нимаясь этой стороной вопроса - что смертная казнь не может предотвращать преступления, и наоборот, может порождать их, - доказательства (к сожалению, за недостатком места мы не можем здесь привести и проанализировать их все) бесчисленны и неопровержимы. Я до сих пор нарочно не касался одного из аргументов, приводимых в защиту смертной казни, - я имею в виду аргумент, который якобы опирается на священное писание. По очень тонкому замечанию лорда Мельбурна, стоит только указать, что такой-то класс людей угнетается и обречен на нищету, как кто-нибудь из сторонников существующего порядка вещей немедленно начинает доказывать... нет, не то, что эти люди достаточно обеспечены или что и в их жизни есть своя светлая сторона, - нет, он заявит, что из всех классов и сословий эти люди самые счастливые. Точно так же, стоит доказать, что какой-либо институт или обычай вреден и несправедлив, как определенные люди кидаются на его защиту и, немедленно беря быка за рога, объявляют, что он установлен самой библией - не более и не менее. И вот библией оправдывают смертную казнь. И вот библия санкционирует рабство. И вот американские представители заявляют, что их право на территорию Орегон * яснейшим образом изложено в Книге Бытия. И вот с течением времени, пожалуй, окажется, что священное писание строжайшим образом предписывает развод. Мне же достаточно убедиться в том, что есть веские причины считать какой-либо институт или обычай вредным и дурным; и тогда я уже не сомневаюсь, что он не мог быть установлен сходившим на землю богом. Пусть каждый, кто умеет держать в руке перо, примется комментировать писание - все их объединенные усилия до конца наших жизней не убедят меня, что рабство совместимо с христианством; точно так же, раз признав справедливость вышеизложенных доводов, я уже никогда не признаю, что смертная казнь совместима с христианством. Как могу я поверить в это, почитая деяния и учение господа нашего? Даже если бы нашелся стих, доказывающий это, я не принял бы столь ограниченного указания и положился бы на то, что знаю об Искупителе и его великой религии - ведь мы должны возлагать свои упования на ее так ясно выраженный всеобъемлющий, всепрощающий дух, а не ту или иную спорную букву закона. Но, к счастью, таким сомнениям нет места. Все совершенно ясно. Преподобный Генри Кристмас в своем последнем трактате на эту тему точно установил, что в пяти важнейших списках Старого завета (не говоря уж об остальных) мы не находим слов "рукой человеческой" в часто цитируемом стихе: "Если кто прольет кровь человеческую, да будет кровь его пролита рукой человеческой". Мы знаем, что закон Моисея был дан племенам кочевников, живших в особых социальных условиях, ничем не напоминающих наши. Мы знаем, что Евангелие самым определенным образом не приемлет и отменяет некоторые из положений этого закона. Мы знаем, что Спаситель самим недвусмысленным образом отверг доктрину воздаяния или отмщения. Мы знаем, - что когда к нему привели преступника, по закону повинного смерти, он не обрек его на смерть. Мы знаем, что он сказал: "Не убий!" И если мы применяем смертную казнь согласно Моисееву закону (хотя тогда она была не завершением судебной процедуры, а актом мести со стороны ближайших родственников, и вздумай сейчас евреи восстановить подобный обычай, это вряд ли нашло бы поощрение в нашем законодательстве), то, опираясь на этот источник, логично было бы узаконить также и многоженство. Я больше не стану возвращаться к этой стороне вопроса. Я и вовсе не затронул бы ее на страницах газеты, если бы не боязнь несправедливого подозрения, будто я вообще не думал о ней. Заканчивая письма на эту тему, о которой, к счастью, почти невозможно сказать или написать что-либо новое, я хотел бы заметить, что ратую за полное уничтожение смертной казни, как за общий принцип, во имя блата общества и предупреждения преступлений, а не из интереса или сочувствия к какому-либо определенному преступнику. Должен сказать, что почти всегда, когда дело идет об убийстве, я не испытываю к виновнику никакого сочувствия - совсем наоборот. Я счел тем более необходимым указать на это после того, как прочел речь, произнесенную мистером Маколеем * в прошлый вторник на вечернем заседании палаты общин; этот высокоуважаемый ученый отказывается признать, что кто-нибудь может питать искреннее убеждение в бесполезности и дурном влиянии смертной казни, основанное на изучении этого предмета и на многих размышлениях о нем, если только он не "поддался слабости и не расчувствовался, как женщина". Я не стану спрашивать, какое особое мужество и героизм требуются для защиты виселицы, и не стану также восхищаться мистером Колкрафтом, палачом, за его, следовательно, несравненное мужество, а только позволю себе со всем уважением усомниться, насколько это по-маколеевски - вот так разделываться со столь важным вопросом? Мне кажется, один из примеров прискорбной слабости, приведенный мистером Маколеем, был не совсем точно изложен. Я говорю о петиции по делу Тоуэлла. Сам я не принимал в ней никакого участия и не имел к ней никакого отношения, но если не ошибаюсь, в ней ясно говорилось, что Тоуэлл - отвратительнейший негодяй, и, прося за его жизнь, подписавшие петицию только показывают парламенту, какими убежденными противниками смертной казни они являются, раз уж восстают против ее применения даже в подобном случае. Май 1844 г. ^TПРЕСТУПНОСТЬ И ОБРАЗОВАНИЕ^U Перевод И. Гуровой Господа, Я не прошу извинения у читателей "Дейли-Ньюс" за то, что собираюсь познакомить их с деятельностью заведений, которые вот уже три с половиной года стараются привить самым нищим и отверженным обитателям лондонских трущоб хотя бы начатки нравственности и религии; пробудить их бессмертные души, прежде чем единственным наставником этих несчастных станет тюремный священник; напомнить обществу, что его долг по отношению к беднягам, с рождения обреченным на преступление и наказание, далеко не исчерпывается полицейскими участками и что нельзя без содрогания думать о том, как из года в год в одном из крупнейших городов мира с вопиющей беззаботностью сохраняется обширнейший рассадник неизбывного невежества, нищеты и порока - источник, непрерывно питающий тюрьмы и каторги. Вот уже три с половиной года в наиболее глухих и нищих уголках столицы по вечерам открываются двери помещений, именуемых "Школами для нищих" *, где бесплатно обучают всех желающих, будь то дети или взрослые. Само название ясно говорит о цели таких школ. Те, кто слишком оборван, несчастен, грязен и нищ, чтобы пойти куда-нибудь еще, кого не примут ни в одну благотворительную школу и кого прогонят от дверей церкви, приглашаются войти сюда, где их ждут благородные люди, готовые чему-то научить их, посочувствовать им, наставить их на благой путь, протянув руку помощи, не похожую на железную руку закона, умеющую только карать. Прежде, чем я опишу мое собственное посещение "Школы для нищих" и буду умолять читателей этого письма последовать моему примеру и потом поразмыслить об увиденном (это и есть моя главная цель), позвольте мне сказать, что я хорошо знаю лондонские тюрьмы, что я бывал в самой большой из них множество раз и что вид заключенных там детей надрывает сердце и повергает в отчаянье. Сколько я ни приводил туда иностранцев или просто людей, незнакомых с нашими тюрьмами, их всех до одного так потрясала встреча с детьми-преступниками, так пугала мысль о страшной жизни отщепенцев, которая ждет этих детей за стенами тюрьмы, что они бывали не в силах скрыть свое волнение, словно на них вдруг обрушилось тяжкое горе. Мистер Честертон и лейтенант Трейси (на редкость умные и человеколюбивые начальники тюрем) хорошо знают, что такие дети выходят из тюрьмы лишь для того, чтобы вновь в нее вернуться, и так всю жизнь; что их ничему не учат, что им с колыбели неведомо различие между добром и злом, что они - дети неграмотных родителей и будущие родители неграмотных детей; что чем они способней, тем порочней; и что при существующем порядке вещей им нет спасения, нет выхода. К счастью, теперь в тюрьмах появились школы. Если кто-нибудь из читателей не в силах представить себе, насколько невежественны эти дети, пусть он посетит такую школу, посмотрит, как они занимаются, и послушает, каковы были их знания, когда их туда послали. А если читателю захочется узнать, какие плоды может принести подобное семя, пусть он посетит класс, где вместе с детьми занимаются взрослые (как я видел их в исправительном доме графства Мидлсекс), и посмотрит, с каким трудом, как неуклюже списывают буквы взрослые преступники, давно уже закосневшие в невежестве. Как резко отличалась эта тупость взрослых от еще не угаснувшей сообразительности детей, какой стыд и унижение, очевидно, испытывали первые, едва одолевая премудрости, которые не затруднили бы и шестилетнего малыша, и какое в них всех чувствовалось желание учиться! Мне даже сейчас трудно найти слова, чтобы рассказать, как больно и мучительно было видеть все это. "Школы для нищих" и были основаны для того, чтобы обучить этих несчастных грамоте и тем самым сделать первый шаг к их исправлению. Эти школы впервые заинтересовали меня, а точнее сказать - я впервые узнал о их существовании около двух лет назад, когда увидел в газетах объявление, помеченное: Уэст-стрит, Сэффрон-Хилл, и сообщавшее, "что в здешних трущобах уже год назад открылась комната, где бедняков наставляют в правилах благочестия", и коротко объяснявшее сущность "Школ для нищих", которых тогда насчитывалось четыре или пять. Я написал учителям той школы, о которой шла речь в объявлении, прося у них дополнительных сведений, а вскоре и посетил ее. Был жаркий летний вечер; воздух Филд-Лейна и Сэффрон-Хилла в такую погоду отнюдь не делается благоуханнее, а попадавшиеся мне навстречу люди не отличались на вид ни трезвостью, ни честностью. Не зная точного адреса школы, я поспешил осведомиться о ее местоположении. Мои вопросы вызывали смех и шутки, но все знали, где она находится, и указывали мне дорогу правильно. Насколько я мог понять, уличные бездельники (по большей части это были подлинные подонки города и завсегдатаи