олько доктор Минчин. Профан, который вмешивался в действия дипломированных врачей и постоянно навязывал какие-то свои нововведения, одним этим оскорблял профессиональное достоинство, хотя, в сущности, именитой паре он досаждал гораздо меньше, чем хирургам-аптекарям, по контракту обязанным лечить неимущих. И доктор Минчин в полной мере разделял негодование против Булстрода, вызванное тем, что он, по-видимому, решил покровительствовать Лидгейту. Давно утвердившиеся лекари мистер Ренч и мистер Толлер как раз дружески толковали в сторонке о том, что Лидгейт - безмозглый франт и орудие Булстрода. Друзьям и знакомым, не причастным к медицинской профессии, они дружно расхваливали молодого своего коллегу, который тоже поселился в городе, когда доктор Пикок удалился на покой, и не имел иных рекомендаций, кроме собственных достоинств и таких свидетельств солидных профессиональных знаний, как то обстоятельство, что он, по-видимому, не тратил времени на изучение других отраслей науки. Было ясно, что Лидгейт отказывается составлять лекарства с единственной целью бросить тень на тех, кто нисколько его не хуже, и еще для того, чтобы затемнить различие между собственным положением простого практикующего врача и докторов с университетскими дипломами, которые в общих интересах профессии считали своим долгом тщательно сохранять все положенные градации. Особенно когда речь шла о человеке, не учившемся ни в Оксфорде, ни в Кембридже, не проходившем там ни анатомической, ни врачебной практики и лишь развязно ссылавшемся на знания и опыт, якобы приобретенные в Эдинбурге и Париже, где, возможно, наблюдения за болезнями ведутся и широко, но вот с какими результатами? Таким образом, в умах присутствующих Булстрод на этот раз оказался связанным с Лидгейтом, а Лидгейт с Тайком, и благодаря столь большому выбору взаимозаменяемых имен в вопросе о назначении капеллана различные умы вынесли относительно него совершенно одинаковые заключения. Не успев войти, доктор Спрэг заявил без обиняков, обращаясь ко всем присутствующим: - Я за Фербратера. Против жалованья я не возражаю. Но почему отбирать его у приходского священника? Он ведь небогат - а кроме расходов на содержание дома и церковную благотворительность, ему пришлось застраховать свою жизнь. Положите ему в карман сорок фунтов, и вы сделаете доброе дело. И он отличный человек, Фербратер, - от попа в нем не больше, чем необходимо тому, кто носит духовный сан. - О-хо, доктор! - сказал старый мистер Паудрелл, удалившийся от дел торговец скобяным товаром, человек в городе влиятельный. Возглас этот представлял собой нечто среднее между смехом и парламентским выражением неодобрения. - Вы, конечно, можете иметь свое мнение. Однако нас должны заботить не чьи-то доходы, а души больных бедняков. - Лицо и голос мистера Паудрелла выражали самое искреннее чувство. - Мистер Тайк - истинный евангелический проповедник. И я подал бы голос против собственной совести, если бы подал его не за мистера Тайка. Да-да. - Противники мистера Тайка, насколько мне известно, никого не просили подавать голос против собственной совести, - сказал мистер Хекбат, богатый кожевник и весьма красноречивый человек. Его сверкающие очки и дыбящиеся надо лбом волосы с упреком повернулись в сторону злополучного мистера Паудрелла. - Но по моему убеждению, нам, как директорам, надлежит взвесить, будем ли мы считать единственной своей обязанностью одобрение предложений, исходящих от одного лишь лица. Найдется ли среди членов нашего собрания такой, кто подтвердит, что он потребовал бы удаления священнослужителя, который много лет исполнял обязанности капеллана в больнице, если бы не настояния некоторых особ, склонных рассматривать все учреждения нашего города лишь как средства для достижения своих собственных целей? Я не хочу бросить тени ни на чьи побуждения - пусть человек отдает в них отчет своему Творцу, но я утверждаю, что тут действуют влияния, несовместимые с истинной независимостью, и что пресмыкающаяся угодливость обычно порождается обстоятельствами, о которых господа, ведущие себя таким образом, опасаются говорить вслух либо из нравственных, либо из финансовых соображений. Сам я мирянин, но уделял значительное внимание различным религиозным толкам... - А, к черту религиозные толки! - вмешался мистер Фрэнк Хоули, адвокат и секретарь городского управления, который редко посещал подобные заседания, но на этот раз поспешно вошел в зал с хлыстом в руке. - Нам здесь до них нет дела. Фербратер выполнял свои обязанности в больнице, каковы бы они ни были, не получая вознаграждения, и если теперь решено платить за них жалованье, получать его должен он. Если Фербратера отстранят, это будет черт знает что такое. - Мне кажется, присутствующим не следует переходить на личности, - сказал мистер Плимдейл. - Я буду голосовать за назначение мистера Тайка, но мне бы и в голову не пришло, если бы мистер Хекбат не намекнул на это, что я - пресмыкающийся угодник. - Я нигде не переходил на личности. Я совершенно ясно сказал, если мне будет разрешено повторить или хотя бы закончить то, что я намеревался... - А, Минчин! - воскликнул мистер Фрэнк Хоули, и все отвернулись от мистера Хекбата, предоставляя ему скорбеть о бесполезности высоких природных дарований в Мидлмарче. - Послушайте, доктор, вы ведь на стороне правого дела, э? - Надеюсь, - ответил доктор Минчин, кивая всем и пожимая кое-кому руки. - Как бы дорого это ни обходилось моим чувствам. - Ну, тут может быть только одно чувство: симпатия к тому, кого вышвыривают вон, - сказал мистер Фрэнк Хоули. - Признаюсь, я симпатизирую и другой стороне. И питаю к ней не меньшее уважение, - ответил доктор Минчин, потирая ладони. - Я считаю мистера Тайка превосходнейшим человеком, превосходнейшим... и не сомневаюсь, что его кандидатура была предложена из самых безупречных побуждений. Что касается меня, я от души желал бы отдать ему мой голос. Но я вынужден признать, что права мистера Фербратера более весомы. Он прекрасный человек, умелый проповедник и городской старожил. Старый мистер Паудрелл молча обвел присутствующих грустным взглядом. Мистер Плимдейл нервно поправил складки пышного галстука. - Надеюсь, вы не станете утверждать, что Фербратер - образцовый священнослужитель, - объявил, входя в зал, мистер Ларчер, владелец извозной конторы. - Я ничего против него не имею, но, по-моему, такие назначения налагают на нас долг по отношению к городу, не говоря уж о более высоких предметах. На мой взгляд, для священника Фербратер недостаточно взыскателен к себе. Я не хочу ни в чем его упрекать, но он будет появляться в больнице настолько редко, насколько это будет зависеть от него. - Лучше редко, чем слишком часто, черт побери, - заявил мистер Хоули, чья склонность к крепким выражениям была известна всем в этой части графства. - Больным трудно выдерживать много молитв и проповедей. А религия методистского толка скверно действует на бодрость духа и вредна для здоровья, э? - добавил он, быстро обернувшись к четырем врачам. Но ему никто не ответил, потому что в зал вошли еще три джентльмена и начался обмен более или менее сердечными приветствиями. Это были преподобный Эдвард Тизигер, священник прихода св.Петра, мистер Булстрод и наш приятель мистер Брук из Типтона, который недавно разрешил включить себя в число директоров, но не посещал заседаний. Однако на этот раз Булстроду удалось его уговорить. Теперь все были в сборе, кроме Лидгейта. Члены совета уселись, и мистер Булстрод, бледный и сдержанный, как обычно, занял председательское место. Мистер Тизигер, умеренный евангелист, высказал пожелание, чтобы назначение получил его друг мистер Тайк, человек весьма усердный в вере, который служит в часовне, а потому отдает спасению душ не так уж много времени и может без всякого ущерба взять на себя новые обязанности. Желательно, чтобы капеллан, назначаемый в больницу, был полон ревностного пыла, так как перед ним открываются особые возможности духовного воздействия, и хотя решение выплачивать капеллану жалованье следует только одобрить, необходимо бдительно следить, чтобы должность эта не превратилась в синекуру. Мистер Тизигер держался с таким спокойным достоинством, что несогласным оставалось только молча беситься. Мистер Брук был убежден, что у всех в этом вопросе намерения самые лучшие. Сам он не занимался делами старой больницы, хотя его всегда очень интересует все, что может принести пользу Мидлмарчу, и он весьма счастлив рассматривать вместе со здесь присутствующими джентльменами любые вопросы, связанные с общественным благом, - "любые такие вопросы, знаете ли", - повторил мистер Брук, по обыкновению многозначительно кивая. - Я очень занят своими обязанностями мирового судьи и собиранием документальных свидетельств, но я считаю, что мое время принадлежит обществу... И, короче говоря, мои друзья убедили меня, что капеллан, получающий жалованье... жалованье, знаете ли - это превосходно. И я счастлив, что могу присутствовать здесь и проголосовать за назначение мистера Тайка, который, насколько я понял, человек редких качеств, апостолический и красноречивый, ну и так далее. И, разумеется, я не откажу ему в моем голосе... при указанных обстоятельствах, знаете ли. - Мне кажется, вам вдолбили только одну сторону вопроса, мистер Брук, - сказал мистер Фрэнк Хоули, который никого не боялся и как истый тори относился подозрительно к предвыборным маневрам кандидатов не от его партии. - Вам, по-видимому, неизвестно, что один из достойнейших наших священников в течение многих лет исполнял обязанности больничного капеллана без всякого вознаграждения и что его предполагают заменить мистером Тайком. - Простите меня, мистер Хоули, - сказал Булстрод. - Мистер Брук был самым подробным образом осведомлен о характере мистера Фербратера и его положении. - Осведомлен врагами мистера Фербратера! - воскликнул мистер Хоули. - Надеюсь, личная неприязнь тут никакой роли не играет, - сказал мистер Тизигер. - А я могу поклясться в обратном, - возразил мистер Хоули. - Господа, - негромко произнес мистер Булстрод, - суть вопроса можно сообщить очень кратко, и если возникли сомнения, что кто-то из тех, кому предстоит сейчас подать свой голос, не был ознакомлен с ней в достаточной мере, я готов изложить все соображения, имеющие отношение к делу. - Не вижу в этом смысла, - сказал мистер Хоули. - Полагаю, мы все знаем, кому собираемся отдать свой голос. Человек, который хочет поддержать справедливость, не ждет, чтобы его знакомили со всеми сторонами вопроса в последнюю минуту. У меня нет лишнего времени, и я предлагаю голосовать немедленно. Последовал короткий, но жаркий спор, а затем каждый, написав на листке бумаги "Тайк" или "Фербратер", опустил его в стеклянный стакан. И тут мистер Булстрод увидел в дверях Лидгейта. - Как вижу, голоса пока разделились поровну, - сказал мистер Булстрод четким злым голосом и посмотрел на Лидгейта. - Остается подать решающий голос - вам, мистер Лидгейт. Будьте так добры, возьмите листок. - Ну, так дело решено, - сказал мистер Ренч, вставая. - Мы все знаем, как проголосует мистер Лидгейт. - Вы, кажется, вкладываете в свои слова какой-то особый смысл? - сказал Лидгейт с некоторым вызовом, держа карандаш над бумагой. - Я просто говорю, что вы проголосуете так же, как мистер Булстрод. Вы находите это оскорбительным? - Быть может, это кого-нибудь и оскорбляет. Но мне это не помешает проголосовать так же, как он. И Лидгейт написал "Тайк". Вот так преподобный Уолтер Тайк стал капелланом старой больницы, а Лидгейт продолжал и дальше работать с мистером Булстродом. Он искренне считал, что Тайк, возможно, больше подходил для этой должности, но совесть твердила ему, что если бы не кое-какие посторонние влияния, он проголосовал бы за мистера Фербратера. А потому назначение капеллана осталось для него болезненным воспоминанием о том, как мелочные мидлмарчские интриги заставили его поступиться независимостью. Может ли человек быть доволен своим решением, когда он в подобных обстоятельствах столкнулся с подобной альтернативой? Не больше, чем он бывает доволен шляпой, которую вынужден был выбрать из тех, какие предлагает ему мода, и носит в лучшем случае с безразличием, видя вокруг себя людей в таких же шляпах. Однако мистер Фербратер держался с ним по-прежнему дружески. Характер мытаря и грешника отнюдь не всегда далек от характера современного фарисея, ибо мы в большинстве своем столь же мало способны замечать недостатки своего поведения, как и недостатки наших доводов или тупость наших шуток. Но священник св.