в армии. Почему ты так хочешь пойти со мной? - Не знаю. Наверно, чтобы тебе помочь. - В чем? - Не знаю. Просто помочь. - Помочь изменить мир? - Может быть. Да, наверное. - Если мы с тобой и умудримся изменить в этом мире хотя бы самую малость, - Мэллой улыбнулся, - результаты скажутся только лет через сто, когда нас уже не будет. Мы никогда этого не увидим. - Но результаты все равно будут. - Может, ничего и не будет. Потому-то я и говорю - тебе со мной не по пути. Ты все видишь в романтическом свете. А нам придется долгие годы жить бок о бок друг с другом и вечно быть в бегах. Мне не стоит сходиться с людьми слишком близко, мне лучше держаться от них на расстоянии. Ты быстро разочаруешься. То, что я делаю, я делаю только ради себя, а не ради чего-то такого, чего может и не быть. Ты меня совсем не знаешь. - Голос у Мэллоя неожиданно сорвался и зазвучал глухо, как на исповеди. - Ты видишь во мне какого-то романтического героя, как и все остальные. А я никогда за всю свою жизнь ничего по-настоящему не любил. В этом моя беда. Поверь мне. Но ты не такой, как я. Ты любишь армию. Любишь по-настоящему. Ты - частица армии, ты с ней одно целое. А я никогда не любил ничего настолько, чтобы слиться с этим целиком. Все, что я любил, всегда было слишком абстрактно, слишком нематериально, слишком расплывчато. Я пытаюсь ставить диагноз другим, а сам страдаю той же болезнью, что и все, болезнью, которая ведет мир к гибели. В этом и есть моя беда. И никуда мне от этого не деться, - сказал он срывающимся голосом, точь-в-точь добропорядочный ирландский католик, признающийся на исповеди, что в субботу снова в очередной раз изменил законной супруге. - Эта беда идет за мной по пятам и ставит подножку на каждом шагу. Я искал всю жизнь и ищу до сих пор то главное для себя, чего никогда не найду, и знаю, что не найду. Я отдал бы все на свете, чтобы мне было дано полюбить хоть что-нибудь так, как ты любишь армию. Ты армию не бросай, - сказал он. - Никогда не бросай. Если человеку посчастливилось найти свою настоящую любовь, он должен держаться за нее обеими руками, что бы ни случилось, и не важно, взаимна эта любовь или нет. И если даже, - он говорил убежденно, со страстью, - в конечном счете эта любовь его убьет, он все равно должен быть благодарен. За одно то, что ему было позволено ее испытать. Потому что в этом весь смысл. Пруит молчал. Он по-прежнему не верил. Но не ему было спорить с такой светлой головой. - "Оттого, что человек любит Бога, - голос Мэллоя звучал теперь спокойнее, - он не должен ждать, что в ответ Бог тоже будет его любить". Той любовью, которую человек может понять своим ограниченным умом. Пруит все так же молчал. Он не знал, что тут еще можно сказать. - Я с тобой не прощаюсь, - Мэллой говорил уже совсем спокойно, - потому что еще не знаю, когда убегу. Мне нужно дождаться удобного случая. И тогда я сбегу в ту же минуту. Такие дела только так и делают. Так что забудь наш разговор, все пока остается как было. - Похоже, так уж устроено, что с теми, кого любишь, всегда расстаешься, - глухо сказал Пруит. - Чушь, - возразил Мэллой. - Сентиментальная чушь. Чтобы я от тебя ничего подобного больше не слышал! Просто у тебя сейчас такая полоса. Через это все в свое время проходят. Хватит болтать ерунду. Спим! - Ладно, - виновато отозвался Пруит и, раздавив в консервной банке окурок, скользнул под одеяло. Он лежал в темноте, думал, и внезапно у него возникла смутная догадка, что Джек Мэллой, потрясающе умный Джек Мэллой каким-то образом его обманул, но как именно, он определить не мог. Прошла еще целая неделя, прежде чем Мэллою подвернулся удобный случай, о котором он говорил. Пруит видел его каждый день, когда они возвращались с работы, и каждый день ждал, что сегодня уже не увидит его. Несмотря на совет Мэллоя забыть их разговор, он каждый вечер думал, что уже не увидит его. А потом настал вечер, когда он действительно его больше не увидел, и Хэнсон, запирая барак, рассказал, что Мэллой спокойно вышел из гаража в чьем-то промасленном комбинезоне и никто в гараже ни черта не знает. Рядовой первого класса Хэнсон, в своем преклонении перед великим Мэллоем уступавший разве что покойному рядовому Банке-Склянке, был в восторге и помирал со смеху. Патрули прочесывали ананасные плантации и бродили вдоль Тропы; посты наружного охранения гарнизона были по тревоге приведены в боевую готовность; "вэпэшников" Вахиавы и Шафтерской роты снабдили подробным описанием преступника и четкими инструкциями. Это был первый побег из Скофилдской гарнизонной тюрьмы, если не считать одного случая десятилетней давности, когда троих беглецов в тот же день водворили назад. Но следов Джека Мэллоя не обнаружили нигде. Во втором бараке, как и предсказывал Мэллой, все раздулись от гордости, словно члены группировки, кандидат которой прошел в президенты. После двух недель бесплодных поисков, за которыми в тюрьме следили с не менее напряженным интересом, чем за ходом чемпионата мира по бейсболу, новость о побеге Джека Мэллоя постепенно устарела и, как все остальное, под неослабевающим бременем каторжной работы утратила остроту - так тупится о камень стальное лезвие, - а потом и вовсе забылась, растворившись в тягомотине и пустоте. Мало ли чего не случается в тюрьме, твое дело - работа. И ты машешь кувалдой, чтобы раздробить вот эту глыбу, или налегаешь на лопату, чтобы перекидать в грузовики то, что ты раздробил. Работа - бесцельная, бесконечная, безрадостная. Волдыри на руках набухают, лопаются, кровоточат, потом затвердевают. Руки в заскорузлых мозолях, как подошвы у почтальона. И когда придет Судный день, думаешь ты в полубреду, по мозолям на руках их узнаете вы их. А как только ты передробил все глыбы, что там были, приезжают господа инженеры, бабахают динамитом и услужливо откалывают от горы еще пару кусочков - для тебя. Но гора все не убывает. И мышцы у тебя ноют и напрягаются. И в голове у тебя ноет и напрягается. И все в тебе ноет и напрягается, едва подумаешь о женщине. Ты будешь крепким, отличным, бесстрашным солдатом, когда выйдешь отсюда. 43 В общей сложности, вместе со штрафным месяцем за визит в "яму" и за перевод во второй барак, он отсидел четыре месяца восемнадцать дней, и в седьмой роте многое успело измениться. Цербера не было, ушел в двухнедельный отпуск. Ливы тоже не было, перевелся в двенадцатую роту. Сержант Мейлон Старк стал штаб-сержантом, а лейтенант Колпеппер временно командовал ротой. Динамит Хомс перешел в звании майора в штаб бригады и забрал с собой Джима О'Хэйера - тот теперь был мастер-сержантом. В роте ждали нового командира, он должен был прибыть на Гавайи со дня на день. Короче, роту было не узнать. Он вернулся из тюрьмы в той же бежевой летней форме, которая была на нем в день суда. Четыре месяца и восемнадцать дней он не вылезал из мешковатой тюремной робы и, переодевшись в форму, чувствовал себя непривычно, будто надел ее в первый раз. За это время форма и не испачкалась, и не измялась, но ощущения, что ее выстирали и отутюжили, тоже не было. Она провисела в тюремной кладовой четыре месяца восемнадцать дней и, не считая чуть заметной поперечной полоски на брюках от вешалки, выглядела точно так же, как в тот день, когда он ее снял. Это было странно и удивительно. Как и все прочее. Он получил в каптерке свою скатку с постелью, записанный за ним комплект снаряжения и сундучок с личным имуществом, где все было на месте и лежало в том же порядке, в каком он оставил, но старые, знакомые вещи показались ему чужими и совсем новыми. Он получил свое прежнее одеяло и тот же наматрасник, тот же ремень для винтовки, ту же выкладку, ту же фляжку, но выдал все это не Лива, а приветливо улыбающийся новый каптенармус штаб-сержант Малло. Пит Карелсен, носивший теперь нашивки штаб-сержанта и все еще прикомандированный к складу, выглянул из-за плеча Малло и, улыбаясь, подошел пожать руку. По-видимому, в роте его до сих пор считали знаменитостью. Малло и Карелсен расспрашивали его про Маджио. Он дал себе слово, что подождет девять дней. В канцелярии временно исполняющий обязанности первого сержанта Лысый Доум мрачно пыхтел, приноравливая негнущиеся толстые пальцы к авторучке. Увидев Пруита, он радостно оторвался от работы и с удовольствием пожал ему руку. Новый писарь, молодой еврей по фамилии Розенбери, руки не протянул, но уставился на него с боязливым восхищением. Розенбери, как потом узнал Пруит, попал в армию по призыву. Его определили в канцелярию вместо Маззиоли, когда того, как и других ротных писарей, в связи с реорганизацией секции личного состава перевели в штаб полка. У Розенбери была нашивка РПК. Он именовался писарем "первого эшелона". Маззиоли по-прежнему числился писарем седьмой роты, но всех ротных писарей прикомандировали к штабу полка во "второй эшелон". Маззиоли был теперь сержант. Помимо Розенбери, в роте появились и другие новые лица. За ужином он увидел, что большинство ребят в столовой ему незнакомы. Личный состав роты постоянно пополнялся, но краткосрочников по истечении контракта пока еще отпускали домой. Вся незнакомая братия глазела на него с тем же боязливым восхищением, что и Розенбери. После ужина он уселся на койку и занялся винтовкой, новенькой "M-I Гаранд", еще не очищенной от фабричной космолиновой смазки. Он молча разбирал и собирал ее, изучая топорно скроенную, неудобную железяку, к которой никак не подладишься. В тусклом свете лампочек новые ребята украдкой наблюдали за ним все с тем же боязливым восхищением. Вождь Чоут и остальные командиры отделений, недавно произведенные в сержанты, а за ними и новоиспеченные штаб-сержанты, командиры взводов - все, кроме помкомвзвода штаб-сержанта Галовича, - по очереди подходили к нему, жали руку, хлопали по спине. Похоже, с профилактикой завязали. Он был в роте знаменитостью. Все расспрашивали про Маджио. Он дал себе слово, что подождет девять дней. С уходом капитана Хомса рота перестала быть вотчиной спортсменов, засадившая его в тюрьму мощная коалиция обветшала и самоупразднилась. Ждали, что новый командир прибудет со дня на день. Он испытывал сейчас примерно то же, что должен испытывать альпинист, когда, сорвавшись в пропасть, видит, как в вышине тает слишком поздно ему кинутая и потому бесполезная веревка. Впрочем, сейчас все это его мало трогало. Реальностью по-прежнему была только тюрьма. А то, что здесь, - так, ненастоящее. Постепенно, как увеличительное стекло, собирающее в фокус солнечные лучи, чтобы поджечь бумагу, он собрал всю свою волю, вложил ее в одно напряженное усилие и заставил себя сосредоточиться. Тюрьма и девять дней ожидания - вот единственное, что существует, всему остальному сквозь это не пробиться. Лишь один раз воздвигнутая им стена чуть не дала трещину. Это случилось, когда Энди с Пятницей, едва войдя в спальню, бросились к нему и начали шумно выражать свою радость, прекрасно сознавая, что новенькие глядят на Пруита с боязливым восхищением. Они достали из тумбочек гитары и на правах старых друзей сели к нему на койку. Теперь новички глядели с восхищением и на них тоже. А у них для него сюрприз! Два месяца назад они купили в рассрочку электрогитару, полный комплект, все как доктор прописал: и переходник, и динамик, вот сюда втыкается. Стоит двести шестьдесят долларов, осталось выплатить двести. С довольными лицами они вертели перед ним новую гитару и наслаждались благоговейным вниманием новеньких. Он знаменитость, а они два его закадычных кореша. Он заставил себя терпеливо прождать все девять дней. Он не выходил из гарнизона. Сидел в казарме на койке, ни по какому поводу не возникал и почти ни с кем не разговаривал. Даже не съездил в Мауналани навестить мисс Альму Шмидт. Он не хотел, чтобы что-то замутило кристальную ясность его неуклонно растущей сосредоточенности. Прибыл и вступил в должность новый ротный командир, не капитан, как ожидали, а первый лейтенант. Это было на пятый день. Он выступил перед ними с речью. Еврей, адвокат из Чикаго, он получил звание офицера резерва после четырехгодичного курса военной подготовки в юридическом колледже. Его фамилия была Росс, и на действительную службу его призвали совсем недавно. Лейтенант Колпеппер - отец и дед Колпеппера оба начинали в 7-й роте ...