Джон Голсуорси. На Форсайтской Бирже Рассказы ---------------------------------------------------------------------------- Джон Голсуорси. Собрание сочинений в шестнадцати томах. Т. 3. Библиотека "Огонек". М., "Правда", 1962 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- ЗЫБУЧИЕ ПЕСКИ ВРЕМЕНИ, 1821-60.  Перевод О. Холмской Однажды под вечер весной 1860 года старый Джолион, вернувшись к себе на Стэнхоп-Гейт, повесил шляпу на деревянный олений рог в холле и прошел в столовую; это было накануне того дня, когда его сыну предстояло отправиться в Итон. Молодой Джолион, повесив свой цилиндр на другой отросток рога, пониже, прошел в столовую следом за отцом, и как только тот уселся в большом кожаном кресле, взгромоздился рядом на подлокотник. То ли под впечатлением от египетских мумий, которые они осматривали в Британском музее, или просто потому, что надвигалось такое событие, как отъезд мальчика в новую школу, да притом еще сугубо аристократическую, но и отец и сын - оба чувствовали себя старыми, ибо в таких случаях между возрастом в пятьдесят четыре года и в тринадцать лет уже нет непереходимой грани. И сейчас, когда мальчика волновала мысль, что завтра он уже будет мужчиной, их обоих почти бессознательно потянуло еще раз посидеть бок о бок в этом старом кресле, как они сиживали постоянно, пока сын по десятому году не уехал в первую свою школу. Мальчик откинулся назад, и голова его угнездилась на плече отца. Для старого Джолиона эти минуты, с годами все более редкие, были драгоценны; может быть, лучшее из всего, что дала ему жизнь; какое счастье, что мальчик такой ласковый! - Ну, Джо, - сказал он, - как тебе понравились мумии? - Очень страшные, папочка. - Гм... да. Но если бы мы их не откопали, это сделал бы кто-нибудь другой. Говорят, они стоят кучу денег. Странно, Джо, как подумаешь, что сейчас, может быть, еще живут на земле потомки этих самых мумий. Ну ладно. По крайней мере ты сможешь сказать, что видел мумии; вряд ли многие из твоих будущих товарищей их видали. Я думаю, тебе понравится Итон. - Это он сказал именно потому, что далеко не был в том уверен. Он мало что знал об Итоне, но представлял себе что-то огромное, многолюдное - трудно там будет такому малышу. Щека мальчика крепче влегла в ложбинку между его плечом и грудью, и дискантовый голос, сейчас слегка приглушенный, проговорил: - Расскажите мне о вашей школе, папа. - Моей школе, Джо? Ну, она была ничем! не замечательная. В Эпсоме. Помню, как я туда ездил - целое путешествие - сперва дилижансом из Боспорта в Лондон, а дальше мальпостом, железных дорог тогда ведь еще не было. Меня поручали кондуктору - этакий был здоровенный верзила с красной физиономией и почтовым рожком через плечо. Ехали всю ночь, по десять миль в час, и каждый час меняли лошадей. - Вы ехали на козлах? - Да. Сидел там затиснутый между кучером и еще одним пассажиром. Ночью бывало холодно, и меня так укутывали в шаль - тогда это было принято, - что только один глазок высматривал; мать давала мне в дорогу пирог с бараниной и фляжку вишневой наливки. Кучер был славный старик, сам круглый, как бочка, а голос хриплый, как у вороны. А уж правил - прямо на удивление; овода мог снять бичом с уха у передней лошади. - Много там было мальчиков? - Нет. Человек тридцать. Маленькая школа. Но я пятнадцати лет кончил учиться. - Почему? - Мама умерла, когда родилась твоя тетя Сьюзен. Мы переехали из Боспорта в Лондон, и меня пристроили к делу. - А ваша мама - какая она была, папочка? - Моя мама? - Старый Джолион помолчал, разбираясь в наплывавших воспоминаниях. - Я очень любил ее, Джо. Понимаешь, старший сын - и, говорят, я пошел в нее. Ну, не знаю; она была очень хорошенькая, с тонким лицом. Ник Трефри говорил, что она самая красивая женщина в нашем городке. И добрая. Со мной она всегда была добрая. Я очень горевал, когда она умерла. Голова мальчика еще теснее прижалась к его плечу. Все, что он сейчас чувствовал к мальчику и что, как он надеялся и верил, мальчик чувствовал к нему, всю эту любовь он тогда отдавал своей матери. Всего сорок один год ей было, когда она умерла, родив десятого ребенка. Десятого! В те времена рожали, не считая, только вот иногда, на каком-то разе, дело кончалось бедой. Да, очень горька была для него эта утрата. Молодой Джолион, как будто почуяв, что мысли отца ушли далеко, спрыгнул с подлокотника. - Я, пожалуй, пойду, папа, уложу вещи. - Хорошо, сынок. А я пока выкурю сигару. Когда Джо ушел - складный какой он стал, смотреть приятно! - старый Джолион направился к китайской шкатулке, где хранил свои сигары, и выбрал одну. Он прислушался к ней, обрезал кончик, взял ее в рот и закурил. Затянувшись, он опять вынул ее изо рта и, держа поодаль между двух пальцев - пальцы у него были сухие, суживающиеся к концу, - с наслаждением вдохнул синеватый дымок. Неплохая сигара, и чем дальше куришь, тем приятнее! Вернувшись к креслу, он отвалился на спинку и скрестил ноги. Давно уж он не думал о своей матери. А лицо ее помнит хорошо. Да, вот она перед ним как живая: ясный взгляд, всегда немного снизу вверх из-под бровей, как будто откуда-то из глубины; чуть-чуть заостренный подбородок. И голос ее опять звучит в ушах - мягкий, тихий, приятный. Кто из детей похож на нее? Энн - немножко; Эстер - да; Сьюзен - кое в чем; Николас - пожалуй, только он больно уж резкий; и говорят, он сам; ну, это кто его знает, а думать так все-таки приятно, в ней было столько доброты. И вдруг он ясно ощутил, как она проводит рукой по его лбу, отбрасывая волосы назад; ей нравилось, когда он так причесывался. Ах! Он и сейчас еще помнит свое последнее возвращение из школы - он вошел в отцовский дом в Боспорте, еще окоченелый после долгого ночного переезда, и увидел в прихожей грузную фигуру отца - отец стоял, расставив ноги и нагнув голову, словно его только что ударили по затылку, - стоял как каменный и даже не заметил сына, пока тот не проговорил: "Я приехал, папа". - Что? Это ты, Джо? - Лицо у него было очень красное, веки так набрякли, что глаз почти не было видно. Он сделал странный жест обеими руками и мотнул головой в сторону лестницы. - Пойди наверх, - сказал он. - Мама очень плоха. Пойди наверх, мой мальчик. Но только смотри не плачь. Он стал подниматься по лестнице с каким-то расслабляющим страхом в сердце. Сестра Энн встретила его у дверей - тогда она еще была молодая, статная, красивая: да, а потом стала матерью им воем, пожертвовала собой, чтобы вырастить младших. Хорошая женщина наша Энн! - Пойдем, Джо, - сказала она. - Мама так хотела тебя видеть. Но, Джо... Ох! Джо! - Две слезинки скатились по ее щекам. Это потрясло его - она никогда не плакала. На широкой кровати с пологом лежала мать, вся белая среди белых простынь, только темнели каштановые завитки волос - в комнате было мало света, - а у окна сидела какая-то чужая женщина - сиделка - с белым свертком на коленях! Он подошел к кровати. Теперь он видел ее лицо - без единой морщинки, гладкое, словно восковое. Он не издал ни звука, только стоял и смотрел, но ее глаза открылись и обратились к нему - голова лежала, как прежде, лицо не изменилось, только глаза теперь смотрели прямо на него. Потом губы ее шевельнулись и прошептали: - Это ты, Джо, это ты, мой дорогой мальчик! - Никогда в жизни, ни до этого, ни после, не приходилось ему делать над собой таких усилий, чтобы не вскрикнуть, не рухнуть наземь. Но он только сказал: - Мама! - Губы ее опять шевельнулись. - Поцелуй меня, мой мальчик. - И он нагнулся и поцеловал ее лоб, такой гладкий, такой холодный. А потом опустился на колени и все смотрел на ее закрытые глаза, пока не пришла Энн и не увела его. Потом наверху в мансарде, где он помещался вместе с Джемсом и Суизином, он лежал ничком на постели и рыдал, рыдал. Она умерла в это же утро, не сказав больше ни слова; так потом рассказала ему Энн. И сейчас, спустя сорок лет, все опять вернулось к нему - страшный холод, и пустота тех дней, и немые рыдания, сдавившие ему горло, когда на старом кладбище ее опустили в землю и скрыли от него навсегда. Памятник поставили только накануне их отъезда в Лондон. Он пошел тогда на кладбище, постоял там, прочитал надпись: В ПАМЯТЬ  ЭНН, возлюбленной супруги Джолиона Форсайта. Род. 1 февр. 1780 г. Сконч. 16 апр. 1821 г. Был яркий майский день и ни души на кладбище, он стоял один среди теснившихся вокруг могил. Старый Джолион передвинулся в кресле - сигара его давно потухла, - щеки над седеющими бакенбардами, неизбежными по моде шестидесятых годов, внезапно побагровели, глаза гневно сверкнули из-под насупленных бровей, ибо перед ним встало другое воспоминание всего десятилетней давности - горькое, злое, постыдное. Это тоже было весной, в 1851 году, через год после того, как они похоронили отца в Хайгете, и ровно через тридцать лет после смерти матери. Это ему и напомнило, и он вздумал поехать в Боспорт - в первый раз с тех пор! Ехал поездом, в клетчатом картузе, тогда такие носили. Еле узнал свой родной городок, так он изменился и разросся. Отыскав старую приходскую церковь, он прошел в тот угол кладбища, где ее похоронили, и остановился ошеломленный, протирая глаза. Этого угла вовсе не было! Деревья, могилы - все исчезло. Вместо них наискось тянулась стена, а за ней железнодорожная линия. Господи, что же они сделали с могилой матери? Сдвинув брови, он стал рыскать по всем направлениям, как охотничья собака. Наверно, перенесли куда-нибудь. Но нет - ни следа! И в нем поднялся мстительный гнев, смешанный со стыдом, от которого еще сильнее кипела злоба. Готы, вандалы, разбойники! Его мать - кости ее раскиданы, имя стерто, покой нарушен! Какая-то мерзкая железная дорога на месте ее могилы! По какому праву!.. Он ухватился дрожащими руками за ближнюю ограду, пот выступил на его побагровевшем! лбу. Если есть закон против этого, он прибегнет к закону! Если есть в живых кто-нибудь, кого можно за это покарать, видит бог, он его покарает! И тут его снова обжег стыд, столь чуждый его натуре. О чем думал отец, о чем думали они все, - за столько лет никто не приехал хотя бы взглянуть! Слишком были заняты тем, что наживали деньги - как и вся наша эпоха, которая, вот не угодно ли, прокладывает эту кощунственную железную дорогу, разрушает своим пресловутым прогрессом благолепие смерти! Он склонил голову на дрожащие руки. Его мать!.. А он не защитил ее, когда она лежала здесь, беззащитная! Но священник-то, священник, почему он не сообщил им, что тут хотят делать? Он снова поднял голову и огляделся. В дальнем конце кладбища кто-то расчищал дорожки. Он пошел туда, окликнул работника. - Давно тут провели эту железную дорогу? Старик остановился, опираясь на лопату. - Да уж тому лет десять, а может, и боле. - Что сделали с могилами, которые были в том углу? - А-а! Ну, нехорошо, конечно. Я и тогда был против. - Я спрашиваю, что с ними сделали? - Да что - перекопали, и все тут. - А с гробами? - Не знаю. Спросите священника. Да там все старые были могилы - лет по сто. - Неправда. Одна была моей матери. С 1821 года. - Ага, и верно. Помню, одна плита была поновее. - Что с ней сделали? Старик впервые посмотрел прямо на него, как будто только сейчас заметил что-то необычное на своих дорожках. - Искали, кажись, владельцев, да не могли найти. Вы спросите священника. Может, он знает. - Давно он здесь? - В Михайлов день четыре года сравняется. Прежний-то помер, но, может, и теперешний что-нибудь знает. Старый Джолион почувствовал себя как зверь, у которого отняли добычу. Умер! Этот негодяй умер! - А вы-то разве не знаете, что сделали с гробами... с костями? - Вот уж не скажу. Похоронили, верно, где-нибудь. А которые, может, доктора забрали. Я же говорю, спросите викария, он, может, знает. И, поплевав на руки, он опять взялся за лопату. Викарий? Но и от викария он не добился толку - тот ничего не знал, по крайней мере так он говорил, - никто ничего не знал! Лжецы - да, лжецы! - он не верил ни единому их слову. И владельцев они не искали - боялись, что им помешают! Исчезла, развеялась, - ничего не осталось от нее, кроме записи в кладбищенской книге. Над тем местом, где она лежала, протянуты рельсы, грохочут поезда. И