именоваться Фердинандом. Рождение этого ребенка освободило Амели из плена мечтаний. Склонившись над колыбелью, в которой пищало крошечное существо, родившееся от Эдгара, она испытала какое-то странное и глубокое волнение, в ней заговорили самые разнообразные чувства. Целый час она провела затем у постели роженицы и невольно наблюдала за нею, всматривалась в лицо Каролины, следила взглядом за очертаниями тела, едва выделявшимися под одеялом. Амели вернулась домой совершенно потрясенная. Со времени своего брака она по причинам моральным и физиологическим жила в каком-то странном душевном оцепенении, и, чтобы выйти из него, ей был необходим толчок извне. В тот вечер она сказалась нездоровой, осталась в своей спальне и заперлась на задвижку. Ее и в самом деле лихорадило. Она чувствовала, что мало-помалу пробуждаются, растут, оживают затаенные мысли, зарождавшиеся в тайниках души во время свадебного путешествия и имевшие отношение не к материнству, но к женской ее сущности. Всю ночь она не могла уснуть. Она заставила себя рассуждать, рассуждать последовательно, к чему ее не приучили ни полученное воспитание, ни обычный склад ее мыслей, и вскоре она пришла к выводу, что у нее с Виктореном отношения были иными, чем у Эдгара с его женой, Каролиной. На рассвете она приняла решение. Она дала себе слово в течение недели найти опытного человека, который мог бы просветить ее и дать ей совет. Связав себя таким обязательством, она немного успокоилась и даже поспала часа два. Проснувшись, она стала методически обдумывать, к кому обратиться. Ей не пришла и не могла прийти в голову мысль отправиться одной, без ведома мужа, к врачу и попросить исследовать ее. Условности и приличия, сковывавшие женщину ее круга, исключали возможность такого шага. Амели полагала, что для нее доступно только одно: побеседовать откровенно с какой-нибудь почтенной матроной, к которой она отправится под густой вуалью и, оставив экипаж на углу, набравшись мужества, позвонит к ней. Но вдруг ее осенила блестящая идея: тетушка Патрико! Старуха была еще жива. По-прежнему она чрезвычайно мало поддерживала светские связи, но ходившие по Парижу слухи о скандале с Амели, которая пожелала выйти из монастыря, дошли и до Сен-Клу. Однако господа Клапье тщетно пытались угадать, что она об этом думает, какое окончательно приняла решение относительно своего завещания. Тетушка Патрико соблаговолила передать весьма немногое через мадемуазель Ле Ирбек - старуху такого же склада ума и характера, как и она, навещавшую ее время от времени; мадемуазель Ле Ирбек с превеликим удовольствием взялась передать угрозу своей приятельницы, пообещавшей спустить собак на любого представителя или представительницу проклятого отродья Клапье. Амели чувствовала себя виноватой перед старой атеисткой в том, что скрыла от нее свое намерение пойти в монастырь, и видела в запрете тетушки Патрико справедливую кару не только для своих родных, но и для себя самой. Все же она написала крестной письмо, сообщая о своей помолвке, явившейся следствием ее возвращения в мирскую жизнь, "что произошло по моему собственному желанию" - подчеркнула она. Старуха ничего не ответила. В день подписания брачного контракта, о котором ей сообщили через ее нотариуса, она только прислала на авеню Императрицы своего старого слугу. Он принес без записки, без визитной карточки шкатулку с изумрудами. Тетушка Патрико, считавшая себя вправе отказаться от своего намерения увеличить приданое крестницы, не отобрала драгоценностей, раз она уже подарила их. После такого свадебного подарка у Амели явилась надежда на примирение. Она попросила у матери разрешения поехать в Сен-Клу. Ее сопровождала гувернантка, получившая на этот раз указание не выходить из кареты и предоставить Амели действовать, как ей вздумается. Сторож усадьбы, в которой Амели провела в детстве столько приятных дней, не решился запретить хорошо знакомой ему карете въехать во двор, но тотчас же побежал в дом и, вернувшись, объявил, что барыня уехала. Амели заметила тогда над низкой дверью конюшни головы обеих лошадей своей крестной; сторож увидел, куда она смотрит, и ничего не добавил. - Поезжайте обратно, - сказала Амели кучеру. В следующие годы она ограничивалась тем, что аккуратно посылала почтительные поздравления крестной ко дню ее рождения и к Новому году. Ответов она никогда не получала. Но на следующий день после рождения маленького Ксавье, вспомнив о тетушке Патрико, она сразу почувствовала, что, если бы крестная согласилась ее принять, было бы так легко все рассказать этой надежной советнице, несмотря на годы холодности, разлучившие их. Она распорядилась запрячь лошадей и велела везти ее в Сен-Клу. - Ничего не спрашивайте у сторожа! - сказала она кучеру, когда он остановился у ворот. - Ей вспомнилось, что произошло четыре года назад. Взяв из ящичка, устроенного в карете, карандаш и квадратик бристольского картона, она набросала следующие строки: Дорогая крестная, очень щекотливые интимные обстоятельства заставляют меня обратиться к какой-нибудь опытной и достойной доверия женщине и просить у нее совета, от которого зависит мое счастье и, во всяком случае, мое будущее. Один раз мне уже пришлось жестоко раскаяться в том, что я не открылась вам. Умоляю вас, прикажите передать мне, правильно ли я поступила сегодня, прежде всего постучавшись к вам, помня о вашей доброте и по-прежнему питая к вам нежные и почтительные чувства. Ваша покорная крестница Амели Ее выездной лакей передал запечатанный конверт сторожу, и через две минуты перед Амели открылись ворота. Крестная приняла ее в саду, в обвитой зеленью беседке; но теперь она сидела в кресле на колесах и теплый плед укутывал ей ноги. Взволнованная свиданием и этой печальной переменой, Амели, заливаясь слезами, бросилась на колени перед калекой, которая и сама с трудом скрывала свое волнение. Сначала тетушка Патрико допустила, чтобы крестница взяла ее за руку, а когда Амели, плача, покрыла эту старческую руку нежными поцелуями, крестная вдруг воскликнула: - Дай я тебя обниму, злая девчонка! Этот резкий голос сразу перенес Амели к недавнему прошлому, к годам юности, и при первом же вопросе своей крестной она сказала ей на ухо, что привело ее к ней. - Что ты мне сказки рассказываешь, малютка! - возмутилась старуха. - Ну-ка встань передо мной. - И она бесцеремонно оглядела молодую женщину с ног до головы. - Да ты прямо создана для материнства! Какого черта!.. Нет, тут что-то другое... Ты мне, верно, не все сказала. Правда? Пойдем ко мне в комнату, там нам будет удобнее разговаривать. Она позвонила в колокольчик и приказала перенести ее в спальню. - Мадемуазель Зели, - сказала она, когда ее усадили в глубокое кресло, - ступайте, голубушка, в сад и нарвите там букет цветов для этой девочки, она их с собой увезет. Да не спешите. Вы меня поняли? Садись, Амели, вот сюда, поближе. Ну, что? Говори яснее... И не мешкая, сама задала вопросы; выслушав ответы, задала новые вопросы, вознегодовала, назвала вещи своими именами. Эта вольность речи прошлого века, эта смелая откровенность и даже яркий свет, заливавший комнату, из которой видна была долина, где раскинулся Париж, спасали Амели от всякого смущения. Наконец допрос окончился. - Странные нынче девицы пошли! - сказала тетушка Патрико без малейшей иронии, уставив глаза в пол. Она о чем-то задумалась, потом прервала молчание: - Ну, давай сообразим, что теперь нам делать. Старуха говорила уже совсем другим тоном и немного понизила голос. Она улыбнулась крестнице, желая ее ободрить. Исчезла обычная для тетушки Патрико решительность жестов - она осторожно, кончиками пальцев погладила круглую, покрытую пушком, но обманчиво прелестную щечку, ибо ее обладательницу природа заклеймила тайным уродством. - Я сначала разузнаю, какие есть в Париже лучшие врачи... Не бойся ничего, - добавила она, когда Амели испуганно дернулась, - ты к ним не пойдешь и к себе не позовешь. Я устрою здесь консилиум, в своем присутствии, и хоть ноги мне уже не служат, но голова еще работает, так что доктора меня своими мудреными словами не проведут! Было условлено, что об этом решении будут знать только они двое, и Амели успокоилась. С той минуты, как она отдала свою судьбу в руки тетушки Патрико, они испытывала чувство огромного облегчения, вызванное глубоким доверием к своей крестной, к тому же она не могла нарадоваться, что вернулась их былая дружба. Старуха и не подумала упрекать ее за прошлое, ей это было несвойственно, и поэтому в конце недели душевное состояние Амели настолько улучшилось, что она решилась подвергнуться осмотру врачей. Их было трое, и тот, кто по своему преклонному возрасту и званию профессора возглавлял консилиум, избавил ее от мучительной исповеди. Сначала тетушка Патрико одна обстоятельно поговорила с ними; когда она велела позвать Амели, они уже знали основное, а обследование могло быть произведено лишь во врачебном кабинете. Профессор спрашивал пациентку только о некоторых обстоятельствах, о датах; говорил он непринужденно; это был старик с длинными волосами, не носивший ни усов, ни бороды, а только бакенбарды; на лацкане сюртука у него алела розетка ордена Почетного легиона величиной с круглую фишку для игры в лото. Он заявил, что такие случаи ему известны, что они вызываются неврозами и наука считает их излечимыми. Он говорил о душевном потрясении, о нервном шоке, о каких-то повреждениях и последующей спастической атрезии. Два других специалиста поддерживали мнение своего собрата и тоже употребляли медицинские термины; ученые слова порхали вокруг Амели, такие мудреные, что ей казалось, будто ее непосредственно они не так уж касаются, и даже старуха крестная, хотя и считала себя сведущей в этих вопросах, перестала что-нибудь понимать. Она задала главному доктору несколько вопросов на своем собственном языке и узнала тогда точный характер недуга. - Ничего бы этого не случилось, - сказала она, ударяя ладонями по подлокотникам своего кресла, - если бы вносили меньше лицемерия в воспитание девушек! Профессор сделал большие глаза, у двоих остальных лица выразили сдержанное одобрение. Тетушка Патрико не соблаговолила разъяснить свою мысль, которую она высказала как ученица Жан-Жака Руссо, а не как почитательница современной науки. Был назначен день для исследования пациентки. Доктора не скрыли от нее, что эта процедура будет довольно болезненной и в день исследования ее к вечеру может даже лихорадить. Когда консилиум кончился, Амели и крестная, поговорив между собой, решили смириться и посвятить в тайну семейство Буссардель, - там уже начинали что-то подозревать. К тому же врачи дали понять, что на какой бы методе ни остановиться, надо будет пройти курс лечения, а он потребует немало времени. Столкнувшись с реальной действительностью, Амели так же, как и ее крестная, сочла невозможным приступить к лечению без ведома мужа и его родителей, вместе с которыми она жила, ей даже нужно было получить их согласие. Она с отвращением и стыдом думала об этой домашней гласности. - Пустяки! - сказала тетушка Патрико. - Я тебя избавлю от первого объяснения. Привези ко мне свою свекровь под тем предлогом, что пора уж ей наконец со мной познакомиться, и я поговорю с ней. - Спасибо, крестная, - сказала Амели и в конце концов расплакалась, закрыв лицо руками. Два дня спустя она приехала с Теодориной Буссардель; тетушка Патрико имела обыкновение не откладывать в долгий ящик того, что решила сделать. Амели не присутствовала при разговоре двух этих женщин; на обратном пути в Париж свекровь, сидевшая в карете рядом с нею, держала ее за руку и говорила о всякой всячине. - Дорогая, - сказала она, когда карета огибала Триумфальную арку, - хотите, мы с вами пообедаем сегодня вдвоем у меня в будуаре? Мужья наши проведут вечер по-холостяцки, пойдут в ресторан или в клуб, а мы запремся и никого к себе не пустим. Если кто-нибудь заедет, велим сказать, что мы нездоровы. Как вам нравится моя программа? - добавила она улыбаясь. Амели дала себе слово "не хныкать", но тут ей пришлось сделать паузу, а когда она ответила, голос ее дрожал: - Я так вам благодарна за ваше дружеское отношение. - Да ведь вы сами знаете, Амели... - тихо