му мужу, но уж он-то выше лакея не поднимется. Положение Аглаи в доме улучшилось. В приемный день госпожи Буссардель няню с детьми вызывали в большую гостиную раз пять-шесть в послеобеденное время. Появление этой красавицы с двумя старшими питомцами, идущими впереди нее, и младшим, восседавшим у нее на руках, неизменно имело большой успех. Случалось, что, согласно моде, хозяйка, отправляясь с визитами, брала с собою няню, сопровождавшую маленькую Эмму, которой шел тогда четвертый год. В людской Аглае не завидовали. Все слуги признавали ее достоинства и ценили ее умелые руки. Она никогда не отказывалась помочь старшей горничной выгладить белье, наплоить щипцами оборки, владея этим искусством в совершенстве, и охотно показывала кухарке, как приготовлять фаршированную курицу по-бельгийски или испечь слоеный пирог с мясом. Когда она на второе лето отправилась с госпожой Буссардель в Гранси, ей в силу обстоятельств пришлось почти тотчас же по приезде остаться там одной с тремя детьми, так как Амели срочно вызвали в Париж: восьмидесятипятилетняя тетушка Патрико уже полтора года тяжело болела и теперь, чувствуя приближение смерти, потребовала к себе свою крестницу. Полученная телеграмма всколыхнула в душе Амели множество воспоминаний, она выехала первым же поездом. Увидев на перроне Аустерлицкого вокзала Лионетту в черном платье, она поняла, что крестной уже нет в живых. Эта встреча, это вмешательство семейства Клапье не позволяли ей отдаться своим чувствам. - Ах! Я была уверена, что вам страшно тяжело! - воскликнула Лионетта, впиваясь взглядом в золовку, которая, вся сжавшись, позволяла ей целовать себя. - Я сказала Ахиллу: "Оставайся в Сен-Клу, я вернусь в Париж и поеду на вокзал. Это будет ужасно, если бедняжку Амели никто не встретит на перроне или если роковую весть она услышит от прислуги!" Женщины так хорошо понимают друг друга, они так... - Когда крестная умерла? - Нынче утром, в десять часов. - Вы сказали, что Ахилл остался в Сен-Клу, значит, он был там утром! При нем скончалась крестная? - Увы, нет, до последнего припадка, который унес ее в могилу, госпожа Патрико была в полном сознании и никого не допускала к себе. - Она умерла совсем одна? - При ней были, дорогая Амели, только ее слуги и ее компаньонка. Ужасно! Не правда ли? - Как знать! - произнесла Амели вполголоса, направляясь к выходу. - Но мы все-таки исполнили свой долг. В последнее время ежедневно кто-нибудь из нас ездил справляться о ее здоровье. Амели, хотя и приехала в Париж уже к вечеру, отказалась остановиться дома, на авеню Ван-Дейка, и, когда карета покатила в Сен-Клу, она, притворяясь усталой, закрыла глаза, чтобы заставить Лионетту помолчать. Всякий раз, как проезжали мимо фонаря и беглый свет кружась, проникал в карету сквозь стекло, Лионетта бросала взгляд на соседку. Она решила, что та спит. А в действительности Амели думала, вспоминала, скорбела. Прожитые годы - почти тридцать лет - уже лишили ее лицо очарования молодости, а когда она сосредоточенно размышляла, черты ее принимали выражение угрюмого упрямства - в эти минуты оживал несколько изменившийся за десять лет супружества и материнства "надутый вид Амели", как называла его госпожа Клапье. Крестница тетушки Патрико отпрянула, когда перед ней отворили дверь в спальню покойницы и она увидела монахиню, читавшую там молитвы, Найти скамеечку для коленопреклонений в доме безбожницы, разумеется, не могли, и для монахини принесли старинный стул для карточной игры, так называемый "понтер". Амели поманила рукой Лионетту, уже переступившую порог, и та вышла из комнаты; кроме них, никого не было в коридоре, слабо освещенном лампой, висевшей на стене. - Кто позвал монахиню? - спросила Амели, затворив двери спальни. - Но... мы позвали, - ответила Лионетта. - Послушайте, Лионетта. Раз уж вам пришла в голову подобная мысль, вы сами и отошлите монахиню. Вы прекрасно знаете, что госпожа Патрико не потерпела бы ее присутствия. - Отослать монахиню? Но это всем станет известно. Что буду говорить? Ведь это скандал! Подумайте! - Я думаю о том, чтобы не оскорбить умершую, - сказала Амели решительным тоном, каким она умела говорить в иных случаях. - В этом доме все проникнуто духом моей покойной крестной, мы не смеем идти против него. Но вы не беспокойтесь, если грешно удалить эту монахиню, я возьму грех на себя и отвечу за него. - Но ведь дело идет о спасении души человеческой! - с театральным пафосом воскликнула Лионетта. - Ах, оставьте! Такая душа не нуждается в наших заботах! Поверьте, тетушка Патрико спокойно может предстать пред высшим судией. - Дорогая, хотя нам известно, до чего вас уже довело ваше понятие о религии, но все же... У Амели засверкали глаза, она хотела было ответить. - Полно, полно! - послышался голос за ее спиной. Она обернулась. Графиня Клапье, за которой следовал Ахилл, приподняв портьеру, вышла из соседней комнаты в полутемный коридор. "Их тут, значит, трое, и вот эти двое подслушивали", - думала Амели, когда мать обнимала ее и прижимала к сердцу. Она почуяла какую-то опасность, и тогда сразу стихло раздражение, отвлекшее ее от горестного чувства. Она продолжала более сдержанно: - Впрочем, мы совершенно напрасно спорим: крестная перед смертью, наверно, оставила распоряжения. Нашли такую бумагу? - Мы ведь ничего не касались! Никогда не позволили бы себе!.. Мы ждали тебя!.. Все трое Клапье дружно протестовали. Амели с удивлением смотрела на них. - Искать завещание до твоего приезда? - продолжала графиня. - Как ты могла подумать, Амели!.. - Да я же не говорю о завещании. Оно, вероятно, находится у нотариуса, мы можем справиться об этом завтра утром. Что это вы! Графиня Клапье и ее сын переглянулись. - Амели, - сказала графиня, - это просто удивительно, но у нотариуса завещания нет! Нынче утром, когда Ахилл отправился в мэрию сделать заявление о смерти, он побывал у нотариуса, и тот сообщил, что тетушка не отдавала ему на хранение своего завещания. Она часто говорила, что отдаст, но так и не сделала этого. - Ну, значит, завещание здесь, в доме. - Возможно, - согласилась госпожа Клапье. - Несомненно, - сказала Амели. - Мы сейчас его найдем. Но ей хотелось побыть у смертного одра своей крестной, собраться с мыслями. Трое Клапье последовали за ней. Войдя в спальню, Амели властно шепнула что-то монахине, и та оставила родственников усопшей одних. Поиски начались через час. Попросив горничную посидеть возле покойницы, Амели велела позвать мадемуазель Зели, и компаньонка покойницы сообщила, что госпожа Патрико обычно прятала свои бумаги в изящном секретере с инкрустациями, стоявшем у окна в маленькой гостиной. Спустились на первый этаж. Господа Клапье, плохо знавшие расположение комнат и расстановку мебели в этом доме, пропустили Амели вперед. Она методически повела поиски, Ахилл светил ей, высоко подняв лампу. Она чувствовала на себе взгляды троих своих родственников, следивших за каждым ее движением. Амели вынимала разложенные по ящикам письма, старые квитанции, счета и даже ценные бумаги; она дерзнула производить эти розыски, это вторжение в личные дела своей крестной, о котором не могла бы и помыслить при ее жизни, но которое было сейчас ее долгом, ее священной обязанностью; она избегала резких движений, дотрагивалась до всего осторожно. Найдя большой бумажник, она раскрыла его и обнаружила в нем банковые билеты; завещания все не находилось. Снова вызвали мадемуазель Зели, она показала потайной ящичек, устроенный в столике. Тайник был пуст. Амели выпрямилась, вытерла скомканным платочком влажный лоб, подняла взгляд вверх, ко второму этажу, где лежала покойница. "Куда же вы спрятали свое завещание, крестная?" - думала она. Потом сказала вслух. - Надо поискать в другом мосте. - Отложим лучше до завтра, - предложила госпожа Клапье. - Уже поздно, я совсем разбита, а уж ты тем более, дорогая моя детка. И вообще к чему эта спешка? - Мама, но как же с вопросом религии? Надо не мешкая решить, как будем хоронить. Графиня вопрошающе посмотрела на сына и невестку. - В конце концов, - заговорил Ахилл авторитетным тоном, каким обычно высказывается человек, долго молчавший в споре, - в конце концов, Амели, может быть, и права. Ей ведь лучше известны взгляды покойной тетушки, и раз она по совести считает, что наши намерения не оправданны... Лионетту, по-видимому, поразили слова ее супруга, но она явно готова была покориться ему и пренебречь религиозными обрядами; графиня поджимала губы с удрученным видом. Словом, трое Клапье отступили и предоставили Амели действовать по своему усмотрению. "Они почувствовали мою решимость", - подумала Амели. Она заявила, что проведет ночь в доме, пусть ей постелят в прежней ее комнате, смежной со спальней покойницы. - Приезжайте завтра пораньше, поищем завещание. Будем осматривать комнату за комнатой, искать во всех столах и шкафах. Я вас подожду, без вас начинать не стану. - О, что ты! Мы нисколько не сомневаемся, - сказала Лионетта. - Мы далеки от мысли... Она не договорила. Амели повернулась и в упор посмотрела на нее, удивляясь, что вновь возникает мысль о возможности сокрытия завещания и что Клапье на этот раз как будто готовы заподозрить ее самое. "Однако ж они уходят и спокойно оставляют меня одну... Вот странно. Не поймешь их!" Она проводила их до прихожей и попросила мать послать на авеню Ван-Дейка сообщить, что она приехала. Трое Клапье оделись при ней, старательно запахиваясь, закутываясь, застегиваясь на все пуговицы. Затем Амели пообедала в обществе компаньонки, и та рассказала ей о последних минутах жизни госпожи Патрико. - Моя мать и невестка не очень докучали вам? - спросила Амели. - Нет, сударыня. Я им сказала, что, к большому своему сожалению, не могу допустить их к госпоже Патрико, пока она еще жива, - она сама так приказала. И ваша матушка с невесткой не настаивали. Они вошли в спальню уже после того, как мы обрядили покойницу и все прибрали в комнате. Я считала, что не имею права им отказать: все уже было кончено, а они как-никак родственники. - Вы хорошо сделали. Значит, они уехали домой и вернулись только сегодня, когда крестная уже умерла? - Нет, простите, они вернулись сегодня утром, рано-рано, и, узнав, что конец уже близок, больше не уезжали. Они ждали вместе с вашим братцем. - А где же они ждали столько времени? - В маленькой гостиной. Амели легла отдохнуть, велев разбудить ее в четыре часа утра, а встав, сидела возле умершей, пока не приехали трое родственников. - Сперва поищем в нижнем этаже, - сказала она им, - начнем с большой гостиной. Мадемуазель Зели и горничная будут нам помогать. Решено было осмотреть все без исключения - шкафы, столы, ящики, шкатулки, мешочки для рукоделья, - передвигаясь в комнате от левой стены к правой. В самый разгар поисков слуга доложил, что приехала мадемуазель Ле Ирбек. Этой старушке, сверстнице и задушевной подруге тетушки Патрико, накануне сообщили о ее смерти. Она уже побывала в комнате покойницы и теперь пришла поцеловать Амели, которую знала еще девочкой, с того уже далекого - Продолжайте без меня, - сказала Амели своим родным и двум женщинам, которые им помогали. Она вышла из гостиной, и там опять принялись рыться. Мадемуазель Ле Ирбек была маленькая и подвижная, живая старушка, говорунья, насмешница, почти такая же резкая, но менее угрюмая, чем госпожа Патрико, которая называла ее "ручной белой мышкой". Она раскрыла Амели свои объятия; обе были взволнованы. Амели увела ее в садовую беседку, где любила сидеть покойница. Минут пять обе изливали свои горестные чувства; потом Амели объяснила, почему она предложила выйти в сад; по всему дому ведут методические поиски, пытаясь обнаружить завещание, так как у нотариуса его не оказалось. Мадемуазель Ле Ирбек вскочила с кресла. - Пойдемте, я сейчас приведу вас прямо к завещанию! Я знаю, где оно спрятано! Дорогая моя подруга была крайне недоверчива и никак не могла решиться отдать его на хранение нотариусу. Завещание спрятано в том секретере, что стоит в маленькой гостиной. - Его там нет, мадемуазель, я сама искала. - Полно! Вы не знаете, где потайной ящик. - Простите, мадемуазель Зели показала, где он, но этот тайник пуст. - Послушайте, детка, - сказала