, чтобы я пошла туда! С моими больными руками и коленями - в этакую тьму? Вы думаете, сердце у меня это выдержит, когда моего сыночка только-только опустили в могилу? И на что мне теперь все это? Ваша пасха - не пасха, когда его отняли у меня". Но ведь и я была такая же, подумала Рут, затворилась от всех в своем эгоизме, и ожесточении, и в своих сомнениях, и в жалости к самой себе, и в чем же разница между нами, если уж правду сказать? - Я сейчас вернусь. Я хотел только пойти посмотреть, все ли там сделано. Джо сердито огрызнулся: - Ты что ж, думаешь, может, и не все сделано? Думаешь, мы могли забыть? Как ты мог подумать, что Рут не придет сюда или я не приду? Мы... Рут положила руку ему на плечо. - Пойдемте с нами домой, - сказала она Артуру Брайсу. И тут она почувствовала, что между ними наконец начинает возникать что-то - она уловила это, взглянув ему в лицо: что-то вроде расположения к ней, и сочувствия к ее горю, и желания сказать или сделать что-то нужное, что-то приятное ей. Он готов был пойти с ними, он не хотел быть один, остаться одиноким. Он нуждался в ее любви. И когда они зашагали дальше по направлению к деревне - она посередине, между ним и Джо, - он понял, что она готова дать ему эту любовь. Никто из них не произнес ни слова, но незримые узы возникли между ними, искупая прошлое. Когда они вышли на дорогу, Артур Брайс сказал: - Не надо тебе идти туда - одной через выгон. - Еще не поздно. - Темно уже. - Я привыкла, не боюсь темноты. Джо поспешно сказал: - Но я пойду с тобой, как всегда. Я тебя провожу. - Не надо. Ступай домой. Иди с отцом. Потому что кто-то другой тоже нуждался в этом мальчике, в общении с ним, в его опоре; она была слишком большой эгоисткой, цеплялась за него все эти недели, да и не потеряет она его, отослав с отцом домой, к матери: делить - не значит терять. И, взяв корзины, она стала спускаться по склону; тихая радость переполняла ее. Рут теперь сама не понимала, как могло ей прийти в голову менять кровать. Эта кровать была такой привычной, и в мягком углублении перины, податливо принявшей форму ее тела, она чувствовала себя надежно, как в люльке. А завтра будет пасха. Лежа в кровати, она вдруг отчетливо вспомнила, какой разговор был у нее с Беном в прошлом году в страстную пятницу. Они гуляли в березовом лесу, но стало очень холодно, лицо и руки у нее ломило так, словно с них содрали кожу, голова раскалывалась от встречного восточного ветра, и они вернулись домой. Сама погода, казалось, говорила о том, какой это день. Где-то между двенадцатью и тремя часами пополудни небо совсем потемнело, в саду внезапно засверкали молнии и ураганный ветер заколотил в окна дома. - Ты послушай только, что делается! Бен поднял голову от книги: - Говорят, на эти три часа птицы умолкают. Все смолкает, кроме ветра. - А еще говорят, что в пасхальную полночь скот в хлеву опускается на колени. - Да, есть еще такие, что верят в это. - А ты? - Ну, знаешь, как к этому подойти. - Он встал и шагнул к окну - поглядеть на бурю. - А в три часа солнце снова должно проглянуть? - По-моему, сегодня даже раньше. Видишь? Он показал на клочья облаков, разметанные ветром, словно ткань, разодранная безжалостной рукой, и на голубые просветы между облаками. На траве еще лежали градины, но они уже начинали таять. Рут стала возле него. Он сказал: - Когда-нибудь... - Что - когда-нибудь? Он ответил не сразу. - Я часто думаю об этом. О смерти. В такие дни, как эти. Сегодня. - Не надо! Он поглядел на нее с удивлением. - А ты разве не думаешь? - Я... Не знаю. Но я не люблю страстную пятницу, хочется, чтобы она скорее прошла. - Почему? - Чтобы настала пасха. - Но сначала должна же пройти пятница. - Я пойду приготовлю обед. - Рут! Ты думаешь когда-нибудь о смерти? - Нет. Не знаю. Хотя не так уж много времени прошло со дня мирной кончины крестной Фрай - а Рут тогда ведь думала о смерти, и ей казалось, что так и должно быть, все мудро и правильно. Крестная Фрай была очень старенькая и спокойно ждала смерти, принимала ее светло. Рут покачала головой: - Пока еще нет. О своей смерти или о твоей? - Вот именно. О моей и о своей. - Нет... Это когда мы станем очень старыми или очень больными. Тогда. Впрочем, я еще думаю о смерти, когда умирает какое-нибудь животное. Но это совсем другое дело. - Почему другое? И почему мы не должны думать об этом? Ведь если ты подумаешь о смерти, ты же знаешь, что... - Я не хочу о ней думать. - Но ведь дело же не в ней. В конечном счете дело же не в ней. Разве ты не понимаешь? - Это еще не значит, что мы должны думать о ней и говорить. Сейчас - нет. Пока еще нет. - Должны. Она слышала все, что он говорил в тот день, и все запомнила, но по-настоящему так и не поняла. - Как раз должны. Она вокруг нас, и внутри нас, и рядом. Это мы. И стоит тебе это понять, как она потеряет свое значение. Рут с внезапным испугом схватила тогда Бена за руку, стараясь вернуть его себе, вернуть к действительности; когда он говорил так, ее страшила возникающая между ними пропасть, страшило то, что он, казалось, что-то знает и что-то может произойти. - Не надо... Не надо говорить об этом, ты не должен говорить о смерти. Ты не можешь умереть, никогда, никогда. Я не позволю тебе умереть. - Ах, Рут. - Он поглядел на нее как-то понимающе и печально. - Ах, Рут. Ей казалось, что он только что сейчас, здесь, в тишине этой комнаты громко произнес эти слова, и она видела перед собой его лицо, каждую черточку. И ему была уготована смерть. Она села в постели, потрясенная. Откуда возникло это? Откуда пришла к ней эта мысль? Ведь это была не припомнившаяся фраза и не игра воображения - это было познание истины, самой главной для нее истины. Ему была уготована смерть. Она снова откинулась на подушки, не в состоянии этого осмыслить и вместе с тем зная, что это так. Она уснула, спала без сновидений и проснулась на жемчужно-розовой пасхальной заре от первого щебета птиц. Вчера, куда ни глянь, повсюду были деревья и цветы; сегодня, когда она поутру шла в церковь, везде были птицы. Снова ярко светило солнце, как и предсказывал Джо, но трава была вся в тяжелых каплях росы, и башмаки Рут промокли, прежде чем она прошла через сад. Под горой, в кустах, пеночки неумолчно выводили свои звонкие трели, а высоко над головой едва различимые в сиянии жаворонки чертили в небе свои спирали, и лилась на землю песня. Она увидела в поле фазанов, умных птиц, которым посчастливилось избежать ружья, и теперь они гуляли на свободе, благо сезон охоты пришел к концу, и самцы волочили шлейфы своих хвостов, отливавших ржаво-красным золотом и медью. Все вокруг пело, и Рут казалось, что весь земной шар с мелодичным жужжанием вращается в пространстве. Она думала: мне еще дано быть счастливой, дано сохранить рассудок. И в ней крепла уверенность, что это состояние должно продлиться, хотя бы на сегодняшний день, а быть может, и дольше - пока стоят солнечные дни. И было ощущение, что она словно бы плывет над землей, покинув свою земную оболочку. Джо ждал ее на дороге: он был серьезен и казался - в своем темном воскресном костюме - старше и выше ростом. Сегодня она уже не уловила в нем никакого сходства с Беном. Последний раз она была в церкви на похоронах Бена. Нет, она не станет вспоминать тот день, это было позади, сейчас она должна думать только о сегодняшнем дне и стараться понять. Она должна найти свое место среди всех этих людей и не обращать внимания, если они будут глазеть на нее и судить и рядить о ней. Но, увидев, как они поднимаются на холм впереди нее и стоят кучками на паперти, она крепко сжала кулаки и ощутила удары сердца в горле. - О, Рут, погляди, погляди! Они подходили к воротам кладбища. Она посмотрела, куда указывал ей Джо. Неужто она была слепа год назад? Неужто и тогда все было таким же? Церковный двор сиял, словно цветущий сад, почти все могилы были в живом убранстве - голубом, розовом, маслянисто-желтом - на фоне влажного мха и свежей, ярко-зеленой травы, и казалось, что и взаправду все словно бы возродилось, все танцевало в солнечных лучах, все ликовало, освобождаясь от всяких пут. Рут медленно прошла через лужайку к боковому приделу церкви и остановилась, глядя на могилу Бена. Могила засверкала перед ней, словно солнце, выглянувшее из-за туч. Не было нужды - да ее и не потянуло - подойти ближе. Джо коснулся ее руки. - Ты видишь, - сказал он, и голос его был полон изумления. - Так и должно было быть. Все так. Все правильно. - А ты разве сомневался? - Только раз, - сказал он осторожно. - Когда-то. Только раз. Рут почувствовала, как близки они были друг к другу - Джо и Бен - в своем видении и понимании мира. Джо обладал таким же ясным взглядом на истинное, на то, что скрыто глубоко под поверхностью вещей. Он всегда видел все в гармонии, а к ней самой это приходило лишь в редкий миг озарения. Дар ангелов; они - Бен и Джо - обладали им. Когда Рут вошла в церковь, ей показалось, что перед ней открылась залитая солнцем просека в лесу - столько было цветов, и листвы, и ароматов: алтарь, и кафедра, и купель, и решетка алтаря - все было обвито гирляндами белых и золотых цветов, подоконники обложены мхом, в котором цвели колокольчики, и солнце било в окна, бросая дрожащие цветные блики на каменные стены, заставляя загораться медь распятия и аналоя. Чувство счастья было единственным, всепоглощающим в ту минуту, когда Рут прошла между рядами скамей с высокими спинками прямо вперед, к алтарю, и поглядела по сторонам, отвечая улыбкой на каждый встреченный взгляд, не тревожась, если в этом взгляде она ловила порой недоумение и настороженность. Она опустилась на ту же самую скамью и на мгновение увидела все, как оно было тогда, - увидела длинный светлый гроб, который, казалось, заполнял собой все пространство церкви, весь мир. И не те - пришедшие сейчас из деревни, кто был здесь рядом, сидел на скамье или стоял, преклонив колени, - были особенно ощутимы ей, а те, что молились тут когда-то и чей воскресший, освобожденный дух, исполненный добра, и сила чьих молений, казалось, незримо присутствовали всюду, и она чувствовала себя как бы частицей огромной, живой, движущейся, трепещущей ткани, все нити которой были неразрывно связаны, сплетены воедино, проникая друг в друга, поглощая друг друга и в то же время живя каждая сама по себе, полностью, неповторимо. И снова ей слышалась странная музыка, звучавшая как бы внутри нее и вместе с тем доносившаяся откуда-то из дальней дали. И тут же ей подумалось, что, быть может, она попросту сходит с ума, что горе иной раз переходит в такого рода безумие, которое не порождает ни слез, ни отчаяния, а бездумность, невидимые видения, беззвучные звуки, обманчивые утешения. Она открыла глаза и снова увидела цветы и солнце на стенах - все было живым, всамделишным и прекрасным; она не вообразила их себе, как не придумала ни радости, которую они ей давали, ни успокоения. И когда вышел клир и все встали и запели пасхальный гимн, она впервые - впервые не со дня смерти Бена, а с первого своего дня здесь - почувствовала себя не чужой этим людям, почувствовала, что и они тоже - часть ее жизни, как и она - часть их жизни, и не должно быть больше места ни ее подозрительности, ни ее враждебности, ни ее страху, ни ее гордости, что в этом таится опасность, ибо это разъедает душу и может в конце концов стать погибельным для нее. Все, все открылось ей в это пасхальное утро и стало понятным и внушило веру в добро. Она опустилась на колени. И промолвила про себя: "Я больше не буду поддаваться злу, не буду плакать из жалости к себе, не буду подвергать сомнению то, что истинно, перестану быть неблагодарной. Я буду жить, как надо. Буду жить, как надо". И ей казалось невозможным, чтобы могло быть иначе. Так была она исполнена сил и уверенности и сознания цели, так далеко позади остались ночи горечи и отчаяния. Никогда ничего плохого не может случиться с ней теперь. В этом приподнятом состоянии духа, исполненная решимости, она вышла из церкви и не увидела рядом с собой Джо: ее окружали другие люди, те, кому она улыбалась, идя к службе, и теперь ей захотелось заговорить с ними, чтобы они увидели, какая произошла с ней перемена, поняли, что она не чурается их больше, не хочет отгораживаться от них. Но слова не шли у нее с языка, она была слишком застенчива и ждала, чтобы кто-нибудь