Рене Домаль. Гора Аналог --------------------------------------------------------------- Rene Daumal "LE MONT ANALOGUE" Перевод с французского Татьяны Ворсановой OCR: Areg Tadevosyan --------------------------------------------------------------- Содержание Ю.Стефанов Волшебная гора Рене Домаля Предисловие французского издателя 34 гора аналог Глава первая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ВСТРЕЧИ Глава вторая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ПРЕДПОЛОЖЕНИЙ Глава третья, ОНА ЖЕ ГЛАВА, РАССКАЗЫВАЮЩАЯ О ПУТЕШЕСТВИИ Глава четвертая, В КОТОРОЙ МЫ ПРИБЫВАЕМ НА МЕСТО И ПРОБЛЕМА ДЕНЕГ ПРЕДСТАЕТ ВО ВСЕЙ СВОЕЙ КОНКРЕТНОСТИ Глава пятая Примечания французского издателя Вера Домаль послесловие ВОЛШЕБНАЯ ГОРА РЕНЕ ДОМАЛЯ Потом Булукия спросил ангела и сказал ему: "Сотворил ли Аллах какие-нибудь горы позади горы Каф?" "Да, -- ответил ангел, -- за горой Каф -- гора величиной в пятьсот лет пути, и состоит она из снега и града. Это она отводит от мира жар геенны, и если бы не эта гора, мир, наверное, сгорел бы от жара огня геенны". Книга тысячи и одной ночи Лучшим, как мне кажется, вариантом предисловия к книге Рене Домаля "Гора Аналог" был бы полный текст статьи, напечатанной главным героем этого неоконченного повествования в вымышленном журнале "Ископаемые", -- статьи, в которой говорится о Горе, чья "единственная вершина касается мира вечности, а основание -- многочисленными отрогами лежит в мире смертных". Так что моя задача в данном случае может свестись к более или менее правдоподобной реконструкции этого "довольно беглого взгляда на символическое значение горы в древней мифологии", -- реконструкции, которую я могу дополнить лишь кое-какими, и тоже "довольно беглыми", заметками о трагической судьбе и духовных метаниях самого Домаля. ****** Быть может, именно с этого и стоит начать -- так мне будет легче подвести читателя к основанию Горы, к началу пути, "на котором человек может возвыситься до божественного, а божественное, в свою очередь, может открыться человеку". Короткая жизнь Рене Домаля (1908--1944) сложилась так, что ему постоянно приходилось иметь дело не только с символической Горой, но и с вполне реальными горами. Будучи альпинистом-любителем, он вместе с друзьями не раз совершал восхождения на "коровьи", доступные непрофессионалу вершины французских Альп и Пиренеев -- читатель непременно ощутит эту физическую тягу автора к высокогорью, где "сама действительность волшебнее всего, что способен вообразить себе человек". Домаль представляет себе гору не в виде инертной каменной массы с нахлобученной на нее шапкой ледника -- он видит в ней "живое существо", способное "периодически самообновляться, питаться и воспроизводить себя". С его точки зрения, гора -- это волшебный аналог человека: "в горах у каждого живого есть двойник, подобно тому как ножны есть у меча, а у ступни -- отпечаток, след, и, умирая, каждый с двойником своим соединяется". Если это и в самом деле так, Домаль наверняка "соединился" с Горой Аналог после своей кончины, последовавшей 21 мая 1944 года, -- его мало-помалу подтачивала чахотка, усугубленная юношескими "экспериментами" над собственным организмом и "упражнениями", которыми он вслед за тем опрометчиво увлекся в кружке Гурджиева. "Эксперименты" эти, относящиеся к началу двадцатых годов, -- Домалю в ту пору едва минуло шестнадцать лет -- были, надо признаться, довольно банальными для юноши его психического строя, мятущегося, непредсказуемого и очень хрупкого, для человека крайностей, готового пожертвовать чем угодно, чтобы хоть краем глаза заглянуть в "запредельные миры". Подобные опыты ставили когда-то на самих себе любимые его авторы -- Эдгар По, Шарль Бодлер, Лотреамон, Артюр Рембо, а всего двумя десятками лет раньше Домаля ими занимался Николай Гумилев, живший в то время в Париже; итоги этих рискованных "опытов", едва не приведших поэта к самоубийству, были позднее описаны в рассказе "Путешествие в страну эфира". Своего рода "пригласительным билетом" для путешествия по астральным мирам Домалю послужили строки из знаменитого письма Артюра Рембо Жоржу Изамбару: "Я хочу быть поэтом -- и насилую себя ради того, чтобы превратиться в ясновидца... Цель одна -- достичь неведомого путем расстройства всех своих чувств"'. "Я пробую, -- вторит ему Домаль, -- вдыхать пары хлористого углерода и бензина, чтобы понять, как исчезает сознание и какую власть я над ним имею". "Я хочу преодолеть границы возможного", -- продолжает он, и в известной мере это ему удается. Его письма середины 20-х годов переполнены рассказами о диковинных видениях, порожденных парами бензина, гашишем, опием, кокаином и прочими снадобьями подобного рода, подкрепленными, как это обычно бывает, изрядной дозой спиртного. "В ледяных подземельях огромные траурные пингвины рыдают литанию. Целое море варварской музыки колышет под их ногами легкие и жесткие трупы. Целое море трупиков заходится в рыданиях, воздвигая звуковой храм для молитвословий траурных пингвинов". "Этой ночью я очутился на маленьком островке, похожем на Мон-Сен-Мишель... Вместе с друзьями я был там в тюрьме, откуда мы взяли да и сбежали -- и поплыли к Европе... Добравшись до Парижа, я вынул из корзины зеленую палку, отливавшую то бронзой, то мрамором, согнул ее пополам и, увидев, что это была змея, бросил на землю. Она проползла несколько метров, а потом принялась порхать в воздухе -- не змея это была, а девушка с обезьянкой на веревочке". Самый частый спутник Домаля в странствиях по "иным мирам" -- это, конечно же, его земляк Артюр Рембо (оба они родились в Арденнах). "Рембо, кажется, ближе всех ко мне, -- признается Домаль. -- Мне иногда снятся долгие и молчаливые прогулки в его компании". "Однажды мы с Артюром, -- сообщает он одному из своих друзей, -- шагали по Млечному Пути. Другие не могли на нем удержаться, срывались и медленно тонули в пучине". Во многих письмах проскальзывает намеренная или спонтанная перекличка с поэтическими приемами Рембо, характерными для его лирико-мистической исповеди "Пора в аду": "Горящие львы рушатся как лавины или как надежды. Мы отличаемся от святых тем, что любим бродить по окраинам ада. Мы сами себя искушаем. Обратите внимание на жуткую мешанину образов и мыслей -- и тем не менее я ни на миг не забываю о том, что пишу. Хаос великих вздувшихся пустот, резь в желудке, у бедного ребенка кружится голова". Нетрудно заметить, что все эти "отчеты" о посещении "астральных сфер" пронизаны, хотя и не явственно, мотивами смерти и сопутствующего ей преображения. Рыданию "траурных пингвинов" вторят рыдания трупов (чьих?). Палка (намек на магический жезл Моисея?) превращается в змею, символ смертельной опасности, а также перерождения, метаморфозы, змея же в свою очередь оказывается девушкой -- в фольклоре многих народов смерть предстает именно в таком обличье, вспомним хотя бы "прекрасную женщину" ирландских саг, от прикосновения которой вода в реке "окрашивается кровью и сукровицей", или навеянный фольклором образ смерти из поэмы Гумилева "Дракон": "Губы смерти нежны, и бело молодое лицо ее". В ранних стихотворных опытах Домаля эти мотивы проступают гораздо отчетливей. "Я был любовником моей Смерти, -- пишет он. -- Уже в этой жизни я привыкаю думать о себе в смерти, думать о том, как я стану мертвецом, о том, что я и сейчас мертвец". Созданная в 1929 году и посвященная "Небытию" (в женском роде) поэма "Противонебо" странным образом напоминает тибетские тексты, описывающие обряд "чод", в процессе которого отшельник символически приносит самого себя в жертву голодным демонам, "расплачиваясь с долгами", сделанными во время предыдущих воплощений, и соединяясь с богиней Шакти -- олицетворением женского начала в нем самом и во всем мироздании. Возможно, что ко времени написания этой поэмы юный Домаль успел познакомиться с книгой великой странницы Александры Давид-Неэль "Мистики и маги Тибета", вышедшей в том же 1929 году, но вполне допустимо, что строй мыслей и образов, отраженных в "Противонебе", был подсказан ему его собственной мистической интуицией. Вот как описывается этот обряд в книге Давид-Неэль: "Священнодействующий трубит в канлинг, флейту, сделанную из человеческой бедренной кости, приглашая демонов на пир. Он воображает божество женского пола, олицетворяющее его собственную волю... Одним быстрым взмахом меча богиня отрубает ему голову, а затем, в то время как со всех сторон в ожидании угощения слетаются стаи вампиров, она отсекает от тела руки и ноги, сдирает с туловища кожу и вспарывает живот. Из живота вываливаются внутренности, ручьями течет кровь -- и мерзостные гости, смачно чавкая, приступают к трапезе". А вот как эта сцена магического жертвоприношения и в то же время колдовского сутью с собственной потаенной сутью подала в поэме Домаля: Ради тебя, кто мой костный мозг пожирает, Ради тебя, от кого холодок бежит по спине, Ради тебя все это опустошенье, Опустошенье в сплошной тишине! ..Тишина -- и я в ней, хотевший криком Разрядить всю тяжкую боль, что скопилась В крохотном твердом шаре вселенной, Я, хотевший явить свою кровь, Раздирая ребра ногтями, Я, искавший ликующие созвучъя, Чтоб восславить свист топора В костяхмоей правойруки... Ради славы твоей, не моей, это кровопролитье Безмолвное. Ради тебя я готов Отречься от мира, и солнце убить, И все на свете предать, И глаза себе выколоть. В тебе я уверен, Как в собственной смерти, Уверен во всей очевидности собственной ночи, Ведь она -- это тело твое из живой тишины... Я живьем с себя кожу сдираю, Оттого что люблю тебя, матерь обличий, Обличья лишенная! Тебя истязаю, Истязая на этом прокрустовом ложе Мой человеческий облик постыдный; С тобой, лишенной границ и размеров, Я лежу на чудовищном брачном ложе И хочу обернуть тебя своей кожей... Сходство, как видим, поразительное -- и это при том, что поэт не пытается сочинить некое "подражание тибетскому", а явным образом делится с нами впечатлениями собственного визионерского опыта. Жан Бьес, автор замечательной монографии о Домале, вышедшей в известной серии "Роetes d'aujourd'hui", тоже подмечает эту тягу к смерти, самоуничтожению, однако от его взгляда ускользает одно весьма существенное обстоятельство. Он никак не связывает тему "древнего ужаса перед смертью" с темой посвящения и "второго рождения", хотя она налицо во всех -- поэтических, прозаических и эпистолярных -- произведениях раннего Домаля. Об этой связи посвящения и смерти хорошо сказано у Рудольфа Штайнера: "Человек достигает предела, где дух объявляет ему всякую жизнь как смерть. Тогда он больше не в мире; он под миром -- в преисподней. Он совершает путешествие в Аид. Благо ему, если он не погибнет теперь. Если перед ним откроется новый мир. Он или исчезнет в нем, или предстанет перед самим собой преображенным. В последнем случае новое солнце, новая земля возникают перед ним. Из духовного пламени возрождается для него весь мир'". Посвященного уже не может пугать "смерть с вульгарным смехом" (выражение Домаля). "Посвященные знают, что их ждет после смерти, -- пишет в упомянутой выше книге Александра Давид-Неэль. -- Созерцатели уже при жизни видели и испытывали сопровождающие смерть ощущения. Значит, они не будут удивлены и испуганы, когда их личность распадется. Ее истинная сущность выпростается из своей оболочки, сознательно вступит в иной мир и уверенно пойдет по уже знакомым дорогам и тропам, заранее зная, куда они ее приведут". Вся беда в том, что наркотики, алкоголь и прочие, по выражению Олдоса Хаксли, "суррогаты благодати" не могут заменить подлинного ритуального посвящения и, следовательно, ведут в лучшем случае к нечаянным и смутным прозрениям далеко не самых высших областей инобытия ("мы любим бродить но окраинам ада"), а в худшем -- к болезням, безумию и "смерти с вульгарным смехом". Вовремя осознав эту опасность, Домаль уже в 1927 году резко оборвал свои затянувшиеся "эксперименты". "Блаженная мумификация посредством опиума, театральная и суетливая трансмутация с помощью гашиша, муравьиное головокружение от кокаина" -- все это осталось в прошлом. Поэт полностью отказывается не только от вина и наркотиков, но и от мяса, начинает заниматься