полицейских участков) считали учителей добрыми безобидными чудаками, а всю школу - смешной затеей. Но сама ее идея, несомненно вызывала у них грубоватое уважении, и (как я уже сказал) все знали, где находится школа, и готовы были указать к ней дорогу. В то время она состояла из двух или трех (не помню точно) убогих комнатушек на верхнем этаже убогого домика. В лучшей из них занимался женский класс, постигавший начатки чтения и письма; и хотя среди учениц было много несчастных, давно погрязших в пороке, все они вели себя тихо и слушали своих наставников с видимым вниманием и даже интересом. Хотя комната эта производила скорее грустное впечатление, - иначе и быть не могло! - в ней все же чувствовалось что-то ободряющее. В узкой задней комнатушке с низким потолком, где занимались подростки, стояла страшная, почти непереносимая духота. Но это физическое неудобство скоро забывалось - настолько угнетающей была нравственная атмосфера. На скамье, освещенной прилепленными к стене свечами, сидели сгрудившись ученики всех возрастов - от несмышленых малышей до почти взрослых юношей: продавцы фруктов, зелени, серных спичек, кремней, бродяги ночующие под арками мостов, молодые воры и нищие. В них нельзя было заметить никаких признаков, обычно присущих юности: вместо открытых, наивных, приятных молодых лиц - низколобые, злобные, хитрые, порочные физиономии. Это была юность, лишенная какой бы то ни было помощи, кроме помощи такой школы, обреченная на скорую гибель и невыразимо невежественная! Я увидел, читатель, битком набитую комнатушку, но находившиеся в ней были лишь песчинками тех множеств, которые непрерывным потоком проходят через подобные школы; тех множеств, которые когда-то скрывали, как, быть может, скрывают и теперь, в своей толще людей не хуже нас с тобой, а пожалуй, и бесконечно лучших; тех обреченных грешников (о подумайте об этом и подумайте о них!), среди которых мог бы по велению судьбы оказаться ребенок любого человека на земле, как бы ни был высок его сан, если бы этого ребенка обрекли на такое детство, какое выпало на долю этих падших созданий! Вот какой класс увидел я в "Школе для нищих". Этим людям нельзя было доверить букварей, их можно было учить только устным способом; от них лишь с большим трудом можно было добиться внимания, послушания или хотя бы приличного поведения; их тупое невежество во всем, что касалось бога или их долга перед обществом было ужасающим - да и как они могли догадаться о том, что у них есть долг перед обществом, если это общество отреклось от них и дало им в наставники лишь тюремщика и палача! Однако даже тут, даже в душах этих несчастных уже удалось посеять какие-то добрые семена. Эта школа возникла совсем недавно и была очень бедна, однако она уже успела объяснить своим ученикам, что имя божье означает не только проклятье, и вложила в их уста псалом надежды (они его пели) на иную жизнь, которая возместит им горести и беды, перенесенные здесь, на земле. Эта "Школа для нищих" еще раз и по-новому показала мне, с каким ужасающим равнодушием бросает государство на произвол судьбы тех, кого оно только наказывает, хотя с большей легкостью и меньшими расходами могло бы вырвать из тьмы невежества и спасти; мысль об этом и о том, что мне довелось увидеть в самом сердце Лондона, не давала мне покоя и в конце концов заставила меня сделать попытку обратить внимание правительства на эти заведения: в моей душе теплилась слабая надежда, что важность вопроса перевесит религиозные соображения - совет епископов, вероятно, нашел бы способ уладить это затруднение после того, как школам была бы предоставлена хотя бы небольшая субсидия. Я попытался - и по сей день не получил никакого ответа. Написать обо всем этом я решил, увидев во вчерашней газете объявление о лекции, посвященной "Школам для нищих". Я мог бы придать моим заметкам иную форму, но предпочел обратиться к вам с письмом в надежде, что, увидев мою подпись, те из ваших читателей, которым нравятся мои романы, прочтут его и узнают то, чего иначе могли бы никогда не узнать. У меня нет намерения хвалить систему, которой следуют "Школы для нищих", - она, разумеется, еще очень несовершенна, если вообще можно говорить о какой-то системе. Лично мне не нравится то, чему - насколько я могу судить - там учат: ученики получают слишком мало практических знаний и им преподают слишком много богословских тонкостей, непосильных для умов, не подготовленных к их восприятию. Однако я сам плохо исполнил бы тот долг, о котором хочу напомнить другим, если бы позволил, чтобы мои сомнения помешали мне воздать должное учителям этих школ или помочь им всеми скудными средствами, находящимися в моем распоряжении. Я не хочу касаться никаких щекотливых тем. Я просто обращаюсь к тем, кто щедро жертвует на построение храмов, с просьбой подумать и о "Школах для нищих"; посмотреть, нельзя ли уделить для них какую-то долю этих щедрот; понять и принять необходимость начинать с самого начала; самим разобраться, где нужно помочь христианской религии и подкрепить ее заповеди делом; и принять решение, опираясь не на теоретические рассуждения или чужие слова, а самим посетить тюрьмы и школы для нищих и составить собственное мнение. То, что они увидят, возмутит их, опечалит, внушит отвращение, но что бы они ни увидели, это и в тысячную долю не будет столь печальным, возмутительным и отталкивающим, как сохранение хотя бы на год того положения вещей, которое длится уже много десятков лет. Предвидя, что наиболее важные факты, связанные с историей "Школ для нищих", станут известны читателям "Дейли Ньюс" из вашего сообщения о вышеупомянутой лекции, я, хотя и располагаю немалыми сведениями об этих школах, сейчас более на эту тему писать не буду. Однако я позволю себе вернуться к ней в дальнейшем при удобном случае. Чарльз Диккенс Среда, утро 4 февраля 1846 г. ^TНЕВЕЖЕСТВО И ПРЕСТУПНОСТЬ^U Перевод И. Гуровой Правительство недавно опубликовало весьма замечательный документ, наводящий на интересные размышления и содержащий много важных доказательств тесной связи преступности с невежеством. Это отчет о количестве людей, арестованных лондонской полицией, судимых, отпущенных на свободу и осужденных в 1847 году; кроме того, к нему приложены сравнительные данные с 1831 по 1847 год включительно. В этом отчете приводятся подробные сведения о занятии или ремесле лиц, которые были арестованы в течение 1847 года. Хотя эти сведения нельзя назвать исчерпывающими, так как рядом с ними не приведены точные статистические данные об общем числе лиц, занимающихся в Лондоне соответствующим ремеслом, они все же очень любопытны. Из общего числа преступников-мужчин - без малого сорока двух тысяч, - на которое приходится семьдесят девять занятий и ремесел, двенадцать тысяч четыреста десять человек - рабочие, и одна двенадцатая часть их обвинялась в нарушении законов о бродяжничестве. Вторая по численности группа - матросы: свыше тысячи восьмисот человек. За ними следуют плотники, уступая им лишь на сотню человек. Потом - сапожники, которым не хватает до плотников человек шестьсот. Затем - портные, отстающие от сапожников на сто человек. Затем - каменщики, которые в свою очередь уступают портным на сто человек. М в конце концов мы доходим до четырех помощников шерифа, трех священников и одного зонтичного мастера. Не менее примечательны также преступления, характерные для каждой группы. Так, из трех священников одни был пьян, другой вел себя буйно, а третий дрался на кулаках; точно то же инкриминировалось и четырем помощникам шерифа. Зонтичный мастер совершил убийство. Из пяти приходских старост один подозревался в растрате, другой был конокрадом, а трое нанесли оскорбление действием. Из шестнадцати почтальонов семеро крали деньги из писем, а шесть мертвецки напились. Мясники всем прочим преступлениям предпочитают простое рукоприкладство. Главная слабость плотников - пьянство, на втором месте - стремление наносить оскорбление действием подданным ее величества, а на третьем - склонность к мелким кражам. Портные, как всем нам хорошо известно, буйны и неустрашимы во хмелю. Служаки не всегда могут устоять перед искушением украсть. Плохо оплачиваемые модистки и портнихи чаще всего совершают проступки, либо связанные с проституцией, либо ведущие к ней. Особенно примечательно в этих таблицах огромное число тех, кто не занимается никаким ремеслом и не имеет никакой профессии, - оно достигает в круглых цифрах одиннадцати тысяч ста из сорока одной тысячи мужчин и семнадцати тысяч ста из двадцати тысяч пятисот женщин. Из этих последних девять тысяч не умеет ни читать, ни писать, одиннадцать тысяч только читают или с грехом пополам и читают и пишут, и всего лишь четырнадцать умеют и читать и писать хорошо! Общее число неграмотных среди мужчин достигает тринадцати тысяч из сорока одной, и только сто пятьдесят человек из остальных двадцати восьми тысяч читают и пишут хорошо; прочие же умеют только читать по складам, как маленькие дети, или читают и пишут с грубейшими ошибками. И вот это-то уже много лет зовется в Англии "образованием"! С тем же успехом этим избитым словом можно было бы обозначить хотя бы чайник. Следует помнить, что в рассматриваемых документах всеобщее невежество преступников всячески умаляется и к познаниям этих несчастных проявляется большая снисходительность. Невежественный человек не сознает своего невежества - это общее правило. Нам известно множество убедительных примеров, когда преступники с полной искренностью заявляли, что умеют хорошо читать и немного пишут, а на деле даже букварь оказывался им не по силам. Среди упомянутого огромного числа женщин, не имеющих ни ремесла, ни какого-либо занятия (семнадцать тысяч из двадцати), почти ни одну никогда не обучали ведению хозяйства или простейшему шитью. Ежедневный опыт наших крупнейших тюрем показывает, что в этом отношении женщины, постоянно в них попадающие и вновь возвращающиеся, столь же несведущи, как и в искусстве чтения и письма или в вопросах нравственности, которую несет с собой грамотность. И перед лицом подобных ужасных фактов всевозможные христианские секты и вероисповедания продолжают