-го пехотного полка куцехвостыми вторыми лейтенантами, а потом поднялись до командира роты, потом до командира батальона и, наконец, до командира полка - был недоволен. Он-то ждал, что пришлют капитана - капитан еще куда ни шло. Лейтенант Колпеппер был невысокого мнения о военных способностях лейтенанта Росса, но рядовой Роберт Э.Ли Пруит большой разницы между ними не почувствовал. Он не собирался без особой надобности обрекать себя на мученичество. Но ему было мало просто остаться в живых, он хотел всю отпущенную ему жизнь отдать службе в армии. Перед выходом из тюрьмы он навел справки: вслед за ним в течение девяти дней должны были освободить еще шесть человек. Он надеялся, что это расширит круг подозреваемых, даже если по небрежности сбросят со счетов сотни тех, кто вышел из тюрьмы до него. Девять - хорошее, удобное, неброское число. Про девять дней никто ничего не подумает, это не наведет на мысли, как, скажем, десять дней или ровно неделя. А Толстомордый, если у него нет в программе более интересных развлечений вроде ночной дрессировки Банко, ходит в "Лесную избушку" каждый вечер. Так что в этом смысле пороть горячку нечего. Нож он купил в магазинчике "Друг солдата", купил только в тот день, когда наконец поехал в город. Он это обмозговал заранее. "Друг солдата", задрипанный типично еврейский магазинчик на Хоутел-стрит, был как две капли воды похож на сотни других задрипанных еврейских магазинчиков, которые мгновенно разводятся в любом месте, где живут солдаты, и разница была лишь в том, что на Гавайях все эти типично еврейские магазинчики принадлежали китайцам. "Друг солдата" торговал той же, что и всюду, солдатской формой, здесь, как и всюду, можно было перекроить брюки и ушить рубашку. Покупателям предлагался тот же, что и всюду, ассортимент шевронов, значков, фуражек с лакированными козырьками и медными кокардами, ярких нарукавных нашивок, медных свистков, орденских планок, медных пряжек, сувениров и ножей. Даже навязываемая армией всеобщая обезличка иногда играет на руку. Выбранный им нож ничем не отличался от десятка других, лежавших в стеклянном лотке вперемешку с кучей свистков, перстеньков с печатками и нашивок, - складной, в длину около пяти дюймов, лезвие нажатием кнопки выбрасывается из ножен, скрытых под ореховыми накладками окаймленной медью рукоятки. Самый стандартный нож. За свою жизнь он таких сменил штук десять. Китаец небось продает их по пять-шесть в день. Он расплатился мелочью, на улице несколько раз проверил, как работает кнопка, потом сунул нож в карман и пошел по Хоутел-стрит, прикидывая, где бы выпить. "Лесная избушка", гриль-бар с приглушенным люминесцентным освещением, была одним из часто посещаемых солдатами мест, куда могли без опаски заглянуть любопытные туристы, желающие познакомиться с жизнью военных, так сказать, в их естественной среде обитания - все очень опрятно, очень современно и чуть ниже классом, чем китайский ресторан "У-Фа". Бар был расположен в центре города, в оживленном квартале вонючих бакалейных лавчонок и сладковато пахнущих пудрой публичных домов, в маленьком, вымощенном кирпичами переулке. Примерно в ста футах от дверей бара переулок, вместо того чтобы прорезать квартал насквозь, сворачивал под прямым углом и выходил на улицу, параллельную Беретаниа-стрит. В час ночи, когда "Лесная избушка" закрылась, Пруит стоял на углу переулка и, хотя успел выпить порций десять виски, был трезв как стеклышко. В переулке было темно, но Пруит безошибочно узнал Толстомордого. Тот вышел из бара в обществе двух матросов. Случайные собутыльники, осложнений не будет. Один матрос рассказывал какой-то анекдот, а Толстомордый и второй матрос громко смеялись. Никогда раньше Пруит не слышал, чтобы штаб-сержант Джадсон смеялся. Они брели в противоположную сторону, к Беретании, и Пруит шагнул из-за угла на мостовую с тем ощущением необыкновенной собранности и кристальной ясности в мыслях, какое за всю свою жизнь испытал лишь несколько раз - когда был горнистом. - Толстомордый, привет! - сказал он. Тюремная кличка должна была стегнуть его, как хлыст. Штаб-сержант Джадсон резко остановился и оглянулся. Матросы тоже остановились. Толстомордый вгляделся в конец переулка, где в зыбком свете, сочащемся сквозь опущенные жалюзи "Лесной избушки", тускло выступал из темноты неподвижный силуэт Пруита. - Ха, кого я вижу! - Толстомордый ухмыльнулся. - Пока, ребята, - кивнул он матросам. - Увидимся через недельку. Это мой старый кореш, вместе служили. - Будь здоров, Джад, - пьяно пробормотал один матрос. - До встречи. - Спасибо, - сказал Пруит, когда Толстомордый без колебаний, уверенно подошел к нему, а матросы двинулись по мостовой дальше, к Беретании. - За что? - осклабился Толстомордый. - Думаешь, они мне очень нужны, эти матросики?.. Ладно, у тебя ко мне разговор или что еще? - Да, - сказал Пруит. - Давай отойдем за угол, там и поговорим. - Как скажешь. Чуть разведя руки в стороны и еле заметно пригнувшись, как ожидающий подвоха боксер. Толстомордый вслед за ним свернул за угол. - Ну что? Как оно тебе, снова на свободе-то? - Он опять ухмыльнулся. - Да примерно как и думал, - сказал Пруит. За углом в отдалении хлопнула дверь, и еще несколько засидевшихся выпивох, переговариваясь, зашагали по мостовой к Беретании. - Ясно. Так какое, говоришь, у тебя ко мне дело? Я тут всю ночь торчать не собираюсь. - Дело такое. - Пруит вытащил из кармана нож, нажал кнопку, и лезвие, громко щелкнув в тишине переулка, выскочило из рукоятки. - Голыми руками мне тебя не уложить. Да я бы и не стал мараться. Я слышал, у тебя есть ножичек. Доставай. - А если у меня нет? - ухмыльнулся Толстомордый. - Я слышал, ты без него не ходишь. - Предположим. А если я не хочу его вынимать? - Тебе же хуже. - А если я убегу? - продолжал ухмыляться Толстомордый. - Догоню. - Могут люди увидеть. А если я сейчас закричу и позову полицию, тогда как? - Тогда могут загрести. Но тебе-то с этого что? Пока прибегут, я тебя уже пришью. - Все рассчитал, да? - Старался. - Ну что ж, если тебе так хочется, пожалуйста. - Толстомордый сунул руку в карман, вытащил нож, щелкнул кнопкой и шагнул вперед - все это одним движением, невероятно быстрым для такого грузного человека. За спиной у него снова хлопнула дверь "Лесной избушки", выпуская на улицу новую партию засидевшихся. Их голоса таяли, удаляясь в направлении Беретаниа-стрит. - Не люблю обижать младенцев, - хохотнул Толстомордый. Его нож, почти такой же, как у Пруита, медленно раскачивался из стороны в сторону, как голова змеи. Толстомордый надвигался, сохраняя классическую стойку опытного борца, привыкшего драться ножом: корпус наклонен, правая рука слегка выставлена вперед, лезвие ножа торчит между большим и указательным пальцами, левая рука приподнята и ладонь оттопырена, как щиток. Пруит, затаив дыхание, молча двинулся навстречу. Надо было родиться другим человеком, на секунду пронеслось в голове, вот если бы... вот если бы Тербер был на месте - он ведь хотел сначала обсудить это с Тербером... черт, как же он забыл купить жевательную резинку? Потом мысли разом исчезли, и все стало кристально ясным и четким, словно в наведенном на резкость объективе, словно при замедленной съемке, словно он курил марихуану - ничего похожего на расплывчатую мельтешню, в которой мягко плаваешь на ринге. Вое продолжалось недолго. Это только в кино то пырнут, то промахнутся, то полоснут, то снова промахнутся и за время драки успевают пронестись через несколько кварталов. А в жизни не рассчитывай, что противник промахнется больше раза - от силы два, если ты такой везучий. В поножовщине почти все выбирают своей тактикой контрнаступление. Их разделяло расстояние немногим больше вытянутой руки, и они осторожно кружили на месте, когда двери бара выплюнули последнюю порцию самых упорных завсегдатаев. За углом, всего в нескольких футах от них, ленивые шаги зашлепали по мостовой к Беретании. Толстомордый по-боксерски скользнул вперед, взмахнул левой рукой у самого лица Пруита, сделал ложный выпад правой и, едва Пруит, пытаясь загородиться, непроизвольно выбросил вперед левую руку, быстро пригнулся и поднырнул под нее. Нож, как кусок сухого льда, обжигающе полоснул Пруита по ребрам снизу вверх и воткнулся в широкую полосу спинной мышцы под мышкой. Пруит резко опустил левую руку, но было слишком поздно, и нож хвостом кометы прочертил ему бок. Когда Толстомордый пырнул его, он сразу сделал шаг вперед. Если бы он струсил или замешкался, если бы дрогнул, драка была бы уже кончена и Толстомордый был бы волен решать, убить его или оставить в живых. Но годы занятий боксом вырабатывают инстинкт, не зависящий ни от ума, ни от храбрости. Его нож вонзился Толстомордому в диафрагму, точно под ребра, это был тот контрудар правой, когда боксер бьет прямо в солнечное сплетение. Они замерли, бедро к бедру, и простояли так секунду или две, может быть, пять - две статуи, чью неподвижность нарушала только правая рука Толстомордого: медленно разгибаясь, она все еще ползла вниз, - закусив губу, Пруит осторожно подкручивал нож, проталкивая его сквозь слой жира, вгоняя на ощупь в открывшееся углубление как долото, пока нож не вошел по самую рукоятку. Вытянувшись до конца, рука коротко дернулась и повисла, а нож, по инерции продолжая ее движение, вылетел из разжавшихся пальцев и звякнул о кирпичи мостовой. Толстомордый пошатнулся. Почувствовав, что Толстомордый падает, Пруит плотно прижал левый локоть к тому месту, где бок горел от боли, стиснул нож, резко крутанул им, чтобы лезвие повернулось острием вверх, немного отодвинулся и, пока грузное тело оседало под собственной тяжестью, медленно согнул правую руку в кисти, словно уступая огромной рыбине, разгибающей крючок, направил нож в самую глубину грудной клетки и повел вправо. Он пришел сюда убить его. Ему не хотелось закалывать его, когда он упадет, или перерезать ему горло. Штаб-сержант Джадсон ударился о тротуар левым плечом и, перекатившись на спину, уперся затылком в кирпичную стену дома; глаза его уже начинали стекленеть. Правая рука была по-прежнему вытянута, словно он пытался одной лишь силой воли заставить нож вползти назад в кулак - как будто от этого что-то могло измениться. Он захрипел и, с трудом подняв левую руку, прижал ее к вспоротому животу. - Ты ж меня убил... За что? - спросил он и умер. Обиженное удивление, досада, упрек, недоумение застыли у него на лице и так там и остались, словно забытый на вокзале чемодан. Пруит глядел на него сверху, все еще потрясенный укоризненным вопросом. За углом из "Лесной избушки" вышли на улицу оба бармена, звеня ключами, заперли дверь и, тихо переговариваясь, зашагали по мостовой к Беретании. Только тогда Пруит наконец пошевелился. Он сложил нож, завернул его в носовой платок, перехватил сверток узкой аптекарской резинкой и положил в карман. Из раны непрерывно текла кровь, и он достал второй носовой платок, совсем чистый, скомкал его, сунул под рубашку и прижал локтем к боку, чтобы струйка не успела просочиться сквозь брюки; пятна крови уже проступили на рубашке, а в том месте, куда воткнулся нож, рубашка была разодрана. Ничего, дырку почти не видно, локоть ее прикрывает. Он пошел в сторону, противоположную Беретаниа-стрит, двигаясь на север, прочь от центра города. Пройдя два квартала, свернул в другой переулок, сел на тротуар и прислонился к стене - надо подумать. Здесь, в переулке, ему было очень уютно и спокойно. Должно быть, он где-то неподалеку от Виньярд-стрит. Кварталы за Беретанией населяли гавайцы, тут были только жилые дома, и он знал этот район неважно. Но Виньярд, как ему помнилось, довольно длинная улица и тянется на восток. Значит, надо взять курс на восток. О том, чтобы возвращаться с такой раной в Скофилд, не могло быть и речи: даже если он сумеет пройти через проходную, утром, как только найдут Толстомордого, его немедленно зацапают. Единственный выход - попробовать добраться через весь город до Альмы. Если он доберется до Альмы, все будет в ажуре. Голова работала прекрасно, в мыслях была такая же кристальная ясность, как во время драки. Он скорбно улыбнулся - задним умом все крепки! Если бы котелок всегда так варил, а не только когда припрет, мы бы с вами, друг сердечный, не сели сейчас в галошу. Он ведь ни на секунду не допускал, что Толстомордый так его исполосует