дыхательными упражнениями, овладевает основами хатха-йоги (в ее европеизированном варианте), а заодно приступает к изучению санскрита. В те же годы он открывает для себя произведения крупного французского эзотерика Рене Генона, без знакомства с которыми было бы невозможно не только создание "Горы Аналог", но и все дальнейшее развитие творческой личности Домаля. Геноновский "Царь мира", опубликованный в 1927 году, послужил своего рода "закваской" для "Горы Аналог": в обеих книгах развиваются довольно странные для "рационально" мыслящего европейца темы той отрасли эзотерического знания, которую Рене Генон именовал "священной географией". В "Царе мира" описывается древнее святилище, располагавшееся когда-то, на заре времен, на Полюсе или на вершине Мировой горы, тогда еще не только символической, а обладавшей достаточными признаками реальности, доступной физическому восприятию. Этот центр, согласно Генону, был хранилищем "Традиции", то есть совокупности священных знаний, когда-то полученных праотцами человечества непосредственно от "высших сущностей" и с тех пор передаваемых из уст в уста представителями жреческих каст или аналогичных этим кастам организаций. Традиция -- это своего рода сердцевина, духовный стержень любого здорового общества; без нее невозможно ни подлинное его процветание, ни обеспечение каждому из его членов достойного места при жизни и благой участи после смерти. Когда какая-либо ветвь Традиции мертвеет, засыхает или, образно выражаясь, "уходит в землю", ее место, по словам Домаля, занимают "современные идолы: описательная наука, мораль, прогресс, счастье человечества, самоценность личности, жизнь в поисках прекрасного -- все эти абсурдные железки и булыжники, которые тяжким грузом ложатся на нашу грудь". Вслед за Геноном Домаль не перестает повторять, что современный мир -- это всего лишь огромная пародия на истинную цивилизацию, вселенский дом сумасшедших, так едко высмеянный им в романе "Большая пьянка" (1938). Разбирая вопрос о первозданном великом святилище, откуда, кстати сказать, явились поклониться Христу его владыки, "цари-волхвы", Генон утверждал, что вследствие неуклонной материализации мира, всеобщего помрачения и упадка духовности оно стало недоступным для физического восприятия, превратившись из "горнего места" в некий потаенный пещерный храм, расположенный где-то в Гималаях. Забегая вперед, скажу, что Домаль, развивая учение Генона в виде эзотерической притчи, утверждал, что на земле до сих пор существует реальная возвышенность, аналогичная символической Мировой горе, "Гора Аналог", огражденная от праздных или кощунственных взоров "искривленным пространством", -- гора, на вершине которой, "подобно бессмертному семени", хранится традиционное знание. "Гора Аналог" соединяет нашу теперешнюю среду обитания с высшими сферами; восхождение на нее равнозначно истинному посвящению, ведущему к осознанию бренности человеческой природы, иллюзорности нашего зыбкого "я" и -- в конечном счете -- слиянию с Абсолютом. Герои Домаля снаряжают экспедицию, чтобы проникнуть в это "заколдованное место" и приобщиться к его тайнам; сам Домаль такой возможности не имел -- ему оставалось искать контакт с организациями, претендовавшими на связь с "высшим эзотерическим центром" или хотя бы с одним из его филиалов. К числу таких организаций в Европе 20--30-х годов принадлежала "школа" Георгия Ивановича Гурджиева (1872--1949), вскользь упомянутого мною выше. Гурджиев -- одна из самых незаурядных, загадочных и весьма, надо признаться, двусмысленных фигур нашего века. Свидетельства людей, близко знавших этого "гуру", собранные в книге Луи Повеля "Мсье Гурджиев"', на редкость противоречивы. Одни -- в первую очередь великосветские дамы, такие, как вдовы Метерлинка и Карузо, -- видят в нем духовного учителя, "чудотворца", "целителя душ", другие -- среди них такие известные литераторы, как Книга Луи Повеля "Мсье Гурджиев" готовится выпуску в издательстве "Энигма". Дсни Сора и Поль Серан, -- подчеркивают темные, люциферическис черты личности Гурджисва, рисуют его этакой помесью Калиостро с Распутиным. "Учение" Гурджиева, насколько о нем можно судить по его собственным сочинениям и книгам его ученика Петра Успенского, представляется чудовищной мешаниной из фрагментов подлинных эзотерических истин, зачастую сознательно огрубленных и приземленных, и, как это ни странно, самых крайних постулатов французского механистического "материализма" эпохи пресловутого "Просвещения". Во вселенной Гурджиева, состоящей из "атомов" разного веса и объема, все строго детерминировано, все определяется придуманными им "законами": в мире Абсолютного всего один закон -- единая воля Абсолюта; в мире "всех миров" этих законов три; в мире "всех Солнц" -- шесть, и так далее, вплоть до самого низшего мира Луны, где их целых девяносто шесть. Все эти "миры", как и следовало ожидать, чисто материальны. "В этой вселенной, -- пишет Успенский в своей книге "В поисках чудесного", -- все можно взвесить и измерить. Абсолютное так же материально, как Луна или человек. Если Абсолютное -- это Бог, значит, и Бога можно взвесить, измерить, разложить на составные элементы, "вычислить" и выразить в виде определенной формулы". Ну а уж если сам Бог поддается "разложению" и "вычислению", то что же тогда говорить о человеке? Обычный человек, по учению Гурджиева, -- это всего-навсего живой автомат, напрочь лишенный и собственной воли и каких-либо проблесков разума. "Все люди, которых вы видите, -- все это машины, которые работают под влиянием внешних воздействий. Они рождены машинами и умрут машинами... Какая психология может относиться к машинам? Для изучения машины необходима механика, а не психология". Вот этой-то механикой и занимался Гурджиев со своими учениками, многие из которых отписывали на его имя все свои сбережения, чтобы поступить в "Институт гармоничного развития человека", располагавшийся в старинном Авонском замке неподалеку от Фонтенбло. Там они с утра до вечера занимались вполне бессмысленными вещами -- копали, например, рвы, которые назавтра сами же и засыпали, а в промежутках между этими занятиями осваивали практику "священных" танцев, якобы заимствованную Гурджиевым у персидских и турецких суфиев. "Метр" всячески терроризировал своих подопечных, лишал их сна, отдыха и любимых развлечений, утверждая, что только так можно на основе обычного физического тела вырастить еще три психосоматических модальности -- природное, духовное и божественное тело, последнее из которых обеспечивает связь с Абсолютом и физическое бессмертие. Стоит ли говорить, что "дрессировка" Гурджиева превращала доверившихся ему люд ей в лучшем случае в подлинных роботов, в худшем -- доводила до смерти, как это случилось, например, с замечательной новозеландской писательницей Кэтрин Мэнсфилд. "Бегите от Гурджиева, как от чумы", -- предостерегал своих учеников Генон, являвшийся -- и в духовном, и в чисто человеческом плане -- антиподом авонского "балетмейстера". Это предостережение не было известно Домалю, и он, не переставая восхищаться Геноном ("если он говорит о Веде, он мыслит Бедой, он сам становится Ведой"), попал в гурджиевские сети, начал посещать занятия одного из филиалов "Института", руководимого неким Александром Зальцманом, а после его смерти -- его вдовой. Ничего удивительного в этой раздвоенности нет, если вспомнить, что Домаль родился под тем астрологическим знаком, который изображается в виде двух рыб на одной снизке, пытающихся плыть в разные стороны. Он трагическим образом воплощал в себе всю растерянность своего поколения и своей эпохи -- эпохи хрупкого затишья между двумя великими войнами. Зачитываясь Геноном, изучая традиционную философию Индии, он в то же время заигрывал с марксизмом и поддерживал лозунг Андре Бретона "Сюрреализм на службе революции". Считал поэзию чем-то вроде йоги, утверждал, что истинный поэт "должен дисциплинировать себя и управлять собой, чтобы стать совершенным инструментом сверхъестественных функций", -- и увлекался "автоматическим письмом", придуманным сюрреалистами, напрочь отвергавшими всякую самодисциплину. По-мальчишески дурачился и озорничал в предельно искренних письмах друзьям, а потом, после знакомства с Гурджиевым, изобразил своих прежних единомышленников в виде кучки раскольников, предателей, корыстолюбцев и бездарей... Рассказывая об этом периоде жизни Домаля, Жан Бьес пишет: "С ним происходило то, что происходит со всяким, кто уходит в монастырь: последовательный отказ от смеха и шуток, забвение прошлого, приспособление к новой терминологии, включающее в себя иную шкалу ценностей и оценок, все возрастающий разрыв между ним и теми, кто остался в миру". "Но, -- продолжает Бьес, -- сознавал ли Домаль, что воля к власти и жестокое подавление телесных потребностей могут стать смертоносным оружием в руках тех, кому в то же время не внушено понятие Благодати?.." Пусть Домаль и не стремился посредством гурджиевских упражнений к обретению паранормальных способностей, сам метод Гурджиева вел именно к этому. А такие способности, как известно, являются лишь препятствием на пути духовного развития. Здесь, справедливости ради, стоит отметить, что сам Гурджиев не поощрял занятий Домаля: много ли проку от чахоточного ученика! "Полная трансмутация, то есть образование астрального тела, возможна лишь в здоровом, нормально функционирующем организме", -- вторил своему учителю Успенский. Так или иначе, здоровье Домаля, еще в юности подорванное "оккультной самодеятельностью", не выдержало перегрузок, связанных с гурджиевской "гимнастикой": он скончался 21 мая 1944 года, а рукопись его последнего, "ключевого" романа "Гора Аналог", над которым он работал в продолжение пяти лет, осталась оборванной на середине фразы... Художественная и философская ценность "Горы Аналог" в немалой степени определяется высоким "удельным весом" этого сравнительно небольшого текста. Неискушенный читатель увидит в нем нечто вроде научно-фантастического романа, явно перекликающегося с такими шедеврами этого жанра, как "Путешествие к центру земли" Жюля Верна. Более эрудированный человек отметит связь "Горы Аналог" с традицией французской философской сказки от "Кандида" Вольтера до "Маленького принца" Антуана де Сент-Экзюпери. И, наконец, люди, хоть мало-мальски знакомые с литературой по эзотерике, со всей справедливостью отнесут книгу Домаля в разряд эзотерической притчи, рассказа о поисках космического центра, в процессе которых герои становятся участниками мистерии посвящения. "Гора Аналог" полна явных и скрытых отсылок ко множеству произведений схожих жанров. Самое древнее из них -- это древнеегипетская "Сказка о потерпевшем кораблекрушение", называемая еще "Змеиным островом". Нужно, правда, оговориться, что герой этой "сказки" попадает на волшебный остров не по собственной воле -- его заносит туда бурей. Но сути дела это не меняет: он оказывается на клочке суши (обломке Атлантиды? Лемурии?), которым правит всезнающий говорящий змей, чудом уцелевший во время космической катастрофы, которая погубила всех его родичей: "Внезапно упала звезда, и они были охвачены ее пламенем. И случилось так, что меня не было при этом, и они сгорели, когда меня не было среди них". Змей--владыка острова, скорее всего, является последним потомком древней разумной расы хранителей священного знания, той самой расы, что описана в поэме Гумилева "Дракон", основанной на оккультных источниках. "Змеиный остров"обречен: "После того как ты удалишься отсюда, -- говорит царь-змей безымянному мореплавателю, -- ты никогда больше не увидишь этот остров, который превратится в волны". Это пророчество можно понимать в буквальном смысле -- как реальную гибель последнего островка, оставшегося от Лемурии или Атлантиды, и как намек на "помрачение", "оккультацию" допотопного святилища, становящегося недоступным для физического восприятия. Суть сказки в том, что перед этим царь-змей успевает поделиться с человеком частью своих духовных сокровищ, олицетворяемых -- как и положено в произведениях данного жанра -- сокровищами материальными. Таким образом осуществляется связь между прежним и новым хранителем священной Традиции -- связь, о которой так много и так подробно писал Рене Генон. Не буду перечислять многочисленные примеры "волшебного странствия", которыми переполнены многие замечательные произведения античности, средневековья и Возрождения: читатель и сам вспомнит о символическом плавании аргонавтов в поисках золотого руна, о паломничестве героев Рабле к оракулу Божественной Бутылки Бакбук, о приключениях Синдбада-морехода и других скитальцев из Книги тысячи и одной ночи. Символика морской стихии в ее космическом аспекте соотносится с образом "внешнего" мира, который необходимо пересечь, чтобы добраться до духовной "сердцевины" вселенной, до Мировой Горы, хранилища древнего священного знания. Что же касается микрокосмического значения моря, то оно в большинстве традиций связано с "морем страстей", которые должен утихомирить в себе всякий стремящийся к обретению "великого мира", к слиянию с Абсолютом. Вот почему начальные этапы инициации часто описываются в виде мореплавания, вот почему, кстати, в католической религиозной символике Церковь часто уподобляется кораблю. Текст Домаля прекрасно вписывается в эту тысячелетнюю литературно-эзотерическую традицию. Яхта "Невозможная" и ее экипаж, составляющий, вместе с капитаном и тремя матросами, двенадцать человек (цифра явно символическая -- вспомним о двенадцати апостолах или двенадцати пэрах Круглого стола), отправляется в рискованное плавание к неведомому острову, теоретически "вычисленному" заранее главой экспедиции, Соголем-Логосом. Неоднократно цитированный мною Жан Бьсс не без оснований полагает, что каждый из членов этого экипажа олицетворяет какое-либо понятие традиционной индийской философии (капитан -- "буддхи", высший разум, Соголь -- "манас", или разум индивидуальный, и т.