коватой, худосочной земли. Когда Август Покрифке рассказывал о своих странствиях по Кошнадерии, то бишь про свои коробей- ницкие зимние походы в Цекцин, Абрау, Герсдорф, Дамерау и Шлангентин, это звучало примерно так: "Йду уф Сехсыну. Йду уф Оброх. Йду уф Херсдоф. Йду уф Домеру. Йду уф Шлахтыну". Если он описывал поездку по железной дороге до Коница, то это называлось "по железяфке уф Куних". Когда ост- ряки, желая посмеяться, спрашивали, сколько же у него в Остервике было земли, он отвечал - дескать, сто двенадцать моргенов, но потом, подмиг- нув, неизменно поправлялся, намекая на пресловутые кошнадерские летучие пески: - Тольки сотню бесперечь гдей-то ветер носит. Признайся, Тулла, подсобный рабочий из твоего отца был неважный. Даже к дисковой пиле мастер не мог его приставить. Мало того что у него постоянно приводной ремень соскакивал, так он еще и портил самые дорогие пильные полотна, нарезая себе лучину для растопки из бросовой, напичканной гвоздями тар- ной доски. Лишь с одной задачей он справлялся в срок и к полному удо- вольствию всех подмастерьев: кастрюля с клеем на железной плите в комна- те над машинным цехом всегда стояла наготове, полная и горячая, для пяти подмастерьев, трудившихся за пятью верстаками. Клей пускал пузыри, свар- ливо что-то бурчал, мог отдавать медовой желтизной или серостью глины, мог растекаться, как гороховый суп, и растягиваться пленкой не хуже сло- новой шкуры. Местами застывая, местами прорываясь горячей жижей, клей то и дело убегал из кастрюли, пускал все новые и новые "языки", не оставляя ни клочка эмали на кастрюльной поверхности и не позволяя распознать в этой страшной посудине обыкновенную суповую кастрюлю. Кипящий клей поме- шивали обрезком обрешеточной рейки. Но клей слой за слоем налипал и на дерево, образовывал бугры и набухшие морщинистые складки, все больше от- тягивая руку Августа Покрифке, покуда не превращал обрезок доски в рого- вистое страшилище, которое подмастерья называли слоновьим окороком и выбрасывали, заменяя его новым обрезком все той же, казалось, нескончае- мой обрешеточной рейки. О костный клей, столярный клей! На кривом, покрытом слоем пыли в па- лец толщиной стеллаже штабелем лежали темно-коричневые, одна к одной, фабричные плитки клея. Начиная с моего третьего и до семнадцатого года жизни я преданно носил с собой в кармане штанов кусочек клея - такой он был для меня святыней; твоего отца я называл богом клея, ибо у этого бо- жества были не только сплошь заляпанные костным клеем пальцы, которые при малейшем движении вкусно похрустывали, от него еще исходил и запах, который повсюду ему сопутствовал. Ваша трехкомнатная квартира, твоя мать и твои братья пахли клеем. Но щедрее всего он наделял этим дурманом свою дочурку. Клейкими пальцами он трепал ее по щеке. Частичками клея он об- сыпал свою девчушку, когда показывал ей нехитрые - ловкость рук и ника- кого мошенства - фокусы. Словом, бог костного клея превратил Туллу в де- вочку из столярного клея; ведь где бы Тулла ни шла, стояла, бежала, где бы она ни остановилась вчера, где бы ни прошла утром, где бы ни пробежа- ла неделю назад, что бы Тулла ни схватила, выбросила, долго или мельком трогала, чем бы она ни играла - стружками, гвоздями, шарнирами, - во всяком месте и на всяком предмете, которые попадались Тулле на пути, ос- тавался либо едва слышный, либо почти адский, но в любом случае ничем не заглушимый запах костного клея. Вот и твой кузен Харри тоже к тебе прик- леился: сколько лет нас было не разлить, и пахли мы сродственно. Дорогая Тулла! Когда нам было по четыре года, вдруг выяснилось, что у тебя не хвата- ет извести. Примерно то же самое говорили о мергельных почвах Кошнаде- рии. Валунный мергель четвертичных времен, когда образовывались основные морены, содержит, как известно, углекислую известь. Однако выветренные и размытые дождями мергельные пласты на полях кошнадеров были бедны из- вестью. И тут уж не помогали никакие удобрения, никакие государственные дотации. Никакие молитвы и полевые процессии - кошнадеры все как один были католики - не могли вернуть полям известь. Зато тебе доктор Холлац прописал известковые таблетки, и уже вскоре, в пять лет, извести у тебя оказалась достаточно. Ни один из твоих молочных зубов больше не шатался. Резцы у тебя слегка выступали вперед, и для Йенни Брунис, девчонки-под- кидыша из дома напротив, эти резцы скоро станут неотступным кошмаром. Тулла и я, мы оба никогда не верили, что цыгане и аисты якобы были заодно в тот день, когда была найдена Йенни. Типичная сказочка папаши Бруниса: у этого никогда и ничто не про- исходило просто так, повсюду ему мерещились скрытые силы, и он исхитрял- ся неизменно пребывать в рассеянном ореоле чудаковатости: и когда под- кармливал свою манию собирательства слюдяных гнейсов новыми, нередко и вправду превосходными экземплярами - в шизанутой Германии хватало таких же шизиков, с которыми он вел переписку, - и когда на улице, на школьном дворе или в классе изображал из себя то ли древнекельтского друида, то ли прусское дубовое божество, то ли Заратустру - у нас его считали масо- ном, - он всегда и всюду давал волю тем своим качествам, за которые наш мир так любит и ценит чудаков, называя их "оригиналами". Но лишь Йенни, его обращение с этой кукольной малюткой, превратило старшего преподава- теля Освальда Бруниса в окончательного оригинала, прославившегося в этом качестве не только в окрестностях гимназии и на Эльзенской улице, но и во всех параллельных и поперечных улицах и переулках и во всем - таком большом и таком маленьком - предместье Данцига под названием Лангфур. Йенни была упитанным ребенком. Даже когда вокруг Бруниса и Йенни сло- нялся Эдди Амзель, девочка не казалась грациозней. Поговаривали тогда, что этот Эдди и его друг Вальтер Матерн будто бы были свидетелями того, каким чудесным образом Брунис нашел Йенни. Как бы там ни было, но Амзель и Матерн оказались двумя четвертинками того кленового листка, над кото- рым тихо подтрунивала вся наша Эльзенская улица, да и вообще весь Ланг- фур. Для Туллы пишу я этот ранний портрет: я изображу тебе потешного, нос картошкой, господина, чье лицо испещ- рено тысячами морщинок; на коротком седом бобрике господин носит широко- полую мягкую шляпу. Вот он вышагивает в зеленой грубошерстной крылатке. Справа и слева его эскортируют, стараясь не отставать, двое учеников. Эдди Амзель - это, как принято говорить, толстый увалень. Все одежки на нем вот-вот лопнут. Пухлые подушки колен оторочены складочками жирка. Всюду, где его тело вырывается наружу, всходит густой посев веснушек. В целом он производит впечатление существа бескостного. Совсем не то, что его друг - этот широк в кости и держится независимо, словно желая пока- зать, что учитель, Эдди Амзель и пышка-малютка находятся под его защи- той. Девочке уже пять с половиной, но она все еще возлежит в большой детской коляске, потому что ходить как следует пока не может. Коляску везет Брунис. Иногда ее везет Амзель, и уж совсем редко - Скрипун. А в изножье коляски скомкан приоткрытый коричневый кулек. Детвора чуть ли не со всего квартала по пятам следует за коляской - каждый надеется полу- чить конфету, которую они называют "сосачкой". Но лишь перед акционерным домом, что стоит напротив нашего, Тулла, я и другие ребята получали, как только старший преподаватель Брунис оста- навливал непривычно высокую коляску, пригоршню леденцов из коричневого пакетика, причем он никогда не забывал сунуть один и себе, даже если его полустарческий рот еще не управился с предыдущим и продолжал мусолить на языке прозрачный стеклянистый обсосок. Иногда и Амзель посасывал конфет- ку за компанию. Но вот чтобы Вальтер Матерн взял леденец - такого я не припомню. Зато пальчики Йенни также склеивались от квадратных мятных по- душечек, как пальцы Туллы склеивались от костного клея, из которого она делала катыши - она ими играла. Дорогая кузина! Подобно тому как я стремлюсь выяснить все про тебя и твой столярный клей, точно так же нужно установить ясность и в вопросе с кошнадерами, или, как их еще называли, кошнаверами. Чистым вздором представляются мне попытки обосновать происхождение слов "кошнавер" или "кошнадер" якобы историческими, но ничем не подкрепленными толкованиями. Согласно им, кошнадеры во время польских восстаний якобы чрезвычайно активно и дея- тельно вовлеклись в немецкие погромы, поэтому собирательное обозначение "кошнадеры" или "кошнаверы" каким-то образом связано с немецким и тоже собирательным понятием "копфшнайдеры", или, проще говоря, головорезы. И хотя у меня лично есть все основания принять эти гипотезы на веру - ты, неисправимая кошнадерка, выказывала все наклонности к этому кровавому ремеслу, - я все же склонен придерживаться куда более прозаического, но и более вразумительного объяснения, согласно которому служилый человек из управы в Тухеле, по фамилии Кошневский, в 1484 году подписал грамоту, в которой излагались все права и обязанности подчиненных управе дере- вень, кои деревни впоследствии и стали по имени подписавшего грамоту на- зываться кошневскими. Конечно, полной уверенности все равно нет. Назва- ния городов и весей таким образом, вероятно, еще как-то можно раскусить, но Туллу, не столько девочку, сколько загадочное Нечто, разгадать с по- мощью историй о добросовестном служилом местной управы по фамилии Кош- невский никак невозможно. Тулла, чье тугое белокожее тело не знало устали, могла полчаса провисеть го- ловой вниз на перекладине для отбивки ковров и при этом еще петь через нос. Косточки под голубыми прожилками, мускулы без единой складочки жира - все это превращало Туллу в неугомонное, бегающее-прыгающее-лазающее, а в целом, казалось, - летучее создание. Поскольку глаза у Туллы были от матери - миниатюрного разреза, близко и глубоко посаженные, - самыми приметными в ее лице были ноздри. Когда Тулла злилась - а она по многу раз на дню делалась вдруг злющей, надменной и будто застывшей, - она за- катывала глаза, и в разрезах век мерцали только голубоватые, в прожил- ках, белки глазных яблок. Эти ее мерцающие злые белки напоминали об увечьях, о пустых, выколотых глазницах, о бродягах и побирушках, которые выдают себя за нищих слепцов. Мы, когда она делалась такой вот ледышкой и начинала мелко дрожать, говорили: - Тулла опять закрытые занавески показывает. Сколько помню себя, я всегда бегал за своей кузиной - точнее говоря, таскался хвостом за тобой и твоим запахом костного клея, стараясь не отставать больше чем на два шага. Твои братья Зигесмунд и Александр уже ходили в школу, у них была своя жизнь. С нами оставался только глухоне- мой кудряш Конрад. Ты да он, меня допускали из милости. Мы забирались в деревянный сарай под толевой крышей. Пахло досками и смолой, а меня превращали в глухонемого: ведь вы, ты и он, могли разговаривать руками. Убранные или скрещенные пальцы что-то означали, и меня эти знаки насто- раживали. Ты и он, вы рассказывали друг другу какие-то истории, от кото- рых ты начинала хихикать, а он сотрясаться в беззвучном смехе. Ты и он, вы оба вынашивали коварные замыслы, жертвой которых по большей части оказывался опять же я. Если ты вообще кого-то в жизни любила, то только его, кудряша; а меня вы унижали до того, что заставляли засовывать руку тебе под платьице. Под толевой крышей деревянной халупы было душно. Кис- ловатый запах дерева. Солоноватый вкус ладони. И я не мог, не мог уйти, приклеился - твой костный клей. Во дворе заходилась дисковая пила, сыто рычал строгальный станок, гудел выпрямитель. Во дворе поскуливал Харрас, наш сторожевой пес. Слушай внимательно, Тулла! Вот каким он был: черный кобель со слегка вытянутым корпусом, стоячи- ми ушами и длинным хвостом. Не длинношерстный бельгийский грюнендаль, а жесткошерстная немецкая овчарка. Мой отец, столярных дел мастер, неза- долго до нашего рождения купил его в Никельсвальде, деревушке в устье Вислы, еще щенком. Тридцать гульденов запросил за него хозяин, владелец никельсвальденской мельницы, известной тем, что на ней переночевала им- ператрица Луиза. У Харраса были мощные челюсти и сухие, плотно смыкающи- еся губы. Его темно-карие, чуть косо поставленные глаза следили за каж- дым нашим шагом. Шея сильная, крепкая, без подвеса и подглоточного меш- ка. Длина хвоста на шесть сантиметров превосходила высоту лопаток: я сам промерял. С какой бы стороны ни смотреть на Харраса - постав лап по от- ношению к туловищу всегда был правильный. Пясти и плюсны крепкие, пальцы плотно сжатые. Подушечки лап в меру упругие, без трещин. Длинный, плавно ниспадающий круп. Плечи, предплечья, скакательные суставы - сильные, хо- рошо омускуленные. Псовина - волосок к волоску, остевые волокна прямые, жесткие, плотно прилегают к телу и сплошь черные. И подшерсток черный. Не темный волчий окрас на сером или желтом основании. Нет, повсюду, вплоть до стоячих, высоко посаженных, с легким наклоном вперед ушей и глубокой, мощной груди, на бедрах с умеренно длинными штанами - его шерсть повсюду отливала и поблескивала глубокой чернотой: чернотой зон- тика и священника, чернотой вдовы и мундиров, чернотой школьной доски и фалангистов, чернотой дроздов, Отелло и Рура, чернотой фиалок и томатов, лимонов и муки, молока и снега. Харрас умел искать, находить, приносить поноску, подавать голос; по следу шел с низко опущенным носом. Однако на розыскных испытаниях на Бургерском лугу он оплошал. Харрас был кроющим кобелем и состоял в пле- менной книге. Правда, хождение на поводке у него немного не ладилось: тянул. В облаивании был хорош, но по следу работал посредственно. Сто- лярных дел мастер Либенау отдал его на дрессировку в полицейскую школу в Верхнем Штрисе. Там его отучили от поедания собственного кала - беды многих молодых собак. На его жетоне были выбиты цифры 517, что в сумме давало число 13. Повсюду в Лангфуре - на Быстрой мельнице и в Колонии Шихау, от Саспе до Брезена, по Йешкентальскому проезду и к Святому колодцу вниз, вокруг стадиона имени Генриха Элерса, за крематорием, перед торговым домом Штернфельда, у акционерного пруда, в канаве у ограды полицейского участ- ка, на определенных деревьях Упхагенского парка, на определенных липах аллеи Гинденбурга, на цоколях пестрящих событиями афишных тумб, на осно- вании флагштока перед ждущим новых митингов спортзалом, на столбах не затемненных пока что уличных фонарей предместья Лангфур - оставлял Хар- рас свои пахучие метки; и хранил им верность все свои собачьи годы. В холке рост Харраса составлял шестьдесят четыре сантиметра. В пяти- летней Тулле росту было один метр пять сантиметров. Ее кузен был на че- тыре сантиметра повыше. Его отец, рослый и статный столярных дел мастер, утром имел рост метр восемьдесят три, а после работы на два сантиметра меньше. Август и Эрна Покрифке, так же, как и Йоханна Либенау, в деви- честве Покрифке, все были ростом не выше метра шестидесяти двух: кошна- деры, никудышняя порода, что с них взять! Дорогая кузина Тулла! Какое бы дело мне было до Кошнадерии, если бы вы, Покрифке, не вышли оттуда. А так я знаю: деревни Кошнадерии с 1237-го по 1308-й принадлежа- ли герцогам Поммерельским. После того как этот род вымер, кошнадеры до 1466 года платили подати Тевтонскому ордену. До 1772-го их приняло в свой состав Польское королевство. Во время европейского аукциона Кошна- дерия перепала пруссакам. Те поддерживали порядок до 1920-го. С февраля двадцатого деревни Кошнадерии стали деревнями Республики Польша, покуда осенью 1939-го они не вошли в составе округа Данциг - Западная Пруссия в Великий Германский Рейх: насилие. Погнутые булавки. Пляшущие флажки. Постои и расквартирования: шведы, гуситы, отряды СС. "Если-ты-не, тог- да..." "Огнем-и-мечом..." "Сегодня с четырех сорока пяти утра..." Цир- кульный перепляс на штабных картах. В контратаке овладев Шлангентином... Танковый дозор неприятеля по дороге на Дамерау... Наши войска отбивают массированное наступление к северо-западу от Остервика. Отвлекающие ата- ки двенадцатой полевой дивизии люфтваффе к югу от Коница приостановлены. В ходе выравнивания линии фронта нашими войсками оставлена так называе- мая Кошнадерия. Отступившие подразделения занимают позиции к югу от Дан- цига... И так без конца: сильные дяди, мастера стращать, они и сегодня уже снова грозно вздымают кулаки, зажав в них штабные пресс-папье... О Тулла! Как поведать тебе о Кошнадерии, о Харрасе и его пахучих метках, о костном клее, мятных леденцах и детской коляске, когда созерцание кулака становится чуть ли не манией! А ведь коляска должна еще и катиться... Итак, в один прекрасный день катилась коляска. Много-много лет назад ка- тилась коляска на четырех высоких колесах. На четырех высоких старомод- ных колесах катилась черная, лакированная, вся в трещинах от старости. Спицы, пружины, ручка, чтобы толкать коляску перед собой, - все эти не- когда блестящие хромированные детали выказывали тут и там обшарпанные, серые, незрячие залысины. Залысины изо дня в день росли, незаметно: прошлое... Итак, в один прекрасный день, когда летом тридцать второго... Тогда, тогда, тогда, когда я был пятилетним мальчуганом, во время Олим- пиады в Лос-Анджелесе, уже тогда были кулаки, умевшие разить быстро, де- ловито и вполне увесисто; и все же, будто и не замечая, куда ветер дует, миллионы людей в одно и то же время катили коляски на высоких и низких колесах, катили на солнце, катили в тень. На четырех высоких старомодных колесах летом тридцать второго кати- лась черная, лакированная, изрядно потрепанная уже коляска, которую гим- назист Эдди Амзель, знавший все лавки старьевщиков в округе, выторговал в Поденном переулке. Толкали ее попеременно он, старший преподаватель Освальд Брунис и Вальтер Матерн. Просмоленные, выкрашенные масляной краской и тем не менее сухие доски, по которым ехала коляска, были дос- ками брезенского морского пирса. Брезен - это приветливое местечко, морской курорт с 1823 года, с зачуханной рыбачьей деревушкой и курортным залом под величественным куполом, с пансионами "Германия", "Евгения" и "Элиза", с малорослыми дюнами и жидкой прибрежной рощицей, с рыбацкими лодками и купальней на три отсека, со спасательной вышкой "Немецкого об- щества спасения на водах" и аж сорокавосьмиметровым морским пирсом, рас- положилось аккурат посередке между Новой Гаванью и Глеткау на берегу данцигской бухты. Пирс в Брезене был двухъярусный и имел по правую руку выдвинутый в море коротким ответвлением волнорез, защищавший его на слу- чай шторма. На двенадцати своих флагштоках брезенский пирс каждое воск- ресенье поднимал двенадцать гордо реющих стягов: поначалу только флаги балтийских городов, потом, один за другим, флаги со свастикой. Под флагами городов катится по доскам коляска. Старший преподаватель Брунис, непривычно чужой во всем черном, толкает ее перед собой, но вскоре позволит себя сменить либо толстяку Амзелю, либо угрюмому Матер- ну. В коляске сидит Йенни, которой скоро будет шесть лет, а ходить ей все еще нельзя. - Давайте спустим Йенни побегать! Ну пожалуйста, господин Брунис. Только попробуем. Мы ее с двух сторон поддержим. Нет, Йенни Брунис ходить не разрешается. - Нет-нет, еще потеряется. Еще затолкают в этой воскресной давке. - Давка не давка, но народу полно: люди гуляют, слоняются, встречаются, расстаются, кланяются, не глядя проходят мимо. Машут, берут под руку, указывают на мол, на скалу Орлиное гнездо, приветствуют, припоминают, злятся. И все так нарядно одеты - с ниточки с иголочки, все новенькое и в цветочек. Без рукавов и по сезону. Тенниски и новенькие матроски. Галстуки на ветру. Ненасытные фотоаппараты. Соломенные шляпы с обновлен- ной прокладкой. Выбеленные зубной пастой парусиновые туфли. Высокие каб- луки боязливо избегают щелей в настиле пирса. Мнимые капитаны прильнули к биноклям. Или просто, прикрыв глаза ладонью, мужественно смотрят вдаль. Матросских костюмчиков не меньше, чем детишек: носятся, играют, прячутся, пугаются. Я тебя вижу, ты меня нет. Эники-беники-ели-вареники. Вышел-месяц-из-тумана. Вон там, да вон он, господин Англикер с Нового рынка со своими двойняшками. У двойняшек одинаковые большие банты, и они с одинаковой неспешностью бледными языками лижут мороженое. А вон госпо- дин Кошник с Гертовой улицы вместе с женой и гостем из Рейха. Господин Зелльке дает своим сыновьям по очереди посмотреть в бинокль: шлейф дыма, палубные надстройки - это на подходе паром "Кайзер". У супругов Беренд- тов кончились все гостинцы для чаек. Госпожа Грунау, у которой прачеч- ная-гладильня возле Большой коптильни, с тремя молоденькими ученицами. Булочник Шеффлер с Малокузнечного переулка со своей хохотушкой женой. Хайни Пиленц и Оттен Зоннтаг без родителей. А вон и господин Покрифке с пальцами в клею. На нем виснет его костлявая грымза жена, которой то и дело приходится с крысиным проворством вертеть головой во все стороны: - Тулла! - приходится ей кричать. И тотчас же: - Александр! - И еще: - Зигесмунд, следи за Конрадом! Ибо здесь, на пирсе, кошнадерцы на своем жутком наречии говорить стесняются, хоть столярных дел мастера Либенау и его жены поблизости и нет. Мастеру этим воскресным утром пришлось остаться в мастерской и чер- тить, чтобы в понедельник машинист-пильщик знал, что и как распиливать. А жена его без мужа гулять не выходит. Но зато сын его здесь, потому что Тулла здесь. Оба младше Йенни, тем не менее обоим можно не только хо- дить, но и бегать. Можно на одной ножке за старшим преподавателем Бруни- сом и его немного застенчивыми учениками прыгать крест-накрест, как в "классики". Можно вдоль по пирсу до самого конца, где он завершается остроносым, опасным треугольником. Можно по лестницам справа и слева вниз, на нижний ярус, где всегда рыбаки и ловится мокрель. Можно в быст- рых сандалиях носиться по узким нижним мосткам и тайком от взрослых пря- таться между балками пирса под самым настилом, под шарканьем сотен вы- ходных туфель, под легким перестуком прогулочных тростей и зонтиков. В прохладной зеленоватой тени. Там, под верхним ярусом, не бывает дней не- дели. Вода пахнет строгостью и прозрачна до самых ракушек и бутылок, что перекатываются по дну. На опорах, что держат на себе пирс и народ на пирсе, нехотя покачиваются бороды водорослей: вокруг них, тут и там, стайки колюшки - серебристые, шустрые, привычные. С верхнего яруса пада- ют окурки, распуская вокруг себя коричневатую мантию, приманивая, а по- том отталкивая небольших, в палец длиной, рыбешек. Стайки мальков дви- жутся стремительными рывками: кидаются вперед, замирают, поворачивают, распадаются, собираются снова уже чуть глубже и уплывают - туда, где развеваются новые бороды водорослей. Покачивается пробка. Бутербродная бумага набухает и вяло кружится. Между просмоленными балками Тулла Пок- рифке одергивает свое выходное платьишко, уже все в пятнах. Ее кузену приказано сунуть под платье руку. Но он не хочет и глядит в сторону. Тогда и она, значит, не-хочет-не-может-не-будет, - и уже спрыгнула с пе- рекрестья балок вниз на мостки, уже мчится, хлопая сандалиями по доскам, потряхивая косичками, вспугивая клюющих носами рыбаков, уже взбираясь по лестнице, туда, где простор пирса, где двенадцать флагов, где воскресное утро; а ее кузен Харри идет следом, идет за ее дурманящим запахом кост- ного клея, который легко и громко заглушает запах водорослевых бород, запах просмоленных и все же гниющих балок, запах высушенных ветрами мостков и даже запах моря. И ты, Тулла, как-то воскресным утром сказала: - Да спустите вы ее. Хочу поглядеть, как она ходит. Как ни удивительно, старший преподаватель Брунис кивает, и Йенни раз- решено пройтись по дощатому настилу брезенского морского пирса. Кто-то смеется, многие улыбаются, потому что Йенни такая толстушка и так нелов- ко передвигается по дощатому настилу причала на своих ножках-сардельках, перехваченных резинками гетр и втиснутых в лаковые туфельки с пряжками. - Амзель, - интересуется Брунис из-под черной фетровой шляпы, - а те- бе, когда ты был, допустим, шестилетним ребенком, сильно досаждала твоя, прямо скажем, тучность? - Да не особенно, господин учитель. Вальтер всегда присматривал. Только за партой сидеть было неудобно, скамейка слишком узкая была. Брунис угощает конфетами. Пустая коляска стоит поодаль. Матерн с не- уклюжей осторожностью ведет Йенни. Флаги вытянулись в одну сторону и трепещут. Теперь Тулла хочет вести Йенни. Коляска, надо надеяться, нику- да не укатится. Брунис посасывает мятный леденец. Йенни идти с Туллой не хочет, она вот-вот разревется, но Матерн рядом, да и Эдди Амзель тут как тут - мигом и очень похоже изображает курятник. Тулла поворачивается на каблучках. На носу пирса столпился народ - там вроде кто-то собирается петь. Лицо Туллы превратилось в треугольник, такой маленький, что ярость в нем неимоверна. На конце пирса уже поют. Тулла закатывает глаза: зак- рытые занавески. Группа подростков - "юнгфольк", "юность народа" - вста- ла у самых поручней полукругом. Иссушенная ярость кошнадеров: Тул-Дул-Тулла. Не все мальчики в форме, но все поют, а из слушателей многие подтягивают и одобрительно кивают. "Мы любим бури..." поют все, а единственный непоющий на неестественно прямых руках держит треугольный черный вымпел с вышитой на нем руной. Коляска