сказала ей свекровь, - конечно, знаете, что и мне дорога ваша дружба. Теодорина Буссардель приближалась к пятидесяти годам, и это совсем не красило ее. Фигура у нее расплылась, как у всех женщин критического возраста в ее кругу. Материнство, отсутствие физических упражнений и ухода за собой, изобильные долгие трапезы, характер тогдашних женских мод, а может быть, и привычки, порожденные богатством, оцепенение в атмосфере благоденствия превращали жен буржуа в эту пору их жизни в грузные, медлительные существа с тучным дряблым телом. Они не употребляли ни кремов, ни пудры, не старались избавиться от жирного глянца кожи, красных жилок или желтых пятен: считалось, что к "притираниям" прибегают только распутницы; пушок, некогда украшавший их лица, с годами становился жесткой щетиной и окончательно лишал этих матрон женственности. В молодости все они отличались друг от друга цветом волос, цветом лица, большей или меньшей красотой, живостью и своим характером, а лет через двадцать все становились схожими между собою, и только годам к шестидесяти, потеряв свою толщину, делались приятными старушками. Это временное безобразие, которого они, по-видимому, не боялись, как будто служило подтверждением того обстоятельства, что в их среде на девушках женились не из-за суетного внешнего очарования и что жизнь женщины здесь не кончалась, как в высшем свете, у рокового предела, то есть в тридцать лет. Все женщины в семействе Буссардель принимали этот тяжеловесный облик в осеннюю пору своей жизни: Теодорина, ее невестка Лора - жена Луи Буссарделя и золовка - Жюли Миньон, которая была в молодости так изящна и смогла лишь отсрочить свой упадок, не говоря уж о толстой графине Клапье. Рамело когда-то так хорошо акклиматизировалась в семье своих друзей, что под конец жизни стала грузной старухой; только тетю Лилину спасало от тучности ее затянувшееся девичество; а стройную Лидию смерть унесла в расцвете красоты. У Теодорины Буссардель эти перемены, особенно заметные из-за ее маленького роста, подчеркивали все то, что всегда было непривлекательным в ее лице и с недавнего времени придавало ему грустное и усталое выражение. Маленькая амазонка буржуазии, которой старик Буссардель восхищался в достопамятные дни сорок восьмого года, исчезла, заплыла жиром, да и весь ее внутренний облик затянула житейская тина. Между ней и Амели всегда был молчаливый союз. При всем различии в возрасте, в манерах и, главное, в породе - ибо у дочери прядильщика Бизью была душевная тонкость, которой дочь господ Клапье не обладала, - у этих двух женщин была схожая судьба. В огромном особняке на авеню Ван-Дейка, где их мужья появлялись лишь затем, чтобы поесть и поспать, обе они жили одиноко. Но ни по их виду, а тем более из их слов нельзя было понять, является ли это для них горем; Амели была почти покинута мужем, но считала это естественным, такие же отношения она видела и в других семействах; а если ее свекровь и казалась иногда грустной, нельзя было угадать, из-за чего или ин на кого она страдает. Теодорина Буссардель принадлежала к числу тех женщин, которые не ищут откровенных признаний и даже не вызывают желания излить им душу; Амели со своей стороны тоже не была экспансивной натурой. Однако после их обеда с глазу на глаз в прелестном будуаре с лепными украшениями, в которых оживали воспоминания об особняке Вилетта, им все же пришлось побеседовать по очень щекотливому вопросу, требовавшему определенных решений. Несмотря на глубокую деликатность свекрови, этот вечер был для Амели началом долгих и тяжких испытаний. На следующий день Теодорина, выступив в защиту снохи перед остальными Буссарделями, убедила каждого в доме делать вид, что ему ничего не известно, и таким образом щадить достойную всяческого уважения стыдливость несчастной молодой женщины. Но Амели видела, что взгляды ее родных останавливаются на ней с каким-то новым выражением; сначала она это заметила у своего свекра, затем у мужа и у его тетушек. Каждому из них казалось, что он не дал ей почувствовать ничего неприятного, а между тем она угадывала по их лицам, что ее ужасная тайна обошла всех членов семейства. Амели трепетала, боясь, как бы по нескромности, вполне возможной между братьями, не узнал об этом и Эдгар; но сколько она ни наблюдала за ним, ничто в его поведении не указывало, что он все знает. Труднее всего ей было бы объясниться с Виктореном, ведь она наконец поняла, что, будь ее муж менее невежественным, менее грубым, менее равнодушным к чувствам жены, она бы скорее избавилась если не от своего состояния, то от своего неведения. С тех пор как Амели уже не металась, как прежде, в этом сумраке, она избавилась от чувства своей виновности, да и тетушка Патрико сказала, что ее муж "форменный дурак", и без всяких умолчаний объяснила, как и почему все это случилось. Изменился теперь и взгляд Амели на то, как муж поступает с нею. Крестная решительно заявила, что супружеские обязанности не всегда кажутся женщинам жестокими, и теперь молодая жена Викторена чувствовала, что в глубине ее души поднимается глухой гнев против мужа. Она видела, что он все больше пренебрегает ею, в последнюю зиму он за четыре месяца ни разу не постучался вечером в ее дверь. Викторену скоро должно было исполниться двадцать семь лет. Он достиг полного расцвета телесных сил, его находили красивым мужчиной; в прошлом году на скачках он сам выступал в качестве наездника и имел успех, стяжавший ему славу светского льва. Его мужественный облик пленял всех женщин, и глуповатость этого красавца геркулеса не мешала его очарованию. Испытывала это по-своему и сама Амели. Некоторые тяжелые воспоминания всегда жили в ее душе, но они не умаляли в ее глазах престижа Викторена и, может быть, даже усиливали то сложное чувство обиды и почтительности, которое внушал ей этот самодовольный силач. Ни за что на свете она не решилась бы объясниться с ним. Однако Викторен и не думал начинать объяснения; некоторое время он, казалось, даже избегал ее. Дело в том, что Фердинанд Буссардель имел с ним бурный разговор, отбросив на этот раз свою обычную тактику в отношении любимого старшего сына, на поведение которого он закрывал глаза с тех пор, как его выпустили из Жавеля; он заявил, что Викторен кругом виноват и прежде всего виноват в недоверии к близким: ведь отец несколько раз пытался поговорить с ним как мужчина с мужчиной, а Викторен, вернувшись из свадебного путешествия, на вопросы отца ответил, что "все прошло прекрасно". На этом утверждении он и дальше настаивал по своему невежеству, гордости и упрямству - вроде того, как провинившийся школьник лжет и упорствует в своем вранье. Совершившееся в силу обстоятельств разоблачение нанесло самолюбию Викторена палящую рану. Ведь он жаждал разыгрывать роль взрослого мужчины, и при всеобщем содействии ему удавалось ее играть как на авеню Ван-Дейка, так и в конторе, и в обществе. А тут еще на него обрушился отцовский гнев. Все это было трудно перенести. На две-три недели к нему вернулись те же повадки, что и в дни юности; он всех дичился и был угрюм. Но когда-то он бесился молча, а теперь срывал злобу на своем слуге, придирался к нему из-за всякого пустяка, а в конторе раздавал затрещины и пинки мальчишкам-рассыльным. Дома его видели только в часы семейных завтраков и обедов; он знал, что отец в присутствии Амели не будет его распекать; но зачастую Викторен бросал на отца мрачные взгляды, говорившие, что в нем пробуждается былая его враждебность; сознание своей вины всегда вызывало у него раздражение, укоры совести и чувство унижения переходили в ненависть к кому-нибудь, и от этого ему становилось легче. Днем, в отцовской конторе, он не бывал в кабинете, когда там сидел брат; ночью возвращался домой в поздний час и сразу же шел в свою спальню. Если Амори и Эдгар и знали что-нибудь, то, конечно, не от него. Итак, Амели напрасно боялась, что Викторен заговорит с ней. Но она страшилась всего, что теперь могло произойти. При всей своей выдержке и наружном спокойствии она полна была жесточайшей тревоги, она изнемогала. А между тем ее ждали другие мучения, еще более тяжкие, чем душевные муки, и у нее едва хватило сил вынести их. После того как нанесли обиду ее женскому самолюбию, оскорбили ее целомудренную стыдливость, стали терзать ее плоть приемами, в которых современная медицина изощрила практику старых костоправов и африканских знахарей; после каждого визита лечивших ее врачей Амели с ума сходила от ужаса и боли. Деликатные заботы свекрови и служанок, хлопотавших вокруг ее постели, казались ей еще более оскорбительными, чем цинизм медицины. Она всех гнала от себя и, уткнувшись лицом в подушки, рыдала, пока хватало сил, и вдруг требовала, чтобы к ней пришла Теодорина, которой одной только и удавалось немного ободрить ее, - тетушка Патрико не могла передвигаться. В иные вечера никто не мог успокоить лихорадочного возбуждения Амели. Ночами ее мучили кошмары, она кричала во сне и, открыв глаза, в полубреду умоляла, чтобы остановили поезд. Свекровь сразу же приставила к Амели для ухода и присмотра за ней свою служанку, старуху Розу, отстранив молоденькую камеристку, В один прекрасный день врачи объявили наконец, что их миссия закончена. Буссардель за это время уже успел помириться с Виктореном; как-то раз вечером он удержал сына дома, увел его к себе в кабинет и сказал, что нынче ночью он может постучаться в дверь Амели. Она только что удалилась к себе в спальню; свекровь простилась с ней в вестибюле второго этажа; Роза уже забралась в свою мансарду. Отец вышел из кабинета и отослал слугу, предложившего, как обычно, зажечь канделябр и посветить ему на лестнице; Буссардель поднялся на второй этаж, опираясь на руку сына, каждый из них нес с собой зажженную свечу. Буссардель оставил Викторена у двери Амели, а сам прошел в свои комнаты, где его ждала Теодорина. Амели уже легла. В темной комнате с задернутыми гардинами горел только ночничок. Послышался стук в дверь. - Войдите, - тихо отозвалась Амели. Отворилась одна створка двери, и на пороге появилась высокая фигура мужчины, пламя свечи выхватило из темноты его руки, крахмальную манишку сорочки и лицо. Он подошел. Она повела рукой. Он загасил свечу. В доме стояла глубокая тишина. Малейшие звуки, раздававшиеся в спальне, шелест одежды, дыхание принимали непомерное значение. Через минуту все смолкло. Для Амели началась жизнь женщины, и на следующий день ей пришлось сделать над собой великое усилие, чтобы показаться за завтраком. Ее беременность определилась и развивалась нормально. В свой срок она родила крупного младенца мужского пола и пожелала назвать его Теодором в честь Теодорины, своей свекрови. Ее желание нарушало традицию нарекать старших внуков Фердинандами, и все же маклер Буссардель дал согласие: он одобрял все, чем желали публично почтить его супругу. Но Эдгар не склонился над колыбелью новорожденного, как склонилась Амели над колыбелью Ксавье. Эдгар умер. Воздух Парижа был ему вреден, болезнь его усилилась, а его невестка, поглощенная лечением, которому ее подвергали, к глубокому своему горю, не могла посещать его так часто, как бы ей того хотелось. Болезнь приняла форму скоротечной чахотки, и Эдгар умер, когда Амели была уже беременна. XXIII  После этого периода, то есть со времени "отчуждений", и до рождения Теодора, периода, насыщенного событиями, прошло восемь лет. События уже совершались реже. В восхождении своем Буссардели достигли горной равнины. Они вступили в особую фазу развития, зачастую неповторимую в истории семьи, подобную эре благоденствия в истории народов и поре расцвета сил в жизни человека. Для них настала полоса полного благополучия, равновесия, сплоченности, хорошего ритма продвижения, потребовавшего, правда, некоторых жертв и достигнутого благодаря дружным действиям всех частей наступавшего отряда Буссарделей. Годы, последовавшие за этим, были временем спокойного существования, которое изнутри мало затрагивали неизбежные несчастья - смерть, а извне - исторические бедствия. Со времени беременности Амели изменились ее отношения с Буссарделями. С будущей матерью у них установилась более тесная близость: раз она понесла