д.), а все они, вместе взятые, являются как бы человечеством в миниатюре, которое в лице лучших своих представителей занято прежде всего поисками божественной истины. Несколько высокопарный тон моих последних строк не должен вводить читателя в заблуждение: ведь, попав на Волшебный остров, путешественники обнаруживают там потомков "невольников и моряков -- экипажи кораблей разных эпох, в самые дальние века снаряженных теми, кто искал Гору Аналог". "В бухтах побережья, -- пишет Домаль, -- строгими рядами стояли корабли всех времен и всех стран, самые старые заросли солью, водорослями и ракушками до такой степени, что их невозможно было узнать. Там стояли и финикийские лодки, и триремы, и галеры, каравеллы и шхуны, два колесных парохода и даже старый сторожевой корабль прошлого века, но вообще-то суда недавних эпох были довольно малочисленны". На Гору Аналог нет доступа праздным, а тем более корыстным или агрессивным субъектам. Ветер, втягивающий на Волшебный остров суда подлинных искателей истины, "не был ни естественным, ни случайным: он дул, повинуясь чьей-то воле" -- надо полагать, воле владык этого "заколдованного места", Великих Посвященных, способных, как даосские "бессмертные", управлять стихиями. Среди набросков Домаля, относящихся к планам работы над "Горой Аналог", сохранилось краткое описание незавидной участи "ренегатов", организовавших свою собственную экспедицию на остров: "Они думали, что гора непременно таит под собой нефть, золото или еще какие-нибудь сокровища, ревниво охраняемые людьми, которых непременно надо победить. И потому они снарядили настоящий военный корабль, оснастив его самым современным оборудованием... Когда же они оказались в пределах видимости Горы Аналог, то собрались обрушить на нее всю свою огневую мощь. Но поскольку законы, действующие там, были им неведомы, они попали в водоворот. Обреченные на бесконечное и медленное вращение, они, конечно, могли бомбардировать побережье, но их снаряды бумерангом обращались против них самих". Что же касается экипажа яхты "Невозможная", то ему по прибытии на остров пришлось расстаться почти со всем своим "научным" снаряжением, которое оказалось совершенно непригодным и, более того, бессмысленным в условиях волшебного мира: фотоаппараты только засвечивали пленку, электрические фонарики не светили, измерительные приборы были не в состоянии что-либо "измерить". Экспедиция без сожаления бросает всю эту груду хлама, символизирующего пресловутые "достижения" машинной западной цивилизации, согласно известной формуле Генона, "очищаясь от металлов", препятствующих человеку в поисках духовной истины. "Все это -- глупые игрушки, которые доставили бы нам одни неприятности", -- заявляет один из путешественников. Одновременно с процессом "очищения от металлов" совершается параллельный, но куда более значительный процесс очищения, трансформации личности каждого из участников экспедиции. "Мы понемногу избавлялись от своих старых шкур, от тех персонажей, которыми мы были. Оставляя на побережье громоздкие свои приспособления, мы готовились и к тому, чтобы отбросить художника, изобретателя, врача, эрудита, литератора. За маскарадными костюмами начали проглядываться мужчины и женщины". Пытаясь описать духовный облик человека, принимающего посвящение (а восхождение на волшебную Гору равнозначно инициационным мистериям), Домаль прибегает к еще одному древнему символу -- символу младенчества с его незамутненной чистотой и врожденной мудростью: "Из незамутненных глубин моей памяти восстает, пробуждается маленький ребенок, заставляющий рыдать маску старца, -- рассуждает Соголь-Логос. -- Маленький ребенок, который ищет отца и мать, который вместе с вами ищет помощи и защиты; защиты от своих удовольствий и своих грез, помощи, чтобы стать тем, кто он есть, когда никому не подражает". Обретение первозданной, адамической цельности человеческого существа явилось темой "Легенды о людях-пустышках и Горькой розе", служащей как бы символической сердцевиной всего романа. Герои этой вставной новеллы, братья-близнецы Го и Мо, порознь олицетворяют собой двойственные, противоречивые стороны человеческой природы: деятельную и созерцательную. Только пройдя через "испытание пустотой" (а именно так называется одна из начальных фаз алхимического процесса), Го и Мо сливаются в единое, цельное существо -- Мого (анаграмма латинского слова Ното, что значит "человек"). "Мо знает дорогу, а Го знает, что делать", -- Мого-Гомо в финале легенды срывает Горькую розу, символизирующую сокровенное знание, совершает магическое деяние, к которому стремятся члены экспедиции на Волшебную Гору. Им, как и самому Домалю, не суждено было подняться па ее вершину: мы расстаемся с ними в тот момент, когда они слушают рассказ проводника Бернара об экологической катастрофе, постигшей один из районов острова в результате его собственного ничтожного проступка. Все в мире взаимосвязано, все пронизано незримыми струями причинно-следственных взаимоотношений, постичь которые во всей их сложности способны лишь Великие Посвященные, "люди Горы", тогда как простые смертные обречены действовать наугад, не предвидя, чем могут обернуться их поступки. Рене Домаль не был ни "Великим Посвященным", ни просто посвященным: сходство между его незавершенной книгой и прервавшейся в расцвете лет жизнью бросается в глаза и наводит на печальные мысли о том, что ему -- при всех его стараниях -- так и не удалось сплавить в себе воедино своего "Мо" со своим "Го", стать совершенным человеком, Ното. Он, как и его герои, часто действовал наугад, рисковал, разрывался между крайностями. Его стихия -- не просветленность, а трагизм. Но хочется думать, что в инобытии он наконец достиг того, к чему тщетно стремился в жизни: поднялся на вершину Горы Аналог, откуда открывается вид на всю про тяженность миров -- демонических, человеческих, ангельских и божественных. Откроем же его "путевой дневник" и попытаемся вместе с ним и его героями добраться хотя бы до основания Волшебной Горы, которая "отводит от мира жар геенны". Ю. Стефанов ************ предисловие ФРАНЦУЗСКОГО ИЗДАТЕЛЯ* Рене Домаль начал писать "Гору Аналог" в июле 1939 года в Пельву (Верхние Альпы) в один из самых трагических моментов своей жизни. Только что -- на тридцать втором году своей жизни -- он узнал, что безнадежен: застарелый туберкулез, которым он болел уже более десяти лет, мог иметь только смертельный исход. Три главы были закончены в июне 1940-го, когда Домалю пришлось оставить оккупированный немцами Париж, так как его жена, Вера Миланова, была еврейкой. После трех лет, проведенных в Пиренеях (Гаварни), в окрестностях Марселя (Аллош) и в Альпах (Пасси, Пельву) -- условия жизни там были во всех отношениях очень трудные, -- Домалю выпала летом 1943 года небольшая передышка, и он надеялся, что сможет закончить свой "роман". Он принялся за работу, но трагическое ухудшение здоровья помешало ему закончить рассказ о своем "символически достоверном" путешествии. Домаль умер в Париже 21 мая 1944 года. Хотя "Гора Аналог" не закончена, и по композиции, и по структуре своей она представляет собой повествование, развитие которого позволяет -- в каждое мгновение -- понять его цель -- единственную, указанную Домалем. Читатель легко может вообразить и даже реконструировать продолжение и конец этих "альпийских приключений", воспользовавшись планами и текстами писателя, воспроизведенными в примечаниях и в послесловии Веры Домаль. ГОРА АНАЛОГ РОМАН ОБ АЛЬПИНИСТСКИХ ПРИКЛЮЧЕНИЯХ, НЕЕВКЛИДОВЫХ И СИМВОЛИЧЕСКИ ДОСТОВЕРНЫХ Глава первая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ВСТРЕЧИ Кое-что новое в жизни автора. -- Символические горы. -- Серьезный читатель. -- Альпинизм --Пассаж Патриархов. -- Отец Соголъ. -- Парк внутри, мозги снаружи. -- Искусство знакомиться. -- Человек, который гладил мысли против шерсти. -- Признания. -- Сатанинский монастырь. -- Как дежурный бес ввел в искушение хитроумного монаха. -- Изобретательная Физика. --Болезнь отца Соголя. -- Рассказ о мухах. -- Страх смерти. -- С яростным сердцем и разумoм стальным. -- Безумный проект, сведенный к простой триангуляционной задаче. -- Один из законов психологии. ВСЕ, о чем я собираюсь рассказать, началось с незнакомого почерка на конверте. В том, как было начертано мое имя и адрес журнала "Ископаемые", где я сотрудничал и откуда мне переслали это письмо, просматривалась какая-то причудливая смесь буйства и нежности. И пока я раздумывал, кто бы это мог быть и что это могло быть за послание, мною овладевало смутное, но очень сильное предчувствие, что это -- гром среди ясного неба, "булыжник в лягушачьем болоте". И тут должен был себе сам признаться, что и жизнь моя -- стоячее болото, ну, скажем, в последнее время. И потому, читая письмо, я никак не мог понять, что со мной происходит: то ли на меня дует живительный свежий ветерок, то ли это мерзкий сквозняк. Тем же почерком, скорым и очень слитным, на одном дыхании сообщалось: "Мсье, я прочел вашу статью о Горе Аналог. До сих пор я считал, что я единственный, кто убежден в ее существовании. Сегодня нас уже двое, завтра будет десятеро, а может, и больше, и хорошо бы попытаться организовать экспедицию. Нам с вами нужно побыстрее связаться. Позвоните мне, как только сможете, по одному из этих номеров. Жду. Пьер Соголь 37, Пассаж Патриархов, Париж" (Дальше следовали пять или шесть номеров телефонов, по которым я мог звонить в разное время дня.) Я уж почти забыл о заметке, на которую ссылался мой корреспондент, ведь она была напечатана почти три месяца назад, в майском номере журнала "Ископаемые". Польщенный проявлением интереса со стороны неизвестного читателя, я в то же время испытал некоторую неловкость от того, что кто-то принял настолько всерьез, просто трагически серьезно, литературную фантазию, некогда приведшую меня в восторг, но теперь уже ставшую воспоминанием, далеким и остывшим. Я перечел статью. Это был довольно беглый взгляд на символическое значение горы в древней мифологии. С давних пор различные толкования этой символики были излюбленным моим занятием -- я наивно полагал, что как-нибудь во всем этом разберусь, -- ну а помимо прочего я страстно любил горы как альпинист. И вот соединение двух таких разных интересов к одному предмету -- Горе -- и расцветило восторженностью некоторые пассажи моей статьи. (Подобного свойства сочетания, какими бы нелепыми они ни казались, часто