свои распри, предоставляя и без того полным тюрьмам снова и снова наполняться людьми, которые впервые познают блага образования в этих мрачных стенах! Несомненно, давным-давно устарело представление о том, что образование для народа исчерпывается уменьем спотыкаясь читать слова - букву за буквой и слог за слогом, подобно дрессированной свинье, - или выводить кривые палочки и крючочки с наклоном вправо. Давно пора с корнем вырвать самодовольную уверенность в том, что бессмысленная долбежка катехизиса и заповедей снабдит бедных паломников достаточно прочными подметками, чтобы миновать Трясину Уныния, достаточно крепким панцирем, чтобы выдержать натиск Великанов Срази-Добро и Отчаяние, и доставит их в подобии парламентского поезда для пассажиров третьего класса прямо к дивным Вратам Града. Если эту уверенность не истребить, она повергнет всю страну во мрак. Бок о бок с Преступлением, Болезнями и Нищетой по Англии бродит Невежество, оно всегда рядом с ними. Этот союз столь же обязателен, как союз Ночи и Тьмы. И от этой позорной опасности, которая грозит нам в девятнадцатом столетии после рождества господня, спасти нас могут только ремесленные школы, где книги давали бы полезные знания, подчеркнуто практические и легко применимые к повседневным занятиям и обязанностям и воспитывали бы уважение к порядку, чистоплотность, аккуратность и бережливость; школы, где высокие уроки Нового завета были бы зданием, возведенным на этом прочном фундаменте, а не накромсанными кусочками, неудобопонятными и вызывающими лишь скуку, лень и раздражение, ибо когда Евангелие превращается в истрепанный сборник пошлых прописей, хуже этого трудно что-либо придумать. Да, спасти нас могут только такие школы, проникающие на самое дно общества, чтобы очистить его. Своим девизом они могут сделать слова Мора: "Пусть государство предупреждает злодеяния и уничтожает поводы к нарушению законов заботами о благе своих подданных, а не смотрит равнодушно, как количество преступлений все возрастает, чтобы затем карать за них". Судя по этим отчетам, мудрые меры старого сэра Питера Лори еще не до конца вывели самоубийства. Число их остается неизменным, словно такая особа вовсе и не осчастливила мир своим присутствием. Четыре года назад число самоубийств за год достигало в Лондоне ста пятидесяти пяти; в прошлом году их было сто пятьдесят два, не говоря уж о двух тысячах человек, об исчезновении которых было сообщено полиции и из которых разыскана только половина. 22 апреля 1848 г. ^T"ДЕТИ ПЬЯНИЦЫ" КРУКШЕНКА *^U Перевод И. Гуровой "Продолжение "Бутыли" заслуживает, на наш взгляд, нескольких мягких упреков. Трудно найти человека, который имел бы больше права поучать народ, чем мистер Джордж Крукшенк. Мало кто так изучил инея _вк больше права поучат шцщ$, чем мистер Джордж Круншенк. Мало кто так внимательно изучил жизнь простых людей и знал бы их лучше, мало кто так горячо и искренне хочет научить их добру, и наконец, и в Англии и за границей нет другого художника с таким своеобразным и замечательным талантом. Однако эти поучения должны быть скрупулезно беспристрастными, иначе от них не будет толку. Если мистер Крукшенк с такой силой и яркостью показывает нам ту сторону медали, на которой вычеканены преступления и недостатки простых людей, ему следует показать нам и другую ее сторону, где столь же ясно можно было бы различить правительство, воспитывающее этих людей, со всеми его недостатками и пороками. Пьянство, как национальное бедствие, является следствием многих причин. Гнусные жилища, душные фабрики, тяжелые условия работы, недостаток света, воздуха и воды, полная невозможность соблюдать опрятность, сохранить здоровье - вот самые обыкновенные из будничных физических причин пьянства. Моральные же причины, вызывающие его, это умственное истощение и его следствие - душевная лень, отсутствие здорового отдыха, потребность в каком-нибудь стимулирующем средстве, в возбуждении, которое так же необходимо этим людям, как солнце; и последняя причина, включающая все остальные, - глубокое невежество и отсутствие необходимого для английского народа разумного, готовящего к какой-либо профессии образования, которое подменяется сейчас бессмысленной долбежкой, а тои вовсе ничем. Мысль выпустить серию гравюр под названием "Бутылка деленного средства или раствор поваренной соли" и, проследив таким образом историю тифа, свалить все на кабак, была и столь же здравой, как и попытка свалить на пресловутый кабак всю вину за пьянство и ограничиться этим. Пьянство начинается не в кабаке. У него есть длинная и грустная предыстория, и обязанность сатирика, если уж он решил выступить против пьянства, заключается в тога, чтобы нанести удар по еще поправимому злу в этой предыстории - удар сильный и беспощадный. Мы излагаем, что Хогарт не создал "Карьеры пьяницы" именно потому, что причины пьянства среди бедняков так многочисленны, так обыкновенны и, к сожалению, так глубоко коренятся в человеческом горе, одиночестве и отчаянии, что даже его карандаш не мог бы показать их во всей полноте и правдивости. К тому же он никогда не начинал прямо со следствия, о чем свидетельствует смерть Скупца (на чьи башмаки поставлены новенькие подметки из переплета его Библии), с которой начинается карьера Молодого Мота; отец, заискивающий перед знатью, апатичная дочь, обнищавший аристократ и хитрый стряпчий на первой гравюре "Медного брака"; отвратительные забавы в "Ступенях жестокости" и история падения Ленивого Томаса. (Однако он отнюдь не щадил пьянства более "респектабельного" происхождения, что убедительно доказывается его медной "Полуночной беседой" и гравюрами "Выборы" с бесчисленной компанией глупых олдерменов и других любителей горячительных напитков. Но после одной бессмертной прогулки по Водочному переулку он горестно удалился оттуда - быть может, надеясь на лучшее будущее с лучшими законами, школами и приютами для бедняков, - и более туда не возвращался. Эта картина замечательна тем, что, показывая пьянство в самом отвратительном его облике, она гораздо больше привлекает внимание зрителей к нищим трущобам (тем самым, которые были снесены только на днях, когда удлинялась Оксфорд-стрит) и к невыразимо ужасным условиям жизни их обитателей: эта картина вполне могла бы занять место фронтисписа в последнем отчете санитарной инспекции, написанном почти сто лет спустя. Мы всегда были склонны думать, что эту картину никто по-настоящему не понимал - даже Чарльз Лэм *. "Самые дома словно шатаются" - совершенно справедливо, но это скорее указывает на одну из главных причин пьянства среди оставляемых в пренебрежении сословий, нежели на какое-либо его следствие. Судя по всему, никто из действующих лиц этой тягостной сцены никогда не видел лучших дней. Наиболее состоятельные из них тащат к ростовщику свой рабочий инструмент и скудные пожитки, а самые бедные - бездомные бродяги - несомненно, никогда не знали иной жизни. Все они живут и умирают в горе и нищете. Никто и не помышляет о том, чтобы помочь уходящему поколению, никто и не помышляет о том, чтобы спасти поколение, только вступающее в жизнь. Церковный староста (единственный трезвый человек на картине, если не считать ростовщика) исполнен величайшего равнодушия к осиротевшему ребенку, рыдающему над родительским гробом. О приютских девочках так заботятся, так учат их добру, что они уже начали попивать. Церковь очень красива и сразу бросается в глаза, но на то, что происходит в тени ее колокольни, она взирает с холодным безразличием и остается лишь фоном (только в тысяча восемьсот сорок восьмом году один лондонский епископ впервые усмотрел некоторую несправедливость в социальном положении бедняков). Нам кажется, что все эти детали имеют свой смысл, который, насколько мы можем судить, нисколько не устарел за протекшее столетие. Мистер же Крукшенк ни над чем подобным не задумывается. Герой "Бутылки", отец этих детей, жил в довольстве, окруженный всеобщим уважением, до тех пор, пока ему не исполнилось лет тридцать пять, когда в один несчастный день на стол, за которым он обедал в кругу семьи, был подан гусь; он больше в шутку послал за бутылкой джина и уговорил свою жену (до этого дня образцовую хозяйку) выпить капельку под начинку, после чего все семейство принялось без передышки пить джин и стремительно вступило на путь гибели. Питая глубочайшее уважение к замечательному таланту мистера Крукшенка и не меньшее - к его добрым намерениям, мы считаем себя вправе теперь, когда появилось продолжение "Бутылки", упрекнуть его за вышеупомянутую историю. Во-первых, потому, что она компрометирует очень важную и злободневную проблему, а во-вторых, потому, что она в конечном счете повредит тому делу, которому должны служить эти гравюры. Из всех классов общества быстрее всего заметит их слабость именно тот класс, которому они в первую очередь адресованы, так как ему все это хорошо известно по собственному опыту. В новой серии мы опять встречаемся с братом и сестрой, которых в последний раз видели в ужасной сцене безумия их отца, заключавшей первую серию, и наблюдаем, как они все ниже спускаются по стезе порока и преступления, открывшейся перед ними тогда. Они становятся завсегдатаями трактиров, кабаков, притонов. Их судят за грабеж. Юношу приговаривают к каторге, девушку оправдывают. Он безвременно умирает в плавучей тюрьме, а его сестра, обезумев от отчаяния, бросается с Лондонского моста в окутанные ночным сумраком воды реки. Эта последняя сцена необыкновенно сильна. Она запечатлевается в памяти, словно страшная реальность. В ней ощущается буря чувств и ужаса - и мы не сомневаемся, что никакой другой художник не смог бы выполнить ее с таким совершенством. К тому же, хотя она превосходит все предыдущие, как и надлежит подобной трагедии, в них многое столь же замечательно. Например, сцена смерти в тюрьме - каторжник, закрывающий глаза покойнику, и его товарищ, ставящий ширму в изголовье кровати, представляют собой шедевры, достойные самого великого художника. Все дышит подлинностью, и точность даже малейших деталей просто удивительна. Впрочем, этим отличается вся серия. В сцене суда в Олд-Бейли великолепно воспроизведена обстановка, знакомая каждому, кто там бывал. Освещение и даже воздух переданы с поразительной достоверностью. То же можно сказать и о кабаке и о притоне - ни одной неотработанной детали, все выписано с величайшей скрупулезностью. Как странно, закрывая альбом, вспоминать все эти лица, наделенные такой характерностью и неповторимым своеобразием, что они запечатлелись в нашей памяти, словно мы смотрели на людей из плоти и крови. Хозяин кабака за стойкой, юристы в суде и уже упоминавшиеся каторжники останутся живой реальностью, точно фигуры на картинах, о которых испанский монах рассказывал Уилки, в будут жить, когда тысячи ныне живущих теней исчезнут без следа. Но пусть мистер Крукшенк подольше остается здесь, чтобы подарить нам еще много таких произведений и чтобы с помощью подобных же простых средств создавать то, чего не удастся создать, даже располагая всеми средствами искусства, если только ты не наделен рукой мастера. "Продолжение "Бутылки" продается по той же цене, что и первая серия. Восемь больших гравюр можно купить всего за шиллинг! 