он вынужден был в одном из этих поездов ехать обратно в Лондон, тот самый Лондон, который так опутал его сердце и душу, что он, можно сказать, предал ту, кто его родила! Но как было это предвидеть? Освященная земля! Значит, уж ничто не сохранно от посягательств Прогресса, даже умершие, покоящиеся в земле? Он потянулся к спичкам, но сигара показалась ему горькой, и он бросил ее в пепельницу. Он не рассказал Джо об этом - и не надо ему говорить, это не для юных ушей. В таком возрасте разве он поймет, как жизнь забирает тебя в лапы, когда ты начал пробивать себе дорогу. Как одно цепляется за другое, пока прошлое не вылетает у тебя из головы, и дела все множатся, как непрерывно растущий прилив, и вытесняют чувства и воспоминания и свежее восприятие юности. Разве он поймет, как неотвратимый ход Прогресса безжалостно разоряет все тихие уголки земли. А может быть, мальчику все же следует знать - послужило бы для него уроком. Нет! Нельзя говорить - слишком больно будет признаться, что ты допустил, чтобы твою мать... Он взялся за "Таймс". Да! Какая разница! Он хорошо помнил "Таймс" тех лет, когда еще только приехал в Лондон. Печать мелкая - такую теперь и прочитать бы не сумели. Четыре страницы - парламентские дебаты и десятка два объявлений - от тех, кто предлагает работу, и от тех, кто ее ищет. А теперь смотри, какой пышный - разбух, раздобрел, преуспевает - и печать в два раза крупнее прежней. Скрипнула дверь. Что там такое? А! Чай. Жена у себя наверху, нездорова, и чай ему подали сюда. - Скажите, чтобы отнесли наверх для миссис Форсайт, - сказал он, - и позовите мистера Джо. Помешивай чай - высший сорт Сушонг, собственной фирмы, - он прочитал, что здоровье лорда Пальмерстона поправляется и что этот шут гороховый - французский император - намерен в ближайшее время нанести визит королеве. И тут вошел мальчик. - А! Джо! Пей, а то чай перестоится. И пока мальчик пил, старый Джолион смотрел на него. Завтра он уедет в эту знаменитую школу, где готовят премьер-министров, и епископов, и прочих тому подобных, где мальчиков учат хорошим манерам - будем во всяком случае надеяться, что так, - и презрению к коммерции. Гм!.. Неужели мальчик научится презирать собственного отца? И внезапно в старом Джолионе возмутилась его врожденная честность и та особая, присущая ему, независимость, за которую все его уважали и немножко боялись. - Джо, ты только что спрашивал меня о твоей бабушке. Но я одного тебе не сказал. Когда я через тридцать лет после ее смерти поехал, наконец, на родину, я узнал, что ее могилу раскопали, чтобы очистить место для железной дороги. От нее и следа не осталось, и никто не мог или не хотел мне сказать, что с ней сделали. Мальчик держал ложечку над чашкой и смотрел на отца; вид у него был такой невинный и невозмутимый. Потом лицо его вдруг порозовело, и он сказал: - Как нехорошо, папа! - Да. Какой-то хулиган священник это позволил, а нас не предупредил. Но это моя вина, Джо; я должен был давно туда съездить, и вообще ездить почаще и присматривать за ее могилой. И опять мальчик ничего не сказал. Он жевал печенье и смотрел на отца. А старый Джолион подумал: "Ну вот, я ему и сказал". Вдруг мальчик заговорил: - Папа, а ведь это то самое, что сделали с мумиями. Мумии! Какие еще мумии? Ах, эти, в Британском музее. Которых они сегодня осматривали... И старый Джолион умолк, мысленно глядя вдаль поверх зыбучих песков времени. Странно! Ему это и в голову не пришло. Странно! А вот мальчик сразу заметил! Гм! Что же это значит? И в сознании старого Джолиона шевельнулась смутная догадка о каком-то духовном различии между его поколением и поколением сына. Дважды два - четыре. А он этого не видел! Очень странно! Но в Египте, говорят, сплошь пески - может быть, эти покойники как-то сами собой поднялись на поверхность. И кроме того, хотя, как он сам сказал, возможно, что и сейчас еще живы потомки этих мумий, но это же все-таки не сыновья и не внуки! И тем не менее! Мальчик уловил связь, а он нет. Он коротко спросил: - Кончил укладываться, Джо? - Да, папа. Только как вы считаете, можно мне взять с собой моих белых мышей? - Ну-у... Вот уж не знаю, сынок. Пожалуй, они еще не доросли до Итона. Это, знаешь, такая серьезная школа. - Да, папочка. У старого Джолиона сердце перевернулось в груди. Бедный малыш! Что его там ожидает? - А у вас, папа, были белые мыши? Старый Джолион покачал головой. - Нет, Джо. В мое время мальчики еще не были такими образованными. - А интересно, у этих мумий были? - сказал молодой Джолион. ТИМОТИ НА ВОЛОСОК ОТ ГИБЕЛИ, 1851.  Перевод О. Холмской После смерти Тимоти Форсайта в 1920 году его племянник Сомс Форсайт утвердил завещание своего дяди - то самое завещание, которое, если бы не закон об ограничения процентов, должно было с течением лет дать такие поразительные результаты. В свое время Сомс пытался втолковать Тимоти, что то, чего он хочет, неосуществимо в силу этого закона. Но Тимоти только сердито уставился на него и сказал: - Вздор! Делай, как я говорю. - И Сомс сделал. Во всяком случае, решил он, наращивание процентов будет доведено до предела, допустимого по закону, а это - максимальное приближение к тому, чего старик добивался. Когда, по своей обязанности душеприказчика, Сомс приступил к осмотру бумаг, оставшихся после покойного, он получил еще одно наглядное подтверждение господствующей страсти Тимоти - его постоянного стремления обезопасить себя от малейшей случайности. За всю свою долгую жизнь он не уничтожил ни одной бумажки. Оплаченные счета, чековые книжки с аккуратно вложенными в них погашенными чеками, рассортированными по датам, в порядке поступления из банка, - всего этого за семьдесят с лишком лет накопились целые горы, и все это за крайней давностью - так как еще до войны Тимоти уже кормили с ложечки и он не подписывал никаких чеков - было немедленно предано сожжению. Были еще груды бумаг, касающихся дел по издательству, с которым Тимоти распрощался в 1879 году, предпочтя поместить весь свой капитал в консоли, и которое, к счастью для Сомса, вскоре после того умерло естественной смертью. Это все тоже отправилось в камин. Но затем - и это сулило уже куда больше хлопот - обнаружились целые ящики частных писем и всяческих сувениров - наследие не только самого Тимоти, но и трех его сестер, живших при нем после смерти их отца в 1850 году. С добросовестностью, отличавшей Сомса от многих других обитателей нашего недобросовестного мира, он решил сперва все это пересмотреть, а потом уже уничтожить. Задача была не из легких. Чихая от пыли, он развязывал одну за другой грязные связки пожелтевших писем, вчитывался в паутинные почерки викторианской эпохи и лишь изредка получал маленькое развлечение, когда в потоках сентенциозной болтовни проскальзывала какая-нибудь живая подробность, бросавшая новый свет на того или другого члена семьи. На пятнадцатый вечер - Сомс распорядился отправить все эти залежи на грузовике в Мейплдерхем и трудился над ними дома по вечерам - он натолкнулся на то письмо, которое и составляет отправную точку нашего повествования. Письмо было вложено в пожелтелый конверт с надписью "Мисс Хэтти Бичер", писано рукой Тимоти, снабжено датой "Мая 27-го 1851 года" и, очевидно, так и не было отправлено. Хэтти Бичер! Да ведь это девичья фамилия Хэтти Чесмен, пожилой, но бойкой и слегка накрашенной вдовушки, которая в дни юности Сомса была другом их семьи. Умерла весной 1899 года - это Сомс отлично помнил - и оставила его тетушкам Джули и Эстер по пятьсот фунтов стерлингов. Он начал читать это письмо с любопытством, немного стыдясь своей нескромности, хоть оно и было писано почти семьдесят лет тому назад и никого из тех, кого оно касалось, уже не было в живых, а продолжал читать с волнением, как человек, который вдруг обнаружил бы свежую кровь в иссохших тканях мумии. "Дорогая Хэтти! (так начиналось письмо) Думаю, Вы не слишком удивитесь, получив от меня (но она, очевидно, не получила, подумал Сомс) это послание, стоившее мне многих тревог, ибо я не принадлежу к числу тех легкомысленных молодых людей, которые способны предпринять важнейший в их жизни шаг без должного размышления. Только глубокая уверенность в том, что дело идет об исполнении моих заветных желаний, более того, о моем и, уповаю, также о Вашем счастье, побудила меня взяться за перо. Надеюсь, я не был навязчив в изъявлении Вам знаков моего внимания, но, думается мне, Вы не могли не заметить, какое впечатление произвела на меня Ваша внешность и Ваш характер, и как я - день ото дня все более жадно - искал Вашего общества. Смею поэтому предполагать, что для Вас не будет слишком большой неожиданностью, если я теперь со всей серьезностью, основанной на длительном" раз-" мышлении и многократных проверках моего сердца, буду иметь честь просить Вашей руки. Если я удостоюсь Вашего одобрения в качестве жениха, я приложу все усилия к тому, чтобы создать для Вас счастливый и процветающий семейный очаг, окружить Вас всевозможной заботой и быть Вам хорошим мужем. Как Вы, вероятно" знаете, мне тридцать один год, дела мои идут успешно, и я, скажу без похвальбы, постепенно становлюсь богатым человеком; так что в том, что касается житейских благ, у Вас всегда будет все самое лучшее, весь тот комфорт и роскошь, которыми, по моему убеждению, Вы должны быть окружены. В заключение скажу словами, если не ошибаюсь, маркиза Монтроза: Пусть тот, кто слаб и сердцем хил, Судьбу страшится испытать, - У смелого достанет сил Все выиграть иль потерять! Как я уже говорил, этот шаг не был предпринят мною необдуманно, и если, дорогая Хэтти, Вы согласитесь увенчать мои желания, Вы можете, я думаю, со спокойным сердцем верить, что я постараюсь составить Ваше счастье. Я не буду знать минуты покоя, пока не получу от Вас ответа, который, надеюсь, Вы не станете откладывать далее чем до завтра. Остаюсь исполненный чувств преданности и восхищения Ваш верный и неизменный поклонник Тимоти Форсайт". С легкой усмешкой Сомс опустил на колени это письмо, которое было шестью годами старше его самого, и задумался. Бедный старый Тимоти! Так, значит, и не отправил свое "послание". Почему? Так в конце концов и не решился "испытать судьбу". Пожалуй, можно считать, что это его бог спас: Сомс все-таки немножко помнил эту Хэтти Чесмен. Лихая была девица, судя по тому, что о ней рассказывали! И все же! Вот оно, письмо. Неопровержимое доказательство, что когда-то, в незапамятные времена, и Тимоти был не чужд человеческих чувств. 1851 год? Год открытия Большой Выставки! Да, тогда они уже жили на Бэйсуотер-Род, Тимоти и его незамужние сестры Энн, Джули и Эстер! И вдруг теперь, через семьдесят лет, откуда ни возьмись, это письмо! Что случилось с Хэтти, что он его не отправил? Или что случилось с самим Тимоти? Съел что-нибудь, от чего у него разболелся живот? Легко может статься, это на него похоже. Или просто так, чего-нибудь испугался. На конверте стоит только имя, без адреса - возможно, Хэтти тогда гостила у них, она ведь была большой приятельницей Джули и Эстер. Сомс вложил письмо в пожелтевший конверт, украшенный на обратной стороне монограммой Тимоти в овальном медальоне, бросил его на поднос и снова принялся за разбор останков своего дяди, О! А это что такое? Три тоненьких красных книжечки перевязаны грязной радужной лентой с бантиком. Чей почерк? Тетушки Энн, конечно, более прямой и разборчивый, чем у всех других членов семьи. Да это дневник, честное слово, и очень давний! Начат в "ноябре 1850 г." - это когда они переехали на Бэйсуотер-Род, и доведен до "1855 г." - год, когда старушка Джули вышла замуж за Септимуса Смолла. Ну это можно сразу выбросить: какое-нибудь старомодное пустословие! Но внезапно взгляд Сомса опять обратился к пожелтевшему конверту на подносе, и, вытащив среднюю книжечку, он принялся листать ее, пока не дошел до апреля 1851 года. "3 апреля. Мы все в волнения из-за Большой Выставки, которая скоро должна открыться в Хайд-парке. Джемс говорит, что он, конечно, не знает, но, по его мнению, ничего хорошего из этого не выйдет: подняли страшную суету, Парк стал на себя не похож. Дорогой Тимоти очень расстроен. Он боится, что Выставка привлечет толпы жуликов и иностранцев и наш дом ограбят. Он в последние дни стал очень рассеян и совсем не говорит с нами о своих делах, но мы догадываемся, что его беспокоит вопрос, следует ли переиздавать, стихи доктора Уотса {Исаак Уотс (1674-1748) - богослов и поэт, автор множества церковных гимнов и нравоучительных стихов для детей.