пекли, и пошел обратно, на ходу откусив добрую половину сладкой мякоти. И даже не заметил что он ест, откуда это взялось, будто поглощение пищи для него немного смещенное выражение ярости и обе формы его гнева были разными функциями его аппетита. Кекс, поглощенный боссом, стал достаточной причиной для лысого, все еще держащего пустой пакет, почему я здесь, загадка была решена, он вернулся к работе. Все остальные тоже сели за свои столы, а Лулу Розенкранц сел на свое плетеное кресло у двери, достал пачку сигарет и закурил. А я все еще был живой и для всех уже принадлежал к этому офису, по крайней мере, секунду или две. Мистер Шульц так и не заметил ни то, что он сделал, ни меня самого, но одна пара проницательных и слегка изумленных глаз заметила и поняла все. Даже, я предполагаю, бесстыдную наглость моих амбиций. Эта пара глаз, прямо и немигающе оценивающая меня, принадлежала человеку, сидящему за последним столом у окна и, глядя на меня, он говорил по телефону тихим и спокойным голосом: его, казалось, не удивляла и не трогала буря шефа. Меня озарило - конечно, это мистер Берман, финансовый гений мистера Шульца, великий Аббадабба, и то, как он говорил, не внимая ни шуму, ни выкрикам, глядя поверх голов, было определенной концентрацией ума, стоявшего на уровень выше окружающих. Он медленно повернулся, поднял руку и нарисовал в воздухе фигуру. Немедленно вскочил какой-то парень и написал на доске цифру "6". Тут же все остальные принялись одновременно делать одно и то же: каждый отделял из своей кучи листков какие-то определенные и бросал их на пол. Легкие листики залетали по комнате как на параде в честь Линдберга. Как он объяснил мне позже, цифра была последней цифрой перед запятой десятых долей самых полных вероятностей первых трех заездов дня, в соответствие с данными тотализатора в Тропикал-Парке, Майами, Флорида. И это был первый элемент выигрышного номера дня. Второй элемент появится таким же образом, как и первый, после вторых двух заездов. А последняя цифра - вероятно, с последних двух заездов. Подчеркиваю, вероятно, потому что выигрышный номер доставался нелегко - если, к примеру, он усиленно подпитывался стараниями всяческих астрологических книжек, в которые любили заглядывать игроки, мистер Берман брал тайм-аут на минуту и звонил другу, тот работал на бегах и знал, сколько было поставлено на ту или иную лошадь, выяснял все детали и уже окончательно устанавливал последнюю цифру наиболее близкую к выигрышной, тем самым приумножая ежедневную прибыль мистера Шульца и прославляя гангстеризм в целом. Этот вид надувательства был лично разработан мистером Берманом и им же внедрен, поэтому частично ему он был обязан возникновению прозвища "Аббадабба". По тому как он нарисовал цифру в воздухе, я немедленно определил, что главней его в комнате нет. Несмотря на шум, система работала безотказно, цифра появилась на доске. Закончив телефонный разговор, он встал. И оказался на удивление невысоким. Он был одет в летний желтый костюм и смешную панамку, сдвинутую на затылок. Пиджак на нем висел странным образом, он свисал далеко вперед, будто сзади ткань оттягивал на себя горб. Шагал он нетвердо, раскачиваясь. Рубашка была из шелка, тоже желтая, а бледно-голубой галстук был пришпилен серебряной запонкой. Меня удивило, что человек с такой нелепой фигурой тоже хотел выглядеть элегантно. Штаны на подтяжках висели так высоко, что скрывали грудь. Когда он подошел к стойке, то я его уже еле видел, по-моему, он был еще ниже ростом, чем я. Коричневые глаза скрывались за очками в стальной оправе. Его взгляд меня ничем не пугал, взгляд из-за очков почти всегда абстрактен. Из его носа, острого и худого, лезли клочки черных волос, подбородок дополнял остротой нос, рот был мягкий, кривоватый. Перекатывая сигарету из одного края рта в другой и положив клешневатую руку на кексы, он скосил на меня глаза, спросил: - Ну, малыш, а где же кофе? Пятая глава Минуту спустя я уже мчался по ступеням вниз, повторяя как заклинание, сколько черного, сколько черного с сахаром, сколько со сливками, сколько со сливками и сахаром, я несся по 149-ой улице к закусочной, обгоняя машины, и гудки автобусов и грузовиков, переключения скоростей, цокот копыт конных экипажей, весь этот уличный гам, раздираемый криками и руганью часов пик, звучал в моей голове как торжественная оратория. Я сделал на радостях "колесо" и два сальто, не зная в тот момент, как еще отблагодарить Бога за получение первого задания от банды Голландца Шульца. Я, конечно, немного предвосхитил реальные факты. Несколько дней балансируя на терпении многих и в основном просиживая на той же обочине, обозревая то, к чему я так стремился. Мистер Шульц не замечал меня, и в тот день, когда он наконец сделал это, я поднимал с пола листки бумаги. Уличного жонглера он, разумеется, уже забыл, и прямо спросил мистера Бермана, что я за хмырь и какого черта здесь ошиваюсь? - Это просто малыш, - ответил мистер Берман, - Малыш-талисман. Ответ почему-то удовлетворил мистера Шульца. - Талисманы нам сгодятся! - пробормотал он и скрылся у себя. И вот каждый день я отправлялся на задках троллейбуса к ним, будто на работу и, если мне удавалось принести им кофе или подмести пол, то я считал день удачным. Мистер Шульц по большей части отсутствовал и всем заправлял мистер Берман. Я достаточно долго наблюдал за их работой, чтобы придти к выводу - решения принимает мистер Берман. Мистер Шульц высказал оценку, мистер Берман нанял меня. Немного спустя, в тот день, когда он решил мне объяснить принципы игры, я стал ощущать себя учеником, а пока, сидя на обочине, был горд и терпелив, я постепенно становился своим. В отсутствие мистера Шульца работа шла вяло, прибегали посыльные по утрам со своими пакетами коричневого цвета, к полудню они приносили все, что надо, первый заезд кончался в час дня, цифры появлялись на доске каждый час, полтора, а целиком волшебный номер окончательно оформлялся к пяти часам, в шесть офис закрывался и все расходились по домам. Даже преступная деятельность, если видишь ее изнутри, день за днем, выглядит скучной. Да, выгодной, но такой, увы, монотонной. Мистер Берман обычно покидал помещение последним, с собой он всегда имел кожаный портфель, наверно, с дневной выручкой, и как только он трусцой сбегал вниз и появлялся на улице, к нему подкатывала машина. Он садился и уезжал, бросая обычно взгляд на меня, сидящего на обочине, коротко кивал и вскоре я уже не мог считать свой рабочий день законченным, пока не видел его прощального кивка. Я пытался по его лицу, по бесконечно малым изменениям в его походке, словах, жестах хоть что-то вычленить, хоть чему-то научиться, хоть как-то узнать о себе, и его лицо в окне автомобиля, иногда скрывающееся за облаком дыма, стало моей загадочной инструкцией на ночь. Мистер Берман был оборотной стороной мистера Шульца, два полюса моего мира, властный гнев одного уравновешивался бесстрастным спокойствием другого, они были непохожи, как небо и земля, мистер Берман никогда не повышал голос, звуки выходили из того уголка рта, который не был занят вечной сигаретой, дым заполнял его голос густотой и делал его хриплым, слова выходили отдельно, будто через многоточия, приходилось вслушиваться в его слова, потому что он не только не повышал голос, но и ничего никогда не повторял. Фигура его была как-то мягко деформирована, этот то ли горб, то ли сильная сутулость, походка с несгибающимися коленями, добавляли в его облик какую-то женскую хрупкость, которую он прятал вызывающей стильностью одежды. Мистер Шульц, наоборот, был как одна сконцентрированная, грубо вытесанная глыба здоровья, никакая одежда не могла это ни скрыть, ни затенить, ни соответствовать его резким движениям и энергичному темпераменту. Однажды, около стола мистера Бермана, я нашел несколько листочков. Они отличались от тотализаторных. Убедившись, что никто на меня не смотрит, я спрятал их в карман. Вечером, дома, я рассмотрел их - на всех было одно и то же, квадрат, разделенный на 16 клеток заполненных числами. Я внимательно изучил их и увидел, что сумма чисел сложенных по любой диагонали или любой прямой линии, вертикальной или горизонтальной, была одинаковой. Все три квадрата были заполнены по-разному, повтора ни в одном расположении чисел, ни в сумме не было. На следующий день я понаблюдал за Аббадаббой повнимательнее и заметил, что то, что я раньше принимал за работу, было на самом деле неким машинальным математическим ничегонеделанием. Целый день он сидел за столом и что-то считал, в основном по бизнесу, но время на другое тоже оставалось. И он жонглировал цифрами просто для своего развлечения. В отличие от него мистер Шульц никогда не оставался без работы, он не мог думать ни о чем, кроме работы, кроме бизнеса, а мистер Берман жил и думал цифрами и числами и ничего не мог поделать с этим, они окружали его и пронизывали его, были его сутью. У мистера Шульца таким бзиком были его амбиции. В ту первую неделю моего более или менее постоянного присутствия в офисе мистер Берман ни разу не спросил ни как меня зовут, ни где я живу, ни сколько мне лет, вообще ничего не спрашивал. Я был готов плести что угодно, но и кроме него никто мне вопросов не задавал. Обращался он ко мне без экивоков: "Малыш". Однажды у нас случился разговор: - Малыш, сколько месяцев в году? - Двенадцать. - Тогда, январь - один, февраль - два и так далее. Понял? - Понял. - Дату своего рождения мне не говори, а вместо этого сложи число месяца твоего рождения и следующего. Я сложил, сам факт нашего разговора был для меня событием. - Теперь умножь полученное число на пять. Я умножил и сказал, что готово. - Теперь умножь полученное число на десять и прибавь к нему число дня твоего рождения. Я умножил и прибавил. - А теперь скажи результат. - 959. - Итак, - сказал он удовлетворенно, - спасибо за информацию. Ты родился девятого августа. Дата была верной и я осклабился. Но он не остановился на этом. - Хочешь я скажу сколько у тебя мелочи в кармане? Если угадаю, я выиграл, если нет, то отдам тебе вдвое больше, идет? Отвернись, чтобы я не видел и посчитай. Я сказал, что и так знаю. - Тогда умножь в уме это число на два. У меня было 27 центов - получилось 54. - Прибавь три. Получилось 57. - Умножь на пять. Получилось 285. - Вычти шесть и скажи результат. - 279. - Ну вот, малыш, ты проиграл мне 27 центов. Он был прав. Я покачал головой и изумленно улыбнулся, хотя улыбка моя была фальшивой. Вручив ему деньги, я надеялся, что может он их не возьмет, но нет, спокойно положил мелочь в карман, отвернулся и забыл про меня. Я остался с пустыми карманами. Позже меня посетила мысль о том, что у него такой склад ума: если ему надо будет узнать что-то от меня, то он узнает это через математику. А что если он захочет узнать мой адрес? Или номер школы? Все можно перевести в числа, даже имена, обозначив буквы порядковыми номерами. То, что я считал бездумным времяпровождением, было на самом деле системой понимания мира - я ощутил дискомфорт. Оба они, и мистер Шульц, и мистер Берман, знали, как выудить из тебя то, что они хотят. Даже незнакомец, ничего не знающий о мистере Шульце, ни его имени, ни репутации, мог мгновенно получить информацию о нем из вспышки гнева - и мгновенно поверить, что этот человек действительно может покалечить или убить любого, кто встанет у него на пути. Аббадабба Берман вычислял. Высчитывал вероятности. Его походка была нездоровой, но его мозг был великолепен, поэтому все события и случаи, все желания и средства их выполнения переводились в его голове в стройные математические формулы и это значило, что он ничего не делал до тех пор, пока все не просчитает. В них обоих была эта жила - неумолимая воля взрослых людей. - Да ты и сам сможешь заполнить такой квадрат числами. Это не трудно, если будешь знать принципы, - сказал мистер Берман, кашлянув от сигаретного дыма. Неделю или две спустя случилось что-то из ряда вон выходящее, мистер Берман разослал всех людей из офиса с какими-то поручениями. Вскоре в офисе никого не осталось кроме меня и его. Он поманил к себе пальцем, написал на клочке бумаги адрес, где-то на 125-ой улице и имя, Джордж. Я проникся: вот и пришел мой шанс! Не задавая никаких вопросов, даже толком не расспросив, где, собственно, этот