8 июля 1848 г. ^TПОЭЗИЯ НАУКИ^U Перевод И. Гуровой Судя по некоторым намекам, разбросанным кое-где на страницах этой книги *, мы полагаем, что ее автору не польстит, если мы укажем, насколько, по вашему мнению, мы обязаны появлением такого сочинения творцу "Заметок о естественной истории Вселенной." - ведь он, снискав популярность эnой теме и пробудив любознательность людей, прежде равнодушных к подобным предметам, создал круг читателей - не ученых и не философов, - которым можно без опасения адресовать подобные труды. Мы твердо убеждены, что в этом также заключается весьма важная заслуга создателя вышеупомянутой замечательной, но еще не получившей должного признания книги перед его эпохой. Замысел мистера Р. Ханта оригинален и очень хорош. Показать, что научные факты не менее - если не более - поэтичны, чем любой поэтический вымысел, порожденный ошибочными наблюдениями и неверным толкованием (как это было, например, у древних греков), показать, что хотя дриады ныне уже не обитают в рощах, все же в каждом лесу, в каждом дереве, в каждом листочке и в каждом кольце мощного ствола таится прекрасная и удивительная жизнь, вечно меняющаяся, вечно длящаяся, вечно свидетельствующая о дивных деяниях Высшей Мудрости и ведущая искателя от чуди к чуду, пока он с благоговейным восторгом не постигает, как необъятен мир чудес, окружающий его с колыбели до могилы, показать все это - задача поистине достойная того, кто избрал своим занятием философию природы, и благодетельная для духа века. Показать, что Наука, проникающая в тайны Природы, может подобно самой Природе возродить в новой форме все ею разрушаемое; что, освобождая нас от "безвредных суеверий", она отнюдь не заковывает нас, как утверждают некоторые, в безжалостные цепи утилитаризма, а наоборот, предлагает нам взамен нечто лучшее, нечто более прекрасное и более возвышающее душу тех, кто умеет правильно смотреть на вещи, нечто более благородное и животворное для полета фантазии, - показать все это - значит осуществить мудрый, нужный и полезный замысел. Если бы ученые, писавшие о таких предметах, чаще ставили перед собой подобную цель, они принесли бы больше добра и повели бы по своему пути больше последователей, ныне лишь чуть-чуть различающих вдали сияние науки. Наука спустилась в рудники и угольные шахты, и перед безопасными лампами без следа рассеялись гномы и духи этих обитателей мрака. Но зато мы узнали, как на протяжении неисчислимых столетий рождались металлы; мы узнали о растениях, существующих глубоко под землей, где в непроницаемой тьме они все же ощущают присутствие солнца на небе и получают от него какую-то тончайшую субстанцию, необходимую для их жизни; мы узнали историю вековых лесов и обширных земельных угодий, по сей день уносимых в море Миссисипи и другими мощными реками. Нет более сирен, русалок и великолепных городов, мерцавших в глубине под безмятежной гладью моря или на дне прозрачных озер, но вместо них уничтожившая их Наука показывает нам коралловые острова, построенные мельчайшими созданиями, открывает нам, что наши собственные меловые утесы и известняки возникли из праха мириадов поколений невидимых для глаза существ, и даже разлагает воду на составляющие ее газы и воссоздает ее заново по собственной воле. Набитые сокровищами пещеры в скалах, доступные лишь обладателям волшебного талисмана, Наука разнесла вдребезги, как она может раздробить и стереть в пыль самые скалы, но зато в этих скалах она нашла и сумела прочитать великую каменную книгу, повествующую об истории земли еще с тех дней, когда тьма царила над бездной. На их обрывистых склонах она отыскала следы зверей и птиц, не виданных человеком. Из их недр она извлекла кости и сложила эти кости в скелеты таких чудовищ, которые одним ударом лапы уложили бы на месте любого сказочного дракона. На звезды, усеивающие по ночам небесную твердь, уже больше не взирают с одиноких башен наивные мечтатели и обманщики, верившие или притворявшиеся, что верят, будто этим великим мирам поручено управлять ничтожными судьбами отдельных людей здесь, на земле; зато два жившие далеко друг от друга астронома, наблюдая из своих уединенных кабинетов за давно известной звездой, поняли по ее чуть заметному трепету, что из глубины пространства к ней приближается какое-то неизвестное небесное тело, чье притяжение на определенной части его необозримого пути и вызывает это отклонение. В назначенный срок тело это проходит предсказанное место и вновь удаляется - влияние его слабеет, старая звезда снова сияет спокойно, а новая, отныне навеки связанная со славными именами Леверье и Адамса *, получает имя Нептуна. Астролог исчез из башни замка (чьи бойницы выходят теперь на железнодорожное полотно!) и больше не пророчит, что его сиятельству грозит близкая гибель, ибо блеск вон той планеты идет на убыль; зато вместо него пришел профессор точной науки и доказал, что лучу света требуется шесть лет, чтобы достичь Земли от ближайшей к ней неподвижной звезды, и что если бы одна из дальних звезд сегодня погасла бы, на Земле сменилось бы несколько поколений ее смертных обитателей, прежде чем человечество узнало бы об этом. Главная цель книги мистера Ханта и заключается в том, чтобы показать как можно яснее ту щедрую поэтическую компенсацию, которую Наука предлагает нам взамен всего, что она у нас отняла. Он превосходно владеет материалом и в совершенстве достигает желаемого. Можно пожаловаться только на некоторое многословие, и порой мы предпочли бы, чтобы с нами говорили более простым языком. Кроме того, нас не вполне убедили возражения мистера Ханта против некоторых геологических теорий: мы, с его позволения, считаем, что их поддерживают многие умные люди, которые опираются на определенные геологические факты, хотя и не являются ни химиками, ни палеонтологами. Но в эту книгу вложены глубокие познания, и она принадлежит перу красноречивого и добросовестного человека: вот почему мы принимаем ее с такой радостью и удовольствием, что нам не хочется долее останавливаться на ее недостатках. Мы предлагаем вниманию читателей несколько коротких отрывков. <> КАКИМ ОБРАЗОМ МЫ "ПРИХОДИМ И УХОДИМ ТЕНЯМ ПОДОБНО" <> Растение, подвергающееся естественному или искусственному разложению, растворяется в воздухе, оставив после себя лишь несколько гранов твердого вещества. Животное точно так же постепенно "рассеивается в воздухе". Как обнаружено, мускулы, кровь и кости при этом улетучиваются в форме газов, "оставляя лишь горстку праха", который принадлежит к более устойчивому минеральному царству. Отсюда видно, насколько мы зависим от атмосферы. Мы извлекаем из нее нашу субстанцию, а после смерти опять сливаемся с ней. Мы поистине лишь преходящие тени. Животные и растительные образования оказываются всего лишь сгустками атмосферы. Высочайшие творения самого талантливого поэта не идут ни в какое сравнение с красотой этой чистейшей, истиннейшей поэзии науки. Человек постиг эти изменения лишь с помощью силы разума, опираясь на феномены, которые Наука непрерывно открывает вокруг него. Сомнение греческого мудреца в собственной личности было развитием великой истины, лежащей вне пределов нашего разума. Романтический взгляд и суеверие облекают для спиритуалиста в видимые формы предельную эфемерность мира духов, "одетых в собственный ужас", благодаря которому поддерживается их владычество. Когда Шекспир вложил в уста своего очаровательного Ариэля * песню: Отец, твой спит на дне морском, Он тиною затянут, И станет плоть его песком, Кораллом кости станут. Он не исчезнет, будет он Лишь в новой форме воплощен {Перевод М. Донского.}, - он даже не подозревал, как правильно нарисовал он химические изменения, благодаря которым животная материя заменяется кремнеземистыми и известняковыми образованиями. Почему мистер Хант полагает, что Шекспир "даже не подозревал" о собственной мудрости, мы, право, не совсем понимаем. Быть может, он исходит в своем предположении из того, что Шекспир не был ни признанным химиком, ни признанным палеонтологом. В заключение мы приведем еще один отрывок, который, по нашему мнению, с поразительной ясностью показывает, как преходяща и тороплива наша краткая жизнь, которую заключают сон и спокойное величие природы. <> ОТНОСИТЕЛЬНОЕ ЗНАЧЕНИЕ ВРЕМЕНИ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА И ДЛЯ ПРИРОДЫ <> Все сущее на земле является результатом химических реакции. Мы можем воспроизвести в наших лабораториях процесс воссоединения молекул и обмена атомами, однако в природе он протекает очень медленно, а в наших руках происходит почти мгновенно. В природе химическая сила распределяется на длительный период и изменения практически незаметны. Мы искусственным образом концентрируем химическую силу и расходуем ее для производства изменений, которые занимают максимум несколько часов. 