лежат у истоков, ну, во всяком случае, играют существенную роль в зарождении того, что обычно называют поэзией; я оставляю свою ремарку в качестве предположения для критиков и эстетиков, которые тщатся высветить природу этого загадочного вида языка.) Вкратце, я писал о том, что в сказочной, легендарной традиции Гора -- это связь между Землей и Небом. Ее единственная вершина касается мира вечности, а основание многочисленными отрогами лежит в мире смертных. Гора -- это тот путь, на котором человек может возвыситься до божественного, а божественное в свою очередь может открыться человеку. Ветхозаветные праотцы и пророки лицом к лицу встречаются с Богом на возвышенных местах. Это Синай и Нево Моисея, а в Новом Завете -- Гора Елеонская и Голгофа. Я дошел даже до того, что обнаружил древний символ горы в хитроумных пирамидальных конструкциях Египта и Халдеи. Перейдя к арийцам, я упомянул туманные легенды из Вед; там говорится о том, что место сомы, "пьяного напитка", представляющего собой "семя бессмертия", -- "в горе", где он обитает, светящийся и изящный. В Индии Гималаи -- местопребывание Шивы, его жены, "Дочери Горы", и "Матерей" миров, так же точно, как в Греции у царя богов -- свой двор на Олимпе. Да, кстати, именно в греческой мифологии я нашел словно бы дополняющий этот символ рассказ о том, как взбунтовались дети Земли и, такие земные по сути своей, с земными своими возможностями, решили штурмовать Олимп и проникнуть на Небо на глиняных своих ногах; да разве не то же самое затеяли строители Вавилонской башни, не оставившие бесконечных личных амбиций и при этом рассчитывавшие попасть в Царство Единственного и неперсонифицированного? В Китае много рассуждали о "Горах Блаженных", а древние мудрецы давали уроки своим ученикам на краю пропастей... Итак, прогулявшись по самым известным мифологическим сюжетам, я перешел к общим соображениям по поводу символов, которые разделил на два вида: те, что подчинены лишь правилам "пропорций", и те, которые подчиняются, кроме того, правилам "лесенки". Это разграничение делалось много раз. Все же напомню его: "пропорция" касается отношений между измерениями сооружения, "лесенка" -- отношений между этими измерениями и размерами человеческого тела. Равносторонний треугольник, символ Троицы, имеет то же значение, что и его измерения; у него нет "лесенки". И наоборот, возьмите собор, редуцируйте его точнехонько до нескольких десятков сантиметров высотой; этот предмет будет нести в себе и по форме, и по пропорциям тот же интеллектуальный смысл, что и само сооружение, даже если придется некоторые детали рассматривать с лупой; но он вовсе не будет вызывать тех же эмоций, тех же соотношений не будет; он уже не "на лесенке". А то, что определяет лесенку символической горы в высшем смысле -- той, которую я предложил назвать Горой Аналог, -- это ее недоступность для обычных человеческих возможностей. Потому что ведь и Синай, и Нево, и даже Олимп давным-давно стали тем, что альпинисты называют "коровьими горами", и даже самые высокие вершины Гималаев теперь уже никому не кажутся недоступными. Все эти вершины, стало быть, утратили силу аналога. Символу пришлось найти укрытие в горах совсем мифических, таких, как Меру у индусов. Но Меру -- рассмотрим этот единственный пример, -- если она нигде географически не расположена, не может не утратить восхитительного смысла пути, соединяющего Небо и Землю; она еще может быть центром или осью нашей планетарной системы, но не может позволить человеку добраться до нее. "Чтобы гора могла играть роль Горы Аналог, -- заключал я свою статью, -- надо, чтобы вершина ее была недоступна, а основание -- доступно человеческим существам, таким, какими их создала природа. Она должна быть уникальна и должна где-то находиться в географическом смысле. Дверь в невидимое должна быть видимой". Вот что я написал. Из моей статьи, если ее и впрямь понимать буквально, следовало, что я верил в существование где-то на земной поверхности горы гораздо более высокой, чем Эверест, что, с точки зрения человека, считающегося здравомыслящим, -- чистый абсурд. И вот кто-то ловит меня на слове! И говорит мне, что надо "попытаться организовать экспедицию"! Сумасшедший? Шутник?.. Но я-то! -- тут же сказал я сам себе, я, написавший эту статью, мне разве мои читатели не имеют права задать тот же самый вопрос? Ну и как же, сумасшедший я или шутник? Или просто-напросто литератор? -- Так вот, задав себе самому эти мало приятные вопросы, могу теперь признаться, что где-то в глубине души, несмотря ни на что, была у меня твердая вера в вещественную реальность Горы Аналог. Наутро я звонил в соответственный час по одному из телефонных номеров, указанных в письме. На меня тут же обрушился женский довольно механический голос, возвестивший мне, что это "Лаборатории Эурины", и спросивший, с кем именно я хотел бы говорить. После некоторого дребезжания и щелчков со мной соединился мужской голос: -- О, это вы? Вам крупно повезло, по телефону запахов не слышно! Вы в воскресенье свободны? Тогда приходите ко мне околo одиннадцати; до завтрака пройдемся по моему парку... Что? Да, да, конечно, Пассаж Патриархов, а в чем дело?.. Ах, парк? Это моя лаборатория; я так понял, что вы альпинист. Да? Ну и прекрасно, договорились, да?.. До воскресенья! Похоже, это не сумасшедший. Сумасшедший не мог бы занимать ответственный пост на парфюмерной фабрике. Значит, шутник? Но теплый и решительный этот голос совсем не голос шутника. Был четверг. Настало три дня ожидания, и все эти три дня мои близкие находили, что я очень рассеян. Воскресным утром я прокладывал себе дорогу к Пассажу Патриархов, рассыпая помидоры, задевая плечами потных кумушек и поскальзываясь на банановых шкурках. Войдя под портик, я спросил властительницу коридоров, куда мне идти, и направился к двери в глубине двора. Прежде чем войти туда, я обратил внимание, что из маленького окошка на шестом этаже свисает по облупившейся и на середине высоты вздувшейся стене двойная веревка. В окне появились бархатные, насколько я мог судить о деталях с такого расстояния, штаны; они были заправлены в чулки, а те в свою очередь переходили в мягкие ботинки. Персонаж, который заканчивался таким образом, опираясь рукой о подоконник, снизу протянул два конца веревки между ногами, затем вокруг правого бедра, потом наискось вокруг груди к левому плечу, затем протянул веревку за поднятым воротником своей короткой курточки и, наконец, перед собой через правое плечо, причем все это он проделал одним взмахом руки; схватив висящие концы веревок правой рукой, а верхние -- левой, он оттолкнулся ногами от стены и, поджав их, с прямой спиной на скорости полтора метра в секунду спустился именно тем манером, который так красиво смотрится на фотографиях. Едва он коснулся земли, как второй силуэт двинулся по тому же маршруту; этот новый персонаж, добравшись до места, где вздулась штукатурка, получил удар по голове чем-то похожим на старую картофелину, которая тут же разбилась о мостовую, причем падение картофелины сопровождалось зычным голосом, прозвучавшим сверху: "Это чтобы вы привыкли, что камни все время падают!"; человек тем не менее добрался донизу не сильно обескураженный, однако не закончил свой спуск "отзывом веревки", оправдывающим свое название и состоящим в дерганье одного из концов для возвращения каната. Оба человека удалились и вышли из-под портика, консьержка смотрела на них с явным отвращением. Я пошел своей дорогой дальше, поднялся черной лестницей на пятый этаж и возле окна нашел указующую табличку: "Пьер Соголь, учитель альпинизма. Уроки по четвергам и воскресеньям от 7 до 11 часов. Добираться следующим образом: выйти через окно, встать на площадку слева, взобраться по дымоходу, укрепиться на карнизе, подняться по разрушенному сланцевому скату, пройти по коньку крыши с севера на юг, обойти "жандармы" -- их там много -- и войти через слуховое окно западного ската". Я охотно подчинился этим причудам, хотя на шестой этаж можно было подняться и по лестнице. "Площадка" оказалась узеньким бортиком, "дымоход" -- темным углублением, которое вот-вот будет закрыто при постройке прилегающего дома и обретет название "двора", "сланцевый скат" -- старой шиферной крышей, а "жандармами" были всего-навсего печные трубы, прикрытые шлемами и колпаками. Я влез в слуховое окно и... -- прямо передо мной стоял человек. Довольно высокий, худой, крепкий, с густыми темными усами и слегка вьющимися волосами, он был спокоен, как пантера в клетке, ждущая своего часа; глядя на меня своими ясными черными глазами, он протягивал мне руку. -- Видите, что мне приходится делать, чтобы заработать себе на кусок хлеба, -- сказал он. -- Я бы хотел вас получше принять... -- А я думал, вы работаете в парфюмерной промышленности, -- перебил я его. -- Не только. Я еще работаю на фабрике, выпускающей бытовую технику для домашнего хозяйства, в фирме по производству товаров для кемпингов, в лаборатории инсектицидов и на комбинате фотогравюр. И всюду я пытаюсь внедрять изобретения, признанные неосуществимыми. До сих пор все получалось, но поскольку известно, что я в этой жизни ничего другого, кроме как изобретать нелепости, не умею, платят мне не густо. Ну и вот, я даю уроки скалолазания деткам, пресыщенным бриджем и круизами. Чувствуйте себя как дома и знакомьтесь с моей мансардой. На самом деле здесь было несколько мансард, между которыми были снесены перегородки; образовалась длинная мастерская с низкими потолками, но хорошо освещенная и проветриваемая: в самом конце ее было большое окно. Под окном лежала груда пособий, обычных для кабинета, где занимаются физикой и химией, а вокруг кружила кругом каменистая тропа, имитирующая самую непроходимую горную: по обе стороны в горшках и кадках росли деревца и кустики, кактусы, маленькие хвойные деревья, карликовые пальмы и рододендроны. Вдоль тропки взгляду представали приклеенные к стенкам, нацепленные на кустики, а то и просто свисавшие с потолка -- все пространство использовалось здесь максимально -- сотни табличек. На каждой из них был рисунок, фотография или какой-нибудь текст, а все вместе они составляли настоящую энциклопедию того, что мы называем "суммой человеческих знаний". Схема растительной клетки, периодическая система Менделеева, ключ к китайской письменности, человеческое сердце в разрезе, Лоренцевы преобразования, каждая планета со всеми характеристиками, ископаемые лошади, иероглифы майя, экономическая и демографическая статистика, музыкальные фразы, представители благородных семейств растений и животных, типы кристаллов, план Большой пирамиды, энцефалограммы, формулы логистики, таблицы всех звуков, используемых во всех языках, географические карты, генеалогические древа -- в общем, все то, что должно было помещаться в голове какого-нибудь Мирандолы XX века. И тут, и там -- в банках, аквариумах и клетках -- экстравагантная фауна. Но хозяин мой не дал мне задержаться и рассмотреть его голотурий, кальмаров, водяных пауков, термитов, муравьиных львов и аксолотлей... он увлек меня на тропинку (мы рядом едва помещались на ней) и повел меня прогуляться по лаборатории. От легкого сквознячка и запаха карликовых хвойных могло создаться впечатление, что мы карабкаемся по крутому серпантину бесконечной горы. -- Вы же понимаете, -- сказал мне Пьер Соголь, -- что нам придется принять такие важные решения, последствия которых отзовутся во всех закоулках нашей жизни, и вашей, и моей, и мы не можем сделать это вот так, ни с того, ни с сего, толком не познакомившись. Походить, поговорить, поесть вместе -- вот что мы можем сделать сегодня. Позже, я полагаю, у нас будет возможность действовать вместе, страдать вместе -- ведь все это необходимо, чтобы, как говорится, "познакомиться". Естественно, мы говорили о горе. Он обегал все самые высокие горные массивы, известные на нашей планете, и я чувствовал, что, держась за концы одной крепкой веревки, мы прямо сегодня же могли пуститься с ним в самые безумные альпинистские приключения. В разговоре мы как-то перескакивали, куда-то соскальзывали, делали виражи, и я понял, какой смысл был в его картонках, вобравших в себя все познания