и потом нельзя будет вернуться в гарнизон. Самый последний дурак и то бы это предусмотрел. Он даже не додумался захватить с собой побольше носовых платков: сейчас менял бы их, и кровь свернулась бы быстрее. Неторопливый, но неиссякающий ручеек крови просачивался сквозь платок, и тонкая струйка опять поползла вниз. Он сложил платок другой стороной и снова прижал его локтем; кровь приостановилась. Все равно ни в автобус, ни в маршрутку в таком виде садиться нельзя, рубашка разодрана и вся в кровавых пятнах. В автобусе кровь может снова просочиться, а там платок не поправишь; он с холодной ясностью на миг представил себе ужас пассажиров, наблюдающих, как он поднимается со своего места и идет через ярко освещенный автобус к выходу. Только кровь бывает такой красной. Особенно своя собственная. Отсюда до Каймуки, вероятно, мили четыре, а потом еще почти милю лезть в гору по Вильгельмине до дома Альмы. Это если напрямик. А так не мешает накинуть еще милю на всякие переулочки потемнее, потому что на большой освещенной улице он произведет тот же эффект, что в автобусе. Итого, грубо говоря, шесть миль. И пройти их придется пешком. Но если он доползет до Альмы, все будет в ажуре. Нам надо это толково просчитать, сказал он себе, нам надо наверняка, так, чтобы не пробросаться. Если он боится, что не дойдет, можно рискнуть и сесть в такси, при условии, что он его здесь поймает. Но это мы оставим как запасной вариант, так сказать, на черный день. _Одни просят: "Мамуля, подкинь-ка деньжат" - это их запасной вариант. А другие чуть что, бывшим женам звонят - это их запасной вариант. Ты не хвастай, малыш, мол, поеду в Париж, а потом через Вену в Пномпень. Может в кучу дерьма угодить бриллиант, не оставив себе запасной вариант, тот, который на черный день_. Пруит, ты уже, кажется, того, маленько ку-ку. Если так пойдет, скоро не сможешь даже ответить, от чего умер Иисус Христос - то ли распяли, то ли дизентерию подхватил. Прежде чем тронуться в путь, он разрешил себе еще немного посидеть, привалившись к стене, и выкурить сигарету: он надеялся, что, если минуту-другую посидит вот так, совсем неподвижно, кровь остановится. Никогда еще сигарета не была такой вкусной. Он курил медленно, ему было очень уютно и спокойно в этом переулке. Потом снова усмехнулся. Забавно: велика важность - выкурить сигарету, но, когда тебе худо, приятен даже такой пустяк, и ты думаешь: если все обойдется, буду больше ценить мелкие радости жизни. А потом, когда все хорошо и счет опять в твою пользу, ты эти мелкие радости почти не замечаешь. Что ж, сказал он себе, пожалуй, пора собираться. Сами знаете: чем скорее соберешься, тем скорее доберешься. Было трудно уйти из этого переулка, обманчиво сулящего надежное убежище. Но он напомнил себе, что больше тянуть нельзя, рана скоро начнет подсыхать, и трогаться надо сейчас же, пока еще не очень больно. Происходящее и так смахивало на кошмарный сон, когда ты знаешь, что скоро проснешься, а это опасный симптом. Во сне легче, во сне ты помнишь, что обязательно проснешься. Но это не сон, Пруит, предостерег он себя, и утром все это никуда не исчезнет. Но как бы дальше ни обернулось, возвращаться в тюрьму он не намерен. На углу он отыскал табличку с названием улицы и, лишь когда твердо убедился, что это Виньярд-стрит, повернул направо, на восток. Да, Пруит, на этот раз простись с армией навсегда. Кончилась твоя сверхсрочная, тридцатник не состоялся. Завтра тебя не будет на утренней поверке, а когда найдут Толстомордого и станут сопоставлять факты, сразу поймут, чья работа. На этот раз ты не вернешься в гарнизон, улизнув от "вэпэшников", и не отделаешься внеочередным нарядом. На этот раз выход один - дезертировать. Он не знал, как далеко на восток тянется Виньярд, но других длинных улиц рядом не было, и он пошел по Виньярду дальше. Он дошагал по Виньярду до Панчбоул-стрит, потом через Миллер-стрит поднялся до Кэптен-Кука и вышел на Луналило. Здесь был длинный прямой проход, но примерно через полмили он заканчивался тупиком, упираясь в Макики. Ему надо подняться вверх по Макики и, когда попадется улица, ведущая на восток, пройти по ней до конца через Пунахоу, а потом опять круто повернуть и спуститься вниз. Сложный маршрут. Очень сложный. Почему, черт подери, все всегда так сложно? Даже когда берешься за простейшие вещи, все немедленно становится черт те как сложно. Он прошел вверх по Макики больше четверти мили, пока не оказался на углу Уайлдер-авеню, идущей на восток. По Уайлдеру пришлось переть полмили до Александер-стрит, которая спускалась к Беретании, но, как он обнаружил, не пересекала ее. Он чувствовал, что мысли начинают путаться, и с трудом заставлял себя сосредоточиться. Полчаса он протаскался по переулкам, выискивая улицу, которая шла бы насквозь через Беретанию. Но к тому времени он был уже совсем как во сне и его мало что трогало. Смеяться он начал еще на Александер-стрит и теперь смеялся не переставая. Он пересек Беретанию и Кинг по Мак-Калли-стрит, которая вела вниз прямиком на Калакауа. А там были и Ферн-стрит, и Лайм-стрит, и Ситрон-стрит, и Дейт-стрит, и он вдруг вспомнил, что Дейт-стрит пересекает бульвар Капиолани и через территорию гольф-клуба доходит до Каймуки. От гольф-клуба до Каймуки было больше мили, и после этого он уже не помнил улиц, по которым зигзагами поднялся на Вайалайе, где уперся в начало Вильгельмины. Помнил он только одно: когда он доберется до Альмы, вое будет в ажуре. На Дейт-стрит он бросил сверток с ножом в канаву, прорезающую территорию гольф-клуба, и постоял, наблюдая, как пузырьки поплыли по воде. Останется шикарный шрам, подумал он со смешком. Шрамы - это что-то вроде биографии человека. Каждый шрам как глава книги: своя история, свои воспоминания. А когда человек умирает, его шрамы хоронят вместе с ним, и никто больше не прочтет его биографию, истории и воспоминания, записанные на страницах книги его тела. Бедняга, подумал он, бедняга человек: с ним вместе хоронят и его биографию. Бедняга Толстомордый. У Толстомордого наверняка было полно шрамов с разными историями. И храбрости ему тоже было не занимать. Толстомордому-то. А Пруит его убил. Бедняга Пруит. Не болтай глупости, одернул он себя, лучше сосредоточься и не отвлекайся. Ты еще не дошел даже до Каймуки. Тебе еще топать и топать, давай-ка мы лучше переберем в уме наши шрамы и попробуем припомнить, какая у каждого история. У нас ведь историй тоже хватает. Вот, например, на указательном пальце левой руки, этот он заработал в Ричмонде, в Индиане, когда негр спас его от того типа с ножом. Но этот шрам совсем маленький, он тогда был еще мальчишка. Интересно, где сейчас негр? И тот, с ножом? А еще на левом запястье. Этот побольше. Это он в Харлане свалился с крыши, напоролся на гвоздь и проколол артерию. Мать побежала за дядей Джоном, и дядя Джон остановил кровь, а то бы он, наверно, умер. Отец, когда пришел с работы и увидел, начал над ним смеяться. Отец уже умер. Дядя Джон тоже умер. И мать умерла. А тогда они все очень испугались. Кроме отца - его дома не было. Ну и где все это теперь? У него на левой руне, вот где. А умрешь, тогда где будет? Тогда нигде не будет. Сколько раз он был на волосок от смерти. Он не врет, он может шрамы показать. И все-таки до сих пор жив. Но ведь умрешь когда-нибудь. Правильно. Верно. И тогда всего этого не будет нигде. А если тебя кремируют, то все сгорит, как будто сожгли книгу, да? И еще один, под левой бровью, на веке, тоненький такой, почти не видно, - это в Майере, на ринге. Бой хотели остановить, но он их уговорил, чтобы не останавливали, и выиграл. Нокаутом. Доктор хотел зашить, но тренер поднял хай и орал, чтобы не зашивали, а только заклеили, в конце концов так и сделали, и шрама почти не осталось. А был бы шрам будь здоров, если бы зашили или скобками. Интересно, где сейчас этот доктор? И тренер? Все еще в Майере? А он тогда жалел, что не зашили, потому что со шрамом солиднее. Ну и салага же ты был, Пруит! Умник, нечего сказать. Теперь-то доволен? Теперь их у тебя навалом. Шрамы, заработанные в тюрьме, еще свежие и багровые. И все те шрамы от тумбочек, когда он пьяный возвращался в казарму и спотыкался обо что ни попадя. Столько шрамов, что и не пересчитать. Он настоящая ходячая история. _Роберт Э.Ли Пруит_, история Соединенных Штатов в одном томе, период с 1919 по 1941 год, сокращенный вариант, составлен, отредактирован и выпущен в свет издательством "Народ". Шрамы от драки с шайкой бродяг в Джорджии, шрамы от побоев в каталажке в Джексоне, столице Миссисипи. Шрамы от схваток с полицией, шрамы от схваток с врагами полиции... Он понял, что начался Подъем Вильгельмины, потому что очень уж круто вверх. Чертова горка, он еле ползет. Совсем потерял форму, честное слово. Надо начать по утрам бегать. Стареем. И еще два - это когда в последний год в Майере их наряд послали убирать чердак и он провалился сквозь стеклянный люк в офицерский спортзал. Стеклом ему прочертило от левого виска до угла рта, и в правом бедре тоже был глубокий порез. Он тогда в первый и единственный раз поглядел на офицерский спортзал изнутри. А теперь на лице ничего не заметно, только сразу после бритья, если очень присматриваться. Как много прожито. Как много шрамов. Куда же все это потом, к дьяволу, пропадает? И тот, который еще с Вашингтона, с его самого первого боя на ринге: апперкот пришелся точно в кончик подбородка, все поплыло, а потом он лежал на полу, и того парня нигде не было, шрам потом стал совсем черный и он до сих пор не понимает почему так разве что из-за щетины но у него на подбородке есть и другой шрам это когда Кольман выбил ему сквозь губу два зуба Кольман в тот раз обставил его на чемпионате но этот же не почернел. Может, когда он упал, туда попала грязь, может быть, поэтому. Свет в доме горит. Это хорошо. Не надо будет открывать своим ключом, а он и не помнит, с собой у него ключ или нет. Он же не собирался дезертировать и заваливаться сюда среди ночи. Он думал, сразу вернется в гарнизон. Он же так и хотел. Он постучал медным дверным молотком, и Альма - она, точно! - открыла дверь. А это Жоржетта. - Боже мой! - сказала Альма. - Господи! - сказала Жоржетта. - Здравствуй, детка, - сказал он. - Жоржетта, привет. Вот и увиделись. - И упал через порог.  * КНИГА ПЯТАЯ. СОЛДАТСКАЯ СУДЬБА *  44 По-настоящему боль дала о себе знать только утром. Ночью было еще ничего, но наутро, конечно, стало хуже. За ночь кровь запеклась твердой коркой, и глухая, тупая боль затягивающейся раны была, как обычно, гораздо мучительнее острой и отчетливой боли первых минут. Пару дней ему было очень паршиво. Но уж про боль-то он знал все. Он славно встретился со старым другом, которого давно не видел. Он знал, какой тут нужен подход. От боли нельзя прятаться, ей надо подчиниться. Сначала, пока не собрался с духом, легонько пробуешь ее с краешка, кончиками пальцев, как воду в реке. Потом глубокий вдох - и ныряешь, уходишь в нее с головой, погружаешься на самое дно. И когда немного побудешь там, внутри ее, то чувствуешь, что не так это и страшно - вода совсем не такая холодная, как казалось с берега, пока ты, зябко подрагивая, собирался с духом. Да, про боль он знал все. Это как в боксе: если часто выходишь на ринг, в конце концов вырабатывается боксерский инстинкт; ты и сам не знаешь, когда он у тебя прорезался и как, но неожиданно обнаруживаешь, что он у тебя есть, и есть давно, а ты даже не подозревал. Точно так же и с болью. Боль - это как привычный уху нескончаемый перезвон, льющийся на деревушку со склона горы, где, возвышаясь над всей округой, стоит церковь. Очнулся он около половины шестого на диване, и, пока выкарабкивался из-под придавившего усталое тело сна, ему мерещилось, что он снова в тюрьме и майор Томпсон ставит ему на левый бок клеймо, большую заглавную букву "Р", за то, что он убил Толстомордого; совсем как трафарет на рабочих куртках, подумал он, но это было клеймо, а не трафарет, - его клеймили на всю жизнь, и каждый раз, как он пробовал вырваться, клеймо вжигалось в тело все глубже. А потом он увидел Жоржетту - она сидела в большом кресле и не мигая смотрела на него - и Альму. Альма лежала в плетеном шезлонге, глаза у нее были закрыты, а под глазами чернели круги. Ночью они вдвоем раздели