дом находится, а находился он в Гарлеме, где я сроду не бывал, я сразу побежал, решив, что возьму такси и пусть водитель сам найдет дорогу. Из чаевых и сдач от поручений принести выпить и закусить у меня скопилось четыре доллара с мелочью и я подумал, что лучшего применения им мне не найти. Тогда я смогу показать насколько я шустр. Но останавливать такси мне тоже ни разу не приходилось и я очень удивился, когда одна машина с шашечками притормозила около меня. Я прочитал адрес таким тоном, будто с рождения только и делаю, что езжу на такси, влез внутрь и захлопнул дверь. Фильмы научили меня правильному обращению с таксистами, мое лицо было бесстрастным, несмотря на ликование от предстоящей поездки. Спустя пол-минуты, проехав всего квартал на красной коже заднего сиденья, я решил, что отныне - такси мой новый, самый правильный способ передвижения. Мы проехали Гранд-Конкорз и по мосту на 130-ую улицу. Пунктом назначения оказался магазин на углу 125-ой и Ленокс-авеню. Я приказал таксисту ждать тем же безучастным тоном почерпнутым из кино, но он ответил, что, мол, сначала заплати за доставку сюда. Я заплатил. Едва я вышел из машины, то увидел мужчину с громадными припухлыми глазами и синяком на щеке. Это и был Джордж, он стоял за стойкой, прикладывая кусок льда себе под глаз, струйки воды сбегали вниз по лицу. Это был худощавый негр, с серыми волосами и серой щеточкой усов. Он весь вздрагивал и не только его волосы, но и он сам весь был пепельно-серый. Рядом сидели несколько его друзей, не покупателей. Они тоже были неграми. В шерстяных рабочих кепках, несмотря на жару, и никто из них не был рад моему появлению. Я ничего им не сказал, просто смотрел на них. И ощущал себя представителем той силы, которую они боялись. Я взглянул через витрину на проходящего черного парня и заметил, что стекло разбито, а на линолеумном полу валяются его осколки. Такси на обочине, вроде и правильно припаркованное, выглядело не из этого мира, да и сам мир выглядел чужим; темный магазинчик, будто отломанный айсберг отплывал от шельфа мистера Шульца. Джордж сунул руку в один из ящиков для мороженого и достал коричневый пакет, завернутый сверху обычным способом, положил его на мраморную стойку. - Ничего не могу поделать, теперь я работаю на них, - сказал он, прижимая лед к щеке, - Скажи ему! Видишь, как вышло? Скажи ему. Пусть он провалится в преисподнюю, это ему тоже передай. Все белые - ублюдки. Все вместе. Всю дорогу назад в Бронкс я проехал стиснув пакет в руках. Я не посмотрел внутрь, зная, что там сотни долларов. Я был счастлив и так - отныне я официальный человек в системе. Мелькнула мысль про Джорджа? Но, по большому счету, мне было наплевать. Радовало все, даже поездка за свой счет без чувства страха, и то, как ни был он зол, он сразу принял меня за еще одного человека мистера Шульца, профессионала, чье лицо всегда безлично, несмотря на боль и беду того, к кому он приехал, он ведь приехал за деньгами и он их получит, вот и все. Я ехал через реку и мое сердце билось, благодарное красоте и очаровательности существования. И текла подо мной вонючая речка Гарлем и извергали дымы трубы заводов на той индустриальной стороне. Шестая глава Для меня все было о'кей, но для банды Шульца именно в дни моего появления наступили плохие времена. И так было до тех пор, пока Дикси Дэвис, этот юрист, на которого Шульц все время ругался, не выработал некий хитроумный план, как сдаться на милость федеральной службе налогов, точнее, главному районному чиновнику. Если вы не представляете себе насколько запутанно это выглядит на практике, то вряд ли поймете, почему мистер Шульц так надеялся, что его официально вызовут в суд и возбудят дело, и целыми днями ходил взад-вперед, ни о чем другом не думая и не мечтая, а однажды, не по пословице, а по жизни, рвал на себе в отчаянии волосы, потому что до тех пор, пока он не будет вызван повесткой в суд, и уже в суде, в ходе рассмотрения дела не заплатит налог, он не может заниматься бизнесом. С другой стороны и суд не был панацеей - ведь до тех пор пока он не был уверен, что выиграет дело, какой резон ему было вообще желать этого. К примеру, если бы суд проходил в Нью-Йорке, где его имя было на слуху и где он имел, скажем так, своеобразную репутацию, дело бы он проиграл независимо от состава жюри присяжных. Вот в этом и заключалась вся суть бесконечных переговоров между Дэвисом и службой налогов. Шульц хотел определенных гарантий перед явкой в суд. Эти гарантии были очень простыми - его должны были не арестовывать, а отпустить под залог. Он говорил мне, что преступный бизнес, как и любой другой, требует постоянного к себе внимания со стороны владельца, потому что всем наплевать, как идет его, хозяина, бизнес. Его дело - его и заботы, его бремя, ему и следить, чтобы все шло без сучка и задоринки. Но самое важное, чтобы бизнес постоянно рос, потому что, как он объяснил, если сегодня ты достиг тех же результатов, что и вчера, т.е. не вырос, это значит, что бизнес начинает умирать. Бизнес, это как живое существо - прекратив расти, начинает стареть. А уж если говорить об особенностях его сферы деятельности, очень сложной не только в области спроса и предложения, а также в обращении с людьми и даже присущей ей некоторой дипломатии, не говоря уж о самих деньгах, об их выплатах, что само по себе требует целого отделения контроля, так вот, люди, на которых можно положиться, рождены вампирами, им нужна твоя кровь, твои деньги, и если они их не получат, то они затаиваются и исчезают в тумане, и тебе надо, чтобы ты постоянно был виден в своем бизнесе или он от тебя уйдет. Все, что ты построил, возьмут другие, т.е. чем больше ты преуспеваешь, с тем большей уверенностью можно сказать, что число засранцев, желающих отнять у тебя дело, растет. Он не имеет в виду закон, он имеет в виду конкуренцию, этот род деятельности не привлекает джентльменов, и если они найдут щель в твоих доспехах, то тут же последует удар клинком в тело, если у тебя всего лишь один раз рядовой заснет на посту или какого-нибудь рядового сманит конкурирующая организация, уже не говоря о твоем собственном отсутствии на командном месте, то все, тебя уже нет, любая брешь, любая слабина - это твой конец, они тебя не боятся, они тебя сожрут, ты будешь мертв, более того, в том, что от тебя останется, не сразу признаешь тебя самого - гроб будет заполнен мясом, костями и мозгом. Я воспринял его сетования на жизнь как свои собственные, да и мог ли иначе? Мы сидели на застекленной задней веранде его дома, двухэтажного, из красного кирпича, в Сити-Айленде. Он - великий человек, доверил свои мысли, свои заботы сиротке Билли, парню - талисману, неожиданному и необъяснимому протеже. Он уже вспомнил тот момент, когда в первый раз оценил меня и мои способности к жонглированию, как же теперь я мог не воспринять темные тучи над его душой и не почувствовать их как свои собственные? Как мог я позволить раствориться изводящему страху потери, несправедливости, пересушивающей самое нутро, героическому удовлетворению от того, что выжил, что не сдался, способности видеть людей насквозь? Вот он дом, его секретный угол, где мистер Шульц останавливался, когда не находился на своей охраняемой территории - вот он, этот дом, обыкновенный, таких сотни в округе, только на этой короткой улочке, где вокруг одни времянки одноэтажные, он все-таки выделяется. Эдакий островок. И все это было в нашем Бронксе и я отныне тоже знаю про это место (география дома - секрет, посвящены в него всего несколько человек, я в том числе), это дом мамы Ирвинга, она ходит вокруг с мокрыми руками, готовит, убирается. Эта улочка засажена жесткими ясенями, их мало, но они точно такие же, как в городских парках. Мистер Берман тоже знает, потому что это он однажды привез меня сюда, он каждый день привозит отчеты по работе боссу. И пока я сидел на веранде, а они смотрели бумаги, мне пришло в голову, что все соседи вокруг, а может и весь квартал, тоже знают, иначе ведь нельзя - нельзя не знать, если такая знаменитость ходит по этой улице, машина знаменитости - всегда на обочине, две личности на заднем сиденье. Так вот дом на самом берегу, даже на Нью-Йорк не похоже, холмы здесь другие, дороги не заасфальтированы, долины не похожи на город-метрополис - на этом островке много солнца и люди, живущие здесь, должны чувствовать что-то особенное, некую изолированность от мира, такую, какую ощущал я сам, наслаждаясь связью с иным микрокосмом, видом на пролив Саунд, который был для меня как океан, далекий до горизонта, серый, лениво перекатывающий волны, будто это скаты домов и камень стен, волнуемых землетрясением, будто он был огромным монументальным телом, слишком большим, чтобы иметь врагов. За оградой высился над водой причал, с лодками и моторками всех мастей, подвешенных на балках или вытянутых на песок, несколько болтались, пришвартованных на цепях. Но одна лодка, привлекшая мое внимание, была закреплена веревкой и была готова, судя по виду, к немедленному отплытию: это была скоростная моторка, из красного дерева, покрытая лаком, с кожаными, коричневыми сиденьями, с бронзовой, начищенной окантовкой переднего стекла. Руль был как у автомобиля, а на корме весело трепыхался звездно-полосатый флажок. Еще я увидел щель в ограде, тропка от дома напрямую вела через забор к воде и причалу, я понял, что это - отходной путь для мистера Шульца. Как же я восхищался его жизнью, с ее укусами со всех сторон, с постоянным вызовом правительству, которому ты не нравишься, которое тебя не хочет терпеть, а хочет разрушить все твое, и поэтому ты должен сам себе построить защиту с помощью денег и людей, развертывая вооруженную линию обороны, покупая союзы, патрулируя границы, как бы разделяя себя и его - это государство, своей волей, умом и воинственным духом, и проживать в самой середине этого монстра, в самом его нутре. И помимо этого еще умудряться оставаться в живых в постоянных тисках опасности, не давать им сжиматься до смерти, всегда чувствуя их неумолимый пресс - вот что возбуждало меня. Поэтому люди в округе никогда не донесут, его жизнь здесь - это честь им, это слава им, это как постоянное напоминание всем, что жизнь может ярко гореть в крошечном промежутке между рождением и смертью и такое же чувство они могут получить лишь однажды, или в церкви, в минуту откровения, или в наивысшую точку самой романтической любви. - Боже ж ты мой, я должен был зарабатывать все. Никто никогда не дал мне ни одного цента, я вышел из ниоткуда и все-все сделал сам! - сказал мистер Шульц. Он сидел, пыхтел сигарой, погруженный в раздумья. - Да, были и ошибки. Не ошибешься, не научишься. А на другого дядю я работал только один раз. Мне было 17 лет и меня послали в Блэкуэл-Айленд, вскрыть домишко. Адвоката для меня не нашлось и они хотели послать меня в колонию для несовершеннолетних, с отсрочкой от настоящего приговора, в зависимости от поведения. Наверно, это было честно с их стороны. Скажу тебе, если бы тогда у меня были такие ушлые юристы как сейчас, жизнь моя была бы другая. Эй, Отто? - воскликнул он, смеясь, но мистер Берман, сдвинув панаму на лицо, посапывал и я подумал, что ему, наверно, уже не раз приходилось слушать про тяжелую жизнь Голландца от него самого. Не раз и не два. - Будь я проклят, если бы стал целовать их в задницу. Чтобы они меня отпустили. Черта с два! Я им всем такое устроил! Вообще более задиристого сукиного сына они не видели, пришлось им послать меня в исправительную школу, в деревню, к коровам и навозу. Знаешь что такое исправительная школа? - Нет, сэр, - ответил я. - Это... скажем, вовсе не пикник на природе. Я росточком-то не вышел, был примерно как ты сейчас, маленький такой, тонкокожий ублюдок. А плохих ребят там было в излишке. И я знал, что начинать надо как можно раньше, иначе заклюют. Поэтому гонору у меня было на десятерых. Чихал абсолютно на всех. Дрался по малейшему поводу. И выбирал самых здоровых. Делал из них куски дерьма, одного за другим. Я даже убежал оттуда потом, это было нетрудно... Перелез через забор и шлялся по лесам сутки, пока не поймали. Присовокупили за побег еще пару месяцев. Ходил весь ободранный, изорванный и вонял лесом, как зомби. Когда меня наконец отпустили оттуда, они сами были этому рады до