Ботольфа ни в чем не был схож с фарисеем и, признавая себя таким же, как все люди, поразительно от них отличался в том отношении, что умел извинять тех, кто думал о нем не слишком лестно, и беспристрастно судить чужие поступки, даже когда они причиняли ему вред. - Мир меня обломал, я знаю, - сказал он как-то Лидгейту. - Но, с другой стороны, я отнюдь не сильный человек и никогда не обрету славы. Выбор, предложенный Геркулесу, - красивая сказка, но Продик (*65) весьма облегчил его для героя: как будто достаточно первого благого решения. Есть ведь и другие легенды - почему он взял в руки прялку и каким образом надел под конец рубашку Несса. Мне кажется, одно благое решение может удержать человека на верном пути, только если ему будут в этом способствовать благие решения всех остальных людей. Рассуждения мистера Фербратера не всегда укрепляли бодрость духа: он не был фарисеем, но ему не удалось избежать той низкой оценки человеческих возможностей, которую мы торопливо выводим из наших собственных неудач. Лидгейт подумал, что воля мистера Фербратера до жалости слаба. 19 И видите, другая спит на ложе, Ладонь под щеку подложив... Данте, "Божественная комедия" ("Чистилище") Когда Георг Четвертый еще правил в Виндзоре, когда герцог Веллингтон был премьер-министром, а мистер Винси - мэром древней корпорации Мидлмарча, миссис Кейсобон, урожденная Доротея Брук, отправилась в свадебное путешествие в Рим. В те дни мир в целом знал о добре и зле на сорок лет меньше, чем ныне. Путешественники редко хранили исчерпывающие сведения о христианском искусстве в голове или в кармане, и даже блистательнейший из тогдашних английских критиков (*66) принял усыпанную цветами гробницу вознесшейся богоматери за богато украшенную вазу, рожденную фантазией художника. Закваска романтизма, помогшего восполнить многие тусклые пробелы любовью и знанием, еще не оживила ту эпоху и не проникла в обычные кушанья, а только бродила в сердцах и умах неких живших в Риме длинноволосых немецких художников, чья восторженная энергия заражала юношей и других национальностей, которые работали или бездельничали рядом с ними. В одно прекрасное утро молодой человек с волосами лишь умеренно длинными, хотя густыми и кудрявыми, однако одетый и державшийся как англичанин, отвернулся от Бельведерского торса и залюбовался великолепным видом гор, который открывается из полукруглого вестибюля, соседствующего с этим ватиканским залом. Он был так поглощен созерцанием пейзажа, что заметил появление темноглазого, чем-то взволнованного немца, только когда тот положил ему руку на плечо и сказал с сильным акцентом: - Быстрей туда, не то она изменит позу. Молодой человек встрепенулся, и они оба быстро прошли мимо Мелеагра в зал, где отдыхающая Ариадна, которую тогда называли Клеопатрой, покоится на пьедестале во всей мраморной пышности своей красоты, и складки одеяния облегают ее, легкие и нежные, точно цветочные лепестки. Друзья как раз успели увидеть возле этой полулежащей фигуры еще одну - фигуру цветущей молодой женщины, чьи формы, столь же прекрасные, как у мраморной Ариадны, скрывало аскетически серое одеяние. Длинная накидка, завязанная у шеи, была отброшена за локти, и красивая рука без перчатки подпирала щеку, немного сдвинув назад белый касторовый капор, который обрамлял ее лицо и просто уложенные темно-каштановые волосы, точно нимб. Она не глядела на статую и, возможно, не думала о ней - ее большие глаза были мечтательно устремлены на полоску солнечного света, пересекавшую пол. Но едва молодые люди остановились, словно любуясь Клеопатрой, она почувствовала их присутствие и, не взглянув на них, направилась к служанке и курьеру, которые ждали у дверей зала. - Ну, что ты скажешь об этом удивительном контрасте? - спросил немец, посмотрел на приятеля, словно приглашая его восхититься, и продолжал свои излияния, не дожидаясь ответа. - Тут лежит античная красота, даже в смерти не сходная с трупом, но лишь замкнувшаяся в полном удовлетворении своим чувственным совершенством. А рядом стоит красота, исполненная жизни, таящая в груди память о долгих веках христианства. Но ей недостает одеяния монахини. По-моему, она принадлежит к тем, кого вы называете квакерами, хотя на моей картине я изобразил бы ее монахиней. Впрочем, она замужем - я видел кольцо на этой удивительной руке, иначе я принял бы тощего Geistlicher [священника (нем.)] за ее отца. Некоторое время назад я видел, как он с ней прощался, и вдруг вот сейчас она предстала передо мной в этой великолепной позе. Ты только подумай! Может быть, он богат и захочет заказать ее портрет. Но что толку глядеть ей вслед - вон она, уезжает. Давай проследим, где она живет. - Нет-нет, - сказал его друг, сдвигая брови. - Ты какой-то странный, Ладислав. Словно тебя что-то поразило. Ты ее знаешь? - Я знаю, что она жена моего кузена, - ответил Уилл Ладислав и, сосредоточенно хмурясь, направился к дверям зала. Немец шел рядом с ним, не спуская с него глаз. - Как? Этот Geistlicher? Он больше похож на дядю, чем на кузена. И это более полезное родство. - Он мне не дядя и даже не кузен, а просто дальний родственник, - ответил Ладислав раздраженно. - Schon, schon [ладно, ладно (нем.)]. Ну, не огрызайся. Ты ведь не сердишься на меня за то, что, по-моему, я еще не видывал такой идеальной юной мадонны, как госпожа Дальняя Родственница? - Сержусь? Вздор! Я видел ее только один раз и всего несколько минут, когда мой родственник познакомил нас перед самым моим отъездом из Англии. Она тогда была еще его невестой. И я не знал, что они собираются в Рим. - Но теперь ты ведь пойдешь их повидать? Раз тебе известна их фамилия, узнать, где они поселились, нетрудно. Заглянем в почтовую контору? И ты поговоришь про портрет. - Черт побери, Науман! Я еще не знаю, пойду ли я. Я не так бесцеремонен, как ты. - Ба! Просто ты дилетант и любитель. Будь ты художником, ты увидел бы в госпоже Дальней Родственнице античную оболочку, одушевленную христианской верой. Своего рода христианская Антигона (*67) - чувственная сила, подчиняющаяся власти духа. - И считал бы, что ее главное назначение в жизни - позировать тебе для картины: божественное начало получило бы высшее воплощение и только что не исчерпало бы себя на твоем холсте. Да, я дилетант - да, я не думаю, что вся вселенная устремляется к постижению темной символики твоих картин. - Но ведь так оно и есть, мой милый! В той мере, в какой вселенная устремляется сквозь меня, Адольфа Наумана, это так, - ответил добродушный художник и положил руку на плечо Ладислава, нисколько не обиженный его неожиданной вспышкой. - Посуди сам. Мое существование подразумевает существование всей вселенной, верно? А мое назначение - писать картины, и как художника меня осенила идея, genialisch [гениальная (нем.)] идея картины с твоей троюродной тетушкой или дальней прабабушкой, из чего следует, что вселенная устремляется к этой картине посредством багра или крючка, который есть я, - ведь верно? - Но что, если другой крючок, который есть я, устремляется, чтобы помешать ей? Тогда все выглядит далеко не так просто. - Почему же? Результат борьбы будет тем же - написанная картина или ненаписанная картина. Уилл не мог устоять против такой невозмутимости, и туча на его лице рассеялась в солнечном сиянии смеха. - Так как же, друг мой, ты мне поможешь? - с надеждой в голосе спросил Науман. - Нет. Какой вздор, Науман! Английские дамы ведь не натурщицы, готовые к услугам любого и каждого. К тому же ты хочешь выразить своей картиной слишком уж многое, а напишешь просто портрет, неплохой или скверный, на некоем фоне, который знатоки будут объяснять, хвалить или бранить, каждый по-своему. А что такое портрет женщины? В конце-то концов ваша живопись, ваши изобразительные искусства довольно-таки беспомощны. Они путают и затемняют идеи, вместо того чтобы рождать их. Язык - куда более могучее средство выражения. - Да, для тех, кто не способен писать картины, - сказал Науман. - Тут ты совершенно прав. Я ведь не советовал тебе заниматься живописью, друг мой. Добродушный художник не был лишен жала, но Ладислав не показал и вида, что почувствовал укол. Он продолжал, словно не слыша: - Язык создает более полный образ, который только выигрывает благодаря некоторой неясности. В конце концов истинное зрение - внутри нас, и живопись терзает наш взгляд вечным несовершенством. И особенно изображения женщин. Как будто женщина - всего лишь сочетание красок! А движения, а звук голоса? Даже дышат они по-разному и с каждым новым мгновением становятся иными. Вот, например, женщина, которую ты только что видел, - как ты изобразишь ее голос? А ведь голос ее даже божественнее ее лица. - Так-так! Ты ревнуешь. Никто не смеет думать, будто он способен написать твой идеал. Это серьезно, друг мой! Твоя двоюродная тетушка! "Der Neffe als Onkel" ["Племянник в качестве дяди" (нем.)] в трагическом смысле - ungeheuer! [чудовищно! (нем.)] - Науман, мы с тобой поссоримся, если ты еще раз назовешь эту даму моей тетушкой. - А как я должен ее называть? - Миссис Кейсобон. - Отлично. Ну, а предположим, я познакомлюсь с ней вопреки тебе и узнаю, что она желает, чтобы ее написали? - Да, предположим! - пробормотал Уилл Ладислав презрительно, чтобы прекратить этот разговор. Он сознавал, что сердится по совершенно ничтожным и даже выдуманным поводам. Ну, какое ему дело до миссис Кейсобон? И тем не менее он чувствовал, что в его отношении к ней произошла какая-то перемена. Существуют натуры, постоянно создающие для себя коллизии и кульминации в драмах, которые никто не собирается с ними разыгрывать. Их горячность пропадает втуне, ибо объект ее, ничего не подозревая, хранит полное спокойствие. 20 Ребенок брошенный, внезапно пробужден, Глядит по сторонам, открыв в испуге глазки, Но видит он лишь то, чего не видит он: Ответный взор любви и ласки. Два часа спустя Доротея сидела в задней комнате прекрасной квартиры на Виа-Систина, служившей ей будуаром. Мне остается с огорчением добавить, что она судорожно рыдала, ища в слезах облегчения измученному сердцу с тем отчаянием, какому женщина, привыкшая постоянно сдерживаться из гордости и из деликатности по отношению к другим, порой поддается, когда уверена, что никто не нарушит ее уединения. Мистер же Кейсобон собирался задержаться в Ватикане. Однако Доротея даже себе не могла бы точно назвать причину своего горя, и лишь одна ясная и четкая мысль пробивалась сквозь смятение в ее мозгу и душе, одно жгучее самообвинение: что ее отчаяние - плод духовной бедности. Она вышла замуж за человека, которого избрала сама, а к тому же, в отличие от других юных новобрачных, всегда видела в браке лишь начало новых обязанностей и все время говорила себе, что мистер Кейсобон бесконечно превосходит ее умом и потому она не сможет делить с ним многие его занятия. В довершение всего после недолгих лет девичества, проведенных в мирке узких понятий и представлений, она внезапно очутилась в Риме, этом зримом воплощении истории, где прошлое целого полушария словно шествовало в похоронной процессии с изображениями неведомых предков (*68) и трофеями, добытыми в дальних краях. Но эти величественные обломки былого только еще больше сообщали ее замужеству странный оттенок сновидения. Доротея жила в Риме уже шестую неделю и в теплые ясные утра, когда осень и зима словно прогуливаются рука об руку, как любящие супруги, одному из которых вскоре предстоит тоскливый холод одиночества, она ездила кататься - сперва с мистером Кейсобоном, но в последние дни чаще с Тэнтрип и их надежным курьером. Ее водили по лучшим картинным галереям, возили любоваться знаменитыми пейзажами, показывали ей самые величественные руины и самые великолепные церкви, однако теперь она предпочитала поездки в Кампанью, чтобы побыть наедине с землей и небом вдали от