9 декабря 1848 г. <> О СУДЕЙСКИХ РЕЧАХ <> Вряд ли необходимо упоминать, что мы не питаем ни малейшей симпатии как к крылу физической силы чартизма вообще, так и к арестованным и осужденным чартистам крыла физической силы в частности. Не говоря уже о жестокости их планов, которым они с такой легкостью и охотой готовы были следовать (даже если поверить, будто эти неслыханные мерзости были подсказаны им иностранными шпионами, сумевшими воспользоваться их тупым невежеством), они помимо всего нанесли такой вред делу разумной свободы в мире, что их нельзя не признать врагами общественного блага и недругами простого народа. И все же мы считаем, что с этими преступниками надо говорить языком здравого смысла и подлинного знания - особенно когда к ним обращается судья. Они очень в этом нуждаются, а помимо того, что правду следует говорить всегда, весьма желательно, чтобы она неизменно сопутствовала достоинству и авторитету судейского горностая. Открывая заседания специальной комиссии графства Честер, судья Олдерсон, как ни жаль, произнес весьма, мы бы сказали, полицейскую речь, которую никак нельзя назвать поучительной. Он, прибегая к выражению любителей спорта, "схватился" с темой революции вообще, твердо рассчитывая на победу, а поскольку человеку как в парике, так и без парика очень легко говорить все, что ему взбредет в голову, если никто не смеет его перебивать или возражать ему, то он воспользовался этим удобным случаем и высказал поистине поразительные суждения. На волшебном термометре мистера Исаака Бикерстафа *, находившемся в его доме в Башмачном переулке, Церковь помещалась между ревностностью и терпимостью; и мистер Бикерстаф заметил, что стоило волшебной жидкости подняться слишком высоко от средней точки - Церкви - в ревностность, как она уже грозила перейти в ярость, а ярость - в преследования. Если бы старый мудрый цензор английских нравов заменил Церковь Судом, результат, несомненно, остался бы прежним. Судья Олдерсон объявил в поучение присяжным, что "до Французской революции 1790 года бедняки располагали гораздо большим количеством жизненных благ, чем после этого события". Прежде, чем мы коснемся доказательства, которым судья Олдерсон подкрепил это свое утверждение, нам хотелось бы спросить, полагает ли в наши дни хоть один разумный человек, что первой французской революции можно было бы избежать и что, вспоминая прошлое, трудно объяснить, почему она произошла? Что она не была ужасной развязкой трагедии, в которой уже были сыграны все предыдущие сцены, неотвратимо ведшие к этому страшному концу? Что в истории можно найти другой пример, когда высокое развитие искусств, науки и цивилизации шло рука об руку с безысходной нищетой беспощадно угнетаемого и униженного народа, как это было в предреволюционной Франции? Жизненные блага! Да французы - простые люди, составлявшие почти все население страны, - забыли даже, что это такое, еще задолго до революции. Они умирали тысячами в тисках голода и нужды. В королевских лесах королевская охота скакала по их мертвым телам. По улицам Парижа бродили толпы голодных, с воплями требуя хлеба. Дорога от Версаля до Парижа была запружена нагими и голодными, которые стекались туда из всех провинций. Столы, которые герцог Орлеанский Филипп Равенство * накрывал для народа на улицах, осаждались авангардом нации обездоленных, и на каждом лице уже лежала тень грядущей гильотины. Бесчестные феодалы и растленное правительство год за годом грабили и угнетали их, доведя до такого отчаянья, которому нет подобного в истории. И пока росли их нищета и горе, их угнетатели купались в неслыханной роскоши, так что под конец даже моды и привычки высших классов, не знавших никакой узды, были помечены печатью безумия и стали чудовищными. "Всеми богатствами, - говорит Тьер *, - владела ничтожная кучка, а тяготы и повинности ложились на один-единственный класс. Почти две трети земель принадлежали духовенству и дворянству, и лишь треть - народу, который должен был платить налоги королю, множество феодальных податей сеньорам, десятину священникам, и эта кормившая страну треть земли, кроме того, опустошалась благородными охотниками и их дичью. Налоги на потребление тяжелым гнетом ложились на большинство, а следовательно - на народ. Взыскивались они самым возмутительным образом. Дворяне могли безнаказанно опаздывать с выплатой, если же угнетенный, задавленный нуждой крестьянин не мог уплатить недоимки, его подвергали истязаниям. Народ проливал свою кровь, защищая высшие классы общества, и не имел даже скудного пропитания". Как бы ни тяжело было положение вещей после революции - а оно всегда бывает таким после подобных мрачных катаклизмов, - несомненно одно, если вообще есть что-то несомненное в истории: когда началась революция, французский народ не располагал никакими жизненными благами. И судья Олдерсон, объясняя присяжным, что эта революция была лишь борьбой "за политические права", говорит (не в обиду ему будь сказано) невообразимую чепуху и упускает возможность сделать свою речь поучительной для чартистов. Французская революция была борьбой народа за социальное признание, за место в обществе. Это была борьба во имя отмщения злобным тиранам. Это была борьба за свержение системы угнетения, которая, забыв о гуманности, порядочности, естественных нравах человека и обрекая народ на неслыханное унижение, воспитала из простых людей тех демонов, какими они показали себя, когда восстали и свергли ее навсегда. Доказательство, на которое ссылается мистер Олдерсон, обосновывая свою точку зрения, показалось бы странным в любом случае, но особенно странно оно звучит в устах высокого должностного лица, одна из важнейших обязанностей которого заключается в разборе и оценке улик для того, чтобы их яснее поняли умы, непривычные к такому анализу. "Существует весьма авторитетное мнение, что наиболее верным показателем уровня жизненных благ, которыми располагают бедняки, может считаться количество потребляемого населением мяса. Если принять подобный критерий, парижская статистика показывает, что в 1789 году, при старом режиме, на одного человека приходилось 147 фунтов мяса; в 1817 году, после возвращения династии Бурбонов, которым завершилась революция, на одного человека приходилось всего 110 фунтов 2 унции мяса; в 1827 году, в промежуточный период между Реставрацией и нынешним временем, среднее потребление по-прежнему составляло около 110 фунтов, но после революции 1830 года эта цифра упала до 98 фунтов 11 унций, а в наши дни она, вероятно, еще ниже". Статистические сведения о Париже 1789 года! Когда в Париже находился королевский двор, окруженный еще неслыханным великолепием; когда в Париже находились три сословия, все важнейшие сановники государства, сопровождаемые бесчисленными слугами и прихлебателями; когда в Париже весь этот год находилась вся аристократия, в последний раз пытавшаяся уладить свои отношения с королем; когда в Париже состоялось огромное шествие к собору Парижской богоматери; когда в Париже произошло открытие Генеральных Штатов; когда в Париже третье сословие объявило себя Национальным Собранием; когда депутаты, собравшиеся из шестидесяти провинций, отказались покинуть Париж; когда в садах Пале-Рояля ежевечерне собирались такие толпы иностранцев, прожигателей жизни и бездельников, каких Париж еще не видывал; когда народ стекался в Париж со всех концов Франции; когда в этот год великих событий охваченный возбуждением Париж кутил, пировал и безумствовал; короче говоря, когда все потребляющие мясо классы собрались в Париже и объедались, захваченные первым вихрем надвигающейся бури! Судья Олдерсон берет именно этот - 1789 - год, делит количество мяса, съеденного населением Парижа, на равные доли, с детской наивностью сообщает присяжным, что на одного человека приходилось 147 фунтов мяса, и считает это доказательством высокого уровня жизненных благ, которыми пользовался простой народ! А этот 1789 год известен в истории как самый тяжелый, какой только знал французский народ со времен страшных бедствий в царствование Людовика XIV и бессмертного милосердия Фенелона! * А в этом 1789 году Мирабо* говорил в Национальном Собрании о "голодающем Париже", король вынужден был принимать депутации женщин, требовавших хлеба, и большой колокол ратуши гремел над Парижем: "Хлеба! Берите хлеб силой!" Стоит ли подробно разбирать такие свидетельства? Они слишком внушительны и наглядны. И в заключение мы назовем самую важную, на наш взгляд, причину, заставившую нас обратить внимание на серьезную ошибку судьи Олдерсона. Этот ученый судья заблуждается, если думает, что среди чартистов нет людей, обладающих достаточными знаниями, чтобы заметить подобную подтасовку и умело ею воспользоваться. Деятельные и зловредные агенты чартистов, живущие чтением лекций, сумеют извлечь из подобного заявления больше пользы, чем из всех несчастий Англии за ближайший год. В любой истории французской революции они легко найдут неопровержимые доказательства ошибки судьи Олдерсона. Они обращаются к слушателям, чье умственное развитие и образованность таковы, что делают их особенно склонными судить о здании по одному кирпичу, а вывод из подобного разоблачения напрашивается сам собой: вся система управления страны - только обман и ложь. Совсем недавно судья Олдерсон, словно говоря об общеизвестном факте, заявил подсудимым-чартистам, что в Англии любой трудолюбивый и настойчивый человек может добиться политической власти. Разве в Англии не найдется трудолюбивых и настойчивых людей, на которых этот удобный афоризм бросит тень? Мы склонны думать, что лекторы-чартисты сумеют отыскать немало подобных примеров. 