десь я уже не чувствую себя дома. Она отдала распоряжение приступить к съемке барельефов, и, быть может, для нее было утешением то, что она собственноручно нанесла первый удар киркой по стенам особняка Вилетта. Ей казалось, что, начав сама это вынужденное разрушение, она меньше будет его чувствовать. Она немного уподобилась тут несчастной женщине, которая, угадав, что любовник хочет бросить ее, спешит его опередить и первая порывает с ним, обманывая свое страдание. Но этими панелями, этой скульптурой, мраморной облицовкой каминов, на которые она обрушилась, желая спасти их, Теодорина не собиралась воспользоваться для украшения особняка на улице Людовика Великого. Она уделила своему новому жилищу ровно столько забот, сколько понадобилось для того, чтобы в нем удобно было жить и устраивать приемы, но его убранство всегда носило какой-то временный характер, чувствовалось, что хозяева расположились тут на бивуаках. От тех, кто знал, что у маклера Фердинанда Буссарделя есть земля в Монсо, он не скрывал своего намерения вскоре построить там собственный дом. И им казалось непонятным, почему он купил, а не взял в аренду огромный особняк на улице Людовика Великого. Вообще Фердинанд Буссардель как будто стремился все заново переделать вокруг себя. Потому ли, что ему было грустно вести дела в том помещении, где ему все напоминало отца, или потому, что у него уже не было теперь причин терпеть некоторые неудобства, он решил перевести контору в другое место. Договор на квартиру в бельэтаже на улице Сент-Круа он расторг уже два года назад. Аделина не захотела в ней остаться, находя, что она слишком велика для нее одной; теперь тут жила другая семья, Буссардели даже не знали ее фамилии. Для конторы Фердинанд нашел превосходное помещение на площади Лувуа. Два этажа, просторные комнаты, напротив - Императорская библиотека, прекрасный вид на площадь и на красовавшийся посередине ее фонтан Висконти. Все имело внушительный, даже роскошный вид и соответствовало значительности, которую приобрела в Париже контора Буссарделя, поэтому Фердинанд легко расстался с антресолями на улице Сент-Круа. Пыль от папок с бумагами, неизбежная закоптелость, характерные для всякого рода деловых контор, затушевали там следы прошлого, и у Фердинанда не было такого чувства, что он покинул родной дом. Прошло три года со времени раздела наследства, а стоимость земельных участков, собственниками которых оказались Буссардели, все увеличивалась. Однако четыре наследника по-прежнему ничего не продавали. Они упрочили свой финансовый союз и для согласования действий проводили в определение даты совещания. Жюли посылала на них мужа в качестве своего представителя, а тетя Лилина - доверенного, на которого вполне полагалась, особенно потому, что он управлял владениями нескольких монашеских общин; Фердинанд, впрочем, признавал, что этот человек, носивший фамилию Минотт, понимает толк в своем деле и даже проявляет незаурядные познания в вопросах судебного крючкотворства. Помимо родственной привязанности, всех отпрысков Буссарделя соединяли теперь новые узы. Место умершего отца отныне занял и сплотил их личный интерес. Благодаря своей солидарности эта группа представляла собою финансовый блок, большую силу. Будь они не так тесно связаны, им труднее было бы устоять перед искушениями, перед неожиданностями, перед уловками всеобщей спекуляции; а главное, каждый из них в отдельности не получил бы от Эмиля Перейра того, чего они добились от него. В некоторых местах, где были участки и у них и у него, они занимали главенствующее положение, а в других местах первенство принадлежало ему, в основном на участках, окаймлявших парк Монсо. Таким образом, между маленькой кучкой Буссарделей и крупным банкиром не раз создавалось своего рода равенство положения, что вносило некоторую поправку в неравенство средств, которые были когда-то пущены в ход, и нынешнее неравенство капиталов. Соперники вступили в переговоры, прибегли к компенсациям: Буссардели не отдали ничего, что было для них жизненно необходимым, а то, что они сохранили, поднялось в цене. Первым построился, конечно, маклер. После некоторых колебаний он решил возвести дом на своем участке на авеню Ван-Дейка; это была широкая и очень короткая улица, одна из тех, что были недавно проложены по планам инженера Альфана на месте парковых аллей; она являлась продолжением (вслед за улицей Курсель) авеню королевы Гортензии, которое шло, прямое как стрела, от Триумфальной арки до парка Монсо. Место для постройки дома Фердинанд выбрал на том углу, где авеню Ван-Дейка подходило к парку. Такое расположение позволяло разбить при доме сад, как в те времена, когда в Париже не боялись потратить лишний арпан земли, а между тем планировщик отвел под насаждения небольшую площадь: ворота выходили на авеню Ван-Дейка, находившийся перед домом сад примыкал к парку и поэтому казался большим. Буссардель остановил свой выбор на архитекторе, о котором тогда много говорили, - на Пьере Мангене, достигшем известности постройкой особняка для виконтессы Паива. Маклер отправился в его ателье, но без жены; он заявил Теодорине, что их особняк должен быть построен в самом новом стиле, и Теодорина тотчас же отстранилась, ссылаясь на то, что она мало смыслит в современном искусстве. Заказчик предоставил молодому архитектору показывать свои чертежи, планы, излагать свои воззрения, а затем продиктовал ему собственные пожелания. Их было три, и сводились они, во-первых, к требованию некоторой пышности, каковую Буссардель пожелал сообщить даже наружной отделке дома. Затем требовалось разбить перед домом сад, а позади дома устроить двор, и, наконец, требование более бытового характера, вероятно навеянное воспоминаниями об особняке Вилетта: нужно было устроить на участке, окружавшем дом, второй выход, менее заметный, чем решетчатые ворота. Пьер Манген предложил проделать калитку в садовой ограде - через нее можно было бы сразу же проходить в парк. - Это было бы очень удобно для ваших детей, - сказал он. - Прекрасно. Итак, в отношении этих подробностей мы с вами договорились, - ответил Буссардель. - Во всем остальном вам предоставляется полная свобода действий. Луи тоже решил построить себе дом на площади Малерб. Жюли с мужем занимали теперь одни огромную квартиру на площади Риволи. Свекор и свекровь умерли, дети один за другим обзавелись своей семьей и покинули родительский кров; Жюли пришлось запереть несколько комнат. Ей тоже улыбалась мысль построиться на одном из своих земельных участков, но Феликс Миньон не сразу дал на это согласие: он заявлял, что надо подождать, пока этот район застроится. Несколько лет тому назад жена отговорила его строить новый дом в Европейском квартале, где у него были неплохие участки, и тогда она ссылалась на то, что из окон их квартиры прекрасный вид на дворец и сад Тюильри. Феликс не позабыл ее сопротивления и теперь в отместку тоже не соглашался переселяться. Целых двадцать лет он в супружеской жизни покорно исполнял все желания Жюли, однако ж и у него была своя семейная гордость: он не желал, чтобы спекуляцию, проводимую Миньонами, ставили ниже спекуляции Буссарделей. И, наконец, старик Альбаре, который во времена военных советов четырех наследников нередко принимал в них участие с правом совещательного голоса, вздумал тоже строиться, несмотря на свой преклонный возраст, и уже договорился с подрядчиками. Он отвел под постройку участок, расположенный между проспектом Валуа и новым проспектом Веласкеза и соответствующий участку Фердинанда, с противоположной стороны парка, на авеню Ван-Дейка. Отношения Фердинанда и Луи к Альбаре были проникнуты сыновней близостью, как и при жизни их отца. Этот добряк, не имевший ни потомков, ни родственников по боковой линии, всегда давал понять, что все его состояние перейдет к детям его старого друга. Братья предполагали, что дом, строившийся на проспекте Веласкеза, достанется в дальнейшем Оскару, сыну Луи Буссарделя и крестнику старика Альбаре. Только тетя Лилина отказалась перенести свои пенаты в долину Монсо. Прежде чем расстаться с улицей Сент-Круа, она принялась подыскивать себе новую квартиру, искала долго, не допуская при этом ничьих подсказок и советов. У нее была своя мысль. Аббат Грар, ее духовник, которому она осталась верна, состоял тогда священником в женском монастыре Тайной вечери и жил при нем на улице Регар. Старой деве хотелось поселиться как можно ближе к нему. Она полагала, что братья и Жюли останутся недовольны ее решением и каждый из них будет стараться перетянуть ее в свой дом, ибо по собственному ее мнению, чем больше она старела, тем становилась лучше, милее и для всех приятнее. Кроме того, она подозревала родных в корыстных побуждениях. - Они хотят держать меня под башмаком, они зарятся на мои деньги, надеются, что тетя Лилина оставит наследство их деткам, - говорила она госпоже Леба-Дотье, своей прежней приятельнице, которая, овдовев, опять стала с ней неразлучна. - Погодите, друзья мои, придется вам потерпеть! Здоровье у меня превосходное. И я не позволю вам взять меня под опеку, нет уж, не позволю! Решив поселиться подальше от родных, она полагала, что сыграет с ними таким образом досадную для них шутку. Как у них тогда вытянутся физиономии! Тем более что Буссардели и представить себе не в состоянии, как это можно жить на левом берегу Сены. Послушали бы вы только, как эта модница, Жюли Миньон, бросала насмешки, вроде следующих: "Госпожа такая-то? Она очень уж с левого берега. Ее не назовешь провинциальной, старомодной, отсталой от жизни, - просто она с левого берега. Этим все сказано!" Старая дева сняла квартиру в пять комнат в начале улицы Нотр-Дам-де-Шан, оттуда было две минуты хода до монастыря; если бы аббату Грару случилось заболеть, она сразу же примчалась бы ему на помощь - ей стоило только пересечь улицу Вожирар. Переселение тети Лилины на новую квартиру не вызвало, однако, большого смятения, вопреки ее надеждам. "Неблагодарные!" - подумала она. - Отец хотел, чтобы его дети жили неподалеку друг от друга, - сказал Луи. - Но у тебя, верно, есть свои причины. Аделина закричала, что, конечно, у нее есть причина одна-единственная, но зато важнее целой сотни причин: спасение душ ее близких! Надо же, чтобы она для этого потрудилась, так как в ее семье вера ослабела!.. Квартал Нотр-Дам-де-Шан, где много монастырей, часовен и богаделен, больше всего подходит для нее, ей легче будет там молиться и творить добрые дела; с тех пор как она лишилась горячо любимого отца, только в молитве и добрых делах находит она себе поддержку и утешение. Только они и заполняют ее жизнь. Никто с ней не спорил, не возражал ей, что было бы куда логичнее, если б она сама вступила в какую-либо духовную общину или же просто поселилась в этой самой Тайной вечере, где для дам, искавших уединения в ее стенах, устанавливались весьма легкие правила. Но ведь даже людям, совсем не отличавшимся наблюдательностью, видно было, что тетя Лилина очень дорожит комфортом, роскошью, что она любит командовать своими слугами и, занимаясь благотворительностью, проявляет обычную бесцеремонность богачей и всюду хочет быть на виду. Ей необходимо было общество, и притом такое общество, где ее репутация богатой старой девы давала бы ей вес. Что же касается монастырей, то с нее достаточно было их соседства. Она прониклась уверенностью в своей святости, стучась в двери, украшенные крестом, бывая в монастырских приемных, блистающих фламандской опрятностью, разговаривая с монахинями шепотом по их примеру. Домой она возвращалась довольная собою и провидением и для того, чтобы проделать путь и двести-триста метров до своего дома, садилась в поджидавшую у ворот карету, где была приготовлена для нее грелка с горячей водой, полость, подбитая мехом опоссума, и слуховая трубка, в которую она то и дело распекала кучера за то, что он, лентяй, не хочет погонять лошадей и они еле-еле плетутся. Из угловой комнаты своей квартиры тете Лилине видна была улица Флерюс, перпендикулярная к улице Нотр-Дам-де-Шан, и хотя это была совсем маленькая комнатка, подходившая скорее всего для гардеробной, она меблировала ее как гостиную, правда в темных тонах, назвала своим