сам подошел к ней, заговорил с ней, облегчил ей первый шаг, и она выжидающе переводила взгляд с одного лица на другое. Но она увидела, что они-то ничуть не изменились и по-прежнему сторонятся ее, пугаясь окружающей ее атмосферы горя и смерти, что они все еще уязвлены тем, как яростно отвергала она их сочувствие, любые их попытки прийти ей на помощь в беде, по-прежнему видят в ней гордячку. Она научила их держаться от нее в стороне - ведь разве не этого она добивалась? Откуда же им знать о том, какая произошла в ней перемена? Она видела, как они отворачиваются, окинув ее быстрым беспокойным взглядом, видела, как они по двое, по трое уходят из церкви по тропинке, и остро ощущала всю силу их неприятия ее. Ей хотелось крикнуть им что-то вслед, заставить их понять, что сегодня пасха и начало новой жизни, что она хочет стать другой, и где же их милосердие, почему не хотят они признать ее своей, сказать ей хоть несколько слов, позвать с собой, выказать радушие? Как могут они ждать, чтобы она одна, без их помощи, перестроила все по-иному? Но она понимала, понимала. Что посеешь, то пожнешь. Она почувствовала, что слабеет от внезапного, неукротимого желания, чтобы Бен был рядом, защитил ее от всего враждебного мира; ведь тогда ей ничто и никто никогда не будет нужен, и пусть себе идут своей дорогой. Она поглядела вокруг. Все было таким же, как прежде. И все изменилось. Мир стал пуст, хотя все так же сияло солнце и пели птицы, стрелой проносясь над расцветшим кладбищем, и жизнь била через край, как мгновение назад, как со вчерашнего утра. Но ничто, казалось, не может уже принести ей утешение, защитить, придать силы. И когда Джо вышел наконец из церкви, он предстал перед ней таким, каким он был: ранимым подростком, со своими нуждами, со своей жизнью, которую ему предстояло прожить и в которой не вечно будет находиться для нее место. Но что же произошло? И почему, почему? И это после того, как она молилась и обрела такое успокоение, такую уверенность в себе, после того, как слова пасхального гимна еще звучали в ее ушах, придавая ей сознание своей силы, своей власти над жизнью? Она почувствовала себя обманутой, обойденной. Люди оттолкнули ее, не дали ей начать жить по-новому. Ну что ж, она обойдется и без них. - Джо, послушай... если ты сбегаешь домой и переоденешься, я устрою нам маленький пикник. Сегодня будет жаркий день, и мы можем, если хочешь, перемахнуть через кряж и пройти пешком до самой реки, можем... Джо смущенно поглядел на нее. - Рут... Рут, я не могу. Я никак не могу пойти с тобой. - Не можешь? - Я бы хотел... Я бы лучше пошел с тобой, только... я должен пойти навестить бабушку Холмс в Дэттон-Рич, мы туда все пойдем, и я пообещал, вчера, когда вернулся вечером домой... пообещал отцу. И теперь должен пойти. Ну да, конечно, он должен пойти. Она не может вечно распоряжаться Джо, он не ее собственность. Его семья - хотя она и не любит их всех - имеет на него права. Это правильно - он должен навестить свою бабушку. - Ну понятно... Я как-то не сообразила. Конечно, ты должен пойти. - А как же ты... - О Джо, не смотри на меня так, не огорчайся. У меня куча дел. В саду... Там надо кое-что привести в порядок, и надо сходить проведать мисс Клару - уж не заболела ли она, ее не было в церкви. - Я не хочу, чтобы ты оставалась одна. - Да я в полном порядке, Джо. И все будет в порядке. - Просто я не могу не пойти, я обещал. - Ну конечно, сегодня же пасха. Бабушке захочется повидать вас, всех вас. - Завтра я приду. Я не оставлю тебя одну еще на целый день. - Джо... - Да? Ей хотелось сказать ему, что он очень хороший и она любит его, что он не должен позволять ей вечно использовать его, посягать на его свободу, на его личную, отдельную от нее жизнь. Но она так ничего и не сказала, только положила руку ему на плечо, когда они пошли прочь от церкви. Сидя на послеполуденном солнце перед домом, она понимала, что дело в ней самой, а не во всем, что ее окружало, и это порождало в ней ненависть к себе и желание освободиться от себя. Но она оставалась тем, что она есть, как и ее положение, ее вдовство, оставалось неизменным, и ничто никогда не могло измениться. Вчера, собирая цветы и украшая могилу, она слишком быстро поддалась обману, преисполнилась надежд и довольства; ей казалось, что она полностью примирилась с тем, что осталась теперь совсем одна и никогда уже не свидится с Беном на этом свете, и у нее хватит, должно хватить сил перенести это. Но она не могла с этим справиться, не могла поверить в себя. И если так оно и будет всегда, если ее будет то подымать над землей, то швырять на землю ничком, если никогда не будет ничего устойчивого, прочного, если ни радость, ни скорбь, ни удовольствие, ни боль не имеют ни смысла, ни конца, тогда она не в силах больше жить. Перед полуднем она пошла в деревню к дому мисс Клары; ей хотелось побыть с кем-то, после того как Джо ушел с Брайсами в Дэттон-Рич. Она не сердилась на него за это - просто ей не хватало его, да и завидовала она этой новой близости, возникшей в семье Брайсов, в семье, от которой она сознательно отгораживалась всю жизнь. Мисс Клары не оказалось дома; и передняя и задняя дверь - обе на замке. Значит, и у нее в конце концов нашлись друзья или родственники - люди, о которых Рут ничего не было известно. А ее дом был пуст, Бена не было здесь, и то, скрытое от глаз в украшенной цветами могиле, - оно все таяло с часу на час, и скоро и его не станет. И Рут вдруг показалось, что Бена никогда и не существовало вовсе. Она закрыла глаза, но взбудораженные мысли продолжали кружиться в мозгу, и ей стало не легче, а хуже: казалось, жаркая кровь приливала у нее к вискам, захлестывала ее, била в закрытые веки, мысли путались, ей становилось дурно; она открыла глаза, стараясь прийти в себя, уцепиться взглядом хоть за что-нибудь, за что-нибудь - за дерево, за осла, за большой камень слева... И, упав ничком в траву, она заплакала от отчаяния, раскинув руки, сжимая кулаки, повторяя: - О господи, о господи... Я же поняла... И вот я опять не понимаю. Я ничего, ничего не понимаю... О господи, я схожу с ума. Ее испугали эти, произнесенные вслух слова: "Я схожу с ума". Она лежала совсем тихо, а в земле, под ней, шла, казалось, своя жизнь. "Я схожу с ума". Замерев, она ждала, что еще мгновение - и произойдет последний, окончательный, страшный взрыв, нестерпимый свет вспыхнет, взвихрится, что-то накатит на нее, как волна, круша все вокруг, проникнет внутрь, и она сойдет с ума, завизжит или захохочет, непроизвольно, неукротимо. Ничего не произошло. Все было спокойно и мирно. Рут чувствовала тепло солнца на затылке и на раскинутых руках. Она задремала, и ей вспомнилось кладбище в цветах и показалось, что вот, сейчас, ей откроется какая-то великая и очень простая истина, которая объяснит ей все - и ее жизнь, и жизнь Бена, и его смерть, и все, что существует в мире, живет и умирает. Она сама не знала - спала она или нет, но только когда совсем очнулась, почувствовала, что отдохнула и не было больше ни смятения, ни страха. Она спасется; так или иначе, она еще может спастись. Нет. Она медленно поднялась с земли. Что-то стало на свое" место, но уже по-другому. Нет, спастись не в ее власти. Одна истина открылась ей тогда, в страстную пятницу, другая - теперь. Все, что она думала, делала, все, что она чувствовала со дня смерти Бена, не имело значения, ибо чувства обманчивы. Она прошла в дом, здесь было прохладно. И вот они - две стороны одного познания: Бену уготована была смерть, а спасти себя не в ее власти. И вся оставшаяся ей жизнь - все тот же темный туннель, откуда по-прежнему нет исхода. Она снова заплакала - от усталости, от неистребимого желания вернуть себе Бена, закончить этот страшный путь, прежде чем она его начнет. Она спросила себя: "Как мне вынести все это? Где взять силы жить, и жить, и жить дальше?" Тишина нависала над ней, как туча. Пасха прошла, весенние цветы увяли, их смели с могил и сожгли, апрель прошелся по земле внезапным снегопадом, а в мае снова пошли дожди, и для Рут не было больше озарений, она просто продолжала жить, не думая, не смея ничего себе пожелать. А потом, в начале июня, когда ей стало казаться, что она вот так всю свою жизнь и жила одна - хотя по-прежнему не могла примириться с тем, что Бен мертв, - наступили жаркие, знойные дни. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 10 Рут так и не выбралась проведать Поттера, как она надумала, на следующий день, и потом еще целую неделю собиралась с духом, а тем временем лето незаметно скользнуло в осень, как рука в знакомую перчатку. Она впервые заметила это, когда, выйдя утром из задней двери, чтобы покормить кур, ощутила дыхание осени в легком тумане, который, сгустившись, лег тяжелыми каплями росы на траву; впрочем, через несколько минут солнце высушило все, пронизав своими лучами. Она вынесла табуретку, села и принялась латать рукав рубашки и услышала, как падают на землю первые яблоки, хотя в воздухе не было ни малейшего дуновения; поглядев в сторону курятника, она заметила легкий желтоватый мазок - он был словно проведен кистью по блестящим зеленым верхушкам деревьев. Вчера, проходя мимо райдаловской фермы, она видела, как снимают последний урожай: жнивье выглядело уродливым, похожим на только что обритую голову; в зелени живой изгороди запутались клочки соломы, стрижи и ласточки собирались в стаи и чертили в небе круги и зигзаги. Осень, подумала Рут, отрезая кусок белого полотна. Она не хотела наступления осени, потому что это означало еще одну перемену, еще одну встречу с новой порой года, которую надо прожить без Бена. Прошлой осенью... Она нахмурилась, резко вывернула рубашку наизнанку и склонилась над ней, не желая позволить себе снова и снова предаваться воспоминаниям, снова и снова прокручивать их, как белка свое колесо. А сколько было зелени и желтизны! И вот они уже тронуты распадом, и свежие, сочные краски весны стали суше. Было так много солнца, а по вечерам налетали тучи комаров и в бешеном танце вились вокруг ее головы и под ветвями старых яблонь. Не хотела она прихода осени, а за ней зимы, смены времен года. И все же будет и в этом своя красота; папоротники начнут понемногу ссыхаться, съеживаться, свертываться внутрь, а все желтое загорится оранжевым огнем и, сгорая, сгустится до темно-коричневого, а листва берез будет мало-помалу меняться и медленно, очень медленно сохнуть и окрашиваться в табачный цвет. Рут думала о море, которое может быть то синим, то серым, то розовато-голубым, и о том, что вот придет срок, и лес снова станет черным, солнце - кроваво-красным, а холмы - пушистыми от снега. Лето в этом году тянулось медленно, еле волоча ноги, время, казалось, остановилось, и ей хотелось перенестись отсюда куда-то далеко-далеко, но она понимала, что этой мечте не сбыться. Впрочем, последние недели она уже меньше думала о себе. Это потеряло смысл, она ушла от прошлого так далеко и будет уходить все дальше и дальше - идти, дышать и слышать стук своего сердца... и все. Разве что она побывает еще у Поттера, по ту сторону выгона, и тогда, быть может, ее представление о мире либо найдет себе подтверждение, либо рухнет. Подошел день ее рождения и тоже миновал. Ей исполнилось двадцать лет. Но она чувствовала себя на сотни тысяч лет старше, настолько древней, насколько это возможно для человека, и вместе с тем не ощущала своего возраста вовсе, словно младенец, только что покинувший влажное, тесное чрево матери. Рождение, смерть, воскрешение - одно переходит в другое. В глубине леса - и перед рассветом, и сентябрьскими вечерами - неясыть выкликала свое "А-хуу", а голоса дроздов стали ниже тоном: казалось, жизненные силы, возрожденные весной, иссякали. Рут поглядела на аккуратные, частые стежки заплаты на райдаловской рубашке: вот что-то было завершено и давало удовлетворение. В день ее рождения Джо принес ей вырезанный из мыльного камня кораблик, плитку шоколада, пучок пижмы и одну из своих раковин - на редкость красивую, тяжелую, серебристо-розовую, с коричневатыми, как родинки, пятнышками и завернутыми внутрь краями, напоминавшими формой рот. Глядя на Джо, Рут понимала, что голова его полна шумом далекого моря, а перед глазами стоит видение парусов, мачт и водяных валов. Ну что ж, быть может, он уедет. Ведь на будущий год