старуха, схватив ее за руку. - Завещание всегда там лежало, я сама его видела. Если его там нет - значит, его оттуда взяли. Ах, несчастная! - воскликнула она. - Вы потеряли целое состояние! Огромное богатство! Дорогая моя подруга все завещала вам, она мне это сто раз говорила. А ведь за пятьдесят лет ее доходы обращались в капитал! Вы были бы миллионершей! Бежим к прокурору! Нет - к полицейскому комиссару! Ну, что же вы? К месту приросли? - Оставьте, - сказала Амели упавшим голосом. - Вы хотите, чтобы я обратилась в суд? Но подумайте: ведь если никакого завещания не будет обнаружено, все наследство перейдет к моему отцу и, стало быть, похитить документ могло быть выгодно только... - Только вашей родне? Ну и что из этого? Неужели из-за таких пустяков вы позволите ограбить себя, как будто попались разбойникам в темном лесу? И, мало этого, вы, деточка, хотите идти наперекор намерениям своей крестной? Ведь она обожала вас и так радовалась, что благодаря ей вы будете богаты. Я все скажу на суде! Я защищу ваши права! - Мадемуазель, мы ничего не добьемся. У нас нет доказательств. - Что? Мадемуазель Ле Ирбек, остыв от этих рассудительных слов, растерянно посмотрела на Амели и опять опустилась в садовое железное кресло. - Надо бы... - заговорила она опять, - найти черновики... Да нет. Вряд ли они сохранились. И, пожалуй, им не придадут значения... Постойте! - Она вскочила с места, потом снова, и уже более медленно, раздумчиво повторила: - Постойте! - и прищурив глаза, застыла, как будто старалась вспомнить что-то давнее, возродить далекие дни прошлого. - Дитя мое, а, знаете, я кое-что припоминаю... Ну да... Думается, я не ошибаюсь. Настала минута напряженного молчания. Обе женщины не произносили ни слова. У старушки даже перестали шевелиться ее беспокойные сухонькие ручки, обтянутые перчатками, она замерла в полной неподвижности. И вдруг все в ней пришло в движение. - Вот что, если память мне не изменяет, ваша крестная сделала три завещания: по первому завещанию, написанному в годы вашего детства, она все отказывала вам; второе завещание она сделала, когда узнала, что вы идете в монахини, и в нем лишала вас наследства, а в третьем, когда помирилась с вами, возвращала вам свое состояние. Слушайте хорошенько, - говорила мадемуазель Ле Ирбек. Для большей наглядности она подняла три пальца левой руки и по очереди загибала их правой. - Когда госпожа Патрико составила третье завещание, она второе завещание уничтожила; я это хорошо знаю, мы вместе его сожгли. Но вот уничтожила ли она первое завещание, когда написала второе? Если да, то, несомненно, не сразу; ведь лишь только она узнала о вашем намерении постричься в монахини, у нее случился удар, и я хорошо помню, что я несколько недель не давала ей заниматься никакими делами. Дитя мое, если это первое завещание еще существует, вы спасены! А если это завещание существует, то так и лежит там, где она пятнадцать лет тому назад его положила... А положила она его... Она его положила под подкладку своего ларчика для драгоценностей! - воскликнула мадемуазель Ле Ирбек и захлопала в ладоши. - Боже мой! - сказала Амели, взглянув на дом. - Ларчик для драгоценностей стоит в спальне крестной, на комоде, а они, может быть, уже ищут на втором этаже! Обе бросились к дому. Амели с шумом отворила входную дверь, и тотчас на пороге маленькой гостиной появилась ее мать. - Дорогое дитя, мы ничего не нашли, хотя искали очень тщательно, все перевернули... Остального Амели уже не слышала, так как стремглав побежала по лестнице в сопровождении мадемуазель Ле Ирбек. У дверей спальни она на минуту остановилась, вспомнив, что там простерта на смертном одре ее крестная, а может быть, из-за того, что возле покойницы оставили старуху кухарку. Переведя дыхание, она вошла и направилась прямо к комоду, протянула к ларчику руку, но не коснулась его. - Позовите их. Пусть и они при этом будут, - шепнула она мадемуазель Ле Ирбек, и та отдала распоряжение кухарке. Амели ждала. Когда шаги троих Клапье послышались уже близко, она хотела было опять протянуть руку к ларчику, но не могла. У нее закружилась голова. Мадемуазель Ле Ирбек отстранила ее. - Дайте ключи барыни! - приказала она. Короткое ее приказание резко прозвучало в тишине. Все молчали. Никаких объяснений. Мадемуазель Ле Ирбек выбрала из связки маленький чеканный ключик, отперла ларец, ощупала стеганую подкладку голубого атласа, которой обтянута была изнутри крышка, нащупала шнурочек, потянула его и схватила конверт, появившийся из тайника. За ее спиной послышался глухой стук: кто-то упал в обморок. Но упала не Амели - та, бледная, как полотно, вся вытянувшись, вышла в бывшую свою спальню. Прежде чем последовать за ней, мадемуазель Ле Ирбек бросила многозначительный взгляд на постель, где лежала в смертной неподвижности госпожа Патрико, ожидая, когда положат ее в гроб. В соседней комнате Амели, рухнув в кресло, казалось, задыхалась, к голове у нее прилила кровь. Мадемуазель Ле Ирбек позвала на помощь. Вошла компаньонка. - Разрежьте ей шнуровку! Скорей! Вы же видите, она задыхается. - Ах, господи! - бормотала мадемуазель Зели, орудуя ножницами. - Это от волнения. Графине тоже сейчас стало дурно! Запрокинув голову на спинку кресла, Амели наконец разрыдалась. Мадемуазель Ле Ирбек похлопывала ее по ладоням. - Ну полно, детка, полно! Плачьте, если вам от этого легче, но не надо так горевать. Эти люди не стоят ни одной слезинки. Но Амели все плакала и почти бессознательно бормотала: - Ах, мадемуазель! Ах, мадемуазель! Вы спасли состояние моих детей! После обеда госпожу Патрико положили в гроб, а на следующий день утром свезли на местное кладбище. Церковной службы не было. Помимо того, что в завещании, единственном, которое было обнаружено, и, следовательно, остававшемся действительным, имелись определенные указания на этот счет, распоряжения Амели уже ни у кого не вызывали возражений. На похоронах, кроме графини Клапье, Ахилла и Лионетты, появился и граф, который, возможно, ничего не знал. Все четверо Клапье с одинаковым достоинством разыгрывали роль скорбящих родственников. И дома, и на кладбище, принимая выражения соболезнования, Амели стояла, как полагалось, между матерью и Лионеттой, и в их обращении друг с другом ничто не навело бы на мысль, какая глубокая пропасть нравственно разделяет теперь этих трех женщин. Все шло, как должно, и даже мадемуазель Ле Ирбек, от которой можно было ожидать какой-нибудь неприятности, подчинялась правилам игры и ничего не выдала. Графиня Клапье, как женщина опытная, знавшая обычаи света, сумела замять скандал гражданских похорон, заказав через несколько дней в церкви Сент-Оноре д'Эйлау мессу с музыкой за упокой души умершей безбожницы. Амели отсрочила свой отъезд в Гранси, чтобы присутствовать на богослужении. Приняв при содействии нотариуса некоторые неотложные меры, она временно оставила дом в Сен-Клу на попечение мадемуазель Зели, отложив до осени самые главные хлопоты. Матери она послала записку, что уезжает в Берри. Графиня приехала на вокзал вместе с невесткой проводить ее, как положено, и Лионетта, передавая извинения Ахилла, который никак не мог освободиться от дел, преподнесла отъезжающей коробку конфет для детей. Были тут и Буссардели - те, которые находились в это время в Париже и не жалея сил всячески старались помочь Амели в эти грустные для нее дни. Уже вечерело. Когда раздался второй звонок, каждый из провожающих поднялся на ступеньку, чтобы поцеловаться с Амели, стоявшей у спущенного окна вагона с надписью "Только для дам". Мать приложилась к ее щеке после Буссарделя старшего и перед Виктореном. Поезд тронулся, и Амели увидела, как замахали носовыми платками две эти смешавшиеся вместе семьи, но из-за плохого освещения на перроне сразу же потеряла из виду всех Клапье, ибо все они были в черном, тогда как Буссардели, одетые в светлые летние костюмы, еще долго были ей видны. XXV  Амели увидела своих детей у ворот усадьбы; они ждали ее "на полумесяце". Все трое цвели здоровьем, и, глядя на них, Амели почувствовала себя вознагражденной за пережитые минуты. Она схватила детей в объятия; выпустив одного, обнимала другого, потом опять первого, и ей хотелось сказать им на ушко: "Вы теперь богаты, я для вас раздобыла большое состояние, и вы ни с кем не обязаны делиться". - Я возьму их в коляску, довезу до дома, - сказала она двум нянюшкам, которые привели детей. Младшего сынишку она взяла на колени; коляска въехала в ворота. - А почему же няня не пришла? - У нее нога болит, - покраснев, ответил Теодор, - А все Теодор виноват! - крикнула Эмма. - Тебя кто спрашивает, маленькая доносчица? - сказала мать и обратилась к кучеру: - Что случилось, Жермен? - Лошадь копытом ее ударила, - Никаких переломов нет? - Нет. - Ну, слава богу!.. Это главное. Что ж это такое? - сказала она детям. - Стоит мне отлучиться из дому, и вы сейчас же начинаете делать глупости! - Да мама же... - захныкали двое старших, - Помолчите! Я и без вас узнаю, что тут произошло. А тебе, милая дочка, я раз и навсегда запрещаю выскакивать со своими неуместными замечаниями и, главное, не смей ябедничать на брата, что очень, очень нехорошо! Она заставила детей умолкнуть, и под ее властным взором они до самого дома сидели тихонько. Но со стороны Амели это было чистейшее притворство: сердце ее переполняла радость от того, что она вновь видит этих шалунов. Она обожала своих детей, любила их всех одинаково, без материнской слепоты, без баловства. Строгая, требовательная к себе самой, она была такой же и с другими. Слуги говорили о ней: "Взыскательная барыня", а дети - "У нас мама сердитая". Она и в самом деле была сторонницей твердости в воспитании, полагая, что суровость закаляет характер и отлично его формирует. Она забыла, как страдала сама в детстве, не видя от матери ласки, не встречая в ней понимания; впрочем, она-то полна была нежной любви к своим детям, но проявляла ее только в самоотверженных заботах о них, в неусыпной бдительности, в неустанном внимании к ним. Будучи замкнутой по натуре, все переживая внутри себя, она боялась внешних проявлений чувствительности, тем более что стала матерью уже не в годы наивной юности. Что до понимания, то она прекрасно понимала своих детей, - у них уже сказывались природные наклонности, во всяком случае у двух старших. У Теодора, так же как у отца, были большие способности ко всяким физическим упражнениям, он мечтал о лошадях и об охоте; в это лето ему исполнилось семь лет, то есть он уже вошел в разум, и ему дали в руки маленький детский карабин и стали учить его стрелять; Эмма, наоборот, была внимательная, усидчивая девочка, очень любила слушать разговоры взрослых, охотно злорадствовала над чужой бедой: для нее было большим удовольствием подметить чью-либо провинность; когда ее брат или кузены совершали какой-нибудь промах, проливали что-нибудь на скатерть, она вертелась и весело хохотала, радуясь их проступку и стараясь обратить на него внимание окружающих. Дедушка часто называл ее в шутку злючка-колючка. Она очень уважала свою двоюродную бабку - тетю Лилину, и влияние старой девы явно сказывалось на ней, хотя и умерялось отсутствием у Эммы врожденной хитрости. В этой семье повторялись типические черты характера, передававшиеся не только от матери к дочери и от отца к сыну, но и от тетки к племяннице, от тестя к зятю, и, казалось даже, что эти свойства не столько наследуются, сколько воспринимаются путем воспитания или подражания живому примеру. Чувство Амели к дочери не ослабевало из-за недостатков Эммы: мать хорошо их видела, но надеялась, что воспитание исправит девочку. Госпожа Буссардель не принадлежала к числу тех матерей, которые любят своих детей за то, что они красивые или одаренные, или ласковые дети, - она любила своих малышей глубокой и постоянной любовью, потому что они были ее родные дети. Амели пошла навестить Аглаю и увидела, что у нее зияющая рана выше колена. Нагноения, казалось, не было, но вокруг виднелись большие кровоподтеки, они чернели и на самом бедре. Госпожа Буссардель тотчас же велела запрячь лошадь и ехать в Сансер за доктором. - Да что вы! Такие пустяки, - говорила Аглая, - не