стоит в стороне, брошенная и пустая. Теперь они поют: "В ранний час, когда светает, наступает наша эра". Потом кое-что повеселее: "Чудак по имени Колумб..." Кудрявый юнец лет пятнадцати, правая рука которого, возможно и вправду пораненная, ви- сит на перевязи, жестами смущенными, но приказующими призывает слушате- лей подхватывать если не всю песню о Колумбе, то хотя бы припев. Моло- денькие девушки, взявшись под руки, и солидные мужи, среди которых гос- подин Покрифке, господин Берендт и торговец колониальными товарами Маце- рат, начинают подпевать. Упругий норд-ост натягивает флаги и скрадывает фальшивые нотки веселого хора. Если вслушаться внимательно, можно расс- лышать то забегающий вперед, то отстающий от ритма песни перестук детс- кого жестяного барабана. Это, должно быть, сын Мацерата, торговца коло- ниальными товарами. Мальчик немного со странностями. Бессмысленный при- пев прямо-таки нескончаемой песни звучит так: "Глория-виктория, виде-ви- де-вит-юххай-расса", - и пение между тем мало-помалу становится обяза- тельным. Оглядки: "А этот почему не поет?" Прищур искоса: ага, супруги Ропинские тоже поют. И даже старик Завацкий, прожженный социалист, рот раскрывает. Ну же, дружно! Смелей! Вон, даже господин Цурек и почтовый секретарь Бронски тоже поют, хотя оба работают на площади Хевелиуса, на польской почте. "Виде-виде-вит-бум-бум". А что же господин старший пре- подаватель? Неужто не может по крайней мере заложить за щеку свой мятный леденец и хотя бы для вида? "Глория-виктория!" В стороне, брошенная и пустая, на четырех высоких колесах стоит коляска. Поблескивая черным, в трещинах, лаком. "Виде-виде-виде-вит-юххай-расса!" Папаша Брунис хочет взять Йенни на руки и освободить ее ножки-сардельки от лакированной обувки с тугими пряжками. Но его ученики - "Глория-виктория!" - особенно Вальтер Матерн, его отговаривают. Эдди Амзель тоже поет: "Виде-виде-ви- де-вит-юххай-расса!" У него, наверно из-за комплекции, чудный голос - бархатно-мягкое мальчишеское сопрано, на некоторых строчках припева, особенно на "...юххай-расса-а-а-а", будто рассыпающееся серебром. Это называется верхним голосом. Многие уже оглядываются, желая знать, где это звенит такой прозрачный родничок. Теперь они поют - поскольку, ко всеобщему изумлению, у песни о Колум- бе все же сыскался заключительный куплет - песню об урожае: "Я нагрузил тележку с верхом..." А теперь - хотя это, конечно, куда лучше поется ве- чером: "Страны прекрасней в наше время..." Тут уж Эдди Амзель дает свое- му сопрано развернуться вовсю. Брунис сосет леденец почти демонстративно и прячет в глазах усмешливые огоньки. Матерн на фоне безоблачного неба все больше мрачнеет. Коляска отбрасывает одинокую тень... Где же Тулла? Ее кузен честно отпел шесть куплетов песни о Колумбе. Во время седь- мого он смылся. Только запах моря - дурмана костного клея совсем не слышно; просто Август Покрифке со своей женой и глухонемым Конрадом сто- ят у западных поручней пирса, а ветер с северо-восточного переменился на восточный. Все Покрифке повернулись к морю спиной. Они поют. Конрад тоже своевременно, хотя и беззвучно, открывает рот и вытягивает трубочкой гу- бы, и даже когда, без особого успеха, предпринимается попытка исполнить канон "Мастер Якоб, мастер Якоб", он вступает вовремя. Где же Тулла? Ее братья Зигесмунд и Александр давно улизнули. Ее кузен Харри видит обоих на волнорезе. Они, смельчаки, ныряют с волнореза головой вниз. Зи- гесмунд разучивает прыжок с переворотом и из стойки на руках. Одежда братьев, придавленная ботинками, лежит тут же, на этом узеньком и нена- дежном отростке пирса. Туллы там нет. От причала Глеткау - а при желании можно угадать вдали даже большой Сопотский причал - точно по расписанию отходит прогулочный пароходик. Пароходик весь белый и оставляет за собой длинный шлейф черного дыма - точь-в-точь как корабли на детских рисун- ках. Те, кто намерен отправиться на пароходике из Брезена в Новую Га- вань, столпились на носу пирса с левой стороны, где причал. Где же Тул- ла? "Юность народа" все еще поет, но их никто уже не слушает, поскольку пароходик все увеличивается в размерах. И Эдди Амзель тоже уже отключил свой верхний голос. Детский барабан, забросив песенные ритмы, подлажива- ется теперь к тарахтенью корабельной машины: это прогулочный пароход "Щука". Но и прогулочный пароход "Лебедь" выглядит точно так же. Только колесный пароход "Пауль Бенеке" выглядит совсем иначе. Во-первых, у него колеса с лопастями; во-вторых, он больше, гораздо больше; а в-третьих, он курсирует между Данцигом-Лангбрюкке, Сопотом, Гдингеном и Хелой, а в Глеткау и в Брезен вообще не заходит. Где же Тулла? Сперва кажется, буд- то прогулочный пароходик "Щука" вовсе даже и не намерен приставать к брезенскому причалу, но потом он ложится в дрейф и уже вскоре, быстрее, чем думалось, подваливает к пирсу правым бортом. Вода бурлит не только вокруг кормы и носа. Потом, словно в нерешительности, пароходик вдруг останавливается и вспенивает море. Выбрасываются швартовые, скрипят при- чальные тумбы. Табачно-бурые привальные подушки по правому борту смягча- ют последний толчок. Всем детям, а также некоторым женщинам очень страш- но, потому что "Щука" сейчас загудит. Дети позатыкали уши, пооткрывали рты, трепещут заранее: и тут пароход издает низкий, под конец хрипло захлебывающийся гудок и замирает, принайтованный накрепко. Детвора уже снова лижет вафли с мороженым, но некоторые малыши на пароходе и на пир- се по-прежнему хнычут и затыкают уши, не сводя глаз с трубы, потому что знают: "Щука", прежде чем отчалить, прогудит еще раз и выпустит струю белого пара, который воняет тухлыми яйцами. Где же Тулла? Прекрасен белый пароход, когда на нем нет пятен ржавчины. На "Щуке" нет ни единого, только флаг Вольного города и вымпел пароходства "Висла" выгорели и пообтрепались. Одни с борта - другие на борт. Тулла? Ее кузен оглядывается назад: там, на правой стороне пирса, отныне и вовеки стоит детская коляска на четырех высоких колесах. Она отбрасывает скошенную одиннадцатичасовую тень, которая без швов и стыков срастается с тенью перил пирсового ограждения. И к этому путаному теневому узору приближа- ется еще одна тень, тощая и однозначная: это Тулла идет снизу. Она побы- вала у развевающихся водорослевых бород, заколдованных рыбаков, трениру- ющихся мальков. Костлявая, в коротком платьице, она поднимается по лест- нице. Острые коленки подкидывают надвязанную кружевную оборку. От лест- ницы она прямиком устремляется к коляске. Последние пассажиры всходят на борт прогулочного парохода "Щука". Несколько детей все еще - или уже снова - плачут. Тулла сплела руки за спиной. Хотя зимой кожа у нее белая с голубоватым оттенком, загорает она быстро. Сухой желто-бронзовый, в цвет столярного клея загар резко оттеняет оспинки прививок: один, два, три островка на левом предплечье, каждый величиной с вишенку, мерцают столь мертвенной белизной, что их невозможно не заметить. Каждый пароход привозит чаек и увозит чаек. Правый борт пароходика обменивается с левой стороной причала прощальными словами: "Приезжайте в следующий раз. И не забудьте пленку проявить, нам интересно. И всем передайте от нас привет, слышишь?" Тулла стоит подле пустой детской коляски. Пароход гудит снова - высоко, низко, потом захлебывается. Тулла и не думает затыкать уши. Ее кузен с удовольствием бы заткнул, но не решается. Глухонемой Конрад, стоя между Эрной и Августом Покрифке, смотрит на пенящиеся буруны за кормой парохода, крепко зажав ладонями оба уха. Смятый коричневый бумаж- ный кулек лежит в изножье. Тулла леденцы не трогает. На волнорезе двое мальчишек затеяли схватку с третьим: двое плюхаются в море, сразу же вы- ныривают, все трое хохочут. Старший преподаватель Брунис все-таки взял Йенни на руки. Йенни не знает, заплакать ей или нет, раз уж пароход про- гудел. Старший преподаватель и его ученики советуют ей не плакать. Эдди Амзель завязал по углам своего носового платка четыре узла и натянул со- оруженную таким способом шапочку на свою лисью шевелюру. Поскольку он вообще выглядит смешно, в носовом платке с узелками он смешно не выгля- дит. Вальтер Матерн не сводит мрачного взгляда с белого парохода, кото- рый, трясясь, отваливает от причала. Мужчины, женщины, дети, ватага из "юности народа" с черным вымпелом на борту - все машут, кричат, смеются. Чайки кружат, падают, взлетают и, вывернув шеи в полете, глазеют своими черными пуговицами. Тулла Покрифке слегка пинает ногой правое заднее ко- лесо - тень коляски остается почти неподвижной. Мужчины, женщины, дети постепенно отходят от причала, разбредаются. Прогулочный пароход "Щука", нарисовав на небе клубы черного дыма и пыхтя, ложится в дрейф и берет курс на вход в Новую Гавань, сразу начиная уменьшаться в размерах. В ровной глади моря он торит пенную, быстро исчезающую борозду. Не все чайки улетают за ним вслед. Тулла решает действовать: откинув головку с косичками назад, она затем резко выбрасывает ее вперед и плюет. Ее кузен краснеет - отныне и вовеки. Он оглядывается, пытаясь понять, видел ли кто-нибудь еще, как Тулла плюнула в детскую коляску. С левой стороны возле перил пирса торчит трехлетний шкет в матросском костюмчике. Шелко- вая лента с тисненой золотой надписью обхватила его матросскую фуражку: "Зайдлиц". Кончики ленты бьются на северо-восточном ветру. На груди у него висит детский жестяной барабан. Из его кулачков вырастают деревян- ные, сильно обшарпанные барабанные палочки. Но он не барабанит, у него голубые глаза, и он наблюдает ими, как Тулла во второй раз плюет в пус- тую детскую коляску. Сотни летних ботинок, парусиновых туфель, сандалий, прогулочных тросточек и солнечных зонтов приближаются к ней с оконечнос- ти пирса, когда Тулла прицеливается плюнуть в третий раз. Не знаю, был ли кто-нибудь, кроме меня и сына торговца колониальными товарами, свидетелем того, как моя кузина трижды подряд плюнула в пустую детскую коляску Йенни, а затем, худая и злющая, нарочито медленно попле- лась в сторону курортного зала. Дорогая кузина! Пока что не могу снова не поставить тебя на поблескивающий масляной краской дощатый настил брезенского морского пирса: в одно из воскресений следующего года, но того же месяца, то есть ветреного и богатого медуза- ми месяца августа, когда мужчины, женщины и дети с пляжными сумками и надувными резиновыми зверями в который раз покидали пыльное предместье Лангфур и направлялись в Брезен, чтобы во множестве расположиться в ку- пальнях и на пляже, чтобы в несколько меньшем количестве прогуливаться по морскому пирсу, в день, когда восемь флагов балтийских городов и че- тыре флага со свастикой обвисали на двенадцати флагштоках понурыми без- жизненными тряпками, потому что над Оксхефтом бушевала морская гроза, когда огненные медузы нещадно жалили, а некусачие медузы распускали в теплой морской воде свои сиреневато-белые зонтики, - в такой вот авгус- товский день Йенни потерялась. Старший преподаватель Брунис кивнул. Вальтер Матерн вынул Йенни из коляски, а Эдди Амзель недоглядел, когда и как Йенни затерялась в пест- рой воскресной толпе. Гроза над Оксхефтом все ширилась. Вальтер Матерн Йенни не нашел. И Эдди Амзель не нашел. Ее нашел я, потому что искал свою кузину Туллу - я всегда искал ее, а находил по большей части Йенни Брунис. Но в тот день, когда грозовая туча с запада разбухала на глазах, я нашел их обеих, а Тулла к тому же держала за ошейник Харраса, которого я с отцовского дозволения взял с собой. На одном из мостков, что были проложены под пирсом вдоль и поперек, а точнее, в торце одного из мостков, который заканчивался тупиком, я нашел обеих. Заслоненная балками и подкосами, в своем белом платьице, в невер- ных зеленоватых отсветах, в полутени - над ней шарканье легких летних туфель, под ней хлюпанье и буханье жадных лижущих волн, - заплаканная, затравленная, пухлощекая, забилась в угол Йенни Брунис. Потому что Тулла ее пугала. Тулла приказывала нашему Харрасу лизать Йенни в лицо. А Хар- рас Туллу слушался. - Скажи "говно", - приказала Тулла, и Йенни покорно повторила. - Скажи: "Мой отец всегда пердит", - приказала Тулла, и Йенни приш- лось признать то, что старший преподаватель иногда действительно совер- шал. - Скажи: "Мой брат повсюду все ворует", - не унималась Тулла. Но тут Йенни неожиданно возразила: - Но у меня нет никакого брата, правда же нет. Тогда Тулла своей длиной тощей рукой выудила из-под мостков и подняла наверх тряскую некусачую медузу. Ей пришлось обеими пригоршнями держать этот слизистый белесый студень, к центру которого сходились от краев бугристые подушчатые