ребенка, значит, действительно вошла в семью. Наиболее открыто изменил свой взгляд на нее глава всего рода - Фердинанд Буссардель. Теперь он был с ней нарочито предупредителен, подчеркивал, что ему приятно показываться с ней в обществе, сопровождал ее в театр. Все эти новые чувства к ней переворачивали всю душу Амели, она с каким-то испугом и растерянностью вступала во второй этап своей супружеской жизни. Вспомнив в этом единственном случае о правилах своей родной семьи, молодая мать пожелала сама кормить грудью ребенка. В семействе Клапье это было традицией, а тетушка Патрико, с которой у Амели возобновилась задушевная дружба, считала это даже гражданским долгом матери. Доктора сказали, что молоко у нее хорошее. Буссардели не сделали возражений, и Амели стала кормить своего младенца. Новые переживания, новые радости, перед которыми потускнели все остальные удовольствия. Когда она давала грудь ребенку и он, на мгновение прилепившись к материнской плоти, впитывал в себя частицу ее жизни, странное и сладостное ощущение разливалось от столь чувствительного в женском организме кончика груди по всему ее существу. Эти материнские обязанности доставляли ей наслаждение, вызывали у нее улыбку мадонны, и после кормления она полна была светлого спокойствия, гордости и уверенности в будущем. Наконец-то сердце Амели переполнилось. "Я счастлива, - говорила она себе, - это несомненно". Шесть лет тому назад она написала свекрови, что чувствует себя счастливой. Она была вознаграждена за свою великодушную ложь, ибо ложь стала правдой. Весьма кстати заболел в это время ее свекор - это дало ей возможность излить на него неистраченные запасы привязанности, благодарности и преданности. Однажды ночью Буссардель позвонил слуге, тот прибежал и увидел, что хозяин дрожит от озноба, сидя у камина, совершенно одетый, несмотря на поздний час: он только что вернулся из какой-то ночной вылазки, во время которой и простудился. На следующее утро никто не стал допытываться, где он был и как это случилось: его развлечения всегда оставались тайной. Брат, сестра, дети, все родные с общего согласия набросили на отца семейства библейский плащ патриарха Ноя. Через сутки у Фердинанда Буссарделя развился тяжелый бронхит, ему грозило воспаление легких. К несчастью, Теодорина не могла посвятить себя уходу за больным. У нее у самой здоровье сильно пошатнулось: тучность вызвала у нее расстройство деятельности сердца и почек, она только что возвратилась из Мариенбада, где провела курс лечения, очень ее утомивший. - Не горюйте, мама, что вы не можете ухаживать за нашим больным, - сказала Амели, когда болезнь у маклера развилась, хотя и не вызывала серьезных опасений. - Я ведь уже отняла Теодора от груди, и мне нечего себя беречь. Я сама буду ухаживать за папой. В монастыре мне часто приходилось помогать сестрам в лазарете, я умею накладывать нарывной пластырь и ставить банки. И действительно, она не отходила от постели свекра, который, как все себялюбивые, изнеженные люди, оказался очень требовательным, капризным больным. Он считал вполне естественным, что весь дом с тревогой следит за малейшим изменением в его лице, что родные, собравшись у его постели, охают, ахают, когда термометр покажет на полградуса больше или меньше вчерашнего. Он желал, чтобы у его сиделок рука была легкая, невесомая. Он очень боялся, как бы нарывной пластырь, который накладывала ему Амели на грудь, не оставил шрамов; он настойчиво объяснял это молодой снохе с наивной откровенностью и даже бесстыдством, которые могли показаться неподобающими для столь важной особы. Но Фердинанд Буссардель, барон биржевых операций, владетельный принц долины Монсо, был в то время только больным, пригвожденным к постели, а его сноха - сиделкой, приставленной к нему. Когда нарывной пластырь произвел должное действие и надо было сорвать пленку, затянувшую рану, вызванную этим отвлекающим средством, Амели могла сделать это, только прибегнув к хитрости, принявшись расспрашивать свекра относительно его родинки, о которой она слышала. - Она у меня от рождения, - снисходительно ответил Буссардель. - У моего брата Луи родинки не было, и с первого же дня нас различали по этому признаку. Открыл эту разницу между нами наш отец. И тут он вскрикнул: Амели смеясь показала ему тряпочку, к которой прилип лоскуток кожи, оторванный безболезненно. - Ох ты! - воскликнул он, и у него от страха перехватило дыханье, хотя он не мог решить, было или не было ему больно. - Ну и хитрая девчонка! Ах ты, мошенница! Провела своего свекра!.. Ну уж ладно, наклонись, я тебя поцелую. И он поцеловал ее в лоб у корней густых пахучих волос. Благоволение, которое маклер выказывал снохе, не уменьшилось и после того, как он выздоровел. Теодорина быстро утомлялась, а после смерти Эдгара редко выходила из какого-то унылого оцепенения; желая поберечь жену, муж уговорил ее передать Амели большую часть хлопот по дому и связей с внешним миром. Бразды правления мало-помалу перешли из рук госпожи Буссардель старшей в руки молодой госпожи Буссардель. Благодаря этой перемене маклеру проще было осуществить тайные свои намерения. Он частенько говорил, что у них в доме слишком много бывает пожилых людей, нужно омолодить состав гостей, привлечь другое поколение, сверстников его сыновей и молодой хозяйки. А суть дела была в том, что уже четыре года Буссардель осторожно отстранялся от Жоржа Османа. Теодорина тоже перестала встречаться с Османом и с его женой, очень симпатичной ей Луизой де Лагарп: это была одна из многих жертв, которые ей пришлось принести мужу за тридцать лет их супружеской жизни. Но ведь префект поставил себя в такое положение, что на него обрушились весьма досадные обвинения. Законодательный корпус встревожился по поводу "фантастических счетов Османа", затем разразился скандал из-за бон, выданных депутатам, и сам Буссардель почувствовал опасность, когда всему Парижу стали известны простодушные слова, которые приписывали баронессе Осман: "Удивительное дело, всякий раз, как мы с мужем покупаем дом, на этом месте обязательно прокладывают бульвар!" Помимо того, мания величия, которая появилась у префекта, слишком открытые его связи с певицами и балеринами тоже давали повод к охлаждению прежней дружбы. Такая нескромность не соответствовала духу, царившему на авеню Ван-Дейка: там умели соблюдать внешние приличия. Словом, Буссардель нашел предлог не приглашать супругов Осман на свои обеды в конце зимнего сезона. Буссардель повернул штурвал, и его корабль, взяв новый курс, отошел от опасного рифа. Итак, в особняке у парка Монсо устраивались пышные Приемы, на которых собиралось блестящее общество, очищенное от всяких нежелательных элементов, а в конторе у сквера Лувуа все шло своим чередом. Эдгар скончался, не успев занять там значительного места, с его смертью не почувствовалась пустота. Буссардель-отец появлялся там каждый день, но слаженной работе контора была обязана больше всего служащим - счетоводам, бухгалтерам, доверенным, а также постановке дела: биржевой маклер Буссардель Второй унаследовал от отца способность заставлять людей работать с максимальной отдачей. К тому же он смотрел на унаследованную контору иными глазами: она стала для него фасадом, почти что ширмой, за которой на него работало само по себе другое прибыльное дело - земельные участки. В семье, однако, не производили с ними никаких операций. Сохраняли их, и только. Те участки, которые не были проданы городу, застроили, и они приносили доход. Существенная прибыльная операция, впрочем, предусмотренная заранее, произведенная в это время на одном из участков Буссарделей, принесла выгоду Фердинанду Буссарделю, которому в этом отношении всегда везло больше всех. Город, хорошо порадевший биржевому маклеру Буссарделю, произвел отчуждение особняка и сада улице Людовика Великого, который Фердинанд не пожелал продать, когда переселился на авеню Ван-Дейка. Отчуждение произведено было в связи с прокладкой улицы Десятого декабря, и владельцам отчуждаемых домов были выплачены такие тройные деньги, что это вызвало страшный шум. Однако против Фердинанда Буссарделя ничего не было сказано, так как среди этой свистопляски он, как всем было известно, удовольствовался суммой, предложенной ему комиссией муниципалитета. А ведь каждый знал, что совет экспертов, в который обращалось большинство домовладельцев, чаще всего весьма значительно увеличивал оценку отчуждаемых зданий, сделанную городом. - Ни разу, - сказал глава семьи, который, пожалуй, больше всех в Париже оказался "жертвой" отчуждения домов и участков, - ни разу никто из Буссарделей не обращался в совет экспертов. Такие вещи в нашей семье не делаются. И в заключение привел слова покойного своего отца: - Буссардели не аферисты. Они были в полной мере горожанами, парижскими домовладельцами и не стремились приобретать недвижимое имущество в сельских местностях. Имения, замки, дачи казались им мелочью по сравнению с их владениями в столице. Гранси стало их собственностью лишь ввиду необходимости немедленно купить имение для спасения от опасности, а Буа-Дардо досталось им по наследству. "Пахотные земли" или "луга для выпаса скота" - слова эти оставались для Буссарделей мертвой буквой: они понимали толк лишь в земельных участках для городских построек, а в вопросах сельского хозяйства проявляли крайнее невежество, которое они даже подчеркивали как знак своего превосходства, подобно семьям артистов и художников, которые гордятся своей непрактичностью и непониманием житейских дел. В летние месяцы в Гранси или в Буа-Дардо можно было увидеть, как дамы Буссардель медленно прохаживаются в саду по аллеям, посыпанным песочком, подметая их длинными своими платьями; из дому они выходили, вооружившись зонтиками, широкополыми шляпами, газовыми шарфами, шалями и перчатками; они всегда прятались в тени деревьев, боясь солнечного удара. Мужчины убивали время как могли. От скуки их спасал только сезон охоты с его обязательной программой, своего рода светской дисциплиной, и, главное, поводом приглашать гостей и собирать у себя всю крупную клиентуру конторы Фердинанда и конторы Луи-нотариуса. Для этих целей вполне достаточно было Гранси и Буа-Дардо. Кроме этих имений, у членов семейства Буссардель было лишь несколько дач, куда легко было ездить, - в Монморанси, в Андрези, в Мезон-Лафит. Фердинанд Буссардель и не подумал построить себе хоть маленькое шале в Довиле или в Биаррице. Буссардели не лишены были своего рода фрондерства, они шли против того, что считалось последним криком моды или чем-то передовым; они называли эту черту независимостью, хотя тут сказывалось их чванство и консерватизм. Амели впервые выступила в роли хозяйки Гранси летом того года, когда ее свекор болел бронхитом. Она отправилась в Берри первого июля, взяв с собою маленького Теодора, свою невестку Каролину, вдову Эдгара, и своего племянника Ксавье. Мужчины должны были приехать лишь в конце месяца; дочери Фердинанда, Луиза и Флоранс, уехали в имения своих мужей, предполагая провести в Гранси, как обычно, три недели после пятнадцатого августа или в сезон охоты, так же как и Ноэми - владелица Буа-Дардо. Что касается Теодорины Буссардель, то в прошлом году она еще могла совершить путешествие по железной дороге в спальном вагоне до Буржа, откуда на следующий день добралась до Гранси в ландо, - из-за ее удушья кучер пустил лошадей почти шагом; но этим летом нечего было и думать перевозить ее из Парижа, разве только в случае улучшения ее здоровья, чего, по правде сказать, доктора не обещали. Амели, не такая закоренелая парижанка, как Буссардели, любила Гранси. Парк и построенный в имении дом вступили тогда в лучшую пору своего существования. За тридцать пять лет солнце и дожди сообщили длинному зданию почтенный вид, смягчавший его вульгарную новизну; только четыре статуи времен года, укрытые нишами, по две у каждого крыльца центрального корпуса, сохранили свою свежесть. По стенам боковых пристроек местами карабкались побеги дикого винограда, ветви виргинского жасмина; глициния, уже узловатая, обвила сверху своими цветами три арки "летнего крыльца". Эта растительность отныне прочно связала с землею господский дом, а