тревожьтесь вы из-за меня, пожалуйста. Я уже делала себе свинцовую примочку. - Свинцовую примочку? Вы подумайте хорошенько, ведь вон куда лошадь копытом ударила! У вас, может быть, повреждены внутренние органы! Тогда уж никакие свинцовые примочки не помогут! А как это случилось? - Я сама во всем виновата, сударыня. Конюх вывел Урагана на проводку, а я зазевалась и как-то вот попала под копыта. Ураганом звали чистокровного арабского скакуна, очень норовистого молодого коня, с которым умел справляться только Викторен. И Амели, особенно когда она вспомнила восклицание Эммы, разгадала тайну, но, чтобы не расстраивать больную, не стала ее расспрашивать. Ничего не спросила она и у других слуг, не желая подвергать пересудам людской эту няню-экономку, которую она хотела держать на особом положении. Всю правду о несчастном случае она узнала от Мориссона. Оказалось, что юный Теодор без ведома домашних властей, которым он был подчинен, упросил конюха посадить его на Урагана. Почувствовав, что в седле сидит ребенок, лошадь стала нервничать, взвилась на дыбы, вырвалась от конюха, который вел ее под уздцы, и бешеным галопом помчалась по длинной ореховой аллее под горку, что еще больше увеличивало опасность. В это время там прогуливалась Аглая с Эммой и маленьким Фердинандом. Услышав неистовый топот, она обернулась, поняла опасность, укрыла детей в канаву, приказав им не шевелиться, дождалась, когда лошадь приблизилась, подобрала юбки, бросилась ей наперерез и повисла на узде всей своей тяжестью. - Прыгай, Теодор! Прыгай! Мальчика нашли в траве без сознания. А лошадь и женщина свалились на дорогу. Аглаю пришлось унести домой на носилках. Выслушав рассказ, госпожа Буссардель велела позвать к ней конюха, выдала ему жалованье и тотчас уволила. Теодора на два дня посадили в темный чулан на хлеб и на воду, и мать приказала ему, чтобы он, выйдя из своего карцера, попросил у Аглаи прощения в присутствии всех обитателей усадьбы. - И все слуги тоже будут? - спросил он, побледнев от унижения. - Разумеется! - ответила мать. Эмма фыркнула, и за это была оставлена без сладкого - подул ветер возмездия. После этого Амели снова поднялась в мансарду к Аглае. - Няня, - сказала Амели, входя к ней, - я все знаю. Век буду благодарна вам, и я хочу, чтобы об этом злополучном дне у вас остались на память не только рубцы и шрамы, а кое-что другое. Вот возьмите. Наклонив голову, она сняла с себя длинную золотую цепочку, на которой висели золотые часы с ее инициалами на крышке, и надела ее на шею Аглаи; та онемела от изумления, потом разрыдалась. - С этого дня вы член нашей семьи, - сказала госпожа Буссардель; она не могла и представить себе более высокой чести. Аглая доказала свою благодарность тем, что нисколько не зазналась после этого. Она была все так же терпелива с детьми, все так же старалась помочь в работе другим слугам. Отношения между ней и хозяйкой стали более близкими. Аглая собственноручно принимала у хозяйки четвертого ее ребенка - девочку, которую назвали Луизой. Но жену Дюбо ждало и публичное признание ее заслуг. Буссардели любили фамильные портреты и постепенно увеличивали количество их в своем доме. Помимо карандашных набросков, сделанных тетей Лилиной, помимо большого полотна кисти Ипполита Фландрена, картинная галерея в особняке на авеню Ван-Дейка прославилась также портретами Фердинанда Буссарделя, где он был изображен уже зрелым мужем, в пору своего преуспеяния, и на этот раз без брата; портрет этот в свое время был заказан Кабанелю для того, чтобы художник был более внимателен к Амори. И вот Амори первый заговорил - сначала в шутку - о том, что неплохо было бы написать портрет Аглаи. - Натура необычайно живописная, - утверждал он. - Ведь это настоящая Елена Фурман. Пусть Амели разрешит ей два-три раза зайти ко мне в мастерскую, на виллу Монсо. Аглая будет мне позировать. Амели при всей широте своих взглядов сочла это неприличным. Но Буссарделю пришла в голову мысль, что хорошо бы написать еще один фамильный портрет, где кормилица держит на руках новорожденного и ее окружают трое остальных питомцев. Против этого его сноха возражать не стала. Амори предпочел бы написать картину в более благородном стиле, нарядив и причесав Аглаю в духе фламандских художников, но он поспешил согласиться с отцовским предложением. Он с ужасом видел, что маклер того гляди разочаруется в художественной карьере сына. Похвальный отзыв на выставке 1874 года и столько прекрасных связей в официальном мире искусства не принесли молодому живописцу существенных выгод: государство не покупало его картин, не получал он и заказов на портреты, меж тем лишь такие результаты Фердинанд Буссардель счел бы несомненными доказательствами успеха. Он подумывал о том, что со времени смерти Эдгара прошло семь лет, а традиционная упряжка из братьев Буссарделей все еще не восстановлена; он уже вел с Амори деловые разговоры и упоминал в них как об обстоятельстве само собой разумеющемся, что сын будет ходить в контору и проводить там хотя бы полдня. Словом, надвигался роковой час, когда художнику надлежало подчиниться буссарделевскому укладу. Амори обрадовался отсрочке, которую могла ему дать картина, задуманная отцом; он согласен был провозгласить любую женщину Еленой Фурман, согласен был писать прифрантившуюся кормилицу "в венце" с голубыми рюшами, в платье из переливчатой голубовато-серой тафты и в белом переднике. Он выражал энтузиазм, - Я пошлю эту картину на выставку! Мы назовем ее "Счастливая кормилица". Он не упускал ни малейшего случая поддержать свое звание художника. Учетный банк, с которым была связана контора Буссарделя, вел в это время переговоры о покупке театра Вентадур, намереваясь перестроить его и перевести туда свою резиденцию: подчиняясь духу времени, Итальянский театр уступал место крупному банку. В инвентарной описи, составленной владельцем знаменитой театральной залы, фигурировали и скульптура и внутренняя роспись; стоимость их упоминалась в качестве одного из обоснований назначенной продажной цены; у покупателей встал вопрос, какую рыночную ценность имели в действительности эти украшения; как-то раз за обедом Фердинанд Буссардель рассказал об этом, и Амори с готовностью предложил свои услуги в качестве эксперта, сказав, что он может пойти и посмотреть эти произведения искусства. - Прекрасно, - ответил отец. - Я возьму тебя с собой на ближайшее собрание, оно состоится в помещении театра. И вот однажды утром в зале Вентадур состоялось странное совещание биржевиков и банковских дельцов, к которым присоединился и Амори, - то была последняя вспышка его угасающей звезды художника. С полдюжины финансистов, не снимая цилиндров, сидели, затерявшись в середине партера, в полумраке, который окутывает помещения, оживающие лишь по ночам, и обводили взглядом белый с золотом зал, где блистали Альбони и Крювелли, где еще трепетали отзвуки прощания Патти, где когда-то производил фурор Тамберлик. Выставляя указующий перст, они решительными жестами разделяли, распределяли, перегораживали обширное помещение, овеянное дыханием искусства и славы, планировали, где поставить несгораемые шкафы, где устроить центральный холл, где разместить различные отделы, где будет зал заседаний. - Отец, - сказал Амори маклеру, сидевшему несколько в стороне, - я поднимался на галерку, рассматривал плафон. Мазня! И пятисот франков не стоит. - Неважно! Говорят, Учетный банк сохранит только коробку здания. В следующем году Амори послал "Счастливую кормилицу" "а выставку. И хотя на его полотне собрано было все то, что могло понравиться жюри и даже польстить ему, так как отдельные детали картины как будто были списаны у некоторых членов жюри, никакой наградой плоды такого благонамеренного усердия не были увенчаны. Когда выставка закрылась, картину вернули на авеню Ван-Дейка, но Буссардель старший отнюдь не удостоил ее чести включить в картинную галерею, собранную в нижнем этаже, где Фландрен и Кабанель соседствовали с первоклассными произведениями, оказавшимися в доме благодаря Теодорине, которая их покупала или получала в наследство. Тогда Амели потребовала картину для своих комнат: она это сделала из сострадания к обиженному художнику, а также потому, что ей очень нравилась "Счастливая кормилица". В вопросах искусства она была почти так же невежественна, как ее свекор, и воображала, что лучших портретов ее детей и быть не может. Манера письма художника Амори Буссарделя, передающая внешнее сходство, но безличная, плоская, мертвая, нисколько ее не коробила. Викторен по-прежнему игнорировал Аглаю, эпизод с обезумевшей лошадью и последствия этого происшествия не изменили его отношения к ней. Тем временем вернулся Дюбо и снова занял должность камердинера Викторена. С тех пор как уехала жена, а хозяин перестал выпрашивать отпуск для него, он страшно скучал в Лилле и в конце концов, выставив какие-то сложные семейные причины, добился увольнения из армии. Он увидел наконец жену, вернулся в свою комнату, которую Аглая превратила в уютнейший уголок, где все блистало чистотой и ласкало взгляд, но его надежды зажить прежней супружеской жизнью были обмануты. Аглая так привязалась к хозяевам, что перенесла на них все нежные чувства, которые раньше отдавала мужу. Хоть у нее теперь были помощницы, две бонны (из коих одна спала на детской половине; другая - родом из Люксембурга - уже обучала Теодора немецкому языку), Аглаю все больше поглощали ее обязанности; старшие дети, подрастая, не выходили полностью из-под ее власти, и обе бонны должны были следовать ее указаниям - это им объявила хозяйка в качестве непререкаемого правила. - Аглая, - говорила им она, - имеет над вами все преимущества: она давно служит в доме, больше вашего знает, с опасностью для собственной жизни доказала свою преданность нам. При малейшей простуде у детей Аглая проводила ночи возле них, в кресле. То ли Дюбо было обидно оставаться тогда одному в супружеской спальне, то ли вспомнились ему прежние удовольствия, которые с возвращением в Париж сделались для него опять доступны, но только он стал по вечерам пропадать из дому. Быть может, он признался в этом хозяину, а может быть, тот встретил его в одном из их прежних излюбленных злачных мест или же сам догадался о его настроении благодаря особому чутью распутников, которые обычно нуждаются друг в друге, - как бы там ни было, а они снова сблизились. Но прежние приятельские отношения не возродились. Хозяин помнил измену, и это смущало лакея; в их тайных совместных вылазках не было прежней непосредственности и веселья, они были короткими, совсем не частыми, а на другой день о них и речи не было. Прошло то славное время, когда даже в господских покоях, даже в интимной обстановке туалетной комнаты, приказав растирать себя волосяной щеткой, хозяин продолжал фамильярничать с камердинером, хвалясь вчерашними подвигами или заранее расписывая наслаждения предстоящей ночи. Пробудившись от дремоты чувств, в которой Дюбо отбывал военную службу, этот молодой парень - ему было всего двадцать три года, - по-видимому, весьма сожалел о прежних удовольствиях и нередко смотрел на хозяина сокрушенным взглядом; но Викторен как будто не понимал его. Не зная уж, как опять войти к хозяину в милость, лакей поручился, что Аглая совершенно стушуется и будет держать язык за зубами; и таким образом на авеню Ван-Дейка старший сын Буссарделя, пользуясь безмолвным сообщничеством отца и младшего брата, уверенный в услужливости Дюбо и в молчании его супруги, совершенно равнодушный к тому, что могли о нем думать остальные слуги, которых он глубоко презирал, только ради жены скрывал свои похождения, да и то проявлял тут очень мало осторожности, зная, что Амели поглощена обязанностями матери семейства и хозяйки дома и к тому же страдает слепотой, которую небо ниспосылает женам. Как-то раз, в третьем часу утра хозяин и лакей вместе вернулись домой, и Викторен прошел, как он это обычно делал по ночам, через черный ход, со двора. На площадке второго этажа Дюбо передал ему подсвечник с зажженной свечой. - Прикажете раздеть вас? - Не надо, - пробурчал Викторен с угрюмым видом, какой у него нередко бывал после кутежа. И