он закончит школу и, быть может, решит пойти по стопам своего прадеда Холмса, чей матросский сундучок он открывал чуть ли не каждый день и рылся в спрятанных там сокровищах. Да, быть может, он уедет. Она подняла глаза от работы, руки ее замерли на полотне рубашки. Тогда не останется никого, она будет поистине одинока. Быть может, так и будет. Мне двадцать лет, подумала она, а что это значит? Как долго придется мне еще прожить? Быть может, через двадцать, или сорок, или пятьдесят лет я уже не смогу вспомнить ту, что сидит сейчас здесь, не признаю ее? А Бен? Как же с Беном, как я встречусь с ним, если стану старой-престарой женщиной? А он? Какие с ним произойдут перемены? Он уйдет от меня далеко? "Смерть не властна над любовью". Но сейчас ей хотелось бы верить, что другой жизни, с ее страшной ответственностью, не будет и ее самой просто не станет, она исчезнет, как развеянный ветром дым. И все же она знала то, что знала, выбора не было. Были только вопросы, вопросы, застрявшие в мозгу. Вопросы. Она встала, аккуратно сложила рубашку и убрала ее, понимая, что теперь надо идти, больше откладывать нельзя. Было уже четверть седьмого. О чем думала она, идя по кочковатой тропинке через выгон? О том, что ей стукнуло двадцать, а она ничего не знает. Например, думала она, я никогда не читала книг, ничего не знаю о том, что хотели сказать великие писатели. А вот Джо знает, и Бен знал. А быть может, книги многое могли бы поведать мне, научить, помочь; быть может, они владеют теми кусочками головоломки, которых мне недостает, чтобы познать истину? Или, на худой конец, они увели бы меня от моих мыслей, и ночи и дни не тянулись бы так долго. И вместе с тем она чувствовала, что в простом терпении тоже есть своя награда. Ей припомнилось несколько стихов, которые она, когда ей было лет десять-одиннадцать, учила в школе и легко запоминала наизусть, а потом читала отцу и его приятелям, потому что отцу хотелось похвалиться ею - она была его гордостью, единственным, что он мог предъявить за свои пятьдесят лет жизни. Не страшись ни солнца в зной, Ни метельных бурь зимой. Она остановилась, слова, как тяжелые камни, беспорядочно перекатывались у нее в голове, ей стоило немало труда выбирать нужные, выстраивать их по порядку. Трубочист и богатей Станут кормом для червей. Это были старинные стихи, печальные, и они заставляли ее плакать, хотя она еще не умела их понять. Она смотрела тогда из окна на плоские топкие поля, на небо, на ручей, на тростники, и все было бесцветным, словно из кости, и ей казалось, что смерть близка. Пахарю его сорочку Постираю добела, ах! И повешу на ограду, Хорошенько просушу, ах! И была у этих слов мелодия. Но она не понимала, не могла понять даже сейчас, почему ей хотелось от них плакать. Книги. Но книг не стало - и тех, увы, что принадлежали Бену; она запихнула их в мешки, погрузила в тележку заезжего старьевщика и продала за деньги. А где теперь эти деньги? У нее остались только книги крестной Фрай, да и тех совсем мало, какая-то стопка: молитвенник, Библия, "Путь паломника", английский словарь да книжка с кулинарными рецептами и "Жизнь мистера Джорджа Герберта". Ни в одну из них она не заглядывала. "Я ничего не знаю". И может быть, это было неважно. Дом Поттера внезапно открылся ей - внизу, у конца пологого спуска: крыша его казалась розовато-алой в лучах заходящего солнца. Для мужчины, который живет один, все выглядело очень чисто, прибранно: трава была аккуратно скошена, живые изгороди подстрижены, ворота и калитка свежепокрашены. Неужели он и стряпает, и прибирается, и стирает - все сам, неужели у него нет друзей, никто его не навещает? Рут подумала о том, как, верно, он одинок, и читает ли он книги, или думает о чем-то, или, возвратясь с работы в лесу, тут же принимается за работу у себя в саду, потом прогуливает собаку и ложится спать? Она остановилась, полускрытая папоротниками. Поттер. Что она ему скажет? И внезапно ей вспомнились отец и Элин, представилось, что они сейчас снимают с грушевых деревьев плоды, и она почувствовала, как давно не видела их, как мало знает об их теперешней жизни вдвоем и как сама она переменилась с тех пор. Они писали ей после смерти Бена, звали ее домой и предлагали приехать к ней, но она не хотела ни того, ни другого, она хотела справиться со всем, все пережить одна. А если правду сказать, то она боялась - боялась после тех лет, взаперти с отцом в бесприютном доме, что ее всосет обратно в эту старую жизнь, как если бы она снова стала ребенком, и ее жизнь с Беном сотрется в памяти, будто ее и не бывало. Она вырвалась от них и должна и дальше быть в стороне, а они - жить без нее. Отец женат теперь, у него есть Элин, а она ему больше не нужна. До нее донеслись ритмичные звуки: кто-то копал лопатой землю. Значит, Поттер дома, в саду. Надо пойти туда. Тонкая струйка дыма, словно прочерченная в воздухе карандашом, поднималась вверх над живой изгородью, и, когда Рут приблизилась к воротам, запах дыма защекотал ей ноздри, и внезапно она почувствовала, как ее отбросило назад, в прошлое, в один прошлогодний осенний вечер, когда Бен разложил костер и порыв ветра тонкой пепельно-серой дымкой затуманил его лицо, и волосы, и голые руки. О, подумалось ей, о, вот это, все эти мелочи - костер ввечеру, - именно они и делают утрату непереносимой. Вот о чем она тосковала, что было утрачено ею - не страсть, не какие-то важные слова или поступки, а то, каждодневное: еда, работа, сон, разговор о том о сем, звук шагов по дому, запах мокрых сапог у входа... Ничто не заменит этого, ничто, проживи она хоть целую вечность! Не плотская любовь, не клятвы и обеты, не ребенок, которого носишь под сердцем, нужны были ей, а то, что куда более обыденно... и куда более важно. Она взялась рукой за калитку. Да, краска была свежей, гладкой, плотной и блестящей, похожей на молочный крем; солнце не успело еще вздуть ее пузырями или иссушить блеск. Еще не поздно повернуть назад. Да, она повернет назад, не станет говорить с ним, задавать вопросы и никогда не услышит правды; вот сейчас, сейчас еще можно повернуться и припуститься бежать, пока он не увидел ее. И зачем она сюда пришла? Выгон тихо покоился под солнцем, было тепло. Доносились лишь равномерные удары лопаты о землю, да тянуло дымком от костра. Рут толкнула калитку, ступила во двор, медленно обошла дом и стала как вкопанная. Она увидела Поттера: он стоял согнувшись, спиной к ней. И тут до ее сознания дошло, как запустила она свой сад: здесь все цвело и зрело, здесь все явно было на своем месте, живая изгородь подстрижена, подсолнухи вытянулись на крепких стеблях в рост человека, персиковое дерево распластало свои ветви по стене дома. Осенние маргаритки собраны в пучки и подвязаны к колышкам. Ботва на только что политых грядках тянулась вверх, пышная и упругая. Вся растительность здесь была буйной, но содержалась в отличном порядке. Вот таким увидел бы Бен свой сад, проживи он еще год; он работал так же, как Поттер, не покладая рук, а потом все пришло в упадок, и это была ее вина. Она не позаботилась даже поддержать то немногое, что сумел сделать Джо. Поттер выпрямился на минуту, опершись ногой на лопату, - невысокий и почти совсем седой человек, хотя ему было не больше пятидесяти. Вот теперь надо уйти. Или же окликнуть его, как-то перекинуть мостик туда, к нему, через весь сад. Но она не могла двинуться с места. В просвет в изгороди ей были видны верхушки берез. Пот стекал у нее по шее, выступил на верхней губе, да и у Поттера рубашка потемнела от пота и местами прилипла к спине. Она взмокла от страха, он от работы. Но чего она боится? Она не проронила ни звука. И тут его собака, Тил, выбежала из дома и залаяла. Поттер оглянулся. Он увидел Рут и отозвал собаку. Рут и Поттер смотрели друг на друга, и долго ни один не решался шагнуть вперед или заговорить - оба ждали, раздумывали, вспоминали и не знали, как поступить. Собака послушно села, но принялась скулить, по телу ее пробегала дрожь. Рут протянула руку и неуверенно позвала собаку, пытаясь как-то нарушить молчание, возникшее между ней и Поттером, и Поттер, сам чувствуя то же, что она, пробормотал что-то собаке, и она, успокоенная, тотчас быстро подбежала к Рут, ткнулась мордой ей в ноги, дала погладить себя по голове. А через минуту побежала обратно в сад. Рут медленно пошла следом за ней. - Рут Брайс, - сказал Поттер, вопросительно вгляделся в ее лицо и снова опустил взгляд на лопату, наполовину погруженную в комковатую землю. - Рут Брайс. - Я... Я давно хотела прийти. Еще раньше. Мне надо было прийти. Поттер кивнул. Лицо у него было странное, все как бы сплюснутое к подбородку, словно придавленное какой-то тяжестью, лежавшей надо лбом, испещренным глубокими продольными бороздами и мелкими, пересекавшими их морщинками, делавшими его лоб похожим на карту дорог. Рут сказала: - Славный у вас сад, - и почувствовала себя глупо. Но ведь как-то же надо было начать? - Да. - Он снял ногу с лопаты. - Да, неплохой. - А у нас... Я ничего не делала. Сад весь... там так много всего - всяких растений и цветов, а я ничего не знаю о них. Он кажется таким запущенным. Надо было что-то сделать с ним, а я ничего не сделала. - Я бы пришел. Если бы что потребовалось. Но я не знал. - Конечно. - Тебе надо бы помочь. С тяжелой работой, вскопать. - Джо кое-что сделал - посадил бобы. Сделал, что смог. - Понятно. - Но этого мало. Я не должна была так запускать сад. - Еще не поздно. - Да. - Увидишь, все придет. Найдется время для всего. Когда приспеет. - Яблони... Вот с ними тоже не знаю, что делать, - на них совсем нет яблок. Одно-два. Яблони старые. Бен собирался их спилить. - За ними же не ухаживали. Много лет. Тил уселся у ее ног, и она наклонилась и потрогала его черную шерсть; она думала: может, завести собаку?. Будет с кем поговорить. Но у нее же есть осел Валаам и куры, а она уже с весны перестала о них заботиться, делала только самое необходимое - давала поесть, попить. Хватит ли ее еще и на собаку? Поттер заговорил с Тилом: - У нас гостья, видишь? У нас гостья. Тил постучал хвостом по земле. - Я хочу, чтобы вы рассказали мне... - торопливо проговорила Рут, боясь, что у нее не хватит мужества и она придумает какой-нибудь предлог и убежит. - Я хочу узнать все. Как умер Бен. Я давно хотела спросить, но не могла. До сих пор все не могла. Я хочу, чтобы вы рассказали мне. - Да, тебе надо знать, правильно. Раз тебе это нужно, значит, нужно. Костер начал разваливаться посредине, ветви и листья разлетелись в стороны, и посыпались искры. - Люблю это дело, - сказал Поттер, глядя, как и она, в костер, - люблю разводить огонь. И дома, зимой, тоже. От него и на душе как-то теплее. - У вас здесь так много всего - цветов разных, растений, - я никогда нигде таких не видала. - Травы, - показал он рукой. - Мисс Фрай - та их знала. Они пахнут получше многих цветов. Я их выращиваю ради запаха, ну и красиво к тому же. А пользуюсь ими мало. Рут подошла поглядеть на пахучие зеленые кустики травы - на душицу и отливающий серебром тимьян и высокие пушистые бледно-зеленые пучки укропа. Наклонилась, сорвала листик мяты, потерла его между пальцами, чувствуя его ворсистость и сухость, пока из него не начал сочиться сок. - Я дам тебе всего чего пожелаешь, - сказал Поттер. - Отводки и рассаду, чтоб было с чего начать. Особого ухода не потребуется, лишь бы только принялись. Но она отвернулась устало, ей не шло на ум делать новые посадки, что-то менять в саду; она не могла заставить себя заглянуть дальше этого вечера, дальше тех вопросов, которые вертелись у нее в мозгу. Пока она не узнает всего, не сживется с этим, ничему другому не было места. Словно она стояла у края стремнины и должна была переправиться на другой берег. - Может, лучше пойдем в дом? - спросил Поттер. И здесь тоже все было прибрано, все в образцовом порядке и чисто. В очаге лежали сухие поленья - крест-накрест, одно над другим. Поттер пошел вымыть руки, а Рут села в большое, тяжелое, по всему видно - предназначавшееся для мужчины кресло. Комната была вся заставлена мебелью темного дерева, содержавшейся в отличном состоянии. Рут снова с недоумением подумала о том, как Поттер коротает свои вечера и почему он никогда не был женат. За низенькими оконцами дома небо тускнело, подернутое, словно мрамор, багровыми