кабинетом, и, взяв за обыкновение сидеть там у окна, приказала поставить около него удобное глубокое кресло. Уютно устроившись, она размышляла и, отдыхая от размышлений, смотрела на довольно оживленную улицу Флерюс, по которой мелькало много белых головных уборов монахинь и священнических сутан. Вскоре она уже знала обитателей квартала, подмечала их повадки, их интриги и даже их прегрешения, так как не строила себе никаких иллюзий относительно добродетелей своих ближних. У окна "кабинета" она проводила все свои досужие часы, остававшиеся у нее от обязанностей благочестия и благотворительности, от приема гостей и от поездок по гостям - она охотно посещала семьи двух своих братьев и замужней сестры. Тетя Лилина по ним скучала гораздо больше, чем они по ней. Ей хотелось их видеть, быть среди них, убедиться лишний раз, как щедро благословило небо эти три домашних очага, где выросли не только дети, но уже множились и внуки. Одиночество тяготило тетю Лилину, но она ни за что на свете не согласилась бы это признать, а может быть, и сама о том не ведала. Ей уже было за пятьдесят. Она еще довольно часто раскрывала свой столик, доставала краски, карандаши, всякие принадлежности для рисования акварелью, а так как лишь очень немногие лица нравились ей, она брала за натуру самое себя и, глядясь в зеркало, писала автопортреты. Черты ее нисколько не изменились, на голове не было ни одного седого волоска, но цвет лица испортился, так же как и нрав его обладательницы. Молочная белизна кожи перешла в желтизну, а характер стал желчным. Жюли в конце концов уговорила мужа построить новый особняк на улице Прони, неподалеку от ее братьев. Супруга Феликса Миньон, хотя и не носила теперь отцовской фамилии, оставалась больше Буссардель, чем Аделина, старая дева, кото* рая уже не могла быть продолжательницей рода. Феликс Миньон согласился. Он сдался перед очевидностью: в долине Монсо один за другим возводились особняки; богатство, роскошь, хороший тон крепко обосновались там. Да и во всем остальном Париже совершались метаморфозы. В городе гул стоял от ударов киркой и молотом; повсюду визжала пила каменотесов; все менялось на глазах, везде происходили торжественные открытия новых зданий. Канал Сен-Мартен ушел под землю, над его перекрытием протянулся длинный бульвар, который освятила императорская карета с упряжкой цугом, прокатившая по бульвару от Фоли-Мерикур до площади Бастилии. В театральных обозрениях, появившихся на сцене в конце года, Париж времен Филиппа-Августа вел беседу с современным Парижем, детищем барона Османа. Маленькая Польша в символическом костюме со вздохом пела жалобную песенку и проваливалась в люк, а фонтан Медичи плакался перед будкой суфлера, что в столь почтенном возрасте люди потревожили его и заставили перейти на другое место. Появились первые открытые враги Жоржа Османа. В парке Монсо снесли павильоны Фоли де Шартр. Затем разрушили Загородный домик, Башню, Голгофу, Форт, Мастерскую. На их месте проложили улицы Мурильо и Рембрандта, служившие продолжением Лиссабонской улицы. Старый парк, уменьшившийся от самой своей старости, тесным кольцом обступили теперь богатые особняки и виллы. К тому времени на бульваре Капуцинок, который уже не окаймляла улица Басе дю Рампар, выросло высокое и обширное пятиугольное строение, называвшееся "Отель Мира". Пока Теодорине Буссардель приходилось жить на улице Людовика Великого, она, выезжая из дому, всегда приказывала кучеру свернуть на улицу Нев-Сент-Огюстен. Она не желала видеть этот караван-сарай на пятьсот номеров для приезжих, расположенный на том самом месте, где лишь несколько месяцев назад поднимались стройные коринфские колонны творения Броньяра. Впрочем, она знала, что скоро расстанется с кварталом Оперы. Когда она устраивалась на улице Людовика Великого, Фердинанд, желая уберечь жену от привязанности к новому жилищу, по секрету сообщил ей, что существует проект соединить проспектом площадь Оперы с площадью Биржи. Прокладка этой новой улицы неизбежно должна была повлечь за собой отчуждение и второго их особняка. XIX  Со времени неприятной истории в Буа-Дардо Викторен, запертый в закрытый пансион, проявлял там весьма слабые успехи в учении. Заведение это походило на долговую тюрьму, на духовную семинарию и на сумасшедший дом. Голые стены, чрезвычайно жесткие постели, дворы без единого деревца; в жаркое время года ученики и учителя на переменах жались к самому зданию, к узенькой полосе тени. При доме был большой огород, где все произрастало великолепно благодаря близости Сены, овощами из него кормили пансионеров; но он был окружен высоким забором, а калитку всегда держали на запоре. Сами садовники работали тут, как в тюрьме. Хозяин этого заведения, требовавший, чтобы его именовали господин директор, держал в ежовых рукавицах и свой персонал и пансионеров. Между многочисленными питомцами не могла установиться товарищеская близость: их разделяла большая пестрота возрастов - от десяти до двадцати пяти лет; худосочный ученик коллежа, отстававший от сверстников из-за продолжительной болезни, соседствовал здесь с наследственным идиотом и порочным юнцом. К счастью, Жавелевский пансион обязан был своей славой системе исправления, особой для каждого воспитанника, для чего применялись физическое и моральное разъединение пансионеров. В этом питомнике медлительное продвижение Викторена по стезе образования упорядочилось: он регулярно просиживал по два года в каждом классе; это было уже прогрессом по сравнению с тем, чего раньше могли добиться от него. Имелись и другие достижения: его злые выходки почти совсем прекратились. Это объяснялось не только постоянным надзором, от которого он не в силах был ускользнуть. Прежде чем поместить Викторена в этот пансион, отец откровенно объяснил директору, по каким причинам он решил доверить ему своего сына: Викторен тревожил его преждевременным развитием некоторых способностей и отсталостью умственного развития; последнее следовало подстегнуть, а первое усыпить. Директор, видимо имевший большой опыт в применении всяческих систем принуждения, пообещал ему избавить своего нового воспитанника от нежелательной возбудимости. И директор сдержал обещание. Помимо холодных ванн, гимнастических упражнений, которыми он заставлял молодого Буссарделя заниматься ежедневно утром и вечером, он еще давал ему принимать капсюли с камфарой, приготовленные в аптеке Вожирарского мужского монастыря, с каковым Жавелевский пансион поддерживал добрососедские отношения. Умело меняя дозировку в зависимости от времени года и наблюдений ночного надзирателя, удалось приглушить пыл Викторена. Но вместе с тем применявшиеся целебные снадобья притупляли ум юноши. Теперь Викторен уже не придумывал более или менее жестоких шалостей, к которым питал прежде такую склонность. Он жил в постоянном оцепенении, улучшавшем его поведение, однако весьма неблагоприятном для занятий науками; впрочем, все педагогическое искусство директора как раз и было направлено на то, чтобы поддерживать у своих воспитанников равновесие между необходимыми, но противоположными требованиями. Отец предпочел бы не отрывать столь решительно Викторена от семьи. Он почти жалел, что ни его младшие сыновья, ни его племянник не имеют таких дурных наклонностей, как Викторен, и поэтому нельзя послать в Жавель еще одного дрянного мальчишку. Эдгар, Амори и двоюродный их брат Оскар учились хорошо. Один за другим, когда приходило время, они поступали в лицей: Эдгар по слабости здоровья учился за городом, в Версале, Амори и Оскар - в лицее Кондорсе, где получала образование вся молодежь мужского пола с Шоссе д'Антен. Все трое по желанию отцов были пансионерами. Биржевой маклер и нотариус, у которых и состояние и социальное положение были более прочными, чем у покойного Флорана Буссарделя в те годы, когда они сами были школьниками, придерживались более строгих взглядов, чем отец. - Надо дать нашим сыновьям суровую подготовку к жизни, - говорил Фердинанд, хотя в глубине души страшно гордился тем, что для Буссарделей подготовка такого рода стала излишней. Но то, что мальчиков отдали в разные лицеи пансионерами, было не только согласно с принципами родителей, а имело еще и то преимущество, что делало менее заметным необходимость держать Викторена в особом учебном заведении. Директор Жавелевского пансиона отказался отпускать Викторена домой на воскресные дни. Он все обнадеживал родителей, что на следующий год будет отпускать к ним сына по праздникам. На короткие зимние и на большие летние каникулы Викторен приезжал домой; правда, вместе с ним являлся и неотступно, как тень, следовал за своим питомцем посланный из пансиона надзиратель, который ходил с мальчиком на прогулки, участвовал в его играх, сидел возле него за семейным столом и спал в его комнате. Впрочем, и юные девицы Буссардель находились под столь же строгим присмотром гувернанток, да и мальчики никогда не выходили на улицу одни: по воскресеньям в Версальский лицей и в лицей Кондорсе за ними утром приезжали надежные лакеи; поэтому присутствие в доме жавелевского надзирателя не казалось чересчур уж странным и не удивляло завсегдатаев. Надзиратель этот был чахлым существом и поначалу не привлекал к себе внимания. Но постепенно он стал вызывать у окружающих какое-то тревожное чувство: человек без возраста, избегавший смотреть людям прямо в глаза, в застегнутом наглухо сюртуке, он возбуждал какие-то смутные подозрения; впрочем, через некоторое время те, кто знал его роль, говорили себе, что, несомненно, он кажется им странным только из-за их предубеждений,- вот так же, например, многие находят, что у смотрителей каторжной тюрьмы руки убийц, а у врачей-психиатров безумные глаза. Директор пансиона ручался за него. На пасху этот надзиратель, по фамилии Пэш, сидя в карете рядышком со своим воспитанником, сопровождал супругу Фердинанда Буссарделя и остальных детей в Гранси. Но летом Пэш возил своего воспитанника в Швейцарию, где они совершали экскурсии, или же в Дьепп на морские купания, рекомендованные Викторену. В семье считалось, что эта система, сочетавшая правила Жавелевского пансиона с видимостью семейного воспитания, является временной. Родители все надеялись, что вот на следующий год их сын сможет поступить в лицей. Но какой-нибудь неприятный случай, неожиданное препятствие расстраивало их планы и статус-кво затягивалось еще на один год. Иной раз Фердинанд Буссардель терял терпение: тоска, чувство унижения, бешенство охватывали его, когда он видел, что этот парень дерзит ему, своему отцу. Да какому отцу! Человеку, перед которым все склонялось. Негодование переполняло его сердце, он уже не мог сдержать себя и давал волю своему гневу. Обычно это случалось в Жавеле, когда, встревоженный письмами директора, он мчался туда, пренебрегая делами в конторе и удовольствиями светской жизни. Ему докладывали о проступках Викторена, совершенных им в минуты пробуждения от тупой дремоты, вызывали преступника; подобно многим отцам, теряющим самообладание и сознание своего превосходства при объяснении с провинившимися детьми, Буссардель выходил из себя. - Мерзавец! Я тебя в солдаты отдам! - кричал он. - Ты уже великовозрастный болван. А на военной службе с тобой кутить не будут. Знаешь, что там ждет таких негодяев, как ты? Я тебе сейчас скажу: карцер, гауптвахта, штрафная рота, тюрьма, каторга! Кончится тем, что ты предстанешь перед военно-полевым судом, и уж тогда имя, которое ты носишь, ничем тебе не поможет. Викторен пожимал плечами. - Ты думаешь, я не знаю, что говорю, - еще громче кричал отец. - Не забывай, что я бывший лейтенант национальной гвардии. Если ты не уважаешь отца, по крайней мере относись с уважением к офицеру! - А я так с удовольствием пойду на военную службу. Хоть сейчас запишусь, - бормотал Викторен, рассматривая носки своих башмаков. Буссардель, пойманный на слове, не знал, что отвечать. Он тотчас же представил себе, как его сын в каком-нибудь гарнизоне выходит из казармы, получив увольнительную в город, шатается по "пивным с женской прислугой", по домам терпимости или обольщает работниц и плодит подзаборников. - Уведите вы его! - говорит он удрученно. - Ничего хорошего от этого негодяя не добьешься. Плохая