} - так по крайней мере можно было понять из того, что говорил Джемс в прошлое воскресенье. Эти стихи очень назидательны, но, по словам Джемса, Тимоти сомневается, станет ли кто-нибудь их читать в такое время". "Н-да! - подумал Сомс. - Как труженица пчелка с прилежною заботой... Если Тимоти в самом деле воздержался от вторичного выпуска в свет этих жутких виршей, он, наверно, всю жизнь об этом жалел!" Взгляд Сомса быстро пробежал по тонким аккуратным строчкам, потом замедлился: "3 мая. Хэтти Бичер (ага, вот оно!) приехала 30 апреля и месяц прогостит у нас. Она очень недурна, с прекрасной фигурой, за то время, что мы не виделись, она очень пополнела и расцвела. Мы все пошли на открытие Выставки. Народу было не счесть, и наша милая маленькая королева была в прелестном туалете, очень ей к лицу. Такое пышное торжество, я никогда не забуду. Как все ее приветствовали и кричали ура! Тимоти нас сопровождал; он, кажется, неравнодушен к Хэтти, едва решается поднять на нее глаза. Надеюсь, она действительно хорошая девушка. Эстер и Джули расхваливают ее на все лады. Сегодня они все пошли в Парк прогуляться и посмотреть на идущих на Выставку, хотя было ветрено и моросил дождик. Но это были только "утренние капризы", как говаривал наш дорогой покойный отец, - вскоре прояснилось и выглянуло солнце... 7 мая. Мы все были в опере. Дорогой Джолион уступил нам свою ложу. Он очень смешно сказал: "Смотрите, чтобы Тимоти не влюбился в Тальони - хорошей жены из нее не выйдет". Она в самом деле изумительна - как это она ухитряется стоять на одном пальчике! - но Тимоти, по-моему, ничего не видел: он весь вечер смотрел на спину Хэтти. Марко - дивный, я никогда не слыхала такого ангельского пения. При разъезде были неприятности. Пошел дождь, и наши кринолины намокли, бестолковый кучер принял кого-то другого за Тимоти, мы пропустили свою очередь, и пришлось дожидаться под открытым небом перед театром. Но Хэтти была в таком веселом настроении, что и всех нас развеселила. Она такая болтушка! Не знаю, хорошо ли для Тимоти так часто с ней видеться. Я уверена, что она не мыслит дурного, но ее вечерние платья несколько более декольтированы, чем прилично для вполне скромной девушки. Я подарила ей мое фишю из брюссельских кружев. 13 мая. Были сегодня в Зоологическом саду. Хэтти раньше никогда там не бывала. В некоторых отношениях она совсем провинциалка, но очень быстро все схватывает. Тимоти не поленился приехать в такую даль из своей конторы, чтобы принять участие в нашей эскападе. Боюсь, не столько звери его привлекли, сколько beaux yeux {Прекрасные глаза (франц.).} Хэтти. Должна признаться, Зоологический сад мне не очень понравился - это все-таки скорее для простонародья, а обезьяны очень похожи на людей и не всегда ведут себя прилично. Хэтти захотела во что бы то ни стало покататься на слоне, и, конечно, Тимоти пришлось быть ее кавалером, но, боюсь, удовольствия это ему не доставило; во всяком случае, вид у него был до того мрачный, когда он трясся позади нее в паланкине, что я не могла сдержать улыбки, а Эстер так хохотала, я думала, у нее лопнут завязки от шляпы. Я даже вынуждена была строго ее остановить из боязни, что дорогой Тимоти заметит. Я рада, что мы опоздали и не видели кормления львов. Тюлень очень забавен... 17 мая. К чаю пришел Джемс. Он рассказал, что Суизин купил новую пару серых, очень норовистых, и чем все это кончится, он, Джемс, не знает. Он посоветовал Хэтти ни в коем случае не ездить с ним, если он пригласит ее покататься. Но Хэтти ответила: - Я буду в восторге! - Она, правда, очень смела и даже неосторожна. Признаться, я не жалела, что Тимоти имел случай своими глазами увидеть, какая она бесстрашная, ибо я все больше уверяюсь в том, что это у него серьезное увлечение. Не помню, чтобы он когда-нибудь так себя вел, как в эти последние две недели. И хотя во многих отношениях она очень мила, мне все-таки не верится, что она будет ему хорошей женой. Я не закрываю глаза на то, что этот брак, если бы он состоялся, вызвал бы большие перемены в нашей жизни, но я все время твержу себе, что нельзя быть эгоисткой, и, право, будь это для блага Тимоти, я бы и "в грош не поставила" все остальное, - как сказал бы Николас, он всегда так забавно выражается. Девочки ее очень любят и не замечают тех мелких черточек, которые вижу я и которые меня беспокоят. Но будем надеяться на лучшее. Вчера я говорила об этом с моим дорогим Джолионом - ведь теперь, после смерти нашего дорогого отца, он глава семьи и у него такой трезвый ум. Он сказал: не бойся, ничего не будет, на это дело у него "кишка тонка". Какое оригинальное выражение! 20 мая Был у нас некий мистер Чесмен. Его привел Суизин. Джули считает, что он был очень элегантно одет; но я не нахожу особой прелести в этих клетчатых материях - в черную и белую клетку, которые все сейчас носят, это, по-видимому, последний крик мужской моды. Эстер и Хэтти пришли, когда мы еще сидели за чаем. Мистер Чесмен был очень внимателен к Хэтти. Я боюсь быть к ней несправедливой, но не могу не отметить, что она все время делала ему глазки с непозволительной развязностью. Хорошо, что Тимоти этого не видел. А может быть, если уж говорить по совести, было бы неплохо, если бы он это увидел. Суизин говорит, что мистер Чесмен как-то связан с биржей и акциями и считается очень способным дельцом. Мне кажется, он гораздо больше подходит для Хэтти, чем Тимоти, так что, возможно, его приход - это перст Провидения. Суизин пригласил ее и Эстер пойти в субботу с ним и мистером Чесменом на заседание Королевского общества любителей стрельбы из лука. Он высмеял Джемса и его страхи касательно новых лошадей, сказал, что Джемс просто старая баба. Джемсу я это передавать не буду, это его только расстроит. Вечером после обеда я читала вслух Каупера девочкам и Тимоти. Выбрала его знаменитую поэму - "Высокий труд", которая начинается этой смелой строкой: "Тебя, диван мой, воспою". Но я читала недолго: Тимоти был такой сонный: он слишком много работает - весь день сидит в своей душной конторе. Во время чтения Хэтти вела себя не скажу, чтобы очень деликатно. Она все время корчила гримасы за моей спиной - я это отлично видела в зеркале, но, конечно, ничего не сказала, потому что она наша гостья. Что касается меня, я нахожу стихи Каупера очень звучными и поучительными, но, сказать по правде, предпочитаю "Джона Гилпина" его другим, более серьезным поэмам... 23 мая. Сегодня у нас было целое происшествие, и мне самой не ясно, как действовать дальше. Утром, после того как Тимоти уехал в контору, я пошла к нему в кабинет смахнуть пыль с книг, которые они с Джемсом приобрели, когда мы устраивались в этом доме. Каждый купил готовую небольшую библиотечку, заключавшую в себе такие вещи, как "Космос" Гумбольдта, "Гудибрас" {Сатирическая поэма Сэмюэла Батлера (1612-1680), направленная против пуритан.} и другие выдающиеся произведения прошлых лет. Я вошла в кабинет и кого же я там застала, как не Хэтти, - она сидела в собственном кресле Тимоти и читала книгу, в которой я по маленькому формату и переплету из телячьей кожи тотчас узнала томик сочинений лорда Байрона. Она так увлеклась этим занятием, что заметила меня, только когда я подошла вплотную. А я была прямо потрясена, увидев, что она держит в руках не что иное, как этого ужасного "Дон Жуана", о котором я столько слышала. Она даже не пыталась его спрятать и сказала самым ветреным тоном: - Кто бы подумал, что у Тимоти есть эта книга! - Боюсь, в эту минуту я забыла о долге гостеприимства и говорила с ней очень резко. - Дорогая Хэтти, - сказала я, - вряд ли это очень деликатно и благовоспитанно - зайти в комнату к мужчине, усесться в его кресло и читать подобную книгу. Удивляюсь вам. Она уже совсем грубо меня перебила: - Почему? Вы-то ее читали? - Конечно, нет, - ответила я. - Так откуда же вы знаете, - с вызовом сказала она, - что в ней написано? - Всем известно, - ответила я, - что эта книга не для порядочных женщин. Она густо покраснела и вскинула голову. Но я продолжала смотреть на нее в упор. Тогда она встала с кресла и поставила книгу туда, откуда ее взяла. Мне хотелось еще многое добавить, но я вовремя вспомнила, что у нее нет матери и что она наша гостья, поэтому я только сказала: - Видите ли, дорогая Хэтти, Тимоти не любит, когда трогают его книги. - Она засмеялась и сказала небрежно: - Да, не похоже, чтобы их тут читали. - У меня чесались руки взять ее и тряхнуть хорошенько, но я сдержалась. В конце концов она молоденькая девушка и еще такая живая, и, конечно, в нашем домике для нее чересчур тихо... Она выбежала из комнаты, и с тех пор я ее еще не видала. И вот не знаю - рассказать об этом Тимоти или нет. Для меня ясно, что он очень epris {Влюблен (франц.).}. Он не сводит с нее глаз, когда думает, что его не видят, а в последние дни все грызет ногти и не отвечает на вопросы, - по-моему, он даже не слышит, когда мы к нему обращаемся. Я бы немедленно ему рассказала, если бы знала, как он это примет, но мужчины такие странные, пожалуй, это еще больше воспламенит его чувства, а не умерит их. Но я все отчетливее понимаю, что Хэтти для него далеко не идеальная подруга жизни. Ему нужна более женственная девушка и, во всяком случае, такая, которая не станет смеяться над ним. Но что делать, не знаю; остается только ждать. Поживем - увидим, как говаривал наш дорогой отец... 25 мая. Сегодня вечером Суизин прислал свою карету за Эстер и Хэтти, и они обедали с ним, а также с мистером Чесменом и мистером! и миссис Трэкуэр. Тимоти весь вечер был в унынии, сидел мрачный, как ночь, а когда девочки наконец вернулись, очень веселые и оживленные, он так разволновался, что по ошибке подал Хэтти свой собственный стакан глинтвейна. Уходя спать, Хэтти забыла свою шаль на спинке стула, на котором сидела, и когда Тимоти взял эту шаль, чтобы вернуть ее Хэтти, я заметила, что он поднес ее к носу. Боюсь, это увлечение затрагивает отнюдь не самую возвышенную сторону его натуры. Тем более неудобно мне с ним об этом говорить. У меня есть предчувствие, что мистер Чесмен послан нам Провидением. Я подробно расспросила Эстер о нем, и по ее рассказам выходит, что он и Хэтти сразу нашли общий язык. Если судить по тому, что говорил о нем Суизин, он не так богат, как Тимоти, который всегда был бережлив, а теперь еще имеет такой хороший доход от своих учебников, и уж, разумеется, он не так надежен, как Тимоти, но надо отдать Хэтти справедливость, она не корыстолюбива. Я очень беспокоюсь и могу только молиться, чтобы все обернулось к лучшему... 