23 декабря 1848 г. ^T"МОЛОДОЕ ПОКОЛЕНИЕ" ЛИЧА*^U Перевод И. Гуровой Это не случайные крошки, упавшие с роскошного стола мистера Панча, нет, это мистер Лич с большим тщанием, изяществом и веселостью воспроизводит одну из лучших серий своих рисунков. Как бы ни было восхитительно "Молодое поколение" в картинной галерее мистера Панча *, увеличенное и изданное отдельно оно производит еще более приятное впечатление. Говоря о мистере Личе, необходимо упомянуть, что он первым из английских карикатуристов (мы пользуемся этим словом за неимением лучшего) решил, что красота не противопоказана его искусству. В его рисунках почти всегда можно найти красивые лица и изящные фигуры, и мы искренне верим, что его пример помогает возвысить и сделать более изысканной эту популярную отрасль искусства, которая благодаря изобретению парового печатного станка и гравированию на дереве с каждым днем приобретает все большую популярность. Если мы обратимся к собраниям картин Роулендсона * или Гилрея *, мы обнаружим, что, несмотря на бесспорный юмор, они утомляют и раздражают чрезмерным безобразием изображаемых лиц. Не говоря уж о том, что делать предмет сатиры обязательно безобразным - прием довольно убогий и достойный разве рассерженного ребенка или ревнивой женщины, он неизбежно приводит к нежелательному эффекту. Ну, почему дочь фермера на старой карикатуре, завывающая у клавикордов (к вящему восторгу ее достойного родителя, угождать которому - ее долг), обязательно должна быть отвратительной толстухой? Насмешка над ее воспитанием - если это вообще предмет для сатиры - не утратила бы своего жала, если бы девушка была хорошенькой. И мистер Лич сделал бы ее хорошенькой. Дочки английских фермеров не так уж часто страдают неимоверной толщиной. Хорошеньких среди них не меньше, чем безобразных, и мы согласны с мистером Личем, что первые больше подходят для такого рода искусства. Красавиц не только приятнее хранить в нашей папке, но они и гораздо больше нас интересуют. Нас гораздо больше заботит, что им идет и что не идет. В новогоднем "Альманахе" Панча есть рисунок мистера Лича, изображающий группу очаровательнейших дам в невероятных одеяниях, которые зовутся "дамскими пальто". Прежде эти прелестные создания были бы изображены неуклюжими и безобразными елико возможно, и карикатура потеряла бы всякий смысл, так как публика посмеялась бы над нелепостью всей картинки и осталась бы совершенно равнодушной к тому, что носят подобные уроды и насколько смешными это их делает. Но для того, чтобы изображать женскую красоту так, как ее изображает мистер Лич, художник должен чувствовать ее очень тонко и уметь передавать ее двумя-тремя чуть заметными, но уверенными штрихами своего карандаша. Этой способностью мистер Лич обладает в замечательной степени. Вот почему мы негодуем, когда безжалостный и враждебный свет глумится над теми из "Молодого поколения", кто слишком рано влюбился. Он совершенно прав, этот мальчик, который, преклонив колени на сиденье стула, просит у своей хорошенькой кузины локон, чтобы взять его с собой в школу, когда кончатся каникулы. Этот фартучек может свести с ума, а в ее кудрях таится разорванный на папильотки Вергилий без переплета. Можно усомниться в бескорыстии другого юного джентльмена, созерцающего очаровательницу у фортепьяно, - усомниться из-за его прозаического упоминания о "монете" (хотя даже оно могло быть порождено смиренным сознанием того, что ему еще не по карману обзаводиться собственным домом), но то, что он "чертовски склонен натянуть нос этому молодцу", кажется нам наиестественнейшим чувством. Юный джентльмен с растрепанной шевелюрой и стиснутыми руками, который влюблен в неземную красавицу с букетом и не может быть счастлив без нее, внушает нам грустное сочувствие. Да и кто бы мог быть счастлив без нее? Эти юнцы - или молодое поколение - изображаются с той же меткостью и столь же мило, как и взрослые женщины. Томный малыш, который "не танцевал с тех пор, как был совсем маленьким", настоящее совершенство, а сгорающая от нетерпения девчушка (партнером которой он отказывается быть, хотя ее к нему подводит сама великолепная хозяйка дома), уже вставшая в первую позицию, страстно мечтающая о кадрили, робко поглядывающая на него с надеждой и сомнением, совершенно восхитительна. Умствующий юнец, навлекающий на себя грозный гнев домашней Нормы * своими взглядами на женщину как на низшее животное, будет, насколько нам известно, читать на рождество лекцию о взаимосвязи Конкретности и Воли. В прошлый вторник мы узнали ноги философа, который находит, что Шекспира хвалят не по заслугам, - они, весело болтаясь, свисали с империала омнибуса. Хмурый юнец, который твердо знает одно: "Если папаше не нравится, как я живу, то пусть он наймет мне холостую квартирку и назначит еженедельную сумму на расходы", - не принадлежит к числу наших знакомых; но мы не сомневаемся, что теперь он уже обитает на Вандименовой Земле * или в самое ближайшее время попадет в Ньюгет. Нам очень не хотелось бы обладать кое-каким наличным капитальцем в сейфе и приходиться этому юнцу холостым дядюшкой. И уж во всяком случае, мы при подобных обстоятельствах ни за что не поселились бы в Зловещем пригороде Кемберуэл, памятуя о деле Варнуэла *. В каждом своем рисунке мистер Лич добивается именно того, чего хочет. Выражение лиц, хотя и создаваемое с помощью простейших средств, всегда оказывается наиболее естественным, и ему веришь с первого взгляда. В его остроумии нет злости, и оно всегда достойно истинного джентльмена. Он обладает чувством ответственности и такта; он с наслаждением изображает приятное и даже вещам самим по себе неприятным умеет придать обаяние; он многообразен, неистощим и поучителен. В тон и исполнение своих рисунков он внес неизвестную дотоле элегантность, но отнюдь не в ущерб истине. Он - украшение популярного искусства английской карикатуры и, уже много для него сделав, несомненно, сделает еще больше. Мы всегда питали к нему самые теплые чувства и хотим пожелать ему всего лучшего в будущем. Лет десять назад кто-то из авторов "Куортерли Ревью", говоря о мистере Джордже Крукшенке, подчеркнул всю нелепость того, что для подобного художника Королевская академия закрыта лишь потому, что его произведения создаются не с помощью некоторых раз навсегда установленных материалов и не занимают ежегодно определенного пространства на ее стенах. Неужели в ее списках не найдется таких членов, чьи произведения, выполненные маслом с помощью кисти, будут прочно забыты, когда карандашные рисунки мистера Крукшенка и мистера Лича будут по-прежнему радовать обитателей половины домов королевства? 30 декабря 1848 г. ^TРАЙ В ТУТИНГЕ^U Перевод И. Гуровой Как только стало известно, что в Тутинге, на ферме для детей бедняков, принадлежащей мистеру Друэ, началась губительная эпидемия, раздался обычный в таких случаях хвалебный гром труб (восхитительное описание этого заведения, принадлежащее перу Сиднея Смита *, несомненно, еще свежо в памяти многих наших читателей). Из всех подобных ферм мира тутинговская была самой восхитительной. Из всех содержателей подобных ферм мистер Друэ был самым бескорыстным, ревностным и безупречным. Из всех чудес, ведомых миру, самым невероятным было, пожалуй, появление подобной страшной болезни и быстрое ее распространение в столь образцово устроенном заведении. Эпидемия разразилась совершенно неожиданно. Ничто ее не предвещало. Опекаемые дети спали сладким сном покоя и довольства; опекающий их мистер Друэ спал сладким сном человека с чистой совестью, но ни на минуту не смыкал одного глаза, дабы не спускать его с источаемых им благодеяний и счастливых деток, порученных его отеческим заботам; и вдруг губительный мор обрушился на них, и на тутинговском погосте уже не хватало места для детских гробиков, которые каждый день вереницей тянулись из ворот этого элизиума. Ученый следственный судья графства Сэррей не счел нужным произвести расследование смерти этих детей, будучи столь же глубоко убежден в том, что ферма мистера Друэ - наилучшая из всех возможных ферм, как глубоко был убежден наивный Кандид *, что великолепный замок великолепного барона Тундертентронка - наилучший из всех замков. Полагая, что это высокоученое должностное лицо кому-то подчинено и, вероятно, получит должное поощрение за свою мудрость, мы перейдем к деятельности следственного судьи совсем иного толка - к тому, что обнаружил следственный судья мистер Уэкли и его помощник мистер Миле. Если бы двое-трое несчастных детишек, увезенных из Тутинга, не умерли на территории, подведомственной мистеру Уэкли, сейчас, несомненно, уже возник бы комитет для преподнесения мистеру Друэ какого-нибудь великолепного сувенира в знак общего уважения и сочувствия. Мистер Уэкли, однако, будучи Фомой Неверным, проводит расследование и даже изъявляет желание как можно точнее выяснить причины этих ужасов, исходя из предположения, что у таких страшных последствий должны же быть какие-то не менее страшные причины. Вспомнив о существовании общественного института, именуемого "Министерством здравоохранения", мистер Уэкли вызывает к себе доктора Грейнджера, инспектора этого учреждения, который обследовал элизиум мистера Друэ и представил об этом отчет. И тут выясняется, - ведь правда так капризна! - что мистер Друэ не такой уж золотой фермер, каким его считали. Оказывается, что это золото не так уж чисто. Чрезвычайная духота, спертость воздуха и смрад в пресловутом земном раю, который он возглавляет, "превосходят гнусностью все, что инспектору когда-либо доводилось встречать в больничных ли палатах или в иных помещениях, где находились больные". У мистера Друэ есть скверная привычка укладывать четырех холерных пациентов в одну постель. Он имеет слабость предоставлять больным самим заботиться о себе в обстановке настолько отвратительной, бесчеловечной и варварской, что она всячески усугубляет ужас их положения и увеличивает опасность заражения. Он так невежествен или так преступно легкомыслен, что и не думает принимать ни малейших мер предосторожности, не заботится запастись самыми простыми лекарствами, которые рекомендовало министерство здравоохранения в своем официальном заявлении, опубликованном в "Газете" и разосланном по всей стране. И нельзя сказать, что душевная чистота мистера Друэ в одно мгновение опровергла опыт врачей, наблюдавших холеру во всех частях света, ибо, к несчастью, он еще за две недели получил предупреждение о надвигающейся беде - предупреждение, на которое не обратил ни малейшего внимания. Ему было указано, что он может брать на свою ферму только определенное число несчастных детей, но он превысил это число по собственному усмотрению и для собственной выгоды. Его заведение переполнено. А оно ни в одном отношении не подходит для содержания такого количества детей. Детский рацион так непитателен и скуден, что его питомцы