смерти! Ты, кстати, в какой банде? - Ни в какой, сэр. - А как же ты хочешь стать кем-то? Научиться чему-нибудь? Я вырос из банды. Это - учебный полигон. Никогда не слышал про банду Лягушатника? - Нет, сэр. - Господи! Это была самая известная из старых банд Бронкса. У вашего поколения нет памяти. Ведь это была первая банда первого Голландца Шульца, ты что не знаешь? Самый крутой уличный боец среди живших! Он носы откусывал. Он яйца отрывал... Моя банда дала мне эту же кличку, когда я вышел из исправилки. Этого требовалось заслужить. Я всем показал, что хочу и могу быть тузом, самым крутым. Поэтому меня и назвали Голландцем Шульцем. Я прокашлялся и посмотрел через стекло веранды и кустарник на воду, где маленькая парусная лодка проплывала недалеко от берега. - И сейчас есть банды, - сказал я, - но они в основном состоят из тупоголовых юнцов. Я не хочу платить за чужие ошибки. Только за свои. Я думаю, что сейчас, чтобы научиться - надо сразу идти наверх. Я прикусил язык, не смея смотреть ему в глаза. Глядел вниз, на свои ноги. И чувствовал его пристальный взгляд. Дым сигары вползал в меня как его едкий взгляд. - Эй, Отто! - крикнул мистер Шульц, - Проснись, черт! Ты пропускаешь массу интересного! - Вот как! Ну это только ты так думаешь! - сказал мистер Берман из-под панамы. x x x Все, что случалось, не было одномоментным; день и ночь я проводил с ними, никаких расписаний не устанавливалось, никаких планов, кроме настоящего времени, я внезапно садился с ними в машину, мы ехали, глядели в окно на жизнь, бегущую мимо; меня порой охватывало странное чувство нереальности происходящего, если светило солнце, то оно светило слишком жарко, если наступала ночь, то темень была - хоть глаз выколи, все движения мира вокруг меня казались не просто жизнью, а сложной игрой, где все играли в конспирацию от всего остального, и то, что было естественным для всех, становилось неестественным для меня, то, что я делал, искажало моральные требования к действительности. Мое желание исполнилось, я постигал азы, будучи на самой вершине. Вот один из уроков: меня высадили на углу Бродвея и 49-ой улицы и приказали смотреть, что здесь случится. Больше ничего, никакой привязки ни к зданию, ни к авто, ни к человеку. Машина тут же умчалась, через несколько минут появилась другая, с мистером Берманом - черный "Шевроле" совершенно неприметный в общем потоке грузовиков, желтых такси и автобусов. Ни Микки, шофер, ни мистер Берман не взглянули на меня, когда проезжали мимо и я решил, что так надо и тоже не смотрел на них. А "Шевроле" стало появляться и проезжать каждые пять минут. Я стоял в дверях ресторана Джека Дэмпси, который еще не открыли, было около девяти утра, Бродвей был свеж, только что открылись газетные киоски, стали появляться продавцы булочек с сосисками и колы, открылись и несколько магазинчиков, торгующих миниатюрными свинцовыми статуэтками Свободы. На втором этаже здания, через 42-ую улицу был танцевальный зал, большое окно открылось и кто-то заиграл на пианино. Здесь сейчас был местный Бродвей, его исконные обитатели, те, кто появлялся в утренние часы, до открытия баров и магазинов, те, кто жил над кинозалами, те, кто выводил на прогулку своих псов, чтобы заодно купить газету и бутылку молока. Разносчики булок спешили с тележками из пекарен в булочные, фургоны развозили туши говядины, ражие молодцы вынимали их из передвижных холодильников и бросали на роликовые скаты в подвалы ресторанов. Я смотрел, наблюдал и заметил дворника с метлой и белой летней кепкой с оранжевым козырьком, он чистил улицу от конского навоза, обрывков газет и прочего, накопившегося за ночь мусора. Широкой лопатой сгребал все в кучки и забрасывал в бачок на тележке, совсем как домохозяйка на кухне. Спустя какое-то время прошла поливальная машина и улица заблестела как свежесмазанная сковородка - я тут же заметил, что на углу с 70-ой улицей зажглись цепи огней над входом в театр Льюиса. Слепило солнце и прочитать бегущую строку новостей вокруг здания "Таймс" было тяжело. Черный "Шевроле" подъехал еще раз, мистер Берман на этот раз взглянул на меня и я забеспокоился, быстро оглядев улицу. Но движение машин было самым обычным и люди вокруг шли по своим делам. Обычные люди по обычным делам. Какой-то человек в костюме и галстуке подошел к углу и поставил ящик с яблоками на асфальт, сверху табличка - "Яблоко - 5 центов". Утро, как утро, подумал я еще раз, может их интересует окно позади меня, где Джек Дэмпси был снят прямо на ринге в Маниле. Рядом висели фото поменьше, где другие боксерские знаменитости трясли руки кому-то еще, но потом мой взгляд в зеркальном отображении ресторанного стекла уперся в противоположное здание. Я повернулся. Из окна пятого этажа вылезал мужчина с ведерком и губкой для мытья окон, его пояс был прикреплен к крючьям, вбитым в стену рядом с окном. Он повис и начал работать: намылил окно. Вскоре я увидел еще одного мужчину, этажом ниже, который прикрепил себя к крючьям точно так же, и тоже собирался приступать к работе. Я понаблюдал за ними и почему-то мне стало ясно, что именно за ними меня и приставили смотреть. За мойщиками окон. На тротуаре, под ними, появился знак "А", предупреждающий прохожих, что сверху идут работы. Этот же знак был на эмблеме их профсоюза. Я пересек Бродвей и встал на юго-западный угол 49-ой улицы и 7-го авеню, поднял голову выше и заметил, что от двух балконов, почти под самой крышей, тянулись вниз тросы и, где-то на высоте 15-го этажа, висела подвесная корзина с еще двумя рабочими. Там, под крышей, окна были громадными, им не удалось бы помыть их, используя крючья в стенах. Вот эта корзина внезапно накренилась, трос с одной стороны лопнул, взлетая как бич к самой лебедке, мужчины нелепо взмахнули руками и съехали по корзине в сторону. Один из них не сумел зацепиться и ухнул вниз прямо на тротуар. Не помню, кричал ли я, видел ли кто или слышал случившееся, но когда мойщик еще летел вниз, за несколько секунд до смерти, вся улица знала, что случилось. Машины резко тормозили, одна за другой, будто связанные общей цепью. Раздался визг тормозов, он как бы предупредил пешеходов во всем квартале, что случилась катастрофа, будто нормальная работа, о которой все знали, резко прекратилась и люди об этом узнали моментально. Тело мойщика, у самой земли принявшее горизонтальное положение, а летел он кувыркаясь, ударилось о крышу автомобиля и раздался взрыв, будто выстрелила пушка. Я с удивлением смотрел, что то, что осталось от мойщика, эта груда костей и плоти, пробившая металл кузова, еще немного шевелилась после удара, будто какой-то гигантский червяк импульсивно двигал членами. Жизнь уходила, борясь. Мимо меня промчался конный полисмен. Второй мойщик сумел зацепиться за корзину и висел, раскачиваясь. Его ноги судорожно искали выступ, хоть какой, но стена была гладкой, он кричал благим матом, а корзина как маятник, раскачивалась на одном уцелевшем тросе и амплитуда хода не была высчитана для его спасения. Какая сила была в его руках и мускулах пальцев? За что мы все так держались в этом мире бездонных глубин, которые давали нам шанс выжить и на воде, и в воздухе, и на мостовой - и могли внезапно открыться и явить свою грешную притягательность и увлечь за собой вниз - в грохоте, в шуме, в выстреле? Бело-зеленые полицейские фургоны неслись к месту происшествия со всех сторон. С 57-ой улицы на Бродвей заворачивала пожарная машина с выдвижной лестницей. Я не мог двинуться с места, оцепеневший от вида смерти. - Эй, малыш! Сзади меня стоял "Шевроле" мистера Бермана. Дверь открылась. Я подбежал к машине, влез внутрь и Микки тут же тронулся. - Никогда не уподобляйся деревенским остолопам, малыш, и не разевай рот! - сказал мистер Берман, - Тебе было велено стоять, вот и надо было стоять! Если бы не его слова, я бы не удержался и обернулся назад, даже зная, что мы проехали уже достаточно и за машинами, забившими все место происшествия, ничего не видно. Я проявил волю и заставил себя не дергаться и смотрел вперед, молча. Микки держал обе руки на руле, изредка правой переключая скорости. Если круг руля представить в виде часов, то его руки были на 10 и 2. Он вел машину спокойно, но не медленно, никого нагло не обгоняя и не подрезая, используя малейшие возможности, чтобы проехать быстрее. На светофорах он спокойно ждал зеленого света, не пытаясь проскочить на желтый. Микки был шофер высокого класса, и этим все сказано, он сливался с машиной и когда ее вел, то все чувствовали, насколько легко и изящно у него это получалось. Сам я не удосужился научиться управлять машиной, но знал, что для Микки 100 миль в час - или 30 - не имеют значения, он вел бы ее на всех скоростях так же уверенно и спокойно. Сейчас, в свете беспомощного падения мойщика окон, компетенция Микки была как молчаливый упрек в подтверждение замечания мистера Бермана. За все это время, что я знал Микки, не помню, чтобы я обменялся с ним хоть парой слов. Может он стеснялся говорить. Его ум заключался в его толстых руках и глазах, изредка бросающих взгляд в зеркальце заднего обзора. Глаза у него были голубые, голова абсолютно лысая, уши стянуты назад, на шее толстые складки. Когда-то он был боксером, но никогда не выигрывал даже отборочных клубных соревнований. А знали его по тому случаю в Джером-арене, где Шоколадный Малыш, тогда он только-только начал подниматься, отправил его в полный нокаут. В общем, как я слышал. Не знаю почему, мне хотелось плакать. Микки завез нас в какой-то гараж на Вест-Сайде и, пока я с мистером Берманом зашли в закусочную напротив похлебать кофе, поменял машину и появился под окнами на "Нэш", номера были черно-оранжевыми, другими. - Безгрешные не умирают, - сказал мне мистер Берман, - А поскольку грешны все, смерть ожидает нас всех. И ее надо ждать. Затем он подвинул мне одну из игрушек: на плоскости в квадратной коробке было 15 квадратных жетонов, с порядковыми номерами, и одно пустое место - надо было двигать жетончиками, не вынимая их, чтобы все расставить по порядку, от 1 до 15. Как я говорю - это было что-то вроде вступления в армию, я пришел и записался. И первое, чему я научился - у них не было обычных правил для дня и ночи, существовало несколько типов света, и мешать их было нельзя, если свет такой, то он и должен быть такой, самый черный и тихий час был лишь только одним из типов света. Никаких попыток ни с чьей стороны на предмет объяснений, почему все прошло именно так, никогда не было и никто не пытался ничего оправдать. Я это знал и не задавал вопросов. Затвердил сразу, что у них есть одна строгая этика поведения, все обиды нормальные в нормальной жизни и здесь нормальны, все острые проявления чувств справедливости здесь такие же, как и везде, все уверенности в правоте и неправоте - тоже, если уж ты принял первую извращенную предпосылку их поведения. Но вот над ней мне предстояло еще поработать. Я обнаружил, что легче всего говорить с мистером Шульцем. Его пара-другая слов проясняла для меня все. Я решил, что я уцепил идею, но не прочувствовал ее до конца, чувством идеи обладает лишь ее создатель и кто он, могло выясниться лишь в присутствии мистера Шульца. Пока меня одолевали подобные мысли, я смог вычислить на каком плотном уровне происходили вещи, которых все ожидали в тихие полуденные часы на заднем крыльце дома в Сити-Айленде. Мистеру Шульцу принадлежал Эмбасси-клаб. Это была одна из его многочисленных недвижимостей доступная для публики, с канопе наверху, на котором было его имя. Из газет я знал о ночных клубах: кто туда ходит и какие прозвища у этих людей, многие из высших слоев. Я знал, как они обмениваются приветствиями, все эти кинозвезды, художники и другие представители элиты, звезды спорта, писатели и сенаторы, знал, что там проводятся всякие шоу, играют оркестры, поют блюзы белые девочки или негритянки, знал, что там есть вышибалы и девочки в коротких юбчонках и шляпках, которые ходят между столиками и торгуют сигаретами с подносов; все это я знал, но вот видеть воочию не приходилось. Поэтому я был приятно поражен, узнав, что они посылают меня туда на работу. Помощником официанта. Вы только представьте, я - малыш, в ночном клубе в самом центре! Но проработав неделю я не мог уже сказать, что там мне все нравилось. Во-первых, никакими знаменитостями