наросты и голубовато-фиолетовые, в узелках, прожил- ки. - Ты сейчас же это съешь, и чтобы ничего не осталось, - распорядилась Тулла. - Она совсем безвкусная, ешь давай. Йенни не шелохнулась, и тогда Тулла показала ей, как надо есть меду- зу. Она со смаком втянула в себя примерно две столовых ложки студенисто- го желе, почавкала им во рту и потом выпустила из щели между двумя верх- ними резцами струйку медузной кашицы чуть ли не Йенни в лицо. Высоко над пирсом грозовая туча уже надкусила солнце. - Теперь ты видала, как это делается. Делай сама. Личико Йенни стало растягиваться в плаксивую гримасу. Тулла пригрози- ла: - Или я собаку... Но прежде чем Тулла смогла натравить нашего Харраса на Йенни - он бы, конечно, ничего страшного с ней не сделал, - я свистнул Харраса к ноге. Он подчинился не сразу, но затем все же подставил мне загривок с ошейни- ком. Теперь я его держал. В небе, пока еще далекий, прокатился гром. Тулла, совсем рядом, плюхнула остатки медузы мне на рубашку, протисну- лась мимо и была такова. Харрас рванулся за ней. Два раза мне пришлось крикнуть "Стоять!". Левой рукой я придерживал собаку, правой взял Йенни за ручку и повел ее на предгрозовой пирс, где старший преподаватель Бру- нис и его ученики уже метались между вспугнутыми грядущим ненастьем воскресными гостями, искали Йенни, кричали "Йенни!" и уже подозревали самое худшее. Еще до первого порыва ветра администрация курорта успела спустить все двенадцать флагов - восемь разных и четыре одинаковых. Папаша Брунис держал коляску за ручку: коляска подрагивала. Первые капли уже отдели- лись от туч. Вальтер Матерн усадил Йенни в коляску - дрожь не унялась. И даже когда мы уже укрылись в сухом месте и старший преподаватель Брунис дрожащими пальцами выдал мне три мятных леденца, коляска все еще продол- жала мелко трястись. Гроза, этот передвижной театр, с помпой унеслась дальше. Моей кузине Тулле однажды на том же пирсе пришлось пронзительно кричать. Тогда мы уже умели писать наши имена. Йенни уже не возили в детской коляске, она, как и все мы, ножками-ножками топала в школу имени Песталоцци. В свой срок наступили каникулы с детскими проездными билетами, купальным сезоном и вечно новым брезенским морским пирсом. На двенадцати флагштоках в ветре- ную погоду теперь трепетали шесть флагов Вольного города Данцига и шесть флагов со свастикой, эти последние принадлежали уже не курортной адми- нистрации, а Брезенскому комитету партии. И прежде чем каникулы кончи- лись, однажды утром, в одиннадцать с чем-то, утонул Конрад Покрифке. Твой брат, твой кудряш. Тот, что смеялся беззвучно. Пел со всеми. Все понимал сразу. Не будет больше разговоров руками: локоть, лоб, нижнее веко, два скрещенных пальца возле уха, два пальца прижавшись, щека к ще- ке: Тулла и Конрад. Теперь только один выставленный палец, потому что под волнорезом... Всему виной зима. От ее льдов, оттепелей, плавучих торосов и февраль- ских штормов брезенскому пирсу крепко досталось. И хотя курортная адми- нистрация более или менее его подновила - выкрашенный в белую краску, щеголяя новенькими флагштоками, пирс и впрямь сиял как на параде, - но часть старых опор, обломанных глубоко под водой льдом и тяжелыми штормо- выми валами, осталась коварно торчать на дне, что и обрекло Туллиного младшего брата на погибель. Хотя купаться с волнореза в тот год было запрещено, мальчишек, кото- рые приплывали сюда с пляжа и использовали волнорез как вышку для прыж- ков, хватало с лихвой. Зигесмунд и Александр Покрифке младшего брата с собой не взяли; но он поплыл за ними сам, по-собачьи, вовсю бултыхая ру- ками и ногами, - правильно плавать он еще не умел, но на воде держался уверенно. Втроем, все вместе, они прыгнули с волнореза, наверно, раз пятьдесят и столько же раз благополучно вынырнули. Потом они вместе прыгнули еще семнадцать раз, а вот вынырнули все втроем лишь шестнад- цать. Никто бы, возможно, так сразу и не заметил, что Конрад не выплыва- ет, если бы наш Харрас не поднял тревогу. С пирса он следил за прыжками и теперь, одного из братьев недосчитываясь, начал носиться по волнорезу взад-вперед, неуверенно тявкая в разные стороны, пока вдруг не сел и не завыл, задрав морду к небу. В это время к причалу как раз приставал прогулочный пароходик "Ле- бедь"; однако весь народ сгрудился на правой стороне пирса. И только мо- роженщик, до которого всегда доходило после всех, продолжал монотонно выкрикивать свое: "Ванильное, лимонное, клубничное, крюшон, ванильное, лимонное..." Только ботинки успел скинуть Вальтер Матерн и тут же, головой вниз, сиганул прямо с перил пирса. И точно против того места, которое наш Хар- рас указывал сперва воем, потом скребя по краю волнореза лапами, он ныр- нул. Эдди Амзель держал ботинки своего товарища. Тот показался на миг из воды и тут же нырнул снова. К счастью, Йенни ничего этого не видела: господин старший преподаватель отдыхал с ней в тени деревьев в курортном парке. Лишь когда Зигесмунд Покрифке и еще один мужчина, но не из спаса- тельной команды, поочередно стали помогать Матерну, им удалось вытащить глухонемого Конрада, чью голову заклинило между двумя короткими, как пеньки, обрубками сломанных свай. Только его уложили на мостки, откуда ни возьмись объявился спасатель с кислородной маской. Пароходик "Лебедь" во второй раз подал голос и продолжил свой маршрут по пляжам и купальням бухты. Никто не догадывался заткнуть мороженщика: "Ванильное, лимонное, клубничное..." Лицо у Конра- да посинело. Ладони и ступни были желтые, как у всех утопленников. Пра- вое ухо, застрявшее между сваями, порвалось возле мочки: из него сочи- лась на доски светлая, алая кровь. Глаза его не хотели закрываться. Его кудри так и остались кудрями. Вокруг него, который теперь, утопленником, казался еще меньше, чем был при жизни, расползалась лужа воды. Покуда предпринимались попытки оживления - они еще долго, согласно инструкции, прикладывали ему к лицу кислородную маску, - я зажимал Тулле рот. Когда маску наконец убрали, она впилась зубами в мою ладонь, а потом, перекры- вая позывные мороженщика, зашлась долгим, пронзительным, до самого неба досягающим криком, потому что ей уже не приведется больше часами безз- вучно беседовать с Конрадом - знаком двух пальцев, щека к щеке, пальцами ко лбу и особым знаком любви, не приведется ни в укромном деревянном са- рае, ни в прохладной тени пирса, ни тишком-тайком в крепостном рву на окраине, ни у всех на виду и все же ото всех по секрету - на людной Эль- зенской улице. Дорогая Тулла! У твоего крика, видимо, долгое дыхание: он и сегодня гнездится в моем слухе, сохраняя все тот же, один-единственный, пронзительный и высокий, до неба досягающий тон. Ни в следующее, ни через одно лето нашего Харраса никакими силами на волнорез было не затащить. Он оставался при Тулле, которая даже на пирс не заходила. Это их единодушие, впрочем, имело свою предысторию. Летом того же года, только немного до того, как глухонемой Конрад Покрифке утонул во время купания, Харрасу пришла повестка на вязку. В полиции родословная пса была известна, поэтому раз, а когда и два раза в год оттуда по почте приходило извещение, подписанное лейтенантом полиции по фамилии Мирхау. Отец никогда не отказывал этим посланиям, неизменно составленным в почти приказном тоне: во-первых, он и вообще, и как сто- лярных дел мастер в особенности не хотел никаких неприятностей с полици- ей; во-вторых, вязка, если в ней задействован такой кобель, как Харрас, каждый раз приносила довольно кругленькую сумму; а в-третьих, для отца эти приглашения были предметом нескрываемой гордости за его собаку; ког- да оба они торжественно отправлялись на "оплачиваемую владельцем одной из сторон случку", можно было подумать, что это отца, а не Харраса приг- ласили на столь ответственное мероприятие. На сей раз и мне, хотя и непросвещенному, но и не совсем несведущему, впервые было дозволено их сопровождать. Отец, невзирая на жару, в костю- ме, который он еще надевал разве что по случаю собрания столярной ремес- ленной гильдии. Темно-серая жилетка солидно облегала его живот. Из-под велюровой шляпы он извлек светло-кофейную сигару "Фельфарбе" по пятнад- цать пфеннигов за штуку. Едва Харраса отцепили от будки и надели на него намордник - как-никак в полицию шли, - он жадно рванул с места, очеред- ной раз выказывая свой давний порок: неважное хождение на поводке. Поэ- тому на Верхнештрисской улице мы были гораздо раньше, чем об этом можно было бы заключить по солидному остатку отцовской сигары. Верхнештрисская улица - это та, что от Главной Лангфурской идет на юг. По левую руку двухэтажные, на две семьи, коттеджи, в которых жили полицейские со своими семьями; по правую мрачные кирпичные казармы, построенные еще для маккензенских гусаров, а теперь приютившие в себе полицейские службы. В начале Пелонкерского прохода, почти нехоженой, да- же без таблички, аллеи - зато, правда, со шлагбаумом и караульной буд- кой, - мой отец, даже не потрудившись снять шляпу, показал письмо лейте- нанта полиции. И хотя отец прекрасно знал дорогу, вахмистр повел нас че- рез усыпанные гравием казарменные дворы, где полицейские в светло-серых тиковых гимнастерках либо упражнялись, либо стояли полукругом перед на- чальником. В соответствии с уставом все рекруты руки держали за спиной, и со стороны казалось, будто они слушают доклад. Береговой ветер выдувал из закута между полицейским гаражом и полицейским спортзалом островерхие блуждающие бурунчики пыли. Вдоль нескончаемых конюшен конной полиции по- лицейские рекруты преодолевали полосу препятствий, торопясь перемахнуть через стенки и рвы с водой, проползти под бревнами и проволочными заг- раждениями. Все казарменные дворы были обсажены молоденькими, в детскую руку толщиной, липами, что боязливо жались к подпоркам-штакетинам. Далее нам порекомендовали взять Харраса на короткий поводок. На небольшом каре - справа и слева слепые стены складов, напротив еще какое-то приземистое здание - дрессировали десяток или, может, дюжину овчарок: приучали их подходить к ноге, делать стойку, приносить поноску, подавать голос, пре- одолевать, подобно рекрутам, стенку и под конец, после основательной, с низким носом, работы по следу, нападать на полицейского, который, будучи переодетым в арестанта, но во всем ватном, изображал классическую попыт- ку к бегству. Вполне приличные собаки, но с Харрасом ни одну не срав- нить. Все металлически- или пепельно-серой масти с белыми отметинами, либо палево-желтые с черным крупом, либо темно-дымчатые со светло-корич- невым подшерстком. На площадке воздух звенел от команд и дрессированно- го, раздельного собачьего лая. В канцелярии полицейского питомника служебных собак нам пришлось по- дождать. Лейтенант Мирхау носил прямой, как по шнурку, пробор слева. Харраса увели. Лейтенант Мирхау обменялся с отцом парой слов из разряда тех, которыми только и могут обменяться столярных дел мастер и лейтенант полиции, ненадолго оказавшись в одном помещении. Затем голова Мирхау склонилась над работой. Его пробор - видимо, лейтенант просматривал ра- порты - бегал за строчками. В кабинете, по обе стороны двери, было два окна. Через них можно было бы посмотреть на дрессировку полицейских со- бак во дворе, не будь окна до верхней трети закрашены. На беленой стене, той, что напротив окон, висели две дюжины фотографий в узкой черной окантовке. Все были одного формата и обрамляли двумя пирамидальными группами - в нижнем ряду шесть фотографий, в среднем четыре, в верхнем две - еще одну, центральную, более крупную и вертикального формата, тоже окантованную черной рамкой, но пошире. На всех двадцати четырех пирами- дально размещенных фотографиях были изображены овчарки, идущие подле по- лицейского по команде "рядом". С большой фотографии в центре смотрело лицо престарелого человека в островерхой каске. Во взгляде из-под наб- рякших век сквозила усталость. Я, видимо, слишком громко спросил, кто это такой. Не поднимая головы и пробора, лейтенант ответил, что это Пре- зидент Рейха и чернильную надпись на фотографии этот пожилой господин сделал собственноручно. Но и фотографии собак с полицейскими тоже пест- рели понизу убористыми чернильными надписями: вероятно, там были зафик- сированы клички собак, сведения об их родословной, имена, фамилии и зва- ния полицейских, а еще, наверно, поскольку это были явно полицейские со- баки, и отличия этих собак и приставленных к ним полицейских за годы службы, равно как и фамилии и клички взломщиков, контрабандистов, банди- тов, взятых с помощью той или иной овчарки... Позади письменного стола, за спиной у лейтенанта