28 мая. Сегодня утром Тимоти прислал мне записку, в которой пишет, что уезжает в Брайтон подышать морским воздухом и вернется недели через две. _Вы не можете себе представить, какое это было для меня облегчение_, ибо после событий вчерашней ночи я опасалась, что мне придется выполнить свой долг. Очевидно, он знает, что я должна была ему сообщить, и теперь, слава богу, все это кончено. Он послал за кэбом и уехал ранним поездом, не попрощавшись и даже не повидавшись ни с кем из нас. Постараюсь как можно яснее изложить здесь все происшедшее. Вчера вечером мистер и миссис Трэкуэр пригласили Хэтти пообедать у них, а потом вместе с ними поехать в театр в их ложу. Мы четверо с большой приятностью пообедали дома, в первый раз после приезда Хэтти в тесном семейном кругу, без посторонних. Обед был чудесный - кухарка для этого случая испекла пирожков с изюмом, а сухарики получились такие вкусные, каких я уже давно не едала. Тимоти достал бутылку старого хереса из своего особого запаса и сам налил нам рюмки, потом поднял свою, прищурился и сказал: "За семейный очаг и красоту!" Вид у него при этом был задорный, даже шаловливый. Но потом он стал очень рассеян и ушел к себе в кабинет. Признаюсь, я обеспокоилась, потому что никогда у него не было такой привычки - предлагать тосты, да еще так лукаво щуриться, и зная то, что я знаю, я невольно со страхом подумала, что он, очевидно, готовится сделать предложение. Мы с Джули немного поиграли в безик, но я все больше и больше нервничала, и, когда подали глинтвейн, я взяла стакан Тимоти и сама отнесла ему в кабинет. Он сидел за письменным столом, кусая перо и глядя в потолок, и видно было, что он перед этим рвал бумагу. Кругом валялись обрывки, и когда я подняла их с полу и бросила в корзину, я успела заметить на одном имя "Хэтти". Он был очень недоволен тем, что его прервали. "Чего тебе нужно, Энн? - сказал он. - Я занят". И опять погрузился в задумчивость. Я не знала, как тут лучше поступить, поэтому пошла в гостиную и стала ждать, пока он тоже поднимется наверх. Девочки ушли спать, а я подсела с вязаньем к окну, вечер был такой теплый. Не скрою, что я молилась, сидя там у окна. Тимоти всегда был моим любимцем - с тех самых пор, как умерла наша дорогая мама после рождения малютки Сьюзен, и мне страшно было подумать, что, может быть, в эту минуту он предпринимает шаг, который приведет к его несчастью. Что могло быть в этом письме к Хэтти, которое он писал, разрывал и снова принимался писать, как не предложение руки и сердца? Лоб у него был красный от прилива крови, глаза блестели, как в лихорадке. Должно быть, я очень долго там сидела. На улице стало совсем тихо, огни Выставки в Парке были так красивы, в небе загорелись звезды - когда я их вижу, я всегда думаю, какие они чудесные - такие яркие и такие далекие... С вязаньем у меня не ладилось из-за мыслей о моем! дорогом Тимоти. А он все не шел, хотя было уже очень поздно. Я понимала: он не ложится, чтобы впустить Хэтти, когда она приедет - и тут-то, наверно, он и отдаст ей письмо. Я была в отчаянии, потом решила: я сама сойду вниз и открою ей дверь, и, может быть, Тимоти позволит мне поговорить с ним прежде, чем он "сунет голову в петлю", как сказал бы Джемс. Нервы у меня были натянуты как струны, так что под конец я взяла стихи мистера Каупера и стала читать, чтобы хоть немного успокоиться. По улице опять стали проезжать экипажи - свои и наемные, - люди возвращались из театров и с Выставки, значит, теперь ждать недолго. Я только начала читать эти остроумные стишки "О дороговизне рыбы", как вдруг перед нашим подъездом остановился извозчичий кэб. Я глазам своим не поверила, ведь мы точно уговорились с Трэкуэрами, что они сами привезут Хэтти домой в своей коляске. Из кэба сперва вышел мужчина в накидке и шапокляке, потом - я это ясно видела - он помог Хэтти сойти. Поставив ее на землю, он поднес ее руку к губам, а она - это я тоже видела - очень кокетливо ему улыбнулась. Затем он сел в кэб и уехал. Это был мистер Чесмен. Вначале я прямо остолбенела - ведь подумать только, всю дорогу из театра _она была с ним одна_ в этом кэбе! Какое-то мгновение я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Потом меня пронзила мысль - Тимоти! Ведь он, возможно, тоже это _видел_... Я бегом сбежала по лестнице в холл. Дверь в кабинет была закрыта, на парадном звонил звонок, но Тимоти не вышел, и я поняла, что он видел. И тут, боюсь, я совершила очень неблаговидный поступок - я остановилась у его двери и стала подслушивать. Исходя из моих собственных чувств, я могла понять, какой это был для него удар - узнать, что молодая девица, которую он хотел сделать своей супругой, ехала ночью наедине с малознакомым мужчиной в одном из этих новомодных закрытых кэбов. За дверью мне послышался слабый звук - как будто тяжелое дыхание - это была страшная минута! - и, опасаясь, что он сгоряча может позволить себе какую-нибудь резкость, я поспешила на парадное и отперла дверь. И пожалуйте, на крыльце с невозмутимым видом, как будто ничего не случилось, стояла Хэтти. Благодарение богу, я тогда сумела промолчать, но, должно быть, по моему лицу она поняла, что я все знаю. - Вот мы и дома, - сказала она развязно. - Как было весело, папочка! Спокойной ночи, мисс Форсайт! - и убежала наверх. У меня сердце обливалось кровью за Тимоти. Я опять постояла под дверью и услышала, что он ходит взад и вперед, совсем как какой-нибудь зверь в Зоологическом саду. Так длилось довольно долго, потому что, хоть он никогда этого не показывает, но переживает все очень глубоко. Не могу выразить, какое я почувствовала облегчение, когда вдруг услышала, что он стал насвистывать "Вдруг ласочка как прыгнет - гоп!". Я поняла, что самое худшее миновало, и хотя он все еще ходил взад и вперед, я тихонько, как мышка, ускользнула наверх. Мне кажется, я правильно рассудила, что благоразумнее всего сейчас его не трогать. Он не выносит, когда его видят хоть сколько-нибудь взволнованным, он тогда прямо выходит из себя. Добравшись до своей спальни, я упала на колени и возблагодарила господа, хотя, если представить себе Хэтти в этом кэбе, невольно хочется сказать, что пути Провидения поистине неисповедимы. Утешаюсь мыслью, что сейчас Тимоти, вероятно, уже гуляет по молу в Брайтоне, где такой чудный морской воздух и столько развлечений... 1 июня. Хэтти сегодня уехала. Мне не хотелось бы назвать ее "фривольной", я уверена, что, в сущности, у нее доброе сердце, но я все же вынуждена признать, что ее влияние на Джули и Эстер было самое неблагоприятное. Конечно, она гораздо моложе их, а нынешняя молодежь, по-видимому, совсем не умеет держать себя с достоинством и слишком часто забывает и о чувстве долга и даже о приличиях. Не могу простить ей фразы, которую она так небрежно бросила мне в последнюю минуту: "Скажите Тимоти, что мне очень жаль, если я потрясла его слабые нервы". И тут же умчалась, я даже не успела ответить... 6 июня. Тимоти все еще в Брайтоне. Эстер вчера получила от него письмо, он пишет, что взбирался на "Чашу Дьявола" и эта прогулка была очень полезна для его печени. Он также смотрел танцующих блох и аквариум. Еще он пишет, что недавно в Брайтон приезжал Суизин на своих новых серых, но он - Тимоти - не нашел в них ничего особенного; впрочем, он, конечно, не так хорошо разбирается в лошадях, как Суизин. О Хэтти он в этом письме не упомянул, и я надеюсь, что его рана начинает заживать. Сегодня, когда девочки были на прогулке, зашел Джолион и сообщил мне, что купил картину "Голландские рыбачьи лодки на закате", - он так тонко понимает живопись. Он был такой ласковый, что я излила ему душу и все рассказала о Тимоти и Хэтти. Он выслушал и сказал с искоркой в глазах: "М-да! На волосок был от гибели!" По-моему, это очень правильно сказано... 11 июня. Все говорят, что Выставка блестяще удалась, невзирая на то, что привлекла столько иностранцев. Принц Альберт стал очень популярен. Эстер сегодня получила письмо от Хэтти. Представьте себе, мистер Чесмен сделал ей предложение! Это снимает большую тяжесть с моего сердца, ибо, даже помимо тревог за моего дорогого Тимоти, совесть моя была неспокойна - ведь именно гостя в нашем доме, Хэтти вела себя столь неподобающим образом! Но теперь, слава богу, все это заглажено и как раз вовремя, так как завтра возвращается Тимоти - только бы это известие не растравило вновь его раны..." Сомс отложил книжечку и опять взял пожелтевший конверт. Подержал его в руке, ощущая под пальцами его глянцевитую, как бы слегка замасленную поверхность. Так вот в чем дело! Он рассмеялся дробным смешком. Ах, старые чудаки! Но вдруг словно горячий ток прошел у него по жилам, - нет, он не предаст родную кровь! Никто, кроме него, не будет смеяться над ними - нет, никогда! И собрав письмо и все три книжечки, он стал по одной бросать их в огонь. РОМАН ТЕТИ ДЖУЛИ, 1855.  Перевод О. Холмской Два события пришлись на 1855 год - Крымская война и женитьба Септимуса Смолла на мисс Джулии Форсайт, и связующим звеном между этими событиями оказался пикник на лодках, устроенный в честь "героя", майора Смолла, младшего брата Септимуса, который был на войне ранен в ногу. Сам Септимус был связан с семьей Форсайтов через посредство архитектуры, так как он был одним из компаньонов в фирме "Дьюбридж, Смолл и Кейтон", специализовавшейся на сооружении жилых домов в готическом стиле, каковой стиль в ту эпоху свирепствовал на Британских островах. Роджер Форсайт в силу своей профессии - он занимался покупкой и продажей недвижимости - имел постоянные деловые сношения с этой фирмой; в частности, ей он заказал проект ряда домов на участке, который приобрел в Кенсингтоне, то есть, по тогдашним понятиям, почти на краю света; и Роджер частенько посещал Септимуса Смолла в его загородной вилле на берегу реки в Твикенгеме и за сигарой и крюшоном обсуждал с ним свои планы. После своей женитьбы в 1853 году он стал брать с собой миссис Роджер, и для нее устраивались прогулки на лодке, причем Роджер и Септимус, оба в длинных бакенбардах, белых брюках и плоских соломенных шляпах, не совсем умело гребли, слишком глубоко, по-морскому, погружая весла, а хорошенькая миссис Роджер сидела на руле, закрывая корму и еще многое другое своим кринолином. В студеную зиму 1854 года Септимус, будучи слабого здоровья, где-то подцепил бронхит. После выздоровления он предстал взорам окружающих с длинной, окладистой бородой и хроническим покашливанием, чему и обязан был прозвищем "Лакричный леденец", полученным впоследствии от юных Роджеров, которые все появились на свет между 1853 и 1862 годами, - Джордж, изобретатель этого прозвища, родился в 1856 году. Однако не подлежит сомнению, что именно этот кашель и эта длинная борода покорили сердце Джулии, которая тогда еще только становилась "тетей Джули", ибо к тому времени успели народиться только молодой Джолион, молодой Роджер, молодой Николас, Эрнст и Сент-Джон Хэймен и большинство из них еще не покинули колыбели. Когда, много лет спустя, она узнала, что ее дорогой Септимус был известен в семье под кличкой "Лакричный леденец", ее чуть не хватил удар. В 1855 году, сорока лет от роду, она была далеко не лишена привлекательности - розовенькая, с кокетливо надутыми губками. Но она решительно отвергла бы подозрение, которое Роджер часто высказывал своей жене, - что "Джули ловит Септимуса в свои сети". Вздор какой! Ее сети, - скажите, пожалуйста! - когда она думала только о его благе, и малейший его кашель заставлял ее трепетать от какой-то умиленной жалости. Ему так нужно было, чтобы кто-нибудь заботился о нем, потеплее укутывал ему горло по вечерам, подстригал его бороду- эту чудесную бороду, такую мужественную и такую полезную, потому что она прикрывала ему грудь. Одна мысль, что такой интересный мужчина, почти красавец, вместе с тем "закоренелый холостяк", по выражению Роджера, причиняла ей боль. А тут еще сестра Сьюзен, моложе ее семью годами и уже три года бывшая замужем за Джоном Хэйменом, постоянно рассказывала, как муж ею восхищается, когда она в таком-то платье или в таком-то, а раз она даже намекнула, что больше всего он ею восхищается, когда она вовсе без ничего, - и как только у Сьюзен язык поворачивается говорить такое - ведь это даже не совсем прилично! Поэтому, когда в июле 1855 года Джули вместе с Роджером и его женой получила приглашение на этот пикник, она очень разволновалась и долго обдумывала, что ей надеть. Под конец она вышла вся в розовом, в шляпке с зелеными лентами и в новеньком кринолине. Роджер (он тогда жил в Бэйсуотере, обживая новый дом, который рассчитывал вскорости с выгодой продать; только в 1862 году он окончательно обосновался на Принс-Тейт) заехал за ней в своей новомодной коляске, она называлась "виктория". (У Роджера всегда были такие оригинальные вкусы, многие даже считали его эксцентричным.) Всю дорогу до Твикенгема ему пришлось сидеть спиной к лошадям на узкой скамеечке, которая выдвигалась из-под высоких козел и подпиралась железной подпоркой, и был поэтому такой сердитый, что все трое почувствовали облегчение, когда наконец прибыли на место и дорогой мистер Смолл встретил их у ворот - он имел такой мужественный вид в шляпе с шарфом, спущенным сзади от солнца, и в белых брюках. А в руке мистер Смолл держал букетик гвоздики; он галантно подал его ей и сказал: "Это для вас, мисс Джулия!" Засунутый за фишю, этот букетик удивительно шел к ее платью и был такой душистый, и вообще все было бы очаровательно, если бы только Роджер тут же не подмигнул очень быстро два или три раза левым глазом. Как будто... Затем все пошли в дом - познакомиться с майором Смоллом и слегка закусить перед прогулкой. "Пасторова вилла" (тетя Джули впоследствии переименовала ее в "Солнечный луг") не была построена фирмой "Дьюбридж, Смолл и Кейтон"; наоборот, она была в георгианском стиле, в два этажа, с тремя длинными окнами в гостиной, выходившими на лужайку, за которой внизу протекала река, и как раз напротив был небольшой островок. В гостиной уже сидели четверо (всего, стало быть, получалось восемь): майор Смолл - видный бородатый мужчина в костюме из индийского шелка, с хромой ногой; Хэтти Чесмен - неизменная участница всех увеселений и душа общества; и - кто бы вы думали? - Огестес Перри, почти знаменитость, издатель этих прелестных песенок, для которых он сам сочинял музыку и стихи, а иногда и сам исполнял их на вечеринках. Это он сочинил рондо, которое стало таким популярным: Скорей, скорей нам переправу! Поедем за реку в дубраву И будем петь и пить на славу, а к последней строчке он делал разные смешные добавления, например: "И пьяны будем мы по праву" или "Затем, что херес нам по нраву". Сидя на обитом пестрым ситцем стуле, со стаканом шеррикоблера {Вид коктейля.