мне награда за мою любовь и заботы. Мой старший сын платит мне самой черной неблагодарностью. Викторен покорно уходил в сопровождении надзирателя и бурчал, что он не просил, чтобы его произвели на свет. "Надо обязательно избавить его от военной службы, - думал тем временем отец. - Я поставлю за него рекрута". Ставить за сыновей наемных рекрутов вошло уже в обычай в семье Буссарделей, так же как и в других богатых семьях. Луи-нотариус поставил рекрута вместо своего сына Оскара; биржевой маклер Фердинанд таким же образом купил освобождение своему младшему сыну Амори. Что касается Эдгара, то ему, несомненно, должны были дать белый билет: грудная болезнь у него возобновилась, и ему пришлось на несколько месяцев прервать занятия в лицее. Это, впрочем, не помешало ему получить аттестат зрелости. Наконец Викторен в 1863,году, то есть когда ему было уже двадцать два с половиной года, выдержал экзамен на аттестат прелости. Отец уж совсем было потерял надежду. Три года он тщетно хлопотал, пользуясь своим весом, обхаживал экзаменаторов, но при всем их добром расположении к Викторену, сыну влиятельного финансиста, они не могли повысить его низкие отметки больше, чем то позволяло приличие. Итак, система Жавеля одержала победу! Каких только знаков признательности не получил директор! Надзирателю Пэшу был сделан превосходный подарок. Чтобы не лишать сына воздействия таких прекрасных воспитателей, родители пожелали оставить Викторена в пансионе до его женитьбы: отец намеревался женить его как можно скорее, считая брак решающим средством. Однако попробуй найти для столь малообещающего жениха невесту в семействе, которое никто не счел бы ниже семейства Буссарделей. К счастью, молодой Буссардель отличался выигрышной внешностью. Лицо у него, правда, было довольно широкое, но черты твердые, правильные; статная фигура, прекрасно развившаяся благодаря гимнастике; он обладал силой тридцатилетнего атлета и отличался ловкостью во всех физических упражнениях. Любуясь его наружностью, отец находил в нем большое сходство с собою, каким он был в возрасте Викторена, и надеялся, что у сына со временем разовьются и черты внутреннего сходства с ним. После встречи Нового года, отметившей запоздалые успехи старшего сына, второго января маклер потребовал его к себе в кабинет. Это была высокая комната на первом этаже с окнами в сад, разбитый с улицы Людовика Великого, но угловая в главном корпусе и затененная боковым выступом здания. Зимний день уже был на исходе. Буссардель для разговора с сыном выбрал тот час, когда господин Пэш приготовился отвезти своего воспитанника в Жавель. Викторен явился по приказу отца. Позади него в проеме двери вырисовывалась фигура надзирателя. - Входите, входите, господин Пэш, - сказал маклер. Слуге, которого посылали за Виктореном, Буссардель велел доложить барыне, что молодой барин находится в кабинете. Сидя за монументальным письменным столом, маклер пристально смотрел на сына. Этот стол, сумеречный свет и тишина, царившие в комнате, настороженная поза юноши - все отдаляло их друг от друга. - Дорогой мой мальчик, - начал Буссардель, - мы с матерью хотим сделать тебе очень важное сообщение, в первую голову касающееся тебя. От него зависит твоя жизнь, твое счастье и, следовательно, счастье любящих тебя родителей. Садитесь, пожалуйста, господин Пэш, - сказал он надзирателю, но сыну предоставил стоять перед ним. - Ты, конечно, понимаешь, Викторен, что отец позаботился о твоей будущности. Я решил взять тебя в свою контору, поскольку в дальнейшем она по наследству перейдет к тебе на половинных началах с одним из младших братьев, а может быть, вам придется работать в ней всем троим. Но речь пока идет не об этом. Тебе еще нужно пройти курс юридических наук, и я надеюсь, что ты справишься с этим; ты успешно выдержал экзамены на аттестат зрелости, и это внушает мне уверенность, что больше ты не будешь меня огорчать, что полоса неудач кончилась... Забудем прошлое! И он подчеркнул вступление, сделав двумя руками такое движение, как будто очищал место на своем письменном столе. С годами Фердинанд перенял жесты маклера Буссарделя старшего; подражание это проявилось у него лишь после смерти отца и как будто вызвано было не влиянием и не наследственностью, а сознательным желанием сохранить определенный человеческий тип, соответствующий духу семьи. Но у Буссарделя Второго наблюдались некоторые видоизменения, главным образом внешнего характера. Второй маклер из рода Буссарделей лучше знал свет и светские обычаи; ни при каких обстоятельствах он не терял самоуверенности; весь его облик, даже посадка головы, выражал глубокое чувство превосходства над другими и сознание прочности своего положения, какими Буссардель Первый никогда не обладал. Отец Викторена, по-прежнему сидя за огромным письменным столом, сделал продолжительную паузу, и в это мгновение вошла мать. Устав от суматохи праздничных приемов, она воспользовалась первым днем, когда у нее не было никаких гостей к обеду, и надела просторное домашнее платье, отнюдь не скрадывавшее ее полноту зрелой матроны. Мимоходом она тыльной стороной руки погладила сына по щеке. Теодорина Буссардель раз и навсегда завела порядок, по которому мужу предоставлялась забота об исправлении Викторена, она же держалась с сыном ровно и ласково, как любящая мать, не подрывая, однако, отцовского авторитета. Подойдя к столу, она села по правую руку мужа. Викторен не понимал, к чему ведет эта аудиенция, и поглядывал то на отца, то на мать, но не произносил ни слова. - Ну вот, - благодушно сказал Буссардель, - ты немножко догадываешься, о чем мы хотим тебе сообщить? И он лукаво взглянул на жену, она ответила ему улыбкой. - Послушай, Викторен! - продолжал отец. - Как ты думаешь, не пора ли тебе жениться, мой друг? - Жениться? - встрепенувшись переспросил Викторен; это было первое произнесенное им слово. - Ага, ага! - весело сказал отец. - Заинтересовался! Что ж, это вполне естественно. Ну вот, мы подыскали тебе прекрасную партию. Избранный круг, высокопоставленная родня, превосходное приданое! По возрасту вполне тебе подходит. Тут вмешалась мать: - Речь идет, дитя мое, о прелестной шестнадцатилетней девушке. Право, личико у нее премиленькое, а волосы просто великолепные. Говорят, она прекрасно поет. - Я с ней знаком? - спросил Викторен. - Нет еще, - ответил отец. - Но скоро познакомишься. - Когда? - В субботу, дорогой, - в ближайший день, когда тебя отпустят. Твой будущий тесть и теща дают обед по случаю смотрин. Мы за эту неделю сошьем тебе новый костюм. Наступило молчание. Викторен ничего не ответил и, казалось, задумался. Прошел уже час; сгустились сумерки, окутывая кабинет с унылыми панелями на стенах и притихших участников этой сцены. - Друг мой, - заговорила наконец Теодорина Буссардель, - позвони пожалуйста. Я сказала слуге, чтоб нам не мешали, и он не решается принести лампы. А тут такая темнота, ничего не видно. Она приказала также подбросить дров в камин. В комнате опять стало тепло, светло, она сразу ожила. - Ну вот, дружок, - сказала мать, подходя к сыну. - Я хочу первая тебя поздравить. Рослый юноша нагнулся, собираясь подставить лоб, но мать расцеловала его в обе щеки. Он хотел было выпрямиться, но она не выпускала его, крепко прижимая к груди. - Мальчик мой дорогой! - говорила она ему на ухо. - Я так хочу, чтоб ты был счастлив... - И он будет счастлив! - звучным голосом воскликнул маклер, расслышав ее слова, и тоже встал с места. - Разве отец с матерью не делают все для его счастья? Викторен, которого ласка матери слегка растрогала, сразу же замкнулся, когда подошел отец. Буссардель похлопал его по плечу. - Ну, довольно, - сказал он. - Можешь отправляться. Вот тебе тема для размышления на целую неделю. Господин Пэш распахнул дверь, уже пора было ехать в Жавель. У порога Викторен остановился и, обернувшись, спросил: - Через сколько времени мне жениться? - Если все пойдет хорошо - через полтора месяца, - ответил отец, выходивший вслед за ним. Теодорина осталась одна в кабинете. Она слышала, как ее муж поднялся по лестнице на второй этаж, - несомненно, для того, чтобы переодеться: он говорил, что будет обедать в клубе. В следующую субботу в особняке на авеню Императрицы Викторен Буссардель был представлен Амели, дочери графа и графини Клапье. Он боялся, что она окажется бойкой девицей, вроде его сестер, ловко умеющей вертеть кринолином, болтать о костюмированных балах, об Итальянской опере и рецептах домашнего печенья. А перед ним предстало напряженное существо, немая статуя, вперившая в него враждебный взгляд. В ответ на комплимент, который господин Пэш заготовил для своего воспитанника, а тот его вытвердил от первого до последнего слова и отчеканил наизусть, она пробормотала что-то невнятное. Жених с любопытством разглядывал эту юную особу, но думал вовсе не о том, что ему придется провести с нею всю жизнь. Эту мысль он считал второстепенной, свыкнуться с нею у него еще было время, - на ум ему шло лишь то, что скоро, через несколько недель эта девушка будет его собственностью и он получит право распоряжаться ею в полное свое удовольствие. За обедом их посадили рядом, но они друг с другом не разговаривали. Резкий свет газовых рожков, которому свечи, горевшие в канделябрах, не могли придать теплого колорита, блеск позолоты на лепных украшениях, которыми изобиловал этот новенький особняк, яркий, красный цвет драпировок, всеобщее внимание, направленное на нареченных, сковывали их. Но когда встали из-за стола, невестка Амели, Лионетта Клапье, предложила Викторену показать ему зимний сад, то есть большую оранжерею, построенную во дворе особняка, при котором не было сада. По привычке Викторен хотел попросить разрешения у старших и увидел, что отец и мать, следившие за ним, взглядом велят ему принять предложение. Он все-таки достаточно знал правила приличия и понял, что ему позволили удалиться от общества со своей невестой, а Лионетте Клапье поручено надзирать за ними. Викторен предложил Амели руку, и они последовали за Лионеттой Клапье. Лионетта была маленькая чернушка, совсем не хорошенькая и даже не грациозная, но зато говорливая, развязная и такая напористая, что от нее невозможно было отвязаться; все находили ее страшно остроумной, хотя никто не мог бы сказать, в чем же проявляется ее остроумие. В эти годы все элегантные парижанки устремляли взор на Тюильри и стремились чем-нибудь походить на императрицу, но Лионетта Клапье ради оригинальности уверяла, что сама она - вылитая княгиня Меттерних. Заявляя об этом, Лионетта в глубине души надеялась, что слушатели примутся горячо уверять, будто она совсем не так безобразна, как супруга австрийского посла; впрочем, эта светская дамочка жаждала главным образом прославиться, подобно этой знаменитой пленительной дурнушке, живостью, веселостью, электризующим обаянием. Хотя в семействе Клапье, несколько отличавшемся от Буссарделей, выражали сугубую преданность Наполеону, который в 1808 году пожаловал деду Амели графский титул, в годы Второй империи Клапье не могли нахвастаться монаршими милостями. Они были, как и все, представлены императору; однако, являясь крупными помещиками, интересовавшимися только своими землями, не занимая никакой государственной или общественной должности да и не имея честолюбивых стремлений добиться таковых и, наконец, будучи людьми весьма скучными, они не обладали никакими данными для успеха при дворе, никогда не удостаивались приглашения на понедельники императрицы и на какие-либо увеселения в Компьене. Таким образом, Лионетта Клапье могла изображать госпожу Меттерних лишь в квартале Бассейнов. Усевшись в кресло-качалку, примявшее пышные волны ее платья цвета серы, выбрасываемой Везувием, Лионетта рассеянно поглядывала на молодую пару; те сидели на садовой скамье рядышком, вытянувшись, словно аршин проглотили, а их опекунша болтала без умолку, хохотала, жестикулировала, покачивалась в кресле и занята была только собственной своей особой. Не подозревая, что Викторен никогда не бывал в свете и ничего о нем не знает, она старалась ослепить его, разыгрывая перед ним обозрение на злободневные парижские темы. Она объясняла, например, что такое ложи с