тайком перелезают через изгородь и выбирают съедобные очистки из свиного пойла. Днем они одеты в лохмотья, ночью укрываются рваной ветошью. Живут они в холодных, сырых и грязных комнатушках с гнилыми полами и стенами. Короче говоря, век чудес давно прошел, и из всех подходящих мест, где могла бы или, вернее сказать, где должна была бы вспыхнуть опустошительная холера, образцовая ферма мистера Друэ - самое подходящее. И как будто всех этих человеческих слабостей еще недостаточно, мистер Друэ обладает скверной привычкой тянуть и ничего не предпринимать, даже когда ему прямо указывают на то, что нужно сделать для спасения жизни этих детей. Кроме того, он в присутствии инспектора запугивает своих служащих, когда они выражают намерение сообщить какую-нибудь неприятную истину. У него есть милейший братец - весьма симпатичный чудак, - который не только принимает деятельное участие во всех беззакониях, творимых на ферме, но которого "лишь с трудом удается удержать", чтобы он не отправился в Кенсингтон "как следует вздуть попечителей" из тамошнего союза за их намерение забрать детей! Мальчиков, окруженных отеческими заботами мистера Друэ, постоянно награждают подзатыльниками, избивают, подвергают истязаниям. Если они жалуются, их сажают на голодную диету. Они "поразительно худы и измождены". Система мистера Друэ восхитительна, но для его питомцев она влечет за собой такие пустячные последствия, как "истощение, слабоумие, лишаи и т. д.", а такой чесотки свидетелю-врачу не приходилось видеть за всю его тридцатилетнюю практику. Пинок, который был бы нипочем для здорового ребенка, после нескольких месяцев пребывания на ферме мистера Друэ причиняет тяжелое увечье. Мальчики, которые до знакомства с мистером Друэ отличались сообразительностью (как показывает под присягой один из попечителей), вскоре лишаются ее и превращаются в идиотов. Врач больницы св. Панкраса пять месяцев тому назад писал в своем отчете о почтенном мистере Друэ, "что весьма большая строгость, чтобы не сказать большего (а почему бы и не сказать большего, доктор, если обстоятельства этого требуют?), проявлялась лицами, как облеченными на то властью, так и ею не облеченными", имея в виду, мы полагаем, милейшего чудака-братца. Короче говоря, все, что делает мистер Друэ, - или позволяет делать, или подстрекает делать, - все это бессердечно, жестоко и гнусно. Присяжным следственного суда представлены неопровержимые доказательства вышесказанного, и мы поэтому считаем себя вправе делать выводы. Но виновен не он один, и хотя это ни на йоту не уменьшает вины жадного фермера, другие виноваты немногим меньше. Приходские власти, которые посылали детей в подобное место и, зная, что оно собой представляет, оставляли их там, не сделав ни малейшей попытки коренным образом изменить условия их жизни, виновны в высшей степени. Не менее виновен инспектор комиссии помощи бедным, обследовавший это место и не потребовавший немедленного его закрытия. Комиссия помощи бедным, если она располагала властью навести там порядок (однако это вопрос спорный), виновна так же, как и остальные. Поистине замечательно, как те, кто бездействовал, когда следовало предпринять что-нибудь решительное, став тем самым в известной степени participes criminis {Соучастником в преступлении (лат.).} , даже теперь стараются елико возможно замять случившееся. Вышеупомянутый инспектор считает, что приказ комиссии помощи бедным, который запрещал бы попечительским советам посылать детей в подобные заведения, был бы "чересчур жесткой мерой". Словно вопиющие случаи требуют мягких мер и между ними нет естественного соответствия! О да, он указал, что детей не следует укладывать в одну постель втроем, и мистер Друэ впоследствии сообщил ему, что укладывает их теперь по двое; в разгар эпидемии они спали вчетвером, - очевидно, в оздо ровительных целях. Инспектор не сделал никаких замечаний относительно вентиляции. Он не опрашивал детей наедине о том, как с ними обращаются. Рацион он считает хорошим - при условии, что порции будут достаточными, так как пока их величина нигде не оговорена. По его мнению, соблюдая определенные предосторожности, в 'том помещении можно было бы жить без вреда для здоровья, - при условии внесения некоторых необходимых и разумных изменений. Точно так же кто-нибудь мог бы изъявить согласие поселиться на верхушке Монумента * - при условии, что там для него воздвигнут прекрасно обставленные апартаменты и каждый день к обеду туда будет взбираться избранное общество! На содержание этих детей мистер Друэ получал по четыре шиллинга шесть пенсов в неделю, и приходские власти, видимо, придают большое значение солидности подобной суммы и считают, что такая цифра многое искупает. Возможно, это действительно немалые деньги, принимая во внимание, что мистер Друэ имел право пользоваться трудом своих питомцев, но, на наш взгляд, все это к делу не относится. Если бы за каждого из них еженедельно платили даже по четырнадцать шиллингов шесть пенсов, все равно нельзя было бы найти оправдания тому, что детей полностью предоставляли нежным заботам мистера Друэ и он мог бесконтрольно извлекать из своей фермы наибольшую прибыль. Когда человек держит свою лошадь в прокатной конюшне, он, хотя и платит двадцать пять шиллингов в неделю, все же считает нужным проверять, получает ли она свой овес. Несчастью, вне всяких сомнений, весьма способствовала никуда не годная одежда. Что же говорит по этому поводу мистер Уильям Роберт Джеймс, поверенный и клерк попечительского совета Холборнского прихода? Мистер Друэ "в личной беседе (!) согласился, что четыре шиллинга шесть пенсов в неделю включают и одежду. Какую именно - оговорено не было". Удивительно ли, что фланелевые юбки, которые в самые холодные недели этой зимы носили несчастные девочки, "так и светились", как было публично заявлено в другом приходе? Тот же самый мистер Джеймс представил протоколы посещения тутинговского рая депутацией попечителей. Например: "Касательно жалобы Ханны Слейт на скудость пищи мы находим ее необоснованной. Так как Элизабет Мейл жаловалась, что при прошлом ее посещении ее дети были очень грязны, мы обратили на них особое внимание и просим отметить, что у нее не было никаких оснований жаловаться". Даже глупцу ясно, что поскольку дети Элизабет Мейл на этот раз грязны не были, значит, они никоим образом не могли быть грязны никогда раньше. Однако оказывается, что этот самый Джеймс, поверенный и клерк попечительского совета Холборнского прихода, придумал ценнейшую систему выяснения правды, а именно: он в присутствии мистера Друэ спрашивал мальчиков, есть ли у них какие-нибудь жалобы, а когда они отвечали "есть", советовал немедленно их выпороть. Мы узнаем это из следующего оригинального протокола одного из этих официальных визитов: "Имеем честь довести до сведения совета, что в четверг 9 мая мы посетили заведение мистера Друэ, чтобы обследовать, как содержатся дети нашего прихода. Мы присутствовали на обеде, и, по нашему мнению, мясо было хорошим, но картофель - скверным. Мы посетили классные комнаты, спальни и мастерские. Всюду были чистота и уют, но, по нашему мнению, в новых спальнях для младших детей на нижнем этаже заметен нездоровый запах. Девочки нашего прихода выглядели очень хорошо. У мальчиков был болезненный вид, и поэтому мы спросили их, есть ли у них какие-нибудь жалобы на пищу или на что-нибудь другое. Примерно сорок из них подняли руки, чтобы выразить недовольство, после чего мистер Друэ повел себя несдержанно. Он назвал мальчиков лгунами, сказал про некоторых из тех, кто поднял руки, что они - позор всей школы, и добавил, что они вполне заслуживают того, чтобы он последовал совету мистера Джеймса и задал им хорошую порку. (Смех.) Тогда мы начали опрашивать мальчиков по отдельности, и некоторые из них пожаловались, что получают мало хлеба к завтраку. Во время этого опроса поведение мистера Друэ стало еще более несдержанным. Он сказал, что мы не должны задавать подобных вопросов, что мы могли бы удовлетвориться его репутацией и обойтись без таких расследований, и что мы не имеем права вести такой опрос, и что он был бы рад вовсе избавиться от этих детей. Чтобы избежать дальнейших споров, мы отбыли, не достигнув полностью цели нашего посещения". Если мистер Друэ был искренен, говоря, что он был бы рад избавиться от этих детей, то теперь он должен испытывать глубокое удовлетворение - ведь ему удалось навеки избавиться от стольких из них! А как чудесно взаимное удовольствие, извлекаемое из этих визитов. Послушаем мистера Уинча, одного из попечителей Холборнского прихода, который был в числе посетивших тутингский рай девятого мая: "Я был с мистером Мейсом и мистером Реббеком. Дети обедали. Все они стояли. Мне было объяснено, что за едой они никогда не сидят. Я попробовал мясо и разрезал около ста картофелин за разными столами, и ни одна из них не годилась для еды. Они были черные и гнилые. Я сказал мистеру Друэ, что картофель очень плох. Он ответил, что платит по семь фунтов за тонну. Других овощей дети не получали. Я сказал мистеру Друэ, что им следует давать другую пищу. Он ничего не ответил. Я также сказал мистеру Друэ, что в новых комнатах очень нездоровый запах. Мистер Мейс выразил сожаление, что, строя эти помещения, он не сделал потолки выше, на что мистер Друэ ответил - если всех слушать, хлопот не оберешься. Мы посетили несколько спален, которые были очень чисты. Девочки выглядели хорошо, но у мальчиков, собранных в классе, вид был болезненный и нездоровый. Там присутствовали также мистер Друэ, его брат и учитель. Мистер Реббек сказал мальчикам: "Если у вас есть жалобы на то, что вас плохо кормят, или на что-нибудь еще, поднимите руки". И человек тридцать - сорок подняли руки. Мистер Друэ повел себя несдержанно и сказал, что мы обходимся с ним подло; он сказал, что мальчики, которые подняли руки, почти все лгуны и отъявленные негодяи. Он сказал, что мы ведем себя по отношению к нему нечестно, что речь идет о его репутации и что если мы чем-нибудь недовольны, то должны действовать иначе. Один из мальчиков в ответ на мой вопрос сказал, что им дают слишком мало хлеба к завтраку и к ужину, и я убедился, что это правда, сравнив их рацион с рационом работного дома. Ввиду этих недоразумений мы покинули заведение мистера Друэ, не расписавшись в книге посетителей. Я не вносил в попечительский совет никакого предложения забрать оттуда детей. Я снова посетил заведение мистера Друэ 30 мая. Картофель на этот раз оказался превосходного качества. Я зашел в кладовую и был очень удивлен, обнаружив, что хлеб не развешивается. У нас в приходе мы его развешиваем, так как убедились, что это - единственный способ избежать недовольства. Караваи в заведении мистера Друэ разрезались на шестнадцать кусков без взвешивания. В столовой я не видел солонок, но у некоторых мальчиков была соль в мешочках, и они выменивали ее на картофель. Я не спрашивал детей, были ли они наказаны после того, что произошло при моем предыдущем посещении. 