его, промыли рану, наложили компресс и забинтовали. - Который час? - спросил он. - Почти полшестого, - сказала Жоржетта и поднялась с кресла. Мгновенно проснувшись. Альма резко выпрямилась, широко открыла глаза - ее незамутненный сном взгляд на секунду задержался в пустоте, - потом быстро встала и вслед за Жоржеттой подошла к дивану. - Как ты? - спросила Жоржетта. - Погано. Повязка очень давит. - Мы нарочно сделали потуже, - сказала Альма. - Ты потерял много крови. Завтра наложим новую, не такую тугую. - Рана глубокая? - Не очень, - успокоила Жоржетта. - Могло быть и хуже. Мышцы целы. Скажи спасибо, что у тебя ребра такие крепкие. - Шрам-то, конечно, останется приличный, - сказала Альма. - А так ничего страшного, через месяц-полтора заживет. - Вам, девочки, надо было в медсестры идти. - Любой уважающей себя проститутке не мешает кончить медицинские курсы, - усмехнулась Жоржетта. - Очень пригодится. На лицах обеих было новое, незнакомое ему выражение. - А тот, другой? - Альма улыбнулась. - Он как? - Умер, - сказал Пруит. - Я его убил, - добавил он и сообразил, что можно было не объяснять. Улыбка медленно сошла с их лиц. Обе смотрели на него и молчали. - Кто он? - спросила Жоржетта. - Да так, один солдат... Был у нас в тюрьме начальником охраны. - Ладно, - сказала Жоржетта. - Пойду-ка я сварю крепкий бульон. Тебе надо набираться сил. Альма смотрела ей вслед, пока Жоржетта не поднялась по трем ступенькам и не исчезла в кухне. - Ты _хотел_ его убить? Пруит кивнул: - Да. - Я так и подумала. Поэтому ты и пришел ко мне? - Я хотел вернуться в гарнизон, чтобы не догадались. А к тебе думал съездить потом, когда все уляжется. - И давно ты из тюрьмы? - Девять дней. - Это выскочило автоматически, ему не надо было подсчитывать в уме. - Больше недели, - сказала она. - Даже не позвонил. Мог хотя бы позвонить. - Боялся, настрой пропадет. - Помолчав, он улыбнулся: - Да и не хотел рисковать. У тебя из-за этого звонка могли быть неприятности. Ну и, конечно, даже не думал, что не смогу вернуться в роту. Кто же знал, что он меня так пырнет? Но Альма не находила в этом ничего забавного. - А Тербер разве с тобой не виделся? Я его просил. - Виделся. Он заходил в "Нью-Конгресс". Тогда только и узнала, что ты в тюрьме. Если бы не он, так бы ничего и не знала. Мог бы хоть письмо написать. - Я письма писать не умею. - Он замолчал и поглядел на нее. - Ну, если не умеешь, то конечно... - Скажи, а Тербер... - начал он, но осекся и опять замолчал. Она ждала, что он договорит, и на лице ее преступило презрение. Но он продолжал молчать. - Что Тербер? - не дождавшись, сказала она. - Тербер вел себя как настоящий джентльмен, если ты об этом. Пруит неопределенно кивнул, не отводя от нее взгляда. - Очень был вежливый, внимательный, - начала перечислять она, - все очень сдержанно, достойно. Как истинный джентльмен. Пруит попытался представить себе Тербера в роли истинного джентльмена. - Гораздо тактичнее, чем многие другие мужчины, - подчеркнула она. - Да, он приличный мужик. - Без сомнения. Прекрасный человек. Пруит стиснул зубы, сдерживая то, что готово было сорваться с языка. - Ты не знаешь, каково оно в тюрьме, - сказал он, хотя собирался сказать совсем другое. - Там незнамо что в голову лезет. Четыре месяца и восемнадцать дней! Каждую ночь лежишь один в темноте и чего только не напридумаешь. Презрительное выражение сошло с ее лица, она ласково улыбнулась, прося прощения. Улыбнулась, как совсем недавно, той новой, незнакомой ему улыбкой: материнская, заботливая, нежная, почти счастливая, улыбка была полна бесконечной доброты. - Бедненький, сколько же ты всего натерпелся, - улыбнулась она, казня себя этой улыбкой. - Раненый, все болит, тебе сейчас главное покой, а я, дура, злюсь и гадости говорю. Знаешь... даже страшно сказать... я ведь тебя, наверно, люблю. Пруит с гордостью смотрел на нее: профессиональная проститутка, думал он сквозь боль, злобно грызущую его бок, и гордился еще больше, потому что влюбить в себя профессиональную проститутку даже труднее, чем порядочную женщину. Немногие мужчины могут, этим похвастаться, гордо думал он. - А поцеловать? - он улыбнулся. - Я вон как давно здесь лежу, а ты меня даже не поцеловала. - Я целовала, - сказала Альма. - Но ты спал. Но все равно поцеловала еще раз. - Настрадался, бедненький, - нежно повторила она. - Другим еще хуже пришлось, - глухо отозвался он, и перед ним опять всплыла знакомая во всех деталях, навсегда врезавшаяся в память картина: Склянка стоит, прижавшись носом к стене "спортзала"; а потом, по ассоциации, на месте Склянки он увидел Анджело Маджио. - Думаю, с армией я завязал, - сказал он. - Возвращаться мне нельзя. Даже когда поправлюсь. Увидят сегодня, что меня нет, сразу догадаются. Начнут искать. - Ну и что ты решил? - Не знаю. - Здесь ты по крайней мере будешь в безопасности. Тут никто не знает, кто мы. Так что, если хочешь, можешь остаться. - Она вопросительно подняла глаза на Жоржетту, которая как раз вышла из кухни с чашкой дымящегося бульона. - Живи у нас, малыш, сколько хочешь. - Жоржетта усмехнулась. - Я не возражаю. Боялись, буду против? - Мы об этом не говорили, - сказала Альма. - Но мы обязаны с тобой считаться. Так что подумай. - Психованные мужики - моя слабость, - хмыкнула Жоржетта. - А законы... Много я с них имею, с этих законов? Бесплатный медосмотр по пятницам. - Спасибо, Жоржетта, - кивнула Альма. - Я теперь все равно что беглый каторжник, - предостерег Пруит. - В глазах закона я убийца. - Образно говоря, хрен в глаза закону! - заявила Жоржетта. Альме этот образ явно пришелся не по душе, но она ничего не сказала. - Можешь сам сесть? - Жоржетта протянула ему чашку с бульоном. - Конечно. - Пруит одним махом сбросил ноги с дивана и выпрямился. Перед глазами во влажной дымке заплясали горячие яркие точки. - Дурак ненормальный! - сердито закричала Альма. - Хочешь, чтобы снова кровь пошла? Ложись, я тебе помогу. - Я все равно уже сижу, - устало сказал Пруит. - Выпью бульон, а потом поможешь мне лечь. - Теперь будем все время тебя им поить. - Жоржетта поднесла чашку с бульоном ему ко рту. - Скоро смотреть на него не захочешь. - Почему же? Вроде вкусно, - выговорил он между глотками. - Подождем, что завтра скажешь. - А завтра, - Альма улыбнулась, - сделаем тебе бифштекс. Большой хороший кусок мяса. Сочный, с кровью. - И жареную печенку с луком, - подхватила Жоржетта. - Натуральный бифштекс? - Может, даже из вырезки, - сказала Альма. - Кончайте, девочки, не дразните! У меня уже слюнки потекли. Они обе смотрели на него с той же ласковой заботой, в их глазах он еще яснее видел любовь и почти неправдоподобную нежность. - Что-что, а за больными вы ухаживать умеете, - улыбнулся он. - Как насчет сигаретки? Альма прикурила сигарету и протянула ему. Сигарета была необыкновенно вкусной, даже вкуснее, чем та в переулке, потому что сейчас он мог курить, ни о чем не думая. Он глубоко затянулся, хотя дышать так глубоко было больно, и дым, пройдя в легкие, вроде бы приглушил злой огонь, вгрызающийся в бок. Когда они помогали ему лечь, тоже было больно; а ведь сегодня только первый день, напомнил он себе. Подожди, каково тебе будет завтра. А послезавтра должно быть еще хуже. Но все же сейчас было не так больно, как после его героического жеста, когда он сбросил ноги с дивана и сел. А, к черту героизм, подумал он, позволяя себе вновь погрузиться в упоительную, расслабленную беззаботность, единственное приятное ощущение, когда болеешь. - Все, порядок, - сказал он. - Шли бы вы спать, девочки. - Чего уж теперь. - Альма улыбнулась счастливой улыбкой. - Всю ночь не спали, досидим до утра. - Редкое это для вас развлечение - за больными ухаживать, - усмехнулся он. - Как для меня - болеть. - А вот ты давай-ка засыпай, - строго сказала она. - Поменьше разговаривай. Тебе нужно отдыхать. - Даже не хотите послушать про мою великую битву? - Завтра все в газетах прочтем, - сказала Жоржетта. - Это уж точно, доктор. - Он улыбнулся. - Думаешь, заснешь? - спросила Альма. - Конечно. Мне только глаза закрыть, и я готов. - Если хочешь, могу дать снотворное. - Не понадобится. Они потушили свет, оставив только ночник на столике у дивана, и в темноте вернулись на прежние места, только на этот раз в кресло села Альма, а Жоржетта устроилась в шезлонге. В углу гостиной на кафельном полу возле трех ступенек, поднимающихся к двери кухни, все так же поблескивал радиобар, проигрыватель по-прежнему стоял на столике возле этажерки с пластинками, и три ступеньки по-прежнему вели к стеклянным дверям, за которыми открывалась сказочная веранда над долиной Палоло. Он слышал в темноте их дыхание - ровное, мерное, оно успокаивало, ободряло его - и пытался подладиться к зудящей в боку боли. А что, в этом есть даже что-то приятное, будто вернулся из дальних странствий домой. И если он не заснет, тоже не беда. Прекрасно уже то, что он лежит здесь и видит все это, ничего больше ему не надо. Прямо как на гражданке, честно! И он еще долго не засыпал, лежал в темноте и не шевелился, чтобы не потревожить их сон. Но наутро, проснувшись от тянущей глухой боли, потому что на второй день всегда болит сильнее, он не чувствовал вчерашнего радостного подъема. Альма и Жоржетта давно встали, сходили за мясом и сейчас изучали газету. В газете ничего не было. Есть ему совершенно не хотелось, но они все-таки впихнули в него бифштекс. Жоржетта приподняла его за плечи и держала, а Альма разрезала бифштекс на кусочки и вилкой отправляла их ему в рот один за другим, как фермер, закидывающий сено на сеновал, а потом они каждый час заставляли его пить мясной бульон, так что скоро, как и предсказывала Жоржетта, ему стало противно о нем даже думать. Альма позвонила миссис Кипфер и отпросилась на три дня. Миссис Кипфер, конечно, не поверила, что у Альмы месячные, и Альма понимала, что она не верит. Но в ее профессии эта отговорка традиционно признавалась уважительной, и любимицы хозяйки всегда могли пользоваться ею без риска, так же как в армии любимчики всегда могут выбить себе три дня отпуска под традиционные похороны бабушки, хотя никто, конечно, им не верит. У них теперь была одна забота - их больной. Весь день они продержали его на диване и только под вечер переложили на кровать Альмы в спальню. И наотрез отказались сменить тугую повязку, надо потерпеть еще самое меньшее день. Альма принесла снотворное, и он принял его без возражений. В газете сообщение появилось на второй день. Он еще спал, когда они просмотрели газету и нашли. На завтрак они дали ему жареную печенку с луком, подождали, пока он все съест, и только тогда показали заметку. Ему в эту минуту было на все наплевать, и сам бы он даже не стал ее отыскивать. Они поднесли газету прямо к его носу, и он без всякого интереса скользнул глазами по странице. Он ждал, что новость займет всю первую полосу, что во всю ее ширину протянется набранный гигантскими буквами заголовок и точно посредине под ним будет чуть помельче напечатано имя разыскиваемого убийцы - его имя. А вместо этого - лишь на четвертой странице, почти в самом низу, и заголовок набран обычным средним шрифтом. Заметка в десяток строк с достойным восхищения лаконизмом сообщала, что в очередном переулке нашли очередной труп солдата, погибшего от ножевой раны, это некий штаб-сержант Джеймс Р.Джадсон, родом из округа Брейзит, штат Кентукки, стаж в армии 10 лет, служил начальником охраны в Скофилдской гарнизонной тюрьме, в связи с чем предполагается, что его убил из мести за какой-нибудь неверно истолкованный поступок кто-то из бывших заключенных, возможно недавно сбежавший из тюрьмы рядовой Джон Дж.Мэллой, которого, по заявлению армейского начальства, должны поймать со дня на день. Покойный, говорилось дальше, был невооружен и, судя по застывшему на лице крайнему изумлению, не ожидал, что на него нападут. Свидетелей убийства найти не удалось. Бармены гриль-бара "Лесная избушка", возле которого было обнаружено тело, опознали труп и, хотя подтвердили, что вечером накануне убийства покойный сколько-то времени провел в баре, не" могли вспомнить, когда и с кем он оттуда ушел. Горячая тянущая боль в боку не хотела отпускать его, и он боялся, что вот-вот опять начнет смеяться, как тогда; было неимоверно трудно вынырнуть из боли и сосредоточиться на содержании заметки. Но кое-что он все-таки сообразил. Во-первых, никто, как видно, не желает в это дело впутываться - ни матросы, которые даже не предложили свою помощь полиции, ни вызванные для дачи показаний бармены. Во-вторых, кто-то, вероятно, обнаружил труп раньше, чем полиция, и успел позаимствовать у покойника неплохой нож. А потом, после довольно долгих размышлений, его вдруг осенило: недавно сбежавший заключенный рядовой Джон Дж.