решетками, которые опять входили в моду, и объявляла себя их ярой сторонницей: ведь это удобное приспособление позволяло порядочным женщинам бывать в любом театре. - Ах! - восклицала она. - Вы слышали Патти в "Сомнамбуле"? Как! Не слышали? Великий боже! Приглашаю вас обоих к себе в ложу в ближайший день моего абонемента. Упустить случай было бы просто преступлением: через месяц дива уезжает в турне по Европе. Болтунья откидывалась назад, отталкиваясь одной ногой, что позволяло ей выставлять напоказ довольно изящную щиколотку. Настоящее ее имя было Леония, но, выйдя замуж за сына графа Клапье и став виконтессой, она решила отбросить это старомодное имя и стать Лионеттой, как ее будто бы звали в детстве. Она была поклонницей всех новшеств и даже участвовала в подготовке петиции, в которой женщины вскоре собирались потребовать, чтобы их допускали в число слушателей Сорбонны. Однако она считала просто непостижимым, как это пытаются ввести в моду порядок рассаживать на больших официальных банкетах мужчин отдельно от дам: один стол накрывать только для мужского пола, другой - для женского. Что за нелепая идея! Нельзя же склонять голову перед любым нововведением, надо, например, найти в себе мужество освистать такую скучнейшую штуку, как "Тангейзер", хотя очаровательному двойнику Лионетты, княгине Меттерних, и пришла мысль (на этот раз весьма неудачная) взять эту тощищу под свое покровительство! Викторен не слушал ее. Он смотрел на Амели. Она сидела рядом с ним, откинувшись на спинку скамьи, и, видимо, волновалась: по лицу ее пробегали короткие тени; она не глядела на Викторена и ни слова не отвечала золовке. Казалось, все ее внимание поглощал лежавший у нее на коленях букет, который она придерживала обеими руками. Ее настороженность, ее тревожное молчание нисколько не беспокоили жениха. Раз уж его родители и супруги Клапье решили поженить их, то, по его мнению, немыслимо было никакое открытое противодействие как со стороны невесты, так и с его стороны. Затаенные чувства девушки не имели в его глазах значения, лишь бы они не мешали осуществить приятные для него планы; в этом браке он видел только одно: спадут замки, и он вырвется на свободу. Впрочем, приобретенный Виктореном опыт, научивший его сдерживать нетерпение и внешне выказывать покорность, позволил ему сделать полезные наблюдения над Амели Клапье. За обедом, как ему показалось, она не могла пошевелиться, сказать что-нибудь, проглотить кусок, минуя строгий надзор со стороны матери - толстой внушительной дамы, следившей за каждым ее жестом, или же другой пожилой особы в скромном туалете с закрытым воротом, сидевшей на конце стола, но, несомненно, являвшейся своим человеком в доме; она не сводила с девушки жесткого и бдительного взора, вдруг напомнившего Викторену унылого господина Пэша. Что-то говорило питомцу Жавелевского пансиона, что его строптивая, но безмолвная невеста находится приблизительно в таком же положении "свободы под надзором", из которого, он, в сущности, еще не вышел. Мысли об этом сходстве его успокаивали, придавали ему уверенность в себе и даже вызывали смутное чувство восхищения. Делая вид, что он слушает Лионетту, Викторен время от времени кивал головой; если притворство бывало выгодно для него, в нем просыпалась какая-то тяжеловесная хитрость. Он должен был признать, что мать не ошиблась: у его невесты действительно были прекрасные волосы, длиннее, чем у его замужней сестры Флоранс, и очень густые. Перехваченные сзади и уложенные большим узлом, они были так изобильны, так плотно перевивались, переплетались, что взгляд терялся в них и трудно было понять, откуда идет вот этот жгут или вон та коса. Да и цвет ее волос был необыкновенный - черный с красноватым отливом, и блестели они, словно лакированные. Матово-бледная кожа имела оливковый оттенок, и Викторену, смотревшему на девушку сбоку, видно было, что косая полоска щеки, ниже мочки маленького уха, покрыта темным пушком. Он немного подвинулся, переменил положение и увидел тогда черную бровь, длинные ресницы и верхнюю губу, тоже оттененную пушком. Через минутку Викторен откинулся назад и, положив руку на спинку скамьи, принялся разглядывать узел лоснистых черных волос: спускаясь тяжелой плотной массой, он прильнул к обнаженной шее и был похож на какого-то зверька. Но на затылке кудрявились мелкие завитки, влажные от капелек пота, - ведь в доме жарко топились камины, горели газовые рожки, а в зимнем саду жгли уголь в жаровнях. Впервые в жизни этот двадцатитрехлетний юноша мог так близко и сколько душе угодно рассматривать женщину. Его не пленили черты лица Амели, даже ее формы, уже развившиеся, мало его волновали, но эти черные локоны, завитки и пряди волос, это густое руно зачаровывало его. Эта шевелюра, казавшаяся бархатным, пушистым убором на девичьей головке, вызывала мечты у Викторена. Ему вспомнилось, как в первые годы своего пребывания в Жавеле он ловил весною больших ночных бабочек, как его странно, болезненно волновало трепетание их крыльев в ладони и как он, в конце концов, мягко сжимая руку, давил их. Он перевел глаза на плечо Амели, скользнул взглядом по вырезу платья, попытался заглянуть в углубление между плечом и рукою. "Будь она замужней дамой, а не девушкой, декольте было бы больше, и я увидел бы ее грудь до подмышек", - думал он. Он наклонил голову и вдруг услышал тонкий, пронизывающий, немного звериный запах, глубоко вдохнул его и почувствовал, как сильно пульсирует у него кровь в артериях шеи. Он поспешно выпрямился и заложил ногу на ногу. - Что? - сказал он. - Не верите, да? - тараторила Лионетта. - Но, клянусь вам, это так и есть. Французское правительство послало в Алжир фокусника Роберта Удена, чтобы он боролся там с влиянием арабских колдунов. Викторен, не отвечая, поднялся с места. - Вы совершенно правы, - заметила Лионетта с веселым смешком. - В гостиной, наверно, все удивляются, почему же мы не возвращаемся. - Ну что ж... - добавила она, обняв Амели за талию. - Такой долгий уединенный разговор может быть только лестным для вас, кисочка. Викторен пошел вслед за ними. Голова у него немного кружилась. "Эта болтунья все качалась, качалась передо мной; должно быть, из-за этого меня мутит", - думал он. Все умолкли и уставились на нареченных, когда они появились в гостиной. Графиня Клапье тотчас села за пианино. - Амели! - приказала она. - Иди сюда! Спой любимую свою арию. Взглянув на Буссарделей, она улыбкой посвятила им начинающееся представление, раскрыла ноты и, энергично ударив по клавишам, заиграла вступление. - Ну что же ты, Амели!? - сказала она властным тоном. Амели, стоявшая неподалеку от нее, не сделала ни шага. С притворным спокойствием она устремила на мать большие темные глаза и отрицательно покачала головой. Госпожа Клапье приподнялась на табурете. - Амели! Что это значит? Девушка наконец заговорила. - Я охрипла, - отчеканила она звонким голосом. И выбрав себе мягкое кресло, стоявшее рядом, села в него. Мать и Лионетта засуетились вокруг Буссарделей, принялись извиняться, стараясь замять скандал. Ни разу с той минуты, как Викторен был представлен Амели, ему не удалось поймать ее уклончивый взгляд, казалось, она сердилась и на него и на все собравшееся здесь общество. Но когда маклер с женой, подталкивая перед собою сына, подошли проститься с Амели, она из вежливости встала и нечаянно уронила свой букет. Буссардель тронул сына за локоть, Викторен нагнулся и, подняв цветы, подал их девушке. Она вдруг внимательно посмотрела на него, заметив, как дрожит кружево портбукета. Затем взглянула на руку, протягивавшую ей цветы, с этой трепещущей руки перевела взгляд на лицо Викторена и как будто впервые его увидела; черты ее приняли выражение удивленное, недоверчивое и даже испуганное. Амели Клапье, так хорошо вооружившаяся против всех хитростей, подстроенных против нее в этот вечер, казалось, была захвачена врасплох. Пальцы ее сжали стебли цветов. - Благодарствуйте! - тихо сказала она, когда маклер уже уводил сына. Она не двинулась с места, и хотя Буссардели исчезли в галерее, она все еще смотрела им вслед. Как только Викторен сел в карету напротив родителей, отец сообщил ему, что с супругами Клапье обо всем договорились. Со следующей недели ему разрешили ухаживать за невестой. Он приезжал из Жавеля и направлялся на авеню Императрицы, заглянув домой, на улицу Людовика Великого, лишь для того, чтобы переодеться и отдать себя попечению отца или матери, а как-то раз даже под покровительство старшей сестры - словом, захватить с собой очередного наставника, который и вез его к Клапье. Господина Пэша никогда с ним не посылали. Когда свидание с невестой кончалось, жениха привозили на улицу Людовика Великого, сдавали его на руки постоянного его надзирателя, тот садился с ним в экипаж, и они возвращались в Жавель. Близким знакомым господа Буссардель давали очень простое объяснение, почему Викторен, молодой человек двадцати трех лет, почти уже связанный узами брака, все еще остается в пансионе. Оказывается, он очень привык к пансиону, привязан к учителям и к товарищам, для чего же прерывать его занятия? Ведь он готовится там к предстоящей работе в отцовской конторе. Но люди и не доискивались правды. Семейство Буссардель было не единственным, где считалось, что дети сами по себе почти не существуют, что они только зачатки людей, а становятся людьми и занимают место в обществе с той самой минуты, как их обвенчают и они выйдут в ризницу принимать поздравления. Викторена держали в полном неведении относительно условий брачного контракта, выработанных его родителями, родителями невесты и нотариусами обоих семейств; он, казалось, ничему не удивлялся. Впрочем, у него было еще так мало жизненного опыта, что он не замечал странностей своей помолвки. Он не знал, что молодому человеку его круга полагается бывать у своей невесты каждый день, а не раз в неделю, как он; чаще этого родители не желали возить его в особняк Клапье. Чем была вызвана такая сдержанность? Вероятно, маклер предпочитал не слишком часто показывать своего сына и до свадьбы держать кота в мешке. Но как же господа Клапье, по всей видимости строго соблюдавшие правила этикета, принятого у буржуазии, допускали нарушение твердо установленных обычаев? Не было ли тут договоренности между семьями жениха и невесты? Викторена не интересовали эти тайны. Между обрученными все не завязывалась близость, тем более что их никогда не оставляли одних. Тем не менее Амели как будто примирилась со своей участью. Викторену она выказывала теперь меньше враждебности, чем своему отцу и матери, своей невестке и особенно брату, которого она постоянно угощала всякими дерзостями. Брат ее был чрезвычайно элегантный молодой человек, украшение своего клуба, один из самых изящных хлыщей; родители обожали его. Вечер подписания брачного контракта принес и Викторену и Амели много неожиданностей. Оба они, по-видимому, мало думали о том, какие средства предоставляются им: до этого вечера нареченным не говорили о них ни слова; несомненно, и жених и невеста находили в этом браке разрешение иных вопросов, чем вопросов материальной стороны жизни. Как бы то ни было, выставка приданого невесты и подарков, сделанных ей женихом, была для них откровением. Теодорина взяла на себя обязанность приобрести от имени сына драгоценности, веера, перчатки, шали; госпожа Клапье со своей стороны давала за дочерью гарнитуры постельного, столового и носильного белья, меха и кружева; ни Викторен, ни Амели до этого вечера не видели ни одной из вещей, выставленных тут для обозрения. Всего лишь за полчаса до прибытия гостей они прошлись по комнатам, где были разложены все эти богатства. Девушка из гордости, а Викторен от смущения не выражали вслух своих чувств, но явно были изумлены, особенно Амели, словно она до сих пор полагала, что у ее родителей нет возможности или желания отдать в ее руки столько сокровищ. Однако она только посмотрела в глаза отцу, матери, а потом своему брату, не высказав мыслей, которые пришли ей на ум. Несмотря на свой юный возраст, она, как видно, умела владеть собой и прикрывать маской презрения или иронии самые живые свои волнения. Должно быть, она была из тех вспыльчивых особ, у кого только