он направился в свои покои, ничего не ответив лакею, пожелавшему ему приятных снов. Добравшись до туалетной комнаты, он разделся, разбросав по своему обыкновению одежду куда попало. Он никогда не следил ни за своими вещами, ни за своей особой, и если заставлял Дюбо растирать его, то лишь для того, чтобы чувствовать себя гибким в фехтовальном зале или при верховой езде. Но чистоплотности у него было еще меньше, чем у других мужчин в его семье, в его кругу и в его время. Оставшись в фланелевой фуфайке, он в виде исключения на этот раз оглядел себя и, чтобы лучше было видно, зажег стенную лампу, укрепленную над туалетным столиком. С некоторого времени его беспокоил зуд в очень неудобном месте. При холодном свете газового рожка он разглядел насекомых - виновников этой неприятности. Уже не в первый раз ему случалось приносить их на себе, но в этот вечер их оказалось так много, что к его дурному настроению прибавилось еще и чувство отвращения. "Дюбо избавит меня от этой гадости", - подумал он. Позвонить в такой час было невозможно! он накинул халат и прошел через весь дом, объятый сном. - Дюбо! - вполголоса позвал он, остановившись у дверей его спальни. - Отвори, ты мне нужен. - Сейчас, сударь. Босые ноги зашлепали по полу; дверь отворилась, на пороге появился Дюбо в ночном одеянии, но хозяин тыльной стороной руки отодвинул его. В глубине комнаты, в алькове, на постели, освещенной сбоку свечой, стоявшей на ночном столике, спала женщина. Обнаженная рука ее была закинута за голову, и Викторен видел, как блестят у нее под мышкой золотистые завитки волос. Заметив застывшую позу и взгляд ночного посетителя, Дюбо повернулся и, подойдя к кровати, поправил одеяло, которое сам же откинул, соскочив с постели, так, что видны были полная нога Аглаи и линия могучего бедра, обтянутого ночной сорочкой. - Это твоя жена? - шепнул с ошалелым видом Викторен. - А то кто же?.. Понятно, жена, - ответил Дюбо и посмотрел на него с растерянным, вопрошающим видом. Вытянув шею, не шевелясь, не говоря ни слова, хозяин стоял как завороженный у порога этой спальни, полной жизни; тогда слуга надел брюки, обулся и взял со столика свечу; тени в алькове переместились: виден был только локоть спящей женщины и белый ее чепец. - Я вам нужен, сударь? - Нет, - пробормотал Викторен, попятившись от него, и, уже выйдя в коридор, спохватился: - Да, нужен, пойдем. Прошло несколько недель, отношения между хозяином и лакеем, казалось, снова изменились. Викторен возвратил благоволение бывшему своему денщику, отдавал ему нарядные галстуки, надетые два-три раза, почти не ношенные жилеты, говорил с ним более дружелюбно, не срывал на нем дурное расположение духа, но - удивительное дело - Дюбо все это, казалось, нисколько не радовало. Он выходил из кабинета барина понурив голову, насупив брови. Однако кризис не затянулся, снова между ними установилось полное согласие. К Дюбо вернулись его прежние повадки. По вечерам он спокойно дожидался хозяина, который выезжал теперь только в свет и рано возвращался домой. Так прошел год, в семье совершилось заранее предусмотренное событие: Буссардель-отец заставил Амори поступить в контору. Уклонявшийся от службы сын в тридцать четыре года вошел в головной отряд; в качестве утешения он сохранил за собой на вилле Монсо мастерскую, где продолжали собираться по воскресеньям его приятели; здесь всегда красовалась на мольберте незаконченная картина. Родственники оставили за ним титул художника и, чтобы отличить его от Викторена, все еще говорили: "Мой сын-художник", "Мой деверь-художник", "Дядя Амори-художник"; несколько поколений Буссарделей именовали Амори художником, хотя никто не видел его с палитрой в руках, да и весь его багаж состоял из десятка картин и этюдов. Амори жил на третьем этаже отцовского особняка; комнаты нижнего этажа предназначались для приемов; во втором этаже находились "малые апартаменты" - как без всякой иронии называли в семье помещение самого маклера, состоявшее из рабочего кабинета, курительной комнаты, спальни и туалетной комнаты, и помещение, предоставленное Амели, в которое входил и будуар с изображением музыкальных инструментов и которое сообщалось с комнатами Викторена, так как по возвращении из Гиера у супругов не было общей спальни. На первых порах муж Амели спал отдельно лишь в случае нездоровья жены, но, когда ей пришлось подвергнуться длительному лечению, они совсем отдалились друг от друга, и такой порядок упрочился, тем более что он оправдывался и рождением четырех детей. На втором этаже находилась также и комната Каролины, вдовы Эдгара, где она жила в те месяцы, которые проводила на авеню Ван-Дейка. Все дети, включая и Ксавье, жили на третьем этаже, по соседству с комнатами Амори. Однако на правах художника и холостяка он частенько оставался ночевать на вилле Монсо под предлогом работы над новой картиной, прилива творческого вдохновения, хотя результатов этого усердия не наблюдалось. Никто ему в доме не верил, но глава семейства, почитатель приличий, считал такой предлог весьма удобным, и однажды, когда сноха вздумала пошутить над этим, он шепнул ей на ухо: - Тише! Тише! Мы это говорим, дорогое дитя, ради вас. Вы ведь женщина, достойная уважения. Амели умолкла, несколько озадаченная тем, что ради нее сочинили выдумку и в то же время не стесняются признаться, что это ложь. Младшая ее дочь, двухлетняя Луиза, уже проявляла себя существом любящим и нежным; Амели, не выказывавшая никогда предпочтения ни одному из своих детей, все же говорила об этой крошке: "Маленькая моя мимоза!" Из пятерых ребятишек, живших в доме, Луиза тяжелее всех перенесла свинку, которой они заразились друг от друга, и долго после этого лихорадила, плохо спала по ночам. Однажды ночью во время ее затянувшегося выздоровления Амели вдруг проснулась: сквозь сон она различила изощренным слухом матери, что девочка ее плачет. Уже несколько дней Аглая, которая совсем измучилась, ночевала в своей комнате по распоряжению хозяйки, а ее место у изголовья больной заняла вторая няня; Амели сняла с крючка слуховую трубку, с помощью которой она, лежа в постели, могла переговариваться с детской. - Луиза проснулась и все не может уснуть. - Сейчас я приду. Вскоре Луиза из своей постельки увидела в сумраке осиянное светом видение - свою мать в капоте и со свечой в руке. Вода, настоянная на померанцевом цвете, ласки, уговоры успокоили девочку, и она уснула. Для очистки совести мать еще немного посидела около нее, потом бесшумно подошла к двери и отворила ее. По коридору кто-то пробирался быстрыми неслышными шагами. Высунув голову, Амели увидела фигуру женщины, которая, несомненно, вышла из комнаты Амори и направлялась к лестнице. Амели инстинктивно попятилась и, обернувшись, посмотрела, не видела ли нянька, но та ничего не видела и не слышала, не заметила испуга хозяйки. Госпожа Буссардель вернулась к себе, почти уверенная, что это была Аглая: она узнала ее по росту, по походке. Больше она уже не ложилась. "Нет, это невозможно, невозможно, невозможно", - машинально твердила она и не могла выбраться из лабиринта догадок. Рассудок, уважение к человеческой честности и добропорядочности, прежнее, прочно укоренившееся мнение об Аглае не давали ей поверить нежданному открытию. Нет, это не могла быть Аглая! А если не Аглая, то кто же? Она заставила себя, сосредоточиться, думать последовательно; мысли понеслись одна за другой, такие же быстрые, но более логичные. Так кто же это был? Ни одна из женщин, живших в доме, не отличалась таким дородством, разве только кухарка, но та была ниже ростом и уже немолода, да и возможно ли представить себе, что Амори способен... "Правильно я сделала, что не позволила Аглае позировать ему... Но она часто одна ездила на виллу Монсо... Однако ж она была такая скромная, так самоотверженно ухаживала за детьми... А я-то воображала, что знаю ее!.. Она, значит, нас обманывала! И мужа своего обманывала, да еще в моем доме, в двух шагах от супружеской своей спальни..." Словом, Амели боролась с собой. Ее смятение в значительной мере увеличивалось из-за того, что ей жаль было расстаться с няней, которой она была так довольна. Но все же не могло быть и речи, чтобы добродетельная мать хоть еще один день доверила своих девочек заботам падшей женщины. Амели бросила взгляд на часы - если б не такой поздний час, она постучалась бы к свекру... Нет, У нее еще оставалось чувство благодарности к той, которая спасла жизнь Теодору, которая принимала новорожденную Луизу, и ей хотелось замять скандал, под каким-нибудь предлогом удалить из дому распутницу. Зачем огорчать отца? Лучше ей самой поговорить с деверем о его недостойном поведении. Какие же средства пустил он в ход, чтобы совратить супругу Дюбо? Амели возмущало лицемерие этого молодого человека, постоянно намекавшего на то, что его мастерская художника служит приютом для его романов, меж тем как он завел себе любовницу под отцовским кровом и очень ловко тут устроился. И вдруг ей вспомнилось, как несколько часов назад, выходя после обеда из-за стола, Амори простился с домашними: "Нынче мне придется переночевать в мастерской". И отец обменялся с ним понимающей улыбкой... Сердце у нее заколотилось от мучительного страха, от смутной, неосознанной тревоги, и, прежде чем ее подозрения приняли форму, лицо, имя, она повернулась к двери, которая вела из ее комнаты в спальню мужа, Она постучалась; он не ответил. Она постучалась сильнее и, стучась, поворачивала ручку двери. Дверь не отворялась. Викторен заперся в спальне. Она еще раз постучалась, позвала его вполголоса. Тщетно. Она взяла свечу, вышла в коридор и остановилась у первой после ее спальни двухстворчатой двери, нажала на дверную ручку - дверь отворилась. В комнате было темно, постель, приготовленная на ночь, оказалась пустой. Амели взбежала по лестнице. Все произошло очень быстро. Прошло каких-нибудь пять минут после того, как она застала Аглаю в коридоре третьего этажа. На лестничной площадке мать вспомнила о детях и дальше двинулась уже на цыпочках, стараясь не стучать каблучками домашних туфель. У спальни Амори она в нерешительности остановилась, потом, наклонившись, прильнула к замочной скважине и сперва увидела только одного Дюбо, все в том же полосатом жилете; он оправлял постель Амори. Амели не вошла в комнату. В дальнем конце коридора, противоположном лестнице, около которой была комната Амори, стоял большой ящик для дров; Амели забилась в угол за этот ящик и, задув свечу, стала ждать. Из комнаты Амори вышел наконец Викторен, в халате, и вслед за ним Дюбо со свечой в руке. Они направились к лестничной площадке и там разошлись; на прощанье хозяин милостиво похлопал по плечу своего сообщника. Амели стояла вся похолодев, напряженно думая в глубокой темноте; постепенно она прозрела. За первой разъяснившейся загадкой в эту ночь раскрылась вторая, а за нею - третья. Завесы мрака, скрывавшие в прошлом правду, падали одна за другой; в памяти чередой оживали многие сцены, звучали плохо понятые прежде слова; рассеивалось ослепление, в котором прошли десять, двенадцать, четырнадцать лет ее супружеской жизни. Вернувшись в спальню, она уже не ложилась в постель; вскоре защебетали в парке птицы, возвещая рассвет, - это было в июне. Амели дождалась семи часов утра и позвонила. - Раздвиньте занавеси на окнах, - сказала она горничной, удивленной, что хозяйка уже встала. - Загасите лампу. Мне сегодня нужно рано выйти из Отдав распоряжения на весь день, она велела горничной причесать ее, выбрала шляпу с завязками и надела пальто с пелериной. На вопрос горничной, какой экипаж подать, ответила, что в такой ранний час запрягать лошадей не стоит - она наймет по дороге извозчика. Затем Амели поднялась на третий этаж, поцеловала спящих детей и вышла из дому. Через два часа приехал извозчик компании Юрбен, привез письмо на имя Каролины Буссардель: Дорогая Каролина! По причинам личного характера мне крайне необходимо побыть некоторое время одной. Поручаю вам своих детей. Я уверена, что у вас они окажутся в надежных руках. Ваши заботы для них будут тем более драгоценны, что Аглая с сегодняшнего дня уже не состоит их няней. По получении моего письма прикажите, пожалуйста, позвать ее к вам, заплатите ей сколько причитается и скажите, чтобы она как можно скорее убралась из нашего дома вместе с Дюбо, ни в коем случае не прощаясь с детьми. Вероятно, она не удивится такому грубому увольнению. А если все-таки она или Дюбо спросят, какие тому причины, скажите им, что я приняла решение прошлой ночью, в первом часу. Пусть обо мне не беспокоятся, не пытаются разыскивать, куда я уехала. В свое время я подам о себе весть и сообщу, к каким решениям я пришла. Заранее благодарю вас за помощь, дорогая Каролина, и крепко вас целую. А. Б.  