Мэллой - это же Джек Мэллой и за неимением ничего лучшего полиция решила пока пришить убийство ему, чтобы угодить публике. Это открытие подвело его, наконец, к выводу, смутно зревшему в его мозгу все то время, пока он читал: это же просто газетная заметка на потребу публике! А газеты, со смешком подумал он, как известно всем, даже нашему брату в казармах, пишут только то, что в данную минуту потрафит публике, и в служении этой важнейшей цели не слишком обременяют себя правдивым освещением фактов. И раз это написано в газете, то, может быть, все это вранье; может быть, они для того так написали, чтобы убийца Пруит наивно купился и как дурак вернулся бы в роту в расчете, что отделается лишь наказанием за самоволку. Может быть, это для него приманка, лукаво посмеиваясь, думал он, и они теперь ждут, когда он клюнет. Но чтобы они поймали рядового Джона Дж.Мэллоя? Он не удержался и засмеялся вслух, хотя было очень больно. Газетам верят только дураки набитые. - По-моему, все не так уж плохо, - наконец заметила Жоржетта. - Угу. - Он посмотрел на них с хитрой улыбкой. - Только откуда я знаю, что это не треп? Может, они это нарочно, чтобы я перестал бояться и высунулся. - Вот именно, - сказала Жоржетта. - Не высовывайся. - Тебя кто-нибудь там видел? - спросила Альма. - Когда он из бара выходил, с ним были два матроса. Они меня видели, но, думаю, вряд ли узнают. Там темно было, и они далеко от меня стояли. - Во всяком случае, в полицию они пока что не заявили, - бодро сказала Альма. - По-моему, им не хочется влезать в эту историю. - Угу... если верить газетам, то конечно. Почем я знаю, может, их как раз сейчас допрашивают. - Вот уж не дай бог, - испуганно пробормотала Жоржетта. - Даже если вернусь в роту, когда рана заживет, все равно прижучат за самоволку, - сказал он. - С моими прошлыми заслугами это минимум на шесть месяцев. А я больше в тюрьму не собираюсь. Даже за самоволку. - После того, что ты нам тут порассказал, вполне могу тебя понять, - хихикнула Жоржетта. - Ладно, - сказала Альма. - Давай пойдем, пусть он отдыхает. А там уж что будет, то и будет. Как ты сейчас? Ничего? - Ничего. Немного побаливает. - Он чувствовал, что улыбка у него глупая, он всегда так улыбался, когда ему было больно. Он с трудом подавил желание засмеяться. - Хочешь, дам таблетку, чтобы заснул? - Не люблю я эти снотворные, - глупо улыбнулся он. - Это совсем безвредное. - Я сейчас все равно не засну. Лучше вечером дашь. - Это он правильно, - кивнула Жоржетта. - Не могу смотреть, как ты мучаешься, - заволновалась Альма. - Да ну, ерунда. - Он улыбнулся все той же глупой улыбкой. - Это еще что. Один раз я сломал руку, когда бродяжил... денег не было, к врачу не пойти... Я тебе как-нибудь расскажу. - Пошли, - сказала Жоржетта. - Не будем ему мешать, пусть отдыхает. Он проводил их взглядом и остался наедине с болью. Ему снова хотелось смеяться. Он чуть приоткрыл глаза и стал следить за игрой света, пробивающегося в щелки между веками: блики дробились, распадались, вновь сливались в причудливые узоры, как в калейдоскопе, и ни один из узоров ни разу не повторялся; он мог часами любоваться этими бесконечными вариациями. Потом в мозгу начали вспыхивать осмысленные картинки, тогда он плотно закрыл глаза и замер, чтобы неясные образы обрели четкость; он следил за историями, которые они перед ним разыгрывали, и будто смотрел детективный фильм, ему хотелось знать, что будет в конце. Так бывает, когда тебя уже клонит в сон, но ты понимаешь, что не заснешь, и нарочно стараешься продлить это состояние подольше - если, конечно, знаешь, как это сделать, - чтобы смотреть и смотреть эти истории: они ничуть не хуже, чем кино, даже лучше, потому что цензура на них не распространяется, и если хочешь увидеть фильм с голыми женщинами - пожалуйста, смотри, надо только о них подумать. Один такой фильм он прокручивал особенно долго, самое интересное там наступало в ту минуту, когда Альма с Жоржеттой в последний раз его кормили и Жоржетта держала его за плечи; странно, почему он ни разу не замечал Жоржетту в "Рице", думал он, продолжая сосредоточенно смотреть кино, ведь до перевода в седьмую роту он захаживал в номера "Риц" довольно часто. Вечером Альма дала ему три таблетки снотворного, и утром он понял, что кризис миновал и дело идет на поправку. Он знал, что это так, потому что ему хотелось вылезти из постели. Собрав всю силу воли, он с трудом встал с кровати, и рана негодующе отозвалась тупой болью, но главное было не в том, что он сумел встать, а в том, что, несмотря на боль, ему _хотелось_ подняться. Да, дело идет на поправку. Пошатываясь, он одолел три ступеньки вниз и увидел, что Альма постелила себе на диване и спит в гостиной, чтобы услышать, если он ее позовет. Он-то думал, она спит с Жоржеттой во второй спальне, и открытие поразило его. Поразило настолько, что к глазам подступили слезы, и, внезапно вспомнив, как сильно он ее любит, он прошел через комнату, сел на край дивана, поцеловал ее и положил руку ей на грудь, мягкую и упругую под шелком пижамы. Она мгновенно проснулась и пришла в ужас, увидев, что он не в постели. Она не только настояла, чтобы он немедленно лег, ко и сама довела его до кровати и уложила. - Да ладно тебе, - улыбнулся он с подушки. - Лучше полежи со мной. Здесь удобнее, чем на диване. - Нет! - отрезала она скорее изумленно, чем сердито. - Ни в коем случае. Ты же знаешь, чем это кончится, а тебе сейчас нельзя. - С чего ты взяла? Еще как можно. У меня же только бок болит. - Он ухмыльнулся. - Нет, - повторила она сердито. Она потом каждый раз сердилась, когда он ее об этом просил, даже если ни до чего не доходило. Как будто он намеренно унижал ее. - Тебе надо беречь силы. Он нашел бы, что на это возразить, но бессмысленно спорить, если желание у нее ушло: споры только отгонят желание еще дальше, он по опыту знал, что спорами тут не поможешь, в лучшем случае ему достанется замкнувшаяся в себе ледяная статуя, а ради этого не стоит спорить и уж тем более тратить силы, и потому он ничего не возразил. Она пошла готовить завтрак, а он молча лежал, чувствуя, как его бросает в жар. В тот день они наконец-то сняли с него тугую повязку и наложили другую, посвободнее. Компресс врос в засохшую на ране корку, и они не стали его отдирать. Отодрали через два дня - он кряхтел и матерился, - и бугристый, влажный, розовый, свежий, начавший кое-где затвердевать рубец, ненадолго представ перед миром, спрятался под новым компрессом. К тому времени его растущая настойчивость - хоть он и поклялся, что будет молчать, но не выдержал - уже заставила ледяную статую один раз уступить. Они продержали его в постели целую неделю. Не разрешали вставать, даже когда меняли белье: подкладывали под бок чистую простыню, перекатывали его на нее, а потом расправляли простыню по всей кровати, как это делают в больнице. Лица у обеих - твердое, решительное лицо Жоржетты, и мягкое, задумчивое лицо непоколебимой реалистки Альмы - озарялись при этом теплым отблеском, как на когда-то виденной им картине "Святая Анна и Дева Мария, ухаживающие за Святым Иоанном и Иисусом", и улыбались они так же, как в первый день, прежде он не видел этой улыбки ни у одной из них: материнская, ласковая, счастливая и бесконечно заботливая, она изливала на него такой океан нежности, что грозила навсегда утопить в мягкой бездне матриархата. Глядя на них, он поражался: обе такие трезвые и расчетливые, они не стыдились своей нежности и не скрывали ее. Причина была более чем очевидна. Две проститутки наконец-то нашли выход своим материнским инстинктам. Кто-нибудь мог бы написать об этом книгу, с горечью думал он, и назвать ее "От постели в борделе - к изголовью колыбели", Вышел бы, наверно, очень длинный роман. Проститутки ведь не обзаводятся потомством с той же быстротой, что кролики. На первых порах он отдавал себя в руки счастливым нянькам безропотно и с благодарностью, но теперь вдруг испугался мощного напора их заботы, ему вдруг стало страшно, что, того и гляди, они сделают из него инвалида на всю жизнь, и, потеряв всякое удовольствие от болезни, он начал сопротивляться. Когда девушки уходили на работу, он, конечно, не валялся в постели. Как только за ними хлопала дверь, он вставал, надевал свои старые брюки, с которых они отстирали кровь, и какую-нибудь рубашку с короткими рукавами - его разодранную рубашку они сожгли, а взамен купили несколько новых - и, чтобы не позволить им превратить себя в жалкого калеку, принимался расхаживать по дому, ставшему с их благословения убежищем преступника. Он в таких делах соображал и знал, что, когда пошло на поправку, надо давать мышцам работу, а не лежать в постели и ждать, пока они атрофируются, как того хотелось бы _им_. Он не собирается превращаться в пожизненного калеку только ради того, чтобы им было куда приложить свое неудовлетворенное желание нянчить. Приятно было чувствовать, что он в доме один. Поначалу он одевался с трудом, но все равно заставлял себя проделывать эту процедуру каждый день, и с каждым днем справлялся с ней все легче, а когда пошла вторая неделя (к тому времени они уже разрешили ему один раз встать и, удивившись, как хорошо это у него получилось, помогли надеть халат, купленный после долгих обсуждений фасона и цвета), он переодевался из халата в брюки и рубашку почти с прежней легкостью, будто никакой раны и не было. Он наливал себе чего-нибудь покрепче (когда они были дома, ему не разрешалось пить), выходил на веранду, грелся на солнце (когда они были дома, его не пускали на воздух - не дай бог, простудишься!) или почитывал какую-нибудь книжку (Жоржетта была членом клуба "Лучшая книга месяца". "А просто так, взяла и записалась, - хихикала она. - В конце концов, живу не где-нибудь, а в Мауналани. Ну и что, что я их не читаю? Книги в гостиной - это всегда красиво") и, с удовольствием хмелея, любовался закатом. Когда они возвращались домой, он уже спал, и они ни о чем не догадывались, пока однажды в конце второй недели Альма не вернулась с работы навеселе и, напрочь забыв про его больной бок, плюхнулась к нему в постель и унюхала, что от него разит перегаром. Мгновенно протрезвев, она закатила ему большой скандал. Раз уж секрет перестал быть секретом, он поднялся с кровати и продемонстрировал им, как здорово он ходит и как легко одевается без посторонней помощи. Им это не понравилось, но обе смирились с неизбежностью: Альма признала поражение, пожалуй, еще более неохотно, чем Жоржетта, Они наблюдали за его представлением с оскорбленными лицами, испытывая, вероятно, то же, что испытывает мать, когда сын возвращается домой на бровях и из кармана у него торчит клочок бумаги, на котором так броско выведен адрес ближайшего публичного дома, что она в конце концов вынуждена и сама поверить, что мальчик вырос. Немногословно и без особой радости они поздравили его с выздоровлением. Ограничения были сняты, и все пошло нормально. Но даже после этого ему больше нравилось, когда он оставался один. Он бродил по дому, разглядывал вещи и думал, что времени у него хоть отбавляй, что завтра не надо возвращаться к побудке, что это не увольнительная, которая кончится утром в понедельник, что не надо никуда идти, не надо никуда являться к определенному часу. Он жил с тем хорошо знакомым ощущением, какое бывает в увольнительную, - жизнь начнется только утром в понедельник. Но теперь можно было не думать и о понедельнике. Он ставил пластинки, перебирал книги, расхаживал по гостиной, трогая мебель, шлепал босыми ногами по кафелю и по расстеленным на веранде японским циновкам, а вечером сам готовил себе ужин в сверкающей белой кухне, где знал наизусть каждую полку. Книги в ярких цветных обложках (Жоржетта состояла в книжном клубе уже три года и исправно выкупала все книги, а каждые три месяца получала еще и одну "премиальную") очень красиво смотрелись на полках, вделанных в нишу над диваном. Альбомы с пластинками тонкими параллельными линиями прочерчивали этажерку красного дерева, на черных корешках - золотые буквы названий. И времени хоть отбавляй. И бар под рукой, красивый, домашний бар, набитый бутылками, хочется - можешь в любую минуту выпить, радостно думал он, наливая себе виски с содовой, смесь, которая наконец-то начала ему нравиться. И времени хоть отбавляй. Все прямо как на гражданке, все как в золотой мечте солдата. А потом он вспоминал, что никакой он больше не солдат. 