легкая дрожь в голосе выдает бушующий в сердце гнев и кто взвешивает каждое свое слово, чтобы вернее разить врага; из числа тех нервических женщин, которые никогда не бьются в припадках истерики, из тех чувствительных созданий, которые никогда не плачут. Кстати сказать, невеста Викторена, по всей видимости, обладала несокрушимым здоровьем. При хорошем росте у нее был широкий разворот плечей, облитая лифом высокая грудь и сильный стан, затянутый в корсет, мешавший ей сгибаться. Но какая-то грациозная решительность, твердость осанки и уверенные, ловкие движения придавали приятность ее плотной фигуре. Она представляла полную противоположность своей невестке Лионетте, и, когда они находились рядом, одна превосходно оттеняла достоинства другой. Амели терпеть не могла вычурные отделки дамских туалетов, бывшие тогда в моде, бесчисленные рюшки, воланчики, оборочки, оторочки из лебяжьего пуха, из мелких перышков, гирлянды и веночки из мелких розочек или незабудок для украшения прически; меж тем госпожа Клапье заставляла дочь убирать голову цветами, для того чтобы Амели не походила так рано на замужнюю женщину. - Вот когда будут тебя называть мадам Буссардель, - говорила эта многоопытная мамаша, - тогда и одевайся как тебе вздумается, а пока что слушайся мать. Изволь сейчас же набросить на плечи газовый шарф. Уже съезжались гости, приглашенные на вечер. Амели мило отвечала на поздравления. Какой-то приятель ее отца, желавший сказать что-нибудь игривое, спросил, не покажут ли гостям по старому обычаю спальню новобрачных, и Амели сообщила ему, что они с мужем не будут жить на авеню Императрицы. - Мой будущий свекор и свекровь строят себе новый дом в долине Монсо, на чудесном месте, - пояснила она. - Нам они любезно предоставляют целые апартаменты. Постройка уже заканчивается, и когда мы вернемся из свадебного путешествия, то перейдем туда. Кто-то пожелал узнать, куда направляются молодые в свадебное путешествие. Услышав этот вопрос, Теодорина подошла к будущей невестке и взяла ее под руку. - Мы поедем в Прованс и на Корсику, - ответила Амели. - Нам хочется побывать в этих краях - они ведь славятся своей живописностью. Мы начнем свое путешествие из города Гиера. Это желание моего жениха. Там живет один из его братьев, который не может приехать к нам на свадьбу, и ему будет приятно, если мы навестим его. Как раз в Гиере Эдгар лечился от грудной болезни; мысль отправить туда Викторена в свадебное путешествие пришла самой Теодорине Буссардель: ей хотелось, чтобы старший ее сын, выпущенный наконец на свободу, находился на первых порах под присмотром, своего рассудительного брата Эдгара. Теперь она с удивлением смотрела на свою юную невестку, которая навязанный маршрут превратила в добровольно избранный по влечению сердца и приписала этот выбор Викторену. Свекровь заметила, что Амели выдержала ее взгляд без тени улыбки, без малейшего заговорщического выражения, и эта утонченная деликатность больше всего ее растрогала. Теодорине захотелось ее поцеловать, но, чтобы дотянуться до нее, ей пришлось встать на цыпочки, так как ростом она была гораздо ниже Амели. Широкие юбки с кринолинами мешали им сблизиться, и две пары обнаженных рук в длинных перчатках поднялись навстречу друг другу. Свекровь и невестка, изогнувшись, потянулись одна к другой, как в фигуре танца, потом лицо зрелой женщины прильнуло к девичьему личику и два шиньона, разных по цвету, долгое мгновение соприкасались. Казалось, одна лишь мать Викторена смотрела с некоторой серьезностью на этот брак. У госпожи Клапье можно было подметить признаки горячего нетерпения, а порой на ее лице мелькало выражение тревоги, быстро, однако, стихавшей при взгляде на укрощенную дочь. У графа Клапье преобладающим чувством, несомненно, была сдержанная гордость: для кого угодно родство с Буссарделями могло считаться лестным. Вес члены семейства Клапье, даже красавец Ахилл и его суетливая супруга, явно были довольны. Что касается Буссарделей, они ликовали, памятуя о прошлом Викторена. Весь их клан преисполнился радости: и дядя жениха, Луи-нотариус, и его тетушка Жюли Миньон, и тетя Лилина, которая с первого своего появления в доме Клапье принялась с обычным для нее успехом разыгрывать роль очаровательной старой дамы и доброй покровительницы своего крестника Викторена, но вместе с тем она, единственная из всех, бросала с умиленным видом ехидные намеки на "совершенно нежданное" счастье, выпавшее ему; радовалась и Флоранс, старшая сестра жениха, и старик Альбаре, который был еще жив, главное, радовался отец, наконец спокойный за будущность сына. Только мать Викторена оставалась задумчивой среди этого ликования; впрочем, она вообще редко улыбалась. В день венчания, которое происходило в церкви Сент-Оноре д'Эйлау, складка озабоченности омрачала ее лоб. - Ну что ж, друг мой, - сказал ей в сторонке Фердинанд Буссардель, когда они вышли в ризницу принимать поздравления. - Улыбнись в такой счастливый день! Цель наша достигнута, и мы с тобой щедро вознаграждены за прошлые наши горести. Теодорина в знак согласия лишь наклонила голову, а губы ее сложились для улыбки, исполненной светской любезности: в ризницу уже хлынула толпа нарядных гостей. Маклер же думал в эту минуту, что его отец венчался в скромной церкви Сен-Луи д'Антен, на улице Сент-Круа. Но с тех пор бракосочетания Буссарделей совершались в более торжественной обстановке: Жюли венчалась в церкви св. Роха; он сам и его брат Луи - в церкви св. Филиппа; Флоранс - в церкви св. Магдалины, а вот теперь Викторена обвенчали в Сент-Оноре д'Эйлау. Какое огромное расстояние пройдено! Новобрачные должны были отправиться в свадебное путешествие в тот же день марсельским поездом, отходившим из Парижа в восемь часов вечера. В пятом часу особняк Клапье опустел, разъехались последние гости, приглашенные на завтрак, а затем все родственники отправились на Лионский вокзал провожать молодых. Фердинанд Буссардель, имевший связи в дирекции железнодорожной компании Париж - Лион - Марсель, попросил, чтоб ему предоставили салон начальника вокзала. Там он оставил дам, спасая их от толчеи и давки; сам же он вместе с графом Клапье, захватив с собой носильщиков, нагруженных чемоданами и саквояжами, отправился на перрон отыскивать купе, оставленное для молодых. Викторен, вступив в обязанности мужа, ответственного за судьбу жены, зашагал с отцом и тестем вдоль поданного состава. Господин Пэш не приехал на вокзал. Не было и гувернантки Амели. Оба они прошли перед новобрачными в веренице гостей, приносивших в церкви поздравления, но тотчас же затерялись в толпе; на завтраке они не присутствовали, ибо прекрасно знали, как вести себя в любом щекотливом положении, и сочли за благо отойти во мрак забвения, стушеваться у порога пиршественного зала, подобно добросовестным поставщикам, аккуратно доставившим заказанный товар. Пять дам лагеря Буссарделей, считая и жену Луи-нотариуса, и две дамы Клапье стояли вокруг Амели в салоне начальника вокзала. Все Буссардели женского пола пожелали проводить новобрачных, поскольку поезд отходил не в поздний час; ни одна из теток Викторена не согласилась бы остаться дома: ее отсутствие свидетельствовало бы, что она играет в семейном событии менее важную роль, чем две другие тетушки; кроме того, всем троим тетушкам приятно было показать господам Клапье, в какую многочисленную и дружную семью вступила их дочь. Всякий раз, как представлялся случай для такого рода доказательства, солидарность Буссарделей проявлялась сама собой, им не нужно было сговариваться, созывать друг друга; они аккуратнейшим образом являлись в церковь, в больницу, на вокзал, словно их собирала со всех концов Парижа какая-то ниточка. Дамы сели в кружок. Пышные юбки топорщились в креслах, обитых зеленым репсом, с подголовниками из грубого кружева. Завязался оживленный разговор: сказывалось возбуждение, пережитое в знаменательный день, а также выпитое шампанское и пунш; только Теодорина и Амели не принимали участия в этой шумной болтовне. На Амели градом сыпались предостережения, указания, советы: как спастись от угольной пыли, летящей из паровоза, уберечься от загара, от расстройства желудка при перемене пищи. Дальше этого не шла заботливость многоопытных женщин, так хорошо знающих материальную сторону существования; они как будто поняли в последнюю минуту нелепость положения, заметили, что ничего не понимавшую девушку, никогда ни шагу не ступавшую самостоятельно, сейчас бросят в волны неведомого ей, но во всем этом они видели, или притворялись, что видят, лишь безобидные, домашние испытания, ожидавшие ее при вступлении в новую жизнь. Лионетта принялась убеждать свою золовку, что в Гиере не следует останавливаться в "Парковой гостинице", где для нее заказан номер, надо прямо ехать в гостиницу "Золотые острова". - Да, да, да! Только в "Золотые острова". Оттуда открывается такой дивный вид, кисанька моя! Ну просто дивная панорама! - Но раз там не был заказан заранее номер, - возразила госпожа Клапье, - ей, возможно, дадут такую комнату, из которой никакой панорамы не увидишь, а в "Парковой гостинице" она будет пользоваться полнейшим комфортом: здание новенькое, только что построенное - гостиница открылась в этом году. И кроме того, Лионетта, вы же не знаете, как там будут кормить, в ваших хваленых "Островах". А ведь это немаловажный вопрос. - Извините, у меня имеются точнейшие сведения! Если хотите знать, мама, эту гостиницу горячо рекомендует мадам де Сольси, фрейлина императрицы. Что?.. Я полагаю, на ее рекомендации можно положиться! - А которая из этих двух гостиниц ближе к тому домику, где живет Эдгар? - спросила жена Луи-нотариуса, женщина уступчивая и практическая. - Я, конечно, не располагаю таким источником информации, как Тюильри, - процедила сквозь зубы госпожа Клапье, - но ваш свекор, Лионетта, дал себе труд написать в префектуру Драгиньяна и получил оттуда все сведения. Надеюсь, вы не посетуете на меня, если я позволю себе считать их вполне надежными. - Ах, все равно, Амели поступит, как ей захочется, - сказала Лионетта, шаловливо подбрасывая свою муфту. - Мы все, кажется, позабыли, что она теперь замужняя дама и сама себе хозяйка. - Боже великий! - смеясь заметила госпожа Миньон. - Сама себе хозяйка! - Вот если бы ее муж услышал!.. Дорогая племянница, - добавила она, наклоняясь в сторону Амели, - могу я попросить, чтобы вы вспомнили обо мне, если увидите в Провансе у торговок что-либо интересное, например местные кружева или что-нибудь другое? - Я уже просила Амели располагать моим кошельком, - сказала тетя Лилина и после краткой паузы добавила: - Для добрых дел. У каждой женщины свои склонности, не правда ли?.. Я вам открываю кредит в сто франков, милая деточка. - О, что касается моих поручений, я предоставляю ей полную свободу действий, - сказала госпожа Миньон, смеясь от всего сердца. Хотя колкости старшей сестры с годами становились язвительными, Жюли никогда на них не отвечала. Впрочем, Буссардели не позволяли себе при посторонних ни малейшей семейной пикировки, самого безобидного спора; и эта традиция взаимного доброжелательства между братьями и сестрами перешла теперь к следующему поколению - к двоюродным братьям и сестрам. Быть может, она не избавляла от разногласий, но повседневная привычка умалчивать о них лишала их остроты, и в конце концов они как будто исчезали. Буссардели не могли удержаться от некоторого злорадного удовлетворения, когда замечали в других семьях отношения куда менее дружелюбные. Если при них там вспыхивала мелкая ссора, они переглядывались и слушали перепалку с тайным презрением, с каким люди, умеющие держать себя за столом, смотрят на своего соседа, который режет рыбу ножом. Попытку примирить Лионетту с ее свекровью сделала жена Луи-нотариуса, а она была урожденная Эрто и не вполне прониклась духом Буссарделей. Тетя Лилина, которая дальше Гранси нигде не была, не жалела для новобрачной указаний, как всего удобнее устроиться, чтобы хорошо поспать в вагоне. Затем она посоветовала ей вручить самому директору гостиницы чаевые для прислуги: ведь если давать каждому, кто протягивает руку при отъезде постояльца, то в первом же городе тебя обдерут как липку. - Амели, - вполголоса сказала госпожа Клапье, - уже двадцать пять минут восьмого, сейчас за нами придет отец. Не мешало бы тебе заглянуть в туалетную. - Я пойду с вами!.. - заявила, услышав их, Лионетта. - А то вы сейчас же заблудитесь в такой толчее. Когда они вернулись, дамы уже поднялись с кресел и стояли кучкой перед Фердинандом Буссарделем. Викторен и граф Клапье остались в купе стеречь багаж. Из салона выход был прямо на перрон, и сразу же всех ошеломили шум, суета, давка; трудно было дышать от паровозного дыма, а глаза слепил дрожащий лиловатый свет ярких фонарей с вольтовой дугой. - Смотрите, как бы не потеряться! - кричала Лионетта. Из осторожности Фердинанд Буссардель поднял вверх свою трость с золотым набалдашником, которая могла служить знаком сбора для всей родни, и встал во главе своего отряда. Подобрав юбки, дамы следовали за ним, стараясь обходить грубых и неловких встречных. Амели взяла под руку свою свекровь. Они прижались друг к другу. Обеим, по-видимому, было одинаково не по себе среди этой кричащей, спешащей толпы, в удушливой атмосфере вокзала. Теодорина вытащила из муфты правую руку и, нащупав руку Амели, продетую под ее локоть, сжала ее. Затем замедлила т.