деревья, разросшиеся вокруг него с холерного года, окончательно сроднили его с беррийским пейзажем. Наконец-то эта усадьба начала производить гармоническое впечатление, о котором мечтал, которого искал давно уже умерший дед молодых Буссарделей; это был наглядный пример той простой истины, что для осуществления большого замысла мало продолжительности жизни человека. За две недели Амели взяла в свои руки бразды правления, она чувствовала себя в силах заменить свою свекровь и радушно принимать в Гранси гостей, приезжающих из Парижа. Но вдруг по почте прибыло следующее письмо от ее свекра: Авеню Ван-Дейка, 12 июля 1870 г. Дорогая Амели! Пишу вам из Парижа, охваченного лихорадкой. Каково бы ни было наше хладнокровие, нам и самим не избежать всеобщего возбуждения: ведь в конторе биржевого маклера в часы катастроф всегда идет бешеная работа. Викторен проводит там целые дни, ему некогда и написать вам. Вот я и хочу уведомить вас, а то в ваш уединенный уголок новости, наверно, доходят бог знает с каким запозданием и с какими искажениями. Дорогая моя дочь, мне думается, назревают серьезные события. Кое-кто радуется, но мне совсем невесело... Прусский король и граф Бисмарк, помимо истории с испанской короной, ищут нового конфликта с нами, и, по-видимому, с нашей стороны нет такого нежелания ввязываться в войну, какое следовало бы иметь. В палате депутатов царит удивительное легкомыслие. Послушать этих господ - так прусская армия никуда не годится: "дунь на нее и рассыплется". Эта шуточка принадлежит Эмилю Оливье. Я далеко не разделяю это опьянение, эти иллюзии. Вы знаете, что обычно я бываю оптимистом и, главное, не придаю острым инцидентам в политике того значения, которое им приписывают нервические люди, вечно пребывающие в волнении. Но я не могу закрывать глаза; нас втягивают в опасную авантюру. Дело страшное! Поневоле забеспокоишься. Далеко не все нам тут известно, однако же средства у противников неравные. Во всяком случае, решение, которое у нас хотят принять, несомненно, продиктовано самолюбием и страстями, а это всегда и во всем ведет к роковым последствиям. Радуюсь, что вы сейчас далеко от Парижа, и очень хотел бы приехать к вам в Гранси вместе с сыновьями. Но в моем положении, когда в конторе от меня зависит столько людей, а мои действия зачастую служат примем ром для других, мой отъезд имел бы нежелательные последствия, да и разве я могу при таких обстоятельствах оставить в Париже бедняжку Теодорину одну на попечении старухи Розы. Жена моя во всех этих передрягах проявляет душевную твердость - как вы, конечно, и ожидали, - но такие события не улучшают состояние сердечных больных: теперь приходится подкладывать под спину нашей больной столько подушек, что она не лежит, а почти сидит в постели. Не забывайте нас, дорогая Амели, посылайте о себе весточки. Как Теодор? Меньше плачет теперь? Толстый кукленок еще не понимает, что в третьем поколении на-! шей семьи он - старший представитель старшей ее ветви и, когда меня не станет, именно он будет у нас наследным принцем. Прощайте, дорогая дочь. Викторен шлет вам самый нежный поцелуй, а я прошу помнить обо мне так же, как я всегда помню о вас. Любящий вас отец Фердинанд Буссардель Вскоре с колокольни селения Гранси забили в набат: была объявлена война; но о том, как развертывались военные действия, в господском доме узнавали лишь из писем, приходивших из Парижа. Последнее письмо перед осадой Амели получила опять-таки от свекра. Авеню Ван-Дейка, 5 сентября 1870 г. Дорогая Амели! Пишу наспех: меня уверяют, что в южном направлении почта еще будет действовать несколько часов. Седан пал, и теперь дорога на столицу открыта. По-моему, всякий, кто бесполезен для защиты Парижа, обязан выехать из него. Тем более не следует быть в нем матерям, на которых лежит забота о малых детях: долг матери важнее сейчас долга супруги. Поэтому к вам скоро приедут мои дочери - Луиза и Ноэми, обе со своими детьми. Андрези, где находится первая, и даже Буа-Дардо, в котором сейчас живет вторая, на мой взгляд, слишком близко от Парижа. Их мужья останутся здесь. О Флоранс беспокоиться нечего: она проводит лето у родителей мужа, в Вандее. Отправляю к вам также ваших родственниц со стороны Луи, а именно кузину Жарно и жену Оскара, обе привезут с собой детей. Вероятно, приедет с ними и жена Луи. Предстоит вам также принять у себя и мою сестру Аделину. Я разрешил ей захватить с собою ее духовника аббата Грара, совершенно беспомощного из-за преклонного возраста и болезни; по словам моей сестры, кроме нее, у него нет никого на свете. Словом, она отказывается ехать без этого старика, и я подумал: пусть уж возится с ним, все-таки будет у нее какое-то занятие. Итак, дорогая Амели, я шлю к вам уйму народа и прекрасно знаю, каким бременем это ляжет на ваши молодые плечи, но мое решение возложить его на вас говорит о том, что вы внушаете мне глубокое доверие. Благодаря вам я могу приютить в безопасном убежище женщин и детей нашего семейства - и хоть в этом душа у меня будет спокойна. А все Буссардели-мужчины останутся в Париже. Наши молодые люди в свое время на совершенно законном основании были освобождены от военной службы. Но они намерены выполнить свой долг. Я записал Викторена и Амори в национальную гвардию. Это большое войско, насчитывающее немало славных страниц в своей истории, и в нем служили все Буссардели - сыновья заступали место отцов. Викторен зачислен в часть, охраняющую окружную железную дорогу; он ходит на дежурство три раза в недели"; как видите, вы можете гордиться им. Я как-то раз навестил его на бивуаке, который устроен в туннеле под улицей Курсель. Он держится молодцом, военная форма очень ему к лицу, так же как шла она и мне когда-то. Товарищи обожают его. Далеко не все они одного с ним уровня, но он не гнушается выпить с ними стаканчик. "А что ж, ведь у нас со вчерашнего дня республика!" - сказал он мне нынче утром. Амори несет ту же службу, что и брат. Я по своим годам уже не могу надеть портупею, и ваш дядя Луи тоже. Но мы с ним в полном смысле этого слова не в силах расстаться с Парижем. Мы не могли бы жить вдали от наших контор, от наших домов, от наших участков, все время терзаясь мыслью, что каждое мгновение ядро вражеской пушки, пожар или мятеж может их уничтожить или разграбить, опустошить. У меня мучительно сжимается сердце, когда я думаю, что вражеские армии наступают, подходят к Парижу, угрожая и вековечному его величию, и нашему имуществу, Прощайте, Амели. Вы спрашиваете, как чувствует себя ваша свекровь. Ей не лучше, она не встает с постели, движется с трудом. Я трепещу при мысли, что обстоятельства могли бы заставить меня принять решение покинуть Париж; что стал бы я делать с Теодориной? Прощайте. Буду писать вам или посылать депеши - смотря по тому, что окажется возможным. Нежно целую вас. Фердинанд Буссардель С прибытием каравана, о котором сообщал Буссардель, Амели совсем поглотили бесконечные хлопоты хозяйки дома, обязанной подумать о всякой мелочи. Дом был просторный, на ферме и на птичнике всего было вдоволь, сад и огород давали богатый урожай, кое-что поставляла деревня - словом, вопрос продовольствия и кормления гостей был разрешен. Некоторые затруднения, и притом не материального характера, исходили от тети Лилины. Старая дева оказалась очень обидчива, желала сидеть за столом на почетном месте, осуществлять верховный надзор за детьми и распекать слуг. А вместе с тем от нее не было никакой пользы. Амели воспротивилась ее притязаниям. С чувством негодования, поражавшим ее самое, она защищала и свои хозяйские права и спокойствие своих домочадцев. В конце концов ей помогло присутствие аббата Грара. Ему уже было семьдесят два года, он слыл тяжелобольным и лишь формально числился духовником монастыря Тайной вечери - там его функции выполнял другой священник. Болезни, а еще больше старость ослабили его умственные способности, в Гранси он целыми днями дремал. Убаюкиваемый бесконечными речами тети Лилины, которая устраивалась возле него, в сторонке от всех, он сидел в кресле с полузакрытыми глазами, с блаженной улыбкой на лице, и всегда казалось, что он дремлет, переваривая пищу. Когда его говорливая соседка делала паузу, он, не просыпаясь, кивал головой. Амели выразила тете Лилине сожаление, что не может создать для нее и благодушного аббата вполне спокойной обстановки, подобающей благочестивому характеру их бесед. Но ведь не могла же она запретить детям играть под окнами или не допускать в гостиную, где их появление радовало и успокаивало матерей, тревожившихся за своих шалунов. Наконец, она предложила устроить маленькую гостиную рядом с комнатой старой девы, для того чтобы никто не мешал ей вести разговоры с аббатом. Польщенная высокой честью, которую, по видимости, представляло собою это исключительное положение, это своего рода уединение от шумного мира, тетя Лилина согласилась и вскоре пожелала, чтобы в этом уголке накрывали на стол для аббата и для нее. Это добавляло хозяйственных хлопот, но Амели поспешила утвердить такой распорядок, избавлявший всех от многих неприятностей. У Буссарделей трапезы были стержнем семейной жизни, и раз тетя Лилина исчезла из столовой, она стала безвредной. Все эти обыденные заботы, возобновлявшиеся ежедневно, трудности, возникавшие на каждом шагу, поглощали все мысли Амели Буссардель. Обязанности хозяйки не выпускали ее из стен дома. Ей некогда было думать о войне, о других людях, замкнутых в осажденном Париже, а ведь там остались ее муж, ее свекор, ее деверь и зятья. Домашние хлопоты заслоняли все: вражеское нашествие, сражения, осаду. В то время как ее невестки, у которых было больше досуга, чем у нее, тревожились, что совсем нет вестей из Парижа (воздушные шары оттуда отправляли очень редко), она радовалась, что у нее так много дела, и зачастую среди их тоскливых разговоров вскакивала с места. - Ах, боже мой! - восклицала она. - Уверена, что лудильщик не принес из деревни ванну. Как же детишек купать? И Мориссон ждет... Хотел поговорить со мной о дровах. Надо запасти дров на зиму... Уж извините, бегу. - Амели само совершенство! - восклицали родственницы, опять принимаясь за свое рукоделие. В ее привязанностях произошла перемена. Тетка, невестки, кузины, племянники и племянницы стали ей дороже с тех пор, как ей пришлось заботиться о них. Они теперь больше значили для нее, чем трое-четверо Буссарделей, которые были так далеко, за линиями прусских войск, и не нуждались в ней. Ее потрясли слова свекра о той миссии, которую он возлагает на нее: он доверил ей заботу о детях и женщинах семейства Буссардель. Став матерью и выкормив своего ребенка, она познала чувства, прежде ей незнакомые, а теперь, несмотря на свою молодость, оказалась покровительницей своей многочисленной родни. Сидя за столом на хозяйском месте, окидывая взглядом пятнадцать человек, Амели с невольной гордостью думала, что от нее зависит, чтобы им жилось тут удобно, чтобы они были сыты и всем довольны; она начала иначе смотреть на себя, в ней пробуждались зачатки ее призвания быть главою семьи, недаром же она со временем стала образцовой хозяйкой, самой почтенной среди почтенных матрон, Матерью Буссарделей. Она не поделилась ни с кем из окружающих своей тревогой, когда бои, передвинулись к югу от Парижа и провинции Берри стала угрожать реальная опасность. Сведения она получала от мэра коммуны, который часто ездил за новостями в Сансер и в Бурж, но имел достаточно благоразумия не пугать этими вестями деревенских жителей. Дом Буссарделей, стоявший у проселочной малолюдной дороги, укрывавший в своих стенах матерей, занятых заботами о детях, да старика священника, не замечавшего внешнего мира, дом этот жил в краю, охваченном войной, своей особой жизнью, словно замок Спящей Красавицы в чаще лесов. Амели не хотела доверять своих мыслей никому из родственниц, но зато большую помощь и, можно сказать, поддержку ей оказывал управляющий имением. При обычных приездах семейства Буссарделей в Гранси обстоятельства жизни не давали ей возможности оценить Мориссона по достоинству. К тому же бывший репетитор братьев-близнецов отличался молчаливостью. Он не сразу отказался от былых своих стремлений, от