} в руке и вазоном с лавандой возле самого носа, Джулия все поглядывала на миссис Огестес Перри и думала, что вряд ли это очень приятно - быть женой такого знаменитого человека, как Гес Перри, который всюду пользуется таким успехом, - он ведь еще и на гитаре играл. Еще она думала: как бы сделать, чтобы не попасть в одну лодку с Роджером - он такой насмешник, - особенно если в той же лодке будет их милый хозяин. Втайне она надеялась, что милый хозяин обратил внимание на то, как оживленно она разговаривает с майором Смоллом (ей, конечно, лестно было с ним разговаривать, потому что ведь в конце концов это у него хромая нога и это он тут герой), однако она ухитрялась одновременно следить и за милым хозяином и не без удовлетворения отметила, что вид у него стал несколько встревоженный. Потом все пошли через лужайку к лодкам; лодки были такие нарядные, блестящие от лака, с полосатыми подушками на сиденьях. Была неприятная минута, когда она не знала, в какую лодку садиться, а Гес Перри все время отпускал шуточки. Но тут ее мягко, но твердо взяли за руку повыше локтя - это был мистер Септимус, и не успела она оглянуться, как уже сошла в лодку и быстренько уселась на корме рядом со своей невесткой. - Милочка, - сказала она, - надеюсь, мне не придется править... Это такая ответственность! - Ничего, душенька Джули, - сказала невестка, - я сама буду править. Так они сидели - кринолин с кринолином, и вдруг - о радость! - как бы вы думали, кто еще сел к ним в лодку? - сам дорогой мистер Септимус и Огестес Перри! Она невольно улыбнулась, когда этот шутник Гес сказал: - Я сниму сюртук, Сеп. А мистер Септимус, всегда сама учтивость, обратился к Джули и ее невестке: - Если дамы позволят? - И уж, конечно, они позволили! Тогда мужчины оба сняли сюртуки и вставили весла в уключины. И лодка понеслась. Это было упоительно! Джули была очень довольна, что Роджера нет с ними, и кажется, не только она, но и милочка Мэри, которая сидела рядом, хорошенькая, как картинка, тоже была довольна (хотя Роджер и был ее мужем). Как они прекрасно гребли, почти что в лад, и Огестес Перри все время высовывал голову из-за спины мистера Септимуса - лицо у него было такое круглое, без усов и бороды - и делал разные смешные замечания. А потом он нарочно "поймал леща"! Как все смеялись - у него был такой забавный вид! Сперва поднялись вверх по реке, а потом спустились - вода была зеленая-зеленая, а лебеди белые-белые - и высадились на островке против "Пасторовой виллы", и, представьте, там уже их ждали корзинки с провизией для пикника! Так красиво все было устроено и так романтично - в тени под ивами и коврики тут были, на чем сидеть, и даже гитара Огестеса Перри - совсем как на какой-нибудь картине Ватто. Завтрак был самый изысканный - салат из омаров, пирог с голубятиной, ромовая баба, малина и шампанское - и сервирован по всем правилам - с тарелками, ложками, вилками и салфетками, - и премиленькая водяная крыса все время смотрела на них. Джули никогда еще так не наслаждалась и, право, была очень рада, когда майор Смолл начал отчаянно флиртовать с Хэтти Чесмен и уж больше не тревожил ничьего сердца. Милый хозяин все время за ней ухаживал, а Роджер и Огестес Перри всех смешили - одним словом, все, все было бесподобно! Когда кончили завтракать и мужчины закурили сигары, все хором спели несколько прелестных песенок: "Скорей, скорей нам переправу", "Три слепых мышонка", "Белый песок, серый песок". У мистера Септимуса оказался такой мужественный голос - низкий и гулкий - почти как орган. Потом стали играть в прятки. Один прятался - ему давали на это пять минут, - так деликатно! - а все остальные его искали - очень занятная игра. Сама она спряталась в ивовых кустах, и знаете, кто ее нашел? Мистер Септимус! Он так удивился! Когда, наконец, все по очереди перепрятались, уже пора было пить чай, и столько хлопот было с чайником, он ни за что не хотел кипеть. Роджер, конечно, - это так на него похоже - предложил оставить чайник в покое и напиться чаю дома, но ведь тогда пропала бы вся поэзия! А когда чайник наконец вскипел, чай, конечно, был бы очень вкусный, только вода пахла дымом. Но никто этим не огорчался, потому что это же был пикник. А потом как-то так вышло, что остальные все шестеро сели в одну из лодок и поехали еще покататься. Такая счастливая случайность! И они вдвоем с милым хозяином помогали слугам укладывать все в другую лодку и отвозить домой. И она заметила, что, пока все это происходило, он три раза кашлянул. - Дорогой мистер Септимус, - сказала она, - вам вредно вечером быть у реки на сырости. Уже больше шести часов. И он так послушно ответил: - Хорошо, мисс Джулия, в таком случае пойдемте посидим на лужайке и подождем, пока вернутся остальные. И они пошли и сели под кедром, где было так прохладно и уединенно, потому что ветки свисали почти до земли. У нее даже сердце слегка затрепетало: ведь это в первый раз она была с ним наедине! Но он вел себя так деликатно - заговорил о Саути. Любит ли она его стихи? Сам он всем поэтам предпочитает Мильтона. - Должна признаться, мистер Септимус, - сказала она, - я не читала "Возвращенный рай". Но, конечно, Мильтон - замечательный поэт, стихи у него такие звучные! - А какого вы мнения о Вордсворте, мисс Джулия? - Ах! Я обожаю мистера Вордсворта. Когда его читаешь, все время чувствуешь, какая у него возвышенная натура. Говоря это, она подумала: а вдруг он спросит, читала ли она Байрона? И решила, что не станет жеманничать и прямо ответит: "Да, читала!" Она не хотела ничего от него скрывать: ведь она же действительно с увлечением прочла "Гяура" и "Чайльд Гарольда". Лорд Байрон, правда, не был очень возвышенной натурой, но она знала: дорогой мистер Септимус никогда не заподозрит ее в том, что она читала что-нибудь не совсем нравственное. У Тимоти в кабинете был "Дон Жуан" - в нескольких томиках. Эстер их читала и пришла в ужас. Но мистер Септимус не спросил, и она даже почувствовала разочарование - ей казалось, это бы их сблизило. В общем, она поняла, что он стесняется затрагивать такую скользкую тему, потому что вместо того он вдруг спросил, нравятся ли ей романы Чарльза Диккенса. - Видите ли, - сказала она, - он, конечно, блестящий писатель, но зачем он постоянно изображает таких удивительно странных, таких вульгарных людей? А в "Записках Пиквикского клуба" столько говорится о выпивке! Хотя, я знаю, многие очень любят эту книгу. А вам она нравится, мистер Септимус? - Нет, мисс Джулия. По-моему, это крайне сумбурное произведение. Время летело, как на крыльях, пока они сидели под кедром, и все было бы божественно, если бы только комары не кусали ее так жестоко сквозь чулки, а ей ведь нельзя было ни почесаться, ни даже сказать: "Ой!" И очень хотелось знать, кусают ли они и его тоже. Чем дольше они там сидели, тем яснее она видела, что он совсем не бережет свое здоровье - вот даже шарфа не надел, а воздух уже вечерний! Возле него непременно должен быть человек, который бы о нем заботился. Так они сидели, и комары их кусали, и наконец вернулись остальные - еще издали было слышно, как Огестес Перри поет под гитару. Какой занятный молодой человек, не правда ли? Такой говорун! И как это всегда романтично - музыка на воде! А потом как-то вдруг все кончилось, и она уже ехала в виктории, вдвоем с милочкой Мэри, - Роджер отказался опять сидеть спиной к лошадям на "этой жердочке" и поехал с Хэтти Чесмен в ее каретке. И очень хорошо сделал! Это были такие... такие святые часы - там, под кедром, - и ей не хотелось, чтобы ее этим дразнили... В тот вечер, на Бэйсуотер-Род, она долго сидела у окна и думала о бороде мистера Септимуса и о том, неужели она когда-нибудь наберется смелости назвать его "Сепом" и неужели настанет день, когда он попросит у нее разрешения пойти поговорить с ее старшим братом, Джолионом: ведь теперь, после смерти отца, он глава семьи... А потом они переписывались - это было восхитительно! В свои письма он иногда вкладывал веточку лаванды - его любимый запах! - и какие прекрасные письма он писал - понятно, ведь он же был архитектор, и, кроме того, человек таких возвышенных взглядов, такой утонченный. Порой ее даже брало сомнение, не слишком ли утонченный, потому что она не раз читала брачное богослужение и... ну... задумывалась над некоторыми местами и над тем, что они, собственно, значат, - кто этого не делал! А она в своих письмах старалась быть не просто болтушкой, а вроде Марии Эджворт {Английская писательница (1767-1849).}. И все это время она вязала ему теплый шарф. Приходилось делать это тайком, у себя в спальне, потому что если бы Тимоти увидел, он бы сейчас же спросил: "Это для меня?" И, пожалуй, еще добавил: "На что мне такой огромный?" А если бы она сказала: "Нет, это не для тебя", - он бы совсем расстроился и стал допрашивать, для кого, а что бы она тогда ответила? В августе они всей семьей (Энн, Эстер, она сама и Тимоти) отправились в Брайтон подышать морским воздухом, и она мельком упомянула об этом в одном из своих писем к Септимусу (в мыслях она всегда называла его Септимусом). Каково же было ее удивление, когда на третий день она увидела его на молу - он сидел там на скамейке! Тимоти сразу остановился. - Как! Это Сеп Смолл? Ну, я ухожу! - Откуда и видно, что он ничего не понимал, иначе не оставил бы ее с ним одну. Но какой божественный час они провели, стоя рядышком у перил и глядя на море! Он столько знал о разных морских вещах - оказалось, что он засушивает водоросли для гербария и что он терпеть не может подражаний негритянским песням. Еще он сказал, что морской воздух полезен для его кашля, и она поняла, что он заметил ее шляпу, потому что вдруг так мечтательно проговорил: - Как мне нравятся, мисс Джулия, эти шляпы пирожком, которые сейчас стали носить, и эти вуалетки так практичны! - А ее собственная вуалетка тут же развевалась по ветру и чуть ли не задевала его щеку. Все было так мило, так по-дружески, и ей очень хотелось пригласить его позавтракать с ними в отеле, чтобы ей можно было достать шарф и сказать: "У меня есть маленький сюрприз для вас, дорогой мистер Септимус", - и надеть ему шарф на шею, но она боялась, что может выйти какая-нибудь неловкость. Ужасно будет, если Тимоти что-нибудь покажет своим видом, а он иногда показывал очень многое, особенно если завтрак или обед запаздывал. Потому что ведь ни он, ни дорогая Энн, ни даже Эстер ничего не знают о ее чувствах к дорогому "Сепу", так что, пожалуй, лучше его не приглашать. И тут - прямо чудо! - он вдруг сам предложил проводить ее до отеля, и что же могла она ответить, как только, что будет очень рада! И они шли рядышком - он, такой высокий и такой аристократичный со своей пышной бородой и шарфом, спускавшимся на плечи, и белым зонтиком на зеленой подкладке. И возможно - по крайней мере, она надеялась, - что люди, глядя на них, думают: "Какая интересная парочка!" Много таких сладких мыслей проносилось у нее в голове, пока они шли по эспланаде и смотрели, как простонародье ест береговичков {Мелкие съедобные моллюски.