н. желая отстать от остальных. - Дорогая Амели!.. Она говорила на ходу, стараясь как можно ближе, несмотря па разницу в росте, прильнуть к своей спутнице. - Я хотела бы кое-что сказать вам... Если вы сочтете это нескромным, простите меня... Я из добрых чувств... Вот! Ваша матушка, вероятно, говорила с вами, но все-таки... Она ведь не знает моего сына. Теодорина шла, устремив глаза вперед. - Она не знает, что мой большой мальчик несведущ во многом... и в брак вступает, не имея никакого опыта. Вы понимаете меня? Амели молчала. Теодорина остановилась и посмотрела на нее. - Боже мой... Дорогая! Матушка ведь говорила с вами? - Говорила... - ответила Амели. А между тем мать говорила ей что-то туманное, отвлеченное, ненужное, упоминала о каких-то тайнах жизни, не объясняя, в чем они состоят, советовала ей быть покорной, ничем не возмущаться, не думать, что ее муж внезапно сошел с ума. "То, что доставляет мужу удовольствие, - сказала госпожа Клапье в заключение, - для жены только обязанность. Ну, теперь ты все знаешь". Теодорина колебалась: она считала своим долгом дать новобрачной наставления и вместе с тем находила неделикатным делать это вместо небрежной или слишком стыдливой матери и, помешкав, двинулась дальше. - Словом, - продолжала она, - прошу вас, не судите о Викторене по первым дням вашей совместной жизни. Быть может, он разочарует вас. Амели, мне думается, у вас есть характер, вы многое можете сделать для моего сына. От всей души желаю, чтобы вы нашли путь к его сердцу, желаю этого и ради него и ради вас самой. Ах, дитя мое, я не из числа матерей-эгоисток... Конечно, я хочу, чтобы он был счастлив, но хочу, чтобы и вы были счастливы. Амели заметила, что глаза свекрови блестят от слез. На Теодорине была шубка из выдры, в руках такая же муфта; она отколола украшавший муфту букет пармских фиалок. - Я для вас их принесла, - сказала она. - Держите букет на коленях, а то в вагонах такой неприятный запах. Когда молодые вошли в купе и выглянули в окно, взгляд Амели встретил глаза Теодорины и не отрывался от них, пока не завертелись колеса поезда. Провожавшие махали платками. Госпожа Клапье заплакала. Тетя Лилина тотчас последовала ее примеру, заявив, что всегда так бывает: одним счастье, а другим оно - горе! Некоторое время поезд не спеша проплывал вдоль перрона, но вот кучку Буссарделей и Клапье обогнал последний вагон и быстро покатил вдаль. - Ух! - с облегчением вздохнул Фердинанд Буссардель, но так тихо, что услышала его только жена. Он повернул обратно, увлекая за собою всех провожавших. Обе семьи зашагали по перрону. Завязались разговоры. Громче всех раздавался голос Лионетты, и только одна Теодорина время от времени оборачивалась взглянуть на красный фонарь последнего вагона, убегавший вдаль, постепенно тускневший в черной тьме. XX  - Не будете ли вы так добры, сударь, достать мой саквояж? Мне так хочется поскорее приобрести дорожный вид, - произнесла Амели; она еще не присела и ждала, когда ее спутник опустит оконное стекло. При своем огромном росте молодой человек без труда достал саквояж прямо с полки, не становясь на скамью. - И шляпную картонку, пожалуйста, тоже. Он молча выполнил и эту ее просьбу; Амели, улыбнувшись, добавила: - Не беспокойтесь, больше я вас не потревожу. Она сняла пальто, шляпку. Затянула под подбородком завязочки капора, спустила на лицо вуалетку, вынула алжирский бурнус и завернулась в него. Спутник ее все так же молча положил вещи обратно на полку. Поезд еще не набирал скорости и неуклюже подрагивал на стыках рельс. - Почему-то считается, - начала Амели усаживаясь, - что люди в дороге обязательно должны чувствовать себя неуютно. Но если вам угодно, сударь, последовать моему примеру, я охотно разрешаю вам снять галстук и расстегнуть пуговицы на ботинках. Она забилась в уголок, аккуратно расправила складки бурнуса, оберегая от пыли платье, и с удовольствием вдохнула аромат фиалок, которые преподнесла ей свекровь. Теперь поезд, перестав спотыкаться на привокзальных стрелках, легко набирал скорость и пронзительно свистнул в ночи. Сосед Амели, словно пробудившись ото сна, вдруг открыл рот и осведомился, когда они прибудут в Марсель. - В три часа дня, - без запинки ответила Амели, даже не заглянув в путеводитель, который она успела уже зазубрить наизусть. - А до тех пор пересадок не будет? - Ни одной не будет. - И до самого Марселя к нам в купе никого не посадят? - Конечно, нет. Видите, надпись "Занято" не снята. Последовало довольно продолжительное молчание. Амели не знала, о чем говорить дальше, и то и дело подносила к носу букет фиалок. Вдруг ее что-то словно толкнуло, и она повернула голову. Спутник не отрываясь глядел на нее, и лицо его ровно ничего не выражало. Амели решила, что он смущен, скован тем же странным смущением, которое ей самой удалось прогнать несколькими пустыми словами. Подумала, что человек этот ей совсем чужой, но ведь и она ему тоже чужая. "Только бы скорее выйти из этого глупейшего положения, - твердила она про себя. - Заведем разговор, постараемся получше познакомиться". Они ровно ничего не знали друг о друге и впервые очутились наедине, без посторонних. - Давайте немножко поболтаем, хорошо? - предложила она. Но грохот поезда и лязг колес, столь мало благоприятствующие душевным излияниям, отчаянно ей мешали. Поэтому она не придумала ничего лучше, как позвать его, и затянутой в перчатку ручкой коснулась скамейки, приглашая сесть возле нее. - Идите сюда, поближе. Он повиновался, покинул свой угол. Уселся рядом с ней и молчал, уставившись взглядом в пол. - Слышите, как пахнут фиалки? - начала Амели. - Мне их подарила на вокзале ваша матушка. Вы даже представить себе не можете, как я благодарна ей за всю ее доброту. Она протянула ему букетик, он нагнулся к ней, и вдруг после непонятного толчка все изменилось. "Неужели это нас тряхнуло на стрелке?" Она почувствовала тяжесть чужого тела, ее опрокинули на скамейку, ей показалось, что ее душат. Она не может ни вздохнуть, ни пошевелиться, голова ее запрокинулась куда-то в угол. Но почему на ее груди свинцовой тяжестью лежит голова мужчины? Что с ним? Он заболел? Ему дурно? Амели хочет оттолкнуть эту голову, но не может, ощущая ее живое сопротивление, и голова эта судорожно тянется вверх. Амели страшно. Горячее дыхание уже касается ее шеи, она дрожит: вот и пришла, уже пришла та минута, о которой она ничего не знает... "О, только не растрепите прическу!" Она стонет - чужая рука вцепляется ей в шиньон, тянет ее за волосы, чуть не сворачивает ей шею. Амели отбивается, ударилась лбом о косяк дверцы, обо что-то ушибла лицо. Стараясь найти точку опоры, она беспомощно шаркает по полу ногами, цепляясь ступнями за тяжелую грелку с горячей водой. Сопротивляется изо всех сил. Все напрасно... Наконец-то ее освободили. Пытаясь унять биение сердца, она твердит себе во внезапном просветлении: "Мужчины, они совсем другие, чем мы... То неизвестное, оно, должно быть, страшно... Только бы не расплакаться... Это же слишком глупо... Надо полагать, он в своем праве". Но вот купе снова погружается в темноту, и снова он наваливается на нее. Значит, он встал со скамейки лишь затем, чтобы затянуть полукруглой шторой фонарь на потолке. И все начинается сначала в мертвенно-бледном полумраке, под ритмический стук колес. Теперь мужчина ополчился уже не против ее шиньона - ему мешает нижняя юбка на железных обручах, которая никак не желает поддаваться. Он что-то шепчет, стаскивает перчатки, укладывает женщину вдоль скамейки, беспомощно путается среди крючков и пуговиц, теряется. Амели уже сдалась на милость этих грубых, неопытных рук. - Да помогите же мне! - бормочет он. Лежа на спине, закрыв локтем лицо, желая только одного, чтобы все поскорее кончилось, она шепчет в ответ: - Хорошо, хорошо... только я не знаю... скажите сами! Он не отвечает и вдруг, как будто решившись, вытягивается с ней рядом, беспомощно суетится, что-то бормочет, стонет, чуть не падает со скамейки, потеряв равновесие, но удерживается на краю, вскакивает на ноги, с минуту стоит неподвижно, весь сжавшись, наклонив голову, повернувшись спиной к Амели, которая осталась той же, что и была, и не может понять, что именно произошло... Потом, отдышавшись, он приводит себя в порядок, садится в уголок на свою скамейку, протирает стекло кончиком занавески и с притворным вниманием начинает глядеть в окно. Амели удалось установить, сколько времени длилась эта сцена, так как поезд уже подходил к Мелену. Она торопливо оправила свое платье, бесстрашно откинула синюю шторку фонаря со своей стороны, надеясь отыскать рассыпавшиеся по полу и по дивану шпильки. Обнаружила во время поисков свою вуалетку и запылившийся бархатный чепчик. Букет - подарок Теодорины - тоже скатился на пол и куда-то пропал, но поезд уже остановился. "Потом найду букет". Она опустила стекло. Прошел начальник поезда, она спросила, сколько времени продлится остановка. - Десять минут, сударыня! - Очень хорошо, откройте, пожалуйста, дверь. Спасибо... Уже спустившись на подножку, она обернулась к своему спутнику, желая предупредить его, что сейчас вернется. Но его не видно; его поглотил мрак, окутавший неосвещенную часть купе. Возможно, он все еще глядит в окно, даже думать о ней забыл, нисколько не обеспокоенный мыслью, что она может убежать от него. Амели сошла на перрон, огляделась. Она остановилась перед уборной, не решаясь переступить порог из-за удушающего зловония. На мгновение мужество оставило ее. После выхода из монастыря Амели еще ни разу не бывала одна, без спутницы, в общественных местах; и никогда ей не приходилось самостоятельно принимать даже самые незначительные решения, будь то на улице, на прогулке, в магазинах; она, конечно, знала, что прилично и что неприлично, но только теоретически, в силу воспитания; и, кроме того, девушкам прилично одно, замужним дамам - другое; сейчас приличие предписывало мужу выйти вместе с ней на перрон - это уж само собой разумелось. При этой мысли она даже вздрогнула. Но время шло. Она пересилила себя и вошла в буфет. Служанка отвела ее в чуланчик, почистила ей платье, помогла связать лопнувший шнурок нижней юбки и продеть его в отскочившую пряжку корсета. Амели объяснила, что заснула в купе и от толчка поезда свалилась со скамейки. Служанка поднесла к ней зеркало; поправляя прическу, Амели обнаружила, что у нее разбита верхняя губа. Укладывая волосы, она не отрываясь глядела в зеркало на эту небольшую красную припухлость. Она испугалась, не пострадали ли зубы, провела по ним языком, и ей показалось, что один резец слегка надломлен. Сняв перчатку, она приподняла пальцами губу, но ничего не обнаружила, однако, прикасаясь языком к омертвевшей губе, она чувствовала, что с зубом что-то неладно. "Просто я все это вообразила себе, слишком уж я нервничаю". Зубы у нее были хотя и мелковатые, но красивые, ровные, без единого изъяна. Раздался крик кондуктора, сзывающего пассажиров. Амели бросилась бежать, обезумев от страха, что поезд может уйти без нее, и всем своим существом желая, чтобы он действительно ушел. Поезд был длинный, вокзал едва освещен, и все же, несмотря на мучительное смятение, Амели сразу нашла свое купе. Человек, с которым отныне навсегда связана ее жизнь, ждал, сидя в углу. Его равнодушие, его уверенность рассердили Амели и вместе с тем наполнили ее душу какой-то безрадостной гордыней. "Итак, он мой муж, - подумала она и в первый раз с тех пор, как оказалась с ним вдвоем в купе, отдала себе в этом отчет. - Я буду говорить ему "ты", скоро буду называть его "друг мой". Только сейчас она вспомнила его имя - Викторен. Она села, поезд тронулся; она подобрала с полу свои фиалки, запылившиеся и помятые. Но она отряхнула цветы, и ей показалось даже, что пахнут они сильнее прежнего. Спутник ее не произнес ни слова, она тоже молчала; слишком она была взбудоражена, и молчание казалось ей дороже любых разговоров; она была умна и понимала, какие именно мысли одолевают сейчас ее незадачливого супруга. Машинально она гладила ладонью крюк, подхватывавший снизу шторку, о который она ударилась во время их безмолвной борьбы. Внизу под ногами загудели, застучали колеса, вновь набирая скорость. Мало-помалу мысли Амели успокоились; она стала думать о завтрашнем дне, после которого наступит их первый вечер вдвоем, ибо тулонский поезд выйдет из Марселя только после полудня и к ужину доставит их в Гиер. Огромным усилием воли она старалась подготовить себя к тому, что ждет ее в Гиере. ...