прожилками облаков. Что ж, верно, ему так лучше, верно, молчание дома ему не мешает, и с него довольно того, что в комнате с ним собака. Поттер вернулся, руки у него стали красными по локоть, так усиленно он их скреб, а короткие седые волоски на них были белыми, как соль. - Выпьешь стакан сидра? Рут видела, что он чувствует себя стесненно - должно быть, не привык к посетителям - и очень старается, чтобы она чувствовала себя как дома. - Или чаю? Я могу приготовить чай. - Я бы попробовала сидра. - Сидр хороший. Добрый сидр, чистый. Прошлым летом был славный урожай яблок. Она взяла протянутую ей кружку, почувствовала в ладонях ее прохладу. Сидр был цвета меда. - У меня совсем в горле пересохло - целый день возился то с дровами, то с перекопкой и всякое такое, да еще наглотался дыма от костра. - Жаркий был день. - Да. Сухое выдалось лето. - Каждый день солнце - оно меня прямо извело, все высохло, и вечно этот блеск, ослепнуть можно. Поттер кивнул и сел на стул напротив нее, а собака растянулась на коврике. В горле у Рут остался мягкий, сладковатый вкус сидра. Поттер наклонился вперед, опершись рукою о колено, но не смотрел на нее, а ей вдруг припомнилось, как он пришел к ней домой в ночь смерти Бена и как он был удручен, но не сумел ни сказать, ни сделать что-нибудь перед лицом ее упрямства и горя. Рут чувствовала, что сейчас ей следовало бы как-то извиниться перед ним или поблагодарить его, но у нее не получалось. Она молча потягивала сидр и вдыхала аромат яблок. - Я все думал пойти к тебе, - сказал Поттер, - частенько думал. Не хотелось, чтобы ты считала, будто я забыл. Гуляя с собакой, я часто проходил мимо твоего дома. - Понимаю. - Я разговаривал с вашим парнишкой. Если б была нужда в чем-то, что я бы мог сделать... - Да ничего не было нужно. - Да. Да. - Он поглядел на Рут. - Это не покидало меня, - сказал он. - Все дни я так и жил с этим с тех пор. Она смотрела на него, и ей снова стало стыдно, потому что вот перед ней был еще один человек, о котором она совсем не думала, а он знал Бена с его рождения и был близок к нему, любил его. И кто знает, как он перенес все это? Не только горе и воспоминание о тех часах, когда он был последним, кто видел Бена в живых на этой земле, и первым, кто увидел его мертвым, но еще и чувство вины, которое могло мучить его, хотя это и не его вина, что так случилось. Ей бы надо давно прийти к нему сюда, сказать ему что-то. Но что? Как? О, она завладела смертью Бена как своей собственностью, словно чем-то принадлежащим ей одной, она хотела владеть ею безраздельно, не признавала ни за кем права оплакивать его, а ведь ничья жизнь не обособлена от других. - Вы были добры, - с трудом сумела она вымолвить наконец, - в тот день, вечером. Добры ко мне. Я никогда... Я ничего не понимала тогда, но это я запомнила. - Я беспокоился о тебе - как ты тут одна, никого кругом, только этот мальчик. Проходил мимо, поглядывал на окна. Беспокоило это меня. - Никому это не под силу. Никто не может один выдержать. Нельзя так. Она поставила кружку с сидром. Тени, словно чьи-то длинные пальцы, протянулись по всей комнате, и только белые волосы Поттера, его рубашка и костяшки его сложенных пальцев, казалось, светились в сумерках. - Расскажите мне все, все как было. Я теперь хочу все знать. - Пришло время? - Да, я хочу узнать все, все, что не могу додумать сама, все, чего я не хотела слушать раньше от других. Теперь я должна это узнать. - Ясно. Но он долго молчал, прежде чем заговорить, а она смотрела ему в лицо и видела, что его взгляд бродит где-то далеко, устремлен в прошлое, и понимала, какая в тот день произошла с ним перемена. Собака тяжело, неподвижно распласталась на полу, словно окаменев. - День выдался хороший тогда, ясный, погожий. Помнится, я, как глянул наружу, когда выпускал собаку, сразу увидел, что денек будет что надо. Да, подумала она, казалось, что пахнуло ранней весной. День тогда был хорош. - Дело было после обеда, мы работали, спускаясь по склону, расчищали подлесок. Все утро я работал с ним бок о бок, а молодой Колт - позади нас, в одиночку. Все было, как всегда, день как день. - Вы разговаривали? О чем он говорил? - Не больно-то много. Он никогда много не говорил. - А иногда он говорил... Ну, в общем-то, странные вещи. - Да. Вот, в тот день... Он, бывало, молчит часами, а потом вдруг скажет что-нибудь такое, чего нипочем уж не забудешь. И все-то он примечал. Все видел, что вокруг. - А в тот день? - Он сказал: "Жизнь хороша. Хорошая у меня жизнь". Поттер нагнулся, скрывая волнение, и погладил собаку. Рут не проронила ни слова. - "Жизнь хороша". А потом я остался там, выше по склону, а он спустился к Хелм-Боттом и скрылся из виду. Я наказал ему посмотреть, какие деревья надо пометить на повал. Райдал хотел, чтобы повалили парочку-другую деревьев, какие покрупнее, - он получил заказ на тонну леса. А прочищать да прореживать тоже еще оставалось немало. День был теплый. Солнце пригревало. Не помню, о чем я думал. Ни о чем, верно. Ни о чем важном. Просто радостно было - я ведь всегда любил свою работу. И погода была хорошая. Он покачал головой. - И ведь ни звука не было слышно - ничего, чтобы предупреждало. Я бы услышал, будь что, и распознал бы, да и Бен тоже. Привыкаешь различать каждый звук, знаешь, откуда что, и если дерево сгнило и готово упасть, это можно понять наперед за недели и месяцы. Оно же видно. Если это, к примеру, вяз, вороны не станут вить гнезда на нем. На верхушках вязов, что стояли в ряд на опушке нового выгона, вороны всегда вили гнезда, а вот пару лет назад на двух вязах вдруг перестали. На двух, что стояли как раз посередке. Заметил это Бен, и вязы, оказалось, сгнили. И мы повалили их. Они знают, вороны-то. Что-то им подсказывает. А вот то дерево - я его как-то не приметил, и Бен тоже. А должен был бы приметить. Райдал так не считает, он говорит: не было ничего такого, что могло бы нас надоумить. Но я, после стольких-то лет в лесу, должен был что-то заметить. Поглядел бы как следует, так увидел бы. - Но почему оно упало как раз тогда? Почему? - Корни тянутся далеко под землей. Когда ты трогаешь дерево, топором или пилой, ты что-то нарушаешь, и это идет далеко, повсюду. Неделю-другую назад были сильные ветра. А то дерево - оно уже стало слабеть и могло упасть от чего угодно, но могло ведь случиться и так, что никого бы не было поблизости. Я по-настоящему так никогда и не узнаю, как это произошло. Я слышал только удары топора. Каждый рубит по-своему, у каждого свой ритм. Работа всегда идет в ритме. Я был уже далеко, выше по склону, когда услышал какой-то шум, первый звук, - знак, что дерево вот-вот упадет. Но я едва успел подумать об этом, как тут же словно небо обрушилось, понимаешь, дерево затрещало и грохнулось вниз на другие деревья. Рухнуло. Поттер смахнул пальцем пот со лба, и Рут поняла, что он снова слышит этот грохот, и тут и она услышала его сама. Он был ей знаком, этот звук падающего дерева. - Оно падало, а я не мог двинуться с места, точно это меня ударило, и ноги не шли... Не знаю, как долго я так стоял. Не знаю... но, верно, недолго. Он не закричал. Так ли, иначе ли, но я крика не слышал. Стало тихо. Очень тихо. Я стоял не двигаясь, солнце грело, и я знал уже, что там произошло, - не спускаясь вниз, знал; я почувствовал это, не видя. Почувствовал нутром. Почувствовал. Почувствовал, что он умирает. Я знал это. Он сделал беспомощный жест, словно стараясь убедить ее, заставить поверить, и ей хотелось сказать ему, что она понимает и верит. И она ведь все знала тоже, хотя и не была там, близко. Тогда, в саду, к ней пришли это знание и страх - они поглотили ее всю в ту минуту, когда Бен умирал. - Я спустился вниз. Я побежал вниз и увидел все: увидел дерево - обломок его, там, где оно сломалось. Оно было все гнилое внутри, а кора казалась совсем крепкой. Я должен был бы приметить его, должен был бы знать. Много месяцев назад. - Нет, - сказала Рут. - Нет. Но Поттер, казалось, не слышал ее. Он сказал: - Там, на этой вырубке, было как летом. Тепло, как летом. Он помолчал. Собака привстала и снова растянулась у его ног. - Расскажите мне, - сказала Рут. - Вы должны все мне рассказать. - Он лежал под ним, под упавшим деревом. Оно ударило его со спины, точно между лопатками, чуть ниже плеч, и пригвоздило к земле. Он лежал ничком. А руки были раскинуты. Мне уже незачем было прикасаться к нему... Не было нужды. - О чем вы думали? Когда глядели на это, на него? О чем вы думали? - Я думал... Как мог он объяснить ей это? Ведь он и сам не знал, не мог бы по-настоящему рассказать о тишине, которая вдруг объяла все вокруг, о том, как самый воздух, во всех уголках леса, казалось, был переполнен этой внезапной смертью. - Мы стащили с него это дерево - уж не помню как... как-то стащили. Молодой Колт услышал, он прибежал тоже, и мы вдвоем кое-как приподняли и оттащили дерево. А потом Колт стоял и трясся, его тошнило - он же мальчишка, ему никогда еще не доводилось видеть ничего такого, и он не мог... Я стал на колени и перевернул Бена. Положил его на спину. Я уже все знал, но должен был посмотреть, это же было нужно - нужно было убедиться и послать за помощью, хоть и поздно, на случай... Просто на случай. Но я уже знал. - Какой... - Рут взяла кружку с сидром, хотела отпить из нее, но руки у нее дрожали, и ей пришлось поставить кружку обратно. - Расскажите мне, какой он был, что с ним сталось. Расскажите мне все. - Дерево раздробило ему ребра, раздробило всю грудную клетку. - А голова? Лицо? - Нет. Нет, на лице были только царапины. Он упал лицом в листья, и остались только царапины на лбу. Больше ничего. И глаза были открыты. Я закрыл ему глаза. А вот грудь - грудь как... Он крепко сжал кулаки. - Крови было много. Рубашка, свитер - все пропиталось кровью, и кровь все лилась. Но на лице - ничего. Только грудь, больше нигде ничего. Рут закрыла глаза и увидела, как Бен лежит там - ребра, лопатки вдавлены в легкие, в сердце и торчат наружу, прорвав мышцы, кожу... Но лицо цело, подумала она, и лицо, и руки, и ноги. Все цело. - Я послал его, Колта... послал на дорогу. Дент был где-то там, ставил ограду, а потом они встретили Картера и пошли за доктором... и за другими. - Но вы остались? - Я остался с ним. Просто сидел возле, на земле. Один на один с ним. Никогда еще я не испытывал такого. Никогда не был вот так - лицом к лицу со смертью, не видел, как она приходит и уносит человека с собой. Я не раз видел мертвых, но такого не испытывал никогда. - Что это было? Что? - Что-то открылось мне, - медленно промолвил он, - правда открылась, и уже раз и навсегда. После этого у меня не было больше сомнений. После того как я сидел с ним там, в лесу. Касался его. Это была смерть... И новая жизнь. Теперь я уже не буду сомневаться больше. Никогда. Это было во мне и во всем вокруг. И в нем. Перемена... великая перемена. Он беспокойно задвигался на стуле. Собака заворчала во сне. - Не могу передать тебе, что это было. Передать так, чтобы ты поняла. - Но я понимаю. А то, что я думала потом, - это не важно, я передумывала это снова и снова, и каждый день все было по-другому, и я не могла ни во что поверить. Я не верила ни в бога, ни... Но в тот день я уже знала. Незачем мне делать вид, будто я не знала. И она рассказала ему все - все, до самых мелочей. О том дне накануне, когда она возвращалась домой из Тефтона и вдруг увидела весь мир преображенным, рассказала про кусок розового кварца, и про тихий вечер с Беном, и о том, что было с ней потом в саду, как это пришло - вдруг, ниоткуда. - Я уже знала, - сказала она. В комнате совсем стемнело. - Куда они понесли его тогда? Кто его нес? Кто прикасался к нему? - Доктор, доктор Льюис из Тефтона. Мы подняли его, после того как доктор все закончил. Я сам поднимал вместе с Картером. Мы вынесли его на дорогу и положили в двуколку. И это было все. После этого нам уже нечего было больше делать. - А потом все услышали об этом; все узнали - и Брайсы, и вся деревня, все... Но я узнала раньше. Я узнала в ту самую минуту. Как могла я узнать? - Бывает. Между двумя людьми всякое бывает. Рут сказала: - Я не видела его... когда он был мертв. Все видели его - там, в доме; поднимались по лестнице наверх и глазели на него. Но я не пошла. Я боялась. Я не хотела видеть, каким он стал. Теперь я