там и не пахло. Приходили неизвестные личности, выпивали, закусывали, танцевали под оркестр, но они были не теми. Я сразу понял это - потому, что они сами оглядывали зал в поисках ТЕХ, ради кого они сюда пришли. Вечерами, до 11 часов, пока не начиналось шоу, в клубе было пустовато. Зал был голубым; голубой свет падал на сиденья вдоль стен, на столики с голубыми скатертями и на маленькую танцплощадку в центре, рядом со сценой без занавеси - оркестр состоял из двух саксофонов, трубы, пианино, гитары и ударных. Девочки, вернее девочка, была лишь в гардеробе, девочек с сигаретами не было, репортеры, ищущие для "желтой прессы" жареных новостей, сюда не забредали. Место было мертвым, а мертвым оно было потому, что мистер Шульц не мог здесь показаться. Привлекал людей он. Люди любят появляться там, где что-то произошло или произойдет. Они любят силу. Бармен за стойкой, рукава засучены до локтя, зевал. На самом плохом, в плане расположения, столе, около входной двери, на сквозняке, каждый вечер сидели два помощника инспекторов налоговой службы. Они заказывали слабые коктейли, которые не пили, и лишь безостановочно курили. Я усердно менял пепельницы. На меня они не смотрели. На меня никто не смотрел. Я был настолько незаметен в своем коротком сером пиджачке, что, наверно, считался частью обстановки. Меня не замечали даже официанты и я этим почему-то гордился. И это делало меня ценным. Потому что я был послан сюда мистером Берманом с необычным наставлением: держать все в поле зрения и все замечать. Я смотрел и замечал. Какими же идиотами становились люди, приходящие в ночной клуб - 25 долларов за бутылку шампанского вызывали у них дикий восторг, 20 долларов всунутые распорядителю на входе - и вот он ведет посетителей в зал, усаживает их, хотя вокруг полно свободных мест. Весь ресторан был тесноват, на сцене, близко-близко от столиков, стоял оркестр, получалось, что он как бы между рядов. Ребята из оркестра баловались "травкой", даже певичка. На третью или четвертую ночь моего пребывания, протянула мне ладонь, на которой была папироска с прищепкой - я втягивал в себя дым, глотал его, повторяя их манеры, втягивал этот горький чай, в мою глотку вливался жар угольков и я кашлял, а они смеялись, но смех их был снисходительным. Все, кроме певички, были белые ребята, чуть старше меня. За кого они меня принимали? За студента на приработке? Я молчал, пусть думают, что хотят. Мне же для полного свыкания с ролью не хватало лишь очков в костяной оправе, как у комика Ллойда. На кухне главным шефом был здоровенный негр, он курил сигареты, стряхивая пепел на жаркое, не расставался с тесаком, которым он пугал и гонял официантов и вообще всю обслугу. Он покрикивал и иногда раздражался гневными тирадами, зверски попыхивая сигаретой среди вкусного царства. Единственный, кто его не боялся, был хромой, с серыми волосами, старикан-негр, мойщик посуды. Я смотрел как он погружал свои руки в мойку, заполненную кипятком и тарелками, и удивлялся - тот никогда не обжигал своих рук. У нас с ним установился контакт. Я приносил ему посуду. Он положительно оценивал мое старание помочь ему. Я вычищал тарелки от остатков пищи. Мы были профессионалами. В кухне приходилось быть осторожным - пол был покрыт несмываемым слоем жира; на стенах, будто приклеенное, отдыхало тараканье племя, липкие ленты, развешанные там и сям, были черные от мух, иногда от одного бидона с отбросами до другого проносились серые прожорливые животные - крысы. Все это было за двумя дверьми на пружинах - за ними облитый голубым светом - Эмбасси-клаб. Когда выдавалась свободная минутка, я останавливался и слушал певичку. У нее был премилый голосок и она так смотрела, будто перед ней необозримая даль. Клиенты любили танцевать под ее пение, особенно женщины, им нравились переживания, тоска одиночества и безответная любовь. "Я люблю его, а он принадлежит другой. Он поет нежные песни не мне!" Она стояла перед микрофоном и почти не шевелилась, наверно, обкурившись, боялась даже руки поднять, но периодически, в самые патетические моменты песни, подтягивала свое черное платье вверх, будто боялась, что оно спадет и все увидят ее обнаженные грудки. Около четырех утра в ресторан подъезжал, выглядевший свежо и нарядно в своих ярких костюмах пастельных тонов, мистер Берман. В этом часу заведение пустело окончательно: ни парней из налоговой службы, ни официантов, ни оркестра. Но официально клуб как бы работал и единственным посетителем мог быть лишь какой-нибудь полицейский, зашедший пропустить рюмочку "под завязку" ночного дежурства. Я занимался делом - стаскивал скатерти со столов, ставил на них стулья, попозже приходили уборщицы и мыли полы, пылесосили ковровое покрытие и натирали воском паркет танцевального "пятачка". Закончив работу, я шел по вызову в подвал, где прямо под залом был оборудован, обшитый панелями, маленький офис. В офис вела железная лестница, а входом служила пожарная дверь. Мистер Берман проглядывал чеки, считал выручку ресторана и спрашивал меня о том, что я видел. Я, разумеется, видел всякую ерунду: все для меня было новым - ночная жизнь Манхэттена перевернула за неделю весь образ жизни. Я работал ночью, а спал - днем. Жизнь била ключом вне меня, деньги текли рекой, но немного в другом направлении, не как в офисе на 149-ой улице, здесь они не зарабатывались, а тратились и переходили в голубой свет, шикарную одежду и глуповатые песенки о любви. Из разговоров с мистером Берманом я понял, что гардеробщица платит ему за свое место, а не наоборот, как мог бы я подумать - для нее это была очень выгодная работа, каждый вечер она покидала заведение не одна, а с очередным ухажером, ждавшем ее под козырьком у входа. Но мистер Берман спрашивал не об этом. Я часто представлял свою малышку Ребекку. На высоких каблуках, одетую в черное платье - мы танцевали. Мне казалось, что даже одна моя униформа приведет ее в восторг. Спал я в этом самом офисе, ложился на диван, лишь только мистер Берман уходил, и во сне занимался с ней любовью и ничего не платил. Я ведь был с гангстерами и уже одно это было достаточным, чтобы она любила меня просто так. О моих сновидениях мистер Берман тоже не желал знать. Иногда я просыпался по утрам из-за вечной проблемы молодого организма - приходилось что-то делать с бельем - я нашел китайскую прачечную, совсем как коренной обитатель Бродвея, где мне отстирывали последствия эротических мечтаний, пришлось и раскошелиться на покупки: трусы, майки, носки, рубашки я тоже стал покупать на 3-ей авеню. Она уже стала моей. Я даже был доволен собой, в центре мне жилось нормально. В отличие от Бронкса, центр уже стал тем, кем Бронкс только собирался стать. А так, те же улицы и еще работа за 20 долларов в неделю. За уборку грязной посуды и постоянное внимание - от этого у меня было напряжение в глазах и ушах. Для чего я смотрел на них всех, не знаю. На третий или четвертый день моего пребывания в клубе видение падающего мойщика окон стало стираться из памяти. Будто даже поведение на Ист-Сайде было другим, даже для гангстеров. Спать я перешел на раскладушку, просыпался под вечер, поднимался по железным ступенькам вверх, выходил через пожарный выход на аллею и шел за угол в бар, там ужинали таксисты, а я завтракал. О, завтраки у меня были огромные. Нищим старикам, пытающимся проникнуть в кафетерий и вечно гоняемых владельцем, я покупал булочки или кексы. Я отстраненно размышлял о том, как я устроился и думал о себе в положительном ключе, не одобряя лишь то, что я не навещал маму. Однажды я позвонил ей из телефонной будки и сказал, что меня с неделю не будет, но, боюсь, она не запомнила. Пришлось ждать 15 минут, пока ее вызвали наверх из подвала прачечной. Все это было антрактом в пьесе моей жизни, тихим и спокойным антрактом. Затем, после одной из ночей, у меня, наконец, появилась кое-какая информация: в клуб приходил Бо Уайнберг, сидел там с компанией, ел, пил, и даже заплатил оркестру. Тогда я еще не знал его в лицо, мне поведали о нем ожившие официанты. Мистер Берман сообщению ничуть не удивился. - Бо придет еще раз, - сказал он, - не обращай внимания на сидящих с ним рядом - смотри кто будет сидеть у входа! Спустя два дня мне представилась такая возможность. Бо появился с миловидной блондинкой и парочкой: мужчиной в хорошей одежде и брюнеткой. Они сели на лучшее место, рядом с оркестром. И все обычные посетители, наконец, смогли убедиться, что на этот раз они пришли сюда не зря. Не потому что Бо потрясающе смотрелся, хотя и это отрицать нельзя: стройный, смуглый, безукоризненно одетый, зубы сверкали изумительной белизной и даже свет, казалось, вобрался весь в него и исходил обратно другим оттенком, красным, а и потому, что на его фоне все остальные сразу поблекли. Он с друзьями было одет парадно, будто вся компания решила на пути из оперы домой зайти перекусить. Он приветствовал многих сидящих вокруг, покровительственно кивая, будто являлся владельцем заведения. Даже музыканты появились раньше и сразу начались танцы. Словно по мановению волшебной палочки ресторан превратился в самый настоящий ночной клуб, откуда ни возьмись валом пошли посетители, забившие разом все места. Нью-Йорк сошел с ума. К столику Бо подходили люди и представляли себя и знакомых. Ведь рядом с Бо сидел какой-то известный игрок в гольф, не помню его имя. Гольф не моя игра. Женщины смеялись, дымили сигаретами, окурки заполняли пепельницы с ужасающей скоростью. Странно, но мне показалось, что чем больше народу приходило, тем шире раздвигались стены заведения, тем сильнее звучала музыка и вскоре у меня появилось ощущение, что в мире остался только ресторан - а за стенами нет ни улиц, ни города, ни страны. В ушах звенело, я носился ракетой, весь в мыле, но все-таки увидел Вальтера Уинчелла, присевшего к Бо за столик на пару минут. Позднее Бо обратился персонально ко мне, сказав, чтобы я передал официантам его просьбу: подлить в бокалы двум инспекторам налоговой службы, сидящим у самой двери на сквозняке. Восторг был полный. После полуночи вся компания решила поесть и я помчался с подносом на кухню - серебряные щипчики с булочками на тарелку - и на обратном пути еле удержался, чтобы не пожонглировать ими под музыку. Звучал блюз, ритмичный и вольный. Но инструкций мистера Бермана я не забывал. Человек, зашедший в ресторан за несколько секунд до Бо и севший у бара, не был Лулу Розенкранцем с бровями монстра, не был он и Микки, шофером с розовыми ушами, он не был тем, кого я мог видеть и запомнить на грузовиках или в офисе на 149-ой улице, и вообще он был не из нашей организации. Маленький и пухлый, он скромно сел у стойки, выкурил пару сигарет, выпил минеральной воды. Послушал музыку, одинокий посетитель, скромный и незаметный. Он ни с кем не говорил и свою шляпу положил рядом на поверхность бара. Позже, когда утро заглянуло в подвал, пробежавшись лучом по дренажной трубе, мистер Берман поднял глаза от деловых бумаг ресторана и вопросил: "Ну?", глаза, за роговицами очков, спокойны как всегда. Я глядел за тем человеком и видел как тот оставил свой спичечный коробок в пепельнице. Но момента проявить свою смекалку, предъявив его, еще не наступил. Он был необходим мне для окончательной точки. - Был какой-то залетный! - сказал я, - По всей видимости из Кливленда. Я так и не поспал в то утро. Мистер Берман послал меня наверх к телефону, дал номер, я позвонил, подождал, пока гудок не прозвенит три раза и повесил трубку. Обратно я принес черный кофе и булочки. Уборщицы к этому времени вылизали ресторан - он блестел в свете одной-единственной лампы над баром, мирный и вальяжный, через густые шторы на входе едва пробивались аккуратные снопики лучей солнца. Частью того, чему я выучился - было быть полезным и видимым, а иногда полезным и невидимым. Второе я выбрал сейчас, потому что мистер Берман потерял ко мне всякий интерес и говорить больше не хотел. Я присел на ступеньки около бара, усталый и гордый за точное выполнение инструкции. Неожиданно появился Ирвинг, а это значило, что мистер Шульц тоже здесь и скоро появится в поле зрения. Ирвинг подошел к стойке, опустил лед в бокал, разрезал лимон на четверти, плюхнул одну вслед за льдом, добавил зельтцерской из шипучей бутылки с носиком-пшикалкой и взболтал содержимое. Проделав