Гиер Пальмовый, так писал о нем господин Питр-Шевалье в одном из номеров "Семейного музея", где она и прочитала описание этого модного курорта... То обстоятельство, что некое событие, по-прежнему безыменное и непостижимое, которое неминуемо ее ждало, свершится именно в этом далеком, чуть ли не иностранном городке, лежавшем, как мираж, под иным солнцем, - это обстоятельство также отодвигало наступление страшной минуты: две сотни лье отделяли ее от брачной ночи, были ей защитой. - Не дадите ли путеводитель? Амели вздрогнула и не сразу ответила на вопрос. Она и представить себе не могла, что после той сцены, от которой она еще не оправилась, первые слова будут именно такими. Воображение завело ее слишком далеко; а какую работу должно было проделать воображение этого непонятного субъекта, попросившего дать ему путеводитель? - Путеводитель лежит в наружном карманчике моего несессера... Видите, вон тот саквояжик в коричневом чехле. Когда путеводитель очутился в его руках и он начал искать расписание поездов, она пришла ему на помощь: - Страница загнута. Он отодвинул занавесочку фонаря. Она видела теперь, как он водит по строчкам пальцем от станции к станции. Вытащил из жилетного кармашка часы, смотрел то на стрелки, то на названия станций; потом, очевидно выяснив все, что ему требовалось, спрятал часы, закрыл книжечку, исподлобья бросил на Амели взгляд и тотчас отвел глаза, заметив, что она за ним наблюдает... Больше эти молодожены, насчитывавшие всего несколько часов супружеской жизни, не разговаривали. Постукивание колес мешало Амели выйти из состояния нервической скованности. "Должно быть, наше купе находится как раз над колесами, - думала она, - и из-за этой тряски я не могу взять себя в руки". Молчание длилось полчаса, до самого Монтеро. Здесь Амели решила не выходить из вагона. Всю стоянку она наслаждалась состоянием неподвижности, немного отошла. Когда же поезд миновал вокзал, она увидела, как тот, чужой, встал с места и шагнул к ней. Она все поняла. Он высчитал, что времени, которое займет переезд от Монтеро до Санса, вполне хватит. Она закрыла лицо руками. - Свет... - сказала она только, - умоляю вас, прикройте фонарь. На сей раз он и не подумал выполнить ее просьбу. Все путешествие превратилось в сплошную череду посягательств, попыток. Неофит упорствовал, выходил из себя. По началу ему мешала собственная неопытность: с ним была женщина, и он не мог ею овладеть. Он наткнулся на препятствие, не на то препятствие девичества, которое самый неопытный мужчина инстинктивно преодолевает в браке, - нет, тут был внезапный и решительный отказ самого естества, непроизвольная судорога сокровенных глубин плоти, порожденная страхом, и страх этот не ослабевал. С полуночи попытки молодого человека стали чаще, не став от этого удачнее. Но и не обескураживая его. Он прекращал свои усилия лишь потому, что слабели - и всегда преждевременно - чувства; а когда чувства просыпались вновь и он был, как ему казалось, во всеоружии, он снова пытал счастья. Иной раз, если слишком незначительное расстояние между станциями вынуждало его выжидать, он медлил с началом нового нападении. Беглый просмотр путеводителя помог ему рассчитать имеющееся в его распоряжении время, и, если промежуток, отпущенный ему железнодорожным расписанием, оказывался слишком коротким, он подавлял свой пыл. Тут проявлялось воспитание, приучившее его к осторожности, умение сдерживать свои порывы, как и подобает строго вымуштрованному юноше. Путеводитель он листал лишь во время остановок и только когда Амели выходила из купе. А она после каждой новой попытки жила одной-единственной мыслью: поскорее бы станция; стремилась хоть несколько минут подышать свежим воздухом и заняться своим туалетом, привести себя в порядок, что становилось все более необходимым. Едва поезд останавливался у перрона, как она выскакивала на подножку и осведомлялась, сколько времени продлится стоянка. Если ей отвечали, что поезд будет стоять десять минут, она спрыгивала с подножки и бросалась бежать. Железнодорожные служащие удивленно поглядывали на бледную даму в развевающемся бурнусе, с растерянными глазами, которая, забыв стыд, бегала при тусклом свете фонарей от двери к двери, допытывалась, где туалетная комната, смачивала носовой платочек под краном, куда-то исчезала, появлялась вновь и неслась к своему вагону, когда поезд уже трогался с места. Но бывало также, что поезд, по ее мнению, стоял на вокзале слишком мало. Тогда она плотнее усаживалась на обшитый сукном диван, ее бросало в жар, она молча глотала слезы, заранее противясь новым физическим и моральным мукам, содрогаясь от ужаса при мысли, что незнакомец сейчас снова бросится на нее, не считаясь с ее состоянием. Ибо она не сразу заметила, что порывы ее спутника, приводившие к внезапной странной развязке, обезоруживают его на некоторое время. По-прежнему она не понимала, что произошло и чего не произошло в этом купе. Однако неосознанный внутренний голос, которого раньше она никогда не слыхала, подсказывал ей, что все должно было получиться иначе, гораздо лучше, и что если это не ее вина, то все же вела она себя неправильно, что муж, раз уж этот незнакомец был ее мужем, вправе на нее сетовать. Поэтому-то она уже не пыталась ускользнуть и искренне полагала, что делает все от нее зависящее, но, хотя ее воля, ее гордость, ее целомудрие смирялись, заранее подчиняясь насилию, тело, скованное, послушное какому-то тайному непобедимому рефлексу, все отвергало. Когда ее спутник временно утихомиривался, она прислонялась к спинке дивана, закрывала глаза, прижимая к разбитой губе букетик фиалок, подаренный Теодориной, пользуясь короткой передышкой, пыталась собраться с мыслями. Но тщетно. Вот тогда-то в ее сознании, в глубине зрачков под завесой плотно зажмуренных век начали откладываться частицы того, что позже станет расплывчатым, необъятно огромным воспоминанием, в которое войдут грохот, свистки, мрак и свет фонарей, угольная пыль и зловоние уборных, порванное белье, муки, в которых не признаешься другому; воспоминание достаточно сильное, чтобы жить в памяти вплоть до самой смерти. Не замечая, что судьба ее решается без участия ее рассудка, Амели рассуждает и приходит к своим первым неправильным выводам, женским выводам... Она начинает считать, что все случившееся в порядке вещей, что всегда это происходит именно так - в муках, в разладе и отвращении. Считает, что этот ужас, черная бездна, куда ее погружали шесть раз, - обычная участь каждой девушки, взявшей себе супруга, считает даже, что если на ее спутника минутами находит какая-то одержимость и он теряет человеческий облик, разум и стыд, то точно так же ведет себя каждый муж, запертый наедине со своей женой. Десятки раз и в монастыре и дома слышала юная Амели намеки на уродства жизни, "которые она сама скоро испытает"! Ну что ж, она испытала эти уродства. И в числе их прежде всего необходимость терпеть близость мужчины, который вдруг превращается в бесноватого. Совестливая, прямодушная, помня, что она сама согласилась на этот брак. Амели остерегается слишком строго судить мужа, особенно в теперешнем своем состоянии душевного смятения и особенно поняв полное свое неведение. В Лионе, где остановка длилась пятьдесят минут, Амели, сказавшись больной, потребовала, несмотря на ранний час, чтобы ей отперли комнатку при ресторане, велела принести туда бак с теплой водой, заперлась, привела себя в порядок и смогла, растянувшись в кресле прогнать кошмар, терзавший ее в купе, в этом наглухо запертом ящике, несущемся сквозь ночь. Ей стало легче, она сгрызла несколько кусочков сахара, обмакнув их в мелиссовую воду, приступы тошноты прошли. Без этой благодетельной передышки она не смогла бы вести себя с этим ночным незнакомцем так, как решила, как поклялась себе, просто не стерпела бы. Она видит, как он прохаживается по перрону вдоль поезда, она просит взять ее под руку, пытается ему улыбнуться, прогуливается с ним вместе, пользуясь тем, что кругом них пассажиры, заставляет его отвечать на свои вопросы. Говорит с ним о погоде, спрашивает, где, на какой станции они наконец почувствуют юг. В Валансе, пожалуй, еще чересчур рано, ну а в Оранже? В Авиньоне-то уж наверняка. По Лиону судить нечего, здесь с утра зарядил дождь; по словам ее родных, в Лионе вечно идут дожди... Она смеется. Удивленный ее благодушием, ее незлопамятностью, тем, что она не сердится на него за то, за что он сам на себя сердится, юноша мало-помалу отходит, отвечает сначала односложно, но потом соглашается поддерживать разговор. Тогда Амели заходит в купе, наводит там порядок, проветривает, пытается прогнать ночные призраки. Кладет в сетку букет фиалок, от аромата которых ее начинает слегка поташнивать. Зовет своего спутника и просит его повернуть кожаной стороной вверх обе подушки на скамейке. Поезд свистит и отходит от перрона. Время от времени Амели заводит разговор, как бы желая закрепить завоеванные позиции. Кажется, она уже не боится новых попыток своего спутника, с которым ее снова заперли наедине; дневной свет будет ей защитой или на худой конец то обстоятельство, что днем кондуктора ходят по подножке вдоль вагонов. И, конечно, эта болтовня, перемежающаяся паузами, слабая защита, но все же, надо полагать, она не благоприятствует новому пробуждению дикого зверя, со сжатыми челюстями, безумными движениями рук. Часов в десять утра, хотя страдания еще не утихли, хотя внутренняя тревога еще не улеглась, Амели задремала, и Викторен не только не воспользовался ее сном, но и сам тоже задремал. К Авиньонскому вокзалу поезд подошел после полудня; Викторен спустился на перрон, сам отправился в буфет и принес еды. Но Амели кусок не шел в горло. Вместе с вагонной качкой вернулись страдания. Казалось, путешествию никогда не придет конец. Ей не терпелось сделать пересадку на Тулон и поскорее добраться до Гиера. До того самого Гиера, которого ей уже нечего страшиться. Когда поезд проходил мимо озера Берр, Амели решила, что это уже море, ахнула и бросилась собирать вещи. Но, сверившись со своими часиками, убедилась в ошибке: до Марселя езды осталось еще три четверти часа. Она снова села на скамейку. Поезд остановился в Роньяке возле маленького вокзальчика, по крыше кто-то затопал, шаги приближались, затем вдруг ненадолго затихали, и каждая такая остановка сопровождалась характерным лязганьем крышки, прикрывающей снаружи отверстие для фонаря. Амели, которая два-три раза уже ездила в поезде вместе с родными, догадалась, что это ламповщик. "Так рано?" - подумала она. Ламповщик уже топал над их купе, она подняла голову; фонарь под потолком горел. Не сразу Амели поняла, что этот маневр означает приближение туннеля, длинного туннеля. Вдруг охваченная