жалею, что не видела. - Но у тебя есть то, что тебе нужнее всего, - ты можешь вспоминать. У тебя есть это, Рут. - Если бы я поглядела на него... Вы говорите, с лицом ничего не было? - Я тебе правду сказал. Тебе положено все знать. Я рассказал все как было. - Мне не нужно, чтобы вы щадили мои чувства. - Я и не пытался. - Да. - Она поглядела на Поттера. - И теперь... Ей казалось, что в комнате словно бы что-то изменилось, потому что наконец открылась вся правда и больше ничего не нужно было узнавать и еще потому, что она могла разделить эту правду с Поттером и понимала, ясно понимала, как все это было и для него. Что-то протянулось от него к ней, какая-то тонкая нить, которая уже никогда не порвется. Поттер. Он держал все это знание при себе - всю правду, и воспоминания свои, и чувства, - чтобы разделить их с ней, когда она будет к этому готова. - А теперь... - Но она не знала, как сказать о том, что же теперь и что дальше - как сказать о себе, о Бене. Значит, его тело лежало на земле, безжизненное, раздавленное тяжестью упавшего дерева, и кровь, просочившись сквозь одежду, напитала землю. Но лицо осталось невредимым. Неожиданно, откуда ни возьмись, слезы подступили к горлу и хлынули ручьем, а Поттер сидел на стуле и не говорил ни слова и все же был для нее утешением, как бы перекладывая часть ее горя на себя. А она плакала так, как не плакала еще никогда, ни перед одним человеком на свете, и это было хорошо, это давало облегчение, которого она не испытывала за все долгие месяцы скорби в одиночестве. И как бы подвело под чем-то черту. Поттер приготовил для нее и для себя еду - холодное мясо, хлеб, соленые огурцы, - и хотя Рут сказала, что еда не идет ей в горло, все же, отведав кусочек сочного розоватого мяса, почувствовала вдруг, что страшно голодна. Поттер молча смотрел, как она ест. - Тебе надо есть. Негоже совсем забывать про себя. Ему бы это не понравилось. И она не рассердилась, не взъерошилась против его слов, как бывало всякий раз, когда кто-нибудь начинал говорить ей, что бы сказал Бен, да чего бы он хотел, да что бы он подумал. Поттер был прав, и она понимала это, понимала, какая забота о ней проявилась в этих его словах. Она поглядела на свою пустую тарелку. В первый раз со смерти Бена она поела с кем-то за одним столом, даже с Джо ни разу не присела рядом. Поттеру как-то удалось вывести ее из погружения в самое себя, хотя он, закончив свой рассказ, и говорил-то совсем мало. Теперь ей хотелось спросить его, не плохо ли ему жить тут в одиночестве, разузнать больше про его жизнь, быть может, выведать у него какой-то секрет, в надежде, что он научит ее чему-то, объяснит ей, как она сама должна жить; ведь его слова могли привести только к добру - у нее не было на этот счет сомнений. Ей тоже предстояла одинокая жизнь, и надо было прожить ее как-то по возможности по-хорошему. Но она не решалась проявить нескромность, как, вероятно, сделали бы другие на ее месте, - боялась оскорбить его. Она встала. Пора домой, сказала она, и он пошел проводить ее через выгон; собака весело бежала впереди. - Я рада, что побывала у вас. Рада, что вы рассказали мне... рассказали все как было. - Теперь это будет с тобой всегда. Такое не позабудешь. - Я не хочу ничего забывать. - Если бы я не рассказал тебе все, как оно было, ты бы напридумывала себе невесть чего, пострашнее. - Да. О да, так оно и было, так и было: и во сне, и наяву она видела перед собой Бена с изуродованным, раздробленным лицом - неузнаваемого, стонущего от боли, медленно, в полном одиночестве отдающего богу душу под тяжестью придавившего его дерева. Значит, все было не так, не так страшно, и, быть может, узнав правду, она еще найдет в себе силы жить. Поттер сказал: - Я стану заглядывать к тебе. Загляну, как пойду мимо. И она знала, что он не будет навязчив. Он кликнул собаку, а Рут стояла в воротах и слушала, как замирали вдали его шаги. Ночь была теплая, ясная, и, поглядев на небо, она вспомнила, как Бен называл ей звезды, старался научить ее распознавать их. Он говорил: "Это легко. Это все равно что знакомиться с городом, запоминать улицы, по которым ходишь. Это совсем просто, если часто смотреть на небо". Но карта звездного неба так никогда и не стала понятна ей; звезды, казалось, каждую ночь меняли свои места, они были как попало раскиданы по небу, словно цветы на лугу. А вот их названия нравились ей. Бен записал для нее некоторые из них, и ей доставляло удовольствие повторять их для себя вслух. Персей. Водолей. Туманность Андромеды. Большая Медведица. Возничий. Эридан. Жираф. Плеяды... Но даже еще маленьким ребенком она не могла поверить, как верили другие, что рай - где-то там высоко, высоко над головой, где звезды; потому что в ночном небе было что-то пугающее, какой-то пронизанный ветром холод и пустота. Нет, ей всегда чудилось, что рай где-то здесь, вокруг нее, не дальше кончиков ее пальцев, и, если бы только ей дано было его увидеть, она бы увидела, и это было бы что-то на удивление знакомое. Она чувствовала это и теперь. Если протянуть руку... Она уронила руку. Ничего не получалось. Оставалось только ждать и, насколько хватит сил, продолжать как-то жить. Но сегодняшний день не пропал зря, что-то было достигнуто, какой-то шаг сделан. Она пошла садом - загнать кур. 11 Временами ее охватывало сомнение: да жила ли она, существовала ли до Бена? Потому что - казалось ей - это он научил ее всему, что она знала, и она привыкла целиком полагаться на него; у нее никогда не возникало ни сомнений, ни вопросов, когда он ей что-нибудь говорил, и не было нужды мыслить самостоятельно. А теперь это стало необходимо. И тем не менее, пока осень захватывала в свои объятья всю округу, все, что Рут видела вокруг, слышала, открывала, узнавала, - все пришло к ней от Бена. Казалось бы, в те долгие годы, прожитые дома, с отцом, она не могла не замечать течения времени, смены времен года, изменений погоды, но ей не вспоминалось ничего; плоские равнины, небо, устье реки - все было лишь блеклым фоном ее замкнутой повседневной жизни. Приехав сюда, она словно родилась заново в незнакомом ей мире, обрела способность видеть и слышать, обонять, осязать, ощущать вкус. Существует мнение, что только в детстве мы свободно и обостренно пользуемся всеми нашими шестью чувствами. Но с Рут было не так. Она была подобна куколке бабочки в непроницаемости своей тусклой, хрупкой оболочки, и разрушил эту оболочку Бен. После вечера, проведенного с Поттером, дни снова потекли своей медленной чередой, уже ставшей для нее привычной с прошлой весны; она спала, работала и ела в одиночестве, и все сутки были так похожи друг на друга, что она уже не знала, какой сегодня день - понедельник или пятница. Но она стала спокойней, уже не проводила полдня и полночи в слезах, хотя порой внезапные слезы и навертывались у нее на глаза, когда она занималась каким-нибудь делом и словно бы и не думала о Бене и не тосковала по нем. Она была несчастлива, но и не была по-настоящему, глубоко несчастна. Она существовала. А цвета и звуки вокруг менялись: вечера подкрадывались почти незаметно, как тени; по утрам, на заре, пахло свежестью, по ночам холодало. Джо приходил после занятий в школе, взбирался на холм, но теперь уже не каждый день. Кроме него, она не видела никого, если не считать человека, приносившего одежду в починку от Райдала, да Поттера, который раза два прошел мимо по выгону со своей собакой, остановился, поискал ее глазами и помахал, приветствуя ее, палкой. Но ближе не подошел. Деревья потемнели, стали ржаво-коричневыми, а другие выцвели до светло-желтого топаза, и лишь кое-где попадались запоздавшие, все еще тускло-зеленые. В живой изгороди заалели ягоды шиповника и боярышника, а на выгоне и вдоль просек медленно зрела ежевика, наливаясь в цвет вина, и дикие сливы стали сине-фиолетовыми со свинцовым отливом. Рут думала о том, что нужно сделать: собрать яблоки-кислицы - для желе и сливы - для джина; купить у Райдала груши-паданки и законсервировать их. За две прошедших осени Бен научил ее, о чем следует позаботиться, какие фрукты собирать и когда и как превращать их в соки и джемы, прозрачные и густые в стеклянной посуде. Но теперь она только набирала порой пригоршни ежевики и съедала ягоды сырыми, выплевывая недозрелые, те, что были еще твердыми и кислыми. Какой смысл ходить с корзиной, пока она не наполнится, а потом часами торчать на кухне, если зимой некого будет угостить? Ей подумалось, что ягоды можно бы продать и выручить немного денег, но она не выполнила и этого намерения. Она сидела в саду или бродила по полям и забредала в лес, где было очень тихо, темно и пахло прелью, она спускалась лесом далеко вниз, до самой реки, и подолгу глядела на-воду, и все эти дни ощущала себя как бы безмолвной сердцевиной окружающего ее умирания. Птицы, уже готовые к отлету на юг, слетались и собирались в стаи, рассыпавшись по небу над краем леса, словно конфетти; на смену им прилетят другие - юрки и дрозды-рябинники, - а за плугом, выворачивавшим пласты земли, превращая ее из зеленой в коричневую, следовали кулиги чибисов и куропаток. Уже не слышно было больше пения птиц - только глуховатая, сварливая трескотня соек и сорок. Лесные голуби молчаливо притаились среди умирающей листвы, и кузнечики столь же безмолвно жались к земле. И все же в полдень опять сияло солнце, было тепло и сухо, фермерами и садоводами владела тревога, и в церкви возносились молитвы о дожде. 12 Но лес все время притягивал Рут к себе, и она редко бродила теперь по полям или поднималась на кряж. Сентябрь, избыв мало-помалу свой срок, сменился октябрем; воздух между стрелами деревьев был душен и тих, в опавшей листве, в почве, в грибах, в плодах шло медленное брожение, а из-под коры деревьев, сквозь поры, выступала, словно пот, влага туманов и рос. Сладковатый запах гниения слегка отпугивал Рут, так же как и царившая вокруг тишина. Но когда с деревьев опали сухие листья, то появились прогалины, в которые, совсем как ранней весной, проникало солнце и обволакивало золотистой пряжей лучей раскидистые голые ветви платанов. На смену тяжелому каменному сну первых недель после смерти Бена теперь пришла беспокойная полубессонница, и Рут беспрестанно казалось, что она на грани пробуждения; бессвязные образы клубились у нее в мозгу, и ей все время чудились какие-то звуки. Она поднималась рано, смотрела на себя в зеркало и видела синие круги под глазами, хотя кожа ее сильно загорела от долгих дней под солнцем. Она говорила себе: я постарела. И в самом деле, лицо у нее изменилось: пропала девичья округлость и расплывчатость черт - они заострились, скулы обозначились резче. Что такое двадцать лет - расцвет или увядание? Она не знала ответа на этот вопрос. Она повернулась на другой бок, открыла глаза: еще не рассвело, но она знала, что уже не уснет, и, хотя в комнате было холодно, простыни и одеяло казались горячими и жгли ей кожу. Она встала, подошла к окну и увидела, что был тот мертвенный час, когда конец ночи предшествует рассвету. Она вышла из дома. Безмолвие. Тишина. То, к чему она уже так привыкла, что оно не пугало ее. Однако что погнало ее в такой час из дома и заставило в одиночестве шагать по дороге к лесу? Этого она не знала, но все же брела через силу среди холода и безлюдья, ничего не видя, ничего не слыша, кроме звука собственных шагов и ударов собственного сердца. Но вместе с тем все сейчас было совсем по-другому, совсем непохоже на сухое тепло и яркость дня, и мысли ее стали проясняться. Прежде всего она направилась к Хелм-Боттом, чуть не ощупью пробираясь к вырубке, к упавшему вязу. Мертвая кора дерева изменилась за это время, помягчала, из нее полезли губковидные грибы, а в трещинах полно было насекомых, и Рут почувствовала их легкие прикосновения, когда они поползли по ее рукам и между пальцев. Пахло гниением. Смерть, думала она. Смерть была вокруг; но не внезапная, как смерть Бена - быстрое, чистое отъединение души от тела, - а медленная, крадучись подползающая смерть. То, что прежде росло, поднималось, наливаясь соками, выпуская побеги, паря над землей, - съеживалось, ссыхалось, замирало в себе самом, падало на почву, побежденное увяданием, гниением, распадом, и исчезало с лица земли, растворившись в ее влаге. Была когда-то весна, теперь грядет зима, а потом снова