все так тщательно, что на поверхности бара не осталось ни капельки, он выпил бокал одним махом и крякнул. Затем он помыл бокал, вытер его полотенцем и поставил на место, в ряд таких же бокалов. В этот момент мне пришло в голову, что вся моя самоудовлетворенность не подкреплена ничем истинно толковым. Дурость и только! Вера в то, что мой опыт прибавил мне весу? Какого? Что я сам есть объект моего опыта, что за чертовщина? И затем, когда Ирвинг подошел к входной двери, в которую стучали, звеня вставным стеклом, и впустил недальновидного пожарного инспектора, который выбрал именно это время и почему, кроме слов разлетавшихся в великом каменном городе о том, что босс мертв или почти умер, будто маленький кусочек пустыни среди цветочного великолепия с пророками древнего племени, я увидел к чему может привести ошибка в мыслях даже перед тем как это случилось, что предположение опасно, что уверенность ложная пахнет гибелью, что этот человек забыл кто он есть - всего лишь пожарный инспектор, забывший свое место в инспекции, и свою незначительность в этом деле вообще. Ирвинг в принципе имел деньги и дело бы кончилось парой долларов и парень бы ушел, но по ступеням спускался мистер Шульц и в голове его билась информация, переданная мной через мистера Бермана. В другое время мистер Шульц мог непредвзято восхититься милой наглостью и дать пожарному инспектору маленькую взятку. Или просто отшить того словами, мол, не нашел ничего лучшего чем заявиться в такую рань, мол, если есть жалобы, иди и строчи в своем департаменте. Он мог сказать, я сейчас позвоню и из твоей задницы, идиот, у тебя в инспекции котлету сделают. Но вышло по-другому: он взъярился и расколошматил голову парня о танцевальный пол. Совсем молоденький парнишка. Кудрявые волосы. Я успел застать его еще живым - на пяток лет старше меня. Кто знает, может у него остались жена и ребенок где-нибудь в Куинсе? Он тоже, как и я, был амбициозен. Так близко перед глазами я еще не видел убийство. Даже не могу сказать как быстро это произошло. Или как медленно. Долго. Самыми неестественными были звуки. Хриплые выкрики предсмертного боя, похожие на рев оргазма, они возбуждали жалость и были уходящими на ту сторону жизни, такими унизительными. Мистер Шульц поднялся с пола и отряхнул коленки. На нем не осталось ни одной капли крови, хотя вокруг головы инспектора, через спутанные волосы расплывалась целая лужа красного. Он подтянул брюки, тяжело дыша, провел рукой по голове, приглаживая взъерошенную прическу и поправил галстук. - Уберите этот мешок с дерьмом! - приказал он Ирвингу и мне. Затем ушел к мистеру Берману, в подвал. Я не мог пошевелиться. Ирвинг велел мне принести пустой бак из кухни. Вернувшись, я увидел, что Ирвинг сложил парня вдвое, коленки к голове, и укутал его же пиджаком, завязав рукава. По-моему, ему пришлось сломать хребет пожарнику - так туго он его сложил. Пиджак скрывал голову, иначе бы я не выдержал. Когда мы запихивали его тело в обыкновенный оцинкованный бак для мусора, оно было еще теплым. Затолкав его внутрь, Ирвинг набросал сверху стружки из ящиков, в которых на складе хранились французские вина и забил крышку кулаком. Мы вытащили бак на улицу, прямо к подкатившей мусорной машине. Ирвинг перекинулся словечком с шофером. Да, городские службы убирают мусор с улиц, а для заведений есть специальные компании - эта машина принадлежала такой. Два парня встали на тротуаре и начали подавать вверх третьему компаньону баки с мусором, тот опорожнял их в чрево огромного контейнера и сбрасывал обратно. Все баки остались стоять там, где им было положено стоять. Кроме одного. Если бы даже вокруг стояла толпа, а откуда ей в такие часы взяться, кому охота наблюдать за работой мусорщиков и ощущать бьющие в нос запахи, то и тогда, в гудении мотора, в гулких ответах баков на бесцеремонность обращения с ними измазанных молодых людей, никто бы не заметил, что грузовик отъехал с одним баком, уложенным прямо в контейнер с мусором, что через час или два весь мусор вываленный на свалку, будет проутюжен трактором под неумолчный гвалт морских чаек. И Ирвинга и Аббадаббу Бермана угнетало, что то, что произошло, не было запланировано заранее. Их лица выражали недовольство. Не страх, что могут возникнуть непредвиденные трудности и не профессиональное беспокойство. Угнетала сама идея, что вот есть на свете такие идиоты, у которых могут возникать неправильные мысли о себе, о том, какие они сильные и ловкие, и что столкнувшись с такими идиотами их убивать за это не надо! Они ведь не в бизнесе. Спустя какое-то время, даже мистер Шульц огорчился. Было уже нормальное, а не неестественно раннее утро и Ирвинг приготовил два коктейля. Голландец выглядел так, будто случившееся - это крест, возложенный на него, да и на остальных членов банды, которым придется нести его до конца жизни. Интересна была его реакция на событие! Он сказал: - Ничего с собой не могу поделать. Это прямо пронизывает улицы. Ирвинг, помнишь Норму Флой, эту сучку? С инструктором по верховой езде путалась? Помнишь как она огрела меня на 35 "штук"? Что я сделал? Я смеялся до слез! Молодец, что скажешь! Разумеется, если я ее поймаю, то выбью ей все зубки! А может и не выбью... Вот в этом все и дело. Эти ребята выносят наши отношения прямо в толпу, на улицу! Кто там следующий после пожарного инспектора? Почтальон? - У нас есть время, - сказал мистер Берман. - Да! Да! Лучше обойтись без такого перехлеста вообще! Я уже больше не могу. Вот! Достало! Слишком много юристов развелось. Знаешь, Отто, а ведь парни из налогового управления не идиоты, чтобы позволить мне заплатить налоги! - Верно. - Поэтому никаких больше встреч с Дикси. И проясним все, что у нас накопилось с Хайнсом. Что будет - то и будет! - И ресурсы позволяют! - добавил мистер Берман. - Вот-вот. Пару вещей покажем и по-моему, уже время для их показа. А там... как бог или черт рассудит! Я этим гадам покажу! Я все еще Голландец! Мистер Берман велел мне выйти наружу. Вскоре он присоединился и мы, стоя на обочине у мусорных баков, поговорили. - Представим, - начал он, - что у тебя есть числа от 1 до 100. Какова цена каждого числа? Да, число 1 имеет цену 1, а число 99 имеет цену 99 единичек, но каждое число в этом ряду стоит всего лишь одну- единственную единицу, понял? Я кивнул. - Хорошо! - сказал он. - Теперь вычти из сотни 90 и остается всего 10, так? Какие 10, не важно, 5 из первого десятка, 5 из - второго. Сколько стоят оставшиеся числа? Неважно в каком десятке эти числа, важна их роль в общей сотне! Понял? - Да. - Поэтому чем меньше чисел, тем больше они стоят, так? И неважно, что число говорит своей величиной, его ценность, выражаемая чистым золотом, заключается в его окружении другими числами. Ты понял суть? - Да. - Хорошо. На досуге обдумай мои слова еще раз. Как, к примеру, число выглядит одним, а является на поверку - другим? Но я тебе привел другой пример, поэтому думай. А пока давай прогуляемся. Ты выглядишь кошмарно. Весь зеленый. Тебе надо подышать свежим воздухом. Мы свернули на восток, пересекли Лексингтон-авеню и пошли к 3-ей улице. Мы шли медленно, мистер Берман чуть позади. Он говорил: - Я скажу тебе свое любимое число, но прежде попробуй его угадать. - Я не знаю, - ответил я, - и угадать вряд ли смогу. Может то число, из которого вы можете выводить любое другое? - Неплохо, - поощрил он меня. - Но твое определение приложимо к любому числу. Нет, мое любимое число - 10! Знаешь почему? В нем равное количество четных и нечетных чисел. В этом числе есть также первая порядковая цифра, и есть ее отсутствие, по недоразумению названное нулем. В нем есть первое нечетное число и первое четное, и в нем есть первый квадрат. И еще в нем есть первые четыре числа, которые сложенные дают 10. Это мое счастливое число, моя удача. А у тебя есть такое число? Я покачал головой. - Советую взять 10, - сказал он и добавил, - Пора домой! Он вытащил из кармана стопку денег. - Вот тебе зарплата - 20 долларов. Еще 8 долларов - выходное пособие. Ты уволен. Я еще не успел огорчиться, а он продолжил: - Вот тебе еще 20 долларов ни за что, а просто потому что ты хорошо читаешь названия итальянских ресторанов на коробках спичек. Это - твои деньги. Я взял деньги и, сложив их, положил в карман. - Спасибо, мистер Берман! - сказал я. - Теперь, - продолжил он, - я даю тебе еще 50, 5 "десяток", но это уже - мои деньги. Ты понял, почему я их даю тебе, но они - мои? - Вы хотите, чтобы я что-нибудь купил для вас? - Да. Купи мне, но для себя, пару брюк и пиджак, рубашку, галстук и хорошие ботинки. Эти трущобные, что ты носишь, оскорбляют мой вкус. Помощник официанта в респектабельном ресторане в баскетбольных холщовых бутсах - это нонсенс! Тем более, они уже на ладан дышат. Тебе повезло, очень немногие обращают внимание на обувь. Сожги их, ладно? Еще я хочу, чтобы ты постригся и не выглядел как чучело после дождя. Еще, купи себе чемодан, а в него положи белые носки и одну книгу. Я хочу, чтобы ты купил настоящую книгу из настоящего книжного магазина. Не журнал, не комиксы, а книгу. И положил ее в чемодан. Купи себе очки, будешь читать книгу в очках, может и так случится... Ты понял? Очки, такие как у меня. - Но мне не нужны очки! - сказал я, - У меня отличное зрение. - Сходи в любой ломбард и тебе найдут очки с простыми стеклами. Без рассуждений, сходи и купи. Не торопись. У тебя есть несколько дней. Погуляй, подыши воздухом, повеселись. Время у тебя есть. Когда ты нам понадобишься, мы пришлем за тобой. Мы уже стояли у станции надземки на 3-ей улице. Предстоящий день обещал быть жарким. Я мысленно пересчитал деньги в кармане - 90 долларов. В этот момент мистер Берман вытащил еще одну "десятку". - Купи что-нибудь маме! - сказал он и его последние слова звучали в моей голове всю дорогу обратно в Бронкс. Седьмая глава Поезд в Бронкс был пустым - я ехал один в вагоне, бездумно глядя в окна проносящихся перед моим взором домов. Комнаты за окнами оставались у меня в памяти, как снимки фотоаппарата - белая кровать вдоль стены, круглый дубовый стол с бутылкой молока и тарелкой, настольная лампа с веерным абажуром, зеленый стул. Иногда виднелись люди, облокотившиеся на подоконники и глядящие на поезд, будто они видели его в первый раз. Каково им в этих комнатах, которые каждые пять минут заполняет грохот, а вибрация ссыпает штукатурку со стен? Эти сумасшедшие женщины, натянувшие веревки между окон и вывесившие белые выстиранные простыни - проходящие поезда поднимали ветер, - белье хлопало, гулко, барабанно. Раньше мне даже не приходило в голову, насколько же Нью-Йорк забит людьми и... домами, один поверх другого! Даже поезд шел над улицей, как пол одной квартиры был потолком другой, а ведь было еще и метро под землей. Нью-Йорк - это разные уровни, весь город стоит на каменном монолите, а с ним можно делать все, что угодно: строить небоскребы, прорывать в нем туннели, крепить металлические конструкции в пяти метрах от земли и пускать по ним поезда прямо через квартиры людей. Я сидел - руки в карманах, деньги разделены пополам на каждый карман. Дорога почему-то получилась неблизкой. Сколько же меня не было дома? Я и не помнил даже! Ощущая себя солдатом, едущим на побывку из далекой Франции, где я с год воевал. Все казалось странным. Я вышел на остановку раньше и прошел пешком один квартал до Батгейт-авеню. Улица была сплошь торговой - одни магазины, лавки и лавочки. Я шел между тележками и навесами, обходя торговцев, зазывающих прохожих одним и тем же - апельсины, яблоки, мандарины, сливы, персики - цена везде одна и та же, восемь центов за фунт, десять за фунт, пять за штуку, три за штуку. Они писали цены на картонках и втыкали их в ящики с каждым фруктом или овощем. Но этого было недостаточно. Цены еще и выкрикивались. Торговцы орали: "Миссус, вы только взгляните - у меня самые лучшие грейпфруты, попробуйте!" Они уговаривали, они увещевали - женщины говорили что-то в ответ. Я почувствовал себя лучше в этой невинной колготе жизни, в этой жуликоватой атмосфере торгашества. Над улицей плыл треск голосов и гуд рожков автомобилей. Дети стремительно носились с одной стороны улицы на другую, а над потоками людей, на пожарных лестницах сидели безработные - беззаботные мужчины в неряшливо вздыбившихся из штанов рубашках - и читали газеты. Аристократы улицы владели магазинами, в которые надо было входить через дверь, но и там - все те же тушки цыплят с перьями, выпотрошенные рыбы, вырезки, молоко, сыр, хлеб... Перед магазином военно-морской одежды, на выдвинутых над улицей прутьях развевались бушлаты и холщовые портки, они же висели на входной двери и в витрине. За пять или десять долларов можно было приобрести пару брюк и пиджак. Мне было 15 лет и в кармане у меня лежало 100 долларов. Я знал, что сейчас, здесь, я был, без сомнений, самый богатый человек на улице. На углу размещался цветочный магазин, в нем я приобрел горшочек с геранью для матери. Из цветов я больше ничего не знал! Герань едва пахла и даже запах напоминал что-то огородно-овощное, а не изысканное цветочное, но это было похоже на то, что мама сама покупала и потом забывала поливать. Такие горшочки с высохшими растениями стояли у нас за окном кухни на пролете пожарной лестницы. Листья герани были толстыми, набухшие хлорофиллом, а цветочки - маленькие, фиолетовые и некрасивые. Я знал, что герань в общем-то не совсем тот подарок, что имел в виду Аббадабба, но он был явно от меня, а не от банды гангстеров. На этой мысли, немного раздражающей, я свернул уже к дому, за магазином сладостей, и вышел прямо к приюту. Сироты в одних трусиках носились под гидрантом, испускавшим фонтан воды. Было еще утро, они бегали мокрые и довольные - коричневые, загорелые бесенята, вопящие от удовольствия. Разумеется, старшие подростки были одеты в нормальные купальные костюмы, приютскую униформу голубого цвета, одинаковую и для девочек, и для мальчиков; кое-где в трусиках были дырки от ветхости. Они носились под водой вместе с детьми с прилегающих домов, одетых в разноцветные трусики. Их матери завистливо наблюдали за ними из окон, жалея, что сами не могут вот так пробежаться под фонтаном, не потеряв своего взрослого достоинства. Вода, зонтиком повисшая над улицей, светилась радугой, оттеняя черноту влажной мостовой. Я поискал глазами мою чародейку Бекки, но ее там и не могло быть, она, как и другие, более или менее взрослые, делала различия между тем, что можно, и что - нельзя. Даже жара не заставит их преодолеть себя и окунуться в лучистую водяную детскость. Я прошел мимо, поднялся по темной лестнице к квартире, к тому месту, откуда я начал жить. Мама была уже на работе. Такой квартиры как у меня, не было, наверно, ни у кого в мире. В кухне раз случился пожарчик, эмаль на столе была сожжена по центру, образуя выгоревшее пятно размером с огромное яйцо, краска по краям вздулась. Свечи все равно зажигались в стаканах, выстроенных рядами. Иногда, в холодную погоду, ветер поддувал через трещины в стеклах, через щель под входной дверью, тогда пламя свечей клонилось в одну сторону, затем - в другую. Так пламя вытанцовывало ветер. Сейчас свечи тоже горели, казалось, их стало даже больше чем обычно. Эффект был такой, что если бы потолок был полом, то огромная сияющая люстра освещала все равномерно, как огромную залу. В моей маме есть нечто от волшебницы. Она - высокая женщина, выше меня. Она - выше моего отца, судя по фото на бюро в главной комнате, становившейся ее спальней, когда она разбирала диван. Много лет назад она перечеркнула фигуру мужа цветным мелком крест-накрест. А до этого бритвой сцарапала его лицо. Да, да, она делала подобные вещи. Когда я был совсем малым, то думал о всех ковриках мира, что они сделаны из мужских пиджаков и брюк. Она прибила его пиджак на входе гвоздями к полу, как шкуру зверя. Еще у нас в доме всегда стоял запах свечей и пригарков. Вот такая квартира! Туалет был всего лишь туалетом - мрачным кубом. А ванна была в кухне, накрытая деревянной откидной крышкой. Я поставил герань на нее, чтобы мама сразу заметила подарок. В крохотной своей спаленке я обнаружил новое: подержанную коляску, коричневую, с облупленными краями. Казалось, она занимает всю комнату. Осья были ни к черту, я подвигал ее взад-вперед, коляска, казалось, развалится; она вся ходила ходуном. Но шины были промыты до состояния первоначальной белизны. Даже козырек работал, его можно было надвигать над всей коляской, закрывая дите от ветра и дождя. Обратно козырек складывался легко и защелкивался декоративной защелкой у изголовья. В козырьке были маленькие дырочки, свет из окна освещал внутренность коляски. На мягкой одеялке лежала тряпичная кукла. Может мама купила все целиком у Арнольда Мусорщика? Вот так подарок к моему возвращению! Она не задала много вопросов, оставшись довольной моим, наконец, появлением. Прибытие сына, казалось, разрушило ее восприятие мира, если бы ее свечи были телефоном, то ей пришлось этим вечером говорить в две трубки сразу, одна линия - свечи, другая - я сам. Мы пообедали в кухне, сидя рядом с ванной, герань стала неким ярким центром комнаты, появление цветка более чем что-либо подсказало маме, что я нашел работу. Я пояснил, что являюсь помощником официанта, в чьи обязанности входит неполное ночное дежурство сторожем заведения. Я сказал ей, что работа мне по душе, много "чаевых". Всему она поверила. - Но это только до осени, сынок, - ответила она, - ведь потом надо в школу. Затем она привстала, чтобы поправить один стакан со свечой. Я кивнул. И сказал, что мне надо одеться получше, иначе мне придется расстаться с работой. В субботу, когда она вернулась из прачечной, мы поехали на троллейбусе по Уэбстер-авеню до самого Фордхэма и зашли в магазин Коэна - мамино предпочтение для покупки костюма. Именно там, как она сказала, мой папа выбирал себе нормальную вещь. У нее оказался потрясающий вкус, она оказалась толковой мамой в этом далеком от нее мире и я спокойно вздохнул, сняв с себя ответственность за покупку одежды. Я совершенно не знал как это делается. Она выглядела нормальной и разумной, ей шло платье с фиолетовыми цветами на белом фоне; волосы мама причесала так, что они умещались под шляпку, едва выглядывая. Меня всегда раздражало и беспокоило одно - она никогда не стригла свои волосы. Тогдашняя мода делала акцент на короткой стрижке, она же носила длиннющие. По утрам, готовясь идти на работу, ей приходилось долго причесывать их и укладывать в некую спираль на голове, многочисленные булавки поддерживали это сооружение в порядке целый день. На бюро стоял целый кувшин этих булавок. После принятия ванны, когда она ложилась в постель, ее длинные серо-черные волосы, вычесанные по всей длине, покрывали подушку, спадали на пол и застревали между страниц Библии, которую она читала на ночь. Еще мне не нравилась ее обувь. На работе ей приходилось много стоять, на ногах это отражалось не в лучшую сторону, мама предпочла носить мужские ботинки белого цвета. Она полировала их белым кремом каждый вечер и утверждала, в ответ на мои раздражительные замечания, что они - не мужские, а специальные, больничные. Споры по поводу обуви вызывали у ней улыбку. Она еще больше уходила в себя. Она никогда не ругалась на меня, а если что-то спрашивала, то первоначальный интерес или беспокойство, выраженное в самом вопросе, исчезали к концу предложения. Она проговаривала слова, к концу фразы - снова углублялась в себя. Но в эту субботу она была полностью со мной. Костюм, выбранный ею, был элегантен - светло-серый, однобортный, летний. К нему прилагались двое брюк, рубашка с целлулоидной вставкой в воротнике и красный вязаный галстук с прямоугольным концом. Мы пробыли в магазине Коэна довольно долго, старый джентльмен, который помогал нам в выборе покупок старался не обращать внимания на явную неплатежеспособность клиентов, на мои холщовые кеды, на мамины мужские полуботинки. Он понимающе глядел на нас, этот пухлый старик, теребил, как четки, сантиметр, висящий на шее, и, наверно, кое-что понимал про гордость бедных. Но когда мама открыла кошелек и показала наличность, я заметил облегчение на его лице. Даже скорее любопытство по поводу привода сюда этой высокой симпатичной женщиной какого-то мальчугана в рванье и изумление, когда она купила ему костюм за 18 долларов и все прилагающееся. Может он решил, что это - эксцентричная богачка, подобравшая меня на улице и решившаяся на такую вот благотворительность. Я догадывался, что этим вечером он скажет своей благоверной, что работа делает из него философа, потому что каждый день он видит полную сюрпризов человеческую натуру и о жизни сказать ничего определенного нельзя - так она многообразна и лежит за пределами его понимания. Старый джентльмен занялся окончательной подгонкой костюма и удлиннением брюк. Мы сказали ему, что вернемся, и пошли вверх по холму, в Гранд-Конкорз. Там я нашел неплохой обувной магазин и купил пару черных туфель с шикарной толстой подошвой и еще пару, точно таких же как у Дикси Дэвиса, полностью кожаных. Еще 9 долларов исчезли. Кожаные я положил в коробку, а другие - надел. Мы шли по Фордхэму и пришли к ресторану Шафтс. Здесь мы остановились и присоединились ко всему зажиточному бронксовскому люду в красивом зале. Гуляли мы шикарно - куриный салат и сэндвичи, маме - настоящий чай, мне - шоколадное мороженое. Все блюда выставлялись перед нами на бумажные картонки, которые в свою очередь клались на льняные кружева. Официантки, все в черном, носили передники из таких же кружев и все это прекрасно дополняло друг друга. Я был страшно рад, что мы с мамой пошли в ресторан, очень хотелось устроить ей праздник. Я наслаждался звуками ресторана, отдаленным бряцанием ножей и вилок, керамическим перестуком посуды, шорохом юбок, снующих туда-сюда, официанток с подносами, заставленными блюдами, лучами послеполуденного солнца, отдыхающими на красном ковре. Мне нравилось мерное кружение здоровенных вентиляторов под потолком, их неторопливое вращение подчеркивало неспешность обедающих. Я сказал маме, что у меня есть деньги еще и можно купить ей что-нибудь, много чего, и туфель для ее больных ног, и что здесь пара минут до универмага Александерс, где есть много одежды. Но ее вдруг заинтересовали кружева на столе, она водила по ним ладонью, трогала их пальцами, затем закрыла глаза и стала читать их как азбуку слепых. Потом она сказала слова, которые, боюсь, я точно не расслышал, но переспросить побоялся. - Надеюсь, он знает, что делает! Даже голос был не ее, будто за нашим столом сидел кто-то третий. Я даже не знаю, сказала ли она эти слова для себя или прочитала их на кружевных подставках. И все же сорок долларов я положил ночью в ее книжку и осталось у меня всего 25. Я обнаружил, что уже привык к обладанию крупных сумм, будто от рождения не страдал нищетой. Правда, к деньгам привыкаешь легко, сказочность их первого обладания вскоре становится скучной и незаметной обыденностью. Мама получала за работу в прачечной 12 долларов в неделю и эта сумма виделась мне значительной, обладающей определенной ценностью. Тогда как мои собственные, гораздо большие, из-за случившейся расточительности, таковыми не являлись. Идея Аббадаббы Бермана. Я надеялся, что доллары, положенные в ее кошелек перетекут в качество именно заработанных денег, тех, что она получала в конверте, в день зарплаты. Вскоре вся округа знала, что у меня завелись аккредитивы зеленого цвета. Я купил блок сигарет "Уингс" и не только курил их сам, но и никому не отказывал. В ломбарде на 3-ей авеню, куда я зашел в поисках очков, я наткнулся на сатиновую спортивную куртку, черную - с одной стороны, белую - с другой. Ее можно было носить и так, и эдак, что я попеременно и делал, прогуливаясь вечерами. Название команды - "Шадоуз" - явно не местное, не бронксовское, было вышито черными нитками на белой стороне и белыми - на черной. Я носил куртку, курил сигареты, щеголял новыми ботинками и светился новым выражением лица. Его, наверно, я бы не смог искусственно создать, но оно было заметно окружающим. Я определенно стал представлять собой другой вид исчисления! На улице, не только для моего поколения, но и ребят постарше, своеобразным моментом было другое - с одной стороны я хотел, чтобы все знали то, что можно было легко понять и так, что деньги бродяге с улицы не сваливаются с неба просто так, а только из одного источника, ведомого всем, с другой - я не хотел меняться, хотел оставаться прежним мальчиком на "переходе во взрослость", таким же чудаковатым, как и прежде, пацаном - сыном местной тихопомешанной. И