нашего века. Эти тексты и рисунки у всех у нас -- в большем или меньшем наборе -- в голове, и они создают у нас иллюзию: мы "думаем", что думаем о чем-то очень высоком, научно-философском, когда кое-какие из этих табличек группируются не слишком обычно, не слишком ново, чисто случайно: то есть то ли сквозняк виноват, то ли просто-напросто они всегда в непрерывном движении, подобно тому, как броуновское движение заставляет шевелиться мельчайшие частицы, взвешенные в жидкости. Здесь же весь этот материал был во всей очевидности вне нас; мы не могли смешаться с ним. И словно гирлянду на гвоздике, мы нанизывали наш разговор на эти маленькие картинки, и каждый из нас одинаково ясно видел механизм возникновения мысли, как чужой, так и своей собственной. В манере мыслить этого человека, как, впрочем, и во всем остальном у него, было удивительное сочетание мощи, зрелости с детской непосредственностью. Но главное, я чувствовал, что рядом со мной человек не только с нервными и неутомимыми ногами, так же точно я ощущал его мысль, словно какую-то силу, не менее реальную, чем тепло, свет или ветер. Сила эта была в поразительной его способности воспринимать идею будто внешний фактор и устанавливать новые связи между разными идеями, по видимости совершенно не имеющими точек соприкосновения. Я слышал -- осмелюсь даже сказать, видел, -- как он рассуждал об истории человечества, словно о задачке из начертательной геометрии, а в следующую минуту уже говорил о свойствах чисел, будто имел дело с зоологическими особями; слияние и деление живых клеток становилось особым случаем логического умозаключения, и речь вступала в свои права в небесной механике. Я едва отвечал ему, и вскоре у меня начала кружиться голова. Он заметил это и заговорил о своем прошлом. -- Еще в молодости я пережил почти все радости и невзгоды, все удовольствия и мучения, которые могут выпасть на долю человека как животного общественного. Нет смысла вдаваться в детали: репертуар возможных в человеческих судьбах событий довольно ограничен, и это всегда почти одни и те же истории. Только скажу вам, что однажды я обнаружил, что одинок, я совсем один, один на один с уверенностью, что закончил свой цикл существования. Я много путешествовал, изучал самые странные науки, приобрел дюжину специальностей. Жизнь воспринимала меня как нечто чужеродное: она явно пыталась либо инкапсулировать меня, либо изгнать, да я и сам жаждал чего-то "другого". Мне показалось, что я нашел это "другое" в религии. Я ушел в монастырь. В какой, куда именно, неважно; знайте только все же, что принадлежал он ордену по меньшей мере еретическому. В уставе ордена, в частности, был крайне забавный обычай. Каждое утро наш настоятель каждому -- а нас было тридцать -- вручал бумажку, сложенную вчетверо. На одной из них было написано: TU НODIЕ,-- и только настоятель знал, кому она досталась. В какие-то дни, я думаю, все бумажки были чистые, без текста, но поскольку мы об этом не знали, результат -- вы в этом сами убедитесь -- был тот же. "Сегодня -- ты" значило, что брат, таким образом тайно ото всех назначенный, целый день должен был играть роль "Искусителя". В некоторых африканских, да и не только африканских племенах мне доводилось присутствовать при довольно ужасных обрядах, человеческих жертвоприношениях, антропофагических ритуалах. Но нигде, ни в какой религиозной или магической секте не встречал я обычая такого жестокого, как этот институт ежедневного соблазна. Представьте себе: тридцать человек живут коммуной, они уже слегка свихнулись от вечного ужаса впасть в грех, и вот они смотрят друг на друга, одержимые мыслью, что один из них, неведомо который, облечен обязанностью подвергнуть испытанию их веру, их смирение, их великодушие! В этом была какая-то дьявольская карикатура на великую идею -- идею, что в каждом из подобных мне, как и во мне самом, существует тот, кого надо ненавидеть, и тот, кого надо любить. И вот вам доказательство, что обычай этот -- сатанинский: никто из монахов никогда не отказывался играть роль "Искусителя". Ни один из тех, кому была вручена эта бумажка -- tu hodie, -- не имел ни малейших сомнений в том, что он способен и достоин играть роль этого персонажа. Искуситель сам был жертвой чудовищного соблазна. Я тоже много раз принимал эту роль агента-провокатора, и это -- самое постыдное воспоминание во всей моей жизни. До тех пор я всегда разоблачал дежурного сатану. Эти несчастные были столь наивны! Всегда одни и те же трюки, казавшиеся им очень хитроумными, бедные бесенята! Вся их ловкость была в том, что они играли на какой-нибудь основополагающей лжи, подходящей для всех, вроде: "Буквально следовать уставу -- это годится только для дураков, которые не могут уловить его дух", или еще: "С моим здоровьем я себе таких строгостей позволить не могу". И все-таки однажды дежурному бесу удалось ввести меня в соблазн. В тот раз это был верзила, словно топором вытесанный, с голубыми детскими глазами. Во время отдыха он подошел ко мне и сказал: "Я вижу, что вы меня распознали. С вами ничего уж не поделаешь, вы и впрямь весьма проницательны. Впрочем, вам эти ухищрения ни к чему, вы и так знаете, что соблазн есть всегда и повсюду вокруг нас, а точнее, в нас самих. Но посмотрите, как непостижимо безволие человека, все ему дано, чтобы он не дремал, был бдителен, а кончается тем, что он это использует лишь для того, чтобы украсить свой сон. Власяницу носят как монокль, поют на заутрене, как другие играют в гольф. О, если бы нынешние ученые мужи вместо того, чтобы изобретать без конца все новые средства для облегчения жизни, направили свою изобретательность на то, чтобы вытянуть людей из оцепенения! Конечно, существуют пулеметы, но уж слишком это превосходит цель..." Он говорил так славно, что мозг мой залихорадило, и тем же вечером я испросил у настоятеля право все свои свободные часы посвятить изобретению и изготовлению предметов такого свойства. Я тут же придумал сногсшибательные приборы: авторучку, которая текла или брызгалась через каждые пять или десять минут, для писателей, у которых слишком легкое перо; крохотный портативный фонограф с наушником, как в аппаратах для глухих, с костной проводимостью: в самый неожиданный момент вам в ухо кричали что-нибудь вроде: "Да за кого ты себя принимаешь?"; надувную подушечку, которую я назвал "мягкой подушкой сомнения" и которая вдруг вздувалась под головой спящего; зеркало, которое было так искривлено -- ну и намучился же я с ним! -- что любое человеческое лицо отражалось в нем свиным рылом, и много всякой всячины. Я был страшно увлечен работой -- настолько, что не распознавал более дежурных искусителей, а они уж всласть подначивали меня, -- как вдруг однажды утром получаю "tu hodie". Первым, кого я увидел, был верзила с голубыми глазами. Он встретил меня с кислой улыбочкой, тут же отрезвившей меня. Я сразу понял и все ребячество своих изысканий, и всю гнусность роли, которую мне предлагали играть. Против всех правил, я пошел к настоятелю и сказал ему, что больше не согласен "изображать беса". Наш настоятель говорил со мной мягко, но строго, может, даже откровенно, а может, просто профессионально. "Сын мой, -- заключил он свою речь, -- я вижу, что в вас есть неизлечимая потребность понять, и это не позволяет вам оставаться далее в этом доме. Мы будем просить Господа, чтобы он призвал вас к себе другим путем..." В тот же вечер я садился на парижский поезд. Я поступил в этот монастырь под именем брата Петруса. Ушел оттуда, получив сан отца Соголя. Этот псевдоним я и сохранил. Монахи в монастыре прозвали меня так за подмеченную ими особенность моего склада ума, заставлявшую меня опровергать, пусть и наудачу, всякое предложенное утверждение, менять местами причину и следствие, первопричину и результат, суть и случай. Анаграмма "Соголь"' была немного ребяческой и в то же время немного претенциозной, но мне нужно было иметь звучное имя; кроме того, оно напоминало мне о тех правилах мышления, которые уже не однажды пригодились мне в жизни. Благодаря своим научным и техническим познаниям я довольно быстро нашел себе одну-другую службу -- в разных лабораториях и учреждениях, связанных с промышленностью. Я понемногу снова адаптировался к жизни "века"; внешне, разумеется, потому что на самом деле никак не мог привязаться душой к этому копошению в обезьяньей клетке, которое они, да еще с трагическими минами на лице, называют жизнью. Раздался звонок. -- Хорошо, хорошо, милая Физика! -- закричал отец Соголь и объяснил мне: -- Завтрак готов. Идемте. Он увел меня с тропки и, одним взмахом руки показывая мне всю современную науку, запечатленную на маленьких прямоугольничках перед нами, мрачным голосом произнес: -- Липа, все это -- липа. Ни об одной из этих карточек я не могу сказать: это истина, маленькая истина, несомненная и неоспоримая. Во всем этом только тайны и ошибки; где кончается одно, начинается другое. Мы перешли в маленькую комнатку, совершенно белую, куда был подан завтрак. -- Вот по крайней мере кое-что "относительно реальное", если только можно поставить рядом эти два слова, не устроив взрыва, -- снова заговорил он, как только мы уселись по обе стороны одного из тех деревенских блюд, где вокруг куска какого-нибудь отварного животного дымятся, смешивая свои ароматы, все овощи сезона. -- Славная моя Физика должна пустить в ход все свое древнее бретонское искусство, чтобы на моем столе оказались блюда, в которых нет ни сульфата бария, ни желатина, ни сернистой кислоты, ни муравьиной, ни какой-нибудь другой отравы, выпускаемой современной пищевой промышленностью. Хорошее жаркое все-таки лучше лживой философии. Ели мы молча. Хозяин вовсе не считал себя обязанным болтать за едой, и я очень ценил в нем это. Он не боялся молчать, когда ему нечего было сказать, или подумать перед тем, как заговорить. Боюсь, что, передавая сейчас наш с ним разговор, я создал впечатление, что беседа текла, не прерываясь; в действительности же рассказы его и откровения перемежались длинными паузами, частенько слово брал я: рассказал ему в общих чертах всю свою жизнь до сегодняшнего дня, но здесь ее воспроизводить ни к чему; а что до молчанья, то как же словами расскажешь о тишине? На это способна только поэзия. После обеда мы вернулись в "парк", под окно, и улеглись на ковры и кожаные подушки: это очень простой способ увеличить пространство в помещении с низкими потолками. Физика молча принесла нам кофе, и Соголь заговорил снова: -- Все это наполняет желудок, но больше никак не помогает. Когда есть немного денег, можно успешно извлекать из окружающей нас цивилизации какие-то элементарные телесные удовольствия. А в остальном -- все это липа. Липа, лабуда, ловкий трюк -- вот что такое наша жизнь между диафрагмой и черепным сводом. Правильно сказал настоятель: я страдаю от неизлечимой потребности понять. Я не хочу умереть, не поняв, зачем жил. А вы, скажите, вы испытывали когда-нибудь страх перед смертью? Я молча копался в памяти, в самых далеких воспоминаниях, еще не выстроившихся в слова. И с трудом заговорил: -- Да. Примерно в возрасте шести лет, когда услышал о мухах, кусающих людей во сне; кто-то пошутил, что, "когда просыпаешься, ты уже мертв". Эта фраза преследовала меня. Вечером, в темноте, я пытался представить себе смерть, когда "больше ничего нет"; я подавлял в своем воображении все, что составляло убранство моей жизни, и оказывался во все более тесных тисках тревоги: "я" больше не буду существовать, "я"... я, а что такое "я"? -- мне не удавалось уловить его, это "я" выскальзывало у меня из мыслей, как рыбка из рук слепого, и я не мог уснуть. Целых три года эти ночи недоумения в темноте повторялись более или менее часто. Потом, однажды ночью, мне пришла в голову замечательная мысль: вместо того чтобы отдаваться этой тревоге, попытаться понаблюдать за ней, посмотреть, когда она появляется, в чем, собственно, состоит. И тогда я понял, что она связана... с каким-то подергиванием в животе и еще немножечко под ребрами и в горле; я вспомнил, что у меня часто бывали ангины, попробовал расслабиться, не напрягать живот. Тревога ушла. Я попытался в этом состоянии опять подумать о