Письмо это, которое Буссардель старший вместе со своей снохой Каролиной внимательно исследовал, написано было на листке со штампом "Отель Мэрис". - Сейчас же поеду туда, - сказал Буссардель. - Папа!.. - попробовала возразить Каролина. - Оставьте, пожалуйста. Это мое дело. Он казался разгневанным - Каролина заметила эту подробность, - именно разгневанным, а не пораженным. А ведь как было не поразиться непостижимой, безумной выходке Амели, бежавшей из дому. Каролина, женщина чрезвычайно благоразумная, уравновешенная, глазам своим не верила, читая ее письмо, и перечла его второй раз. Она догнала свекра во дворе, когда тот уже садился в экипаж. - Папа, я думаю сейчас же выполнить указания Амели. - Какие? - Относительно Аглаи и Дюбо. - А-а! Делайте с ними что угодно. Пусть убираются ко всем чертям! Он уселся, потом вдруг подозвал Каролину и сказал ей на ухо, чтобы не слышал кучер: - Дайте ему и ей по двадцать пять луидоров. - Но как же?.. - От моего имени. Возьмите у меня в ящике стола. Вот, держите ключ, - сказал он, снимая ключ с кольца. - Но вы совершенно правы, дитя мое, пусть они уходят сегодня же утром. Самое лучшее... Он вспомнил, что в этот день у Викторена упражнения в фехтовании - значит, он уже ушел из дому в клуб, ни о чем не подозревая, а после сеанса, не заходя домой, отправится в контору. Что касается Амори, тот, должно быть, еще нежится у себя в мастерской; отец остался дома один со своей второй снохой. Он велел кучеру ехать в "Отель Мэрис". Швейцар гостиницы прекрасно помнил, что рано утром подъехала на извозчике дама, попросила, чтобы ее провели в салон для корреспонденции. Извозчик ждал ее. Написав письмо, она уехала. Буссардель достал из жилетного кармана серебряную монету и, дав ее груму, отворяющему дверцы экипажей, спросил, какой адрес дама дала кучеру. Оказывается, она только сказала: "К Пале-Роялю". Буссардель постоял в раздумье под аркадами подъезда, потом, приказав кучеру ехать за ним, пошел пешком. Неожиданное событие подхлестнуло его, как это бывает с деятельными людьми; он испытывал чисто физическую потребность действовать, дать выход своей энергии, и, хотя ему уже было за шестьдесят, он чувствовал себя крепким и гибким. Твердо чеканя шаг, шел он в то летнее утро по улицам Парижа. "А я еще хоть куда", - думал он, поглядывая на себя в зеркальные витрины магазинов. Прибыв в контору у сквера Лувуа, он сразу прошел в свой кабинет, вызвал к себе Викторена и заперся с ним, дав приказание не беспокоить его. Подчиненные переглядывались: они хорошо знали характер- "главного хозяина", и выражение его лица произвело на них внушительное впечатление. Но двойная, обитая войлоком и кожей дверь кабинета заглушала голоса, и никто не узнал, что за сцена разыгралась между отцом и сыном. Когда маклер вышел, уже давно миновал его обычный час завтрака; он отправился на биржу записать курсы и требования, затем заехал в контору за сыновьями и увез их домой. Каролина приказала подавать на стол. Короткая трапеза прошла в тягостном молчании. К счастью, не приехал в гости никто из родственников, за столом сидели только Каролина и трое мужчин; но, не зная, что известно снохе об этой истории, маклер не решался говорить при ней. А в действительности горничная Каролины еще утром все рассказала своей хозяйке, так как увольнение супругов Дюбо и причины этого увольнения были в доме секретом Полишинеля. Буссардель предполагал, что так оно и есть, но эти пересуды его не смущали: слуг он считал низшими существами, их мнения для него ничего не значили; да и вообще он не так уж боялся, что связь его сына со служанкой получит огласку. В среде Буссарделей, где женщины играли в обществе менее значительную роль, чем в кругах аристократии или мелкой буржуазии, - быть может, потому, что были более добродетельны, - важно было только мнение мужчин, а в данном случае мужья, беседуя между собой в клубе, в ресторанах, в курительной комнате, у знакомых - словом, там, где ведутся откровенные мужские разговоры, - несомненно, дали бы Викторену отпущение его греха, а может быть, и позавидовали бы ему. Буссарделя не беспокоило и то, что могли рассказывать супруги Дюбо. Во-первых, уволенным слугам веры не дают, а во-вторых, тем, кого выгнали Буссардели, трудненько будет поступить на место в хороший дом. Да Дюбо и не станет жаловаться: он играл в этой интрижке некрасивую роль. Не сам ли он толкнул жену в постель Викторена? Не был ли он сообщником своего хозяина, не вместе ли они, пустив в ход уговоры, может быть, угрозы и шантаж, не дали ей пойти и все рассказать хозяйке, заставили ее уступить, пообещав, что это будет единственный раз, а затем держали ее в плену. Вот какая картина вырисовывалась из признаний, сделанных в то утро Виктореном. "Дюбо будет помалкивать, оба они с женой прикусят языки", - думал маклер. Нет, опасность была не в них. Опасность была в бегстве Амели, ее отсутствие могло затянуться. Разве она при других обстоятельствах не проявила в прошлом свой характер, свое упрямство? Необходимо поскорее разыскать ее, запереть, уговорить, убедить, вернуть беглянку к домашнему очагу. Если жена Викторена будет сидеть дома, муж может ей изменять, нисколько не скрываясь: насмешники будут на его стороне. Но если жена исчезнет хотя бы на несколько дней, то, несмотря на всю ее безупречность, выйдет скандал, который обернется против нее. И не только против нее одной. Когда женщина уходит от мужа, этот недостойный проступок ложится пятном на всех ее близких; можно указать такую-то и такую-то семью в Париже, которой не удалось смыть с себя позор падения одной из женщин, принадлежащих к этой семье. "Где же может быть сейчас Амели?" - спрашивал себя Буссардель. Она прекрасно знает, что обязана соблюдать приличия и вести себя пристойно. Было бы очень удивительно, если бы она сняла номер в гостинице. Но ведь где-то ей пришлось искать себе убежище. Где?" Наскоро проглотив чашку кофе, Буссардель отправился к графу Клапье, хотя ему это было весьма неприятно. Как он и думал, Амели не появлялась в доме родителей. Так как он попросил доложить о нем самому графу, он мог поставить в известность о случившемся только его одного, обязав его хранить молчание в течение двух суток. Из особняка Клапье он отправился в контору извозчичьих экипажей Юрбена, но извозчики возвращались только поздно вечером. Он добился, чтобы вывесили объявление, в котором обещалась награда тому, кто укажет, куда приказала отвезти себя дама, севшая одна в извозчичью карету на авеню королевы Гортензии в восьмом часу утра. Лишь на следующий день загадка стала проясняться. Пришел извозчик и сообщил, что даму в пальто с пелериной он довез до Аустерлицкого вокзала... Орлеанская линия! Значит, беглянка направилась в Гранси! Как же он сразу не догадался? Буссардель хотел было тотчас же броситься по следам снохи. Но, поразмыслив, решил сначала удостовериться, что она действительно в Берри. Быть может, она одумалась, села в обратный поезд, и, пока он будет разъезжать по железным дорогам, она появится на авеню Ван-Дейка; а ведь возможны всяческие осложнения при ее первой встрече с Виктореном. На телеграмму, которую Буссардель послал Мориссону, без обиняков запросив его: "Находится ли в Гранси госпожа Амели Буссардель", - ответа он не получил. Он повторил запрос - все то же молчание. "Она там, - решил Буссардель. - Раз Мориссон осмеливается не отвечать на мои телеграммы - значит, она так приказала". - Амори, мальчик мой, - сказал он второму сыну, пригласив его в восемь часов вечера к себе в кабинет для беседы с глазу на глаз. - Я очень доверяю твоей дипломатичности, твоему такту и ловкости. Поезжай в Гранси. Я предполагаю, что Амели скрывается именно там. Будь я вполне в этом уверен, я сейчас же сам бы поехал. Не делай ей никаких упреков, не вступай в пререкания, не уговаривай возвратиться в Париж - тебе надо только убедиться, что она в Гранси, и постараться, чтобы она терпела твое общество. Как только ты встретишься с Амели, тотчас же пришли телеграмму, я приеду и сам с ней побеседую. Амори сознавал себя пособником свиданий, происходивших на третьем этаже, а кроме того, в нем заговорило родственное чувство, иной раз пробуждавшееся у него; вдобавок его воодушевляла мысль, что это посольство дает ему право на отцовскую благодарность, - он сразу засуетился, захлопотал и хотел было ехать немедленно, как он был, в вечернем костюме. - Я вскочу в первый же поезд, который стоит под парами, - сказал он, появившись в отцовском кабинете пять минут спустя с маленьким саквояжем в руке. - Подожди, вечером пойдет экспресс, - ответил Буссардель, сидевший за письменным столом; он облокотился на стол и, обхватив голову руками, тяжело вздохнул. - Ах, бедный мой Амори, - проговорил он, - я вот спрашиваю себя, не прав ли был господин Пэш, когда он в день женитьбы Викторена заявил мне: "Господин Буссардель, положа руку на сердце скажу: я сделал все, что было возможно. Но ручаться за дальнейшее я не могу, господин Викторен всегда будет причинять вам огорчения; в его натуре есть что-то неподатливое и непостижимое для меня". Я думал, да, я искренне верил, что женитьба исправит Викторена. Исправила, как бы не так! Началось с того, что с молодой женой он повел себя до последней степени неловко и по-хамски грубо... А вольности, которые он стал себе затем позволять и которые я считал простительными, - вот они к чему привели! Казалось, отец пал духом; да, вероятно, так оно и было, раз он так обвинял старшего сына при младшем. Амори дивился этому про себя. Отец продолжал, посмотрев на него: - Друг мой, какое для меня горе, что мы потеряли Эдгара! И оставил он нам только этого малыша Ксавье, такого слабенького здоровьем. Когда я сравниваю этого хилого моего отпрыска с великолепными потомками твоего дяди Луи и твоей тетки Жюли, которой нет еще семидесяти лет, а она уже стала прабабушкой... Он не договорил. Амори насторожился. - Ах! Я не буду чувствовать себя спокойным, пока ты не женишься... "Ну вот, добрался", - подумал холостяк. Буссардель благодушно улыбнулся. - Надоел тебе отец? Ничего, дай высказаться. Не вечно мне жить на свете. Когда-то и я нетерпеливо вскидывал голову, если отец читал мне наставления, но потом... - Папа, а я не опоздаю? Пропущу, пожалуй, экспресс. - Поезжай, милый, ты прав. Поезжай. Буссардель поцеловал сына и отпустил, хорошо зная, что эти десять минут не пропали зря. Самый скорый поезд, которым можно было доехать от Парижа до Буржа, отходил тогда в десять часов вечера и пробегал этот путь за шесть часов с четвертью. Прибытие в столь ранний час не было неприятным в летнее время года, но Амори опасался, что невестка будет недовольна, если он явится, когда она только еще встает, а потому два часа отдохнул в Бурже на почтовой станции и двинулся в путь, лишь когда совсем рассвело. Как только с "полумесяца" карета въехала в ворота и покатила по ореховой аллее, Амори услышал, что позади сторож звонит в колокол, сообщая в господский дом о приезде посетителя. Навстречу ему вышел во двор Мориссон. - Здравствуйте, Мориссон! - крикнул Амори, выпрыгнув из кареты. - Моя невестка Амели здесь, не правда ли? Госпожи Буссардель нет в замке, - степенно ответил управляющий. - Что вы говорите! Она не приезжала в Гранси? - Извините, господин Амори, - я хотел сказать, что в данную минуту ее нет в замке. Госпожа Буссардель отправилась на прогулку. - Ах, так! - и Амори вздохнул с облегчением. - А в какую сторону она отправилась? - Не знаю, сударь. Лошадь у нее быстрая, на таком скакуне заехать можно очень далеко. Если мы отправимся разыскивать