маскарада столетий, где ее собственная жизнь, казалось, надевала маску и непонятный костюм. Для тех, кто смотрит на Рим взглядом, исполненным животворной силы знания, которое вдыхает пылающую душу во все памятники истории и прослеживает скрытые связи, объединяющие римские контрасты в стройное целое, Вечный Город, возможно, еще остается духовным центром и наставником мира. Но пусть они вообразят еще один контраст: колоссальные хаотические откровения столицы древней империи и папства - и девушка, которая воспитана в духе английского и швейцарского пуританства, с историей знакома только в ее худосочном протестантском истолковании, а в искусстве не пошла дальше расписывания вееров; девушка, чья пылкость преобразила ее скудные знания в принципы и подчинила этим принципам все ее действия, а чуткость и впечатлительность превращали самые абстрактные предметы в источник радости или страданий; девушка, которая совсем недавно стала женой и вдруг обнаружила, что восторженно предвкушавшийся новый неведомый долг вверг ее в бурный водоворот мыслей и чувств, связанных всего лишь с ее собственной судьбой. Грозная тяжесть непостижимого Рима не ложится бременем на пустенькие души веселых нимф, ибо они видят в нем просто фон для развлечений англо-иностранного общества, но у Доротеи не было такой защиты от глубоких впечатлений. Развалины и базилики, дворцы и каменные колоссы, ввергнутые в убогость настоящего, где все живое и дышащее словно погружено в трясину суеверий, отторгнутых от истинного благочестия, неясная, но жадная титаническая жизнь, глядящая и рвущаяся со стен и потолков, бесконечные ряды белых фигур, чьи мраморные глаза словно хранят смутный свет чуждого мира - все эти неисчислимые остатки надменных идеалов, и чувственных и духовных, беспорядочно перемешанные с неопровержимыми свидетельствами нынешнего забвения и упадка, сначала потрясли ее, словно удар электрического тока, а затем подавили, и она испытывала томительное болезненное недоумение, которое возникает, когда чувства немеют от избытка и смятения мыслей. Образы, неясные и в то же время исполненные жаркой силы, властно вторглись в ее юное восприятие и оставались живыми в ее памяти, даже когда она о них не думала, воскресая в странных ассоциациях на протяжении всей ее дальнейшей жизни. Наши настроения часто воплощаются в мысленных картинах, которые сменяют друг друга словно на экране волшебного фонаря, и с тех пор Доротея, когда ею овладевала глухая тоска, вновь видела перед собой величественные своды собора святого Петра, гигантский бронзовый балдахин, неукротимую решительность в позах и даже в складках одеяний пророков и евангелистов на мозаиках вверху и вывешенные к рождеству занавесы, алеющие повсюду, словно глаза были неспособны различать другие цвета. Впрочем, такое внутреннее потрясение далеко не исключительно - юные души во всей их наивной обнаженности постоянно ввергаются в хаос тягостных несоответствий, и им предоставляется "самим встать на ноги", а старшие и опытные люди тем временем спокойно занимаются собственными делами. И я не думаю, что зрелище миссис Кейсобон, рыдающей от отчаяния через шесть недель после свадьбы, будет сочтено трагическим. Замена воображаемого будущего настоящим неизбежно сопровождается определенными разочарованиями и страхами, и это вполне обычно, а то, что обычно, по нашему внутреннему убеждению, не может сокрушить человеческое сердце. Тот элемент трагедии, который заключается именно в ее обычности, пока еще недоступен загрубелому восприятию рода людского, а возможно, мы попросту не приспособлены к тому, чтобы выдерживать длительное соприкосновение с ним. Если бы мы могли проникать в глубины обычной жизни и постигать то, что там происходит, это было бы так, словно мы обрели способность слышать, как растет трава и как бьется сердце белочки, - мы погибли бы от того невероятного шума, который таится по ту сторону тишины. Но пока даже проницательнейшие из нас отлично защищены душевной глухотой. Но как бы то ни было, Доротея плакала, однако, если бы ее попросили объяснить причину, она, подобно мне, прибегла бы лишь к общим словам: уточнить значило бы попытаться изложить историю игры светотени, ибо видение нового подлинного будущего, вытесняющего воображаемое, слагалось из бесконечных мелочей, которые накапливались с постепенностью, незаметной, как движение минутной стрелки, и теперь Доротее супружеский долг и мистер Кейсобон представлялись совсем не такими, какими рисовались в ее девичьих мечтах. Пока еще протекло слишком мало времени, чтобы она могла вполне осознать это изменение или хотя бы признаться себе, что такое изменение происходит, - а тем более дать иное направление преданности и лояльности, которые настолько прочно вошли в ее духовный строй, что рано или поздно она неизбежно должна была на них опереться. Непрерывный бунт, хаотичная жизнь без какой-либо высокой цели, требующей любви и самоотверженной решимости, были для нее невозможны. Но пока она переживала тот период, когда сила ее характера только увеличивала смятение. В этом смысле первые месяцы брака часто напоминают бурю - то ли в стакане воды, то ли в океане, - которая со временем стихает и сменяется ясной погодой. Но разве мистер Кейсобон не был столь же учен, как и прежде? Разве его манера выражаться изменилась, а жизненные правила стали менее похвальными? О женское своенравие! Разве из памяти мистера Кейсобона исчезла хронология, или он утратил способность не только излагать суть тех или иных теорий, но и называть имена главных их последователей, или уже не мог разбить на разделы любую заданную тему? И разве Рим не предоставляет самое широкое поле для применения подобных талантов? К тому же разве Доротея в своих мечтах не отводила особого места облегчению бремени тягот, а может быть, и печалей, которыми оборачиваются столь великие труды для тех, кто ими занят? А ведь сейчас еще виднее, что мистер Кейсобон влачит нелегкое бремя. Все это вопросы, на которые нечего ответить, но, что бы ни осталось прежним, освещение изменилось, и в полдень уже нельзя увидеть жемчужные переливы утренней зари. Факт остается фактом: натура, открывавшаяся вам лишь через краткие соприкосновения в недолгие радужные недели, которые называют временем ухаживания, может в постоянном общении супружества оказаться лучше или хуже, чем грезилось вам прежде, но в любом случае окажется не совсем такой. И можно было бы только поражаться тому, как быстро обнаруживается это несоответствие, если бы нам не приходилось постоянно сталкиваться со сходными метаморфозами. Когда мы покороче узнаем человека, очаровавшего нас остроумием на званом обеде, или наблюдаем за любимым политическим оратором, после того, как он становится министром, наше отношение к нему может претерпеть столь же быструю перемену. В этих случаях мы также начинаем с того, что знаем мало, верим же многому, а кончаем тем, что меняем пропорцию на обратную. Однако подобные сравнения могут сбить с толку, так как мистер Кейсобон совершенно не был способен прельщать ложным блеском. Он притворялся не более, чем какое-либо жвачное животное, и вовсе не старался представлять себя в выгодном свете. Так почему же за недолгие недели, протекшие после ее свадьбы, Доротея не столько заметила, сколько с гнетущим унынием ощутила, что вместо широких просторов и свежего ветра, которые она в грезах обретала, приобщившись к духовному миру своего мужа, ее там ждут тесные прихожие и запутанные коридоры, как будто никуда не ведущие? Мне кажется, дело в том, что дни помолвки - это своего рода многообещающее предисловие, и малейший признак какой-либо добродетели или таланта воспринимается как залог восхитительных богатств, которые полностью откроются в постоянном общении супружеской жизни. Но едва переступив порог брака, люди ищут уже не будущего, а настоящего. Тот, кто отправился в плаванье на корабле супружества, не может не заметить, что корабль никуда не плывет, что моря нигде не видно и что вокруг - мелководье непроточного пруда. Во время их бесед до свадьбы мистер Кейсобон нередко пускался в подробные объяснения или рассуждения, смысл которых оставался Доротее непонятен, но она полагала, что причина заключается в обрывочности этих бесед, и, поддерживаемая верой в их совместное будущее, с благоговейным терпением выслушивала перечень возможных возражений против совершенно нового взгляда мистера Кейсобона на бога филистимлян Дагона и на других божеств, изображавшихся в виде рыбы, и не сомневалась, что впоследствии достигнет необходимых высот и поймет всю важность этого столь близкого его сердцу вопроса. А его категоричность и пренебрежительный тон, когда речь заходила о том, что особенно волновало ее мысли, было легко объяснить тем ощущением спешки и нетерпения, которое оба они испытывали в то время. Но теперь, в Риме, где все ее чувства были взбудоражены, а вторгающиеся в жизнь новые впечатления усугубляли прежние душевные трудности, она все чаще и чаще с ужасом ловила себя на внутренних вспышках гнева и отвращения, а иногда ею овладевала тоскливая безнадежность. В какой мере Прозорливый Гукер или другие прославленные эрудиты, достигнув тех же лет, походили на мистера Кейсобона, знать ей было не дано, а потому подобное сравнение не могло послужить ему на пользу. Во всяком случае, то, как ее муж говорил об окружавших их странно внушительных творениях былого, начинало вызывать у нее почти содрогание. Возможно, им руководило похвальное намерение показать себя с самой лучшей стороны, но всего лишь показать себя. То, что поражало ее ум новизной, на него наводило скуку. Всякая способность думать и чувствовать, почерпнутая им от соприкосновения с живой жизнью, давным-давно преобразилась в своего рода высушенный препарат, в мертвое набальзамированное знание. Когда он спрашивал: "Это вам интересно, Доротея? Может быть, останемся здесь подольше? Я готов остаться, если вы этого хотите", - ей казалось, что и остаться, и уехать будет одинаково тоскливо. Или в другой раз: - Не хотите ли поехать в Фарнезину, Доротея? Там находятся знаменитые фрески, исполненные по эскизам Рафаэля, а также самим Рафаэлем, и очень многие считают, что их стоит посмотреть. - Но вам они нравятся? - этот вопрос Доротея задавала постоянно. - Они, насколько мне известно, ценятся весьма высоко. Некоторые из них изображают историю Амура и Психеи, которая, вероятнее всего, представляет собой романтическую выдумку литературного периода, а потому, на мой взгляд, не может считаться истинным мифом. Но если вам нравится настенная живопись, то поездка туда не составит труда, и тогда вы, если не ошибаюсь, завершите свое знакомство с основными произведениями Рафаэля, а было бы жаль побывать в Риме и не увидеть их. Это Художник, который, по всеобщему мнению, соединил в своих творениях совершенное изящество формы с бесподобностью выражения. Таково, по крайней мере, мнение знатоков, насколько мне удалось установить. Подобные ответы, произносившиеся размеренным тоном, каким положено священнику читать тексты с кафедры, не отдавали должного чудесам Вечного Города и не сулили никакой надежды на то, что, узнай она о них побольше, мир засиял бы для нее новыми красками. Ничто так не угнетает юную пылкую душу, как общение с теми, в ком годы, отданные приобретению знаний, словно иссушили способность увлекаться и сочувствовать. Впрочем, были предметы, очень занимавшие мистера Кейсобона, будившие в нем интерес, довольно близкий к тому, что принято называть энтузиазмом, и Доротея прилагала все старания к тому, чтобы следовать за ходом его мыслей, боясь помешать ему и почувствовать, как он недоволен, что должен отвлекаться от них из-за нее. Однако она мало-помалу утрачивала прежнюю счастливую уверенность, что, следуя за ним, увидит чудесные просторы. Бедный мистер Кейсобон сам растерянно блуждал среди узких закоулков и винтовых лестниц, то пытаясь проникнуть в туман, окружающий кабиров (*69), то доказывая неправильность параллелей, проводимых другими толкователями мифов, и совершенно терял из вида цель, ради которой предпринял эти труды. Довольствуясь огоньком свечи, он забыл про отсутствие окон и, язвительно комментируя изыскания других людей