честолюбивого намерения посвятить себя умственной деятельности, но все способствовало тому, чтобы вернуть его с облаков на землю, принадлежавшую богатым парижанам, - плохое здоровье, которое все не улучшалось, смерть жены, скончавшейся от рака совсем еще молодой в жестоких муках, не подарив мужу ребенка, однообразие жизни в деревне. Желая заглушить горькое чувство сожаления о своей незадавшейся жизни, он занимался изысканиями по истории края; зимой он тщательно их обрабатывал при свете лампы и печатал свои очерки в журналах, никому не известных за пределами департамента. Он рано состарился, облысел, его большая голова совсем ушла в плечи и казалась тяжким бременем для них. Мориссон проявлял великую преданность всем Буссарделям без исключения; в его отношениях с Фердинандом не замечалось ни малейших недомолвок, ни малейшего злопамятства, а между тем из признаний Клеманс, из рассуждений врачей он уже давно знал о пережитой девушкой драме, о ее прегрешении и цели ее поездки в Бурж, о причинах ее бесплодия и, может быть, ее болезни. Со своей стороны Фердинанд Буссардель, некогда "молодой барчук", разговаривая с управителем о хозяйственных делах, по-видимому, не испытывал ни малейшего смущения, словно это прошлое его нисколько не касалось. Между двумя этими мужчинами было сорок лет доброго отношения хозяина к слуге и все неравенство их положения. С тех пор как число гостей в доме возросло с двух до двадцати, Амели нашла в Мориссоне опору во всем, что касалось имения, найма батраков, обработки земли и содержания скота. В дни самой большой тревоги, то есть в декабре месяце, когда, казалось, принц Фридрих-Карл вот-вот двинется на Бурж, где стоял Бурбаки, Амели пришлось поделиться с управителем своими опасениями; она решила попросить его найти способ спрятать лошадей. Она убедилась, что ему и без нее известны тревожные новости; Мориссон о них молчал, однако уже обдумал, как спасти хозяйских коней; он велел тайком перевезти фураж и солому в развалины замка Сольдремон, в подземелье, где можно было в случае нужды укрыть лошадей. Он подумал и о многом другом и решил переселиться из флигеля в большой дом. - Я, конечно, не какой-нибудь силач, - сказал Мориссон, - зато умею стрелять, и ружье у меня есть... Могу пригодиться. На следующий день Амели отправилась с управляющим в старый замок. Они поехали верхом на лошадях. Замок Сольдремон, находившийся всего в одном лье от усадьбы, был совсем заброшен. Буссардели понастроили в парке беседок, сельских домиков и даже маленький античный храм, прилепившийся к искусственному гроту, украшенному раковинами, но они не любили эти подлинные развалины, существовавшие до появления новых владельцев. Теодорина, несомненно, оценила бы их угрюмое очарование, этот старинный архитектурный стиль, ибо там кое-где сохранились каменная скульптура, готические розетки; но никто из семьи Буссарделей ни разу не сказал Теодорине, что ей стоило бы посмотреть на этот обломок средневековья. Словом, на холме, возвышавшемся над долиной, остатки замка Сольдремон, поросшие терновником и открытые всем ветрам, беспрепятственно продолжали разрушаться. Предвидя, что здесь, быть может, придется спрятать лошадей, (Мориссон велел распахать площадку позади крепостного вала, чего снизу невозможно было бы увидеть; Амели одобрила все его распоряжения; подземелье с мощными сводами и толстыми опорными столбами прекрасно сохранилось, единственный выход из него легко было замаскировать брезентом. Мориссон ручался за конюха, которого решили поместить здесь, поручив ему стеречь, кормить лошадей и ухаживать за ними. На следующий же день, ночью, тайком от всех, лошадей перевели в Сольдремон. Дома Амели никому не стала объяснять, куда исчезли лошади, не отвечала на вопросы, которые ей задавали по этому поводу; впрочем, она уже пользовалась таким большим авторитетом, что никто не посмел настаивать. И дома, и даже в деревне предполагали, что она отдала всех лошадей в распоряжение французской армии; Амели без малейших угрызений совести оставила всех в этой уверенности: ради спасения семейного достояния она считала простительным свой молчаливый обман. Не отказалась Амели от этой предосторожности и в дальнейшем, когда стало ясно, что пруссаки не дойдут до Гранси; лошадям было неплохо в Сольдремоне, и она сочла за благо оставить их там, поскольку война еще не кончилась. Ни освобождение в конце января города Вьерзона генералом Пурсе, ни полученные через месяц после того известия о мирных переговорах не заставили ее изменить свое решение. Она часто ездила с Мориссоном навестить коней, объясняя свои отлучки желанием покататься верхом или подстрелить двух-трех зайцев к обеду. Перебросив на руку шлейф амазонки, она спускалась в подземелье, осматривала лошадей, проверяла, хорошо ли они вычищены, расспрашивала конюха. Она знала толк в лошадях благодаря урокам, полученным некогда в Сен-Клу от тетушки Патрико и старого берейтора. Из суеверного, чисто женского чувства она считала эти инспекционные посещения развалин Сольдремона важнейшей своей обязанностью, хотя прекрасно знала, что никто из Буссарделей, за исключением, пожалуй, Викторена, не был лошадником и они не так уж дорожили своей конюшней. Но эти лошади стали для нее символом всего, что она охраняла. Вот придет время, она встретится со свекром, и как ей будет радостно передать ему имение в неприкосновенности, детей здоровыми и невредимыми, а всю конюшню в полной сохранности. Ее взгляды на войну не были такими уж узкими, но она полагала, что, если бы всякий на том месте, где поставила его судьба, так же добросовестно исполнял свой долг, как она исполняла свои обязанности в Гранси, быть может, страна пришла бы к победе. Она ничего не знала о том, что делается в Париже; в редких письмах, которые свекру удавалось посылать с воздушным шаром, он не сообщал ничего такого, что могло бы чересчур встревожить маленькую колонию, а только описывал повседневную жизнь в особняке, жаловался на лишения. "У нас у всех свои трудности", - думала Амели. Издали, да еще при такой точке зрения, в осаде города она прежде всего видела жестокую причину разлуки. Лишь позднее, возвратившись в Париж, увидев зияющие раны, нанесенные столице вражескими пушками, осязая еще горячие следы войны, придя поклониться статуе отторгнутого Страсбурга и подписавшись из личных своих средств на "заем освобождения", она поняла, как велико бедствие, постигшее родину. Она была потрясена, она спрашивала себя, как же могло случиться, что рядом происходили такие серьезные исторические потрясения, а она в эти дни припеваючи жила в Гранси, сидя в мягком кресле, отдавала распоряжения, утром и вечером занимала хозяйское место за столом, уставленным вкусными яствами, а ночью спала в теплой постели. Но проходила одна неделя за другой, все понемногу успокаивалось, Амели слышала, как мужчины уже говорят о большом оживлении в делах, и собиралась заказать себе туалеты для приемов, которые господин Тьер будет устраивать в Елисейском дворце: платья полагалось сшить по новой моде - не с кринолином, а с турнюром и с облегающим лифом. В середине апреля, через полтора месяца после подписания мира и через три недели после того, как герцог Мекленбургский ушел из Орлеана, Амели решила вернуть лошадей из Сольдремона. Когда она открыла домашним секрет, где она продержала коней зиму, раздался дружный хор славословий и восклицаний: "Ах, Амели! Ах, молодец! Вот это характер!" Она решила сама понаблюдать за их возвращением. Остановившись у подножия холма, она смотрела, как спускается по склону маленький косяк, затем вскинула голову и устремила взгляд на вершину холма, где уже никто не тревожил одиночества старых развалин. В общем, Амели была им обязана хорошими минутами, благодаря им она испытывала здесь чувство душевного удовлетворения, своей ответственности и выполненного ею долга. "Вернусь ли я сюда когда-нибудь?" - подумала она. Она не спеша спустилась к равнине. И вдруг натянула поводья, остановила лошадь, прислушалась: до нее донесся звон колокола. "Боже мой! - мысленно воскликнула она. - В замке звонят в колокол! Что-то случилось!" Когда она отлучалась для хозяйственного осмотра имения, а дома происходило что-нибудь важное, слуги, по ее распоряжению, должны были звонить условленным образом, чтобы ее уведомить. Она пустила лошадь вскачь и помчалась кратчайшей дорогой. Выехав из леса, она увидела на равнине господский дом, обширные службы, разбросанные во дворе. Может быть, там происходила сейчас какая-то драма! Маленький Жюльен, старший сын Оскара Буссарделя, заметив тетку, опрометью бросился ей навстречу, рискуя попасть под копыта лошади. - Тетя Амели! Дедушка Фердинанд приезжает! И все едут с ним: папа, дедушка Луи и дядя Викторен!.. Амели остановилась, прижав руку к левому боку, с трудом переводя дыхание... "Ну вот и все, - думала она. - Теперь сложу с себя свои полномочия". Придется ей занять прежнее свое место в семье, и весь этот мирок уже не будет ей подвластен. Она спрыгнула с лошади у "летнего крыльца". Жена Луи передала ей письмо, которое она уже вскрыла, - несколько строк, наспех написанных рукою Фердинанда Буссарделя: Бежали из Парижа, где бесчинствует Коммуна. Через несколько часов будем с вами. Счастливы увидеть вас. Амели прошла в кухню, куда привели почтальона, доставившего письмо, и угощали его там вином. На расспросы Амели он ответил, что шестеро пассажиров, прибывшие в Бурж орлеанским поездом, пришли на почтовую станцию нанять дорожную карету, и теперь они уже в пути. - Сколько их? Шестеро? - переспросила Амели. - А должно быть больше. Все обитатели дома: женщины, священник, дети - собрались в кухне, столпились вокруг почтальона и Амели. Слуги, из почтения теснившиеся у дверей, тоже слушали. Амели повернулась к племяннику. - А ты мне сказал, что все приедут. Верно? - Я так думал, - ответил мальчик. - Полно, полно! Не волнуйтесь, - сказала она жене Луи. - Ваш муж да мой свекор с двумя сыновьями и двумя зятьями - это шесть, Оскар и его шурин Жарно - это восемь. Почтальон, вы уверены, что едут шестеро? - Ну, понятно, шестеро - ведь одной берлины хватило. Наступило молчание, женщины побледнели. Жены не решились задать почтальону вопрос, попросить его описать каждого из шестерых пассажиров. Тогда они могли бы угадать, кого же недостает. Почтальон сам повторил: - Верно говорю, шестеро. Один пожилой, лет шестидесяти, а остальные помоложе. - Жена Луи вскрикнула: - А мой муж? Бедный ты мой, бедный! - Полно, тетушка... - успокаивала ее Амели, меж тем как и сама не знала, был ли среди этих шестерых Викторен. Война и ее бедствия достигли наконец и этого дома, вошли в него. Амели знаком велела увести детей; Жюльен, старший из них, попросил позволения остаться. Жена Луи-нотариуса, рухнув в кресло, рыдала. - Он не приехал, Амели! Вы же сами слышали: из шестерых только один пожилой. А ведь записка написана рукой его брата! Ах, зачем я уехала, оставила его одного! С ним случилось несчастье... - Тетушка, тут возможно какое-нибудь неожиданное обстоятельство... - Да, да, - стонала Лора. - Он ранен... может быть, даже хуже... - Успокойтесь, - сказала Амели с твердостью, помня, что при этой сцене присутствуют и слуги. - Действительно, недостает двоих, но мы не должны так расстраиваться, еще ведь ничего не известно. Почтальон, эти пассажиры по виду здоровы? - Видать, здоровы, сударыня. - Они в мундирах? - В каких таких мундирах? - В мундирах национальной гвардии, - пояснил Жюльен, гордо подняв голову. - Ну, этого нет. Все в блузах... - И видя, что ему не доверяют, почтальон уточнил: - Да, да, в холщовых блузах и даже в круглых шляпах. Амелн прервала эти расспросы, сбивавшие всех с толку, осведомилась, - Кроме детей, - добавила она, боясь, что беженцы привезли какие-нибудь дурные вести. - Дети пусть пока поиграют в своих комнатах под присмотром нянюшек. Жюльен пойдет с нами, если ему мама позволит. Въездная аллея, длиною в четверть лье, которую покойный Буссардель обсадил ореховыми деревьями, доходила до дороги на Бурж и завершалась красивой площадкой в форме полумесяца, где возвышались монументальные решетчатые ворота, вздымавшие к небу ажурную арку, увенчанную