наступит весна. Смерть и новое возрождение жизни. Рут чувствовала это и в себе самой - чувствовала, как старая, отработанная кровь иссякает в ее жилах, сменяясь свежей; но процесс этот только-только начинался. Он был нов для нее, и она могла лишь пассивно подчиниться ему, не ведая, что ее ждет, какие чувства, ощущения, надежды могут прийти на смену старым. Но они могли родиться только из уже пережитого. Значит, все было предопределено. Край леса начинал светлеть, и Рут сидела, ожидая, пока свет расползался все дальше и все ближе к ней, так что она уже начинала различать засеребрившиеся стволы деревьев вокруг. Она встала и спустилась вниз к ручью. Ручей почти высох, вода едва струилась по дну, и камни были подернуты тонким слоем тины. Рут думала о том, как протянет она наступающий день, изнемогая от жары и усталости, и как снова придет сюда, чтобы сидеть здесь часами или медленно бродить среди деревьев, и как, быть может, когда-нибудь нарушится это течение ее жизни, пробудив в ней что-то новое - какие-то желания или надежды, - и даст ей силы предаться им. Порой она корила себя, думая, что ничто не изменится, пока она сама этого не захочет, не приложит усилий; а порой проникалась сознанием, что ей остается только ждать, пока что-нибудь извне не пробудит ее к жизни. До сих пор она ведь никогда еще собственной волей не добивалась каких-либо перемен в своей жизни: перемены происходили сами собой, и она принимала их, не умея даже понять, нужно это или нет, хорошо или дурно. Она боялась активно вмешиваться в ход дней, обстоятельства жизни, отношения с людьми, перемену мест. Она не делала этого никогда, потому что сначала возле нее был отец, а потом - Бен. Нет, значит, она теперь просто замрет и будет ждать. Рассвет близился, и камни в ручье стали светлеть, а на воде появились блики. И тут где-то в глубине леса у себя за спиной она услышала это, услышала голос человека - отчаянные, бессвязные призывы и рыдания. Она не испугалась и не двинулась с места. Но кто же мог прийти сюда в такую рань, кто это бредет по лесу, спотыкаясь, замирая на месте и снова пробираясь вперед, все время продолжая при этом испускать крики боли, гнева, отчаяния? Кто? Она все так же стояла у ручья, ожидая, что человек этот может набрести на нее. Мало-помалу становилось все светлее, а затем совсем рассвело, но рассвет был серый - ни ночь, ни день. Солнце не проглянуло. Шагов больше не было слышно, но рыдания не смолкали, только стали теперь приглушенней и доносились откуда-то со спуска к ручью. Хриплые всхлипывания прерывались время от времени шумом дыхания. Они напоминали ей о чем-то. Ну да - о ее собственных уродливых всхлипах в те, первые, дни и ночи. Она пошла, оглядываясь по сторонам. И когда в конце концов набрела на него, то застыла на месте, потрясенная, не решаясь сделать ни шагу ближе, оцепенев от неожиданности. Это был Рэтмен, священник. Он сидел на земле, поджав колени, склонившись на них, свесив голову. Он захлебывался от рыданий и то сжимал, то разжимал кулаки, и волосы у него были всклокочены и торчали на голове во все стороны. И при этом он еще бормотал что-то, но уразуметь это глухое, невнятное бормотание было невозможно. Он не слышал, как подошла Рут, и она долго стояла молча, охваченная тревогой, не зная, как ей поступить. Она заметила, что одежда священника так измята, словно он в ней спал; брюки были мокрые, все в грязи и порванные во многих местах, словно он продирался сквозь заросли. Впервые в жизни Рут видела перед собой плачущего мужчину. Ей захотелось тут же уйти. Но разве можно так? Она была вне себя от неизъяснимой жалости к нему и не могла просто уйти и оставить его одного. Наконец она сделала несколько шагов в его сторону. Он остался недвижим. Начал моросить дождь. Рут спросила: - Что случилось? Да что же такое случилось? Но она произнесла это почти шепотом. Через несколько мгновений он поднял голову. Она поняла, что он не видит ее, не знает, где он и почему он здесь. Он уставился на нее, не видя, красными, заплывшими глазами; изборожденное потоками слез лицо было неузнаваемо, и весь вид его был странен - он казался стариком, хотя не был стар. Белый воротничок священника отсутствовал, и шея его была бледной и казалась мертвой - кусок плоти, никогда не видевшей солнечных лучей. Его стала бить дрожь, и он яростно замотал головой. И снова поглядел на Рут. Потом начал опускаться на колени, но уже молча. Рут подошла к нему и тоже опустилась на колени. - Я слышала. Я была у ручья и услышала ваш голос... Что случилось? Он без всякого выражения смотрел на нее, не делая попытки ни заговорить, ни утереть слезы. Он весь сжался, как животное или ребенок в приступе невыносимой боли. Бесшумно падал моросящий дождь и покрывал его волосы и плечи мельчайшими капельками. Рут подумала: все мы молились о дожде, и вот он, долгожданный, и пришел конец засухе и палящему солнцу. Она наклонилась и тронула священника за рукав. - Может, вы пойдете домой? Дождь ведь. И всего шесть часов утра. Может, я провожу вас домой? И, слыша свои слова, она внезапно осознала, что повторяет то, что другие когда-то говорили ей и что пробуждало в ней тогда только злобу, а теперь она вдруг поняла, что те слова и вопросы были просто благими попытками утешить, разделить ее горе. Она же отвергала их. - Что ты делаешь здесь? Ты? Почему ты здесь? - Голос священника звучал резко. - Я... Я часто прихожу сюда. Просыпаюсь и иду побродить. Здесь тихо. И я обычно прихожу сюда, в лес. Вот и услышала ваш голос. Вы больны? По его телу снова пробежала дрожь. - Ты слышала, что я говорил? - Нет. Я не разобрала. Вы плакали, но слов я не поняла. - Плакал в голос. Да. Я был... Теперь он говорил тихо и почти без всякого выражения. Дождь пошел сильнее, забарабанил по листве. - Вам нельзя сидеть здесь. Тут сыро. Уйдемте отсюда. - Да. - Но он не двинулся с места. Он сказал: - Моя дочь умерла. Вчера она заболела, а сегодня умерла. Сегодня она мертва. Его дочь. Она припомнила, как Картер говорил ей несколько недель назад - когда же это было? - что жена Рэтмена родила второго ребенка. У них уже был один ребенок - маленькая девочка, лет трех, с удивительно нежной белой кожей. Но Рут даже не знала ее имени. - Моя дочка умерла. - Он вдруг поднялся на ноги, выпрямился и закричал - закричал так, что по лесу пошел гул, - исступленно, словно помешанный: - Она умерла, а где же ты, господи, где твоя любовь и твоя доброта? Она мучилась, а мы ничем не могли ей помочь, и она умерла, а что ты об этом знаешь, что тебе до этого? А мне что осталось? Почему ты не убил меня, почему не меня? Разве я не был бы этому рад? А теперь мой ребенок мертв, а я... Слова стали бессвязными и оборвались. Он поглядел вверх, сквозь узор опадающих листьев, на клочки неба в просветах. И Рут подумала, что с ним сейчас должно что-то случиться - что-то сразит его. Упадет дерево. Обрушатся небеса. И ее охватил панический ужас перед этим человеком и страх за него. Но ничего не произошло. По-прежнему шел дождь. А Рэтмен заплакал, закрыв лицо руками: - Прости меня, боже. О господи, прости меня! Тогда Рут встала, мягко взяла его под руку, и он не противился ей. Она повела его через лес, вниз по склону; они пересекли луг, вышли на дорогу и направились к деревне, а дождь все падал не переставая с грязно-серого неба, и платье на Рут промокло до нитки. Рэтмен следовал за ней слепо, как ребенок, и плакал. Она понимала, что должна помочь ему. И молилась. 13 Дом был тих, нигде ни огонька. Рут стояла за спиной Томаса Рэтмена в темном, обшитом панелями холле, и капли дождя стекали у нее с волос на плечи и с подола платья на пол. Она никогда не бывала в этом доме прежде, почти не знала этих людей и не могла сообразить, что ей теперь делать - остаться или уйти? Рэтмен, казалось, совсем забыл о ее присутствии. Из-под входной двери несло холодом. И тут откуда-то из верхних комнат донесся голодный, требовательный плач. Рут сказала: - Вам надо переодеться, снять мокрую одежду. Он обернулся и поглядел на нее озадаченно. - Ваша жена - она где, наверху или?.. Но она увидела, что он не понимает, о чем она говорит, и все еще не осознает, где он был, и почему, и что произошло. Он сделал несколько шагов в сторону от нее, отворил какую-то дверь, захлопнул ее за собой, и снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь далеким плачем ребенка. Дом был большой, старый, ковровая дорожка на лестнице поистерлась и кое-где была заштопана. Бен говорил о том, как, должно быть, беден священник, и все же она была поражена убогостью и запустением, открывшимися глазам. Это могло быть жилище только старых, очень старых людей, которым не по средствам держать прислугу или покупать много угля, и потому половина комнат заперты, пустуют; казалось, в доме нет света и угасла жизнь. Ребенок плакал не переставая, и Рут наконец медленно поднялась по лестнице и пошла по коридору, зовя миссис Рэтмен. Никто не отозвался ей в ответ, не послышалось отклика и тогда, когда она дважды постучала в дверь, из-за которой доносился плач. Она отворила дверь. Занавески на окнах были полузадернуты, стекла затуманены струями дождя, и в первую минуту Рут не сразу вгляделась в полумрак. Она стояла держась за ручку двери, в замешательстве вертя ее в ладони. - Что вам надо? Она полулежала в постели, откинувшись на подушки; светлые волосы, кое-как заплетенные в две косы, рассыпались по плечам. Миссис Рэтмен. Молодая женщина, немногим старше Рут, но ее напряженный взгляд и опущенные углы рта выдавали изнеможение и перенесенный ею удар. Рут вспомнилось, как кто-то говорил, что со дня рождения второго ребенка она все еще никак не может оправиться. Она взглянула на Рут безучастно, без удивления. - Что вам надо? Плач, доносившийся из колыбельки, стоявшей рядом с материнской кроватью, стал громче, и женщина повернула голову, не поднимая ее с подушки, и поглядела вниз, но не произнесла ни слова и не сделала попытки взять ребенка. Рут шагнула в комнату. Но она уже пожалела, что пришла сюда - что она могла сделать, что сказать? И что эта женщина подумает о ней? - Она плачет. Она так ужасно плачет. Я не вынесу этого беспрестанного плача. - А не могу я сделать что-нибудь для нее? Может, вынуть ее из колыбельки? - Она все время плачет. Изабел никогда не плакала. Почти никогда. Поверите ли - весь вчерашний день, когда Изабел была уже так больна, она все равно не плакала. А теперь она умерла и уже не может плакать. Вы слышали, что она умерла? Изабел? - Да. Я повстречала вашего мужа. Я ходила по лесу, и... и он был там. Он сказал мне. Я привела его домой. - Вы вдова Бена Брайса? - Да. - Зачем вы пришли сюда? - Поглядеть... Я подумала, что мистеру Рэтмену нужно пойти домой. Шел дождь. Мне казалось, что ему не следует бродить по лесу, он был очень удручен и... Я подумала, что, может, сумею чем-нибудь помочь. - Чем вы можете помочь? - Не знаю, - тихо промолвила Рут. - Ничем. - Ну да. Вы могли бы это понять. Никто ничем не может помочь. - А если... - Что? - Я могу приготовить поесть... или приглядеть за ребенком. Могу чем-то помочь. - А зачем вам это? - Но, может, вы хотите, чтобы я ушла? Может, вам неприятно, когда тут чужие? - Куда пошел мой муж? - Он внизу. В одной из комнат. - Он плакал, понимаете? Всю ночь. Он не ложился спать, не раздевался. Он сидел на стуле и плакал и не мог найти никаких слов, чтобы помочь себе, и я тоже не могла помочь ему. Но я не плакала. Это мне следовало бы плакать, но я не плакала. А они плакали - мой муж и ребенок. Изабел же никогда не плакала, даже когда была совсем крошкой, вы понимаете? - Да, вы говорили. Но женщина не умолкала, все продолжала торопливо говорить, словно боясь, что может что-то произойти, если она замолчит, боясь молчания. - Когда она была еще крошкой и хотела есть, она просто открывала глазки; а когда у нее прорезались зубы, она только тихонько хныкала порой, но ее ничего не стоило успокоить - возьмешь на руки, заговоришь с ней, и она тут же затихнет и уснет. А вчера... Женщина заворочалась в постели, ее руки и ноги напряглись, и линялое розовое одеяло сползло набок. - Вчера она все повторяла: "У меня голова болит, голова болит". Но она не плакала, не заплакала ни разу. Я бы и не догадалась, что она больна. Тяжело больна. А вот Том - он понял. Это было его дитя, больше, чем