}, и вдыхали смоляной запах лодок. Что-то нежное поднялось в ней из самых глубин, и она невольно остановилась и показала ему на море - оно было такое синее, с маленькими белыми барашками. - Я гак люблю природу! - сказала она. - Ах, мисс Джулия, - ответил он (она навсегда запомнила его слова), - поистине, красоту природы может превзойти лишь... Аи, мне муха влетела в глаз! - Дорогой мистер Септимус, позвольте я выну ее уголком моего носового платочка! И он позволил. Это удалось не сразу, но он был такой терпеливый - так старательно держал глаз открытым; и когда она наконец вынула эту мошку, очень маленькую и очень черную, они вместе ее разглядывали; и это так сблизило их, как будто они заглянули друг другу в душу. Упоительная минута! А затем - сердце у нее бешено колотилось - он взял ее за руку. У нее подкашивались колени; она подняла к нему глаза и увидела над собой его лицо - такое худое, и благородное, и взволнованное, с мокрой полоской там, где глаз еще слезился; и какое-то почти благоговейное выражение проступило сквозь ее розовость и кокетливые гримаски и засияло в светло-серых глазах. Он медленно поднял ее руку до уровня своей бороды, а потом, нагнувшись, приложил ее к губам. Подумайте! На эспланаде! Все в ней словно растаяло, на сердце стало так сладко - губы задрожали, - и две больших слезы выкатились из глаз. - Мисс Джулия, - сказал он, - Джулия, могу я надеяться?.. - Дорогой Септимус, - ответила она, - да, вы _можете_. И как в тумане она увидела его шарф, развеваемый мягким бризом, а под одним из концов шарфа - стоявшего поодаль простолюдина, который вдруг бросил есть береговичков и так воззрился на нее, словно увидел радугу. NICOLAS-REX {*}, 1864. {* Николас - властитель (лат.)} Перевод М. Лорие В конце семидесятых годов кто-то бросил фразу: "Николас Форсайт - ну как же, умнейший человек в Лондоне". И те, кто с ним встречался на поприще общественном или деловом, нередко соглашались с таким мнением. Оговорок к этому определению следует искать в более интимных сферах его жизни. Где бы Николас ни появлялся, он неизменно задавал тон, как петух в курятнике. Он и внешностью немного напоминал петуха - очень прямой я молодцеватый, волосы, зачесанные назад над высоким лбом, наподобие гребня, быстрые движения головы на длинной шее. И цвет лица у него был свежий, здоровый, а волосы- с рыжеватым отливом, до того как поседели. На собраниях, когда он, попросив слова, начинал свою речь какой-нибудь едкой остротой, слушатели настораживались, и обычно внимание их не ослабевало, пока он не садился на место. Он славился умением выставить противника в смешном вида, что, как известно, есть важнейшая статья в активе общественного деятеля. Ибо Николас был общественным деятелем в том узком смысле этого слова, в каком оно применимо к Форсайтам. Внешние знаки власти и высокого положения его не прельщали: он, например, никогда не выставлял свою кандидатуру в парламент. Ему вполне довольно было того, что он становился, если не номинально, то фактически, главою всякого предприятия, в котором имел долю; а та общественная жилка, что, несомненно, в нем была, позволила ему почти незаметно встать у кормила двух корпораций (одна из них занималась конными трамваями, другая - каналами), хотя сам он владел в них лишь незначительным количеством акций. В суждении о том, как поместить капитал, он был до того непогрешим, что, когда одна из его собственных инвестиций оказалась неудачной, его пятеро братьев даже испытали нечто вроде облегчения. Он умел быть и резким и обходительным, но заранее угадать, как он намерен держаться, не было возможности; одно это уже давало ему известную власть над людьми. Можно с уверенностью сказать, что у него никогда не было друзей. Многие пытались подружиться с ним, но рано или поздно, чаще рано, он всех отстранял. Вероятно, он по самой своей натуре был не способен общаться с людьми, как с равными. Зато честность его была высшей марки, ибо он считал, что быть честным - это его долг перед самим собой; и люди подчинялись его руководству, твердо веря, что он не подведет. Если бы не знать, кто он такой, его, пожалуй, можно было принять за одного из тех очень важных докторов, которые оказывают помощь только у себя на дому, да и то лишь за изрядное количество гиней. При всем том здоровье у него было неважное, вернее, это было типично форсайтское здоровье, с которым он дожил до девяноста одного года и которое, может быть, правильнее назвать живучестью. Нельзя сказать, чтобы он был скуп, но из всего клана он был самым расчетливым - отчасти, конечно, потому, что имел больше детей, отчасти же потому, что в силу свойственного ему своеобразного спартанства презирал моды и тряпки и был непоколебимо убежден, что работа человеку полезна. И тут уместно будет коснуться интимной стороны его жизни, которая, как можно предположить, началась с его женитьбы в 1848 году. Была ли для него женитьба данью инстинкту властолюбия - этот вопрос навсегда останется без ответа; но бесспорно то, что жениться ему было необходимо, и притом в молодых летах, принимая во внимание викторианскую мораль и его темперамент. Он, несомненно, женился на деньгах - и притом задолго до издания закона о собственности замужних женщин, так что мог употребить эти деньги с наибольшей пользой, а миссис Николас вообще не могла ими пользоваться, - однако в этом нельзя усматривать доказательство холодного расчета. Нет, еще когда он был молодым щеголем в узких панталонах со штрипками, он страстно влюбился в очень хорошенькую девушку, дочь провинциального банкира, с которым его свели финансовые дела. Стесненная надзором своей матушки, а возможно, и своим кринолином, невеста держала Николаса на почтительном расстоянии вплоть до того дня, когда была по всем правилам сыграна их свадьба, отмеченная весьма остроумной речью новобрачного. Тем большее удивление испытала она потом. Этим удивлением и следует объяснить зарождение крамолы, десятилетиями тлевшей за видимостью его самодержавия. Мы не станем здесь задаваться вопросом о том, в какой мере нравы двадцатого века могли бы уберечь миссис Николас от тягостного ощущения, что она замужем. Бесспорно то, что такое ощущение у нее появилось. И по мере того, как она производила на свет маленьких Николасов, это ощущение росло. Родив шестерых за четырнадцать лет, она наотрез отказалась продолжать в том же духе. Такой отказ со стороны женщины, не достигшей еще и тридцати пяти лет, показался Николасу, который к тому времени уже нажил порядочное состояние, совершенно неразумным, тем более, что это была первая попытка ограничить его прерогативу. И именно этому посягательству на его свободу должно приписать развившуюся в нем нервную раздражительность. Но кто, увидев миссис Николас, мог бы предположить, что она повинна в настроениях своего господина и повелителя? Дело в том, что никто, кроме Николаса, не видел подлинную миссис Николас - "Фанни", как ее называли, потому что имя ее было Элизабет. На людях она держалась совсем не так, как дома. Где-то написано, что она вошла в гостиную вслед за Николасом, "улыбаясь не то испуганной, не то радостной улыбкой". Совершенно верно! Так оно и было. А почему? Потому что он всегда готов был поразить ее стрелами своего язвительного остроумия, которые она так и не научилась отражать. И она улыбалась, улыбалась с испуганным видом и бывала рада вернуться домой, прежде чем эти стрелы успевали поразить ее. Но дома, когда они оставались вдвоем, испуганное выражение исчезало, и с помощью тысячи женских уловок, хотя, может быть, и бессознательно, она умела ему отомстить. Не при детях, нет - чаще всего с глазу на глаз в супружеской спальне, а главным образом с глазу на глаз в супружеской постели. Там она низводила Николаса из властелина в просители. Поступала она так не потому, что он был ей противен - этого не было никогда, - но скорее из принципа, потому что у нее, как-никак, была душа, а другого способа утвердить ее она не знала. Во всех сферах жизни, видимых постороннему глазу, он был полным самодержцем. За свои деньги - в том числе и те, что когда-то были ее деньгами, - о>н получал все, что ему было нужно. Так кто же осудит ее, если она напоминала ему, что он простой смертный и что она, в конце концов, тоже не бессмертна? Мы имеем здесь в миниатюре довольно точное подобие монархии и подданных, пытающихся ее ограничить. Разумеется, на Форсайтской Бирже лишь смутно догадывались об этих непрестанных попытках ограничить Николаса, а потому подробных сведений о них мы не имеем; но, несмотря на старательную маскировку, которую инстинктивно применяли супруги, одна из фаз этой борьбы все же стала известна в родственном кругу, и ее, несомненно, стоит запечатлеть, поскольку она проливает свет на сдвиг в общественных институтах Англии и на несовершенство человеческих суждений. Все началось с письма от миссис Форсайт, помеченного "Июня 24-го, 1864т. Отель Чайн, Борнмут". Письмо это гласило: "Дорогой мой муж! Мне уже давно хотелось предпринять один шаг, который, боюсь, немного тебя встревожит и по всей вероятности уже вызвал твое неодобрение. Вчера я приехала в это очаровательное местечко и поселилась в этой уютной гостинице, где я думаю прожить недели три, а может быть и больше. Морской воздух просто восхитителен, и в гостинице есть очень симпатичные люди. Будь добр, вышли мне немного моих денег. И вообще, я думаю, было бы очень хорошо, если бы впредь ты давал мне определенную сумму в год из тех денег, что оставил мне мой незабвенный отец. Поцелуй от меня наших деток. Любящая тебя жена Фанни". Когда Николас получил это письмо, он уже был немало раздосадован, чтобы не сказать встревожен, и прочел его с чувством растерянности, не подобающим умнейшему человеку в Лондоне. Чтобы жена могла уехать вот так, одна, никому не сказавшись, - это (в чем он никому бы не признался) просто "ошарашило" его. То, что она вдобавок просила выслать ей денег и назначить постоянное обеспечение, возмутило его до глубины души. Он лег в постель и провел отвратительную ночь. О чем она думает, эта женщина? Чем дольше он не спал, тем больше убеждался, что это нечто неслыханное. Наутро он написал ответ: "Дорогая Фанни! Письмо твое получил. Твой неожиданный отъезд очень удивил меня. Раз ты решила действовать самостоятельно, ты должна быть готова к последствиям. Денег я тебе, конечно, не вышлю, и самое лучшее, что ты можешь сделать, - это сейчас же вернуться домой. Что касается постоянного обеспечения, то зачем оно тебе, скажи на милость? Я даю тебе все, что тебе нужно, в пределах благоразумия. Вероятно, ты наслушалась глупой болтовни о собственности замужних женщин. Чем скорее ты выкинешь из головы все эти новомодные идеи, тем лучше будет для нас обоих и для детей. Итак, прошу тебя, образумься и возвращайся домой. Любящий тебя муж Николас Форсайт". Он поехал на заседание правления злой, но уверенный, что вопрос разрешен и завтра она будет дома. Этого не случилось, а через день он получил второе письмо: "Дорогой мой муж! Мне очень жаль, что ты не понимаешь, насколько благоразумно мое поведение и мои просьбы. Поэтому я пока остаюсь здесь. В нашей гостинице живет один очень симпатичный юрист, он объяснил мне, что все деньги, какие мне, возможно, придется взять в долг, будут взыскиваться с тебя; по-моему, это вполне разумно. Я, конечно, не сказала ему, что речь идет обо мне. Надеюсь, что с желудком у тебя наладилось. Поцелуй от меня наших деток. Любящая тебя жена Фанни". Николас отложил письмо со словами "Ох, и упрямы эти женщины!". И что на нее нашло? Взять в долг, скажите, пожалуйста! Нет, дудки! И все же он был выбит из колеи. Не безобразие ли - заставляют его отвлекаться от серьезных дел. Да если так пойдет дальше, придется самому за ней ехать! Дальше пошло все так же. Переждав еще день на случай, что она образумится, он ответил на ее письмо: "Дорогая моя жена! Будь добра понять, что