Мирхау, стену укра- шали, тоже в симметричном порядке, шесть с моего стула неудобочитаемых документов, каждый в рамке и под стеклом. Судя по шрифту и разновеликос- ти отдельных строчек, это могли быть только грамоты - выписанные витие- ватыми готическими буквами, с золотым тиснением, с величественными "шап- ками" вверху и печатями внизу. Вероятно, собаки, проходившие службу в полиции и выдрессированные в этом питомнике, занимали на каких-то важных соревнованиях полицейских собак - или правильней сказать собак полиции? - первые, вторые, ну, может, и третьи места. На письменном столе, справа от склоненного, медленно поспевающего за продвижением работы пробора, стояла в ненатуральной позе, ростом со среднюю таксу, бронзовая, а мо- жет, крашеная гипсовая овчарка, у которой, как с первого взгляда мог оп- ределить любой собачник, стойка была коровья, а круп слишком резко нис- падал к корню хвоста. Несмотря на всю кинологию, пахло в канцелярии полицейского питомника служебных собак вовсе не собаками, а скорее известкой; канцелярию недав- но побелили, к тому же и от шести или семи гераней, что красовались на подоконниках, исходил кисловатый, нежилой дух; отец из-за этого громко расчихался, и мне было за него неудобно. Добрых полчаса спустя привели Харраса. По нему ничего не было видно. Отец получил двадцать пять "вязочных" гульденов и нежно-голубое свиде- тельство о вязке, текст которого отмечал важные подробности случки, та- кие, как "немедленную и радостную готовность кобеля к покрытию", а также сообщал номера двух записей в племенную книгу. Лейтенант Мирхау сплюнул в белую эмалированную плевательницу, красовавшуюся возле задней левой ножки его письменного стола, чтобы навсегда врезаться в мою память, за- тем вяло откинулся на спинку стула и сказал, что об окончательных ре- зультатах нас известят. Остаток вознаграждения за вязку, если и как только успешность таковой обозначится, он, как обычно, распорядится пе- ревести по почте. На Харрасе уже снова был намордник, отец уже получил в руки свиде- тельство о вязке и пять бумажек по пять гульденов, мы уже были в дверях, когда Мирхау еще раз оторвал пробор от своих рапортов: - Вам надо лучше следить за животным. Хождение на поводке безобраз- ное. В родословной, по-моему, достаточно ясно сказано, что животное в третьем поколении происходит из Литвы. Того и гляди не сегодня завтра мутация начнется. У нас тут уже всякое бывало. И вообще: собаководу Ма- терну следовало лично проследить за случкой суки Сенты с мельницы Луизы и кобеля Плутона из Нойтайха и выписать официальное подтверждение. - Внезапно его палец уткнулся в меня. - И не слишком доверяйте животное детям! У животного заметны первые признаки одичания. Нам-то все равно, но у вас потом могут быть неприятности. Это не тебя, это меня имел в виду лейтенантский палец. Хотя именно ты портила Хар- расу выучку. Тулла, тощая, костлявая. В любую дырку в любом заборе. Комочком под лестницей, кубарем с лестницы, волчком по лестничным перилам. Лицо Туллы, в котором большие, к тому же обычно с засохшим ободком, ноздри - она и говорила через нос - были важнее всего и превосходили вы- разительностью даже близко посаженные глаза. Туллины содранные, потом в струпьях, заживающие, снова рассаженные колени. Туллин дурман, дурман костного клея, ее куколки из плиток столярного клея, ее парики из стружек, которые один из подмастерьев специально строгал для нее из длинного бруса. Тулла могла делать с нашим Харрасом все, что хотела; и она делала с ним все, что ей вздумается. Наш пес и ее глухонемой брат долгое время были, по сути, ее свитой, тогда как мне, сгоравшему от желания в свите состоять, дозволялось лишь ходить следом и лишь издалека вдыхать дурман костного клея, даже когда я нагонял ее на речушке Штрисбах, у акционер- ного пруда, на Фребельском лугу, на кокосовом складе маргаринной фабрики "Амада" или в крепостном рву; ибо если моя кузина достаточно долго под- лизывалась к моему отцу - а подлизываться Тулла умела, - ей разрешалось брать Харраса с собой. В Оливский лес, к реке Саспе и за Родниковые по- ля, напрямик через лесные склады за Новым Городком и на брезенский морс- кой пирс - повсюду Тулла водила нашего Харраса, пока глухонемой Конрад не утонул во время купанья. Тулла кричала пять часов кряду, а потом будто сама стала глухонемой. Два дня подряд, покуда Конрада не предали земле на Объединенном кладбище, в аллее Гинденбурга, она не- подвижно провалялась на кровати, возле кровати, под кроватью, хотела совсем сжаться в комочек, а на четвертый день после смерти Конрада вдруг переселилась в собачью конуру, что стояла у нас возле торцевой стены дровяного сарая и вообще-то предназначалась только для Харраса. Но, как выяснилось, места в конуре хватило обоим. Они лежали рядыш- ком. Или Тулла лежала в конуре одна, а Харрас ее сторожил, улегшись по- перек входа. Впрочем, подолгу это не продолжалось, так что вскоре оба уже снова лежали вместе, бок о бок, в конуре. Харрас покидал будку лишь для того, чтобы обрычать и наспех облаять очередного поставщика, принес- шего обивку для дверей или пильные диски; и когда ему приспичивало под- нять лапу или выдавить из себя свою колбаску, когда его тянуло к миске с едой или плошке с водой - только тогда Харрас ненадолго покидал Туллу, чтобы потом спешно и задом - повернуться в конуре он теперь мог лишь с трудом - втиснуться в свое теплое логово. Он спускал с порога конуры свои скрещенные лапы, она свои тоненькие, шпагатом перехваченные косич- ки. Солнце нагревало над ними рубероид крыши собачьей будки, или они слушали, как по этому рубероиду стучит дождь; а когда они не слышали дождя, тогда, возможно, слышали говорок фрезы, гул выпрямителя, воркотню строгального станка и истеричный, лишь ненадолго опадающий, чтобы потом взвиться с удвоенным накалом, вой дисковой пилы, которая, впрочем, не прекращала эти свои взлеты и падения даже в дождь, когда капли барабани- ли по стеклу и во дворе столярной мастерской всегда на одних и тех же местах натекали лужи. Лежали они на опилках. В первый день к конуре подходили мой отец и мастер по машинам Дрезен, с которым отец в нерабочее время был на ты. В своих деревянных башмаках приходил Август Покрифке. Эрна Покрифке пришла в шлепанцах. Моя мать не приходила. Все говорили примерно одно и то же: "Ну хватит, выходи, вставай и брось дурить". Но Тулла не выходила, не вставала и дурить не бросила. У всякого же, кто пытался переступить нез- римую черту вокруг собачьей будки, эта охота пропадала на первом же ша- гу: из конуры - хотя Харрас даже не менял положения скрещенных передних лап - раздавался нарастающий рык, и ничего хорошего он не сулил. Урож- денные кошнаверы и уже почти коренные лангфурцы, съемщики трехкомнатных квартир в нашем доме, обменивались с этажа на этаж следующим соображени- ем: "Сама вылезет, когда надоест и когда поймет, что через такую дурь никакого Конрада ни в жисть не воскресить". Но Тулла не понимала, не вылезала, и на исходе первого дня ей в собачьей конуре ничуть не надоело. Вдвоем они лежали на опилках. Опилки каждый день меняли. Менял их вот уже много лет Август Покрифке, и Харрас эту услугу ценил. Таким образом, из всех, кто в эти дни суетился вокруг Туллы, папаша Покрифке оказался единственным, кому было дозволено с корзиной ядреных, крупных опилок в руках приблизиться к будке. Совок и метлу он зажал под мышкой. Как только Август Покрифке со всем этим добром направился к конуре, Хар- рас сам, без просьб и понуканий, из нее вылез и зубами, сперва легонько, потом сильней потянул Туллу за платье, пока и та не выползла на свет бо- жий и не уселась возле конуры на корточках. Так же, на корточках, но ни- кого не видя, с глазами, закатанными так, что мерцали одни белки - "с задернутыми занавесками", - она помочилась. Не переча, скорее безучаст- но, она дожидалась, когда Август Покрифке поменяет опилки и выложит ту порцию своих доводов, на которую он как отец оказался способен: - Ну, давай поднимайся. Тебе скоро в школу, хоть сейчас покамест ка- никулы. Ишь, чего учудила. Думаешь, мы нашего мальчика не любили? И хва- тит чуркой-то прикидываться. А то заберут тебя вон в сумасшедший дом, будут там мытарить с утра до ночи. Решат еще, что ты совсем дурочка. Ну, поднимайся! Вон темнеет уже. Мама оладьи поставила. Пойдем, а то забе- рут... Первый день Туллы в собачьей конуре завершился так: она в конуре осталась. Август Покрифке спустил Харраса с цепи. Разны- ми ключами он запер дровяной сарай и сарай для хлама, машинный цех и контору, где хранились фанера и дверная обивка, пильные диски и плитки костного клея, затем вышел со двора мастерской и калитку во двор тоже запер; и едва он ее запер, как тут же стало темнеть, и темнеть быстро. И сделалось так темно, что в щель между занавесками кухонного окна уже нельзя было различить крышу конуры, хотя вообще-то на фоне светлой стены дровяного сарая ее было хорошо видно... Во второй день в собачьей конуре, это было во вторник, Харрасу уже не пришлось тянуть Туллу за подол, когда Август Покрифке пришел менять опилки. Тулла даже начала принимать пищу, то есть стала кормиться с Харрасом из одной миски после того, как Харрас отволок ей в конуру большой, совсем без костей, кусок несортового мяса и пробудил аппетит своей прохладной, подталкивающей мясо мордой. Впрочем, это несортовое мясо было вовсе не таким уж плохим. Чаще все- го это были ошметки говядины, которые большими порциями варились на пли- те у нас на кухне всегда в одной и той же эмалированной кастрюле ржа- во-коричневого цвета. Мы все, Тулла, и ее братья, и я тоже, голой рукой и без всякого хлеба "для сытости", это мясо не однажды ели. Холодное и тяжелое, оно было очень вкусное. Перочинными ножами мы нарезали его на кубики. Варилось мясо два раза в неделю, было плотное, серо-коричневое, продернутое бледно-голубыми хрящами, прожилками и сочными, пускающими воду полосками жира. Вкус у мяса был сладковатый, немножко мыльный, зап- ретный. После этих мраморных кубиков - играя, мы порой набивали ими оба кармана - во рту еще долго оставался сытный, жирный привкус. И говорили мы после них иначе: из глубины глотки, четырехлапо, по-звериному, мы да- же рычали и лаяли друг на друга. Это блюдо мы предпочитали многим из тех, что подавались на стол у нас дома. Мы называли это мясо "собачьим мясом". Даже если это была не говядина, то уж в любом случае или конина, или баранина от срочного убоя. Целую горсть соли, не обычной, а грубого помола, бросала моя мать в эмалированную кастрюлю, один за другим опус- кала в кипящую соленую воду продолговатые, в две ладони длиной, ошметья мяса, давала ему как следует вскипеть, добавляла майоран, потому что он вроде бы полезен для собачьего чутья, затем убавляла газ, накрывала кастрюлю крышкой и в течение часа больше к ней не притрагивалась; ибо именно столько надо было готовиться говяжьему-лошадиному-бараньему мясу, чтобы превратиться в собачье мясо, которое ел Харрас и ели мы, которое всем нам, и нам, и Харрасу, позволяло с помощью майорана развивать в се- бе тонкое чутье. Это был старый кошнадерский рецепт. Повсюду между Ос- тервиком и Шлангентином говорили так: "Майоран дает красоту". "Майоран деньги приращивает". "Чтоб черта не видать в лицо, сыпь майорану на крыльцо". Своим замечательным, на майоране вскормленным чутьем славились длинношерстные и низкорослые кошнадерские пастушьи собаки. В редкие дни, когда в лавке не было несортового мяса, кастрюлю запол- няла требуха: обросшие узлами жира бычьи сердца, вонючие, потому что не вымоченные, свиные почки и маленькие бараньи, которые моей матери прихо- дилось извлекать из плотной, в палец толщиной, оболочки сала с подклад- кой из хрустящей пергаментной кожицы; это сало топили на чугунной сково- родке, и потом оно шло в стряпню, на жарку, потому что сало с бараньих почек будто бы хорошо предохраняет от туберкулезной напасти. Иногда в кастрюле переваливался и кусок темной, с багровыми и фиолетовыми перели- вами селезенки или жилистый обрезок говяжьей печени. А вот легкое, на варку которого требовалось больше времени, больших размеров кастрюля, и уваривалось оно очень сильно, в эмалированную кастрюлю не попадало почти никогда, разве что несколько раз летом, когда с мясом бывало неважно из-за того, что в Кошубии и в Кошнадерии свирепствовал ящур. Вареную требуху мы никогда не ели. Только Тулла тайком от взрослых, но у нас на глазах - вытянув шеи, мы за ней подглядывали - жадными большими глотками пила коричнево-серый отвар, в котором плавали свернувшиеся хлопьями пен- ки от почек, образуя вместе с черноватым майораном причудливые