все же во мне появилось новое - выросшее. То, что придавало резкость и отточенность поведению и чертам характера, то, что острый взгляд учителя мог заметить, как печать божьей милости, то, что могло внезапно включить напряжение мозга и явственно увидеть будущую жизнь, которая могла бы составить гордость обитателю Бронкса, увидеть его, в будущем великого. Я имею в виду, что если бы окружающие меня взрослые были истинно прозорливы и мудры, те кто жил рядом и мог видеть меня в школе, на улице, в магазине сладостей, да где угодно, то их глазам несомненно бы открылась правда обо мне - как об одном из немногих, кто в будущем оторвется от общей приниженности, кто станет другим и состоится как человек. В том, как я двигался, было скрытое искусство ума, так иногда проскальзывает тонкий рассчитанный ход в грубом спортивном состязании, тот, что дает человеку право ощутить надежду на лучшее на какой-то неуловимой момент времени, этот ход, спонтанный и ни к чему не привязанный и не из чего не произрастающий, не имеющий основы, все-таки дает шанс, несмотря на плохие времена и окружение, взвиться в небо Америки, ощутить себя жонглерской кеглей, хоть на время взмывающий ввысь, но не от руки к руке, а от темноты к свету, от ночи ко дню, и в конце концов улетающим в бесконечность вселенной, в объятия Бога! Так или иначе произошла смена меня самого, и неважно, что чувствовал я сам, а чувствовал я себя - объектом! Как много мелких штрихов и деталей, узнавания нового меня проявилось повсюду, будто я попал на семинар - эти ощупывающие взгляды людей, осматривающие тебя - хлоп, и ты чувствуешь, что тот или иной человек больше не хочет иметь с тобой никаких дел, никогда, или наоборот - раз, а вот этот приценивается к тебе в зависимости от религиозных или политических воззрений, но в любом случае их оценка или отделение от себя значило одно - ты переместился в их системе координат! В то же время никто ничего не знал, понимаете, с кем я и где работал. Все это было вторичным от изменения моего визуального и ощутимого физически амплуа, кроме, разумеется, тех, кто уже тогда был в бизнесе. Но они-то как раз и ничего не показывали из принципа, и были правы - всему свое время, во-первых, а во-вторых, потому что с их профессиональной точки зрения я как был, так и остался явной шпаной. Вот примерный портрет того состояния улицы, в которую я окунулся тем летом. Никто толком так и не понял, что со мной произошло: как я жил в самом пульсе кровеносных областей, освещаемых бульварной прессой, размноженной среди соединений бумаги с типографской краской, спрятанный осторожной лисой среди разнотравья в самом центре новостей того времени. И вот вечером я сидел на приступке здания приюта, одев белую сторону куртки наружу, со своими друзьями Ребеккой и Арнольдом и мы были предоставлены самим себе - ребята из стаи в своем прибежище. Это был летний вечер, тот его час, когда голубизна еще яркого неба плавно перетекает в густеющую темноту улицы с загорающимися фонарями. Было шумно, из открытых окон громко верещало радио, покрываемое гулкими голосами из домов. Из-за угла появился бело-зеленый фургон полицейских из местного участка, медленно приблизился к нам и остановился. Тихо урчал мотор, я поглядел на человека в форме, он взглянул на меня, рассмотрел внимательно, оценил по-своему. Мне показалось, что все внезапно стихло, хотя ничего не изменилось, я почувствовал, что куртка моя загорелась в свете заходящего солнца, будто я и машина медленно взлетаем в воздух, отделились шины, корпус, от зеленого низа до белого верха. Затем голова полицейского отвернулась, он сказал что-то сидящим внутри, и они засмеялись. Потом они включили фары, как выстрелили, и поехали от нас. Это был тот самый миг осознания себя, о котором мне поведал мистер Шульц. В окружении этого странного света я впервые ощутил гнев. Он пришел как подарок, как награда. Я ощутил конкретную, с криминальным душком, ярость, я узнал ее. Она пришла неожиданно, искомая мной и не желаемая одновременно. Пришла на ступенях приюта в окружении таких же странных, как и я, полу-детей. Это была едва осязаемая, запретная взрослость детских мечтаний. Теперь она появилась и утвердила себя - я стал другим, я стал гражданином, теперь уже точно стал. Я был зол, потому что думал, что сам могу решить по какую сторону мне встать, сам, а не эти вонючие полицейские. Я был разъярен, потому что в мире ничего нет временного. Я был раздосадован до крайности, потому что мистер Берман послал меня домой и дал денег, потому что хотел научить меня цене денег, а я этого не понял. Теперь я вспомнил его слова, мол, не бери ничего в голову, нужен будешь - тебя найдут. Я стоял тогда около клуба. И не слышал его! Почему мы не слышим того, что нам говорят? Минуту спустя после таких слов я беззаботно запрыгал по ступеням вверх на станцию надземки и опустил монету в турникет с толстым увеличительным стеклом, показывающим как велик американский степной буйвол. И все забыл, вспомнив только на ступенях приюта. Этим же вечером, впервые в жизни, я организовал вечеринку. Эдакий вызов миру. Найдя бар на 3-ей авеню, в котором по нормальной цене несовершеннолетним продавали пиво, я купил несколько бутылок. Все звенящее хозяйство на тележке Арнольда Мусорщика я отвез к нему в подвал, где и состоялась ритуальная выпивка. Сначала была уборка - вынос хлама, чтобы освободить две кушетки и немного свободного места для танцев. Арнольд, как свою долю, внес партию высоких пыльных бокалов, из которых мы потом дули пиво, и старый граммофон, с раструбом-ракушкой, набором игл и коробкой пластинок. Я сказал ему, что за все будет заплачено. Я хотел в тот день платить всем за все, даже Господу Богу за воздух. И провел вечеринку для всех неисправимых приюта Макса и Доры Даймонд после того, как все, включая сторожей и воспитателей, отправились спать. Гостей было около дюжины, девчонок и ребят, включая мою подружку Ребекку, которая появилась, как и прочие девочки, в ночной рубашке. Правда у нее были в ушах сережки, а губы оказались напомаженными. Впрочем все девочки тоже краснели губами - наверно, помада была одна на всех. Мы долго издевались над пивом, пришедшим из известного нам источника - склада мистера Шульца - оно было отвратительным, как моча с водой, но поскольку это все-таки считалось пивом, нас всех вскоре обуяла причастность к взрослой распущенности. Кто-то посетил кухню приюта и приволок колбасу и хлеб, Арнольд порылся в запасниках и вытащил здоровенный кухонный нож и сломанный кофейный столик. Девочки нарезали бутерброды, ребята разлили пиво, я раздал всем желающим сигареты и пир начался. Сухой, прогорклый воздух подвала наполнили дымы и запахи, желтый свет лампы освещал мелкие частицы угольной пыли, поднявшейся в воздух. Мы танцевали под черных певцов 20-ых годов, хрипло тянущих рифмованные строчки о неразделенной любви и выкрикивающих горькие суждения по этому поводу; о ножках и личиках, о булочках и джеме, о папе, который не то сделал, о маме, не то сказавшей, о людях, ждущих поезда, который ушел... Никто из приютских толком не знал как танцевать, хотя их и обучали каким-то азам - сама музыка учила нас. Арнольд сидел у "Виктролы" - граммофона, подкручивал его и доставал из черных бумажных пакетов пластинки. Он сидел на столике, под задницей - подушка, ни с кем не танцевал, не разговаривал, лишь комментировал в своей немногословной манере происходящее перед его глазами. Он не пил пиво, не курил, лишь ел и менял пластинки. Лились звуки трубы, бренчало пианино, тукали барабаны, нежные тоскливые звуки заполняли подвал. Сначала девчонки танцевали друг с дружкой, потом подталкивали ребят и танцевали с ними. Грустная была вечеринка - белые подростки с Бронкса прижимались друг к другу под сладкие черные блюзы и были полны желания жить... Даже в приюте. Но вскоре атмосфера изменилась, девчонки откопали где-то среди коробок с барахлом яркие лохмотья и Арнольд вроде не возражал. Они начали наряжаться поверх ночных рубашек в какие-то платья, напяливали на себя шляпки, надевали ветхозаветные туфли и не успокоились, пока не вырядились все до одной. Моя маленькая Ребекка оказалась завернутой в некое подобие черной испанской шали - красное полотно с откровенными дырками. Она продолжала танцевать со мной босиком. Вскоре ребята нашли черные пиджаки, плечи которых свисали с них мешками, какие-то ботинки и галстуки, обмотались ими и получился уже карнавал. Мы танцевали, курили, пили пиво, представляя, как все это будет по-настоящему в будущем, где-нибудь в ресторане. Пыль летала по помещению и оседала на ярких костюмах детской любви, мы учились искусству быть счастливыми, Бог дал нам не только инструкции в голове, он, казалось, двигал нашими бедрами, начавшими попадать в ритм мелодий. Позже я сидел с Ребеккой на кушетке, она качала ногой, положив ее на другую, и из-под шали виднелась ночная рубашка. Кроме нас никого не осталось. Она подняла руки и неуловимым движением закрепила свои волосы сзади. Меня всегда изумляла способность женского пола делать что-то со своими волосами без причины и вопреки законам гравитации. А может я уже порядочно захмелел к тому времени. Ведь под конец танцы были такими долгими, теплыми и близкими. Я курил - она взяла мою сигарету тонкими пальчиками, поднесла ко рту, втянулась и вернула сигарету на место. Я внезапно увидел, что ее глаза подведены черной маскарой, а губы тронутые помадой, немного побледнели. Она косилась на меня, продолжая покачивать ногой - я видел черные виноградины ее зрачков и белую шею, укутанную рваным пурпуром ткани. Без предупреждения и подготовки я вплывал в райские кущи интимности, будто только что встретил ее, свежую и нетронутую, будто не имел ее на крыше несколько недель назад. Во рту пересохло, так она была детски-обольстительна. Я был зачинщик вечеринки и босс, оплативший прелести развлечений, щедрый и милостивый. Все эти танцы - а ведь я знал, что все знали, что у нас с ней было на крыше, около пожарной лестницы, но ведь тогда была физиология, спорт, я заплатил ей - просто начали сводить меня с ума, она крутилась передо мной, закатывала глаза, двигала обольстительными ножками. В общем, все это было прелюдией к последующему добровольному акту овладения. Церемонией перед обладанием. И эта мудрая девочка-ведьмочка все поняла, что все что я делал - я делал из сердца, будто мой подъем в мире возвысил нас до бесконечности упорядоченных случайностей, которые позволили нам сейчас лицезреть горизонт, как необъятность! И они все это поняли, вся команда мальчишек и девчонок, тогда как я наслаждался лишь расслаблением и отдохновением. Поэтому когда все ушли, мы легли в первый раз вместе обнаженными на кушетку - Арнольд уже сопел в каком-то углу. Мы лежали в темноте клетки, пыль и уголь, я на спине - тих и расслаблен. Ребекка перебралась на меня и вжалась в мою плоть, мягко дыша мне в щеку, как прохладная флейта, упорствуя плавными движениями тела. Медленно, сначала неловко, а потом все увереннее она нашла ритм, а я еще лежал пассивный и безучастный. Я поддержал ее руками и пальцами обхватил ее ягодицы, обследовал ее промежность, черную, как и ее волосы, я знал это, я провел рукой по всему телу, еще раз приблизился к анальному отверстию. Когда она приподнимала бедра я ощущал ее пальцем, когда - опускалась, пальцы попадали в тиски, крепких, как мячики, ягодиц. Ее волосы упали мне на лицо и щекотали нос, потом она опустила голову и они упали на подушку, разделенные пополам. Я целовал ее щеки и чувствовал ее губы на своей шее, ее твердые соски - на своей груди, ее мокрые бедра - на своих бедрах. Дальше, я помню, она открыла для себя блаженство короткими вскриками прямо мне в ухо и когда она панически-конвульсивно задвигалась быстрее и внезапно стала твердой - я почувствовал короткие толчки в ее чреве, сокращения мускулов и изнывающие волны плоти захватили и меня самого и мой палец в ее ягодицах, я перевернул ее под себя и неистово отдал себя ей, такими же рывками доведя себя до состояния взрыва. Ее омертвевшее после напряжения тело затряслось и склонилось ко мне, нелепое и неумелое снова. Потом она вошла уже в мой ритм, встречая меня и отдаляясь, встречая, когда надо встречать, и отдаляясь, когда надо отдаляться и это было так восхитительно, что