госпожу Буссардель, то, пожалуй, до обеда ее не встретим. Он ни словом не обмолвился, что можно из замка позвонить в колокол, как это сделали в семидесятом году. Амори, поколебавшись, направился к крыльцу. - Вы правы. Я ее подожду. Накануне, когда Амели нежданно и совсем одна явилась в Гранси, Мориссон почувствовал, что за этим скрывается какая-то драма. Питая к ней со времени войны большую привязанность, Мориссон тотчас по своему почину распорядился, чтобы хозяйку не беспокоили, не приходили приветствовать ее, не присылали детей с цветами, не обращались с просьбами, охраняя ее самое и покой, которого она тут искала, он установил невидимую стражу. Получив две телеграммы из Парижа, он обе передал ей, но, так как Амели не дала распоряжения ответить на них, не ответил. Со времени своего бегства из дому Амели не переставала обдумывать план действий. Решение она приняла в первую же минуту; она предвидела, какие препятствия ей предстояло преодолеть, но все вселяло в нее твердость: ее любовь к детям и стремление уберечь их от нравственного растления, ужас перед тем будущим, которое ждало ее теперь в супружестве с Виктореном, глубокое, бесповоротное отвращение, которое он внушал ей, и, наконец, жгучее чувство унижения, ибо гордость была одной из основ ее жизни. Она без конца думала надо всем этим, и ей казалось, что само это путешествие, перемена места, даже прогулки помогали ее размышлениям. В ту минуту, когда Амори входил в дом, она поднималась на холм Сольдремон, и перед ней открылась картина, говорившая ей о недавнем прошлом. Но Амели не узнала знакомые места. Без нее развалины продолжали жить своей жизнью. Кусты и травы, которых никто не трогал, разрослись так буйно, что древние стены как будто зарылись в них. "Боже мой, - подумала Амели, - неужели я здесь ни разу не была после войны?" Она окинула мысленным взором семь лет, прошедшие с тех пор: она жила, вела свой дом, рожала и воспитывала детей, а Сольдремон тем временем уходил под землю. Она посмотрела вокруг. Все заросло терновником, папоротником, дикими злаками; спуск в подземелье затянуло диким плющом, каменные переплеты окон покрылись мхом, и по воле ветра, который даже в июне непрестанно дул на этом холме, зеленый плащ развалин трепетал, колыхался, опадал. Руины из царства минералов уже переходили в растительный мир. Благодаря такому превращению Сольдремон потерял угрюмый вид: вместо картины дряхлости и распада под ярким солнцем, в благовонном дыхании летнего дня тут представилось зрелище победы неуемной жизни природы. С заросшей площадки, где Амели удалось присесть, ей не слышно было шагов Мориссона, и вдруг она увидела его рядом с собою. Хорошо зная управляющего, Амели не удивилась его догадливости и поняла, что только по важной причине он отправился ее разыскивать. - Господин Амори Буссардель прибыл из Парижа, - доложил Мориссон. Она молча поднялась на ноги; глаза ее засверкали. - Я не сказал ему, что поеду предупредить вас. Господин Амори ждет в господском доме. Амели с застывшим лицом смотрела вдаль. Несколько раз стегнула хлыстом по подолу амазонки, потом быстрым шагом направилась к своей лошади. - Здравствуйте, Амори, - сказала она, войдя в гостиную, где сидел ее деверь. - Полагаю, вас послал сюда отец? - Здравствуйте, дорогая Амели, здравствуйте! - И Амори поднял руки с глуповатой улыбкой, которую считал весьма политичной. - Умоляю, не встречайте меня в штыки! Я, знаете, приехал только затем, чтобы... - Послушайте, Амори. Я не знаю, с каким поручением вас ко мне направили, не знаю, что именно вам известно о несчастье, которое меня постигло, и что вы думаете о нем, не знаю даже - подождите, не перебивайте! - какое участие вы сами в нем принимали, - все это вопросы второстепенные, и теперь они мне довольно безразличны. Но из всей семьи вы первый оказались передо мной с тех пор, как я приняла определенное решение. Вот я вам и сообщу о нем, а вы передадите это остальным. - Но, дорогая Амели, я приехал сюда вовсе не в качестве посла, поверьте! Просто ваши близкие очень тревожились о вас... И вот я вижу, что вы находитесь в Гранси, что вы живы и здоровы. Больше я ничего не хочу знать, ни о чем не хочу спрашивать... - Меня не интересует, чего вы хотите и чего не хотите! Поймите же, Амори, все это притворство совсем неуместно, пора его прекратить. Она не давала ему сесть, потому что и сама стояла посреди гостиной. Он невольно залюбовался ею, она была очень хороша в ту минуту: бледная от негодования, с гордо вскинутой головой, в серой амазонке, облегающей мощную грудь, в низеньком цилиндре, из-под которого выбивались завитки черных волос. Амели продолжала: - Все, однако, очень просто, и я сейчас расскажу это вам в нескольких словах, раз вы заявляете, что вам ничего не известно. Я заметила, что мой муж изменяет мне под моей кровлей с одной из служанок. При каких обстоятельствах началась эта мерзость, давно ли она происходит, кто из моих родных ей потворствовал, знают ли о ней только в моем доме или уже она стала предметом разговоров и за его стенами - все это теперь для меня не имеет значения... Какой это был удар для меня и что я перечувствовала - об этом мы говорить не станем. Но факт измены совершенно очевиден и, полагаю, многим известен. Не думаю, чтобы в данном случае удалось отвести свидетельские показания моих людей, ибо я поняла, что прислуга все знала, и думаю также, что, как бы ваш отец ни был привязан к своей семье, он не способен дать честное слово, что этого не было, прикрыть своим именем порядочного человека такую подлость и обвинить меня во лжи. - Но, дорогая Амели!.. - Так вот, узнайте, что я решила, Амори. Я потребую развода. В первые минуты смятения, перед тем как уехать из Парижа сюда, где я хотела по крайней мере успокоиться немного, я отправилась к адвокату, советовалась с ним, так что теперь я говорю не наугад. Решение мое твердо; я все сделаю для того, чтобы добиться развода и оставить при себе детей. Она умолкла. Молчал и Амори, несколько растерявшись и забыв о своем намерении не выходить за рамки отцовских указаний. Положение оказалось куда более напряженным, чем думали в доме. Амели направилась к двери. - Пора завтракать, - сказала она вдруг с полным спокойствием. - Прислуживают мне сейчас случайные люди, стряпню третий день взяла на себя жена нашего фермера, будет поэтому удобнее, если мы с вами позавтракаем вместе. - Я не хотел бы навязывать вам свое общество, - начал было Амори. Она остановила его жестом, исполненным такого равнодушия, что он осекся и не произнес больше ни слова за все время завтрака, сидя напротив нее за большим столом, слишком длинным даже сейчас, когда он не был расставлен. Минутами, надеясь не встретиться с невесткой взглядом, он с удивлением смотрел на нее. Допив кофе, она заперлась в своей спальне и затворила жалюзи, чтобы спрятаться и от солнца и от внешнего мира. Около двух часов дня зазвонил колокол на "полумесяце", и вскоре послышался шум подъезжавшего экипажа. "Это еще что?" - подумала Амели, подходя к окну. В щели между планками жалюзи она увидела, как почтовая коляска, сделав полукруг, остановилась перед крыльцом; кожаный верх ее был поднят в защиту от солнца, и Амели ждала, что из коляски вылезет ее свекор. И вдруг она вздрогнула. Одна за другой с подножки сошли четыре женщины, измученные, усталые, разомлевшие от жары, в запыленных и смятых платьях, растрепанные, в съехавших набок шляпках, с красными лоснящимися от пота лицами. Лионетта, самая проворная, спрыгнула на землю первая, за ней неловко спустилась жена Луи, которой очень мешала ее полнота, за ней последовала Жюли Миньон в сиреневом "полутраурном" платье, так как она овдовела почти год тому назад, и, наконец, появилась тетя Лилина, которой почтительно помогли сойти на землю. У Амели подкосились ноги - так она расстроилась. Что же это? Амори удостоверился, что она жива и здорова, так этого мало - к ней послали целый отряд родственниц! Все тетушки налицо... Вооруженные своими сединами, своим достоинством, своим физическим и моральным весом, своим безупречным прошлым и примером, который они подают обществу. Лионетту, должно быть, захватили по дороге для того, чтобы клан Клапье был представлен хотя бы одним голосом, а мать, как догадалась Амели, уклонилась. После смерти тетушки Патрико графиня соблюдала в отношении дочери благоразумную осторожность. На лестнице уже слышалось приближение посетительниц: шаги, шелест юбок, перешептывание. Амели и не подумала отказаться впустить их, она все еще была племянницей этих трех пожилых дам, приехавших из Парижа, а кроме того, чувствовала себя в силах отразить любой натиск, выдержать всякую попытку сломить ее волю. - Войдите! - крикнула она, когда к ней постучались в дверь. Все четыре женщины, должно быть договорившиеся между собою, бросились к ней и по очереди расцеловали ее, восклицая: "Дорогая Амели!", "Вот она!", "Какая радость видеть вас!" - и не произнесли ни единого слова упрека. Но тотчас же каждая повела себя по-своему. Жена Луи-нотариуса, видимо совсем изнемогая, рухнула в кресло; госпожа Миньон, державшая себя наиболее непринужденно из всех четырех, раскрыла веер и, обмахиваясь им, улыбалась племяннице; тетя Лилина, сев в сторонке, вытащила из сумочки аметистовые четки и среди почтительного молчания окружающих тихонько забормотала молитву. Когда она кончила, дамы стали смущенно переглядываться: радостные возгласы уже неудобно было повторять; пауза затянулась, все чувствовали себя неловко. Амели предложила путешественницам прежде всего сменить с дороги свои туалеты. - И если вы желаете побеседовать со мной, мы после этого побеседуем. Она заметила, что бдительный Мориссон уже прибежал во двор, как только там появился почтовый экипаж. Амели подозвала его и попросила распорядиться, чтобы отперли комнаты, отведенные в доме тетушкам. Она проводила их до порога своей спальни и там удержала за руку Лионетту, на которую до той минуты не обращала внимания. - Лионетта, - сказала она без гнева, оставшись с нею наедине, - придется вам сейчас же ехать обратно в Париж. Здесь вам делать нечего. - Но ведь ваши тетушки сами меня пригласили, Амели. Они сочли желательным мое присутствие... - Вы должны были отказаться, вот и все. Заметьте, я очень жалею, что они наделали себе хлопот, приехав в Гранси, но они здесь у себя дома, и они чувствуют, что у них есть права в отношении меня, поскольку они мои родственницы. - А я, значит, уже не родственница вам? - едко ответила Лионетта, не желая смириться с мыслью, что она не будет играть никакой роли в интригующем событии. Надо хотя бы крупно поссориться с Амели, а то что же возвращаться не солоно хлебавши? - Конечно, нет, - вы мне больше не родственница. Разве вы этого не знали? - ответила Амели, невольно повышая голос. - Я урожденная Клапье, это бесспорно, но уже пятнадцать лет я ношу фамилию Буссардель, и если говорить начистоту, то последняя родственная связь между мною и прежней моей семьей порвалась в день смерти моей крестной. Понимайте это как хотите! Лионетта, побледнев, залепетала: - Не знаю... не знаю... что вы хотите сказать... Не понимаю... - И, спохватившись, добавила язвительно: - По крайней мере я вижу, что горе не смягчило вашего характера. - Пустое! Вы сами вывели меня из терпения. А теперь, милая моя, отправляйтесь. Я распоряжусь, чтобы вас доставили обратно в Бурж. И, сказав это, она дернула шнурок звонка. Лишь только Лионетта уехала, Амели вышла в коридор и, как ни было ей противно выслушивать нудные нотации, которые она предвидела, все же направилась в комнаты тети Лилины, старейшины семьи Буссардель. - Это я, - сказала она через дверь, постучавшись к старой деве. - Не нужно ли вам чего-нибудь? - Войдите, дитя мое, войдите! Тетя Лилина вынимала вещи из своего саквояжа. Комнату уже наполнял тонкий запах хорошего одеколона. Прервав свою работу, старуха молитвенно сложила руки, н подбородок ее задрожал - этот признак волнения она замечательно умела изображать. - Ах, бедное мое дитя! Я не хотела бы вызывать у вас угрызения совести, но подумайте, как вы нас напугали! - Искренне сожалею об этом, тетушка, - ответила Амели, которая по недостатку