пушистые островки. На четвертый день в собачьей конуре Туллу, поскольку школа еще не началась, по совету соседей и врача, которого вызывали в нашу мастерскую при несчастных случаях, решено было оставить в покое; я, когда все еще спали - даже машинного мастера, кото- рый всегда приходил раньше всех, еще не было, - принес ей полную миску отвара из кастрюли с требухой: почками, сердцами, селезенкой и печенью. Отвар в миске был холодный, потому что Тулла любила пить отвар холодным. Затверделый слой жира - смесь говяжьего и бараньего сала - укрывал со- держимое миски, как лед озеро. Только по краям проглядывало мутное варе- во, выплескиваясь на жирный панцирь аккуратными шариками. Еще в пижаме, я ступал осторожно, за шагом шаг. Ключ от калитки я снял со щитка ти- хо-тихо, чтобы другие ключи не звякнули. Почему-то рано утром и поздно вечером все лестницы скрипят. На плоской крыше дровяного сарая воробьи уже начали. В конуре никаких признаков. Но уже пестрые мухи на рубероиде в косой полосе утреннего солнца. Я отважился дойти до изрытого лапами полукруга, граница которого заметной канавкой и подобием насыпи обозна- чала пределы досягаемости собачьей цепи. В конуре покой, тьма и никаких мух. Потом, наконец, во тьме какое-то движение: волосы Туллы, все в опилках. Голова Харраса лежала на лапах. Губы сомкнуты. Уши почти не подрагивают, но только почти. Несколько раз я позвал, но голос мой, вид- но со сна, был почти не слышен, я сглотнул и позвал громче: - Тулла! - И назвал на всякий случай себя. - Это Харри, посмотри, что я тебе принес. Я всячески старался привлечь внимание к миске с отваром, пробовал причмокивать, потом тихо свистел и цокал, будто я не Туллу, а Харраса хочу выманить из конуры. Когда никто, кроме пестрых мух, щебечущих воробьев и низкого солнца, ни малейшего движения не обнаружил и даже ухом не повел - Харрас, впро- чем, повел и даже один раз сладко зевнул, но глаз упорно не открывал, - я поставил миску на край полукруга, точнее сказать, утвердил миску прямо в канавку, вырытую передними лапами собаки, и, не оглядываясь, пошел об- ратно в дом, оставляя за спиной воробьев, пестрых мух, выползающее солн- це и конуру. Тут как раз и машинный мастер просунул свой велосипед в калитку. Он спросил, но я не ответил. Наши окна были еще все занавешены. Сон у отца был спокойный и доверчивый - он доверял будильнику. Я пододвинул к ку- хонному окну табуретку, прихватил горбушку черствого хлеба, горшочек со сливовым муссом, раздвинул туда-сюда занавески, обмакнул горбушку в мусс, уже впился и начал откусывать - тут из конуры выползла Тулла. Даже за порогом конуры она осталась на четвереньках, неуклюже встряхнулась, сбрасывая с себя опилки, поползла, спотыкаясь и тыркаясь, к границе со- бачьего полукруга, наткнулась, не доходя до двери сарая, на канавку и насыпь, как-то боком, от бедра, повернулась, еще раз стряхнула с себя опилки - теперь на ее бело-голубом байковом платьице даже можно было угадать узор в клеточку, - зевнула в сторону двора, там стоял в тени, только по краешку шляпы задетый косым утренним солнцем, машинный мастер подле своего велосипеда, скручивал сигарету и смотрел в сторону конуры, в то время как я, с горбушкой и при муссе, сверху смотрел на Туллу, ко- нуру опуская, только с Туллы не сводя глаз, с нее и ее спины. Тулла меж тем вяло и сонно, свесив голову и космы, поползла вдоль канавки и оста- новилась, все еще не поднимая головы, на уровне коричневой глазурованной фаянсовой миски, содержимое которой покрывал аккуратный, целенький кру- жок жира. Все то время, что я наверху замер, не жуя, все то время, что мастер, чья шляпа все больше и больше выползала из тени на свет, обеими руками пытался закурить свою кульком свернутую цыгарку - три раза у него отка- зала зажигалка, - Тулла стояла, уткнувшись лицом в песок, потом медленно и опять как-то от бедра повернулась, не поднимая головы со спутавшимися, в опилках, волосами. Когда ее лицо оказалось над кружком жира, кружок этот, будь он зеркальцем и отразись в нем это лицо, обмер бы от ужаса. Да и я, сидя наверху, все еще не решался жевать. Едва заметно Тулла пе- реместила вес своего тела с обеих рук на одну левую, покуда левая ее кисть, опирающаяся на землю, совсем не исчезла из моего поля зрения, скрывшись за ее туловищем. И в тот же миг, откуда ни возьмись, ее правая рука уже потянулась к миске - только тогда я снова окунул свою горбушку в сливовый мусс. Машинный мастер размеренно курил, прислюнив цыгарку к нижней губе и пуская дым вверх, где его выхватывало из тени лучами низкого солнца. Туллина напрягшаяся левая лопатка выпирала под бело-голубой клетчатой байкой. Харрас, не поднимая головы с передних лап, медленно приоткрыл сперва правый, потом левый глаз и посмотрел на Туллу; она выставила пра- вый мизинец - он медленно, одно за другим, прикрыл оба века. Теперь, когда солнце тронуло оба его уха, в темном нутре конуры были видны про- мельки вспыхивающих и исчезающих мух. Покуда солнце взбиралось по небу, а где-то по соседству горланил пе- тух - кур в округе держали, - Тулла приставила правый мизинец точнехонь- ко к середке жирного круга и с неспешной осторожностью принялась бура- вить в нем дырку. Я отложил горбушку. Машинный мастер сменил опорную но- гу, снова упрятав лицо в тень. Это я хотел видеть - как Туллин мизинец пробуравит застывшую корку и провалится в отвар, отчего корка сразу пой- дет трещинами; но я не увидел, как Туллин мизинец проваливается в отвар, и кружок жира не пошел прихотливыми трещинами, а в целости и сохраннос- ти, желтоватым кругляшом, прилепился к Туллиному мизинцу и так извлекся из миски. Она высоко подняла этот целехонький, с крышку пивного бочонка величиной, диск, замахнулась от плеча, тряхнув в семичасовом утреннем небе волосами и опилками, присовокупив к замаху жутковатый прищур смор- щенного недетского лица, и запустила его во двор, в направлении машинно- го мастера: там, в песке, он разлетелся на куски сразу и безвозвратно, распался в пыли ломтями, а некоторые осколки, превратившись в жирные пе- сочные шарики, вырастая по пути, точно маленькие снежные комья, докати- лись до самых ног молча дымящего машинного мастера и до колес его вело- сипеда с новым велосипедным звонком. Когда мой взгляд от разбитого кружка жира возвращается обратно к Тул- ле, она, костлявая и прямая, но по-прежнему как ледышка, стоит на коле- нях в лучах солнца. Все пять пальцев левой затекшей руки она сжимает и разжимает во всех их трех суставах. На раскрытой правой ладони она дер- жит донышко миски и медленно подносит край миски ко рту. Она не пригуб- ливает, не пробует, не рассусоливает. Не отрываясь, в один присест Тулла пьет отвар из сердца, селезенки, почек, печени со всеми его косматыми пенками и прочими маленькими радостями, с крошечными хрящиками с самого дна, с кошнадерским майораном и свернувшимися сгустками почечной крови. Тулла пьет до дна: подбородок толкает вверх миску. Миска тянет за собой руку, прилепившуюся ко дну, втаскивая ее в косые лучи солнца. Открывает- ся и все больше вытягивается запрокинутая шея. Голова с копной волос и опилками в волосах плавно ложится на загривок и замирает. Близко поса- женные глаза остаются закрытыми. Туллин бледный, тощий, хрящеватый детс- кий кадык работает до тех пор, пока миска не ложится на ее лицо, а рука, отпустив донышко, не перестает затенять миску от солнца. Перевернутая миска закрывает собой прищуренные глаза, отороченные коростой ноздри, наконец-то утоленный рот. По-моему, я был счастлив тогда, сидя в пижаме у нашего кухонного ок- на. От сливового мусса зубы у меня заиндевели. В спальне родителей нас- тырный будильник приканчивал отцовский сон. Внизу машинному мастеру пришлось прикурить еще раз. Харрас приподнял веки. Тулла позволила миске скатиться с лица. Миска упала на песок. Она не разбилась. Тулла медленно опустилась на обе руки. Несколько крупных опилок, выплюнутых сварливой фрезой, лежали перед ней желтыми крошками. Как и прежде, от бедра, она повернулась примерно на девяносто градусов и вползла - грузно, тягуче, сыто - в косую солнечную полосу, дотащила солнце на спине до конуры, на пятачке перед лазом в конуру развернулась и задним ходом, свесив голову и волосы, вместе с плоским, золотящим волосы и опилки солнцем, протисну- лась внутрь. Только тут Харрас снова закрыл глаза. Вернулись пестрые мухи. Мои за- индевелые зубы. Его черный, встопорщенный вокруг ошейника воротник, ко- торый никаким светом не высветлить. Утренняя возня моего встающего отца. Воробьи вразброс вокруг пустой миски. Клочок ткани, бело-голубой, в кле- точку. Пряди волос золотистое мерцание опилки лапы мухи уши сон утреннее солнце: рубероид нагревался и начинал пахнуть. Машинный мастер Дрезен тронул наконец велосипед и повез его к полу- застекленной двери машинного цеха. На ходу он медленно качал головой - слева направо и справа налево. В машинном цехе его ждали дисковая пила, ленточная пила, фреза, выпрямитель и строгальный станок - остывшие и из- голодавшиеся. Отец в туалете сосредоточенно кашлял. Я тихонько сполз с кухонной табуретки. К вечеру пятого дня Туллы в собачьей конуре, в пятницу, столярных дел мастер попытался стронуть Туллу с места. Его пятнадцатипфенниговая сигара "Фельфарбе" торчала по отношению к его доб- ропорядочному лицу под прямым углом и каким-то образом скрадывала - отец стоял в профиль - выпуклость его пуза. Этот статный человек сперва уго- варивал Туллу по-хорошему. Доброта - лучшая приманка. Потом он заговорил требовательней, раньше времени уронил столбик пепла с дрогнувшей сигары, отчего выпуклость пуза сразу обозначилась резче. Он пригрозил наказани- ем. Когда он переступил полукруг, радиус которого был отмерян собачьей цепью, и вынул из карманов свои сильные мастеровые руки, Харрас в брыз- гах опилок вылетел из конуры, натянул цепь и передними лапами бросил всю свою смоляную черноту прямо столярных дел мастеру на грудь. Мой отец по- качнулся назад и побагровел с лица, на котором все еще, но уже не слиш- ком отчетливо различался остаток сигары. Он схватил обрешеточную рейку из тех, что стояли возле пильных козел, но Харраса, который без всякого лая упруго испытывал цепь на разрыв, бить не стал, предпочел опустить свою мастеровую руку с рейкой, а отлупил лишь полчаса спустя, и не рей- кой, а голой рукой, ученика Хоттена Шервинского, потому что Хоттен Шер- винский, согласно рапорту машинного мастера, своевременно не чистит и не смазывает фрезу; кроме того, утверждалось, что вышепоименованный ученик присвоил дверные петли и килограмм дюймовых гвоздей. Следующий день Туллы в собачьей конуре, уже шестой, был субботним. Август Покрифке в своих деревянных башма- ках составил вместе пильные козлы, убрал Харрасовы какашки и принялся подметать и разрыхлять граблями двор, оставляя на песке не то чтобы бе- зобразные, а просто глубокие и незамысловатые узоры. С ожесточением он снова и снова водил граблями возле опасного полукруга, отчего взрыхлен- ный песок в этом месте становился все темней. Тулла не показывалась. Пи- сала она, когда ей приспичивало - а она привыкла мочиться примерно раз в час, - прямо в опилки, которые Август Покрифке каждый вечер так и так менял. Однако вечером шестого Туллиного дня в собачьей конуре он не рискнул обновить опилочное ложе. Как только он в своих стоеросовых дере- вянных башмаках, с совком и березовым веником, с корзиной, полной мель- чайших опилок из-под фрезы и шлифовального станка, сделал первый мужест- венный шаг через разрытый лапами полукруг, обозначив свое присутствие и намерение привычной, ежевечерне повторяемой присказкой "умница, умница, будь умницей" - из конуры донеслось не то чтобы злобное, а скорее пре- дупредительное рычание. В ту субботу опилки в собачьей конуре поменять не удалось; не удалось Августу Покрифке и спустить сторожевого пса Харраса с цепи. Со злой со- бакой на привязи да при тощей луне столярная мастерская осталась на всю ночь считай что без охраны; но воры к нам не залезли. В воскресенье, в Туллин седьмой день в собачьей конуре, у Эрны Покрифке созрела одна задумка. Эрна появилась после завтрака, левой рукой волоча за собой стул, четвертая ножка которого, пересекая вчерашние грабельные узоры Эр- ниного мужа, прорезала в них глубокую, решительную борозду. В правой ру- ке она несла собачью миску, до верху наполненную бугристыми говяжьими почками и надвое разрезанными бараньими сердцами: сердечные желудочки выворачивали напоказ все свои аорты, связки, жилы и гладкие внутренние стенки. В почтительном шаге от полукруга, прямо против входа в конуру, она долго и тщательно устанавливала