большой буквой Б из кованого железа; рядом с воротами стоял изящный павильон, служивший сторожкой. Встречающие встали в ряд на "полумесяце", с правой стороны, чтобы видна была большая полоса дороги на Бурж. Сборище было немалое. Тетя Лилина, в которой заговорила кровь Буссарделей, явилась тоже, оставив старого аббата в замке. Все молодые дамы молчали, каждая думала о том, что, быть может, именно она овдовела. Супруга Эдгара, уже овдовевшая, старалась поддержать в них мужество. Сторожиха принесла стул для жены Луи-нотариуса, у которой от мучительного волнения подкашивались ноги; потом вынесли второй стул - для тети Лилины. Ждали долго. Уже приближался вечер. Послали в замок за складными табуретками, пледами, грелками. Собравшиеся женщины семейства Буссардель, бледные, молчаливые, закутанные, сидели в ряд, словно на спектакле, и не спускали глаз с дороги. Немного впереди них в решительной позе стояла Амели - она одна-единственная не пожелала сесть и, приложив руку щитком ко лбу, пристально смотрела вдаль. Когда в конце прямой полосы дороги со стороны Порто показалась черная точка, Амели, не оборачиваясь, движением руки предупредила родственников. Все поднялись и, сделав три шага, встали около нее. Карета приближалась медленно. В глубокой тишине донесся сначала звон бубенцов, затем стук колес и цоканье копыт. Жена Луи Буссарделя, которую Амели все призывала успокоиться, ломала себе руки, обрывала бахрому своей шали. Наконец карета подъехала; из дверцы высунулась голова Фердинанда Буссарделя; он улыбался - это было хорошим знаком. - Что с моим мужем? С мужем что? - закричала жена Луи Буссарделя. - Здоров, чувствует себя великолепно, - ответил Буссардель, спрыгнув с подножки на землю. Амели уже заметила позади свекра лицо Викторена. Мужчины один за другим вылезли из кареты, и тотчас их заключили в объятия, оглушили радостными возгласами, осыпали поцелуями, облили слезами. Ноэми и госпожа Жарно убедились, что их мужей нет; шестым оказался какой-то незнакомый человек, спрыгнувший с козел, где он сидел рядом с кучером. Раздались два пронзительных женских вопля - Ноэми уцепилась за своего отца, госпожа Жарно упала в обморок. - Да успокойтесь вы! - воскликнул Фердинанд Буссардель. - Вот сумасшедшие! Мужья ваши живы и здоровы. У твоего мужа, Ноэми, только плечо вывихнуто - на него упал камень, когда обрушился горевший дом, а Жарно просто-напросто остановился в Орлеане переговорить с клиентами своего отца, он скоро приедет сюда. - Папа, а почему вы все перерядились? - спросил Жюльен звонким голоском. - В самом деле, - сказала Амели, - что это за маскарад? Все шестеро были в синих блузах с вышивкой, в красных шейных платках и в войлочных шляпах; казалось, светские люди нарядились деревенскими парнями, разыгрывая какую-то шараду; меньше всех этот костюм уродовал Викторена и приехавшего незнакомца. - Дело в том, что из Парижа нелегко выбраться, - сказал Фердинанд Буссардель. - Мы сейчас все расскажем. - Что же вы ничего не говорите о Луи? - со страхом воскликнула жена нотариуса. - Да ведь должен же был кто-нибудь остаться. Нужен хозяйский присмотр за нашими домами, конторами, земельными участками. И вот добрейший наш Луи по своему почину - беру в свидетели собственного его сына Оскара - сказал мне: "Поезжай, Фердинанд, к ним, позаботься о них"... Сумятица понемногу улеглась. После долгого сидения в карете мужчины не прочь были пройтись пешком. В карету посадили госпожу Жарно, которая уже пришла в чувство и ободрилась; с ней поехала жена Луи, измученная треволнениями, и тетя Лилина, спешившая теперь успокоить "доброго аббата Грара". Мужья повели своих жен. От ворот двинулось настоящее шествие, растянулось по ореховой аллее, разбилось на группы. Амели шла последняя под руку с мужем и свекром. Миновали первые минуты встречи, утихли бурные излияния радости, и Фердинанд Буссардель казался теперь невеселым. Амели, улыбаясь, смотрела на Викторена и слушала его; он говорил о человеке, которого привез с собой: славный малый, по фамилии Дюбо; был у него денщиком, когда стояли бивуаком на улице Курсель; теперь Викторен собирался взять его к себе в услужение. Амели старалась идти медленнее, чтобы не устал свекор, и вскоре все остальные ушли далеко вперед. Вдруг Амели остановилась, вся изменившись в лице, нерешительно поглядела на одного, на другого своего спутника и обратилась к мужу: - Скажи, а мама?.. - Как! - воскликнула Амели. - Вы ее оставили одну? Одну, когда в Париже восстание? Викторен выпустил руку жены и прошел вперед. - Амели, - сказал Буссардель, взяв ее за руки. - Я знаю, вам будет очень горько... Дорогая моя жена скончалась. Амели громко вскрикнула, другие этого не слышали: они были уже далеко. - Значит, я больше ее не увижу, - сквозь слезы шептала им. - Никогда больше не увижу... А Викторен ничего мне не сказал!.. Буссардель объяснил ей, что его сыну Амори и зятю поручено сообщить Ноэми и Луизе о смерти матери, но лишь когда они будут в своих комнатах, и притом сказать о постигшей их утрате очень осторожно. Он и сам хотел... Амели стояла опустив голову и не слушала его. - Как же это случилось? Когда? - тоскливо спросила она. - Вы мне ничего не писали... Она плакала, не вытирая слез. Буссардель, по-видимому уже свыкшийся со своим несчастьем, без волнения стал рассказывать, какие ухудшения произошли за последние недели в состоянии больной и как он считал бесцельным сообщать об этом Амели, раз она находится далеко от Парижа, а кругом идет война со всеми ее опасностями. - Бедняжка Теодорина очень тревожилась за всех нас. Корила себя за то, что она связала всех, лежит на нас мертвым грузом. "Тебе лучше уехать из Парижа, - говорила мне она, - поезжай, мой друг, оставь меня". Я, понятно, возражал, успокаивал, обещал, что никогда ее не покину. "Нет, если это будет необходимо, уезжай", - твердила она. А как-то раз сказала: "Лучше бы мне умереть!" - И вот умерла, - тихо сказала Амели. - Да. В прошлом месяце, восемнадцатого. Двадцать первого мы ее проводили на кладбище Пер-Лашез. - Оставьте меня на минутку одну, папа. Мне хочется подумать, успокоиться. Она стояла неподвижно и с глубокой тоской, с болью в сердце думала об умершей. Так вот какой конец ждал Теодорину Буссардель... И ей представилось, как больная лежала неподвижно в своем роскошном особняке, хорошо понимая, что ей надо умереть, что этого требуют интересы семьи. А как только ее не стало, муж и сыновья бросили ее и бежали, едва успев положить надгробный камень. Буссардель догнал Викторена, и они пошли вместе. Амели стало холодно, - уже вечерело, она вздрогнула и в одиночестве двинулась к дому, замыкая шествие своих родственников. К обеду мужчины вышли в охотничьих или в домашних костюмах, остававшихся в Гранси с прошлого лета. Нежданная скорбная весть застала женщин врасплох - не все они были в черных платьях. Луиза и Ноэми, узнав наконец о смерти матери, пожелали остаться у себя в комнатах, и таким образом за столом не было очень горестных лиц: муж и сыновья уже три недели оплакивали ее, и скорбь их немного притупилась. За обедом царило оживление, ведь собрались близкие люди, которым радостно было встретиться, им многое хотелось сказать друг другу! Лишь одна Амели тяжело переживала удар, но она уже овладела собой; теперь она больше чем когда-либо должна была выполнять свой долг рачительной хозяйки дома. Одеваясь к обеду, она невольно с грустью думала, что теперь ее никогда не назовут госпожа Буссардель младшая. Когда встали из-за стола, свекор, извинившись перед женой своего брата, предложил снохе руку и, удалившись с нею в гостиную, отвел ее к окну. - Ваша свекровь, дорогая Амели, оставила для вас письмо, - сказал он, доставая конверт из кармана. - Я нашел его в секретере Теодорины вместе с другим письмом, адресованным мне. Больше никаких писем она не оставила. Оба письма были запечатаны. Амели взволнованно поблагодарила его и, спрятав конверт за корсажем, принялась за обычные хлопоты: велела принести лампы, подбросить дров в камин, пододвинуть кресла к огню, обнести всех кофе и вышла из гостиной под тем предлогом, что ей нужно отдать распоряжения. Все сели кружком. В камине пылали толстые поленья. Мужчины с удобствами расположились в мягких креслах, полулежа или закинув ногу на ногу, все испытывали приятное ощущение комфорта после приятных ощущений от вкусных яств. Обед был обильный и тонкий. Расспросив почтальона и еще не зная, не осталась ли она вдовой, Амели заказала обед, которым можно было подкрепить силы путешественников, утомленных долгой и трудной дорогой. Гостиная, где все собрались у камелька, очень большая комната, занимавшая весь нижний этаж центрального корпуса - от одного крыльца до другого, - была обставлена с чисто парижской роскошью, здесь совсем не чувствовалась деревня. Пушистые ковры, портьеры, ниспадавшие крупными складками, подбитые шелком бархатные гардины с ламбрекенами, подхваченные витыми шнурами, на стенах обои темно-красного атласа, затканного узором из листьев, изобилие драпировок, кистей, бахромы, стеганых пуфов, золоченых рам, бронзы, японских ваз, ламп - все здесь воспроизводило стиль парижской гостиной Буссарделя. В этом доме, окруженном буйной зеленью беррийских садов и полей, комнаты украшали хилыми растениями в расписных фаянсовых горшках. Влияние Теодорины Буссардель, которая так и не могла привить семье свой тонкий вкус и с годами проявляла его лишь в своих собственных комнатах, в Гранси совсем не чувствовалось. В тяжеловесной обстановке большой гостиной было столько солидности, прочности, что днем, когда из высоких окон этой мрачной комнаты видны были зеленые лужайки, цветы, деревья и небо, они казались театральной декорацией, задником, на котором написан парк. По просьбе женщин Буссардель рассказал об осаде Парижа, говорил о бесконечных очередях у дверей булочных и мясных, упомянул, конечно, о долготерпении народа, но больше всего повествовал о благородной выдержке правящих классов, о горестном изумлении Парижа при вести о перемирии, о жестоком унижении, которым было для всей столицы вступление в нее победителей. - Но Париж проявил высокое достоинство, - сказал он. - Да уж Париж умеет держать себя в таких случаях, - воскликнула тетя Лилина, которая ввиду исключительных обстоятельств притащила аббата к столу в гостиную. Она торопливо добавила: - Ведь я-то видела, что делалось в тысяча восемьсот пятнадцатом году... - Высокое достоинство! - повторил Буссардель, пытаясь остановить сестру. - Ни единой души на улицах, все дома... - Я-то видела, что делалось в тысяча восемьсот пятнадцатом году... Ты разрешишь, Фердинанд? Это очень интересно для наших малышей: им никогда не доводилось послушать очевидцев событий, происходивших в те времена. Ведь в тысяча восемьсот пятнадцатом году в Париже, куда ни глянь, везде стояла вражеская армия!.. А кстати, Фердинанд, сколько времени длилась у вас оккупация? - Двое суток. - Двое суток? - воскликнула она и засмеялась мелким смешком. - Вот как нынче делается история! Пришлось дать ей выговориться. Среди почтительного молчания слушателей она в сотый раз повторила свои излюбленные рассказы, в частности анекдот о завтраке в ресторане Вери, когда она собственными своими глазами видела и собственными ушами слышала, как ее покойный отец отослал обратно на кухню фазан "Священный Союз", потому что за соседним столиком казаки заказали то же самое блюдо. - "Метрдотель, довольно с нас этой дичи!" - вот что произнес отец очень громким голосом, можно сказать, отчеканил, в упор глядя на русских. Дети мои, - сказала тетя Лилина в заключение, - парижанин прошлого поколения умел заставить уважать себя. Гостиная огласилась восторженным оханьем и аханьем: тут еще не все слышали о смелых словах прадедушки. Как раз в эту минуту возвратилась Амели, по-видимому, она опять плакала: глаза и нос у нее покраснели, а лицо казалось от этого бледнее. Буссардель поднялся, пересек по диагонали гостиную и, подойдя к снохе, вопрошающе посмотрел на нее. Она отвела глаза в сторону и направилась к камину, где кружком стояли кресла. Оба они сели. Никто не заметил немой сцены, происшедшей между ними. Тетя Лилина уже умолкла; все стали просить