чувствительности так и не научилась называть свою родственницу "тетей Лилиной". - В мои намерения вовсе не входило тревожить вас... Не желаете ли вы переодеться? Не могу здесь предоставить в ваше распоряжение горничную, но буду рада сама помочь вам. - Тогда расстегните мне сзади крючки, дитя мое. Я надену летний капотик. Боже, как меня измучила эта жара - ив вагоне, и в этой коляске!.. О, я, конечно, не жалуюсь... Мои мучения так ничтожны по сравнению с семейной драмой!.. "Пусть выговорится!" - думала Амели. - Ведь это же действительно драма, - продолжала тетя Лилина. - Когда брат сообщил мне, что произошло, поверите ли, мне стало дурно! Несчастья, поражающие нашу семью, слишком сильно отзываются в моей душе!.. Да, дитя мое, я перестрадала все ваше горе и глубоко порицаю Викторена! Благодарение небу, остальные мои племянники совсем не похожи на этого мужлана, на этого дурака! Нет, они не одного поля ягоды! Амели удивил злобный тон, каким было произнесено это отступление, но тетя Лилина с годами стала чудачкой, и прежнее ее нарочитое беспристрастие к Викторену превратилось в постоянное стремление очернить его. Амели, во всяком случае, убедилась, что старая дева не пытается отрицать вину своего племянника. "Неужели они все будут следовать этому методу? - подумала она. - Это очень упростило бы дело". Тетя Лилина, должно быть, в самом деле устала и, как только переоделась в капот, заявила, что ей необходимо собраться с мыслями. Говоря это, она указывала на смежную с ее комнатой маленькую гостиную, которую оставили за ней со времени "ужасного года", так как она устроила там свою молельню; но племянница догадалась, что старая ханжа, скорее всего, хочет подремать. Амели поднялась к себе в комнату и спокойно сидела там, с твердостью ожидая, когда ее тетки все вместе или поодиночке примутся "воздействовать" на нее. К великому ее удивлению, до обеда никаких вылазок не было, никаких поползновений не произошло. При первом же ударе колокола, сзывавшего к столу, она спустилась в нижний этаж и увидела, что перед "летним крыльцом" прохаживается взад и вперед Амори. Он подошел к ней. - Амели, вечером приедет отец. Мне было приказано сообщить ему, тут ли вы. Моя телеграмма пришла вовремя, и он успел сесть в поезд, который отходил в два часа пятнадцать минут. Сейчас он в пути, я получил об этом телеграмму. Я счел возможным распорядиться, чтобы запрягли лошадь в тюльбири и поехали в Бурж встретить его. - Вы хорошо сделали. Амели знала, что в лице своего свекра найдет самого опасного и самого искусного противника; она нисколько не сомневалась, что рано или поздно ей придется столкнуться с ним, и теперь радовалась, что не растратила свои силы в предварительных мелких стычках. - Ваши тетушки знают, что он приедет? - спросила Амели. - Я их предупредил, как только получил телеграмму. "Вот почему они сейчас воздерживаются и не выскакивают", - подумала Амели и лишний раз восхитилась духом дисциплины, царившим в этой семье. Все три дамы разошлись по своим комнатам в половине одиннадцатого вечера, выпив по чашке липового отвара, и ни одна не сделала ни малейшего намека на то, что волновало их мысли; в течение трех часов они вели непринужденный разговор, занимаясь при этом рукоделием, прерванным в конце прошлого лета. Амори сидел в гостиной в обществе невестки. Поезд прибывал в Бурж в восемь часов двадцать пять минут; даже если бы путешественник, не теряя ни минуты, сел в тюльбири, он не мог приехать раньше двенадцати часов ночи. Да в такую душную грозовую погоду, в такую тьму лошадь могла и замедлить обычный свой аллюр. В первом часу, когда в деревенской тишине зазвонил колокол у ворот, Амели попросила деверя поднять занавеси на окнах со стороны "зимнего крыльца" и вышла встретить свекра. Появление Фердинанда Буссарделя совсем не походило на прибытие четырех ее родственниц. Он спрыгнул с подножки тюльбири и взбежал на крыльцо, бросив на свою сноху пронизывающий взгляд; чувствовалось, что он еще полон нервного возбуждения, вызванного тревогой. "Ну вот, - подумала Амели, - ему спать не хочется, объяснение произойдет сегодня ночью". Сняв шляпу, он, как обычно, поцеловал ее в лоб и, взяв под руку, повел в гостиную, но не сказал ни слова. - Вы обедали, папа? - спросила Амели. - Увы, не обедал! На вокзале, правда, продают корзиночки с едой, но это ужасная гадость! Я рассчитывал на вас. Надеюсь, не зря? - Вам приготовлено в спальне закусить. Прошу извинить, что не в столовой: тут нет прислуги. - Прекрасно! Пройдем ко мне. Я очень голоден. Поднявшись по лестнице, он поглядел искоса на Амори, тот пожелал ему спокойной ночи и исчез. Отец отворил дверь в свою комнату и подтолкнул впереди себя сноху. - Вы мне составите компанию, - сказал он уверенным тоном. Дверь затворилась за ними. За ужином не было сказано ничего серьезного. Буссардель с аппетитом поглощал все, что было оставлено для него; чашка бульона, холодный цыпленок, ломоть паштета, салат, который ждал его незаправленным. - Замечательно приятный вкус у этого орехового масла, - сказал он, второй раз положив себе салата. - В Париже такого не найдешь, только в Берри. А что, Амели, трудно было бы привозить его отсюда? - Полагаю, что нет. - Надо будет подумать над этим. Амели ничего не ответила. Попробовав местного козьего сыра, Буссардель, воспользовавшись предлогом, стал расспрашивать о ферме, о скоте, осведомился, какой приплод в этом году. "Помните, что жизнь идет своим чередом, - говорил он этими вопросами. - В моих глазах ровно ничего не изменилось, не воображайте". Амели не выражала недовольства, но держалась настороже. Ее мучило нетерпеливое желание спросить о детях. Но Буссардель сам заговорил о них: - Дети ваши совершенно здоровы, - сказал он. - Каролина, как вы, конечно, и ожидали, усердно о них заботится. "Я не прибегну к недостойным приемам, если смогу без них обойтись", - указывал он этими словами. Почувствовав, как он уверен в себе, она насторожилась, напрягла свою волю. - Ух! - воскликнул Буссардель, закончив ужин, и, встав с места, откатил столик в угол комнаты. Затем пододвинул себе кресло и уселся в своей любимой позе, заложив большие пальцы за проймы жилета. - А теперь, милая моя, поговорим. Прежде всего должен сказать следующее: я весьма сожалею о вмешательстве моих сестер и жены моего брата. Мне не удалось этому воспротивиться. Да будет вам известно, что новость о вашем бегстве живо распространилась среди всей нашей родни. Старшая моя сестра тотчас же примчалась на авеню Ван-Дейка. Она вознамерилась взять все это дело в свои руки, и, во всяком случае, я не мог помешать ей производить расследование собственными силами. Она чуть было раньше меня не дозналась, что вы в Гранси. Словом, она по собственному почину отправилась сюда. Повторяю, меня ее самовольные действия очень огорчили, но я не могу не признать, что они продиктованы похвальными побуждениями. Вас не должна удивлять тревога ваших родственниц. - Я ничему не удивляюсь. Я надеялась, что моя просьба будет уважена, но быстро поняла свое заблуждение. Все же благодаря своему "бегству", как вы это называете, мне удалось пробыть двое суток в одиночестве и поразмыслить - этого было для меня достаточно, чтобы все обдумать и принять решение. Свекор, учтиво слушавший ее, сделал жест, ясно означавший: "Не так быстро. Зачем спешить?" Но Амели успела сказать то, что хотела. - Кроме того, - продолжал Буссардель, насколько я мог понять из слов старика Жермена, с которым мы беседовали всю дорогу, - госпожа Клапье младшая сочла уместным присоединиться к моим сестрам, а вы отослали ее обратно. Если это верно, весьма признателен. - По правде говоря, отсылая отсюда госпожу Клапье, я нисколько не думала о вас. - Разумеется, разумеется. Но мне это пошло на пользу, и это, кстати, доказывает, что наши с вами интересы совпадают... "Интересы, расследование, дело - вон какими словами он говорит о человеческой душе", - думала Амели. А Буссардель продолжал: - Но, в конце концов, все это имеет лишь второстепенное значение. Перейдем к сути дела. Я не могу дальше вести разговор, пока не сделаю заявления тягостного для меня, но необходимого, ибо мой долг перед вами сказать правду. Я порицаю Викторена. По-видимому, он ждал, что слова эти произведут большое впечатление на сноху; но, казалось, они мало тронули Амели. Она посмотрела ему прямо в глаза. - Простите, - сказала она дрогнувшим голосом, - я хочу задать вам один вопрос. Знали вы, что ваш сын встречается по ночам с этой женщиной в спальне Амори? - Я?! - воскликнул он, приложив руку к сердцу. - Можете вы дать честное слово, что вам это не было известно? - Даю честное слово, Амели! "Неужели лжет?" - думала она. - Да как вы могли заподозрить, дорогое дитя? - После того, что случилось, мой долг, мой непререкаемый долг перед собою, перед моими детьми - подозревать всех и вся! Однако я принимаю к сведению, что вы не отрицаете вины Викторена, то есть бесспорного факта его преступных отношений с моей служанкой, под моей кровлей в нескольких шагах от моей спальни. Буссардель сделал уклончивую гримасу. - Да, я действительно не отрицаю... - Очевидно, этот материальный факт казался ему незначительным. - Но я вижу, что вы придаете слишком много значения обстоятельствам. Место, время, соседство, личность женщины - разве это увеличивает тяжесть проступка? - Что? - Ну да. В конце концов, Амели, ведь вы же закрывали глаза на постоянные отлучки Викторена. - Закрывала глаза? - в негодовании воскликнула Амели. - Да неужели вы так плохо меня знаете? Она встала, сделала несколько шагов, повернулась спиной к Буссарделю; по движениям ее руки он догадался, что она вытирает слезы. Потом она повернулась к нему. - Я действительно видела, что Викторен уходит из дому по вечерам, но я видела также, что его родные, его отец одобряют это. Я поэтому воображала, что он ходит в клуб, на какие-то свои мужские собрания, может быть, даже играет в карты, - я и на это была согласна. Как могла я думать, что предлоги, которые он выставлял и которые вы спокойно выслушивали, были ложью, договоренностью между вами? Так вы полагали, что я снисходительная жена? Да? Но я-то уж никак не думала, что вы его сообщники. Только три дня назад у меня спала пелена с глаз: я припомнила некоторые сцены, слова, взгляды, все странности, которые начались уже давно, и я поняла, что мое несчастье насчитывает долгие годы. - Но, бедная моя детка, ведь это участь всех жен! Организм мужчины имеет определенные потребности, и тут уж ни вы, ни я ничего поделать не можем. Вы же знаете жизнь, черт возьми! У вас четверо детей! - Вы меня просто изумляете, папа! Я не думала, что мы так расходимся с вами во взглядах. И боюсь, что вы плохо знаете женщин. Буссардель улыбнулся. - Я хочу сказать, таких женщин, как я, - добавила она со свойственной ей простотой и естественностью. - Я произвела на свет четырех детей, но от этого не перестала думать и чувствовать как порядочная женщина... Послушайте, - сказала она, повысив голос, и решительный ее вид произвел впечатление на противника, - не рассчитывайте взять меня измором в этом словопрении. С моей стороны будет гораздо честнее сразу же сказать, какое У нее все дрожало внутри, когда она дерзнула произнести эти слова, но свекор в ответ только пожал плечами. "Как я наивна! Он про это уже знает. Амори предупредил его". От этой неожиданности она сникла, но тотчас оправилась. - Если бы я думала только о себе, может быть, решение мое было бы менее твердым. Быть может, я снесла бы это унижение и исполняла бы прежнюю роль на глазах слуг, которые все знают, в кругу родных, которым все известно, и знакомых, для которых я неведомо для себя, быть может, стала посмешищем. Но меня мучает не рана, нанесенная моей гордости. И даже не отвращение. - А что же именно? - Забота о моих детях, - сказала она с полнейшей искренностью. - Вы о них не подумали? Разве я не обязана уберечь их от влияния такого отца? Викторен не исправится, я поняла это. Представьте же себе, что станется с умом и сердцем ваших внуков, когда эти невинные дети подрастут, будут видеть, наблюдать, понимать? Ведь Теодору уже девятый год, не забывайте этого. - Ваши рассуждения