о солнечных богах, стал равнодушен к солнечному свету. Доротея, возможно, далеко не сразу заметила бы эти черты в характере мистера Кейсобона, твердые и неизменные, точно кости, если бы ей дозволялось давать выход ее чувствам, - если бы он ласково держал ее руку в ладонях и с нежностью и участием выслушивал те безыскусственные истории, из которых слагался ее житейский опыт, и отвечал бы ей подобными же признаниями, так что прошлая жизнь каждого стала бы достоянием обоих, укрепляя их близость и привязанность; или если бы она могла питать свою любовь теми детскими ласками, потребность в которых свойственна каждой женственной женщине, еще в детстве осыпавшей поцелуями твердую макушку облысевшей куклы, наделяя эту деревяшку любящей душой, потому что ее самое переполняла любовь. Такой была натура и Доротеи. Как ни жаждала она проникнуть в дальние пределы знаний и творить добро повсюду, у нее достало бы жара и для того, что было рядом, - она готова была бы расцеловать рукав сюртука или нежно погладить шнурки башмаков мистера Кейсобона, если бы он снисходительно принимал это, а не ограничивался тем, что с неизменной учтивостью называл ее милой и истинно женской натурой и немедля вежливо придвигал ей стул, показывая, насколько неожиданными и неуместными находит он подобные проявления чувств. С необходимым тщанием завершив утром свой клерикальный туалет, он признавал допустимыми лишь те радости жизни, которые оставляли неприкосновенными и правильные складки жесткого галстука той эпохи, и мысли, занятые неопубликованными материалами. Как ни печально, идеи и решения Доротеи были, напротив, подобны тающим льдинам, что плывут и растворяются в теплой воде, частью которой они оставались и в иной форме. Ее оскорбляло, что она оказалась игрушкой чувства, словно лишь оно могло служить для нее средством познания, - ее сила расходовалась на приступы волнения, борьбы с собой, уныния и на новые картины более полного самоотвержения, которое преображает все мучительные противоречия в исполнении долга. Бедняжка Доротея! Она, бесспорно, терзала себя, не в силах обрести равновесие, а в это утро вывела из равновесия и мистера Кейсобона. Они допивали кофе, и, полная решимости преодолеть то, что она считала своим эгоизмом, Доротея обратила к мужу лицо, полное живого интереса, когда он заговорил: - Дорогая Доротея, время нашего отъезда приближается, и пришла пора подумать, чего мы еще не сделали. Я предпочел бы вернуться домой раньше, чтобы мы могли встретить рождество в Лоуике, но мои розыски здесь оказались более длительными, чем я предполагал. Надеюсь, однако, что проведенное здесь время не было лишено для вас приятности. Среди достопримечательностей Европы римские всегда считались наиболее поразительными, а в некоторых отношениях и поучительными. Я прекрасно помню, что считал настоящей эпохой в моей жизни первое посещение Рима, где я смог побывать после падения Наполеона - события, в результате которого вновь оказалось возможным путешествовать по странам Европы. Мне кажется, что Рим принадлежит к тем городам, к которым применялась следующая чрезмерная гипербола: "Увидеть Рим и умереть", однако, имея в виду вас, я предложил бы такую поправку: "Увидеть Рим новобрачной и жить после этого счастливой супругой". Мистер Кейсобон произнес эту небольшую речь с самыми лучшими намерениями, помаргивая, слегка кивая и заключив ее улыбкой. Он не обрел в браке безоблачного блаженства, но твердо хотел быть безупречным мужем, дающим очаровательной молодой женщине все то счастье, которого она заслуживает. - А вы? Вы остались довольны, что мы побывали тут... я имею в виду - результатами ваших изысканий? - сказала Доротея, стараясь думать только о том, что больше всего занимало ее мужа. - Да, - ответил мистер Кейсобон тем тоном, который превращает это слово почти в отрицание. - Я зашел гораздо дальше, чем предполагал, так как нежданно столкнулся с самыми разнообразными вопросами, потребовавшими аннотирования, - хотя прямого отношения к моей теме они не имеют, оставить их вовсе без внимания я не мог. Труд этот, несмотря на помощь чтицы, потребовал много усилий, но, к счастью, ваше общество воспрепятствовало мне размышлять над этими предметами и вне часов, предназначенных для занятий, что было вечной бедой моей одинокой жизни. - Я очень рада, что мое присутствие хоть чем-то вам помогло, - сказала Доротея, и боюсь, в ее словах пряталась некоторая обида: она слишком живо помнила вечера, когда ей казалось, что мысли мистера Кейсобона за день погрузились в слишком большие глубины и уже не способны подняться на поверхность. - Надеюсь, когда мы вернемся в Лоуик, я смогу быть вам более полезной и научусь лучше разбираться в том, что вас интересует. - Несомненно, моя дорогая, - ответил мистер Кейсобон с легким поклоном. - Сделанные мной заметки необходимо привести в порядок, и если хотите, вы можете аннотировать их под моим руководством. - А ваши заметки, - начала Доротея, которую эта тема волновала так давно и так сильно, что теперь она не сумела промолчать, - все эти тома... вы ведь теперь приступите к своему главному труду, как говорили? Отберете все важное и начнете писать книгу, чтобы ваши обширные знания послужили всему миру? Я буду писать под вашу диктовку или переписывать и аннотировать то, что вы мне укажете. Ничем другим я вам помочь не могу. - Тут Доротея по неисповедимой женской манере почему-то вдруг всхлипнула, и ее глаза наполнились слезами. Одного этого проявления чувств было бы достаточно, чтобы вывести мистера Кейсобона из равновесия, но по некоторым причинам слова Доротеи не могли бы ранить его больнее, даже если бы она нарочно их выбирала. Она была так же слепа к его внутренним тревогам, как он - к ее, и ей еще не открылись те душевные противоречия мужа, которые дают право на шалость. Она не прислушивалась терпеливо к биению его сердца и знала только, как бурно стучит ее собственное. В ушах мистера Кейсобона слова Доротеи прозвучали словно громкое язвящее эхо тех смутных самообличений, которые можно было счесть простой мнительностью или призраками, порожденными излишней требовательностью к себе. Но такое обличение извне всегда отвергается как жестокое и несправедливое. Нас сердит, когда наши собственные принижающие нас признания принимаются без возражений, - насколько же больше должны мы сердиться, услышав, как близкий нам наблюдатель облекает в ясные недвусмысленные слова тот тихий шепот в нашей душе, который мы называли болезненными фантазиями, с которым боремся, точно с наступающей дурнотой! И этот жестокий внешний обвинитель - его жена, его молодая жена! Вместо того чтобы взирать на бесчисленные буквы, выходящие из-под его пера, и на обилие изводимой им бумаги с нерассуждающим благоговением умненькой канарейки, она следит за ним как соглядатай и присваивает себе право злокозненно вмешиваться! Тут мистер Кейсобон был чувствителен не меньше Доротеи и подобно ей легко преувеличивал факты и воображал то, чего не было. Прежде он одобрительно взирал на ее способность поклоняться тому, что заслуживало поклонения, но теперь вдруг с ужасом представил себе, как на смену этой способности приходит самоуверенность, а поклонение сменяется критикой самого неприятного свойства, которая весьма туманно представляет себе прекраснейшие цели и никакого понятия не имеет о том, чего стоит достичь их. И Доротее впервые довелось увидеть краску гнева на лице мистера Кейсобона. - Любовь моя, - сказал он, не позволяя досаде взять верх над благовоспитанностью, - вы можете спокойно положиться на то, что мне известно, когда и как следует приступать к различным этапам труда, который невозможно объять с помощью пустых догадок при невежественном взгляде со стороны. Мираж ни на чем не основанных мнений легко позволил бы мне обрести призрачный успех, однако жребий добросовестного исследователя - постоянно сносить презрительные насмешки нетерпеливых болтунов, которые ищут лишь мелких свершений, ибо для большего они недостаточно подготовлены. И было бы прекрасно, если бы они могли внять совету не выносить суждения о тех предметах, истинная суть которых для них непостижима, ограничиваясь лишь частностями, поддающимися поверхностному обзору и не требующими широты знаний. Эту тираду мистер Кейсобон произнес с энергией и жаром, совершенно для него необычными. Она, собственно говоря, не была порождением этой минуты, но созрела в часы внутренних дебатов и сейчас вырвалась наружу, точно горошины из лопнувшего стручка. Доротея была не просто его жена, в ней воплотился тот слепой к истинным достоинствам и невежественный мир, который окружает непризнанного или отчаявшегося автора. Теперь возмутилась Доротея. Разве она не подавляла в себе все, кроме желания как-то приобщиться к тому, что занимало ее мужа? - Мое суждение, конечно, было очень поверхностным - на иное я и неспособна, - ответила она с обидой, которая не требовала предварительных репетиций. - Вы показали мне целые шкафы записных книжек, вы часто о них говорили, вы не раз повторяли, что они требуют обработки. Но я никогда не слышала, чтобы вы говорили о намерении опубликовать что-либо. Это простейшие факты, и мое суждение ими и ограничивалось. Я ведь только просила позволения быть вам полезной. Доротея встала из-за стола, но мистер Кейсобон ничего не ответил и взял лежавшее возле его тарелки письмо, словно решив перечитать его. Оба они были потрясены случившимся - тем, что рассердились друг на друга и не сумели этого скрыть. Будь они дома, в Лоуике, среди соседей, такая стычка в ходе будничной жизни была бы далеко не столь мучительной, но во время свадебного путешествия, предназначенного как раз для того, чтобы полностью отъединить двух людей от всего мира, ибо им должно быть довольно друг друга, подобное несогласие не могло не подействовать на них в лучшем случае ошеломляюще. Уехать в чужие края, укрыться, так сказать, в духовном уединении для того лишь, чтобы ссориться по пустякам, чтобы не находить темы для разговора, чтобы протягивать стакан воды, не повернув головы, - даже самый бесчувственный человек вряд ли счел бы такое положение вещей удовлетворительным. Впечатлительной неопытной Доротее случившееся казалось крушением всех прежних надежд, для мистера же Кейсобона в этом таилась новая мука. Он никогда прежде не совершал свадебных путешествий и не знавал столь тесных уз, куда больше походивших на иго, чем он предполагал, - ведь эта очаровательная молодая жена не только обязывала его оказывать ей всяческое внимание (что он скрупулезно и выполнял), но и, как выяснилось, была способна жестоко усугубить его терзания, вместо того чтобы утишить их. Неужели он не только не обрел уютной ширмы, чтобы отгородиться от взгляда холодных невидимых глаз, неодобрительно рассматривавших его жизнь, но наоборот, помог ему стать еще ощутимей? Ни он, ни она не нашли в себе силы сказать что-нибудь. Однако совесть Доротеи не позволила ей нарушить прежние планы и отказаться от поездки в Ватикан - это означало бы, что она продолжает сердиться, тогда как она уже чувствовала себя виноватой. Пусть негодование ее было справедливым, но ведь она мечтала щедро дарить заботливую нежность, а вовсе не добиваться справедливости для себя. Вот почему, когда подали экипаж, она поехала с мистером Кейсобоном в Ватикан и прошла в его сопровождении среди шпалер каменных надписей, а расставшись с ним у дверей библиотеки, направилась в музей, потому что ей было безразлично все вокруг. У нее не хватило духа повернуться и сказать, что она предпочла бы поехать куда-нибудь за город. Науман увидел ее в ту минуту, когда она расставалась с мистером Кейсобоном, и вошел в длинную галерею вслед за ней, но тут ему пришлось дожидаться Ладислава, с которым он поспорил на бутылку шампанского относительно значения загадочной средневековой фигуры. После того как они рассмотрели эту фигуру и прошлись по галерее, кончая свой спор, Ладислав остался в галерее, а Науман направился в Зал статуй, где вновь увидел Доротею, - увидел ее в той позе глубокой задумчивости, которая так его поразила. На самом деле она так же не замечала солнечной полоски на полу, как не замечала статуй: перед ее мысленным взором проходили английские поля, вязы, проселочные дороги между высокими живыми изгородями и дом, куда ей предстояло вернуться хозяйкой. На все это ложился отблеск грядущих лет, и она чувствовала, что заполнить их радостной самоотверженностью и преданностью окажется далеко не так просто, как ей думалось прежде. Впрочем, все чувства и мысли Доротеи рано или поздно сливались в один общий могучий поток - в стремление к наиболее полной истине, которая не может не оказаться светлой. Нет, кроме гнева и отчаяния, несомненно, должно быть что-то другое, лучшее. 