45 Когда старшина седьмой роты вернулся из отпуска, Пруит отсутствовал уже два дня. Как утверждает древняя армейская поговорка, солдаты возвращаются из отпуска, чтобы очухаться, а иначе могут навсегда послать армию подальше. И Милт Тербер был не исключение. После двух дней беспробудной пьянки он еле держался на ногах, шикарный стодвадцатидолларовый молочно-голубой костюм висел на нем мятой грязной тряпкой. Временно исполняющий обязанности старшины Лысый Доум встретил его в канцелярии бородатой шуткой: дескать, он опоздал на четыре часа и подан рапорт, что он в самоволке. Тербер не счел нужным даже улыбнуться. Два дня подряд он пил не просыхая, но ему этого было мало, и он не возражал бы продолжить. Долгожданная десятидневная идиллия с будущей женой обернулась полной катастрофой, он сам это сознавал, а чтобы оправиться от такого потрясения, надо пить минимум неделю. Двух дней было явно недостаточно. Но с другой стороны, не очень-то приятно все время помнить, что делами роты уже две недели заправляет дубина Лысый я в его толстых лапищах все небось расползается по швам. Так и не переодевшись в форму, все в том же шикарном стодвадцатидолларовом молочно-голубом костюме он бухнулся в кресло, и Лысый, не теряя ни минуты, начал просвещать его насчет нового командира роты. Лысый и сам мечтал поскорее сложить с себя обязанности старшины, в этом у них с Тербером желания полностью совпадали. Тербер слушал и неприязненно молчал. Динамит сдержал слово и оформил ему отпуск за день до своего перехода в штаб бригады, так что Тербер не успел познакомиться с лейтенантом Уильямсом Л.Россом. Более того, он про него вообще ничего не знал, знал только, что тот должен приехать. А кроме этого - ничего. Ни в каком звании, ни как фамилия, ни то, что еврей. Вот вам и еще одно подтверждение, кисло думал он. Тебе, Тербер, всю жизнь везет как утопленнику. Еле успел избавиться от одного психопата - тот хоть догадался сам себя прикончить, - как нате вам взамен другого. Только этот к тому же еще и офицер. И вдобавок командир роты, ни больше ни меньше. Теперь весь этот набор еврейских комплексов и страданий будет тут же под боком, в моей собственной канцелярии. Матерь божья! Он еще не успел переварить эту новость, как Лысый преподнес следующий сюрприз. Пруит отсутствует уже два дня. - Что?! - Вот именно, - виновато кивнул Лысый. - Это как же? Когда я уходил, он ведь, подлюга, еще сидел. - Знаю. Ты уехал, а он через три дня вышел. Вел себя как агнец божий. Всего девять дней в роте пробыл. - Ну и ну! Это посерьезнее еврейской проблемы, думал Тербер, и размышления о лейтенанте Уильяме Л.Россе отступили на задний план. Ему стало тревожно, как бывает в жаркий день, когда на солнце наползают грозовые тучи и в воздухе повисает холодящее предвестие дождя. - Да, Лысый, наворотил ты дел. Нельзя даже несчастные две недели отдохнуть - все развалил! А я теперь расхлебывай. - Я же не виноват, - неуверенно возразил Лысый. - Конечно. - Почему, черт возьми, никто не предупредил его, что Пруит выходит через три дня? Он что, должен сам все знать, а больше ни одна сволочь работать не желает? - Ты хоть с довольствия его снял? Рапорт подал? - Да пока нет. - Лысый замялся. - Понимаешь... - Что? - Ты понимаешь... - Что значит "_пока_ нет"? Какого черта ты тянешь? Он в самоволке уже два дня. Двое суток! Тебе мало?! - Погоди ты. Дай мне сказать. Понимаешь, Росс еще никого не знает по фамилии. Кроме сержантов. - При чем здесь знает или не знает? - А при том. Понимаешь. Вождь в первый день не докладывал, что его нет. На утренней поверке его не отметили. Я лично сам только на второй день узнал. - Предположим. Ну и что? Слушай, Доум, - он досадливо поморщился, - это армия, а не детский сад. - Ну а потом ты уже должен был выйти, - смущенно, но упрямо продолжал Лысый. - Я и подумал, где один день, там и два. Какая разница? Сводку-то все равно теперь не исправишь. - Кто же так работает?! - А чего? Подумаешь, большое дело, - равнодушно сказал Лысый. - Ты старшина, ты и разбирайся. Я же только так, на подхвате. Да и потом, я думал, может, он до твоего возвращения заявится. - Вот как? Значит, думал, он вернется, и дело с концом? - Ага. - Слушай, Лысый, чего ты темнишь? - Я? Я не темню. - С каких это пор у тебя такая дружба с Пруитом? - Никакая не дружба. - Тогда на кой черт ты его покрываешь? - А я не покрываю. Просто думал, он вернется. - Но он же не вернулся. - Да, - признал Лысый. - Пока не вернулся. - И выходит, ты - шляпа! Лысый пожал мощными плечами и бесстыже уставился на Тербера с невинным видом человека, знающего, что он напортачил, но что ему за это ничего не будет. - Старшой, ты чего? Я бы за это взялся, а ты бы потом сказал, что все не так. Я тебя потому и ждал. Думал, будешь доволен. - Не свисти! - заорал Тербер. - Теперь я должен подавать рапорт задним числом. Когда он не явился? Шестнадцатого? Теперь надо будет писать, что отсутствует с шестнадцатого октября! За такую сводку знаешь что будет? - Я же хотел тебе удружить, - сказал Лысый. - Удружить?! - рявкнул Тербер. - Удружил, спасибо!.. Ладно, - он гневно продрал волосы пятерней, - черт с ним. Ты мне другое скажи. Как ты умудрился утаить это от всей роты? - Что значит "от всей роты"? - вкрадчиво спросил Лысый. - Только не рассказывай, что никто не заметил, что его нет. - Я про это как-то не думал, - сказал Лысый. - Заметить-то, наверно, заметили. Но понимаешь, я же тебе чего говорю... Росс-то никого пока не знает. И любимчиков еще не завел, никто ему не стукнет. А у Колпеппера в башке ветер, сам знаешь. Он вообще ни на чего не обращает. Я ведь чего говорю? Я то говорю, что... - Знаю я, что ты говоришь, - оборвал его Тербер. - Тогда еще один вопрос. Как, интересно, Чоут сумел скрыть от Галовича? Только не говори мне, что Айк с вами заодно. - Это отдельный разговор, - сказал Лысый. - Я не успел тебе рассказать. Галович больше не помкомвзвода. Его разжаловали. - Разжаловали? Лысый кивнул. - Кто его разжаловал? - Росс. - За что? - За несоответствие. - Что он такого сделал? - Ничего. - И Росс просто взял и разжаловал его? Ни за что ни про что? Как не соответствующего должности? - Вот именно, - подтвердил Лысый. Из него все надо было вытягивать. Выдрать зуб слону и то, наверно, легче. - Лысый, не финти. Что там Айк натворил? Лысый пожал плечами. - Росс один раз видел, как Айк командует на строевой. - Чтоб я сдох! - восхитился Тербер. - А кого он поставил на его место? - Вождя Чоута. - Конец света! - Тербер был счастлив. Лысый не преминул использовать временное затишье в свою пользу: - Так что понимаешь, мне узнать было неоткуда. Кто бы допер, что Чоут отметит его как присутствующего? Ты бы допер, старшой? - Куда мне, - сказал Тербер. - Не допер бы, конечно. - А Чемпу Уилсону его взвод до фонаря, ты же знаешь. Он и так ни на чего не обращает. А когда тренировки - особенно. Так что сам видишь, я тут не виноват. - Да-да, - кивнул Тербер. - Конечно. Ладно, еще что новенького? - Пожалуй, все, - кротко сказал Лысый и поднялся со стула. Когда в силу обстоятельств ему приходилось сидеть на стуле, казалось, что он чувствует себя не в своей тарелке. - Не возражаешь, если я до обеда отдохну? - Отдохнешь?! - взорвался Тербер. - А с чего ты так устал? Чем ты заслужил, чтобы я тебя отпускал на полдня? - А чего? - Лысый был невозмутим. - Можно сказать, уже почти двенадцать. Пока переоденусь, пока до поля дойду... Строевая, можно сказать, уже и того, кончится. - Он задержался на пороге и загадочно посмотрел на Тербера. - Да, - сказал он, будто только что вспомнил, - тут вот еще какая штука... Ты газеты утром видел? - Я газеты не читаю, ты отлично знаешь. - В общем... - Лысый продолжал смотреть на него. - Толстомордого убили. Знаешь такого? Джадсон. Был в тюрьме начальником охраны - да ты его знаешь. Нашли позавчера утром. Возле "лесной избушки". Его кто-то в переулке прирезал. - Понятно. Ну и что? - Я думал, ты его знаешь. - Первый раз слышу. - Я думал, знаешь. - Нет, не знаю. - Выходит, я ошибался, - сказал Лысый. - Выходит, так. - Тогда вроде все. Я тебе сказал, что Галовича поперли? - Сказал. - Тогда все. Так как, отпустишь меня до обеда? У меня дома кран текст, починить надо. - Вот что, Доум, - сказал Тербер официальным голосом и набрал в легкие воздуха. Он помнил, что новый писарь Розенбери сидит у картотеки и все слышит. - Я не знаю, чем набита твоя дурацкая башка, но ты не ребенок и служишь в армии давно, должен понимать: если солдат ушел в самоволку, писать в сводке, что он присутствует, нельзя. Такие номера не проходят. Даже в авиации. Всплывет обязательно. Я за свою жизнь перебывал в разных ротах, бывал и в таких, где порядка ни на грош. Но чтобы человек за две недели развалил все до основания, это я вижу впервые. Не знаю уж, как ты на строевой, может, там ты такой орел, что впору в генералы произвести, но как временно исполняющий обязанности первого сержанта ты - дерьмо. Тебе за это даже РПК много. Ты - ноль! За две недели столько навалял, что мне теперь и за два месяца не разгрести. Он замолчал, переводя дыхание, и посмотрел на Лысого, продолжавшего невозмутимо стоять в дверях. Надо бы добавить еще что-нибудь этакое, покрепче, подумал Тербер, а то жидковато. - Одно тебе могу сказать: сколько служу в армии, такого раздолбая на месте старшины не видел ни разу, - заключил он. Нет, не прозвучало, слабо. Доум молчал. - Ладно. Чего стоишь? Проваливай. Можешь до обеда гулять, все равно от тебя толку как от козла молока. - Спасибо, старшой, - сказал Лысый. - Катись к черту, - огрызнулся Тербер, сердито глядя ему вслед. Задев широченными плечами за оба косяка и почти коснувшись головой притолоки, Доум вышел из канцелярии. Лысый Доум, муж толстой, неряшливой, сварливой филиппинки, отец целого выводка сопливой темнокожей ребятни, тренер одной из худших за всю историю полка боксерской команды, сержант строевой службы в одной из самых завалящих рот. Старый солдат с восемнадцатилетним армейским стажем и с жирным брюхом от выпитого за восемнадцать лет пива, солдат, обреченный из-за своей темнокожей семьи до конца жизни служить только за границей. Человек, который, старательно проводя предписанную Динамитом профилактику, возглавил жестокую травлю Пруита и который сейчас так же старательно пытается его прикрыть, когда тот совершил убийство и не возвращается из самоволки. Себе-то Доум, вероятно, объясняет это какой-нибудь сентиментальной ерундой вроде того, что, мол, в роту после призыва поднавалило много новеньких, того и гляди, начнут верховодить, а стало быть, мы, "старики", должны быть заодно. И, глядя, как он выходит, Тербер словно воочию увидел опутавшую всю роту разветвленную сеть молчаливого заговора - ничего в открытую, ничего вслух, все вдруг точно ослепли, никто ничего не видит и не знает, и бороться против этого все равно что биться головой о стенку. Если, конечно, ты _хочешь_ бороться, сказал он себе. А ты не хочешь. Тюрьма нравится тебе не больше, чем им. Тюрьма никому не нравится - кроме тех, кто там служит. Что ж, подумал он, значит, он все-таки решился. Терпел, терпел, а потом - раз! - и готово. Ты же сразу понял, что он этим кончит. - Розенбери! - заорал он. - Да, сэр, - спокойно ответил Розенбери, все так же неслышно работавший с картотекой. Спокойный он парнишка, этот Розенбери, очень спокойный. Пожалуй, потому он и взял его на место Маззиоли, когда того перевели в штаб полка. Выбирал себе нового писаря всю последнюю неделю перед отпуском. - Розенбери, пойдешь сейчас в полк, заберешь там сегодняшний мусор и, пока я тут разгребаю дерьмо после Доума, разнесешь все эти никому не нужные указики и циркуляры по карточкам. - Я уже там был, сэр, - спокойно сказал Розенбери. - Сейчас все расписываю. - Тогда ползи в кадры. Скажешь Маззиоли, что мне нужно личное дело Айка Галовича. Давай катись отсюда, чтобы твоя морда мне тут не отсвечивала. - Есть, сэр. - И раз уж там будешь, принеси заодно дела всех, кого за мое отсутствие повысили или понизили. - Личное дело Пруита вам тоже принести? - Личное дело Пруита засунь себе в задницу! - прорычал Тербер. - Если бы оно мне было нужно, я бы тебе сказал, болван недоделанный! Ты теперь солдат, Розенбери, забыл? Ты в армии, а не на гражданке! - Так точно, сэр, - спокойно сказал Розенбери. - Конечно, ты по призыву и в армии временно... - хитро сманеврировал он. - Так точно, сэр. - ...