стул, потом, наконец, уселась и съ- ежилась, вся скособоченная, кривая, с зыркающими крысиными глазками и маленькой, скорее обкарнанной, чем постриженной головкой, в черном воск- ресном платье. Из пристегнутой спереди матерчатой сумочки она извлекла вязанье и принялась вязать, наставляя острые спицы на собачью конуру, на Харраса и на свою дочь Туллу. Мы, то есть столярных дел мастер, моя мать, Август Покрифке вместе с сыновьями Александром и Зигесмундом, полдня простояли у кухонного окна, глазея во двор то все скопом, то поодиночке. Да и в других квартирах в окнах, что выходят во двор, торчали сидя и стоя жильцы и дети жильцов - а в окне первого этажа одна, потому что одинокая, сидела старушка мам- зель Добслаф и тоже глазела во двор. Я сменить себя не давал и стоял безотлучно. Ни игрой в "братец не сердись", ни воскресным пирогом с корицей меня от окна было не оттащить. Стоял ласковый августовский день, а назавтра начиналась школа. Нижние створки наших двойных окон мы по настоянию Эрны Покрифке закрыли. Квад- ратные же верхние были слегка приотворены и впускали в нашу кухню-столо- вую свежий воздух вперемешку с мухами и гарканьем соседского петуха. Все шумы на улице, включая звуки трубы с Лабского проезда, где каждое Божье воскресенье какой-то чудак разучивал на чердаке одного из домов свои пассажи, то и дело менялись. Неизменным оставалось только тихое неживое шуршание, перестук, бормот, причмокивание и сюсюканье - какое-то въедли- во-гнусавое, с присвистом, словно ветер гуляет в ветвях кошнадерского ольшаника, и перепляс бесчисленных спиц, жемчужные четки, скомканный лист разглаживается сам собой, мышка-норушка точит зубки, соломинка к соломинке жмется: мамаша Покрифке не просто вязала, наставив на конуру спицы, она ворожила, пришепетывала, шушукала, прищелкивала языком, стре- котала и присвистывала в ту же сторону. Я видел в профиль ее тонкие гу- бы, ее скачущий, пилящий и вдалбливающий, то грозно выставленный, то кротко спрятанный подбородок, ее семнадцать пальцев и четыре неугомонные попрыгуньи-спицы, из-под которых в ее тафтяном черном подоле вырастало что-то голубенькое, предназначенное, безусловно, для Туллы - Тулла потом это и носила. Собачья конура со своими обитателями не подавала признаков жизни. В самом начале, когда вязание и причитания только набирали силу и явно не думали прекращаться, Харрас вяло и не поднимая глаз вышел из будки. Зев- нув до хруста и сладко потянувшись, он направился к миске с мясом, по пути, судорожно присев, выдавил из себя свою тугую колбаску, потом и ла- пу не забыл поднять. Миску он зубами подтащил к конуре, заглотал там, нетерпеливо пританцовывая задними лапами, говяжьи почки и бараньи сердца со всеми их вывернутыми изнанками, но при этом так искусно заслонял вход в конуру, что понять, отведала ли Тулла вместе с ним от сердец и почек, было невозможно. К вечеру Эрна Покрифке вернулась в дом с почти готовой голубой вяза- ной кофточкой. Мы боялись спрашивать. "Братец не сердись" был срочно уб- ран со стола. Пирог с корицей остался недоеденным. После ужина отец строго встал, сурово посмотрел на пейзаж маслом с кужской ольхой посере- дине и сказал, что пора наконец что-то с этим делать. На следующий день, утром в понедельник, столярных дел мастер собрался идти в полицию; Эрна Покрифке, расставив для упора ноги и надрывая горло, костерила его на чем свет стоит, назвав, среди прочего, сраной жабой-вонючкой; один я, уже с ранцем за плечами, стоял на своем наблюдательном посту у кухонного окна. И тут я увидел, как Тулла, вся тощая, качаясь от слабости, в соп- ровождении понурившего голову Харраса, покидает собачью конуру. Сперва она ползла на четвереньках, потом распрямилась совсем как человек и не- верным шагом - Харрас не решился стать ей поперек дороги - перешагнула разрытый его лапами полукруг. На двух ногах, чумазая, серая, но местами добела вылизанная длинным собачьим языком, она почти на ощупь добрела до калитки. Харрас лишь один раз взвыл ей вслед, но его вой легко заглушил исте- рический крик дисковой пилы. Покуда для меня и Туллы, для Йенни и всех других школьников возобновились занятия, Харрас по- тихоньку снова вжился в свою судьбу сторожевого пса, в унылые будни, мо- нотонный ход которых не нарушило даже известие, пришедшее недели три спустя и означавшее, что племенной кобель Харрас в очередной раз зарабо- тал для моего отца, столярных дел мастера Либенау, еще двадцать пять гульденов. Тот визит в питомник служебных собак полицейского отделения Верхний Штрис, несмотря на всю его краткосрочность, принес свои резуль- таты. А еще спустя некоторое время из специального, "строго для служеб- ного пользования в полицейских питомниках служебного собаководства" из- готовленного формуляра, присланного нам по почте, нам стало известно, что сука Текла, порода немецкая овчарка, из Шюдделькау, владелец - соба- ковод Альбрехт Лееб, регистр. номер 4356, принесла пять щенков. А потом, еще несколько месяцев спустя, после Рождества, Нового года, снега, отте- пели, снова снега, еще одного долгого снега, после первых весенних ру- чейков, после раздачи в школе пасхальных выпускных свидетельств - всех перевели, - после еще какого-то времени, когда вообще ничего интересного не происходило - ну разве что стоит упомянуть о несчастном случае в на- шем машинном цехе, когда ученик Хоттен Шервинский, работая на дисковой пиле, лишился среднего и указательного пальцев левой руки, - вдруг приш- ло то самое заказное письмо, в котором за подписью гауляйтера Форстера - то бишь самого главного партийного начальника всего округа Данциг - со- общалось, что Управлением округа из питомника служебных собак полицейс- кого отделения Верхний Штрис приобретен молодой кобель-овчарка по кличке Принц из выводка Фалько, Кастор, Бодо, Мира, Принц от суки Теклы из Шюд- делькау, владелец - собаковод А.Лееб, Данциг-Ора, и кобеля Харраса из Никельсвальде, мельница Луизы, владелец - собаковод Фридрих Либенау, столярных дел мастер из Данциг-Лангфура, во исполнение решения, принято- го от имени партии и всего немецкого населения немецкого города Данциг: Вождю и Канцлеру Рейха по случаю сорок шестой годовщины со дня его рож- дения подарить кобеля-овчарку по кличке Принц, сформировав для вручения подарка официальную делегацию. Вождь и Канцлер Рейха к предложению от- несся доброжелательно, согласен принять подарок округа Данциг и будет держать овчарку по кличке Принц вместе с другими своими собаками. К заказному письму было приложено небольшое, формата открытки, фото Вождя с его собственноручной подписью. На фото он был запечатлен в наци- ональной одежде верхнебаварских крестьян, только деревенский сюртук был немного улучшенного, городского покроя. В ногах у него улеглась дымча- то-серая на фото овчарка со светлыми, вероятно желтыми разводами на гру- ди и холке. На заднем плане громоздились горные массивы. Вождь весело улыбался кому-то, кого на фотографии видно не было. Письмо и фотография Вождя - и то и другое было немедленно окантовано и застеклено в нашей мастерской - долго ходили по рукам в соседних домах и возымели то действие, что сперва мой отец, потом Август Покрифке, а после и некоторое число соседей вступили в партию, а помощник столяра Густав Милявске - проработал у нас больше пятнадцати лет, спокойный уме- ренный социал-демократ - уволился и лишь два месяца спустя, после долгих уговоров моего отца, снова согласился встать к нашему строгальному стан- ку. художнику впервые пришлось осознать, что творения, если они позаимс- твованы Тулла получила от моего отца новый ранец. Мне подарили в полном комплекте форму "юнгфолька". А Харрас получил новый ошейник, но содер- жать его лучше не стали, потому что его и так содержали лучше некуда. Дорогая Тулла, возымела ли внезапная карьера нашего сторожевого пса для нас ка- кие-нибудь последствия? Мне Харрас принес школьную славу. Меня вызвали к доске и попросили рассказать. Конечно, нельзя было говорить о случке, покрытии, свидетельстве о вязке и вознаграждении за вязку, про отмечен- ную в племенной книге "радостную готовность" нашего Харраса к покрытию и про "ответный пыл" суки Теклы. Как послушный и наивный пай-мальчик я должен был что-то сюсюкать - и с удовольствием сюсюкал - о папе Харрасе и маме Текле, о собачьих детках Фалько, Касторе, Бодо, Мире и Принце. Барышня Шполленхауэр хотела знать буквально все: - А почему господин Руководитель края подарил нашему Вождю маленького щенка Принца? - Потому что у Вождя был день рожденья и он давно хотел, чтобы ему подарили собаку из нашего города. - А почему маленькому щенку, сыну Харраса, в Оберзальцберге так хоро- шо живется, что он уже совсем не скучает по своей собачьей маме? - Потому что наш Вождь любит собак и всегда хорошо с ними обращается. - А почему все мы радуемся тому, что маленький щенок Принц теперь у Вождя? - Потому что Харри Либенау учится в нашем классе! - Потому что овчарка Харрас - это собака его папы! - Потому что Харрас - папа маленького щенка Принца! - И еще потому, что для нашего класса, для всей нашей школы и для на- шего прекрасного города это большая честь. Ты видела, Тулла, как весь наш класс вместе со мной и во главе с барышней Шполленхауэр явился на наш столярный двор с экскурсией? Нет, ты была в школе и не ви- дела. Полукругом стоял наш класс вдоль того полукруга, которым Харрас очер- тил свои владения. Мне еще раз нужно было повторить весь мой отчет, пос- ле чего барышня Шполленхауэр попросила отца в свою очередь тоже что-ни- будь рассказать детям. Столярных дел мастер, высказав предположение, что о политической карьере пса класс осведомлен, поведал кое-что о родослов- ной нашего Харраса. Он говорил о суке Сенте и кобеле Плутоне. Оба такой же черной масти, как Харрас, а теперь вот и маленький Принц, и оба были родителями Харраса. Сука Сента принадлежит мельнику из Никельсвальде, это в устье Вислы. - Никому, детки, в Никельсвальде бывать не доводилось? Я туда по уз- коколейке добирался, а мельница там не простая, а историческая, потому что на ней переночевала королева Пруссии Луиза, когда ей пришлось от французов бежать. Под мельничными козлами, - так сказал столярных дел мастер, - он и нашел шесть кутят. Так, дети, называют маленьких собачьих детенышей, и одного маленького щенка он там у мельника Матерна купил. Это и был наш Харрас, который всегда, а в последнее время особенно, да- рил нам столько радости. Где ты была, Тулла, когда мне, под присмотром машинного мастера, было позволено провести наш класс по машинному цеху? Ты была в школе и не могла видеть и слы- шать, как я перечислял одноклассникам и барышне Шполленхауэр названия всех машин. Это фреза. А это шлифовальный станок. Ленточная пила. Стро- гальный станок. Дисковая пила. Вслед за тем мастер Дрезен рассказал детям про сорта древесины. Он говорил о разнице между древесиной торцовой и продольной, стучал по не- сортице, сосне, груше, дубу, клену, буку и мягкой липе, долго распинался о ценных породах и о годичных кольцах на древесных стволах. Потом нам пришлось еще спеть на столярном дворе песню, которую Харрас слушать не пожелал. Где была Тулла, когда главный руководитель сектора Гепферт вместе с руководителем подсектора Вендтом и несколькими руководителями рангом пониже посетили наш столярный двор? Мы оба были в школе и не присутствовали при этом ви- зите, во время которого было решено присвоить одному из вновь создавае- мых отрядов "юнгфолька" имя Харраса. Тулла и Харри не присутствовали и тогда, когда после ремовского путча и кончины престарелого господина в Ной- деке, в Оберзальцберге, в приземистой, искусно подделанной под крестьян- скую избе за задернутыми пестрыми баварскими занавесками из набивного ситца состоялась знаменательная встреча; зато присутствовали госпожа Ра- убаль, Рудольф Гесс, господин Ханфштенгель, данцигский руководитель штурмовых отрядов Линсмайер, Раушнинг, Форстер, Август Вильгельм Прусс- кий, для краткости именуемый просто "Авви", длинный Брюкнер и предводи- тель всех крестьян Рейха Даре - и слушали Вождя, и Принц там был тоже. Принц от нашего Харраса, которого родила Сента, а Сенту зачал Перкун. Ели яблочный пирог, который испекла госпожа Раубаль, и говорили о путче, об "огнем и мечом", о Штрассере, Шляйхере, Реме, да-да, мечом и огнем. Потом поговорили о Шпенглере, Гобино и о протоколах сионских муд- рецов. Потом Герман Раушнинг совершенно ошибочно назвал Принца "велико- лепным черным волкопсом". Потом эту ерунду повторял за ним чуть ли не каждый историк. Между тем - и это подтвердит любой кинолог - есть только одна разновидность волкопса, ирландский волкопес, и