21 И разговор она вела простой. Как должно женщине, без пышных слов Кичливой мудрости... Джеффри Чосер, "Кентерберийские рассказы" Вот почему Доротея разрыдалась, едва осталась одна в безопасности своего будуара. Однако вскоре в дверь постучали, она торопливо вытерла глаза и сказала: "Войдите!" Тэнтрип подала ей визитную карточку и объяснила, что внизу ждет какой-то джентльмен. Курьер сказал ему, что дома только миссис Кейсобон, а он ответил, что состоит в родстве с мистером Кейсобоном и, может быть, она его примет? - Да, - тут же сказала Доротея. - Проводите его в гостиную. Прочитав фамилию Ладислава, она вспомнила об их встрече в Лоуике - о том, скольким он обязан великодушной помощи мистера Кейсобона, и о том, что его нерешительность в выборе профессии тогда вызвала у нее любопытство. Она всегда была рада найти повод для деятельного сочувствия, а к тому же его приход помог ей избавиться от эгоистической тоски, напомнив о благородстве ее мужа и о том, что теперь она по праву его помощница во всех его добрых делах. Она помедлила минуту-другую, но, когда вышла в гостиную, ее открытое лицо все-таки хранило чуть заметные следы слез и оттого казалось особенно милым и юным. Она улыбнулась Ладиславу обворожительной, дружелюбной улыбкой, лишенной даже намека на кокетство, и протянула ему руку. Он был старше ее на несколько лет, но в это мгновение выглядел куда моложе, так как его лицо вдруг залилось краской, и заговорил он с робостью, нисколько не похожей на непринужденную небрежность его обращения с приятелем. Доротея с удивлением почувствовала, что он нуждается в ободрении, и эта мысль придала ей спокойствия. - Мне не было известно, что вы и мистер Кейсобон в Риме, - сказал он. - Но сегодня я увидел вас в Ватиканском музее. И сразу узнал, но... то есть я решил осведомиться о мистере Кейсобоне на почтамте и поспешил засвидетельствовать свое почтение ему и вам. - Прошу вас, сядьте. Его сейчас нет дома, но он, конечно, будет рад узнать, что вы заходили, - сказала Доротея, садясь между топящимся камином и высоким окном. Она указала на стул напротив с любезностью благожелательной матроны, отчего следы юного горя на ее лице стали только еще более заметными. - Мистер Кейсобон очень занят. Но ведь вы оставите свой адрес, не правда ли? И он вам напишет. - Вы очень добры, - ответил Ладислав, который уже оправился от первого смущения, так как все его внимание занимали следы слез, столь изменившие ее лицо. - На карточке есть мой адрес. Но если вы разрешите, я побываю у вас завтра в час, когда мистера Кейсобона можно застать дома. - Он каждый день занимается в Ватиканской библиотеке, и застать его, не уговорившись с ним заранее, очень трудно. Тем более теперь. Мы ведь скоро уезжаем, и он особенно занят. Обычно он уезжает сразу после завтрака и возвращается не раньше обеда. Но конечно, он будет рад, если вы пообедаете с нами. Уилл Ладислав не сразу нашелся, что сказать. Мистер Кейсобон не вызывал у него никаких родственных чувств, и он не смеялся над ним, как над ученым сычом, только потому, что сознавал, насколько ему обязан. И вот этот иссохший педант, этот шлифовальщик пустопорожних объяснений, столь же ценных, как поддельные древности в чулане антиквария, не только заставил такое пленительное юное создание выйти за него, но еще и посвящает медовый месяц поискам заплесневелых никчемностей (Уилл был склонен к преувеличениям), оставляя ее в одиночестве! Эта картина, внезапно возникшая перед его умственным взором, вызвала у него нечто вроде насмешливого отвращения. Он не знал, то ли разразиться хохотом, то ли не менее неуместной обличительной филиппикой. Эта внутренняя борьба чуть было не отразилась на его подвижном лице, но он сумел с собой справиться, и губы его сложились не в пренебрежительную гримасу, а в веселую улыбку. Доротея посмотрела на него с недоумением, однако улыбка была настолько заразительной, что она и сама улыбнулась. Устоять против улыбки Уилла Ладислава мог бы только тот, кто был очень на него сердит. Казалось, сноп внутреннего света озарял не только глаза, но и нежную кожу, и каждую черточку, как будто некий Ариэль (*70) касался их волшебным жезлом, навеки стирая мрачность и печаль. И ответная улыбка не могла не отразить частицы этого веселья, хотя темные ресницы были еще влажными от слез. - Вас что-то рассмешило? - спросила Доротея. - Да, - ответил Уилл, которому не изменила обычная находчивость. - Я подумал, какой у меня был, наверное, жалкий вид при нашей первой встрече, когда вы своей критикой уничтожили мой бедный набросок. - Моей критикой? - повторила Доротея с еще большим недоумением. - Не может быть! Я ведь ничего не понимаю в живописи. - А мне показалось, что вы понимаете ее удивительно хорошо! Трудно было бы найти более сокрушающие слова. Вы сказали... Наверное, я помню это лучше вас... Вы сказали, что не видите ничего общего между моим наброском и природой. Во всяком случае, таков был смысл вашей фразы. - Теперь Уилл мог не только улыбнуться, но и засмеяться. - Если так, то причиной тут мое невежество, - ответила Доротея, восхищаясь незлобивостью Уилла. - Я могла сказать это только потому, что мне никогда не удавалось увидеть красоту в картинах, которые, по словам моего дяди, все истинные ценители находят превосходными. И здесь, в Риме, я сохраняю то же невежество. Я почти не видела картин, которые мне нравятся по-настоящему. Когда я вхожу в зал, где стены покрыты фресками или увешаны знаменитыми картинами, то испытываю почти благоговение - точно ребенок, глядящий на торжественную церемонию или на величественную процессию. Словно передо мной открывается жизнь более высокая, чем моя. Но едва я начинаю рассматривать картины по отдельности, как жизнь или покидает их, или же преображается в нечто буйное и чуждое мне. Вероятно, я слишком тупа. Я вижу сразу так много, а понимаю меньше половины. И чувствую себя дурочкой. Грустно, когда тебе говорят, что перед тобой прекрасное творение, а ты не понимаешь, почему оно прекрасно. Как будто люди говорят про небо, а ты слепа. - Любви к искусству во многом надо учиться, - сказал Уилл, ни на миг не усомнившийся в искренности этого признания. - Искусство - это древний язык, и среди его стилей найдется немало претенциозных и фальшивых, так что порой единственное удовольствие, которое можно извлечь из знакомства с ними, заключается в самом факте знакомства. Все школы искусства, представленные здесь, дарят мне огромное наслаждение, но если бы я попытался разобраться в этом наслаждении, наверное, оказалось бы, что оно сплетается из множества разных нитей. Иной раз полезно усомниться в себе и постараться понять сущность процесса творчества. - Может быть, вы намерены стать художником? - спросила Доротея с живым интересом. - Сделать своей профессией живопись? Мистер Кейсобон будет рад узнать, что вы нашли свое призвание. - О, нет-нет, - сказал Уилл с некоторой холодностью. - Я твердо решил, что это мне не подходит. Слишком однобокая жизнь. Мне довелось познакомиться здесь со многими немецкими художниками. С одним из них я приехал сюда из Франкфурта. Среди них есть немало талантливых и даже блистательно талантливых, однако мне не хотелось бы, подобно им, видеть во всем многообразии мира только натуру. - Я это понимаю, - сочувственно сказала Доротея. - В Риме начинаешь особенно чувствовать, что миру нужно многое куда более важное, чем картины. Но если вам дан талант художника, не следует ли счесть это путеводным знаком? Быть может, вам удастся создать произведения более значительные или хотя бы не похожие на эти, так, чтобы в одном месте не было столько почти совершенно одинаковых картин. Такая простота и искренность побудили Уилла быть откровенным. - Оказать подобное влияние может только гений. Моих же способностей, боюсь, не хватит даже на приличное повторение уже достигнутого другими - во всяком случае, я никогда не буду писать так хорошо, чтобы этим стоило заниматься. Одним же усердием я ничего не добьюсь: то, что не дается мне легко и сразу, не дается мне никогда. - Я слышала, как мистер Кейсобон сожалел, что вы слишком нетерпеливы, - мягко заметила Доротея, которую огорчил этот взгляд на жизнь, словно на нескончаемый праздник. - Да, мнение мистера Кейсобона мне известно. Мы с ним тут расходимся во взглядах. Легкое презрение, проскользнувшее в этом необдуманном ответе, задело Доротею. Утренние мучения сделали ее особенно чувствительной к любым попыткам умалить достоинство мистера Кейсобона. - Да, разумеется, расходитесь, - сказала она с некоторым высокомерием. - Я не собиралась вас сравнивать: такая настойчивость, такое трудолюбие, как у мистера Кейсобона, встречаются нечасто. Уилл заметил, что она обиделась, но это только усилило его безотчетную неприязнь к мистеру Кейсобону. Он не мог смириться с тем, что Доротея обожает такого супруга, - подобная слабость в женщине не может нравиться ни одному мужчине, если не считать самого обожаемого супруга. Мало кто способен удержаться от искушения придушить славу ближнего своего, ничуть не считая подобную расправу убийством. - О, конечно! - ответил он, не задумываясь. - Потому-то и жаль, что эти качества, как нередко случается у английских ученых мужей, растрачиваются впустую из-за нежелания знать, что происходит в остальном мире. Если бы мистер Кейсобон читал немецких авторов, он избавил бы себя от многих лишних хлопот. - Я вас не понимаю, - растерянно сказала Доротея. - Я говорю лишь о том, - небрежно объяснил Уилл, - что немцы занимают ведущее положение в исторических изысканиях и смеются над результатами, добытыми ценой долгих блужданий с компасом в руках по лесу, через который они уже проложили прекрасные дороги. Живя у мистера Кейсобона, я заметил, что он, так сказать, затыкает себе уши, - латинский трактат, написанный немцем, он прочел прямо-таки против воли. Мне было очень его жаль. Уилл просто нацелил ловкий пинок в хваленое трудолюбие и не мог даже вообразить, как ранят его слова Доротею. Сам мистер Ладислав отнюдь не штудировал немецких авторов, но для того чтобы сожалеть о недостатках другого, особых знаний не требуется. При мысли, что труд всей жизни ее мужа может оказаться напрасным, сердце бедняжки Доротеи сжалось так мучительно, что она даже не спросила себя, допустим ли подобный намек в устах молодого родственника, который стольким ему обязан. У нее не было сил заговорить, и она сидела, молча глядя на свои руки, парализованная этим тягостным сознанием. Впрочем, Уилл, нанеся свой уничтожающий пинок, несколько устыдился: молчание Доротеи, казалось, свидетельствовало, что он ее обидел, да и совесть упрекала его за то, что он столь бесцеремонно ощипал хвост своего благодетеля. - Мне это было особенно больно, - продолжал он, переходя, как это обычно бывает, от поношений к неискреннему панегирику, - из-за благодарности и уважения, которые я питаю к мистеру Кейсобону. Все было бы куда проще, если бы речь шла о человеке не столь талантливом и почтенном. Доротея подняла на него глаза, которым волнение придало особый блеск, и сказала с глубокой грустью: - Как я жалею, что не выучила немецкий, когда жила в Лозанне! Там ведь было столько хороших учителей! И вот теперь я ничем не могу помочь! Уилл почувствовал, что последние слова Доротеи бросают новый свет на положение вещей, хотя и не рассеивают тайны. Когда он впервые увидел ее, то попросту отмахнулся от вопроса, почему она дала свое согласие мистеру Кейсобону, решив, что она, вопреки своей внешности, должна быть малоприятным созданием. Теперь же требовался другой, далеко не столь легкий и быстрый ответ. В любом случае она не такая, какой он