смерти, и не тревога зацапала меня своими когтями, а захлестнуло какое-то совсем новое чувство, я не знал, как оно называется, но ощутил в нем что-то таинственное и обнадеживающее... -- А потом вы выросли, стали учиться и начали философствовать, не так ли? Со всеми нами было то же самое. Похоже, что к отрочеству внутренняя жизнь юного существа вдруг становится безвольной, лишается своей природной отваги. Мысль не осмеливается более встречать реальность или тайну лицом к лицу, она начинает смотреть на них сквозь мнения "взрослых", сквозь книги или лекции профессоров. И все-таки даже тогда остается недо конца убитый голос, он порой кричит, кричит всякий раз, когда ему это удается, всякий раз, когда превратности существования немного ослабляют кляп во рту, кричит о своем недоумении, но мы тут же заглушаем этот голос. Вот так мы уже немного понимаем себя. Могу вам, стало быть, сказать, что я боюсь смерти. Не того, что воображают про смерть, потому что сам этот страх воображаемый. И не своей собственной смерти, дата которой будет указана в книге записей гражданского состояния. А той, которой подвергаюсь каждую минуту, смерти этого голоса, из глубины моего детства и меня, как и вас, спрашивающего: "А что я такое?", -- и все всегда в нас самих и вокруг нас, кажется, призвано задушить этот голос. Когда этот голос молчит, а говорит он ох как не часто, я -- пустой каркас, живой труп. Я боюсь, как бы он не замолк навсегда или не проснулся слишком поздно -- как в вашей истории про мух: когда просыпаешься, ты уже мертв. Ну вот, -- с каким то усилием выдохнул он. -- Я сказал вам главное. Все остальное -- детали. Много лет я ждал возможности сказать это кому-нибудь. Он сел, и я понял, что, должно быть, у этого человека стальной разум, если ему удается противостоять давлению кипящего в нем безумия. Теперь Соголь слегка расслабился, как будто испытывал облегчение. -- Хорошие минуты у меня бывали, -- снова заговорил он, сменив позу, -- только летом, когда, надев ботинки с кошками и взяв рюкзак и ледоруб, я убегал в горы. Долгих отпусков у меня не бьло никогда, но уж зато как я использовал их! После десяти или одиннадцати месяцев, отданных улучшению пылесосов и синтетических духов, после ночи в поезде и дня в междугородном автобусе, когда мускулы еще забиты городскими ядами, завидя снежные поля, я, бывало, рыдал, как идиот, голова -- пустая, весь словно пьяный, но сердце -- открыто. Через пару дней, распластавшись над расщелиной или взбираясь по гребню горы, я обретал себя, узнавал в себе тех, кого не встречал с прошлого лета. Но всегда это были все те же... Впрочем, мне, как и вам, приходилось слышать и на лекциях, и в своих путешествиях о людях высшего типа, о тех, кто владеет ключами от всего того, что для нас -- тайна. И я не мог воспринимать как простую аллегорию то, что где-то внутри видимого человечества есть и невидимое. Опытом доказано, говорил я себе, что человек непосредственно и сам от себя не может узнать истину; необходимо, чтобы существовал какой-то посредник; с одной стороны, это должен быть человек, с другой -- он должен превосходить все человечество. Значит, где-то на нашей Земле должны жить эти люди высшего порядка, и совершенно недоступными они быть не могут. В таком случае, разве не обязан я отдать все силы поискам их? И даже если, несмотря на всю мою уверенность, я был жертвой чудовищной иллюзии, я все же ничего не терял, предпринимая эти усилия, ибо, как ни смотри, без такой надежды жизнь вообще лишена всяческого смысла. Но где искать? С чего начинать? Я уже много постранствовал по свету, всюду совал свой нос, заглядывал во всевозможные религиозные секты и мистические школы, и каждый раз все было одно и то же: может, да, а может, и нет. И почему делать ставку, а ставка -- моя жизнь, на одну секту или школу, а не на другую? Вы же понимаете, пробного камня у меня не было. Но раз нас уже двое, все меняется: задача в два раза легче не становится, отнюдь, но: из невозможной она становится возможной. Как если бы для того, чтобы измерить расстояние от некой звезды до нашей планеты, вы назвали бы мне одну точку на поверхности земного шара: расчеты невозможны; но дайте мне вторую точку, и они становятся возможными, я ведь могу построить треугольник. Этот резкий бросок в геометрию был вполне в его духе. Не знаю уж, понимал ли я толком, что он говорил, но в его речи была сила, убедившая меня. -- Ваша статья о Горе Аналог меня воодушевила, -- заключил он. -- Она существует. Мы оба это знаем. Стало быть, мы ее найдем. Где? Тут уж дело за расчетами. Обещаю вам, что через несколько дней я определю ее местонахождение с точностью до нескольких градусов. И мы тут же отправимся, правда? -- Да, но как? Каким путем, каким видом транспорта, с какими деньгами? И на сколько времени? -- Это все детали. Впрочем, я уверен, что нас будет не двое. Два человека убеждают третьего, а дальше все обрастает, как снежный ком, хотя нельзя не считаться с тем, что люди называют "здравым смыслом", бедняги: их здравый смысл -- он подобен здравому смыслу воды, состоящему в том, чтобы течь... пока ее не поставят на огонь, чтобы она закипела, или в морозилку, чтобы она замерзла. И все же, будем ковать железо, пока оно не раскалится, уж если не хватает огня. Наметим первый сбор на воскресенье здесь. У меня есть пятеро-шестеро друзей, которые придут наверняка. Один точно, он в Англии, двое других в Швейцарии, но они явятся сюда. Мы с ними раз и навсегда договорились друг без друга в большие походы не отправляться, а уж это будет всем походам поход! -- Я со своей стороны, -- сказал я, -- тоже знаю нескольких человек, которые могли бы к нам присоединиться. -- Так приглашайте их на четыре часа, а сами приходите раньше, к двум. Мои расчеты наверняка будут готовы... Что, вы уже должны меня покинуть? Ну ладно, выход здесь, -- сказал он, показывая на маленькое оконце, из которого свисал канат, -- лестницей только Физика пользуется. До свидания! Я обмотался канатом -- он пропах травой и конюшней, -- и через несколько секунд оказался внизу, на улице. У меня было какое-то странное ощущение, весь я был какой-то ватный и совсем неадекватный: поскальзывался на банановых шкурках, рассыпал помидоры, задевал плечами потных кумушек. Если бы по дороге от Пассажа Патриархов до своей квартиры в квартале Сен-Жермен де Пре я попробовал осознать себя как прозрачного незнакомца, я мог бы открыть один из законов, определяющих поведение "двуногих бесперьевых, не способных к осознанию числа "Пи"", -- такое определение отец Соголь дал особям, к которым принадлежим и он, и вы, и я. Закон этот мог бы быть сформулирован так: "реагирование на последнее высказывание", но проводники, которые вели нас на Гору Аналог, позже растолковали мне этот закон и сформулировали его очень просто: "закон хамелеонства". Отец Соголь действительно убедил меня, и пока он говорил, я был вполне готов последовать за ним в его безумную экспедицию. Но, приближаясь к дому и обретая вновь свои старые привычки, я мысленно все четче представлял себе, как мои коллеги по службе, собратья-писатели, лучшие мои друзья слушают мой рассказ об удивительной беседе, которую я только что вел. Я воображал их иронию, скепсис, жалость ко мне. Я уже начал опасаться своей наивности и доверчивости... настолько, что, рассказывая жене о встрече с Соголем, как бы со стороны услышал, как говорю ей: "забавный человечек", "монах-расстрига", "немного тронутый изобретатель", "экстравагантный прожект"... И вдруг, когда закончил свой рассказ, изумившись, услышал от нее: -- Ну что ж, он прав. Сегодня же вечером начинаю складываться. Вас уже не двое. Нас теперь трое. -- Так ты воспринимаешь это всерьез? -- Это первая серьезная идея, с которой я сталкиваюсь за всю свою жизнь! И сила закона хамелеонства оказалась так велика, что я снова стал считать затею отца Соголя и в самом деле совершенно разумной. Глава вторая, ОНА ЖЕ ГЛАВА ПРЕДПОЛОЖЕНИЙ Презентация приглашенных. -- Ораторский трюк. -- Постановка задачи. -- Недопустимые гипотезы. --До самого конца абсурдности. -- Неевклидова навигация в тарелке. -- Справочные астрономы. --Каким именно образом существует Гора Аналог, как если бы ее не существовало вовсе. -- Некоторая ясность относительно подлинной истории волшебника Мерлина. -- Привнесение метода в выдумку. -- Солнечные врата. -- Объяснение географической аномалии. -- Середина земель. --Деликатный подсчет. -- Спаситель миллиардеров. -- Поэтичный изменник. --Дружелюбный изменник. --Восторженная изменница. -- Философичный изменник. --Предосторожности. НАСТАЛО воскресенье; в два часа пополудни я привел свою жену в "лабораторию" Пассажа Патриархов, а уже через полчаса для нас троих ничего невозможного просто не существовало. ОТЕЦ СОГОЛЬ почти закончил свои таинственные расчеты, но решил отложить наше с ними знакомство до тех пор, пока не соберутся все приглашенные. А тем временем, в ожидании, мы решили описать друг другу тех, кого мы сюда вызвали. С моей стороны это были: ИВАН ЛАПС, от 35 до 40 лет, русский финского происхождения, выдающийся лингвист. Особенно выдающийся среди лингвистов, потому что способен выражать свои мысли (и устно, и письменно) просто, элегантно и правильно, и все это к тому же на трех или четырех разных языках. Автор "Языка языков" и "Сравнительной грамматики языков жестов". Невысокий бледный человечек с лысым яйцеобразным черепом, обрамленным черными волосами, с черными узкими раскосыми глазами, тонконосый, лицо гладко выбрито, рот немного печальный. Блестящий гляциолог, любит высокогорные стоянки. АЛЬФОНС КАМАР, француз 50 лет, плодовитый и признанный поэт, бородатый, полногрудый, слегка (поверленовски) апатичный, что вполне искупается красивым и приятным голосом. Из-за печеночного заболевания долгие походы ему недоступны, и он утешается тем, что сочиняет красивые стихи про горы. ЭМИЛЬ ГОРЖ, француз 25 лет, журналист; вкрадчивый, великосветский, без ума от музыки и хореографии, которых пишет блистательно. Виртуоз "отзыва каната", больше любит спуск, чем восхождение. Маленький, довольно странного сложения, худенький, но с пухлым лицом, полными губами и как бы почти без подбородка. ДЖУДИТ ПАНКЕЙК, наконец; приятельница моей жены, американка лет тридцати, рисует высокогорные пейзажи. Впрочем, она единственная настоящая высокогорная пейзажистка из всех, кого я только знал. Она очень хорошо поняла, что вид с горных вершин не может восприниматься как натюрморт или обычный пейзаж. Ее полотна восхитительно передают круговую структуру пространства высокогорий. Она себя не считает "художницей". Рисует просто для того, чтобы "сохранить память" о восхождениях. Но делает это так творчески, так искусно, что на ее картинах создается искривленное пространство, потрясающим образом напоминающее те фрески, на которых религиозные художники былых времен пытались представить концентрические круги небесных миров. Со стороны отца Соголя (описание его же) приглашены были: АРТУР БИВЕР, от 45 до 50 лет, врач, яхтсмен, альпинист -- стало быть, англичанин; знает латинские названия, нравы и особенности всех высокогорных животных и растений на земном шаре. Счастлив только на высоте не меньше 15 000 футов. Он запретил мне рассказывать о том, с помощью чего, на вершине какого пика Гималаев и сколько времени он пробыл, потому что, как он сказал, "будучи врачом, джентльменом и настоящим альпинистом, славы боится, как чумы". Довольно крупный, ширококостный, волосы серебристо-золотые, бледнее, чем его бронзово-загорелое лицо, брови -- домиком, а губы изящно кривятся то в наивной, а то и в ироничной улыбке. Два брата: ГАНС и КАРЛ -- их фамилия не называлась ни разу, -- примерно 25 и 28 -- соответственно -- лет, австрийцы, специалисты по акробатическим восхождениям. Оба -- блондины, но один -- скорее в овальном жанре, а другой -- прямоугольный. Как-то по-интеллигентному мускулисты, со стальными пальцами и орлиными взорами. Ганс изучает математическую физику и астрономию. Карл в основном интересуется восточной метафизикой. Артур Бивер, Ганс и Карл -- эти трое были спутниками Соголя, о которых он мне рассказывал и которые вместе с ним составляли единую, нерасчленимую