но тем не менее ты - солдат! - с торжеством взревел Тербер. - Самый обыкновенный, вонючий, паршивый солдат! Который делает только то, что ему приказывают, а когда не надо, не высовывается и дурацких гражданских вопросов не задает! Дошло? - Так точно, сэр. - Тогда валяй, действуй. И я тебе не "сэр"! Так обращаются только к офицерам. Дело Пруита я возьму позже. Когда мне будет нужно. _Когда будет настроение и время, понял_? - Так точно, сэр. - Мне сейчас не до Пруита. Сначала надо с остальным дерьмом разобраться, - пояснил он почти нормальным голосом. - Так точно, сэр, - спокойно отозвался Розенбери, выходя из канцелярии. Тербер смотрел в окно, как Розенбери спокойно шагает через двор. Ни хрена ты его не обманул! Спокойный парнишка, этого у него не отнять. Невозмутимый хранитель извечной еврейской тайны, закрытой для всех, кроме членов той же секты. Может быть, даже и для них закрытой, поправился он. Небось все мгновенно соображает, но языком трепать не будет, насчет этого не беспокойся. Только спрашивается, какого черта болван таращится на него, будто он вернувшийся с небес пророк Исайя? - неожиданно взорвался он. Можно подумать, он генерал армии! Впрочем, парень не виноват. Эти новенькие по призыву вначале все такие. К тому же, наверно, слышал, что он подал на офицерские курсы. Да уж, конечно, слышал. Об этом вся рота знает. Но в отличие от остальных, которые, не найдя выхода своему удивлению и разочарованию, пускают в его адрес шпильки, Розенбери спокойно хранит все в себе, в том хранилище еврейской тайны, куда он складывает все, что слышит, видит и чувствует. Ха, подумал он, может быть, он тебя за это даже уважает. Он же не профессиональный солдат, а по призыву. Но этого ему никогда не узнать, спокойный парнишка Розенбери не позволит распечатать свою герметически закупоренную еврейскую тайну. Надо будет когда-нибудь все же попробовать и взломать хранилище, просто так, из спортивного интереса, чтобы посмотреть, что же там внутри. Ничего у тебя не выйдет, сказал он себе. Он знает, что ты идешь в офицеры, а раз так, ничего у тебя не выйдет. Откинувшись на спинку кресла, он закурил - с перепоя у сигареты был очень мерзкий вкус, - и ему вдруг стало интересно, что подумал Пруит. Что он подумал, когда узнал, что Милт Тербер решил стать офицером? Он очнулся от задумчивости, взгляд его стал осмысленным, и тут он обнаружил, что смотрит на испохабленный Доумом журнал утренних сводок. Не суйся, дурак, сердито сказал он себе, не лезь! Пусть этим занимается кто-нибудь другой. И все-таки, Тербер, что ты придумаешь? Ты ведь должен что-то сделать. По нынешним временам из этой дубины Доума может выйти неплохой старшина. Ему бы только научиться грамотно говорить, а все остальное вполне годится. Тупая башка! - распсиховался он, запирая журнал в стол. Вот уж действительно, тупее немца может быть только тупой немец! Он наверняка сумеет прикрывать Пруита дней десять или даже две недели. Если, конечно, не возникнет ничего чрезвычайного или неожиданного, например, назначат маневры. Ежегодные маневры должны начаться довольно скоро. Но если не отмечать его в сводках хотя бы дней пять, это его тоже здорово выручит, когда он вернется. А что вернется, можно не сомневаться. В самоволку сверхсрочники иногда уходят - да, бывает. Но сверхсрочники не дезертируют. И не потому, что им не хочется, думал он, а потому, что не могут. Если парень завербовался на тридцать лет, куда ему, к черту, податься? Военная полиция может, конечно, затеять расследование, но вряд ли. Ни для армии, ни для тюрьмы Толстомордый Джадсон не представлял особой ценности. Таких, как он, в любой части по центу за пучок. В каждой роте есть минимум один свой Джадсон, а обычно даже больше. Нет, военная полиция вряд ли пришлет в роту своих людей. Но если, паче чаяния, это произойдет, лично он подстрахован. Если они заявятся, он только в этот день и обнаружит, что Пруита нет в роте. И что бы они там ни доказывали, страховка у него надежная - он был в отпуске. Пусть отдуваются эти два идиота, Чоут и Лысый, надо же им было заварить эту кашу! Если вся рота по такому случаю внезапно оглохла и ослепла, можно не волноваться. Никто не стукнет; Доум и Вождь будут молчать как могила, единственный риск - Айк Галович, но кто станет слушать старого придурка, разжалованного за несоответствие? Да Айк и сам не осмелится раскрыть рот перед лицом такой оппозиции. Удовлетворенный этими выводами, он раздавил в пепельнице недокуренную, мерзкую на вкус сигарету - курить ему и без того не хотелось, - чуть поколебавшись, встал из-за стола, прошел к картотеке, достал из шкафчика бутылку, на которой перед отпуском предусмотрительно отметил уровень виски химическим карандашом, и щедро опохмелился из горлышка. Виски явно был наполовину разбавлен. Какая зараза посмела? _Неужели этот тихоня Розенбери_? Нет, конечно, не Розенбери. Скорее всего, Доум, лысый гад, язви его в душу! Он отхлебнул еще - одна вода, не берет! - и снова сел за стол, так и не сняв с себя грязный, мятый, но, что ни говори, шикарный стодвадцатидолларовый молочно-голубой костюм, выбранный им после долгих сомнений как наиболее соответствующий отпускной идиллии. Человек раз в жизни захотел несколько дней отдохнуть, а чем его потом встречают! Мало того, что нахалтурили с утренними сводками, еще и виски ему разбавили! Ну и люди пошли! Ни одной сволочи нельзя верить! Даже самому себе. Отель - его там называли "пансионат" - стоял высоко на склоне хребта Кулау над долиной Канеохе, там, где гряда отступала к западу, освобождая место для горы Нуану-Пали. Он выбрал этот отель не случайно: во-первых, здесь красиво, а во-вторых, на Оаху это было, пожалуй, единственное место, где они могли чувствовать себя в безопасности и не бояться, что их выследит какой-нибудь глазастый мерзавец вроде Старка. Они перевалили через Пали на взятой напрокат машине сразу после того, как он снял Карен с парохода, на который ее посадил Хомс, полагавший, что благополучно проводил жену на остров Кауаи в гости к сестре. Прямо как тот водопроводчик из анекдота: муженек за дверь, а он шасть с черного хода! Он еле успел снять ее с этого идиотского корыта, потому что Хомс слишком долго болтался у причала и трап уже начали убирать. Они и раньше катались с ней по Пали, Карей любила эту дорогу. В этот раз он на перевале притормозил и показал ей их отель - вернее, пансионат, - далекий силуэт в голубой дымке на крутом склоне по ту сторону долины. Отель - вернее, пансионат, - предназначался исключительно для туристов, но классом не уступал "Халекулани", так что про его существование знала только туристская элита. Ему довелось один раз побывать там - давно, еще когда он возил на катере туристов на ночные прогулки к побережью Молокаи. Поэтому он и знал, что есть такое местечко. Он заранее туда позвонил и забронировал на четвертом (последнем) этаже двухкомнатный угловой номер с большими окнами, одно из которых выходило на темнеющий за долиной океан, а другое на горы. Он хотел быть заранее уверен, что на этот раз все будет идеально. На этот раз он не оставит внешнему миру ни единой лазейки, думал он. Красота там была необыкновенная. К тому же на отшибе, народу почти никого, и все очень изысканно. Нет, правда же, отличный отель - вернее, пансионат. Пансионат "Халейолани". В переводе "Халейолани" означает "Поистине райский уголок". В долине Канеохе всегда ветрено, но вокруг много больших деревьев, так что ветер - хороший повод, чтобы укрыться под одним из них. И еще при отеле большой сад. И можно брать напрокат лошадей. На этот раз все должно быть идеально. На этот раз внешнему миру не будет оставлено ни единой лазейки. На этот раз он наглухо замурует все щели, чтобы обыденная жизнь не просочилась в идиллию раньше времени. Прежде всего она пожелала узнать, откуда ему известно про такое изысканное и дорогое убежище. Он что-то ей ответил, уж и не помнит что, но какая разница? С этой минуты тон их отношений был задан на все десять дней. Они постоянно заставляли друг друга за что-нибудь расплачиваться. Ах, ты меня унизил?! Сейчас и я тебя унижу! Раньше была другая схема: ты возводишь на пьедестал меня, а я - тебя. Любовь была шедевром, созданным их руками, но этап созидания кончился, и теперь было: ты ниспровергаешь меня, а я - тебя! Заставил меня так его полюбить, что сбежала из дома и оставила ребенка под присмотром черномазой горничной - теперь пусть расплачивается! Заставила меня так ее полюбить, что удрал в отпуск и бросил роту разваливаться в лапищах Доума - пусть расплачивается! Сделал из меня шлюху - расплачивайся! Сделала из меня офицера - расплачивайся! За все десять дней они по-настоящему отдохнули друг от друга только один раз, в тот вечер, когда поехали на луау [традиционная гавайская вечеринка у костра, где подаются специально приготовленные национальные блюда; обычно луау сопровождается национальными песнями и танцами]. Если, конечно, не считать минут расслабления после хорошей дозы виски. В первый же день он купил в городе ящик "Харпера", и она изругала его на чем свет стоит, но потом, замурованная в восьми роскошных стенах двух роскошных комнат, сама же выпила не меньше половины. Он никогда раньше не видел, чтобы она столько пила. Обычно она предпочитала не пить совсем. Более того, ей не нравилось, когда он пил много. Но на этот раз она напивалась никак не меньше, чем он, и никак не реже, а его это не устраивало. Во-первых, он берег виски для себя, во-вторых, его это пугало. Жениться, а потом смотреть, как жена тихо спивается - такое ему было не нужно. Он не хотел взваливать на свои плечи вину еще и за это. Должно быть, он что-то проглядел. Должно быть, в чем-то ошибся. Тербер снова достал из шкафчика бутылку и глотнул еще, но на этот раз не потому, что разбавленный виски плохо забирал, а чисто автоматически - сработал инстинкт самосохранения. Если бы только человек был способен сберечь хоть одну иллюзию, он мог бы сберечь и любовь. Но в том-то и заключается самая большая беда честного человека, что у него не остается никаких иллюзий. Внезапно его осенила коварная мысль, и, вместо того чтобы спрятать виски обратно в тайник, он поставил бутылку на край стола, где она сразу бросалась в глаза. Потом откинулся в кресле - так и не переодевшись, все в том же грязном, мятом, шикарном стодвадцатидолларовом молочно-голубом костюме, - положил ноги на стол и хитро улыбнулся ни в чем не повинной бутылке. Сцепил руки за головой, устроился поудобнее и стал с надеждой ждать, когда войдет этот чикагский болван, этот несчастный еврейский адвокат, этот сукин сын Росс. Может, это он лакал тут его виски, а потом доливал водой, крючкотвор драный! Самое малое, он меня переведет. А может быть, даже разжалует, обнадеживал он себя. Разжаловал же он старого Айка. 46 Нет бы все десять дней были как тот вечер на луау, думал Тербер, глядя на свои лежащие на столе ноги и упираясь затылком в сплетенные за головой пальцы. Ведь так должно было быть все время. На луау они побывали в восьмой день. Только отчаяние заставило его предложить ей этот выезд. И только отчаяние заставило ее согласиться. Потому что луау устраивали для туристов в центре Ваикики, и был немалый риск, что они напорются на общих знакомых. Но ни на кого они не напоролись. Поехали на луау, нашли себе там оба новую любовь и единственный раз за все десять дней по-настоящему отдохнули друг от друга. То обстоятельство, что ее новую любовь звали Милт Тербер, а его новая любовь звалась Карен Хомс, не имело никакого значения. Луалу было, конечно, не настоящее, а для туристов, но после пары стаканов