счел ее тогда. Не холодная, умная и сухо-насмешливая, а восхитительно простодушная и отзывчивая. Ангел, обманутый чистотой своей души. Какое это редкое удовольствие - ловить мгновения, когда ее душа и сердце вдруг раскрываются так гармонично и безыскусственно. И вновь ему на ум пришло сравнение с Эоловой арфой. Наверное, этот брак - плод какой-то романтической истории, которую она себе сочинила. И будь мистер Кейсобон драконом, попросту, без узаконения унесшим ее в когтях к себе в логово, оставалось бы только героически освободить ее и пасть к ее ногам. Но одолеть мистера Кейсобона оказалось бы куда труднее, чем любого дракона, - он был благодетелем, опирался на сплоченную силу всего общества и выбрал именно эту минуту, чтобы войти в комнату с обычным своим безупречно корректным видом, тогда как лицо Доротеи выдавало пробудившуюся в ней новую тревогу и сожаление, а лицо Уилла светилось восторгом оттого, что ему казалось, будто он разгадал ее чувства. Мистер Кейсобон ощутил удивление, к которому не примешивалось ни малейшего удовольствия, однако он ни в чем не изменил своей обычной учтивости, здороваясь с Уиллом, когда тот, встав ему навстречу, объяснил свой визит. Настроение мистера Кейсобона было даже менее бодрым, чем обычно, и, возможно, по этой причине он выглядел особенно тусклым и бесцветным - или же это впечатление возникало из-за контраста с внешностью его молодого родственника. Вид Уилла вызывал ощущение солнечности, чему еще более способствовала изменчивость его облика. Казалось, другими становятся самые черты его лица - подбородок то выглядел крупным, то нет, и перед каждой новой метаморфозой его нос чуть морщился и вздрагивал. Когда он стремительно поворачивал голову, то словно стряхивал свет с волос, и кое-кто усматривал в этом свечении верный признак гениальности. Мистер Кейсобон, напротив, казался угасшим. Когда Доротея обеспокоенно взглянула на мужа, она, вероятно, заметила контраст между ним и Уиллом, но это лишь усугубило новую тревогу, которую она теперь испытывала из-за него, - предвестие нежной жалости, питаемой подлинными превратностями его судьбы, а не ее грезами. Однако в присутствии Уилла она чувствовала себя гораздо свободнее: причиной тому была близость их возраста, а возможно, и его готовность слушать и соглашаться. Ей был так нужен доброжелательный собеседник, и впервые она встретила человека, настолько, казалось, чуткого, доступного убеждению и способного понять все. Мистер Кейсобон выразил надежду, что Уилл проводит время в Риме не только приятно, но и с пользой... Однако он как будто был намерен остаться в Южной Германии? Впрочем, может быть, он отобедает у них завтра и они поговорят обо всем подробнее? Сегодня он несколько утомлен. Ладислав понял намек, принял приглашение и тут же откланялся. Доротея с беспокойством следила за мужем: он устало опустился на край кушетки, подпер рукой подбородок и устремил взгляд в пол. Она села рядом с ним. Краска залила ее щеки, глаза блестели. Она сказала: - Простите меня за то, как я говорила с вами утром. Я была не права. Боюсь, я огорчила вас и усугубила тяготы этого дня. - Я рад тому, что вы это чувствуете, дорогая, - сказал мистер Кейсобон. Он говорил спокойно и слегка наклонил голову, но во взгляде, который он бросил на нее, все еще пряталась тревога. - Но вы простили меня? - спросила Доротея с судорожным вздохом. Ей было так нужно найти живой отклик, что она готова была преувеличить свою вину. Неужели любовь не распознает раскаяния еще издали, не обнимет его и не облобызает? - Дорогая Доротея, "тому, кого не тронет покаянье, ни в небесах, ни на земле нет места". Вы же не считаете, что этот суровый приговор приложим ко мне? - спросил мистер Кейсобон, принудив себя не только высказаться столь определенно, но даже слегка улыбнуться. Доротея промолчала, но слезинки, навернувшиеся на глаза, когда у нее вырвался вздох, теперь поползли по ее щекам. - Вы расстроены, дорогая. Я и сам испытываю неприятные последствия излишнего душевного волнения, - продолжал мистер Кейсобон. Собственно говоря, он намеревался заметить, что ей не следовало бы принимать молодого Ладислава в его отсутствие, но отказался от этого намерения: во-первых, было бы невеликодушно ответить на ее просьбу о прощении новым упреком, во-вторых, это еще больше взволновало бы его самого, а в-третьих, он был слишком горд, чтобы выдать свою склонность к ревности, которую были способны вызвать у него отнюдь не только другие ученые мужи, подвизавшиеся в избранной им области. Существует ревность, почти лишенная огня, - это даже не страсть, а нечто вроде плесени, взрастающей в унылой затхлости неудовлетворенного эгоизма. - Мне кажется, нам пора переодеться к обеду, - добавил он, взглянув на часы. Они встали и больше никогда ни словом, ни намеком не напомнили друг другу о том, что произошло в этот день. Однако в памяти Доротеи он запечатлелся с той яркостью, с какой все мы запоминаем те мгновения нашей жизни, когда гибнет долго лелеемая надежда или рождается новое стремление. В этот день Доротея начала постигать, насколько она обманывала себя, надеясь найти у мистера Кейсобона отклик на свои чувства, и впервые смутно осознала, что у него может быть тайная печаль, рождающая потребность в понимании, не меньшую, чем ее собственная. Мы все появляемся на свет нравственно неразумными и видим в мире лишь вымя, предназначенное для того, чтобы питать наши несравненные личности. Доротея довольно рано начала преодолевать это неразумие, но ей все еще легче было грезить о том, как она посвятит всю себя мистеру Кейсобону и станет мудрой и сильной благодаря его силе и мудрости, чем осознать с той ясностью, которая есть уже не размышление, но чувство (идея, воспринятая сенсорно, подобно вещности предметов), что у него также есть свой внутренний центр, где свет и тени обязательно ложатся по-иному, чем у нее. 22 И говоря со мной так просто и так мило. Творя добро одним своим незнаньем зла, Она нечаянно все сердце мне раскрыла И от щедрот его богато одарила. Я слушал не дыша. Она была мила И жизнь мою, о том не ведая, взяла. Альфред де Мюссе Во время обеда на следующий день Уилл Ладислав держался на редкость мило и не дал мистеру Кейсобону ни малейшего повода для выражения неудовольствия. Доротея даже решила, что Уилл, как никто другой, умеет вовлекать ее мужа в разговор и выслушивать его с почтительным вниманием. Впрочем, в Типтон-Грейндже у него не было достойных собеседников. Сам Уилл говорил довольно много, но несерьезно, как бы мимоходом - словно веселый бубенчик вторил звучному колоколу. Если Уилл и допускал кое-какие промахи, это все-таки был один из его удачных дней. Он описывал мелочи жизни римских бедняков, подметить которые мог только ничем не стесненный наблюдатель, выразил полное согласие, когда мистер Кейсобон упомянул о неверных представлениях Мидлтона (*71) касательно связи между католицизмом и иудаизмом, а затем в тоне полу восторженном, полушутливом непринужденно описал то удовольствие, какое он извлекает из римской пестроты, чьи постоянные контрасты не позволяют мысли окостенеть и избавляют вас от опасного заблуждения, будто историю прошлого можно разложить по коробочкам, как нечто мертвое и застывшее. Занятия мистера Кейсобона, заметил Уилл, всегда велись на самой широкой основе, и он, быть может, никогда ничего подобного не испытывал, но что до него, то Рим, должен он признаться, открыл ему совершенно новое ощущение истории как единого целого, а отдельные ее фрагменты стимулируют воображение и дают богатую пищу мыслям. Время от времени - хотя и нечасто - Уилл обращался к Доротее и взвешивал ее суждения так, словно от них зависел окончательный приговор даже Мадонне ди Фолиньо или Лаокоону. Ощущение, что ты вносишь свой вклад в общее мнение, придает беседе особую прелесть, да и гордости мистера Кейсобона льстило, что его молодая жена умеет поддерживать умный разговор куда лучше большинства женщин - недаром же он сделал ее своей избранницей! Ни малейшая тень неудовольствия не омрачила обеда, и когда мистер Кейсобон сообщил, что намерен на день-другой прервать свои труды в библиотеке, а затем после краткого их возобновления покинуть Рим, где ему уже нечего будет делать, Уилл взял на себя смелость заметить, что миссис Кейсобон до отъезда непременно следовало бы посетить мастерскую какого-нибудь художника - и лучше не одну. Как считает мистер Кейсобон? Жаль упустить такую возможность: ведь это нечто совсем особенное - жизнь, подобная зеленой траве, полной жужжания насекомых среди величественных руин. Уилл был бы счастлив сопровождать их - не больше двух-трех мастерских, ровно столько, чтобы они не устали и не утратили интереса. Мистер Кейсобон заметил умоляющий взгляд Доротеи и учтиво осведомился, не желает ли она поехать: он весь день будет в полном ее распоряжении. В конце концов было условлено, что Уилл зайдет за ними утром и будет их сопровождать. Разумеется, Уилл не мог пропустить Торвальдсена - самого знаменитого из живших тогда ваятелей, о котором спросил сам мистер Кейсобон. Однако полдень еще не миновал, когда он повез их в мастерскую своего друга Адольфа Наумана, назвав его одним из виднейших обновителей христианского искусства, не только воскресивших, но и углубивших замечательное представление о священных событиях как о таинствах, к которым становятся причастны все последующие века, так что великие духом люди новых поколений делаются словно их современниками. Уилл добавил, что Науман был его учителем. - Я сделал у него несколько этюдов маслом, - продолжал Уилл. - Всякое копирование мне претит. Я в любой набросок должен вкладывать что-то свое. Науман пишет "Святых, влекущих колесницу Церкви", а я написал этюд на тему, почерпнутую из Марло (*72), - "Тамерлан в колеснице, запряженной побежденными царями". Я не разделяю экклезиастических увлечений Наумана и иногда посмеиваюсь над необъятностью смысла, который он пытается вложить в свои картины. Но теперь я решил превзойти даже его. Для меня Тамерлан в его колеснице знаменует неумолимый ход истории, чей кнут не щадит впряженные в нее династии. На мой взгляд, это недурное мифологическое истолкование. - Тут Уилл взглянул на мистера Кейсобона, который принял столь небрежное обхождение с символизмом без особого удовольствия и лишь вежливо наклонил голову. - Набросок, несущий такой смысл, должен быть замечательным, - сказала Доротея. - Но мне хотелось бы, чтобы вы подробнее объяснили свой замысел. Ваш Тамерлан должен воплощать землетрясения и вулканы? - Да-да! - ответил Уилл, смеясь. - А также переселение народов и расчистку лесов... и Америку, и паровоз. Короче говоря, все, что можно вообразить. - Какой трудный алфавит! - сказала Доротея, улыбнувшись мужу. - Прочесть его смог бы только человек с вашими знаниями. Мистер Кейсобон заморгал и покосился на Уилла. У него возникло подозрение, что над ним смеются. Впрочем, заподозрить в этом Доротею он не мог. Они застали Наумана за мольбертом, но ему никто не позировал: его картины были расположены наивыгоднейшим образом, жемчужно-серая блуза и лиловая бархатная шапочка очень шли к его некрасивому, но выразительному лицу - одним словом, все сложилось так удачно, как будто он ожидал красивую молодую англичанку именно к этому часу. Художник объяснял сюжеты своих оконченных и неоконченных полотен, говоря по-английски с обычной уверенностью, и казалось, рассматривал мистера Кейсобона не менее внимательно, чем Доротею. Уилл время от времени разражался пылкими похвалами, указывая на особые достоинства той или иной картины своего друга, и Доротея почувствовала, что начинает по-новому относиться к мадоннам, почему-то сидящим на тронах под балдахинами среди скромных сельских пейзажей, и к святым с архитектурными моделями в руках или ножами, небрежно воткнутыми в их затылки. То, что прежде ей казалось чудовищно нелепым, становилось понятным, а иногда даже обретало глубокий смысл, но мистера Кейсобона эта отрасль знания, по-видимому, совершенно не интересовала. - Мне кажется, я предпочла бы просто ощущать красоту картины, чем разгадывать ее как шараду, но подобные произведения я все-таки научусь понимать гораздо быстрее, чем