от немецкой овчарки он отличается весьма существенно. Удлиненная и узкая форма черепа ясно указывает на его родство с дегенерирующими борзыми. Рост его в холке составляет восемьдесят два сантиметра, что на восемнадцать сантиметров больше, чем у нашего Харраса. У ирландского волкопса псовина длинношерс- тная. Маленькие складчатые уши не стоят торчком, а обвисают. Словом, это типично репрезентативная собака, скорее предмет роскоши, Вождь никогда не стал бы держать такую в своей псарне; чем раз и навсегда доказывает- ся, что Раушнинг заблуждался - не ирландский волкопес нервно терся о но- ги уплетающих пирог гостей, а Принц, наш Принц слушал их беседы и, вер- ный как собака, тревожился за своего хозяина; ибо Вождь имел основания опасаться за свою жизнь. Подлое покушение может таиться в любом куске пирога. Он боязливо пригублял свой лимонад, и его часто, без видимой причины, подташнивало. Но Тулла была тут как тут, когда к нам приходили журналисты и фотографы. Не только "Форпост" и "Последние новости" прислали своих корреспондентов. Из Эльбинга и Ке- нигсберга, Шнайдемюля и Штеттина, даже из столицы Рейха объявлялись бой- кие господа и по-спортивному одетые дамы. Один лишь Брост, редактор зап- рещенного вскоре "Голоса народа", отказался брать интервью у нашего Хар- раса. Зато во множестве приезжали сотрудники религиозных печатных орга- нов и специальных журналов. Газетенка Объединения друзей немецкой овчар- ки прислала кинолога, которого мой отец, столярных дел мастер, вынужден был попросту выставить со двора. Потому что этот собачий дока сразу на- чал придираться к родословной нашего Харраса: дескать, и клички-то дава- лись безобразно, против всех правил собаководства, и нет, мол, никаких сведений о суке, от которой родилась Сента; и хотя само по себе животное совсем неплохое, придется в полемическом духе написать о таком варварс- ком способе его содержания как раз потому, что речь идет об исторической собаке и тут, мол, требуется большое чувство ответственности. Одним словом: в полемическом ли, в безудержно-восторженном стиле - о Харрасе писали, печатали, его фотографировали. Не обошли молчанием и столярную мастерскую с машинным мастером, подмастерьями, подсобными ра- бочими и учениками. Высказывания моего отца, такие, к примеру: "Мы прос- тые ремесленники, делаем свое дело, и конечно нас радует, что наш Хар- рас..." - эти скромные речи рядового мастера-столяра приводились дослов- но, нередко прямо под фотографиями. По моим прикидкам, сольное фото нашего Харраса печаталось в газетах раз восемь. Еще раза три он запечатлен с моим отцом, один раз, на груп- повом снимке, вместе со всей столярной мастерской; но ровно двенадцать раз вместе с Харрасом в немецкие и зарубежные газеты попала Тулла - ху- денькая, на тонюсеньких ножках-спичках, она стояла рядом с Харрасом и не шевелилась. Дорогая кузина, и при этом ты ведь сама ему помогала, когда он к нам переезжал. Ты сама перенесла стопки нот и фарфоровую танцовщицу. Ибо если четырнадцать квартир в нашем доме остались при своих жильцах, то старая мамзель Добс- лаф освободила левую квартиру в первом этаже, окна которой выходили, а иногда и открывались во двор. Она съехала со всеми своими отрезами и пронумерованными фотоальбомами, с мебелями, из которых сыпалась древес- ная труха, - перебралась в Шенварлинг к сестре; а учитель музыки Фель- знер-Имбс с черным пианино и горами пожелтевших нот, с золотой рыбкой и песочными часами, с бесчисленными фото знаменитых артистов и музыкантов, с фарфоровой статуэткой в фарфоровой балетной пачке, что застыла на мы- сочке фарфоровой балетной туфельки в одной из классических балетных поз, въехал в освободившуюся квартиру, даже не поменяв поблекшие обои в гос- тиной и аляповатые с цветами в спальне. К тому же эти бывшие добслафские комнаты были сами по себе темные, так как шагах в семи от их окон гро- моздилась и отбрасывала тень торцевая стена столярной мастерской с ле- пившейся к ней наружной лестницей на верхний этаж. Кроме того, между до- мом и мастерской росли два куста сирени, которые из весны в весну проц- ветали. С разрешения отца мамзель Добслаф огородила оба куста садовым заборчиком, что ничуть не мешало Харрасу оставлять свои пахучие метки и в ее палисаднике. Однако съехала старушка-мамзель не из-за собачьего са- моуправства и не из-за темноты в квартире, а потому что родом была из Шенварлинга и там же хотела умереть. Даже если ученики приходили к нему утром или сразу после обеда, когда на улице еще вовсю справлял оргии солнечный свет, Фельзнер-Имбсу прихо- дилось зажигать электричество в зеленоватом бисерном абажуре. Слева у парадной двери он распорядился на деревянных пробках прибить эмалирован- ную табличку: "Феликс Фельзнер-Имбс, концертирующий пианист и дипломиро- ванный учитель музыки". Не прошло и двух недель с тех пор, как этот не- опрятный человек поселился в нашем доме, а к нему уже стали ходить пер- вые ученики, несли с собой деньги за урок и даммовскую "Школу игры на фортепьяно", понуро бренчали при свете лампы - правой-левой-теперь двумя руками-и еще раз - свои гаммы и этюды, пока в верхней колбе больших пе- сочных часов на пианино не оставалось больше ни песчинки и они на сред- невековый манер оповещали, что урок окончен. Богемного бархатного берета у Фельзнер-Имбса не было. Зато белая как лунь, к тому же припудренная, пышная и развевающаяся шевелюра волнами ниспадала ему на шею и воротник. В промежутках между уроками он эту свою артистическую гриву причесывал. И когда на лысой, совсем без деревьев площади Нового рынка озорной порыв ветра трогал его шевелюру, он тут же выхватывал из просторного пиджачного кармана щеточку и во время процеду- ры ухода за своими удивительными волосами даже собирал вокруг себя зри- телей: домохозяек, школьников, нас. Когда он причесывал волосы, взгляд его голубовато-белесых, совсем без ресниц глаз подергивался дымкой чис- тейшего высокомерия и витал под сводами воображаемых концертных залов, где воображаемая публика все не могла уняться, аплодируя его, концерти- рующего пианиста Фельзнер-Имбса, виртуозному мастерству. Зеленоватый свет из-под бисерного абажура падал на его шевелюру - ни дать ни взять Оберон, умевший, кстати, интерпретировать отрывки из одноименной оперы, он ворожил на своей прочной вертящейся табуреточке, превращая учениц и учеников в водяных и русалок. При том, что слух у этих юных дарований, восседавших перед раскрытой "Школой игры на фортепьяно", был, надо полагать, поистине тончайший, ибо только очень изощренное ухо способно было из неумолчных и неустанных арий фрезы и дисковой пилы, из переменчивых рулад шлифовального и стро- гального станков, из наивного одноголосья ленточной пилы выхватывать в их девственной чистоте ноты гамм и вбивать их под строгим безресничным взглядом Фельзнер-Имбса в клавиатуру. Поскольку этот машинный концерт, если стоять во дворе, играючи подминал под себя даже безудержное фортис- симо ученических рук, метавшихся по клавишам, зеленый салон за сиреневы- ми кустами весьма напоминал аквариум - там царила бурная, но совершенно бесшумная жизнь. Золотая рыбка учителя в круглом стеклянном шаре на ла- кированной подставке усилить впечатление аквариума уже не могла и была в этом смысле деталью, пожалуй, даже излишней. Особое значение Фельзнер-Имбс придавал правильной постановке рук. Фальшивые ноты при известной доле удачливости могли утонуть в сытом, но по-прежнему всепоглощающем сопрано дисковой пилы, однако если ученик при исполнении этюда, при тоскливом повторении гамм ненароком прикасался по- душечками ладоней к черным клавишам и без того черного инструмента, не соблюдя требуемую, сугубо горизонтальную постановку кисти, - никакой столярный шум эту очевидную формальную оплошность от зоркого учителя ук- рыть не мог. К тому же Фельзнер-Имбс разработал особый педагогический метод: ученику, которому предстояло отработать повинность в гаммах, по- перек каждой кисти клался сверху карандаш. Всякий огрех, малейшее при- косновение утомленной руки к дереву - и карандаш падал, неопровержимо доказывая, что испытание не выдержано. Такой же контрольный карандаш приходилось держать на обеих пухлых, блуждающих по тропкам гамм ручках и Йенни Брунис, приемной дочке старше- го преподавателя из дома, что наискосок напротив нашего; ибо через месяц после того, как учитель музыки к нам въехал, она стала его ученицей. Ты и я, мы смотрели на Йенни из сиреневого палисадника. Мы приплющивали лица к оконным стеклам тинисто-зеленого аквариума и смотрели, как она там си- дит: толстая, пухленькая, в коричневой фланели, на вертящейся табуреточ- ке. Пышный бант, как огромная лимонница - на самом деле бант был белый, - уселся на ее светло-каштановые, гладко ниспадающие до плеч волосы. И если другие ученики достаточно часто получали весьма чувствительный удар по руке только что свалившимся карандашом, Йенни, чей карандаш тоже иногда падает на белую медвежью шкуру под пианино, может не опасаться даже укоризненного взгляда - в крайнем случае Фельзнер-Имбс посмотрит на нее озабоченно. Возможно, Йенни и вправду была очень музыкальна - ведь мы, Тулла и я, по ту сторону оконного стекла, с фрезой и дисковой пилой за затылком, редко слышали разве что одну-две нотки; к тому же мы и по складу натуры не слишком, наверно, были способны отличить вдохновенно преодоленные му- зыкальные гаммы от понуро-вымученных; как бы там ни было, но пухленькому созданию из дома напротив гораздо раньше, чем другим ученикам Фель- знер-Имбса, было дозволено прикасаться к клавишам обеими руками сразу; да и карандаш летел вниз все реже и реже, покуда не был во всей своей дамокловой красе и строгости окончательно отложен в сторону. При желании уже можно было сквозь вопли и рев ежедневной, фрезой и пилой наяриваю- щей, фистулой и фальцетом завывающей столярной оперы скорее угадать, не- жели расслышать нежные мелодии даммовского учебника: "Зима пришла", "Охотник из Пфальца", "Иду я на Неккар, иду я на Рейн"... Тулла и я, мы хорошо помним, что Йенни была любимицей. Если занятия всех других учеников зачастую обрывались прямо на полуаккорде какой-нибудь "Стрелы в моем луке", потому что последняя песчинка средневековых песочных часов говорила свое "аминь", то когда кукольно-пухленькая Йенни овладевала на вертящейся табуреточке музыкальными знаниями, ни учитель, ни ученица пе- сочных часов не наблюдали. А когда еще и толстый Амзель завел привычку сопровождать толстую Йенни на уроки музыки - Амзель ведь был любимым учеником старшего преподавателя и в дом напротив ходил запросто, - слу- чалось, что следующему ученику приходилось целую четверть песочного часа дожидаться в сумрачной глубине музыкальной гостиной на одутловатой софе, прежде чем наступала его очередь; ибо Эдди Амзель, который в интернате Конрадинума брал когда-то уроки музыки, любил бок о бок с зеленогривым Фельзнер-Имбсом в четыре руки лихо отбацать какую-нибудь "Прусскую сла- ву", "Финский кавалерийский" или "Боевые товарищи". А кроме того, Амзель еще и пел. Не только в гимназическом хоре побе- доносно звенел его верхний голос, но и в досточтимой церкви Святой Ма- рии, чей средний неф раз в месяц полнозвучно и радостно принимал под свои своды кантаты Баха, он пел в церковном хоре. Замечательный верхний голос Амзеля открыли, когда решено было исполнить ранний шедевр Моцарта "Мисса Бревис". Мальчишеское сопрано искали по всем школьным хорам. Мальчишеский альт у них уже был. Всеми уважаемый руководитель хора, ког- да он отыскал Амзеля, пришел в восторг: - Воистину, сын мой, ты затмишь знаменитого кастрата Антонио Чезарел- ли, который в свое время, при первом исполнении мессы, давал ей свой го- лос. Я слышу, как ты воспаряешь на "Бенедиктусе", как ликуешь на "Dona nobis", да так, что любой поймет: такому голосу даже под сводами Святой Марии тесно! Хотя в ту пору мистер Лестер еще представлял в Вольном городе Лигу наций, из-за чего все расовые законы на границах карликового государства в беспомощности и недоумении останавливались, Эдди Амзель, по рассказам, уже тогда на это ответил: - Но, господин профессор, говорят, я наполовину еврей. Профессор на это: - Да что ты, мой мальчик, какой ты еврей, ты сопрано и будешь у меня запевать "Господи помилуй". Лапидарный этот ответ вошел в историю и еще долгие годы с почтением цитировался в кругах, близких к консервативному Сопротивлению. Как бы там ни было, а мальчишеское сопрано репетировало трудные места из "Мисса Бревис" в зеленой музыкальной гостиной учителя музыки Фель- знер-Имбса. Мы оба, Тулла и я, как-то раз, когда пила и фреза вдруг на пару взяли передышку,