группу. ЖЮЛИ БОНАСС, от 25 до 30 лет, бельгийка, актриса. С успехом выступала на сценах Парижа, Брюсселя и Женевы. Была конфиденткой тьмы безликих юнцов, которых она приобщала к высшей духовности. Жюли говорила "обожаю Ибсена" и "обожаю эклеры в шоколаде" одинаково убежденно, да так, что у вас тут же слюнки текли. Она верила в существование "феи ледников" и зимой много каталась на лыжах там, где были подвесные канатные дороги. БЕНИТО ЧИКОРИА, лет тридцати, парижский дамский портной. Невысокого роста кокетливый гегельянец. Хотя родом Бенито был из Италии, он принадлежал к той альпинистской школе, которую можно, не входя в детали, назвать "немецкой". Метод ее можно охарактеризовать так: атакуют самую неприступную сторону горы, идут через самые гнилые расщелины, там, где больше всего осыпей, и поднимаются прямо к вершине, не позволяя себе оглядываться по сторонам и искать более легкие подступы; в общем, многие гибнут, но в один или другой прекрасный день альпинистская связка родной страны все-таки завоевывает вершину. Вместе с Соголем, моей женой и мной нас, таким образом, было двенадцать человек. Приглашенные прибыли более или менее вовремя. Я хочу этим сказать, что, хотя встречу назначили на четыре часа, г-н Бивер пришел без четверти четыре, а Жюли Бонасс, последняя гостья -- хоть и задержалась из-за репетиции, -- явилась, когда часы едва пробили половину пятого. После довольно шумного знакомства все уселись за большой высокий стол и хозяин дома взял слово. Он в общих чертах пересказал наш с ним разговор, подтвердил, что убежден в существовании Горы Аналог, и заявил, что собирается организовать экспедицию с целью ее изучения. -- Большинству из вас, -- продолжал он, -- уже известно, каким образом я смог в первом приближении определить поле своих изысканий, но двое или трое еще не в курсе, и для них, а еще чтобы освежить кое-что в памяти других, хочу рассказать о том, как именно я пришел к некоторым своим заключениям. И он бросил в мою сторону взгляд, одновременно лукавый и повелительный, призывающий меня к соучастию в этом ловком обмане. Потому что, конечно же, никто вообще не знал ничего. Но благодаря этой простой хитрости у каждого создалось ощущение, что он -- один из немногих непосвященных, один из тех "двух-трех человек, которые не в курсе", а вокруг него -- большинство уже приобщенных к идее и принявших ее, так что и ему самому не терпелось быть в свою очередь посвященным. Этот способ Соголя -- как он позже охарактеризовал его мне -- "положить слушателей к себе в карман" был простым применением математического метода, состоящего в том, чтобы "рассматривать задачу как уже решенную", или, перепрыгивая в химию, "примером постепенной реакции". Но если эта хитрость послужила истине, можно ли назвать ее ложью? Словом, у всех были ушки на макушке. -- Итак, -- сказал он, -- резюмирую условия нашей задачи. Во-первых, Гора Аналог должна быть намного более высокой, чем все самые высокие горы, известные нам сегодня. Ее вершина должна быть недоступна для покорения всеми известными ныне способами. Но, во-вторых, основание горы должно быть нам доступно, и на отлогих скатах ее должны обитать человеческие существа, похожие на нас, ибо там пролегает путь, который в самом деле соединяет нашу нынешнюю среду обитания с высшими сферами. Раз там кто-то обитает, значит, этот край обитаем. А стало быть, представляет собой совокупность климатических условий, флоры, фауны, всяческих космических влияний, не слишком отличающихся от тех, что распространяются на наши континенты. И поскольку сама гора невероятно высока, основание ее должно быть достаточно широким, чтобы поддерживать ее: надо считать, что речь идет о таких больших земных поверхностях, как, скажем, самые крупные острова на нашей планете -- Новая Гвинея, Борнео, Мадагаскар, может, даже Австралия. Исходя из всего этого, мы должны решить три вопроса. Каким образом эта территория ускользнула от внимания исследователей и путешественников? Как можно туда проникнуть? И где же она находится? Отвечу сначала на первый вопрос, который может показаться самым трудным. Каким образом? Могла ли существовать на нашей земле гора выше всех гималайских вершин, а ее бы до сих пор не заметили? А ведь мы а priori, в силу законов аналогии, знаем, что она должна существовать. Для объяснения того факта, что она до сих пор не замечена, существует несколько гипотез. Прежде всего, она может быть расположена на южном континенте, и поныне малоизученном. Но, взяв карту, на которую нанесены уже изученные вершины этого континента, и определяя с помощью простого геометрического построения пространство, доступное человеческому взору с этих вершин, видим, что высота более восьми тысяч метров не могла остаться незамеченной -- как в этом районе, так и в любом другом на нашей планете. Аргумент этот, с точки зрения географической науки, показался мне довольно-таки спорным. Но, к счастью, никто на это внимания не обратил. И Соголь продолжил свою мысль. --Так, стало быть, речь может идти о подземной горе? В некоторых легендах, бытующих в основном в Монголии и на Тибете, есть намек на некий подземный мир, местопребывание "Царя мира", где, подобно бессмертному семени, хранится традиционное знание. Но это местопребывание не соответствует второму условию существования Горы Аналог; биологическая среда не могла бы быть там достаточно близкой к нашей обычной среде обитания; и даже если этот подземный мир существует, вполне возможно, что располагается он именно в отрогах Горы Аналог. Поскольку же все гипотезы такого свойства неприемлемы, мы вынуждены подойти к проблеме с другой стороны. Искомая территория должна существовать в каком-то районе на поверхности нашей планеты; нужно, стало быть, изучить, при каких же условиях она может быть недоступна не только для кораблей, самолетов и любого другого вида транспорта, но и для взгляда. Я хочу сказать, что она вполне могла бы, теоретически, существовать на середине этого стола, а мы о том и не догадывались бы. Чтобы вы лучше поняли меня, позволю себе показать вам нечто аналогичное тому, что должно быть. Он пошел в соседнюю комнату, принес оттуда тарелку и налил в нее постного масла. Порвал бумажку на мелкие кусочки и бросил их в тарелку. Я взял масло, потому что эта вязкая жидкость более наглядна для примера, чем, скажем, вода. Эта маслянистая поверхность -- поверхность нашей планеты. Этот кусочек бумажки -- континент. Этот, еще меньший клочок, -- корабль. Острием тоненькой иголки я осторожно толкаю корабль к континенту; видите, мне не удается загнать его туда. Как только он оказывается в нескольких миллиметрах от берега, его, похоже, отталкивает масляный круг, образовавшийся вокруг континента. Разумеется, подтолкнув корабль чуть сильнее, я загоняю его на континент. Но если бы поверхностное натяжение жидкости было достаточно велико, вы увидели бы, как мой корабль кружит вокруг континента, так и не прибиваясь к нему. Представьте себе теперь, что эта невидимая маслянистая структура вокруг континента отталкивает не только так называемые "материальные" тела, но и лучи света. Навигатор на корабле будет кружить вокруг континента не только не касаясь, но даже не видя его. Эта аналогия слишком груба; оставим ее. С другой стороны, как вам известно, любое тело способно и в самом деле оказывать как бы отталкивающее воздействие на лучи света, которые на него попадают. Факт, теоретически предугаданный Эйнштейном, был проверен 30 мая 1919 года астрономами Эддингтоном и Кроммелином, воспользовавшимися для опыта солнечным затмением; они доказали, что какая-либо звезда может быть видна, даже если по отношению к нам она находится за солнечным диском. Это отклонение, вне всякого сомнения, минимально. Но ведь могут же существовать субстанции, еще неизвестные -- неизвестные, впрочем, именно по этой причине, -- способные создать вокруг себя гораздо большее искривление пространства7 Так и должно быть, ибо это -- единственное возможное объяснение того факта, что человечество осталось до сего дня в неведении относительно Горы Аналог. Вот что я установил, просто-напросто отринув все несостоятельные гипотезы. Где-то на Земле есть территория радиусом не меньше многих тысяч километров, над которой и возвышается Гора Аналог. Основание этой территории состоит из пород, у которых есть свойство искривлять пространство вокруг себя таким образом, что все сокрыто как бы в коконе этого искривленного пространства. Какого происхождения эти породы? Земного ли? А может, они происходят из тех центральных областей Земли, природу коих мы так мало знаем и о которой только и можем сказать, что, по свидетельствам геологов, она не может быть ни твердого, ни жидкого, ни газообразного свойства? Не знаю, но мы все это изучим на месте, раньше или позже. Впрочем, я смог установить путем умозаключений еще и тот факт, что так называемый кокон не может быть закрыт полностью, он должен быть открыт сверху, туда должна попадать и радиация самого разного свойства, излучение звезд, например, необходимое для жизни обычных людей; "кокон", к тому же, должен заключать в себе значительную массу нашей планеты и в силу подобной же причины быть открытым в сторону своего центра. Он встал, чтобы что-то нарисовать на доске. -- Вот как мы можем схематически представить себе это пространство; линии, которые я провожу, представляют собой (весьма примерно) траектории световых лучей; вы видите, что эти направляющие проникают в каком-то смысле в небо, где и соединяются с общим нашим космическим пространством. Это проникновение, по всей вероятности, происходит на такой высоте -- намного выше плотности атмосферы, -- что и думать нечего попасть в "кокон" сверху, на самолете или воздушном шаре. Если же теперь мы представим себе эту территорию горизонтально, у нас получится такая схема. Заметьте, что в самом районе Горы Аналог не должно быть никаких ощутимых космических аномалий, потому что там должна быть среда, подходящая для обитания таких существ, как мы. Речь идет о некоем кольце искривления, более или менее большом, в которое невозможно проникнуть, оно на некотором расстоянии окружает весь этот район невидимым валом, к которому нельзя прикоснуться; благодаря ему, в общем, все обстоит так, будто Горы Аналог не существует. Предположив -- я сейчас скажу вам почему, -- что искомая территория может быть островом, я рисую здесь путь, которым идет корабль из пункта А в пункт Б. Мы на этом корабле. В пункте Б есть маяк. Из пункта А я нацеливаю бинокль в направлении движения корабля; вижу маяк Б, свет его не попадает на Гору Аналог, и я нипочем не заподозрю, что между мной и маяком -- высокогорный остров. Я продолжаю свой путь. Искривление пространства настолько отклоняет свет звезд и магнитные силовые линии земли, что, пользуясь при навигации и секстантом, и компасом, я все равно буду уверен, что иду по прямой. Рулю и поворачиваться не надо, мой корабль, вместе со всем тем, что у него на борту, пойдет себе из А в Б маршрутом, который я прочертил на схеме. Так что остров мог бы быть величиной с Австралию -- теперь это понять нетрудно, -- а никто нипочем никогда бы все равно не заподозрил, что он существует. Понимаете? Мисс Панкейк даже побледнела от радости: -- Да ведь это же история Мерлина в его волшебном круге! Я, впрочем, всегда была уверена, что дурацкую историю с Вивианой придумали уже задним числом сочинители, которые вообще перестали что-либо понимать. Это собственная природа Мерлина была такова, что он скрылся от нас за незримой оградой и может находиться где угодно. Соголь на минуту замолк, всем своим видом показывая, что ему очень интересно замечание мисс Панкейк, высказанное ею по ходу дела. -- Оно, конечно, все так, -- сказал тогда г-н Бивер, -- но ведь рано или поздно капитан непременно заметит, что истратил на путь из пункта А в пункт Б гораздо больше угля, чем рассчитывал. -- Ни в коем разе, в искривленном пространстве пропорционально искривлению удлиняется и корабль. Это чистая математика. Машины удлиняются, каждый кусок угля тоже удлиняется... -- А, я понял! То есть, действительно, получается все то же самое. Но в таком случае, как же вообще возможно попасть