мое, они были ближе друг к другу. И он понял. Глаза у нее стали такие странные, и она все прикрывала их рукой. И говорила: "У меня голова болит". И горела как в огне, жар чувствовался даже сквозь одеяльце, если положить на него руку. Тогда пришел доктор. Но она уже умирала - так он сказал. Воспаление мозга, что-то такое, и ничего не могло помочь, и никто не был виноват. Я не могла этого вынести - сидеть, смотреть на нее, ждать, когда она умрет. Я ушла. А Том остался. Он сидел возле нее весь день, а маленькая все плакала и плакала. Она все время плачет. А Изабел не плакала и умерла. Минуту назад она была жива и дышала, и вот умерла. И никто не мог ей помочь. И никто не виноват. Внезапно она села на постели и закричала на младенца: - Да замолчи ты, замолчи! Не можешь ты, что ли, замолчать? Я не вынесу этого - плачет, плачет, плачет... Рут подошла и вынула ребенка из колыбельки. Ребенок тотчас затих и уставил на нее два темных, похожих на желуди, глаза. Она села на стул и принялась тихонько его покачивать. Потом искоса поглядела на лежавшую в постели молодую мать. Но та отвернулась, поворотясь на другой бок, одна тяжелая коса упала ей на лицо, и она почти тут же уснула, а Рут сидела с младенцем на руках, пока он тоже не уснул, и ей оставалось только сидеть и смотреть, как струи дождя бороздят окно. Рут и сама не могла бы сказать, как это получилось, что она пробыла в этом доме всю неделю. Никто ее об этом не просил, ничего вообще не было сказано, но после того, первого, утра, когда она искупала и перепеленала младенца и растопила потом плиту, отворила ставни и приготовила завтрак, все без слов, казалось, положились на нее, подобно тому, как она в свое время - на Джо. Она стирала, гладила, готовила пищу и прибиралась в доме, понимая, что, если этого не сделать, все останется как есть. Жена Рэтмена вставала около полудня, одевалась, а потом сидела, глядя в окно, выходившее в сад. Или - это даже чаще - ходила за Рут по пятам по всему дому и говорила, говорила о своей мертвой дочке Изабел и о беспрестанном плаче младенца, повторяя все те же слова, повторяя исступленно, словно они никак не доходили до Рут. И Рут становилось страшно; она начинала бояться отрешенного, неистового выражения ее глаз и монотонного, истерического голоса. Ей стало казаться, что Мириам Рэтмен была больна еще до смерти ее ребенка - больна не только телом, но и душой. Даже говоря, она оставалась углубленной в себя, ее внимание было приковано к чему-то, запрятанному глубоко в ее душе, и слова извергались из нее, словно поток крови, который она не в силах была остановить и которого даже не осознавала. Она то и дело подходила к Рут, беспомощно останавливалась перед ней и спрашивала: - Мне надо поесть? Мне надо переодеться? Уже пора искупать маленькую? - И, словно ребенок, ждала, какое ей будет дано распоряжение. Рут понемногу привыкла к этому и отвечала на ее вопросы, но такая зависимость какого-то человека от нее была ей непривычна и пугала. Самого Рэтмена ей почти не приходилось видеть. Но что больше всего угнетало ее - это отсутствие, казалось, какой бы то ни было близости между этими мужем и женой, - каждый из них словно бы почти не замечал присутствия другого в доме. Священник сидел, запершись у себя в кабинете, или уходил из дома и бродил где-то часами, а потом возвращался донельзя усталый, бледный, в промокшей, а то и порванной одежде, ел все, что бы Рут ни приготовила ему, но, казалось, даже не понимал, что он ест. Наведывались разные люди, но он не желал никого видеть. И тут Рут наконец осознала, как в свое время вела себя она и как это выглядело в глазах других, когда она затворялась от всех или часами пропадала в лесу или у могилы Бена по ночам, полностью утратив чувство времени. И совсем так же, как она ходила на могилу, Рэтмен все время заходил в маленькую спаленку, где лежала его мертвая девочка, и сидел возле нее, словно надеясь обрести в себе какую-то силу, которая возродила бы ребенка к жизни. Рут избегала заходить в эту комнату. Но в день накануне похорон, вытирая руки после мытья посуды, она поняла, что должна сейчас, сейчас же подняться туда, должна увидеть и не позволить себе убежать. Взявшись за ручку двери, она почувствовала, как у нее сдавило горло и грудь и перехватило дыхание. Но увидеть она была должна. Она медленно переступила порог. Рэтмен сидел, уткнувшись лицом в ладони, и плакал. Рут шагнула к стоявшей у окна кроватке. Рэтмен не поднял головы. Она перевела взгляд на ребенка. Вот она - смерть, подумала Рут. Вот она. Так же было с Беном, и с крестной Фрай, и со всеми людьми на свете, которые когда-то жили, дышали, а затем перестали дышать. Вот оно - тело, от которого отлетела душа. Она протянула руку, коснулась мертвого ребенка и ощутила под пальцами холодную и гладкую, как яблоко, кожу. Но в комнате, казалось, царил покой - и покой, и чувство неизбежности, словно этой маленькой девочке не предназначено было судьбой вырасти, стать старше. Она достигла положенного ей предела. И вот пришел конец. Но могли ли быть такими же ее чувства, будь это ее ребенок, зачатый от Бена, плод ее чрева? Не была ли бы для нее тогда эта смерть самым страшным несчастьем на свете? На этот вопрос у нее не было ответа. Она видела только горе и отчаяние отца и безумие матери и понимала, каково им и что еще придется им пережить, и жалела их. Молодой священник поднял голову. Он был небрит, лицо казалось застывшим и словно бы еще более безжизненным, чем у его мертвого ребенка. - Почему? - сказал он. - Почему? Почему другие люди живут - совсем старые, больные люди, дурные люди, - живут, а она мертва? Почему не умирают они? Почему? Рут молчала. - А тебя это не поражает? Должно бы поражать, о, должно бы! Почему умер твой муж? Где тут справедливость? А я молился. Я молился о чуде, о том, чтобы она поправилась и жила. И когда она уже умерла, я молил господа снова даровать ей жизнь. Но она мертва. Она все так же мертва. - Да. - А завтра я должен положить ее в гроб и опустить в землю. Разве я могу это сделать? Как я могу отдать ее? - Вы должны. Лицо его перекосилось, словно она влепила ему пощечину; он отвернулся, склонился над кроваткой и снова заплакал - теперь уже навзрыд, - изливая свой протест и гнев. И Рут оставила его, потому что ей нечего было сказать ему и помочь нечем. Она вернулась на кухню и принялась полоскать пеленки, а за окном лучи солнца играли на траве, и дрозд скакал себе и скакал по траве, и черное оперенье его сверкало на солнце, как мокрый антрацит. Рут сидела в кресле-качалке возле окна, одна, когда на кухню заглянул священник - он искал ее. Ей уже хотелось вернуться к себе, снова побыть одной - она совсем уморилась за эту неделю, проведенную у Рэтменов. Работы было много, и к концу дня у нее ломило все тело, хотя жена Картера дважды приходила по утрам помочь с уборкой. Рут больше всего выматывало окружавшее ее горе и отчаяние - она чувствовала, как они засасывают и ее, словно от нее ждали, чтобы она разделила их, а порой даже - совсем переложила на свои плечи; она же вовсе не была к этому готова: ее собственное горе, ее утрата и тоска были по-прежнему с ней и она по-прежнему искала от них спасения. Ее манил к себе ее пустой дом, где был простор и много свободного времени для дум, где она могла мало-помалу восстанавливать свои душевные силы. Но она стыдилась этих мыслей, чувствовала себя эгоисткой. На похороны ребенка она не пошла - осталась с Мириам-Рэтмен, а та целый день пролежала в постели и то затихала и впадала в молчание, то просто засыпала, а то садилась в постели и, не сводя напряженного взора с лица Рут, принималась - путано, бессвязно - нести какую-то дикую чушь, умолкая лишь на секунду, чтобы передохнуть. В окно Рут видела, как Рэтмен выходил из дома, неся в руках гробик. Что чувствовал он в эти минуты? Рут снова и снова повторяла про себя: господи, помоги им! И не знала, что может тут помочь. Рэтмен сказал: - Теперь они обе уснули. А мне кажется, что я не усну больше никогда. Я хотел позвать к ней врача, но она никого не желает видеть. А я не знаю, в какой мере сохранила она рассудок. Я не понимаю. И ничего не могу сделать для нее. - А разве какой-нибудь врач может ей помочь? Рут казалось, что с ними происходит то же, что было с ней, и они должны проделать весь положенный им путь скорби, и любая медицина тут бессильна. - Я пришел поблагодарить тебя, - сказал священник. - Не стоит благодарности. - Я обязан выразить тебе свою признательность. Он говорил вежливо, официально и вдруг закричал: - Что ты, собственно, тут делаешь? Почему ты здесь, чего ради? Мало ты и без нас видела и смерти, и горя? Верно, думала Рут, верно. Но ничего не ответила. Прошла минута, и он тяжело опустился на один из деревянных стульев с прямой спинкой. И сказал: - Я должен уехать отсюда. Должен сложить с себя сан и уехать. Какое право имею я оставаться теперь здесь? - Потому что умер ваш ребенок? - Потому что она умерла, и я вижу, что все, во что я верил и ради чего жил, умерло вместе с ней. Потому что жизнь моя - это ложь, и сам я лгу. Как могу я теперь посещать их - больных, умирающих, страждущих, ищущих правды? Что я им скажу? Как могу я отправлять обедню в церкви, и произносить проповедь, и молиться, понимая, что все это - ложь? Прежде я знал, какие нужно говорить слова, но теперь у меня нет слов, и я ничем никому не могу помочь. Я думаю о том, как я ходил к людям и говорил с ними о смерти и доброте и в чем искать утешения, и мне становится стыдно. Я же не понимал ничего, я никогда не испытывал того, что испытали они. Я читал книги и учился и думал, что понимаю. Но все это было ложью. Как же я могу оставаться здесь? Рут, помедлив, сказала: - Все меняется. Все начинает пониматься по-другому. Время идет, и все становится другим. Но и это были только слова, и она не знала, может ли он понять то, что она хотела выразить, - это было так неясно и ей самой. - Но ведь так было и с тобой. Я знаю. Ты затворилась от всех, не хотела видеть меня и никого вообще, и на его похоронах ты не плакала. Я видел тебя на кладбище ночью, ты лежала на его могиле... О чем ты думала тогда? Какие слова мог бы найти для тебя кто-нибудь? Я хорошо видел, как это было, а теперь знаю и сам. Я корил тебя. А теперь не корю. - Но потом были и другие дни... после его смерти... были дни, когда становилось легче. И я, казалось мне, начинала что-то понимать. Он яростно замотал головой. - Что же тут можно понимать? Нет же в этом никакого смысла - в том, что произошло! Твой муж был молод, полон сил, он был хороший человек и был счастлив, и ты была счастлива, и вдруг его не стало, и моего ребенка не стало, и в этом нет никакого смысла, ничего, кроме жестокости. Ничего. Рут бессознательно перебирала в пальцах подол, испуганная неистовством его отчаяния, горечью, звучавшей в его голосе; она была потрясена, потому что привыкла думать, что священник, конечно, знает больше, чем дано знать другим, и многое может понять и объяснить. Она начала было рассказывать ему о том, как порой мир для нее вдруг менялся и становился прекрасен, как, неизвестно откуда, у нее возникало прозрение, и ей словно бы делался понятен смысл всех вещей. И о том, что она чувствовала на похоронах и что чувствовал Поттер, стоя на коленях возле мертвого тела Бена там, в лесу. А Рэтмен неотрывно глядел на нее, и она видела, что смысл ее слов не доходит до него и нет у нее никакого права говорить ему все это - не существовало для него утешения в его утрате. Он сказал: - Все разлетелось на куски, и никто не в силах собрать их воедино. Почему? Почему? Как могла она знать? - Мой отец был священником, и отец отца - тоже, и считалось, что так положено быть, и никогда не возникало никаких сомнений в том, что священником буду и я. Мой отец был хорошим человеком, и я думал, что буду таким же, как он. Перед смертью он тяжело болел, месяцами болел, и все худел, слабел и все сильнее страдал от боли, но болезнь тянулась медленно. Он держался, старался продолжать свое дело, отправлял службы, посещал прихожан, потому что они очень полагались на его советы, но под конец не мог даже читать. А смерть долго не приходила, хотя он уже молил о ней. Я приехал домой - я учился тогда в университете, и меня вызвали к нему. Никогда не забуду, как он выглядел. Я его не