он почти не чувствовал разницы и его перестали раздражать толстые белые морды торговцев пылесосами и аккуратно отутюженные пиджаки и брюки, белыми пятнами выступавшие из темноты, когда на них падал свет костра. Готовясь к путешествию в тропики, все туристы читали Сомерсета Моэма и соответственно увлекались белыми полотняными костюмами и платьями. Но после пары рюмок это уже не раздражало. Потому что все остальное было как на настоящем луау. Огонь стелется по раскаленным камням на дне вырытой в песке длинной "капуахи", черный, в красноватых отблесках костра повар-"куке" закладывает в канавку слой за слоем банановые листья, и из-под тлеющих листьев в неподвижный морской воздух несутся волнами запахи, от которых рот наполняется слюной, жарится мясо "пипи ома" и кабан "пуаа", зажавший в зубах большой сочный плод "охиа", розовая выскобленная свиная кожа покрывается хрустящей коричневой корочкой, бурлят в выдолбленных тыквах крабы "хейкаукау" и гавайская похлебка "велакаукау", а тем временем начинается музыка, начинаются танцы, и ритм плясок "хула" твердит тебе: "_свиная кожа и "пои", свиная кожа и "пои"_. Перед тобой выложены плоды "пои", орехи "кукуй", соленая рыба "иа паакаи", копченая рыба "иа уахи", вяленая рыба "иа малоо", сырая рыба "иа хоу", рыба, рыба, рыба (_свиная-ко-жа-и-по-и, сви-на-я-ко-жа-и-по-и_) и папайя, ананасы, "малала", мякоть сахарного тростника, но все это лишь закуска, просто так, чтобы было что жевать в ожидании настоящего ужина (_свина-я-ко-жа-и-по-и, сви-на-я-ко-жа-и-по-и_). А пламя костра трепещет бликами на смазанных жиром мускулах, на обнаженных бронзовых телах, колышущихся под деревьями "коа" в ритме гавайской "хула". До этого она бывала только на любительских офицерских луау в Скофилде. Она никогда не видела плясунов "кане хула", мужественно-грациозных, исполненных дикарской первобытной силы и угловатой стремительности, - рядом с ними тускнеют и меркнут танцы покачивающих бедрами вахини [женщина (канакский); американские солдаты, служащие на Гавайских островах, обычно называют так только коренных гаваянок и мулаток], как тускнеют и меркнут танцевальные марафоны рядом с балетом "Видение розы". И она никогда не видела ни носовой флейты "пи-ле", ни маленьких тамтамов, на которых сидящие по-турецки музыканты выбивают ритм коленями и локтями. Она никогда не пробовала свиную кожу с "пои". И никогда не слышала про эту спрятанную за каменной стеной поляну среди Ваикики, напротив Кухио-парка, в том месте, где он, сужаясь, переходит в тянущуюся между шоссе и океаном длинную косу. Их, конечно, не угощали теми настоящими, древними блюдами, которые поначалу шибают в нос запахом нечистот, а если рискнешь и съешь хоть кусочек, теряют этот запах навсегда, но она по ним не тосковала, потому что никогда их не пробовала. И хотя песни на этом луау были в большинстве знакомы туристам - _"Песня островов", "Милая Лейлани", "Нежные руки плясуньи", "Марш Хайло" и "Марш Калхала", "Девчонка с Ханакаи" и "Боевой гимн"_, - ее это не оскорбляло, потому что она ведь не слышала прежних, тех, что мы пели на семейных луау у Тони Паэа, у старины Тони, торговавшего аккумуляторами в лавчонке на Нууана-авеню, у Тони Паэа, отец которого, Иоани Паэа, был когда-то, еще до прихода миссионеров, единственным и полноправным владельцем острова Паэа. Сейчас старина Тони где-то в Штатах. И она клюнула на все это, купилась сразу. А к тому времени, когда были съедены и целый кабан, и "пипи ома", все вокруг были пьяны, напились даже несколько туристов, и он тогда скинул с себя цветастую гавайскую рубашку, сбросил сандалии, подвернул брюки до колен, потом выдернул у молоденькой вахини из волос гардению, заткнул цветок себе за ухо и, выпрыгнув к костру, сплясал им "_Мелиани Оэ_" - тут уж она была окончательно покорена. Он плясал вместе с улыбающимися канаками; ни на миг не забывая, что сами они развлекают туристов за деньги, канаки подбивали его танцевать соло, и те, кто сидел, хлопали в такт руками по земле, а остальные притопывали. Успех был колоссальный. Мало кто из белых мужчин умеет плясать "хула", а уж так хорошо... Но старина Тони был отличным учителем, а он - способным учеником. И фигура у него для этого подходящая, хотя, может, и нескромно так говорить. А потом он, улыбаясь, вернулся на место и воткнул гардению ей в волосы - просто красивый жест, чтобы не ушло настроение. - Никогда не знаешь, чего от тебя ждать, - улыбнулась она. - Вечно ты что-нибудь выкинешь. Это у тебя, наверно, страсть такая, поражать людей, да? Где ты научился так танцевать? А ночью, когда они вернулись в отель, вернее, в пансионат, все снова было, как когда-то: жаркое, неистовое переплетение двух тел, она вновь была Белой богиней, а он - ее любовником-дикарем. Все, как он любил. Но как бывало уже не часто и как в оставшиеся два дня больше не было ни разу. - Мой дикарь... Мой! - шептала она; ласково покусывая его за ухо. - Мой глупый, сумасшедший дикарь... В следующую ночь, их предпоследнюю, он хотел, чтобы снова было так же, но сам все испортил. Он назвал ее "моя развратница". "_Моя сладкая развратница_"... раньше он часто ее так называл, но в этот раз она сердито отпихнула его, мало того, в слезах вскочила с кровати и после бесконечно долгого оскорбительного монолога (в ней вновь проснулась тревога за сына: "А если он заболел? Как я об этом узнаю? Хороша мать! Валяюсь тут в номере с чужим мужиком, как последняя шлюха! А если он умер? Тебе-то что! Тебе наплевать! Да-да, наплевать!") легла отдельно. Прямо как в старину в Новой Англии, когда под чужой крышей любовники спали врозь, думал он, только разгораживает нас не доска, а идиотское каменное молчание; и ему хотелось вмазать кулаком в стену или куснуть себе руку до крови, потому что любое его слово прозвучало бы сейчас признанием вины и попыткой оправдаться. И вот в эти-то последние два дня, когда он бесился, догадываясь, какой развал ждет его в роте, он рассказал ей историю Пруита: и про тюрьму, и про девушку из заведения миссис Кипфер, проститутку Лорен, которую тот любит, - пусть раз в жизни узнает, как живет другая половина человечества! И его поразило, что она приняла все так близко к сердцу, разволновалась и даже плакала, за это он полюбил ее еще сильнее, будь она проклята, эта любовь! Он этой болезни не помогает даже виски. Он ведь пробовал, пил же он два дня подряд, потому что заглянуть к миссис Кипфер и провести сеанс шокотерапии другого рода было боязно. Картина ясная: болезнь зашла слишком далеко. Трухлявый гриб, вот ты кто, Милт, сказал он себе и снова отхлебнул виски. Высохший, трухлявый, изъеденный червями гриб. Еще недавно визит в бордель помог бы ему хоть на время разрядиться. А теперь он даже на это не способен, боится сплоховать и подмочить свою репутацию. Что ж, подождем и посмотрим, что нам скажет мастер судебной волокиты Росс. Он наша последняя надежда. Но лейтенант Росс, войдя в канцелярию, не сказал ничего. Бутылку, красующуюся на самом виду, он оставил без внимания. Пожал руку своему новому старшине, завел для знакомства ни к чему не обязывающий разговор и расхаживал по канцелярии, не замечая ни виски, ни мятый стодвадцатидолларовый костюм, ни густую щетину на небритой три дня физиономии. Рвань кошерная, ермолка с пейсами, думал Тербер. Он же прекрасно знает, что без меня ему с этой гнилой ротой не справиться. За два цента могу дать этому раввину глотнуть, тогда уж заметит как миленький. Рыба-фиш несчастная! Шпак, хрипло сказал он про себя и подождал, пока растечется по языку, как масло. Шпак! Шпак! Бестолочь. - Я тут кое-что для вас принес, сержант, - сказал лейтенант Росс, вероятно, считая, что знакомство уже состоялось. Он достал из кармана какой-то листок. - Начальство решило, что вам незачем проходить заочно весь курс офицерской подготовки, будет вполне достаточно, если вы сразу сдадите экзамен. Вы ведь и служите отлично, и опыт у вас большой, да и звание соответственное. Кроме того, подполковник Делберт написал в министерство, просил сделать для вас исключение. - Он замолчал, выжидательно улыбаясь. Тербер ничего не ответил. Чего они от него ждут? Может, думают, он от радости подпрыгнет до потолка? - Это перечень вопросов, которые будут у вас в понедельник на экзамене. - Росс положил листок на стол перед Тербером. - Подполковник полагает, вам имеет смысл заранее их просмотреть. Он лично просил меня вам это передать с его наилучшими пожеланиями. - Спасибо, - лениво процедил Тербер, даже не взглянув на бумагу. - Обойдусь и так. Выпить не хотите? - Выпить? Спасибо, - кивнул Росс. - Не откажусь. Подполковник меня предупреждал, что вы, наверно, так и скажете. Он и сам думал, что вам это вряд ли понадобится. Но все-таки решил послать, просто чтобы вы знали, что мы все за вас болеем. Вне себя от ярости Тербер наблюдал, как Росс взял со стола бутылку и начал отвинчивать колпачок. - Немного жидковато, - заметил Росс. - Пока я был в отпуске, какой-то мерзавец половину вылакал и долил водой. - Тербер пристально посмотрел на него. - Ай, как нехорошо. - Росс покачал головой. Тербер ухмыльнулся ему. - Знаете, - лениво сказал он, - удивляюсь я нашему Большому Белому Отцу. Я думал, старикашка Джейк сделает все, только бы мне нагадить. А не то что там помогать. Особенно если вспомнить, как он последнее время собачился с Хомсом. - Насколько я понимаю, подполковник очень высокого мнения о вас как о солдате, - сказал Росс. - Он вас слишком ценит и из-за личных разногласий не станет мешать вам добиться того, чего вы, по его мнению, вполне заслуживаете. - Тем более что, если я пройду, это ему же зачтется в плюс, - усмехнулся Тербер. - Конечно. - Росс улыбнулся. - И ему, и мне. Тербер молчал. Все уже было сказано. Он перестал ухмыляться и уставился на Росса, но это тоже ничего не дало. Судя по всему, будет в точности как в первой роте с сержантом Уэлменом. В январе прошлого года тот подал на аттестацию, и все офицеры батальона писали за него заочные контрольные. Уэлмен, который не мог отличить строй "змейкой" от стрелковой цепи, был теперь новоиспеченным вторым лейтенантом в 19-м пехотном. - Очень досадно, что так вас подвели с виски. - Росс поглядел на часы. - Что ж, сержант, мне пора в клуб обедать. Попозже мы с вами еще увидимся. Если возникнут вопросы по экзамену, спрашивайте, не стесняйтесь. Я постараюсь все вам объяснить. Когда Росс ушел, Тербер выпрямился и взял со стола бумагу. Неудивительно, что в офицеры выбиваются такие болваны - экзамен-то на уровне детского сада. Даже не дочитав до конца, он уже знал все ответы. Если возникнут вопросы, спрашивайте, не стесняйтесь, передразнил он. Вонючка! Запихнув бумагу в карман, он повернулся к окну и смотрел, как Росс идет через двор, волоча полусогнутые ноги и вскидывая плечи; форма висела на нем как мешок. Тоже мне, воин! Походочка как у старьевщика. И сам как старьевщик. Джентльмен, оскалился он, настоящий джентльмен. И тебе манеры, и вежливый - воспитание! Небось сынок какого-нибудь процветающего колбасника. Собственная фирма "Расфасовка свинины" или что-нибудь еще в том же духе. Он убрал бутылку обратно в шкафчик. Пошли они все подальше, вместе с их вонючими шпаргалками! Но вечером, пока Пит торчал у какого-то своего кореша в 27-м, он просмотрел вопросы еще раз. А в понедельник утром, придя в штаб полка на экзамен, одним махом с омерзением накатал всю работу. Потом с омерзением швырнул листок на стол лейтенанту, выполнявшему обязанности хронометриста, и, спиной чувствуя на себе его ошеломленный взгляд, вышел за дверь - из отведенных на экзамен двух часов он потратил меньше часа. А когда он вернулся в канцелярию, Розенбери вручил ему спецраспоряжение министерства, объявляющее о начале ежегодных осенних маневров двадцатого, то есть через два дня. Он прикрывал Пруита до последнего и лишь в день выезда на маневры отметил в утренней сводке, что тот отсутствует. Он накинул ему целую неделю. Если убийство все нее решат расследовать, это должно обеспечить Пруиту надежное алиби. Как бы там ни было, он сделал для него все, что мог. Вечером накануне отъезда что-то подтолкнуло его, и он зашел в кафе "Алый бутон" на Кинг-стрит по соседству с заведением миссис Кипфер. Седьмая рота давно облюбовала это кафе (ребята называли его "Алый бубон"), потому что