Фердинанда Буссарделя продолжать свое повествование, он довел его до провозглашения Коммуны, которое и заставило Буссарделей бежать: ведь было совершенно логично, что Буссардели, оставшиеся в Париже, занятом врагом, бежали от Коммуны. - Мы не единственные, кто решил избежать гнусной рекрутчины, введенной Клюзере. Но на заставах инсургенты стерегли крепко. Чаще всего парижане прибегали к такой хитрости: одетые во все черное, с цилиндром в руке, они шли за катафалком, на котором везли какого-нибудь покойника в пригород на кладбище. Я предпочел уловку другого сорта: отправился на Кэ д'Орсе в одно из иностранных посольств и попросил, чтобы нас взяли в фургон, который отбывал за границу. Места нам были обещаны, но фургон отбыл без нас. - Ах, боже мой! - вздохнула одна из дам. - Но в конце концов некий огородник из Шуази-ле-Руа согласился посадить нас на козлы вместо своих возчиков, когда телеги огородников вереницей возвращаются в деревни. Пришлось, разумеется, заплатить чистоганом кругленькую сумму. - Так вот в чем разгадка вашего маскарада! - Караван огородников на рассвете проверили у Итальянской заставы, и мы в общем хорошо сыграли свою роль. А знаете, кому она удавалась больше всех? Викторену. Если б вы только видели, как он сидел на козлах, как щелкал кнутом и ругал своих лошадей!.. - Вполне естественно! - сказала тетя Лилина. Замечание было встречено холодно и совсем не понято. Впрочем, старая дева хвалилась, что хоть она и крестная Викторена, но не относится из-за этого к нему с глупой снисходительностью. Буссардель описал также странствия их маленькой компании: передвигаясь то в телеге, то верхом на лошади, а то и пешком, они проделали путь от Шуази-ле-Руа до Корбея, затем до Этампа и до Орлеана, где им удалось наконец сесть в поезд, который шел в Бурж. Слушатели качали головой и широко раскрывали глаза, стараясь представить себе, как мужчины семейства Буссардель бежали из восставшего города и скитались по дорогам, перерядившись крестьянами. Вечерние часы текли мирно, ровно и неторопливо, как это возможно лишь в провинции, когда все знают, что никакие неожиданности не нарушат их безмятежного покоя, и от этого атмосфера становится еще уютнее. Так заканчивался день, который принес в Гранси страх, тоску и скорбь и был для дам семейства Буссардель великим днем, ибо на них пахнуло ужасом Войны. Благодаря горячему приему, вкусному обеду и удовольствиям комфорта мужчины чувствовали полное единение с женщинами. Фердинанд с одного взгляда мог лишний раз убедиться, что, как в год холеры, как в сорок восьмом году, семья Буссарделей сплотилась в минуту опасности и образовала маленькое замкнутое и устойчивое государство в государстве ненадежном, которому грозил развал. Наконец жена Луи-нотариуса встала, подавая этим знак, что всем пора на покой. Каждому хотелось лечь в постель. Амели оставалось только пожелать всему семейству разом покойной ночи. По хозяйственным соображениям она занимала комнату, находившуюся в начале коридора второго этажа. Молодая женщина, не видевшаяся с мужем уже десять месяцев, скрылась с ним в спальне, и Буссардель, остановившись на мгновение у двери, слышал, как изнутри щелкнул ключ. Никакие события не нарушали однообразия тех дней, которые потекли теперь. Достоверных вестей из Парижа не поступало, а слухи о том, что делалось там, были так чудовищны, что Фердинанд Буссардель ничему не хотел верить. Он наслаждался благодетельным отдыхом, поддавшись убаюкивающему очарованию Берри, о котором ему постоянно твердили, - он наконец и сам в этом убедился. Многочисленная колония Буссарделей, видя спокойствие своего главы, брала с него пример, и только жена Луи-нотариуса, госпожа Жарно и Ноэми горевали, что ничего больше не слышат о своих мужьях; но в компании из двадцати пяти человек (считая и детей) тревога трех женщин как-то растворялась. Мужчины вскоре даже пополнели. Лишь одно происшествие, случившееся вскоре после их прибытия в Гранси, напомнило им о современности. К монументальным воротам имения подошла кучка людей, они попросили еды. Это были повстанцы, бежавшие из Лиможа, когда там подавили движение, поддерживавшее Коммуну. Худые, оборванные, с диким взглядом, они шли, избегая больших селений, из страха перед жандармами, пытаясь пробраться в Париж, где их товарищи еще держались. По их виду, по оружию, которое они неловко прятали, сторож сразу угадал, кто они такие, и не посмел оказать им помощь без управителя, а тот в свою очередь побежал к Буссарделю. Они посовещались. Пришельцам сказали, что сейчас посмотрят, имеется ли в доме провизия; они ждали на "полумесяце", приходилось опасаться, как бы они не вышли из терпения. Фердинанд Буссардель колебался: выслать им съестных припасов - это значило оказать им помощь и, следовательно, скомпрометировать себя, а с другой стороны, как им откажешь? Ведь стоит вызвать их недовольство - и они отомстят хозяевам имения. Да и как знать, не упрочится ли в Париже Коммуна, - если верить слухам, это возможно. И Буссардель, хорошенько обдумав решение, сказал: - Велите им пройти вдоль ограды парка, рощицей - там никогда не встретишь ни души, и пусть ждут у тех ворот, что выходят на дорогу возле оврага. Мориссон, вы сами передадите им через решетку хлеб, сало и сыр. Всего дайте в достаточном количестве - не возражаю, но обязательно через решетку. И пусть эти субъекты сейчас же убираются отсюда. В конце мая получили вести от Луи-нотариуса, он сообщил обитателям Гранси содержание прокламации Мак-Магона, возвещающей о победе Версаля. И все семейство Буссарделей возвратилось в начале июня в Париж, что позволило Фердинанду присутствовать на торжественных похоронах заложников, расстрелянных Коммуной. Буссардели расселились по своим особнякам. Там почти все оказалось в целости. Сравнительно с другими районами Парижа долина Монсо не пострадала, там даже возобновилась постройка новых домов, прерванная войной. После нескольких педель интимной близости с мужем Амели зажила прежней жизнью на авеню Ван-Дейка и тогда заметила, что она опять беременна. XXIV  Дюбо, которого Викторен привез с собою в Гранси, был невысоким пареньком девятнадцати лет, родом из Авиньона. Если бы не железная дорога, он, вероятно, сидел бы до конца жизни в родном своем городе, тем более что был истым авиньонцем - и по своему ремеслу красильщика, и по своему характеру, по своему выговору, по тонким романским чертам и черным своим кудрям. Но его потянуло в столицу, которую чугунка приблизила к провинциям, ему захотелось попытать счастья, и, как многие другие в те годы, Дюбо отправился в Париж; он нашел себе место в красильной мастерской, открывшейся в новом районе, и таким образом оказался в сентябре 1870 года в той же роте национальной гвардии, что и Викторен. Сын Фердинанда Буссарделя тотчас же приблизил его к себе. Он чувствовал себя гораздо свободнее с так называемым простонародьем, чем с людьми своей среды; ему нравилось, что в таком окружении он может первенствовать без всяких усилий и, дав себе волю, не следить ни за своими словами, ни за манерами. На авеню Ван-Дейка и в конторе у сквера Лувуа он умел показать себя настоящим Буссарделем, обращался с подчиненными надменно, но во всяком другом месте, где ему не нужно было подтягиваться и бояться отцовского контроля, Викторен пользовался любой возможностью распоясаться. Такие случаи выпадали редко, и жизнь на бивуаке была одним из них. Мундир уравнивал различия в общественном положении, совместное выполнение приказов способствовало сближению; кроме того, с переменой политического строя, провозглашением Второй республики, которая почти везде встречена была Среди всех солдат своей роты Викторен избрал Дюбо, пленившись его балагурством, да кроме того, с безошибочным чутьем сластолюбца угадав в нем такого же любителя удовольствий, как и он сам. Он сделал Дюбо своим денщиком, посылал его вместо себя в караул, платил ему хорошо, протягивал ему свою флягу с вином, чтобы тот отпил после него из горлышка. Дюбо был очарован такими повадками, которые переворачивали все его представления о богачах, и отвечал Викторену услужливостью, переходившей в самоотверженность. Благодаря ему служебные обязанности для Викторена сводились почти к нулю; в случае ночной проверки Дюбо, примчавшись бегом с улицы Курсель на авеню Ван-Дейка, вытаскивал его из постели. Даже помимо тех трех дней в неделю, которые Викторену полагалось быть в карауле, его денщик нередко являлся в особняк Буссарделя или в контору. Его допускали к старшему сыну хозяина, два приятеля вели таинственные переговоры, затем куда-то закатывались. За два года шатания по Парижу молодой авиньонец, вооруженный краснобайством южанина и приятной внешностью, завел себе многих знакомых в таких кругах и в таких кварталах, которые были Викторену весьма по вкусу. - Да теперь еще что! - говорил пройдоха Дюбо. - Как началась эта чертова война да осада, не узнать Парижа. Сколько отсюда народа уехало! А вот погодите, что будет, когда мир заключат! Эта подозрительная дружба, позволявшая Викторену меньше скучать в Гранси, действительно расцвела пышным цветом, когда семейство Буссардель вернулось в Париж. Дюбо стал камердинером Викторена. По вечерам они вместе выезжали в город: хозяин внутри маленькой кареты, слуга на козлах, рядом с кучером, в позе, достойной корректного английского грума. Немного позднее Викторен отсылал карету, и она пустой возвращалась на авеню Ван-Дейка, да и на козлах сидел только кучер; в два, в три часа ночи перед воротами особняка останавливался наемный фиакр, оттуда вылезали двое мужчин - высокий и низенький, и они бесшумно пробирались в дом, причем низенький отворял двери высокому. Иной раз они шли нетвердой поступью, взявшись под руку, старались помочь друг другу двигаться по прямой, и, пересекая темный двор, каждый широкими жестами призывал спутника не шуметь. Амели не знала об этих ночных похождениях или же видела их в ином свете - она не обладала характером Теодорины Буссардель, которая все понимала и никогда ничего не говорила. Отец же просто закрывал глаза: очевидно, он считал наклонности Викторена опасными лишь до дня его свадьбы. Раз этот малый в конце концов женился на той девице, на которой ему велели жениться, раз Амели рожала детей от него, что являлось доказательством ее супружеского счастья, можно было позволить ему некоторые шалости. Ведь не со вчерашнего дня мужчины в семействе Буссардель, непримиримо требовательные в отношении добродетели жен, признавали за мужьями почти все права холостяков. А кроме того, биржевой маклер Буссардель все снисходительнее относился к проказам своих сыновей, по мере того как возраст и, главное, положение в обществе лишали его самого возможности развлекаться, как в былые годы. Отцовская слабость к беспутному сыну распространялась и на камердинера, пособника его похождений: встречая Дюбо у Викторена, маклер щипал его за ухо и, как мужчина мужчину, посмеиваясь, называл гулякой и озорником. Он чувствовал, что маленький южанин искренне привязан к его сыну. Мало ли что могло случиться с Виктореном во время ночных похождений, и как тут не порадоваться, что около него всегда находится молодой лакей, куда более бойкий, чем хозяин, смышленый, хитрый, не теряющий головы и всегда готовый в защиту хозяина пустить в ход кулаки или дать подножку. - Слушай, голубчик, - говорил ему маклер за дверью, - никогда не бойся постучаться ко мне, если тебе понадобится совет или что-нибудь другое в отношении Викторена. Бывают вещи, в которых сыну неприятно признаваться отцу, а мы с тобой это уладим по секрету. Я ведь мужчина и все могу понять, - добавлял он, - женщины не были ко мне жестокосердны, и я не забыл свою молодость. Два-три раза он давал ловкому слуге деньги на то, чтобы откупиться от мошенниц, которые под предлогом утраты ими невинности или уважения людей пытались шантажировать Викторена. И через этого же самого Дюбо ему удалось заставить сына обратиться к серьезному врачу, когда благодаря своей отеческой чуткости и житейскому опыту Буссардель по некоторым признакам заподозрил, что Венера наградила пинком Викторена. После года столь усердной и честной службы камердинера маклеру Буссарделю