я настаиваю на твоем возвращении - иначе я буду вынужден сам за тобой приехать. Твое поведение удивляет меня и огорчает, особенно сейчас, когда у меня много важных дел. Перестань дурить, будь умницей и возвращайся домой. Любящий тебя муж Николас Форсайт". На это письмо он ответа не получил. Прошло три дня, в течение которых он окончательно потерял душевный, а отчасти и физический покой. У него даже появились мрачные мысли касательно симпатичного юриста. Фанни всего тридцать семь лет, и кто их знает, этих женщин. Наконец, не на шутку встревоженный, он дал знать, что не будет на собрании Корпорации Центрального канала, и покатил в Борнмут. В гостинице ему сообщили, что миссис Форсайт два дня как съехала. Нет, адреса она не оставила. Грубое невнимание к его чувствам, сказавшееся в таком поведении, вконец расстроило Николаса. Видеть, как управляющий гостиницы еле сдерживает улыбку, признаться в том, что твоя собственная жена проявляет самостоятельность, это... это чудовищно! Он даже не спросил, уплатила ли она по счету, но, зная порядки гостиниц - он сам был совладельцем одного отеля, - решил, что уплатила, иначе счет подали бы ему. Откуда она берет деньги? Не иначе, как спускает свои драгоценности. Он возвратился в Лондон - ничего иного ему не оставалось. На следующий день он получил письмо, в котором она сообщала, что переехала в Веймут, но ей там не очень понравилось и она решила там не задерживаться. О том, куда она едет, не было ни слова. "Ах так, - подумал Николас, - в прятки со мной играть?" И, надувшись, он отправился в Сити. Конечно, человек волен принимать по отношению к своей жене самые благие решения, как, например: "Впредь я от нее отказываюсь", или: "Она сильно ошибается, если воображает, что может взять меня измором.". Но когда этот человек, подобно Николасу, подарил своей жене шестерых детей, из которых трое еще дома; когда он, подобно Николасу, прославился как полновластный отец семейства и образцовый хозяин, - каково ему сознавать, что он даже не может сказать, где находится его жена, что он вынужден сторониться Форсайтской Биржи, как чумы, и пробираться бочком по собственному дому, чувствуя, что и детям и прислуге все прекрасно известно! У него началось мучительное несварение желудка, обычное в тех случаях, когда все идет наперекор нашей воле, нашим инстинктам и нашему самоуважению. Ему часто думалось: "Если б она меня увидела, ей стало бы стыдно". В конце второй недели он получил от нее письмо из Челтенхема, как будто более мягкое по тону, но содержавшее упоминание об очень симпатичном докторе, который дал ей ряд ценных советов, - знает он этих дикторов] - и кончавшееся словами: "Надеюсь, дорогой мой муж, теперь ты согласишься выдавать мне в определенные сроки условленную сумму - конечно, из моих денег. Я думаю, что 500 фунтов в год - самое меньшее, о чем можно говорить, как по-твоему? Мне кажется, что, имей я эти деньги, я была бы не прочь вернуться домой. Пока же я продала мой кулон с изумрудами. Поцелуй от меня наших деток. Любящая тебя жена Фанни". Продала кулон с изумрудами! Николас в свое время заплатил за него девяносто фунтов, а она, вероятно, получила фунтов тридцать-сорок! Никогда еще женское безрассудство не было для него так очевидно. Пятьсот фунтов в год - для того, чтобы растранжирить их на тряпки! И все же после этого письма мысль его заработала более четко. Появилась какая-то определенность. Если он пообещает ей пятьсот фунтов в год, она возвратится домой. А все эти агитаторы! Внушают женщинам разные идеи - вредный народ! Но через неделю-другую приедут из школы мальчики, и покажется чрезвычайно странным, если мать не встретит их и не повезет на взморье. Не далее как вчера какой-то шарманщик сказал ему, крутя свою несносную шарманку: "Ну нет, хозяин, я-то знаю, как ценятся тишина и покой, меньше чем за полкроны я отсюда не уйду". Нахальство этого негодяя обезоружило Николаса, и он дал-таки ему полкроны. Фаини поступает точно так же. А кто ей помешает через некоторое время снова сбежать, чтобы выманить у него вторую половину той тысячи годовых, которую за ней дали? Впрочем, нет, так далеко ее безрассудство едва ли зайдет; но он все еще старался побороть в себе жажду тишины и покоя, за которые была назначена столь высокая цена. С самого начала он смутно чувствовал, что Фанни, собственно, нужны не деньги. Она словно бы и не знала в них толку, не интересовалась ими, он сам не раз находил случай упрекнуть ее в таком безразличном к ним отношении. То, что она забрала себе в голову, он упорно не хотел назвать словом, которое просилось ему на язык, - самостоятельность! Это Фанни-то - самостоятельная женщина? Да она завтра же очутилась бы в работном доме! Как видите, Николас не отличался от большинства людей: он не понимал, как другим может быть нужно то, без чего сам он был бы несчастнейшим человеком. В хорошеньком положении он окажется, если даст ей самостоятельность - терпеть ее прихоти и затеи, и всякие женские капризы! И вдруг - словно просветлело кругом - он нашел выход: пообещать ей обеспечение, а потом, если вздумается, перестать его выплачивать! Все сразу стало ясно, он подивился, как не додумался до этого раньше; и с вечерней почтой он написал ей, что еще раз все обдумал и согласен каждые три месяца давать ей сто двадцать пять фунтов и что послезавтра он высылает за ней коляску к пятичасовому поезду. Велико же было его изумление, когда вместо Фанни прибыло еще одно письмо, в котором говорилось, что она, конечно, имела в виду, что эти пятьсот фунтов будут закреплены за нею, и слово "закреплены" было подчеркнуто. В ком другом, а в Фании он никогда бы не заподозрил такого крючкотворства. Изумленный и негодующий, он целый час просидел у себя в кабинете, расположенном окнами на север, дабы непрошеное солнце никогда не могло напечь ему голову. Он был полон решимости стоять на своем, но в то же время отчетливо сознавал, что долго в таком! неженатом состоянии ему не протянуть. Фанни отсутствовала уже семнадцать дней, и с каждым днем голова у него делалась тяжелее и работала хуже. Так или иначе нужно кончать. Он все сидел, снедаемый томительными колебаниями, и вдруг до слуха его донеслись какие-то хриплые звуки, постепенно определившиеся, - опять эта несносная шарманка, теперь она выводила популярную в то время песенку "На воздушном шаре, прямо на луну!" Краска гнева залила гладко выбритое лицо Николаса, лишь самую малость не добежав до седеющего петушьего гребня надо лбом. Он подошел к окну и распахнул его. Негодяй крутил свою шарманку и ухмылялся. На секунду Николас лишился дара речи, потом чувство юмора помогло ему отрешиться от своих переживаний. Нахальство этого негодяя просто уморительно. Он тоже ухмыльнулся и затворил окно. На месте шарманщика он ведь поступил бы точно так же. Шельмец, видимо, понял, что на этот раз ему ничего не добиться, и, сыграв еще "Чарли из Шампани", убрался прочь со своей шарманкой. Но после этого маленького эпизода мысля Николаса изменили свое течение, или, вернее, кровь немного быстрее побежала по жилам, так что ему стало казаться, что вернуть Фании стоит даже на ее условиях. В пятницу ему предстоит говорить на собрании пайщиков "Трамвайной ассоциации", а от этой неженатой жизни голова у него такая тяжелая, что ничего толкового он сказать не сможет. Что такое, в конце концов, пятьсот фунтов в год, даже если закрепить их за нею? Он сейчас же поедет к Джемсу и покончит с этим; а завтра, с документом в кармане, сам махнет в Челтенхем и привезет ее домой. Он подозвал кэб и приказал везти себя в Полтри. Путь от Ледброк-Гроув туда был не ближний; лошадка торопливо трусила вперед, а он, сидя в экипаже, прямой, щеголеватый, подскакивая на булыжной мостовой старого Лондона, придумывал, как ответить на вопрос, который его брат Джемс наверняка задаст ему: "Для чего это тебе понадобилось?" И он решил ответить просто: "А тебе какое дело?" Всем известно, что Джемс - старая сплетница, лучше сразу его одернуть. Поэтому он слегка растерялся, услышав от Джемса: - Я так и думал, что тебе придется на это пойти, - Фанни, говорят, бог знает что о себе возомнила. - Кто это говорит? - рявкнул Николас. Джемс запустил пальцы в свои пышные бакенбарды. - Да они там... Тимоти и сестры. - Кто их просит кудахтать о том, чего они не знают? Джемс откашлялся. - Право, не знаю, - сказал он. - Мне никогда ничего не рассказывают. - Что? - огрызнулся Николас. - Да вы там часами только и делаете, что треплете языком. Ну, мне недосуг. Составь мне этот документ, заверить можешь ты и старик Бастард. И, пожалуйста, чтобы завтра к одиннадцати часам было готово. Набери из моих акций Западной железной дороги на пятьсот в год. Челтенхем - как раз подходящие акции; и он подумал: "Железные дороги - не очень-то я в них верю; глядишь, скоро и еще что-нибудь выдумают". Его поспешность несколько взволновала Джемса. Однако он не ударил в грязь лицом, и Николас, получив свой документ, скрепленный подписями и печатью, поспешил на дневной поезд в Челтенхем. Всю дорогу он готовился к тому, чтобы в самом язвительном тоне выразить жене недовольство таким обращением с его особой, но когда, прибыв на место, он увидел ее за чайным столом в гостиной отеля, очень моложавую и посвежевшую, он решил повременить с упреками и сказал только: - Ну, Фанни, ты, я вижу, совсем молодцом. А она ответила: - Давно мы не виделись, милый Николас! Как наши детки? - У меня голова побаливает, - сказал Николас. - Дети здоровы. Я привез тебе вот это. - И он положил документ на стол. - Все в порядке, ты тут не поймешь ни слова. - Милый Николас, я не сомневаюсь, что ты сделал все, как нужно. И пока она читала, озабоченно сдвинув брови, Николас поглядывал на нее и думал: "Я и забыл, какая она красивая". Весь вечер он был в отличном расположении духа и юного острил. Все это слегка напоминало их медовый месяц, проведенный в Брайтоне. Было уже около полуночи, когда он вдруг сказал, приподнявшись на локте: - Скажи на милость, зачем ты это сделала? - Ах, милый Николас, - ответил ее голос у самого его уха, - мне так хотелось немножко отдохнуть! - Отдохнуть? От чего тебе отдыхать, ты же не работаешь? Она улыбнулась, - А теперь, - сказала она, - я смогу устраивать себе такой отдых всякий раз, как почувствую, что нуждаюсь в нем. - Черта с два! - И как хорошо, что мне теперь не нужно будет просить у тебя денег! Ведь тебя это иногда раздражало. И Николас подумал: "Ну вот, добилась своего. Уж эти женщины!" Опершись на локоть, он смотрел на жену: она лежала на спине, и на губах у нее мелькала легкая улыбка, словно она думала: "Милый Николас, умнейший человек в Лондоне!" Таким-то образом власть Николаса, как и других монархов, оказалась ограничена Конституцией. СОБАКА У ТИМОТИ, 1878.  