узнал. Весь сморщенный, словно у него уже не осталось мяса на костях - они прямо проступали сквозь кожу. А кожа стала совсем желтой. Он казался дряхлым стариком. И ничего не мог есть. Мать сидела с ним и давала ему по глоточку воды, больше ничего. И как-то ночью нам показалось, что он умирает. Я сидел возле него. И он сказал: "Я всегда верил. А теперь я знаю". А что же случилось со мной? Я не верю и ничего не знаю. Зачем же мне жить? Он опустил голову на стол и затих - он так измучился и отчаялся во всем, что уже не мог больше плакать. - А ты, Рут? Что ты будешь делать теперь до конца своих дней? - Я не думаю сейчас о том, что станется со мной дальше. Я привыкла думать... мне казалось, что я всегда буду с Беном. А теперь я ничего не знаю. - Почему ты не уедешь отсюда? - Куда мне ехать? - Как ты можешь это вынести: оставаться в этом доме, бродить по лесу, вспоминать? - Уеду - все равно ничего не забуду. - А Брайсы... - Я не вижусь с ними. Только с Джо. Брайсы мне чужие. - Все чужие. - Но у вас же есть жена. И еще одна дочка. - Мне нужна Изабел. Только она мне нужна. А ее у меня нет. - Да. - Что со мною будет? Что будет с каждым из нас, подумала Рут. Он пугал ее, так же, как и его тронувшаяся умом жена, - в них таилась для нее опасность, ведь ее душевный мир был все еще очень хрупок, а единственное, что у нее оставалось, - это стараться сохранить его, не дать ему распасться. - Завтра я вернусь домой. - Да. Конечно. Но, заметив выражение его лица, она еще острее, чем прежде, почувствовала угрызения совести. - Не может кто-нибудь побыть здесь, с вами? Позаботиться о вас, помочь вашей жене? Неужто нет никого? Он провел рукой по лбу. - Моя сестра... или... Не знаю. Да, кто-то нужен. Я подумаю. Я должна остаться, сказала себе Рут. Нет никаких причин убегать. Я должна помочь им. Но она была не в силах, не в силах. - Может, вы чего-нибудь поедите теперь? - Нет. - Он встал. - Нет. - И направился к двери. Рут слышала, как за ним захлопнулась дверь кабинета и ключ повернулся в замке. Наверху Мириам Рэтмен и младенец спали мирным сном. Рут задернула занавески и вышла. На другое утро на рассвете она покинула их дом. Теперь она могла вернуться к себе домой, затворить за собой дверь и остаться в полном одиночестве, не чувствуя ответственности ни за кого, кроме себя самой, и ничто не будет мешать ей предаваться своим думам и снова плакать по Бену и вспоминать. "А сама ты, Рут? Что станешь ты делать до конца своих дней?" Кто же знает, быть может, то же, что сейчас. Наверху, на выгоне, воздух стал совсем холодным и пахло первыми заморозками; близилась зима: голые ветви деревьев, жестокие ветры, пригибающие к земле папоротник, поздние рассветы и долгие темные ночи. 14 Рут стояла у окна, глядя на кусты боярышника и остролиста, осыпанные пышными гроздьями ягод - оранжевых, как пламя, красных, как кровь. Она глубоко втянула в себя воздух, задержала его на несколько секунд и медленно выдохнула; она подумала: я сама по себе. И увидела, что кто-то идет вдоль живой изгороди, идет очень медленно - какая-то женщина; увидела голову, повязанную голубым шарфом, мелькавшую чуть выше сплетения ветвей. Кто может прийти сюда? Она вспомнила жену священника, и ее охватила тревога и чувство вины; сейчас она отчетливо поняла, что поступила очень дурно: ведь эта женщина была больна, и, конечно, не только скорбь по утраченному ребенку заставляла ее так странно вести себя - нести всякий вздор, уставившись в ужасе в одну точку, или спать часами от изнеможения и пугаться плача собственного младенца. И ведь она на свой лад ждала помощи от Рут, искала, как умела, спасения из этого тупика, хотела, чтобы кто-нибудь пришел ей на помощь, облегчил ее телесные муки и взбаламученную душу, и она, Рут, не сделала для нее ничего, и Рэтмен тоже не сделал ничего, весь ушел в свое горе, в свою беспомощность, в раздиравшие его сомнения. Что делают они теперь там, в своем доме, эти муж и жена - одинокие, далекие друг от друга, как люди на разных краях земли? Кто приходит теперь к ним, чтобы взять на руки младенца, искупать его, позабавить, рассмешить. Это не моя вина, сказала себе Рут, это их беды, не мои. Я делала, что могла. Она закрыла глаза. А открыв их, увидела, что по тропинке к дому идет женщина, и лицо у нее опухшее и бледное, как ягоды омелы, и она как-то странно, словно защищаясь от кого-то, держит руку перед грудью. Но это не была жена Рэтмена, это была Элис Брайс. Элис, которая всегда пугала Рут и вызывала в ней чувство неприязни; Элис, обычно державшаяся отчужденно, презрительно, без улыбки. Да она и теперь не улыбалась. Но с ней произошла какая-то перемена - у нее было отсутствующее выражение лица, словно она перенесла тяжелое потрясение или катастрофу. Она не видела Рут, наблюдавшую за ней из окна. И прошло немало времени, прежде чем она наконец постучала - негромко - в дверь. Элис Брайс. Зачем пришла она сюда, нарушив тонкую пленку одиночества и покоя, в которую облекла сейчас себя Рут, пришла и пробудила дыхание прошлого - всех старых размолвок, вражды, - напомнив о том, что Бен издавна принадлежал другим, задолго до того, как встретил ее, Рут? Ей нечего сказать Элис. Так, может, лучше просто не подходить к двери, убежать наверх и подождать там, пока она не уйдет? Никто из всей семьи, кроме Джо, не делал попыток свидеться с ней, ну, и они ей тоже не нужны, ведь она для них все равно что мертва, как Бен; не нужны они друг другу. "Мы чужие", - сказала она как-то про них Рэтмену. Стук в дверь прекратился, но Элис не уходила. Ладно, день все равно испорчен теперь. Она откроет дверь. Сестра Бена сидела на ступеньках, спиной к Рут. Поднялся ветер, он проносился порывами над выгоном, трепал верхушки деревьев, сдувая мертвые листья на землю. Элис обернулась. Но не встала. - Мне больше ничего не оставалось делать, - сказала она. - Я ждала, пока ты вернешься домой. Ты думаешь, я бы пришла сюда, если б мне было куда деваться? Вид у нее был больной, но в словах и в голосе звучала прежняя враждебность, и держалась она совсем как прежде. Однако Рут показалось, что она делает это сейчас из самозащиты. - Я была у Рэтмена. У них умерла дочка. - Да, Джо говорил. - Кто-то должен был им помочь. - Кто-то всегда находится. Рано или поздно. Элис встала и поглядела на Рут - долго, пристально, поглядела ей прямо в лицо, не сказав больше ни слова, и Рут - как всегда перед ней и перед Дорой Брайс - почувствовала себя неловко и приниженно, и в то же время в ней пробудилась злоба и решимость постоять за себя. Они ее не любят, они никогда не пытались этого скрывать. Мелькнула мысль о том, что между ними ни разу не было сказано ни одного доброго слова. И все же что-то изменилось. Элис - та, что всегда была предметом гордости и надежд ее матери, та, кому дозволялось всю жизнь сидеть сложа руки и ждать своего звездного часа (которого сама Дора Брайс так и не дождалась), Элис, на кого не жалели ни денег, ни времени, ни похвал, ничего, кроме, правда, любви, - эта Элис была сейчас не только измучена или больна; она выглядела неопрятной, даже грязной; волосы под бумажным шарфом казались тусклыми, а ворот платья - мятым. На левой щеке проступали бледно-розовые, земляничного оттенка пятна - словно ее ударили или расцарапали. Вот как, значит, и она была уязвима, в конце-то концов, и ничего в ней нет особенного - ни красоты, ни чего-то из ряда вон выходящего. Они стояли и смотрели друг на друга, а ветер выл и громко хлопал калиткой. Рут ступила назад и распахнула дверь пошире, пропуская золовку в дом. Голоса словно охотились за ним и настигали его, и ему не было от них спасения, хотя он и затворился от них тут, в своей комнате, на верхотуре; они проникали сквозь стены и пол, и выносить эти выкрики и злобу было уже выше его сил. Пронзительный голос матери все повторял одно и то же, и Джо вспомнился попугай, которого он видел сидящим на плече у какого-то человека на ярмарке в Тефтоне. А потом мать принималась причитать, как причитала все дни и ночи после смерти Бена, и тогда ее перекрывал голос Элис - короткие, ядовитые слова вонзались в причитания, как ножи. И все это звучало на фоне тусклого, терпеливого бормотания отца, пытавшегося унять их обеих, водворить мир. Впрочем, Джо не мог припомнить, чтобы когда-нибудь в этом доме по-настоящему царил мир. Порой только на время наступало затишье, как на море перед бурей, которая каждую минуту готова разразиться снова. Джо лежал на постели, слышал все, и это было похоже на какой-то страшный оркестр, где инструменты звучат вразнобой, в дисгармонии друг с другом. При Бене все было лучше, Бен умел утихомирить их - и не столько словами, сколько просто своим присутствием, потому что сам он всегда был спокоен. Джо изо всей силы затыкал пальцами уши, пока где-то в узких хрящеватых проходах не возникло боли; он попытался снова взяться за книгу - это был один из дневников, которые он обнаружил в сундуке прадеда, попытался нарисовать в своем воображении картины, мысленно услышать что-нибудь, что заглушило бы остальные звуки. "9-го сентября. Вот уже семь дней, как на море штиль, словно в награду за все невзгоды и бедствия, которые нам пришлось претерпеть во время ужасающих штормов последнего месяца. Команда держалась стойко, и я благодарю господа за то, что у нас хватило запаса пресной воды и не было больше случаев дизентерии, которая унесла так много душ. 11-го сентября. Мы стоим на якоре в устье небольшой реки у западного мыса всей группы этих островов, и нашим глазам открывается картина необычайной, живительной красоты - зелень богатейшей растительности, яркость и свежесть, равных которым не узришь даже в самых богатых зеленью графствах Англии. Вода прозрачна и отливает всеми оттенками нефрита и аквамарина - в зависимости от смены освещения. Сегодня мы решили высадиться на берег. Меня вдохновляет на это воспоминание о моей беседе с капитаном Колефаксом в Портсмуте: он говорил, что мы встретим здесь радушный прием и никаких проявлений враждебности - наш вид и поведение вызовут только живой интерес и любопытство. 25-го сентября. Холлард, второй помощник капитана, умер сегодня на рассвете от жестокой лихорадки и прободения брюшной полости; ни спасти его, ни облегчить ему страдания у нас не было средств. Почти шесть часов он находился без сознания, но под конец у него достало сил услышать слова утешения, которые прочитали ему из Нового завета и молитвенника, и он умер как христианин. Его опустили в море, и весь экипаж судна отсалютовал ему. Большая печаль охватила нас; он был почти всеобщим любимцем, а для меня его смерть была личной горькой потерей. Мы должны достичь Явы через неделю. Помоги нам, господи, чтобы эта прекрасная погода удержалась." Джо прочитал уже всю первую тетрадь, подходил к самому концу, а впереди было еще много тетрадей, переплетенных в бутылочно-зеленую кожу, с металлическими застежками; о многом еще предстояло ему прочесть: о бурях на море, о тропических лесах, о невиданных дворцах, о птицах, волочащих по земле свои эмалево-изумрудные хвосты, о стаях дельфинов, плывущих в кильватере корабля, о ночном небе, сплошь усеянном звездами... И так ночь за ночью, без сна, пока не устанут глаза, а возникшие в его воображении картины не перельются в сновидения, в которых он за считанные минуты перенесется за тысячи миль, без устали слушая шум моря, жуткие завывания ветра и непонятные голоса. А пробуждаясь поутру, он не сразу понимал, где он, и потом день за днем сердце его жгли надежды, и страх, и неуверенность, и чувство вины и тайного предательства. Потому что он и сам не понимал и не было никого, никого, кто мог бы сказать, что же ему следует делать, прав ли он, желая уплыть далеко-далеко в море на корабле, и вправду ли он найдет там свое счастье. Он этого не знал. Он открывал дневники, читал и закрывал их, и уходил из дома, и брел через вспаханные осенние поля, взбирался на гряду холмов. А потом снова вниз, домой, где истошные голоса, и злоба, и жестокие слова, и плач. Он не понимал, зачем это и почему не может быть в доме мира. Рут, подумал он, и ему сразу стало легче на душе. Рут все бы поняла. Быть может, она теперь снова дома, и, если ему можно побыть с ней, все, что тут творится, уже не будет иметь для него значения, все эти голоса не будут преследовать его там.