на остров, даже, предположим, если мы вычислим его географическое положение? -- А это и есть второй вопрос, который надо было решить. Я справился с ним, используя, как всегда, метод, при котором задача рассматривается как уже решенная, и таким образом выводится следствие, логически из этой задачи вытекающее. Скажу вам, кстати, что принцип этот никогда, ни в одной области меня не подводил. Чтобы найти способ проникновения на остров, надо в принципе, как мы это уже сделали, предположить, что попасть туда возможно, и даже необходимо. Единственная приемлемая гипотеза состоит в том, что "кокон искривления", окружающий остров, не совсем -- то есть не всегда, не отовсюду и не для всех -- недостижим. В некий момент в некоем месте некие лица (те, кто знает и хочет) могут попасть туда. Лучший момент, которого мы ждем, должен определяться эталоном измерения времени, являющимся общим для Горы Аналог и всего остального мира; стало быть, какими-то природными часами и -- вполне возможно -- движением Солнца. Эта гипотеза надежно опирается на некоторые наблюдения, сделанные по аналогии, и ее подтверждает тот факт, что она порождает еще одну трудную задачу. Обратитесь к первой моей схеме. Видите, линии искривления уходят довольно высоко в небо. Каким же образом солнце в своем суточном движении может постоянно, без перерывов, посылать свои лучи на остров? Нельзя не признать, что у солнца есть способность "раскривлять" пространство, окружающее остров. Стало быть, при своем восходе и своем закате, оно должно в каком-то смысле проделывать дыру в коконе, сквозь эту-то дыру мы туда и проникнем! Потрясенные смелостью и невероятной логичностью этого вывода, все мы замерли. Все молчали, все были полностью согласны. -- Однако же во всем этом есть для меня -- в теоретическом плане -- несколько непонятных мест; не могу сказать, что ясно представляю себе, какая именно связь существует между солнцем и Горой Аналог. Но в практическом смысле сомнений нет никаких. Надо только занять позиции на востоке или на западе Горы Аналог (только точно на западе или на востоке, если это момент солнцестояния) и ждать в зависимости от времени суток восхода или заката солнца. И вот тогда, в течение нескольких минут -- пока солнечный диск будет оставаться на линии горизонта, -- врата будут открыты и мы, еще раз повторю вам это, туда войдем! Сейчас уже поздно. В другой раз (во время нашего похода, например) я объясню вам, почему войти можно именно с запада, а не с востока: причина, во-первых, символическая, а во-вторых, там -- сквозняк. Остается изучить третий вопрос: где расположен остров? Воспользуемся тем же методом. Масса тяжелых пород, тех, что образуют гору и ее субструктуры, должна была непременно -- при различных движениях нашей планеты -- породить аномалии, которые не могли остаться незамеченными; аномалии эти, по моим подсчетам, более существенные, чем те, что наблюдались до сей поры. Однако же масса эта существует. Стало быть, невидимая аномалия земной поверхности должна быть компенсирована какой-то другой аномалией. В таком случае, у нас есть счастливая надежда, что именно эта, компенсаторная аномалия заметна; заметна настолько, что даже бросалась в глаза геологам и географам. Я имею в виду странное распределение земель, выступающих на поверхность, т.е. суши и морей, которое в общем-то делит наш земной шар на "полушарие земель" и "полушарие морей". Соголь взял с этажерки глобус и поставил его на стол. -- Вот что, собственно, лежит в основе моих расчетов. Прежде всего я намечаю параллель -- между пятидесятым и пятьдесят вторым градусами северной широты. Наибольшая протяженность суши -- именно на этой широте; она пересекает юг Канады, затем весьма старый континент от юга Англии до острова Сахалин. А теперь я провожу меридиан, тоже пересекающий наибольшую поверхность суши. Он располагается между двадцатым и двадцать восьмым градусами восточной долготы и пересекает старый мир примерно от Шпицбергена до Южной Африки. Я оставляю этот зазор в восемь градусов, потому что Средиземное море можно рассматривать и как море в собственном смысле этого слова, и как простой морской анклав на континенте. Следуя некоторой традиции, надо было бы проводить этот меридиан строго по Большой пирамиде Хеопса. Но в принципе это не так уж и существенно. Эти две линии пересекаются, как вы видите, где-то в районе восточной Польши, на Украине или в Белоруссии, в четырехугольнике Варшава--Краков--Минск--Киев... -- Восхитительно! -- воскликнул Чикориа, портной-гегельянец. -- Я все понял! Поскольку искомый остров безусловно больше по площади, чем очерченный четырехугольник, эти приблизительные вычисления совершенно достаточны. Гора Аналог в таком случае находится в районе--антиподе этого, очерченного вами, то есть расположена она, подождите-ка, сейчас прикину... вот здесь, на юго-востоке от Тасмании и на юго-западе от Новой Зеландии, к востоку от Оклендских островов. -- Рассуждение толковое, -- сказал Соголь, -- рассуждение, бесспорно, толковое, но несколько поспешное. Это все было бы так, если бы плотность суши повсюду была одинаковой. Но предположим, что мы разрезали бы -- на рельефной планисфере -- все эти огромные массы континентальных пород и подвесили бы все это на веревочке, крепящейся в центральном четырехугольнике. Можно предположить, что массы американских, евро-азиатских и африканских горных пород, в большинстве своем расположенные ниже пятидесятой широты, сильно перетянут планисферу в сторону юга. Вес Гималаев, гор в Монголии и африканских горных массивов одержит верх -- да, да, возможно и такое -- над американскими горами и изменит баланс в пользу востока, но точно я это смогу сказать вам только после некоторых, более подробных вычислений. Надо, стало быть, сильно сместить центр тяжести суши к югу или даже чуть-чуть к востоку. Это может привести нас на Балканы или прямо в Египет, а то и в Халдею, к библейским райским местам. Но не будем ничего предполагать. В любом случае Гора Аналог была и остается где-то в южной части тихоокеанского бассейна. Я прошу у вас еще несколько дней, чтобы окончательно привести в порядок свои расчеты. Затем нам понадобится некоторое время на подготовку -- как для того, чтобы отправиться в экспедицию, так и для того, чтобы каждый мог уладить свои собственные дела перед дальним походом. Предлагаю наметить отправление на первые числа октября; у нас останется целых два месяца -- таким образом, мы окажемся в южной части тихоокеанского бассейна в ноябре, то есть весной. Остается утрясти кучу второстепенных, но довольно существенных проблем. Например, решить вопрос материально-технического оснащения экспедиции. Артур Бивер быстро сказал: -- Моя яхта "Невозможная" -- славное суденышко, она ходила в кругосветку, и доплывем мы на ней прекрасно. Что до денег, необходимых нам, так вместе как-нибудь разберемся, но уже теперь я уверен, что у нас будет все, что нужно. -- За такие добрые слова, дорогой Артур, -- сказал отец Соголь, -- вам положен титул "Спасителя миллиардеров". Ну и пусть нам предстоит огромная работа. Надо только, чтобы каждый из нас внес свою лепту. Давайте назначим, если вы не против, вторую нашу встречу на будущее воскресенье, в два часа. Я расскажу о своих последних расчетах, и мы наметим план действий. Тут все пропустили по одному-другому стаканчику, выкурили по сигарете, и через слуховое окошко с помощью веревки каждый в задумчивости удалился своей дорогой. В эту неделю не произошло ничего такого, о чем стоило бы непременно рассказать. За исключением, пожалуй, нескольких писем. Прежде всего о грустной записке поэта Альфонса Камара, который сожалел, что состояние его здоровья, по зрелом размышлении, не позволяет ему отправиться вместе с нами. Он, впрочем, хотел на свой лад принять участие в экспедиции и посему прислал мне несколько "Походных песен горцев", благодаря которым, по его утверждению, "он мысленно будет сопутствовать нам в этом восхитительном приключении". Песни у него были на самый разный лад и на все возможные в альпинистской жизни обстоятельства. Я вам процитирую ту, которая мне понравилась больше других, -- хотя, вне всякого сомнения, если вам незнакомы мелкие неприятности, о которых здесь идет речь, все это покажется страшно глупым. Это и впрямь глупо, но, как говорится, всякого жита должно быть по лопате. ПЕЧАЛЬНАЯ ПЕСНЬ ГОРЕ-АЛЬПИНИСТОВ Чай пахнет алюминием, и на троих -- один тюфяк, так, правда, было потеплее, но на рассвете воздух злее и режет бритвой, не жалея, а ониушли впотьмах. Мои часы. остановились, твои как-то заблудились, все мы липкие от меда, над нами небо все в комках, мы вышли, раз уж день настал, камнями горы плакали и лед уже желтел; в руке холодной -- тяжесть, во фляге -- керосин, а канат замерз, ну чисто ерш колючий трубочиста. Хижина была -- блоховник, храп стоял безжалостный, ухи мои отморожеты, на турпан похожа ты; мне карманов не хватило, в косточке чернослива компас ты мой все ж нашла; ножик свой позабыл я, но зато у тебя щетка есть, и какая!-- зубная она у тебя. Двадцать пять тысяч часов восходим, а все еще будто внизу, шоколад гололедом мы заедаем, пробуя на зуб; пробуксовываем мы в сыре, что-то едкое есть в эфире, и в двух шагах ничего не видать. Постой чуть-чуть, себя побереги, смотри, как мой рюкзак резвится, мне сердце болью надрывая, он прыгает, стремится вниз; провалы, что-то булькает, и воздух черно-сиз; там -- железные дороги, на моренах --рюкзаки, десять тысяч, -- ломать ноги приходите, дураки; правда, нет, не рюкзаки, это пропасти повсюду, да еще торчат оттуда гнусные подножки. Вот какой во мне хавос, дай мне на спину свой воз, будем очень осторожны с косточками черных слив. Трещина ледника от смеха лопнет, провалимся мы до подбородка, вот и пространство в серых тонах; улуаром мы кошиблись, зубы свои о колени расшибли, жандармы к себе нас не подпускают; в памяти моей -- блок, консоль -- в желудке, жажда мучает целые сутки, а два пальца у меня синие, как незабудки. И какая там вершина -- только баночка сардинок, наши отзывы заклинило -- развязывали вечность. А потом влетели в стадо коров. "Ну как прогулка, ничего?" -- 'Чудесно, мсье, но трудно". Кроме того, я получил письмо от Эмиля Горжа, журналиста. Он обещал одному своему приятелю приехать к нему в августе в Уазанс, чтобы одолеть спуск с центрального пика Мейже по южному скату -- известно, что камень, там брошенный, долетает до скалы за 5--6 секунд, -- после чего Горж должен был написать репортаж о Тироле, но не хотел, чтобы наше отправление откладывалось из-за него, к тому же, оставаясь в Париже, он был готов печатать в газетах все рассказы о путешествии, которые мы ему пришлем. Соголь в свой черед получил очень длинное и взволнованное, проникновенное и патетическое послание от Жюли Бонасс, она разрывалась между желанием последовать за нами и жаждой беззаветно служить своему Искусству; это была самая большая жертва, которую ревнивый бог Театра когда-либо требовал от нее... быть может, она бы и взбунтовалась, уступила бы своей эгоистической склонности, но что сталось бы с ее милыми молодыми друзьями, души которых она взялась опекать? -- Ну как? -- сказал Соголь, прочитав мне это письмо. -- Слезами не обливаетесь? Вы так огрубели, что ваше сердце не тает, как восковая свеча? Что до меня, так мысль, что Жюли Бонасс еще, быть может, в сомнениях, взволновала меня настолько, что я тут же написал ей, чтобы она не колеблясь оставалась со своими душами и возвышенностями. Ну и Бенито Чикориа тоже написал Соголю. Внимательное изучение его письма, в котором было двенадцать страниц, привело нас к выводу, что он тоже решил не отправляться в поход. Его резоны были представлены серией "диалектических триад" поистине архитектурного порядка. Бесполезно излагать их вкратце; надо было бы воспроизвести всю его конструкцию, а это занятие опасное. Процитирую первую попавшуюся фразу: "Хотя триада возможное-невозможное-авантюра может рассматриваться как легко феноменологизируемая, а стало быть, феноменологизирующая по отношению к первой онтологической триаде, она является таковой лишь при условии -- честно говоря, эпистемологическом -- диалектического reversus'а, пре