Перевод О. Холмской Весной 1878 года миссис Септимус Смолл, известная в семье Форсайтов как тетя Джули, возвращаясь однажды из церкви святого Варнавы, что в Бэйсуотере, после утренней воскресной службы, свернула по привычке на дорожку, которая вела в тогда еще мало разделанный Кенсингтонский сад. Его преподобие Томас Скоулз на этот раз еще щедрее, чем всегда, рассыпал перлы остроумия, и тете Джули захотелось размять ноги, каковое желание обычно возникало у нее после его "изысканных" проповедей. В черной мантилье поверх лилового шелкового платья она шла мелкими шажками - в том году носили очень узкие юбки - и размышляла о дорогой Эстер и о том, как жаль, что у нее по утрам в воскресенье всегда так ужасно разбаливается голова, ведь как ей полезно было бы послушать эту проповедь! Теперь, когда дорогая Энн стала так слаба, что уже не может ходить в церковь, милочке Эстер, право, следовало бы собраться с силами хоть настолько, чтобы не пропускать воскресных богослужений. Сегодня, например, дорогой мистер Скоулз говорил такие назидательные вещи - насчет того, что лилии полевые не заботятся о своих фигурах, и, однако, даже самые модные дамы во всей славе своей не бывают пышнее одеты! Он, конечно, имел в виду турнюры, и милочке Эстер приятно было бы это слышать, потому что не далее как вчера, когда они говорили о модном изгибе фигуры, как раз пришла Эмили с дорогим Джемсом, и Эмили сказала, что скоро опять начнут носить кринолины, это вопрос времени, и она, Эмили, не намерена отставать от моды и сейчас же заведет себе кринолин, как только они появятся. Дорогая Энн даже довольно строго обошлась с ней, а Джемс сказал, что не видит, какая от них польза, от этих кринолинов. Это верно, кринолины занимают так много места, а турнюры нет, хотя они гораздо теплее. Но Эстер сказала, что и те и другие ужасно неудобны, и она не понимает, для чего они нужны; а теперь вот и мистер Скоулз говорит то же самое! Если он считает, что турнюры пагубны для души, об этом непременно надо будет подумать, мистер Скоулз всегда говорит что-нибудь такое, о чем после можно долго раздумывать. А уж как бы это было полезно для Эстер! И Джули постояла минутку, глядя вдаль на зеленеющие лужайки. Что это? Смотри-ка! Там бегает маленькая белая собачка. Потерялась она, что ли? То туда побежит, то сюда и опять обратно! Это, кажется, шпиц или, как их еще называют, померанская собака, - совсем! новая порода. И, завидев скамью, миссис Септимус подошла, нагнулась и, легким движением спины поддернув кверху свой турнюр, чтобы он не помялся, села; ей хотелось посмотреть, что все-таки будет с этой собачкой. Солнце, проглянув между двух весенних облачков, благосклонно озарило ее лицо, все в пухлых складочках, выпиравших сквозь тонкую сетку туго натянутой вуали. Ее глаза, серые, как у всех Форсайтов, следили за собачкой тем более пристально, что после таинственной пропажи бедного Томми (их кота)- Джули подозревала трубочиста - у Тимоти больше не держали домашних животных и, кроме попугая Полли, ей не на кого было излить свою нежность. Этот песик был трепаный и грязный, как будто всю ночь провел на улице, но у него была такая милая острая мордочка! А тут еще Джули показалось, что он на нее посматривает, и она тотчас ощутила легкий трепет где-то внутри себя, под корсетом. И, словно почуяв это, песик стал приближаться бочком, а потом сел на траву, как будто раздумывая, можно ли ей довериться. Тетя Джули сморщила губы, пытаясь свистнуть. Этому помешала вуаль; тогда она протянула к нему руку в перчатке. - Иди сюда, песик, миленький! Ее изголодавшемуся сердцу почудилось, что он хоть и не тронулся с места, но вздохнул с облегчением, как будто радуясь, что его наконец заметили. Все же он не подошел. Но кончик его пушистого хвоста задергался, и тетя Джули снова сказала, вложив в голос еще большую ласковость: - Бедненький, миленький, поди же сюда! Песик подполз ближе, униженно извиваясь всем телом, но в двух шагах остановился. Тетя Джули увидела, что на нем нет ошейника. Но какая славная у него мордочка и какие глазки! - Пом! - сказала она. - Милый маленький Пом! Песик так посмотрел на нее, как будто согласен был, чтоб она его любила, и трепет под ее корсетом усилился. - Поди же сюда, мой хорошенький! На самом деле он, конечно, не был хорошеньким - такой грязный! - но ушки у него насторожились, и блестящие глазки искоса оглядели ее необыкновенно умным взглядом. Потерялся, и где - в Лондоне! Совсем как в этой грустной книжечке, которую написала миссис... да как же ее имя?.. Ведь это она написала "Первую молитву Джессики"? Или нет? Ну вот, подумайте, все забыла! Экая стала память! Песик вдруг сделал шаг вперед; изогнувшись, как буква S, весь дрожа, он стоял теперь так близко, что его можно было тронуть рукой, и обнюхивал затянутые в перчатку пальцы Джули. Тетя Джули издала мурлыкающий звук. Гордость переполняла ее сердце: ведь из всех, к кому он мог подойти, он выбрал только ее! Песик свесил язык набок и прерывисто дышал в муках нерешимости. Бедняжечка! Все еще не знает, можно ли отдать себя во власть новой хозяйки - то есть, конечно, она ни в коем случае не может взять его домой, где всюду ковры, и дорогая Энн так заботится о чистоте и... и еще Тимоти! Тимоти придет в ужас! А может быть, все-таки?.. Во всяком случае, они не помешают, ей погладить его носик! И она тоже прерывисто задышала под своей вуалью. Как все это волнует! И тут, неизвестно когда и как, ее пальцы и нос песика пришли в соприкосновение. Хвост его застыл, все тело дрожало. Тете Джули вдруг стало стыдно, что она кому-то внушает такой страх; и, руководимая скорее инстинктом, чем знанием, ибо она никогда не имела дела с собаками, она согнула палец и почесала его за ухом. Только бы у него не было блох! И вдруг... песик взял да и прыгнул ей на колени! И сейчас же прилег и поднял блестящие глазки к ее лицу. Бродячий пес! Ее парадное платье! Самое лучшее, которое она надевала только по воскресеньям! Ну история! Песик потянулся и лизнул ее в подбородок. Почти машинально тетя Джули встала. И песик соскользнул наземь. Нет, право, это уж слишком, - он позволяет себе такие вольности! Господи, а какой худой! Теперь вот вертится у ее ног. Что сказал бы мистер Скоулз? Может быть, просто уйти, не смотреть на него?.. Она пошла по направлению к дому - и песик пошел за ней, держась не дальше шести дюймов от ее юбки. Тетя Джули представила себе, как она сейчас будет есть ростбиф, йоркширский пудинг и сладкие пирожки, а он, вот он, этот песик, смотрит на нее, словно говорит: "И мне немножко! И мне немножко!" Просто невыносимо! Ее раздирали сомнения: крикнуть "пошел!" и погрозить ему зонтиком? Или все-таки?.. Нет, нет, об этом нечего и думать! Собаки бывают такими... Она слыхала! И, кроме того, ответственность! И блохи! Тимоти не выносит блох! И, может быть, этот пес не умеет вести себя в комнатах! Нет, никак нельзя! Песик вдруг поднял лапку. Тц, тц! До чего же выразительная мордочка! Какая-то паническая отвага вдруг нахлынула на тетю Джули. Решительно повернувшись к выходу из сада, она сказала слабым голосом: - Ну, пойдем! И песик пошел. Ужасно! Когда она с опаской переходила через Бэйсуотер-Род, мимо во весь опор промчалось два или три кэба - до чего же они неосторожно ездят! - а на самой середине улицы одна из этих громоздких извозчичьих карет вздумала поворачивать, и тете Джули пришлось пережидать, стоя на месте. И, как водится, полисмена там не было. Нет, эта езда по улицам положительно выходит из всяких границ. Только бы не встретиться с Тимоти, когда он будет возвращаться с прогулки, и успеть бы поговорить со Смизер - расторопная девушка! - чтобы она накормила этого песика и выкупала, пока никто его не видел. Ну, а дальше что? Может быть, удалось бы подержать его на кухне, пока хозяева не потребуют. Но как они могут его потребовать, если не знают, где он? С кем бы посоветоваться? Может быть, Смизер знает какого-нибудь полисмена, но будем надеяться, что нет: полисмены - опасное знакомство для девушки, если она недурна собой, а у Смизер еще и румянец во всю щеку и фигура даже чересчур пышная по ее годам. Тут тетя Джули вдруг обнаружила, что уже подошла к дому, и вся задрожала с головы до ног. Вот и звонок - в ту эпоху еще не водилось американских замков, - и уж пахнет обедом, и песик тоже это учуял. Теперь или никогда! Тетя Джули нацелилась зонтиком в песика и чуть слышно сказала: "Пошел!" Но песик только припал к земле. Ну вот, не уходит, она не умеет его прогнать! И тетя Джули, снова ощутив прилив отваги, позвонила. Ожидая, пока откроют, она почти наслаждалась собственной дерзостью. Да, она совершает ужасный поступок - и пусть, ей все равно! Но тут перед нею зазиял дверной проем, и сердце тети Джули медленно покатилось вниз, вниз, прямехонько в ее высокие ботинки на пуговках. - Смизер! Этот бедный песик пристал ко мне на улице. Этого со мной еще никогда не бывало. Он, наверно, потерялся. Такой худой и грязный. Что нам теперь с ним делать? Песик явно стремился в дом, откуда исходил столь дивный запах, и хвостик его трепетал. - О-о! - радостно воскликнула Смизер: она ведь была молода! - Бедняжечка! Сейчас я скажу кухарке, мэм, пусть, даст ему каких-нибудь объедков! При слове "объедки" глаза у песика загорелись. - Хорошо, - сказала тетя Джули. - Но уж это на вашу ответственность, Смизер. Поскорее уведите его вниз. Она стояла, затаив дыхание, пока песик, ведомый Смизер и собственным носом, бежал через маленькую прихожую и дальше вниз по ступенькам в кухню. Легкий топоток его лап пробудил в тете Джули очень сложное чувство, какого она, пожалуй, ни разу не испытывала со дня смерти Септимуса Смолла. Она поднялась к себе в комнату, сняла вуаль и шляпку. Надо сейчас же решить, что она им скажет. Так и не решив, она сошла вниз. В гостиной, где только что обновили пампасовую траву в вазах, на диване сидела Энн, опустив молитвенник на колени, - по воскресеньям она всегда читала про себя утреннее богослужение. Подбородок у нее был широкий и губы крепко сжаты, а в старческих серых глазах такое выражение, как будто ей больно. Ну, понятно, заждалась завтрака, - теперь они все старались называть это вторым завтраком, потому что, по словам Эмили, никто, сколько-нибудь претендующий на светскость, уже не называет это обедом, даже по воскресеньям. Эстер, сидя в своем уголке у камина, облизывала губы кончиком языка: она любила пирожки с изюмом, а сегодня они будут в первый раз в этом сезоне. Тетя Джули сказала: - Мистер Скоулз замечательно говорил, превосходная проповедь! А потом я еще прошлась в Кенсингтонском саду. Какой-то внутренний голос предостерег ее - пока больше ничего говорить не надо, - и они в молчании стали ждать гонга. У Тимоти только что завели гонг: Эмили сказала, что иначе нельзя в порядочном доме. И гонг грянул. Боже, как громко: бом, бом! Тимоти с ума сойдет. Смизер должна поучиться! У дорогого Джемса на Парк-лейн дворецкий умеет так звонить, что получается даже уютно. В дверях столовой Смизер сказала ей на ухо: - Он все съел, мэм, до чего голодный! - Тсс!.. В холле послышались тяжелые шаги: Тимоти шел из кабинета. Он показался в дверях, очень грузный в своем сюртуке, и лицо все в красных и коричневых пятнах, - у него было такое слабое здоровье! - и сел на свой стул; он всегда сидел спиной к окну, чтобы свет не бил в глаза. Тимоти, конечно, не ходил в церковь - это слишком его утомляло, - но всегда спрашивал, какой сегодня был сбор, и иногда добавлял, что не понимает, на что им столько денег, - как будто мистер Скоулз что-нибудь тратит зря! Недавно он заказал новые подушечки, и когда их разложили, тетя Джули выразила надежду, что, может быть, дорогой Тимоти и Эстер теперь придут в церковь. Но Тимоти буркнул сердито: - Подушечки! Только спотыкаешься об них и портишь себе брюки! Тетя Энн, которая уже не могла становиться на колени, снисходительно улыбнулась. - В церкви полагается иногда преклонять колени, дорогой мой. Сейчас они уже все сидели за столом, перед блюдом с ростбифом, и Тимоти говорил: - Горчицу! И скажите кухарке, что картофель недостаточно подрумянен, - слышите, Смизер? Смизер, залившись краской, над его головой ответила: - Да, сэр. Неизбежность объяснений, тревога за песика и тяжесть йоркширского пудинга породили в недрах тети Джули такое смятение, что у нее уже началась боль под ложечкой. - Я так хорошо прогулялась в Саду, - с трудом выговорила она. - После церкви. - Нечего тебе, там ходить одной: по нынешним временам нельзя знать, на кого ты можешь там напороться. Тетя Джули отпила глоток темного хереса. Сердце у нее так колотилось! Тетя Эстер - она столько читала! - заметила, что где-то прочла, будто мистер Гладстон тоже там иногда гуляет. - Вот видишь! - сказал Тимоти. Тетя Энн выразила мнение, что мистер Гладстон - человек высоких принципов и не пристало им его судить. - Судить его! - буркнул Тимоти. - Я бы его повесил! - Грешно так говорить, дорогой мой, тем более в воскресенье. - Чем лучше день, тем слаще труд, - проворчал Тимоти, и тетя Джули задрожала: он сегодня, оказывается, еще и в дурном настроении! И вдруг дыхание замерло у нее в груди. До ее ушей донеслось бойкое тявканье: как будто белый песик позволял себе вольности с кухаркой. Взгляд ее обратился к Смизер. - Это что? - спросил Тимоти. - Собака? - В девятом номере за углом есть собака, - пролепетала тетя Джули и, увидев внезапно округлившиеся глаза Смизер, осознала всю глубину своего криводушия. Как ужасно! Вот к чему приводит, когда с самого начала не