ваши с их всеобъемлющим смыслом, - заметила Доротея, обернувшись к Уиллу. - В присутствии Наумана о моих картинах лучше не упоминать, - сказал Уилл. - Он объяснит вам, что все они - Pfuscherei [мазня (нем.)], а более бранного слова в его лексиконе нет. - Правда так? - спросила Доротея, глядя на Наумана серьезно и бесхитростно. Художник слегка поморщился и ответил: - Живопись для него не призвание. Ему следует попробовать себя в литературе. Уж она-то достаточно ши-ирока-а. В произношении Наумана последнее слово получилось насмешливо растянутым. Уиллу это не слишком понравилось, но он сумел засмеяться, и мистер Кейсобон, хотя немецкий выговор художника его раздражал, почувствовал некоторое уважение к строгости его суждений. Уважение это не стало меньше, когда Науман отвел Уилла в сторону, поглядел на какое-то большое полотно, затем на мистера Кейсобона и, вернувшись к своим посетителям, сказал: - По мнению моего друга Ладислава, вы извините меня, сударь, если я скажу, что набросок вашей головы был бы бесценен для фигуры святого Фомы Аквинского, над которой я сейчас работаю. Это значило бы чрезвычайно злоупотребить вашей любезностью, но я так редко вижу то, что мне нужно - идеальное в реальном. - Вы меня весьма удивили, сударь, - сказал мистер Кейсобон, но его щеки окрасил румянец удовольствия. - Однако если моя физиономия, которую я привык считать самой заурядной, может подсказать вам какие-то черты ангельского доктора (*73), я буду весьма польщен. То есть при условии, что это не займет много времени и что миссис Кейсобон не станет возражать против такой задержки. Но Доротея была только очень рада - больше ее мог бы обрадовать разве что божественный глас, который провозгласил бы мистера Кейсобона самым мудрым и достойным из сынов человеческих и вернул бы твердость ее поколебавшейся вере. Все необходимые принадлежности были у Наумана под рукой просто в удивительной полноте, и он тотчас принялся за этюд, ни на минуту не прерывая их беседы. Доротея сидела в безмятежном молчании - она давно уже не чувствовала себя такой счастливой. Какие прекрасные люди! Только невежество, подумала она, помешало ей увидеть красоту Рима, ощутить, что его печаль овеяна надеждой. Ей была свойственна редкая доверчивость: в детстве она полагалась на благодарность ос и благородную чувствительность воробьев, а затем, когда они обманывали ее ожидания, в той же мере негодовала на их низость. Хитрый художник задавал мистеру Кейсобону вопросы об английской политике и выслушивал длиннейшие ответы, а Уилл, примостившись на стремянке в углу, оглядывал общество со своей высоты. Через некоторое время Науман сказал: - Если бы я мог отложить этюд на полчаса, а затем еще раз над ним поработать... Погляди-ка, Ладислав! По-моему, лучшего пока трудно пожелать. Уилл разразился междометиями, подразумевающими восторг, который невозможно выразить словами, а Науман жалобно вздохнул: - Увы... вот если бы... Мне нужно еще только полчаса... Но вас ждут дела... Я не решаюсь затруднить вас такой просьбой... а о том, чтобы вы приехали завтра... - Ах, останемся! - воскликнула Доротея. - У нас ведь сегодня нет никаких дел? - добавила она, умоляюще глядя на мистера Кейсобона. - Будет так жаль, если этюд останется незавершенным. - Як вашим услугам, сударь, - произнес мистер Кейсобон со снисходительной любезностью. - Раз моя голова сегодня внутри предается праздности, пусть поработает ее внешняя оболочка! - Вы так добры! Теперь я счастлив! - воскликнул Науман, повернулся к Уиллу и продолжал по-немецки, указывая на этюд, словно что-то требовало обсуждения. Затем отложил его и рассеянно поглядел по сторонам, как будто раздумывая, чем занять своих посетителей. И наконец сказал, обращаясь к мистеру Кейсобону: - Может быть, прекрасная новобрачная, милостивая госпожа, не откажет мне в разрешении сделать с нее набросок, чтобы как-то заполнить эти полчаса. Не для картины, разумеется, а так просто. Мистер Кейсобон с поклоном выразил уверенность, что миссис Кейсобон сделает ему это одолжение, и Доротея тотчас спросила: - Где мне сесть? Науман, рассыпаясь в извинениях, попросил ее встать и позволить ему придать ей требуемую позу, что она и сделала, обойдясь без преувеличенных жестов и смешков, которые почему-то считаются обязательными в подобных случаях. Художник пояснил: - Я хочу, чтобы вы приняли позу святой Клары. Наклонитесь, вот так, ладонь приложите к щеке... Да-да, так. Смотрите, пожалуйста, на тот табурет... Вот так! Уилл боролся с желанием пасть к ногам святой и облобызать край ее одеяния, а также с искушением закатить пощечину Науману, который взял ее за локоть, показывая, как нужно согнуть руку. Какая наглость! И какое кощунство! Зачем только он привез ее сюда? Художник работал с увлечением, и Уилл, опомнившись, спрыгнул со стремянки и постарался занять мистера Кейсобона разговором. Однако, несмотря на его усилия, время для этого последнего, по-видимому, тянулось нестерпимо медленно: во всяком случае, он выразил опасение, что миссис Кейсобон, наверное, устала. Науман не стал злоупотреблять его терпением и сказал: - А теперь, сударь, если вы опять готовы оказать мне одолжение, я освобожу вашу супругу. И мистер Кейсобон перестал торопиться, а когда тем не менее выяснилось, что голове святого Фомы Аквинского для полного совершенства требуется еще сеанс, он изъявил согласие позировать и на следующий день. Во время этого второго сеанса святая Клара также получила не одно исправление. Конечный результат настолько угодил мистеру Кейсобону, что он решил приобрести полотно, на котором святой Фома Аквинский в обществе других богословов вел диспут, слишком отвлеченный, чтобы его можно было изобразить, но более или менее интересный для слушателей на галерее. Святой же Кларой Науман остался (по его словам) весьма недоволен и не мог обещать, что сумеет превратить набросок в хорошую картину, а потому дальше предварительных переговоров дело не пошло. Я не стану останавливаться ни на шуточках по адресу мистера Кейсобона, которые Науман отпускал вечером, ни на его дифирамбах очарованию Доротеи. Уилл присоединялся к нему и в том, и в другом, но с одним различием. Стоило Науману упомянуть ту или иную особенность ее красоты, как Уилл начинал негодовать на его дерзость: самые обычные слова тут звучали грубостью, да и какое право имеет он обсуждать ее губы? О ней нельзя говорить, как о других женщинах. Уилл не мог прямо высказать то, что чувствовал, но его душило раздражение. А ведь когда после некоторого сопротивления он согласился привезти мистера Кейсобона с супругой в мастерскую своего друга, согласие это во многом было продиктовано гордостью при мысли, что именно он дает Науману возможность изучить ее красоту... нет, ее божественную внешность, ибо к ней неприложимы эпитеты и сравнения, предназначенные для описания только телесной прелести. (Бесспорно, обитатели Типтон-Грейнджа и его окрестностей, как и сама Доротея, весьма удивились бы подобному преклонению перед ее красотой. В тех краях мисс Брук считалась всего лишь "хорошенькой".) - Сделай милость, оставь эту тему, Науман. Миссис Кейсобон нельзя обсуждать, словно простую натурщицу, - объявил Уилл, и Науман уставился на него с недоумением. - Schon! [Ладно! (нем.)] Я буду говорить о моем Аквинате. Как тип голова вовсе не так уж плоха. Сам великий схоласт тоже, наверное, был бы польщен, если бы его попросили позировать для портрета. Чего-чего, а уж тщеславия у этих накрахмаленных ученых мужей предостаточно. Как я и думал, ее портрет был ему интересен куда меньше его собственного. - Проклятый самодовольный педант с водой в жилах вместо крови! - воскликнул Уилл, чуть не скрежеща зубами. Его собеседник ничего не знал о том, какими обязательствами он связан с мистером Кейсобоном, но Уилл как раз вспомнил о них и пожалел, что не может тут же выписать чек, чтобы возместить мистеру Кейсобону эти расходы. Науман пожал плечами. - Хорошо, что они скоро уезжают, мой милый. Из-за них твой прекрасный характер начинает портиться. Все надежды и усилия Уилла были теперь сосредоточены на том, чтобы увидеть Доротею, когда она будет одна. Ему хотелось стать для нее хоть чем-то - пусть он запечатлеется в ее памяти более ясно, а не останется всего лишь мимолетным воспоминанием. Ее безыскусственной доброжелательности ему было мало: он понимал, что так она относится ко всем. Преклонение перед женщиной, вознесенной на недосягаемую для них высоту, играет большую роль в жизни мужчин, но, преклоняясь, они почти всегда жаждут быть замеченными своей царицей, жаждут какого-нибудь знака одобрения от владычицы своей души, который она может подать, не сходя с престола. Именно этого и хотел Уилл. Однако в его мысленных требованиях было немало противоречий. Когда глаза Доротеи обращались на мистера Кейсобона с супружеской тревогой или мольбой, это было прекрасно: она утратила бы часть своего ореола, если бы менее строго следовала велениям брачного долга, и тем не менее в следующий миг Уилл выходил из себя - ведь подобный нектар изливался на песок пустыни! И желание обрушить язвящие слова на мужа, который не стоил ее мизинца, было тем мучительней, что веские причины вынуждали его оставлять эти слова невысказанными. К обеду на следующий день Уилла не пригласили, а потому он убедил себя, что по долгу вежливости должен явиться с визитом, приурочив его к дневным часам, когда мистера Кейсобона не будет дома. Доротея, оставшаяся в неведении о том, что, приняв Уилла в прошлый раз, она вызвала неудовольствие мужа, вновь без колебаний приняла его - ведь к тому же визит этот мог быть прощальным. Когда Уилл вошел, она перебирала камеи, которые купила для Селии. Непринужденно поздоровавшись с ним, она показала ему браслет с камеей, который держала в руке, и сказала: - Я так рада, что вы пришли! Может быть, вы разбираетесь в камеях и подтвердите, что они действительно неплохи. Мне хотелось заехать за вами, когда мы отправлялись их покупать, но мистер Кейсобон сказал, что у нас нет на это времени. Свои занятия здесь он завершает завтра и через три дня мы уезжаем. Но я как-то не уверена в этих камеях. Садитесь же, прошу вас, и поглядите на них. - Я далеко не знаток, но в геммах на гомеровские темы ошибиться трудно. Они на редкость хороши. И такие прекрасные оттенки, словно созданные для вас. - О, это подарок моей сестре, а у нее совсем другой цвет лица. Вы видели ее тогда со мной в Лоуике - у нее белокурые волосы, и она очень хороша собой, во всяком случае, по моему мнению. Мы никогда еще не разлучались так надолго. Она удивительно милая и добрая. Перед отъездом мне удалось узнать, что ей хотелось бы иметь камеи. Вот почему меня огорчило бы, если бы они оказались недостаточно хорошими... для камей, - с улыбкой добавила Доротея. - Значит, вам камеи не нравятся? - сказал Уилл, садясь в некотором отдалении от нее и следя, как она закрывает коробочки. - Да. Откровенно говоря, они не представляются мне столь уж важными для человеческой жизни, - ответила Доротея. - Боюсь, ваши взгляды на искусство вообще весьма еретичны. Но почему? Мне кажется, вы должны тонко чувствовать красоту, в чем бы она ни таилась. - Вероятно, я во многих отношениях очень тупа, - сказала Доротея просто. - Мне хотелось бы сделать жизнь красивой, то есть жизнь всех людей. Ну, а колоссальная дороговизна искусства, которое словно лежит вне жизни и нисколько не улучшает мир, - от этого делается больно. Я помню, что оно недоступно большинству людей, и эта мысль портит мне всю радость. - По-моему, такое сочувствие граничит с фанатизмом, - горячо сказал Уилл. - То же можно сказать о красивых пейзажах, о поэзии, обо всем прекрасном. Если вы будете последовательны, то должны ополчиться против собственной доброты и стать злой, лишь бы не иметь преимущества перед другими людьми. Нет, истинное благочестие в том, чтобы радоваться - когда можно. Это значит, что вы делаете все от вас зависящее, чтобы спасти репутацию Земли как приятной планеты. Радость заразительна. Невозможно взять на себя бремя забот обо всем мире, вы куда больше помогаете ему, когда радуетесь - искусству ли или чему-нибудь еще. Неужто вы хотели бы преобразить всю юность мира в