я не выдержал и выстрелил в нее и держал ее до тех пор железными руками, пока весь заряд белой мякотью не заполнил ее всю и не начал вытекать из нее. Она обняла меня и прижалась, давая мне отдых, и не надо нам было ни слов, ни признаний, ни поцелуев, а только спокойный, медленный переход в сон. Восьмая глава Меня разбудил утренний холодок, мягко тронувший кожу и тот уровень света, серого от пыли, что представлял собой начало дня в подвале приюта. Горка черного и красного материала была свалена у кушетки, будто тело ведьмочки внезапно исчезло: моя девочка снова удалилась на верхние этажи - в детство. Дети приюта всосали в кровь и плоть неотъемлемые для их жизни знания о том, как не попадаться, и я подумал, что для девушки гангстера эта черта вовсе не плоха. Подумать только, что надо, чтобы окончательно стать взрослым и жениться? Да, жизнь меняется с быстротой невообразимой и мой ум просто не поспевает. Или все это звенья одной цепи? Я изменился - соприкоснувшись с миром мистера Шульца, Бекки - соприкоснувшись со мной, а цепь - одна, выкованная безжалостным молотом жизни. Она не кончала до того, по крайней мере, со мной, и ни с кем другим тем более. У нее не было даже волосиков в пикантном месте, или было, но очень-очень мало. Она росла уже под меня. О, Боже, что я чувствовал тем утром к этой волшебнице-сиротке, этой средиземноморской оливке, этой шустрой полу-женщине, полу-взрослой! К ее спине, ягодицам и то части, где расположен секрет и жизнь всех женщин! Я ей нравился! Необъезженная моя, думал я, я запрыгну на тебя и ты понесешь нас обоих, клянусь, у нас получится! Я вспомнил как она прыгала через скакалку, неутомимо, с лихими девичьими вывертами: на одной ноге, с шагом, перекрестив руки, с наклоном, с поворотом, дольше, чем любая другая девочка. Еще она умела ходить на руках, вытянув стрелкой свои смуглые ножки, наплевав на вздернутую юбчонку и свои белые трусики, открытые взорам всех мальчишек. Она была прирожденной акробаткой: а я смог бы ее научить жонглированию, мы могли бы жонглировать в паре пятью, а потом шестью предметами... Но сначала ей нужно купить подарок! Я попробовал представить, что бы это могло быть. И слушал звуки приюта - зная все здание как свои пять пальцев. Я лежал, с немного туманной головой от дрянного пива и кожей чувствовал по каждому шуму, по каждой вибрации большого здания, что пришло время завтрака. Всего лишь раннее утро. Я встал, собрал свою одежду в уголке, под ступенями отдал долг туалету и спустя несколько минут очутился на улице. Душ мальчиков был рядом: спустя еще пару минут я блестел отмытый, курточка - белая, и мчался к Пехтеру за свежей булочкой. Я проснулся гораздо раньше всех, даже мама еще спала. Улицы были пусты, фонари продолжали гореть с ночи. Топая на 3-ю авеню, меня посетила мысль, что начать день было бы неплохо с покупки. Встать у ломбарда, выбрать на витрине что-нибудь стоящее для Бекки и, дождавшись открытия, зайти и купить. Какое-нибудь украшение, а может быть даже колечко. Газетный киоск был еще закрыт. Стопки свежей прессы валялись около входа на станцию надземки, как сбросили их с грузовика, так они и лежали. Заголовок "Миррор", еще до того как я вообще обратил внимание на него, привлек меня тревожным ощущением. Я ощутил слова, вобрал их в себя и уже потом прочитал: "Кошмарное бандитское убийство"! Ниже виднелась неясная фотография человека в парикмахерском кресле - тело казалось безголовым, но пояснение внизу гласило, что голова закутана в окровавленные полотенца. Какой-то вест-сайдский босс. Я был так расстроен, что автоматически выложил три цента на землю около связок газет и вытащил одну для полного ознакомления с событием. Интерес к теме у меня был чисто шкурный, сначала я пробежал глазами текст в тени под навесом, затем, так до конца и не уразумев все детали, вышел под столбы надземки и в полосах света, держа газету развернутой, еще раз медленно прочел все-все. Как ни далеко-описательно было это убийство от утренней идиллии улицы, от тишины на всех ее уровнях - ни тебе поездов, ни троллейбусов, лишь лучи встающего солнца, протыкающие железную вздыбленность рельс надземки на уровне второго этажа - мои глаза внезапно налились болью, текст - скопище черных знаков на белом фоне бумаги - обрел жуткую реальность послания лично мне. Потому что я знал чьих рук это дело! Собственно из заголовка статьи нельзя было узнать ничего интересного, но я читал и читал все снова, ведь это касалось меня и как члена банды, и как человека уже из того мира, откуда пришло убийство. Я читал текст как учебник и мне ничего не надо было доказывать, ни о каком мистере Шульце в статье не упоминалось, и удивляться этому было бы наивно. Окаменевший и не способный нормально размышлять после своей первой ночи любви на земле, я думал, что все вокруг знают то, что знаю я и не знают того, чего не знаю я. Может в других газетах есть что-то проливающее свет..? Я вытащил "Таймс", в котором была похожая фотография и никакой информации. Я вытащил "Геральд Трибьюн" - эту высокомерную интеллектуалку Нью-Йорка, но там было всего лишь больше слов. Никто толком ничего не знал. Бандиты убивали бандитов каждый день, а вот за что и кто это делал - всегда оставалось тайной! Структуры тайного мира пересекались, союзники превращались во врагов, сотрудничество прекращалось, любое лицо в этом бизнесе могло быть убито в любой день любым другим лицом, а пресса, полиция - им были нужны свидетели, показания, документация, иначе все уходило в песок. Какие-то версии периодически возникали, но они требовали времени, как требуется историкам отстранение от событий, чтобы воссоздать видимость правды. В отличие от них всех, я сразу знал в чем там дело и кто - убийца! Он убил чем попало под руку! Он вбежал разъяренный и просто убил. Сымпровизировал - он не усаживал того босса специально в парикмахерское кресло. Все было по-другому: хвать бритву и... Он снова взбеленился и его невозможно было остановить, как тогда - в случае с пожарным инспектором. Мои с Голландцем Шульцем пути пересеклись, когда его империя рушилась, когда он терял позицию за позицией, когда он становился неуправляемым - на фотографии проглядывал его почерк маньяка-убийцы и возникал вопрос, обращенный уже ко мне - а мне-то что теперь делать? Он повел себя не по-товарищески, нечестно, он ввязал меня в игру, правила которой отдавали душком, он перестал быть моим учителем и тренером, он мог научить меня с этого момента только одному - саморазрушению! Я покрылся липким потом, к горлу подступила страшная в своей неотвратимости тошнота. В такие минуты хочется выть волком и кататься по земле, ничто другое не помогает. Я нервно огляделся и выбросил газеты в мусорный ящик, будто они жгли мне руки, будто они были доказательством моей вины и уликой для немедленного ареста. На ступенях входа в надземку я просидел несколько минут. Обхватив голову руками и стараясь справиться с тошнотой. Спустя какое-то время меня прошибла слабость и дрожь - тошнота ушла, я мог дышать снова. Пожалуй, именно в этот момент во мне начало созревать мое тайное убеждение, что я все-таки могу от них скрыться, они будут искать и не найдут меня, потому что я знал много способов скрыться - им и не снилось сколько! Но сознанием я ощущал другое - отныне мистер Шульц представлял для меня гораздо большую угрозу в свое отсутствие. Он что-то сделает, о чем я знать не буду, и все - я пойман! Я стал более подвержен опасности от них всех, включая даже мистера Бермана - если меня нет рядом с ними. Как логическая предпосылка этот пункт, разумеется, спорен, но как чувство - абсолютно безошибочен! Если его нет у меня перед глазами, то как я могу узнать что мне надо бежать? И главное, куда? Я понял - мне надо всегда быть с бандой, вот где моя гарантия, вот где моя защита. Я чувствовал, что роскошь отдаления от них я не могу себе больше позволить. Безопаснее быть рядом с ними. Я приказал себе думать лучше и глубже, и, чтобы собраться с мыслями, зашагал. Я шел и шел, а как доказательство реальности происходящего и мира вокруг, надо мной прогрохотал состав надземки, появились автомобили, грузовики, направились на работу люди, загудели рожки машин, начали распахиваться железные щиты ларьков и магазинов, открывались кафе. Я зашел в один из первых попавшихся, сел плечо к плечу с такими же, как и я, гражданами и, так же, как и они, начал день со стакана томатного сока, затем кофе, затем, улучшив самочувствие, заказал два яйца, наскоро обжаренные с ветчиной, тост, пончик и еще раз кофе, а завершил завтрак вкусной сигаретой, и вскоре все стало казаться мне не таким тоскливым: и перспективы, и жизнь в целом. Как-то Шульц сказал мистеру Берману в моем присутствии: есть две важные вещи, которые надо сделать как можно скорее. Первыми были мойщики окон, а вот этот случай - и есть вторая вещь. Спланированное деловое убийство. Неотвратимое и лаконичное, как телеграмма. Жертва ведь тоже из их мира. Конкуренция, ничего не поделать. Поэтому его убийство - это некий знак, некое послание нескольким людям, которым мистер Шульц таким образом кое-что сообщил. В то же время способ убийства, парикмахерской бритвой, предполагал для всех остальных: полиции, криминальных репортеров, ребят из налоговой инспекции и джентльменов из городской управы из комиссии по надзору за фактами коррупции в эшелонах власти, а в общем для всех остальных, кроме, собственно, гангстеров, что оно было совершено кем-то другим, почерк был явно не Голландца - скорее негритянский способ умервщления или сицилианский - ярко выраженная вендетта, но как бы там ни было, оно состоялось и выводы могли делаться разные. Все это могло служить утешением для меня, но я начал сожалеть, что в момент принятия решения меня выслали из штаб-квартиры и я не слышал приговор. Я забеспокоился о себе - мое собственное положение внутри банды изменилось без моего ведома, или, что еще хуже, я переоценил и себя, и это пресловутое положение! А было ли оно вообще? Я шагал назад по 3-ей авеню, чувствуя повторение прилива тошноты и тягу к близости к мистеру Шульцу. Мое ощущение было странным. Тогда, после убийства пожарного инспектора, я был зелен лицом от переживаний - может мне не надо было принимать все так близко к сердцу? Может, думал я, по их мнению, мне еще не хватает мужской силы выносить подобное спокойно? Я побежал. Пересекая тени и участки, открытые солнцу, вприпрыжку, через две ступени, мчался по лестнице в свою квартиру - думая, что они послали за мной, а меня дома - нет! Но послания не оказалось. Мама занималась прической. Она взглянула на меня с любопытством, руки вверху, поддерживающие копну волос, во рту - две булавки. Я едва мог дождаться, пока она уйдет на работу. Она была всегда раздражающе медлительна, будто ее время гораздо длиннее прочего, и она могла варьировать им в свое собственное удовольствие. Наконец дверь за ней закрылась. Я бросился к вновь приобретенному чемоданчику, спрятанному в углу шкафа, к моему кожаному подержаному товарищу, и начал паковать то, чем был я в новой жизни: костюм, ботинки, рубашка, галстук, очки с простыми стеклами, белье, носки. Туда же отправились зубная щетка и порошок. Я все еще не купил настоящую книгу в настоящем магазине, но в городе это не составит особого труда. Кошмарную коляску пришлось выкатить в комнату мамы - иначе нельзя было достать пистолет, он лежал под кроватью. Оружие ушло на самое дно багажа. Я захлопнул чемодан, закрепил ремни и стал ждать. Я был уверен, что они явятся по мою душу именно сегодня, именно утром. Я уже не хотел этого, мне даже не пришло в голову, что я мог ошибаться. Иначе зачем мистер Берман велел мне купить новую одежду? Чтобы отпустить меня восвояси? Я уже много чего знал. Я был толков, я знал, что происходит сейчас и что произойдет потом, я даже знал больше этого. Единственное, что было мне неизвестно - срок. Когда они придут? Откуда они вообще узнают, где я нахожусь? На этой мысли я заметил полицейскую машину, крадущуюся к моему дому, моему подъезду. В голове тут же запаниковало мое сокровенное естество: "Вот! Вот оно! Уже поздно! Они уже окружили меня!" И когда из распахнувшейся двери машины вышел тот самый полисмен с хитромудрой физиономией, который рассматривал меня несколько дней назад на ступеня