пришлось оплакивать разлуку с ним: проворного малого взяли в солдаты. Это было в 1872 году. Только что прошел закон, отменявший право выставлять за рекрута охотников или наемников, - не будь этого, на авеню Дюбо отправили в Лилль, - Смотри, не шибко там блуди! - сказал ему Викторен, любивший циничный жаргон, на котором мог говорить только со своим камердинером. На прощанье он изо всей силы хлопнул его по плечу и добавил: - Ах, прохвост! Ты всех девчонок перепортишь! Викторен даже загрустил после отъезда Дюбо. Некоторое время он не знал, куда деваться по вечерам, и Амели, беременная в третий раз, была тронута, видя, что он чинно сидит около ее кресла и беседует при свете лампы с отцом и миролюбивой Каролиной, вдовой Эдгара, которая шесть месяцев в году проводила в доме свекра. По своему характеру или полной бесхарактерности Викторен не мог дебоширить один. Ему необходим был подстрекатель, сообщник и, во всяком случае, зритель. Во время своего свадебного путешествия, посещая в Гиере притон разврата, он поил на свой счет завсегдатаев заведения; любимым его компаньоном был какой-то итальянец, продававший на улице цветы. Чаще проводя вечера дома, он сблизился со своим братом, полагая, что тот как художник знает многих женщин, а поэтому выгодно поддерживать с ним приятельские отношения. Викторен стал частенько заезжать в ателье, которое Амори снимал на улице Курсель в вилле Монсо. Младший брат принимал старшего довольно приветливо, хотя и не любил его. Они прожили уже треть своей жизни, но в глубине души у каждого не угасала враждебность детских лет, и она никогда не могла уменьшиться, как и существующая меж ними небольшая разница в годах; Амори не мог забыть, что старший брат Викторен в детстве бил и мучил его, а кроме того, он считал своего глупого и грубого старшего брата существом, стоящим гораздо ниже его по умственному развитию. Но все же он решил примириться с ним. Амори, самый большой эгоист из всех Буссарделей своего поколения и, может быть, из всех Буссарделей прошлого и нынешнего времени, поставил перед собой в те годы важнейшую для него цель: как можно дольше сохранять свое положение вольного художника; он понимал, что это положение не вечно будет длиться, а между тем весьма дорожил им из самолюбия и стремления к независимости; он хотел оставаться вольным художником - и для того, чтобы оставаться холостяком, и для того, чтобы оттянуть момент, когда отец заставит его работать в своей конторе; он решил ладить со старшим братом, который уже хозяйничал там, и постепенно забрать его в руки. Ведь Викторен пользовался в доме известным влиянием, несмотря на свою глуповатость, а может быть, как раз благодаря этому; известно, что родители, жалея неудачного ребенка и боясь повредить ему резким обхождением, в конце концов прощают ему то, чего не спустили бы его братьям и сестрам, и слушают его с каким-то уважением. Итак, Амори поспешил посвятить брата в тайны и утехи жизни художников. От более или менее грязных шашней, героинь которых поставлял ему Дюбо, Викторен возвысился до интрижек с натурщицами. Он не вылезал из виллы Монсо, где снимали ателье несколько художников того же уровня талантливости и социального положения, что и Амори Буссардель. То была странная среда - светская, богатая, благовоспитанная богема, столь же отличающаяся от богемы художников-бедняков, как раззолоченный полусвет отличался в те времена от мира гризеток. На вилле Монсо в хорошо натопленных ателье, с пушистыми коврами и турецкими оттоманками, сынки богатых родителей, послав вперед грума доложить о них, ходили друг к другу в гости, курили немецкие трубки с длинными чубуками, обсуждали вопросы высокого искусства, превозносили Жерома, Пиля, Кабанеля и Шаплена, фыркали от смеха при имени Курбе, делали вид, что их тошнит при одном упоминании о Манэ. - А впрочем, - презрительно замечал Амори, - говоря о художниках-новаторах, обязательно спроси, каково их происхождение. Все они вышли из грязи, да так в ней и остались. К нему прислушивались. Он пользовался среди своих приятелей авторитетом, который нисколько не зависел от его таланта и целиком объяснялся его общественным положением. К несчастью, Викторену довольно скоро наскучил этот тесный кружок, где он не находил желанной распущенности, которую так надеялся встретить и к которой его тянуло. А приятелям Амори в свою очередь надоел безмолвный слушатель, всегда равнодушный к проблемам, волновавшим их. Викторен обычно сидел сонный, вялый на софе и оживлялся только в тех случаях, когда в ателье затевали фехтование или французскую борьбу или же собирались провести часок в танцевальном зале Мабиль. Здесь не оценили по достоинству его репертуар, состоявший из непристойных анекдотов, собранных им во времена ночных похождений в обществе Дюбо. И, наконец, он не имел у натурщиц такого быстрого и существенного успеха, к которому его приучили красотки менее независимые, а от этой непонятной ему неудачи он становился мрачным и еще более апатичным. Лишившись своего ментора в полосатом жилете, он мог только прибегнуть к услугам домов терпимости, да и то еще боялся, что один он не найдет те первоклассные заведения и пивные с женской прислугой в окраинных кварталах, где они с Дюбо провели столько приятных часов. При каждом отпуске Дюбо мчался в Париж, и тогда они с хозяином на один-два вечера возвращались к своим привычкам. Это было столь драгоценным облегчением для Викторена, что он постарался найти ходы к начальникам молодого солдата и одолевал их просьбами почаще давать отпуска его приятелю. Однако характер Дюбо изменился. Распутный малый, освобожденный от лакейского своего положения, отбывавший службу в гарнизоне военной крепости, остепенился, стал относиться к жизни серьезнее и в Лилле уже не стремился к молниеносным победам над полудобродетельными девицами. Однажды он явился к своему хозяину и с весьма смущенным видом попросил у него разрешения жениться. Викторен, пораженный и захваченный врасплох, согласился быть на свадьбе шафером. Он поехал в Лилль и был главной персоной на свадьбе. Увидев новобрачную, он понял Дюбо. Она была чистокровной фламандкой с роскошными формами и к тому же больше пяти футов ростом. Когда она делала почетному гостю низкий реверанс, он наметанным глазом мгновенно произвел оценку ее бюста, ее талии, крутых боков. Нисколько не стесняясь этой юной супруги в белом подвенечном наряде, он самым вульгарным образом причмокнул языком и громогласно воздал ей хвалу по-солдатски: - Ну, с этакой не соскучишься! И впервые за все время приятельской близости со своим слугой он увидел, как Дюбо, привыкший ко всяческому цинизму и бесстыдству, вдруг покраснел до корней волос. "Этот болван потерян для меня", - подумал Викторен. В Париж он вернулся недовольный. На следующий месяц, когда Дюбо приехал и явился на авеню Ван-Дейка представить свою жену, Викторен постарался не быть дома. Дюбо перестал проводить отпуска в Париже. К концу года Амели отняла от груди своего третьего ребенка, названного Фердинандом, - дед только наполовину шутил, называя его Фердинанд Третий, словно в княжеской родословной или в династиях художников. Заботливая мать почувствовала, что няня ее первенца Теодора, у которой на руках была еще маленькая Эмма, не справится с тремя детьми, даже если ей дать помощницу, и лучше всего пригласить надежную женщину, способную взять всю детскую в свои руки. Молодая жена Дюбо в то время работала, как и раньше, в прачечной в Лилле, Дюбо постоянно выражал желание остаться в услужении у Викторена, а следовательно, надеялся, что когда-нибудь возьмут в дом и его жену. В конце концов Амели предложила ей место старшей няни, решив учредить в своем доме такую должность. Викторен восстал против ее выбора. Он был сердит на женщину, ради которой Дюбо свернул на путь добродетели; он считал, что водворение в их доме этой статуи супружеского долга ничего хорошего не сулит: жена Дюбо станет надзирать за мужем, прежней веселой жизни уже не будет. - Ну, что ты можешь возразить против этой женщины, друг мой? - с удивлением спросила Амели. - По-моему, лучше и желать нечего. В тех краях у женщин много прекрасных врожденных качеств, они, например, очень опрятны, а я считаю, что в уходе за детьми это важнее всего. Натолкнувшись на сопротивление жены, которая, подняв указательный палец, приводила свои разумные доводы, Викторен быстро сдал позиции. Он не ожидал услышать такие рассуждения, хотя их легко было предвидеть со стороны матери семейства. Он вообще не понимал людей, даже своих близких, Амели он считал удобной женой, ибо она не стесняла его свободы, что было для него самым главным, а он зато не мешал ей распоряжаться в семейных делах, что, по-видимому, было для нее самым главным. Чрезвычайно довольный своей свободой, возможностью предаваться излюбленным удовольствиям, он обладал достаточной хитростью, чтобы разыгрывать перед Амели роль сговорчивого, покладистого мужа. Он не стал упрямиться, и жена Дюбо, еще до того как ее муж освободился от солдатчины, поселилась на авеню Ван-Дейка, на четвертом этаже пристройки, обращенной окнами во двор. В зависимости от этажа там расположены были кладовые, людская, бельевая, запасные спальни, а на самом верху - помещения для тех слуг, которые не жили во флигеле привратника. Однако она окончательно приступила к делу, лишь когда ей сшили соответствующий наряд. В ту пору в семьях крупной буржуазии уже вывелся обычай отдавать детей на вскармливание в деревню, а женщину, которую брали в дом ходить за младенцами, из какой бы местности она ни приехала, была ли кормилицей или только няней ребенка, полагалось одевать в традиционный костюм, состоявший из белого передника, из корсажа, туго обтягивающего пышную грудь, батистового чепчика и "венца" из шелковой тафты, с двумя широкими лентами назади, ниспадающими поверх накидки до самых пят. В первый же день, когда жена Дюбо смогла наконец в новом своем наряде повести детей на прогулку в Булонский лес (Буссардели наверняка посылали бы своих отпрысков в парк Монсо, живи они в полкилометре от него, но считали его недостойным для них местом прогулки, ибо жили у самых его лужаек), в этот день жену Дюбо после завтрака позвали в гостиную, и как только она вошла, в комнате смолкли все разговоры: эта женщина словно озарила ее своим присутствием. Она была просто великолепна в костюме кормилицы, высокая, статная, полная, в облегающей юбке и корсаже из серого альпага; "венец" из тафты в розовую и светло-зеленую клетку, для которого мастерица не пожалела шелка, выгодно оттенял молочную белизну ее лица, ее чистого, гладкого лба, а трепетавшие у висков на тоненьких цепочках золотые ажурные подвески были последним штрихом, довершавшим очарование этой типичной фландрской красоты. Амели с довольной улыбкой смотрела на творение рук своих, - ведь она сама до мелочей обдумала этот наряд и выбрала цвета, подходившие для блондинки. - Очень хорошо, нянюшка, очень хорошо! Повернитесь! Пройдитесь немножко по комнате, - говорила она не столько для того, чтобы проверить, как удался костюм, сколько желая похвастаться перед свидетелями этой сцены. - Поздравляю, дорогая! - обращаясь к невестке, воскликнула Каролина, вдова Эдгара, когда фламандка вышла из комнаты. - С такой няней вам не стыдно будет проехаться в открытой коляске! - В самом деле, очень хороша! Хоть пиши с нее портрет! - сказал Амори. Фердинанд Буссардель, всегда заботившийся о внешнем блеске своего дома, похвалил новый обычай одевать нянюшек в такой костюм. Конечно, они имели теперь более эффектный вид, чем прежние кормилицы, носившие одежду своей провинции - Нивернэ, Кошуа или какой-нибудь другой. И он одобрительно произнес: - Вот это по-парижски! А как ее зовут? - Аглая, - ответила ему сноха. Вскоре она сделала приятное открытие, что достоинства Аглаи превосходят обычные качества фламандок. - Ей бы не прислугой быть! - говорила она своей невестке. - Такая толковая, все понимает, все знает! Ну кто бы мог подумать! А когда она приносит мне расходную книжку, я всегда удивляюсь, какой у нее прекрасный почерк. Право, она могла бы найти себе мужа получше Дюбо. Я согласна, Дюбо преданный человек, привязан к мое