трагический хор, стенающий по поводу горестей и бед или выводящий из них мораль? Боюсь, вы ложно веруете, будто всякое несчастье уже добродетель, и хотите превратить свою жизнь в мученичество. - Уилл спохватился, что зашел дальше, чем намеревался, и умолк. Но Доротея поняла его слова по-своему, а потому ответила с полным спокойствием: - Вы ошибаетесь. Я вовсе не скорбное меланхолическое создание и редко грущу подолгу. Я легко сержусь и совершаю далеко не лучшие поступки - не то что Селия. Я вспыхиваю, а потом все вновь кажется мне прекрасным. Я не могу не верить в то, что существует высокое и прекрасное. И здесь я была бы готова радоваться искусству, но слишком многое остается мне непонятным, слишком многое кажется мне восхвалением безобразия, а не красоты. Пусть картины и статуи великолепны, но вложенные в них чувства часто низменны, грубы, а порой и нелепы. Иногда я вижу перед собой что-то воистину благородное, что-то, что пробуждает во мне такие же чувства, как Альбанские горы или закат солнца на холме Пинчо. Но тем обиднее, что среди всей этой массы вещей, в которые люди вложили столько старания и труда, мало по-настоящему хорошего. - Разумеется, скверных произведений всегда много, зато это почва, на которой произрастают более прекрасные и редкие цветы. - Да-да, - сказала Доротея, увидя в его словах подтверждение того, что особенно ее тревожило. - Я понимаю, как трудно сделать что-либо хорошо. С тех пор как мы приехали в Рим, мне часто кажется, что наши жизни, если бы их можно было повесить на стену, в подавляющем большинстве выглядели бы много безобразнее и нелепее картин. Доротея, казалось, хотела сказать что-то еще, но передумала и замолчала. - Но вы так молоды... Подобные мысли в ваши лета неестественны, - решительно заявил Уилл, встряхивая головой. - Вы говорите так, словно вообще не знали юности. Это чудовищно! Словно вы, подобно мальчику из легенды, узрели в детстве ужасы подземного царства. Вас воспитывали в тех ужасных представлениях, которые, точно Минотавр (*74), избирают прекраснейших женщин, чтобы пожрать их. А теперь вы уезжаете и вас запрут в каменной темнице Лоуика. Вы будете погребены заживо. Я прихожу в бешенство при одной мысли об этом! Лучше бы я вовсе вас не знал, чем думать, что вас ждет подобное будущее! Уилл вновь испугался, что зашел слишком далеко. Но смысл, вкладываемый нами в слова, зависит от состояния наших чувств, а его тон гневного сожаления был так внятен сердцу Доротеи, которое щедро дарило свой пыл и не находило ответного пыла в сердцах тех, кто ее окружал, что она ощутила неведомую ей прежде благодарность и ответила с мягкой улыбкой: - Вы очень добры, но не надо из-за меня тревожиться. Все дело в том, что Лоуик вам не нравится, вас влечет иная жизнь. Я же избрала Лоуик своим домом. Последняя фраза была произнесена почти торжественно, и Уилл не нашелся что ответить: припасть к ее туфелькам и объявить о своей готовности умереть за нее он не мог - что толку? Да и она, по-видимому, ни в чем подобном не нуждается. На минуту воцарилось молчание, а затем Доротея вновь заговорила - и было ясно, что она решилась наконец высказать то, что занимало ее больше всего: - Мне хотелось бы спросить вас о том, что вы сказали в прошлый раз. Может быть, дело просто в вашей манере выражаться. Я замечаю, что вам свойственна некоторая горячность. Я и сама часто преувеличиваю, когда увлекаюсь. - Но что вы имеете в виду? - сказал Уилл, заметив, что она говорит со странной для нее робостью. - Мой язык склонен к гиперболичности и сам себя подстегивает. Вполне возможно, что мне придется взять свои слова назад. - Вот вы говорили, что надо знать немецкий, то есть для занятий предметами, которым посвятил себя мистер Кейсобон. Я думала об этом, и мне кажется, широта знаний мистера Кейсобона позволяет ему работать над теми же материалами, какими пользуются немецкие ученые... - Доротея растерянно заметила, что наводит справки о степени учености мистера Кейсобона у постороннего человека. - Ну, не совсем над теми же, - ответил Уилл, стараясь быть сдержанным. - Он ведь не знаток Востока и сам указывает, что сведения об этих источниках получает из вторых рук. - Но ведь есть ценные старые книги о древних временах, написанные учеными, которые ничего не знали о нынешних открытиях, и этими книгами пользуются до сих пор. Отчего же книге мистера Кейсобона не быть столь же ценной? - с жаром спросила Доротея. Она чувствовала неодолимую потребность продолжить вслух спор, который вела сама с собой. - Это зависит от направления исследований, - ответил Уилл, заражаясь ее горячностью. - Предмет, который избрал мистер Кейсобон, меняется не менее чем химия: новые открытия постоянно порождают новые точки зрения. Кому нужна в наши дни еще одна система, опирающаяся на четыре элемента (*75), или трактат против Парацельса? (*76) Неужели вы не видите, насколько бессмысленно теперь ползти чуть дальше людей прошлого века - таких, как Брайант (*77), - и исправлять их ошибки? Жить на чердаке среди старого хлама и подновлять хромоногие теории о Куше и Мицраиме? (*78) - Как вы можете говорить об этом так легко? - спросила Доротея, глядя на него с грустным упреком. - Если вы правы, то что может быть печальнее, когда столь упорный и самозабвенный труд оказывается напрасным? Не понимаю, почему вас совсем не трогает, - если вы действительно это думаете, - что человек такой добродетельный, талантливый и ученый, как мистер Кейсобон, не сумел преуспеть в том, чему отдал свои лучшие годы. Доротея растерялась, заметив, до какого предположения она дошла, и вознегодовала на Уилла за то, что он ее на это подтолкнул. - Вы же меня спрашивали о фактах, а не о чувствах, - ответил Уилл. - Но если вы хотите карать меня за факты, я покоряюсь. Я не в том положении, чтобы высказывать свои чувства по отношению к мистеру Кейсобону. В лучшем случае это будут восхваления облагодетельствованного. - Простите меня, - сказала Доротея, густо краснея. - Я понимаю, что вы правы, и мне не следовало касаться этой темы. К тому же я ошибаюсь. Потерпеть неудачу после длительных стараний куда достойней, чем вообще ни к чему не стремиться. - Я совершенно с вами согласен, - ответил Уилл, стараясь поправить дело. - И решил не лишать себя больше возможности потерпеть неудачу. Пожалуй, щедрость мистера Кейсобона была для меня вредна, и я намерен отказаться от свободы, которую она мне давала. В ближайшее время я вернусь в Англию и начну сам пролагать себе дорогу, чтобы не зависеть ни от кого, кроме самого себя. - Это прекрасно, я уважаю такое чувство, - сказала Доротея с прежней ласковостью. - Но я убеждена, что мистер Кейсобон всегда думал только о том, чтобы помочь вам. "У нее хватит упрямства и гордости служить ему и не любя, раз уж она вышла за него", - подумал Уилл, а вслух сказал, вставая: - Я больше вас не увижу... - Не уходите, не дождавшись мистера Кейсобона! - сказала Доротея со всей искренностью. - Я очень рада, что мы встретились в Риме. Мне хотелось узнать вас покороче. - А я заставил вас рассердиться, - сказал Уилл. - И вы будете дурно обо мне думать. - Нет-нет. Сестра предупреждала меня, что я всегда сержусь на тех, кто не говорит того, что мне хотелось бы услышать. Но надеюсь, я все же не думаю о них дурно. В конце концов я обычно начинаю сердиться на себя за нетерпимость. - Тем не менее я вам не нравлюсь. Теперь я связан для вас с неприятными мыслями. - Вовсе нет, - искренне ответила Доротея. - Вы мне очень нравитесь. Уилл не слишком этому обрадовался; ему пришло в голову, что если бы он не нравился ей, то, наверное, значил бы для нее больше. Он промолчал, но лицо его стало хмурым, почти обиженным. - И мне очень хочется узнать, чем вы займетесь, - весело продолжала Доротея. - Я глубоко верю, что люди рождаются с разными призваниями. Без этого убеждения я, наверное, была бы крайне узкой в своих взглядах - ведь и, кроме живописи, есть много такого, о чем я не имею ни малейшего понятия. Вы представить себе не можете, как мало я знакома с музыкой, и литературой, в которых, вы такой знаток. Интересно, каким же окажется ваше призвание? Может быть, вы станете поэтом? - Как сказать. Поэт должен обладать душой настолько чуткой, что она различает любой оттенок, и настолько открытой чувствам, что чуткость ее, как незримая рука, извлекает множество гармоничных аккордов из струн эмоций - душой, в которой знание тотчас преображается в чувство, а чувство становится новым средством познания. Но подобное состояние достижимо лишь иногда. - Однако вы ничего не сказали о стихах, - заметила Доротея. - По-моему, без них не может быть поэта. Я понимаю ваши слова о знании, преображающемся в чувство, так как, мне кажется, я постоянно испытываю именно это. Но право же, я не сумею написать даже самого короткого стихотворения. - Вы сами - стихотворение, и в этом заключается самое лучшее в поэтах: то, что озаряет сознание поэта в минуты вдохновения, - сказал Уилл, блистая оригинальностью, которую все мы разделяем с утренней зарей, весенними днями и прочими вечными обновлениями. - Мне очень приятно это слышать, - ответила Доротея со смехом, звонким, как птичья трель, и с шаловливой благодарностью во взгляде. - Какие любезные вещи вы говорите! - Как я хотел бы быть не просто любезным, но полезным вам! Как был бы я счастлив оказать вам хотя бы ничтожную услугу, но, боюсь, такого случая мне никогда не представится, - пылко воскликнул Уилл. - Нет, нет, - дружески сказала Доротея. - Он, несомненно, представится, и я вспомню о вашем добром расположении ко мне. Когда я увидела вас в Лоуике, то подумала, что нам следует стать друзьями, - ведь вы же родственник мистера Кейсобона. - В ее глазах блеснули слезы, и Уилл почувствовал, что и его глаза, подчиняясь законам природы, также увлажнились. Упоминание мистера Кейсобона не испортило этого мгновения, освященного могучей силой и пленительным достоинством ее благородной доверчивой неопытности. - А кое-что вы могли бы сделать и сейчас, - произнесла Доротея, поднимаясь и пройдясь по комнате, чтобы утишить волнение. - Обещайте мне никогда ни с кем не говорить об этом... то есть о труде мистера Кейсобона... В таком тоне, я хочу сказать. Этот разговор начала я. И во всем виновата я. Но вы дадите мне такое обещание? Она остановилась напротив Уилла и посмотрела на него с глубокой серьезностью. - Разумеется, я обещаю, - сказал Уилл, но покраснел. Если он не позволит себе с этих пор ни одного слова осуждения по адресу мистера Кейсобона и перестанет пользоваться его помощью, тем больше у него будет права питать к нему ненависть. Поэт должен уметь ненавидеть, говорит Гете, и этим талантом Уилл, во всяком случае, обладал. Он сказал, что мистера Кейсобона все-таки дожидаться не будет, а придет проститься с ним перед самым их отъездом. Доротея протянула ему руку, и они обменялись простым "до свидания". Однако у подъезда Уилл встретил мистера Кейсобона, который пожелал своему молодому родственнику всего самого лучшего и вежливо отказался от удовольствия еще раз проститься с ним, сославшись на сборы перед дорогой. - Я должна сообщить вам кое-что о вашем родственнике, мистере Ладиславе. Возможно, это поднимет его в ваших глазах, - сказала Доротея мужу поздно вечером. (Едва он вошел, она объявила, что у них был Уилл и собирается зайти еще раз, но мистер Кейсобон ответил: "Я встретился с ним на улице, и мы попрощались". Сказано это было тем тоном, какой мы употребляем, желая показать, что тема, будь она личной или общественной, нас не интересует и больше мы к ней возвращаться не хотим. А потому Доротея отложила продолжение разговора.) - Что же именно, любовь моя? - спросил теперь мистер Кейсобон. Он всегда называл ее "любовь моя", когда говорил особенно холодно. - Он решил оставить свои странствия и больше не пользоваться вашей щедростью. Он собирается вернуться в Англию, чтобы самому проложить себе путь. Мне казалось, вы сочтете это добрым знаком, - сказала Доротея, умоляюще глядя на мужа, чье лицо оставалось непроницаемым. - А он упомянул, чем именно намерен заняться? - Нет. Но он сказал, что начинает понимать, какой опасной может стать для него ваша щедрость. Разумеется, он сам вам о