просто нелепы! Вы сами-то подумали, какая у ваших детей будет жизнь, когда их поделят между отцом и матерью. - Нет, не поделят. Я потребую, чтобы всех четверых оставили при мне. И я добьюсь этого. - Посмотрим! Мгновенно ей вспомнились некоторые оговорки, сделанные адвокатом, - тогда она не обратила на них внимания, - оговорки, касавшиеся возможного отрицания причин к разводу, которые она выставит, и необходимости предвидеть средства защиты со стороны ответчика. Наступило молчание. Время шло. Буссардель встал и налил себе воды в стакан. У Амели пересохло во рту от духоты, от волнения и от того, что пришлось много говорить; но она, не проглотив ни капли воды, села и заставила себя сидеть неподвижно, словно надеясь таким образом лучше сохранить свою энергию. Она чувствовала, что ей понадобятся все силы, борьба еще не кончена. Буссардель походил по комнате, подкрутил фитиль у лампы, потом подошел к окну. - Очень душно, - сказал он. - Можно отворить? Амели кивнула головой. Он открыл обе створки. Но прохлада не вливалась в окно. Грозовую ночь, окутавшую сад, и ночь, царившую в комнате, казалось, по-прежнему разделяла стеклянная перегородка. Буссардель облокотился на подоконник. - А знаете, - сказал он уже спокойнее, - ведь вы косвенным образом восстаете сейчас против своей покойной свекрови, к которой вы как будто относились с таким уважением, которой так восхищались! Ну да... Ведь и я не всегда был безгрешен и чист как снег перед нею. И что же? Я не слышал от нее ни одного упрека, ни единого слова недовольства. Помните это, Амели, учитесь у нее сдержанности и широте взглядов. - Я не ожидала от вас подобного довода. Не так он удачен, как вы думаете. Вы ошибаетесь: моя свекровь совсем не такой совет дала бы мне. - Нет, именно такой. Она посоветовала бы вам забыть и простить, как сама она не раз прощала мне, если уже говорить откровенно. Амели дрогнувшим голосом ответила: - Это неверно. Вы сами заставляете меня сказать правду. Помните письмо, которое она мне оставила? Я вам тогда не сказала, что там было написано. Нет, папа, она как раз не учила меня покорности. Он посмотрел на нее недоверчивым, но внимательным взглядом. Амели продолжала: - Она завещала мне, чтобы я никогда не отрекалась от своего достоинства, - это ее собственные слова. И вот эти три дня я все повторяю их; ведь теперь я знаю, что она не без причин наказывала мне это. Заметив, что свекор переменился в лице, Амели не добавила ни слова. Но она ничего не выиграла. После короткой передышки борьба возобновилась. Буссардель рассуждал с большой находчивостью, ловкостью, упорством, свидетельствовавшими о его тревоге и желании убедить. В четвертом часу утра, при первых проблесках зари, когда на лице Амели появились признаки усталости, потому что со времени отъезда из Парижа она не спала ни одной ночи, маклер, видимо, почувствовал прилив бодрости, глаза у него опять заблестели, он наэлектризовался. Амели поднялась. - Я выслушала ваши соображения, - сказала она, - а вы слышали мои доводы. Не лучше ли нам теперь разойтись, все обдумать хорошенько. Буссарделю показалось, что она сдает позиции, - он весь просиял, почуяв близкую победу. Амели, уже направлявшаяся к двери, заметила выражение его лица и из-за своей честности совершила ошибку: - Не думайте, что вы меня поколебали, - сказала она. - Какое упрямство! - воскликнул Буссардель, сразу утратив самообладание. - Что вам ни говори, все впустую. Как об стену горох. Верно?.. Ну нет, вы отсюда не выйдете, пока я не докажу вам. - Папа, но нет же никакой срочности! - Амели остановилась и, понурившись, облокотилась на комод. Буссарделя взорвало: - То есть как это - никакой срочности? Срочность величайшая! Я же вам говорю: вы не отдаете себе отчета в создавшемся положении. Если я бросил все свои дела и дал себе труд приехать сюда, то лишь потому, что не мог ждать сложа руки, когда вы образумитесь. Вы тут твердите мне о своем разочаровании, о своих горестях - подумаешь, важность какая! А в это время в Париже сплетничают о вас. Слухи о скандале просочились. Вот что вы натворили своим бегством!.. Неужели вы думаете, что вам можно безнаказанно в восемь часов утра одной бегать по улицам, по вокзалам, когда в городе нас знает каждая собака. И на что, по-вашему, я могу ссылаться? "Она нездорова?" "Ей необходимо было съездить по делам в имение?" Но ведь такое объяснение годится на два-три дня, не больше! Возможен только один ответ любопытству общества: появитесь публично!.. Да-с, Амели. Вот уже день занялся. Нынче понедельник. Сегодня же необходимо выехать поездом и завтра вечером показаться в театре; как раз завтра ваш абонемент во Французской комедии. Вы должны показаться в своей ложе вместе с Виктореном... Ведь все равно этим кончится, так зачем тянуть? Соглашайтесь сразу. - Не рассчитывайте на это... Я комедию разыгрывать не стану. Между мной и мужем все кончено. Я теперь вдова, и стала вдовой третьего дня, ночью. Пусть мой адвокат и ваш сговорятся между собой и укажут какой-нибудь приличный предлог для развода, не возражаю. Но развод должен состояться, и он состоится, - отчеканила Амели. - Вы с ума сошли! Экая нелепость! Ничего вам не удастся сделать. Вы не знаете ни законов, ни судебной процедуры, а я их прекрасно знаю, и вашего адвоката я мигом проглочу! Ах, так! Вы за мальчишку меня принимаете? Амели, я был очень терпелив с вами, я потратил на вас несколько часов, я отнесся к вам бережно из уважения к привязанности, которую вы к нам питали и которую вы не раз доказывали... Да, да, я все помню... Я даже посчитался с вашим женским горем, ибо вы хоть и преувеличиваете свое несчастье, но все же страдаете из-за него... Хорошо. Но не требуйте от меня слишком много. Повторяю, вы не выйдете из этой комнаты, пока не образумитесь, не вернетесь к правильному пониманию своего долга и не дадите мне твердого обещания появиться завтра в театре! - Я больше не хочу спорить, позвольте мне уйти к себе. - Вы не выйдете отсюда. - Что ж, вы примените насилие? - Если понадобится, применю, - крикнул он с раздражением. - Раз вы другого языка не понимаете. Амели двинулась к выходу, Буссардель подбежал к двери и повернул ключ в замке. - Я позову на помощь! - О-о! Зовите! Никто не придет. - Вы что, дали распоряжение? Она отошла от двери, прислонилась к стене и, подняв руки, стала поправлять прическу. Под мышками платье у нее взмокло, скомканным платком она вытерла влажные лоб и шею; ей было тяжело дышать, но она уже не садилась. Буссардель подошел к ней, она загородилась локтем; он схватил ее за руку, она вся напряглась; он не выпускал ее руку, она попыталась вырваться. - Пустите меня! - сказала она изменившимся, сдавленным голосом и вдруг быстро забормотала. - Отойдите! Пустите руку! Отойдите же! При этом испуганном лепете он насторожился. Он наблюдает за Амели, он не уверен, и вдруг притягивает ее к себе, сжимает в объятиях. "Нет!" - простонала она и, упираясь ему в грудь обеими руками, пыталась оттолкнуть его. Из волос у нее выпала гребенка, коса распустилась, - Амели! - сказал он, понизив голос. - Дайте же мне убедить вас. Вернитесь! Ну, ради меня! Прошу вас... Ради меня. Былой красавец, многоопытный покоритель женских сердец в минуты их беззащитности понял свои преимущества. Еще сильный, еще гибкий, он не выпускает Амели, не разжимает рук, что-то шепчет ей на ухо под черным крылом ее распущенных волос, его щека, его усы, его дыхание щекочут ей лицо. - Поверьте же мне, ну поверьте, - шепчет он и чувствует, что постепенно она смягчается, что слабеет ее напряженность. Откинув голову, он внимательно смотрит на нее. Она склонила шею, запрокинула лицо, веки у нее сомкнулись, рот полуоткрыт, вздернутая верхняя губка приоткрывает белые зубы, на одном резце видно темное пятнышко. Амели больше не борется, как будто лишилась чувств, но вот глаза ее открываются, останавливаются на том, кто держит ее, и вдруг с жалобным коротким стоном она сгибается и теряет сознание. Буссардель подхватил ее. Она показалась ему тяжелой. Смотреть на него сейчас было некому, и он уже не разыгрывал из себя сильного мужчину; переступая мелкими шажками, с трудом донес ее до постели. Набросив ей на ноги плед, разыскал флакон с нюхательной солью и дал ей вдохнуть пары этого едкого вещества. Она тотчас пришла в себя. За окном слышался шорох и плеск сильного дождя; в комнату вливались благоухания земли, прохлада и бледнеющая синь рассвета. Влажная свежесть утра доносилась до кровати, и Амели в волнах длинных черных волос, доверчиво оставив руку в руке своего свекра, плакала тихими, спокойными слезами. На несколько минут она даже задремала, а проснувшись, сказала: - Я пойду к себе, лягу. Буссардель помог ей приподняться, потом встать на ноги. Она попробовала было подобрать и заколоть волосы, но руки не слушались ее. Бледная, словно после родов, в плаще рассыпавшихся волос, цепляясь за руку свекра, она шатаясь пошла к двери. Уже совсем рассвело; лампа, которую они забыли погасить, горела красноватым огоньком. Чтобы добраться до спальни, ей надо было пройти через весь длинный коридор, в который выходили двери спален всего семейства. Амели и свекор двигались медленно. Несмотря на ранний час, дверь одной из комнат стояла настежь открытой - это была спальня Лоры, жены Луи-нотариуса. Все три тетушки, очевидно так и не ложившиеся, устроили там сторожевой пост и сидели живописной группой как раз напротив двери. Амели заметила наблюдательниц и для их успокоения мимоходом улыбнулась им. На следующий день вечером при большом стечении публики, обычном по вторникам в театре Французской комедии, во время первого акта "Иностранки" Амели появилась в ложе, абонированной семейством Буссардель. Лора Буссардель и госпожа Миньои, приехавшие до начала спектакля, расцеловали Амели на глазах всего зрительного зала, и Лора, подвинув свой стул, заставила ее сесть между ними на передних местах. Тетя Лилина не пожаловала в театр ввиду характера поставленной пьесы, но на барьере ложи Амели ждала коробка засахаренных фруктов с визитной карточкой старой девы. За тремя дамами в полумраке поблескивали глянцем накрахмаленные манишки самого маклера, Луи-нотариуса и Викторена. Пришли еще Амори и его двоюродный брат Оскар; ложа Буссарделей была полна, и им пришлось стоять в аванложе. В третьем акте, не желая пропустить большой монолог Сарры Бернар, которым восхищался весь Париж, они отправились попросить местечка в ложе своих друзей, но к концу действия вернулись. В антрактах Буссарделей без конца навещали знакомые, в ложе тогда бывало так тесно, что хозяева выходили с гостями в фоне. Неприятные слухи прекратились. Через некоторое время праздновали день рождения Амели (у Буссарделей всегда отмечали день рождения, а не именин), и в подарках, которые эффектно разложили на обеденном столе вокруг ее прибора, чувствовался отзвук большой тревоги, пережитой всем семейством. К уважению, которым давно уже пользовалась Амели Буссардель, теперь прибавилось своего рода боязливое почтение к ней: по ее воле великая опасность грозила ее близким, но, забыв о себе самой, она прогнала черную тучу, затянувшую семейный небосклон; угроза и последовавшее за ней благодеяние, бунт, а вслед за ним самоотречение усилили ее престиж. Со слов отца все уже знали, какую силу воли проявила Амели, восстав против него в ночном объяснении в Гранси, и какую упорную борьбу с нею пришлось ему тогда выдержать. Только Викторену развязка драмы представлялась в ином свете. Когда Амори, приехав из Берри, сообщил брату, что ему возвратили убежавшую жену, тот ответил: "Она все еще любит меня, готов держать пари!" Все члены семейства Буссардель, собравшиеся вокруг Амели в честь дня ее рождения, старались напомнить о себе подарками, которые она рассматривала один за другим. Самый объемистый сверток лежал под ее тарелкой. Она развернула его последним, догадавшись по визитным карточкам, приложенным к остальным подношениям, что это был подарок свекра. Наконец она раскрыла его: это был футляр, в котором лежало ожерелье из трех ниток крупного жемчуга. Ошеломленная, искренне думая, что тут какая-то ошибка, но нисколько не сомневаясь, что жемчуг настоящий, она