ужасом, который поутих было с наступлением утра, она искоса взглянула на своего спутника. Он сидел, уставившись в окно. Прежде чем ринуться в Нертский туннель, паровоз испустил громкий вопль, и сначала Викторен даже не пошевелился, словно не веря в эту неожиданную удачу, улыбнувшуюся ему в конце путешествия. Но вид зажженного фонаря, к свету которого он успел привыкнуть за ночь, воскресил не совсем еще уснувшие чувства; он взглянул на свою перепуганную спутницу и ощутил прилив желания. Амели благословляла туннель за его длину, ибо именно благодаря этому обстоятельству оба успели привести себя в порядок прежде, чем в окно заглянул дневной свет. И опять непокорное воле тело инстинктивно воздвигло между ними преграды, что, впрочем, не мешало Викторену получить свое неполное удовольствие, к чему он успел уже, видимо, привыкнуть. Супружеская чета, покинувшая купе, где было ею проведено целых двадцать часов, сошла на Марсельском вокзале, и состояла она из двадцатитрехлетнего юноши, ставшего этой ночью мужчиной, и из шестнадцатилетней девочки, так и не ставшей женщиной. Но брачные узы и даже супружеские незадачи уже связали их. Викторен, которого сразу же осадили носильщики, болтавшие на непонятном для парижанина марсельском наречии, выбрал двух, не таких оборванных, как прочие, и сделал это так уверенно и властно, что Амели даже удивилась. Пока один носильщик передавал другому из купе багаж, Амели глядела на мужа новыми глазами. Стеклянная крыша вокзала как будто притягивала к себе щедрое марсельское солнце. Вся в жирных пятнах сажи, она все-таки пропускала внутрь яркий, горячий свет. Было три часа пополудни. Викторен казался более оживленным, чем до их путешествия. Ночь, проведенная в вагоне, не оставила следов на его внешности, только костюм помялся; взгляд у него был ясный, губы пунцовые, усы нафабренные. Странное чувство шевельнулось в душе Амели, что-то вроде уважения. А самое Амели шатало, клонило ниц, словно ее избили; она отлично знала, что подурнела от усталости, ночных мук и из-за синяка на губе. Она невольно ухватилась за руку мужа. - Вы что, не слышите? - проговорил он в эту самую минуту. - У нас пять ручных мест? - Простите, мой друг, меня совсем оглушил здешний шум... Да, пять. - Букет-то забыли, букет-то! - крикнул носильщик из вагона. - Чего ему от меня надо? - не сразу поняла Амели. - Ах, фиалки... Букет завял, я его нарочно оставила. Они разыскали справочное бюро, - поезд на Тулон приходил только через два часа. Среди вокзальной толпы резко выделялась шедшая в ногу пара, блиставшая молодостью, изяществом и богатой одеждой, своим чисто парижским видом. У окошка камеры хранения, кроме них, оказались еще желающие сдать багаж. Викторен, которому усиленно советовали не доверять местным жителям, не решился оставить чемоданы на попечение двух марсельцев. Он отвел Амели к скамейке и, вернувшись через десять минут, уже запрятав багажную квитанцию в бумажник, нашел ее в полуобморочном состоянии, с бледным, помертвевшим личиком. - Что с вами? Вам нехорошо? Она подняла глаза и посмотрела на него сквозь полузакрытые веки; он наклонился к ней с встревоженным видом, однако тревога эта, по-видимому, была вызвана скорее всего опасением, как бы его супруга не оказалась слишком хрупкой дамой. Очевидно, Викторен думал про себя: "Надеюсь, она не преподнесет мне такого сюрприза..." Амели в мгновение ока постигла глубину опасности. - Это просто поезд, - пояснила она, - вы и представить себе не можете, как я устала эти последние дни, бегая по Парижу. Сознание опасности оказалось настолько могущественным, что Амели сразу пришла в себя; она оперлась на протянутую руку Викторена, к которой уже успела привыкнуть, и встала с места. Повинуясь голосу инстинкта, она сослалась в свое оправдание на женские хлопоты, в которых мужчины не участвуют и поэтому с легкостью признают их важность. Но удалось ли ей отвести ему глаза? Неловко, ужасно неловко было с ее стороны напомнить мужу о событиях минувшей ночи, так не ко времени сомлев на вокзальной скамейке! Пусть невольный, пусть молчаливый, но этот намек огорчил ее с самых различных точек зрения. Как бы ни громоздились вокруг нее со вчерашнего вечера загадки и тайны, Амели и представить себе не могла, что они хоть когда-нибудь станут предметом даже мимолетного их разговора с мужем: даже шепотом и то нельзя сказать об этом. Все это было составной частью некоего другого мира, куда не смеют проникать ни слова, ни тем паче дневной свет. Это царство ночи. Никогда она не забудется до такой степени, чтобы позволить себе открыть глаза в этом мраке. Она даже упрекала себя в том, что слишком много об этом думает, - успокаивало ее лишь то, что боязнь и муки служат ей оправданием: ведь не всегда женщина может совладать со своими мыслями и направить их в нужное русло. Суровая, целомудренная замкнутость была первым уроком, который извлекла Амели из тех дней смятения, когда ей одной, без чужой помощи приходилось все осмыслить и все понять после шестнадцати лет существования под началом строгих, придирчивых воспитателей, почему-то упорно молчавших об этой важнейшей стороне жизни. Перед лицом новых ее обязанностей что значили все усвоенные принципы, весь моральный багаж хорошо воспитанной девицы? - Если вы чувствуете себя усталой, - сказал Викторен, видимо что-то обдумывая, - лучше всего вам отдохнуть в зале ожидания, пока не придет тулонский поезд. - Благодарю вас за заботу, мой друг, но у меня в Гиере будет достаточно времени для отдыха. Никогда себе не прощу: быть в Марселе и не повидать старого порта, о котором столько говорят. Давайте возьмем экипаж и съездим в порт. Они вышли на привокзальную площадь. Солнце, свежий воздух, панорама города, открывавшаяся поверх кровель, людской гомон, шумная толпа комиссионеров, восхвалявших свои отели, тянувших приезжих за рукав, подарили им первое ощущение экзотики. Кучера, громко вопя, оспаривали друг у друга честь прокатить приезжих. Молодая чета остановила свой выбор на довольно облезлой коляске, над которой по итальянской моде надувался полосатый Амели потребовала, чтобы их первым делом отвезли на почту. Они послали две депеши: одну - на авеню Императрицы, другую - на улицу Людовика Великого. - Друг мой, - обратилась Амели к мужу, - я уверена, что весточка, написанная нами обоими, обрадует вашу матушку. Узнайте, пожалуйста, нельзя ли раздобыть здесь листок приличной бумаги и конверт. Пока Викторен строчил адрес, Амели сидела задумавшись, держа в руке перо. "Сударыня, - начала она писать, - мы опасаемся, что депеша с ее официальной холодностью не успокоит вашей материнской тревоги. Так что простите нам эту скверную бумагу - такую уж достали, - зато мы можем рассказать на ней о нашем безоблачном счастье". - Перо плохо пишет, - вдруг остановившись, сказала Амели. "Наше прибытие в Марсель было просто волшебным. Солнце сияет, жара стоит, как в июне, - природа словно радуется, что в лице Викторена я обрела лучшего на свете супруга, и поэтому-то я беру на себя смелость просить вас, сударыня, считать меня отныне самой любящей, самой счастливой и самой почтительной вашей дочерью". Она подписалась "Амели Буссардель" и перечитала письмо. Протянула несложенный листок мужу. А он, поставив внизу свое имя, даже не взглянул, что написано в письме. XXI  Сведения, сообщенные Лионеттой насчет гиерских отелей, как и следовало ожидать, оказались ложными. Виконтесса Клапье принадлежала к той породе людей, которые превыше всех человеческих достоинств ценят осведомленность в любых вопросах и готовы бог знает что выдумать, лишь бы не отстать от общего разговора. Свойственный ей блеск прикрывал, однако, весьма посредственное образование, узкий житейский опыт, ограниченный светской хроникой, и подчас она, бывая в обществе, просто не понимала, о чем идет речь. Амели, успевшая изучить Лионетту, ибо та повсюду сопровождала свою юную золовку с тех пор, как она вышла из монастыря, и до самой ее свадьбы, привыкла не верить ни одному слову виконтессы Клапье. Перед отъездом из Парижа в салоне начальника вокзала Амели не мешала виконтессе болтать без умолку, твердо решив про себя не придавать никакого значения советам этой всезнайки. И сейчас она от души этому радовалась. "Парковая гостиница", знаменитая тем, что в ней останавливался молодой офицер Буонапарте в те времена, когда прославленный отель еще был просто заезжим домом, действительно вполне заслуживала свою репутацию. Сверкающая новизной, обставленная в соответствии с последним словом тогдашних понятий о комфорте, расположенная в центре нового города, гостиница оправдывала свое наименование - она стояла среди огромного парка, где были собраны редчайшие растения. На следующее утро после прибытия молодой четы хозяйка гостиницы лично ознакомила Амели с этим царством флоры. Камелии, бегонии, питтоспорумы, красное дерево с острова Мадеры, японская мушмула, пальмы из Новой Голландии, только что акклиматизировавшиеся в Гиере, и еще какие-то странные дикарские растения, усеянные колючками, которые хозяйка нежно называла "мои милые кактусы", похожие на зверей, собранные здесь, словно в некой растительной кунсткамере, - все это скопление диковин, особенно красочных потому, что росли они прямо в грунте и без традиционного газона, поразило воображение парижских туристов, переносило их за тридевять земель. Амели почувствовала, что Ей нравилось прогуливаться по аллеям под руку со своим деверем Эдгаром, который встретил их на вокзале в Полине и с первого же взгляда пришелся ей по душе. Мальчик с чистыми глазами, которого так мучил в свое время Викторен, стал теперь молодым двадцатидвухлетним мужчиной, длинноногим, длиннолицым и задумчивым. В южном краю, вечно палимом солнцем, он по совету врачей не выходил на улицу без зеленого зонтика, и его бледное лицо казалось еще бледнее от пробегавших по нему зеленоватых бликов. Этот полупрозрачный колокол, под сенью которого Эдгар жил, словно укрытое от жары растение, размеренная походка, кроткая и скупая речь - все это делало его каким-то удивительно непохожим на всех прочих людей, и Амели обнаружила в нем обаяние, присущее ее свекрови, хотя он и не похож был на мать чертами лица. Это он сводил Амели к хорошему дантисту, получив его адрес от своего врача. Тот осмотрел больной зуб и сказал, что отскочил кусочек эмали, но сам зуб не пострадал. Дантист добавил, что, поскольку пульпа теперь не защищена, поврежденное место рано или поздно потемнеет. "Это, увы, неизбежно, - добавил он. Все, что можно сейчас сделать, - это подпилить край зуба, чтобы не резало язык". Амели согласилась. После небольшой подпилки неприятное ощущение действительно исчезло. Но через месяц пятнышко начало желтеть; со временем оно стало коричневым. Амели никак не могла привыкнуть к этому изъяну. Она рассматривала поврежденное место в зеркало, то и дело нащупывала его кончиком языка, находила, машинально трогала, особенно в минуты раздумья. Случались дни, когда она, преувеличивая размеры несчастья, внезапно решала, что пятно всем заметно и просто ее уродует. Словом, это происшествие стало одним из тех незначительных бедствий, которые навсегда вплетаются в ткань повседневной жизни. При разговоре Амели старалась совсем не показывать зубов, тогда как раньше немножко ими кокетничала; даже улыбаться стала иначе; теперь, улыбаясь, она растягивала верхнюю губу, что придавало ей загадочный и сокрушенный вид. Эдгар, желая развлечь своих родственников, придумывал различные экскурсии, возил их в карете полюбоваться развалинами древней Помпонианы и новыми виллами, строившимися в Каркейранне. По его предложению, они сначала посетили старинные солеварни Фабрега, потом современные - в Пескьере, в которых пайщиком состоял господин Клапье. Эти вылазки, казалось, развлекали Викторена. - Я была бы просто в отчаянии, - твердила теперь мужу Амели, - если бы вы отказались из-за меня от более утомительных поездок, в которых я не могу вам сопутствовать. Впрочем, она догадывалась, что мужа удерживали отнюдь не эти тонкие соображения: нередко подмечала она на его лице скучающее выражение, недовольную гримасу человека, неспособного занять свой досуг. Но особенно ей не хотелось, чтобы он скучал в ее