30-го мы пробыли в заведении часа полтора-два. Затем мы выразили свое удовлетворение тем, что увидели. Мы не выясняли, что произошло после нашего предыдущего посещения. Я не предлагал попечительскому совету никаких улучшений питания. У нас не было средств проверить, полностью ли дети получают продукты, указанные в раскладке". Но мы выразили удовлетворение тем, что увидели. Ну как же! Наше единодушие было восхитительно. Никто не жаловался. Еще в первый раз было сделано все, чтобы пробудить в мальчиках охоту жаловаться. Они видели, как хмурился тогда мистер Друэ. Они слышали, как он кричал о лгунах и отъявленных негодяях. Они узнали, что речь идет о его драгоценной репутации - куда более драгоценной, чем жизнь любого числа бедных детей. В промежутке между нашими посещениями они, несомненно, получили от него немало отеческих советов и наставлений. У них были все основания - и моральные и физические - держаться бодро, мужественно и откровенно. И все же ни один мальчик не пожаловался. Мы вернулись домой, в Холборнский приход, ликуя и радуясь. Наш клерк весело смаковал шутку насчет порки. Все было прекрасно. Так как же можно было ждать, что в тутингском раю мистера Друэ возьмет да и начнется холера? Если бы нас предоставили достохвальному самоуправлению, на этот вопрос до сих пор не было бы ответа, а репутация мистера Друэ сияла бы полным блеском. Но Совет здравоохранения - институт, с каждым днем по-новому доказывающий свою важность и полезность, - разрешил все недоумения. А именно: эпидемия холеры или напоминающего ее небывало злокачественного тифа вспыхнула в заведении мистера Друэ потому, что оно отвратительно содержалось, возмутительно инспектировалось, нечестно защищалось и было позором для христианской общины и темным пятном для цивилизованной страны. 20 января 1849 г. ^TФЕРМА В ТУТИНГЕ^U Перевод И. Гуровой В прошлый вторник присяжные следственного суда после долгого разбирательства, проведенного мистером Уэкли, вынесли вердикт по делу Фермера из Тутинга - "виновен в непредумышленном убийстве", а также выразили сожаление по поводу несовершенства Закона о бедных * и надежду на то, что заведения, подобные заведению в Тутинге, скоро прекратят свое существование. В ходе этого расследования не было обнаружено никаких фактов, которые могли бы смягчить впечатление от свидетельских показаний, итог которым мы подвели на прошлой неделе. Новые показания только лишний раз подтвердили виновность этого человека, теперь признанную официально. Напротив, физическое истощение детей, оставшихся в живых, подтвердилось с еще более страшной убедительностью. Защита сделала все, что было в силах хорошего адвоката, - но ничего сделать было нельзя. Некий образованный свидетель защиты сделал все что мог, не поскупившись на постыдные увертки и уклончивые ответы, но и он ничего не мог поделать с фактами. Как кажется, некий попечительский совет счел оскорбительным для себя то, что писалось в связи с этим делом, и собирается выступить в свою защиту. Любой отдельный человек или учреждение непременно чувствуют себя оскорбленными, если газеты отзовутся о них неодобрительно. Этому существует множество примеров. Мистер Тертел чрезвычайно негодовал на подобные нападки, я мистер Гринекр * тоже. Но, признавая, что существует значительная разница между виной тех, кто отправил сотни детей в это страшное место и бездумно удовлетворялся редким и поверхностным его инспектированием, и виной его владельца, который видел его в любое время, в любой час, видел все самое худшее, а не только казовую сторону, и продолжал на собственный страх и риск извлекать выгоду из своего жестокого и опасного занятия, мы все же возьмем на себя смелость повторить, что для причастного к этому попечительского совета нельзя найти никаких оправданий. Попросту говоря, попечители принимали на веру то, в чем должны были убедиться путем тщательного обследования. Существует некое заведение, куда принимают детей бедняков. Один попечительский совет посылает туда своих подопечных, другие попечительские советы, как овцы, следуют его примеру. Предположим, что у их прихода не нашлось помещения для этих детей. В работном доме прихода св. Панкраса, например, для них, возможно, не было ничего подходящего. Однако это еще не причина для того, чтобы отправлять их в Тутинг, и уж никак не оправдание того, что они все-таки были туда посланы. С помощью той же логики можно было бы оправдать их отправку на остров Норфолк * или на берега Нигера. Но мы не хотим влиять на приговор уголовного суда, который должен вскоре заняться этим делом. Суд будет руководствоваться законом и свидетельскими показаниями, и нет ни малейшей опасности, что простая гуманность может вызвать пристрастное отношение к подсудимому. В наших английских судах этого можно не опасаться. Мы только хотим в немногих словах объяснить, почему мы считаем весьма желательным, чтобы кара за это деяние и за все, с ним связанное, была бы строго заслуженной, и почему в этом случае особенно недопустимо то смутное английское стремление по возможности все сгладить и замять, которое порой можно заметить в самых важных вопросах. По всей Англии мы в течение последних месяцев судили и с надлежащей суровостью наказывали крамольников, которые прилагали все усилия к тому, чтобы толкнуть недовольных на беспорядки и нарушение мира в стране. В течение этого года мы считали наших специальных констеблей десятками тысяч, а наши верноподданнические адреса - сотнями. Все эти проявления лояльности были вызваны необходимостью, но часто - печальной необходимостью, и когда время утишило естественное негодование, оказалось, что радоваться и торжествовать не из-за чего. Вожаки чартистов, ныне отбывающие различные наказания в различных тюрьмах, находили основное большинство своих слушателей среди недовольных бедняков. Виднейшие из чартистских вожаков не могли сослаться в свое оправдание на нужду, но их лживые призывы были обращены к бесчисленным труженикам, страдающим от социальных несправедливостей, которых невозможно избежать, и от сложного положения в отечественной торговле, которое им трудно объяснить. Нет никаких сомнений, что этот большой класс людей заражен чартизмом, что всюду, где он особенно многочислен, недовольство также особенно сильно. В стране, пожалуй, не найдется бедняка-труженика, который через год, через месяц, через неделю не мог бы оказаться в положении отца, чьи дети были отосланы в Тутинг, и еще труднее отыскать бедняка, который не думал бы: "А завтра это может случиться с моим ребенком". И вот сейчас представляется редкостный случай доказать этим людям, что государство непритворно заботится о них и искренне желает исправить реальное и несомненное зло, от которого они страдают. Если система "ферм для детей бедняков" не может устранить возможность того, что еще одну тутинговскую ферму опустошат страшные руки Голода, Болезни и Смерти, эту систему надо немедленно уничтожить. Если Закон о бедных в своем нынешнем виде бессилен предотвратить такие чудовищные несчастья, он должен быть изменен. Если на беду случилось так, что без всякого злодейского умысла с чьей бы то ни было стороны (а кто может в этом сомневаться!) дети бедняков безвременно сошли в могилу вместо того, чтобы жить и радоваться жизни, то пусть будет проявлена твердая решимость никогда более не допускать ничего подобного. И это не только нелицеприятная справедливость, это еще и умная, ясная политика. Она поможет рассеять широко распространившиеся и искусственно разжигаемые подозрения, предубеждения и недовольство. Она поможет завоевать доверие бедняка в самом важном для него - в том, что касается его домашнего очага. Но упустить этот случай, занявшись юридическими тонкостями и ошеломляя жадно слушающие уши казенной болтовней об инспекторах, о попечителях, о советах, об ответственности, об отсутствии ответственности, о разделенной ответственности, о правах, о статьях, о параграфах, о пунктах до тех пор, пока спасительное средство не будет размолото жерновами слов, - значило бы бесконечно ухудшить положение. На фабриках Ланкашира и заводах Бирмингема найдутся сотни голов, уже достаточно отуманенных кое-чем более опасным, чем стук ткацких станков и грохот молотов. С этими оглушенными людьми надо говорить внятно. Тогда они услышат и поймут услышанное правильно. Пусть взаимные расчеты между правителями и управляемыми ведутся ясно и разборчиво, чтобы их могли прочесть все: тогда управляемые скоро научатся читать их самостоятельно и будут обходиться без чтецов, оплачиваемых чартистскими клубами. 27 января 1849 г. ^TПРИГОВОР ПО ДЕЛУ ДРУЭ^U Перевод Я. Рецкера Особенность этого приговора состоит в том, что хотя суд и не нашел статьи закона, определяющей меру наказания, он, конечно, не мог снять с подсудимого тяготевшего над ним обвинения. Как ни плохо велось обвинение в этом процессе, оно все же подтвердило виновность Друэ. Подтвердило, что дети страдали от холода, жажды и голода, что они были лишены самой необходимой одежды, что они жили в невероятной грязи и что колония, где не было никакого ухода за ними, стала рассадником всевозможных болезней. Подтвердило коросту на голове и трахому, чесотку (к вящему удовольствию судьи Платта) и болезненное истощение, золотуху и рахит. Все это было неопровержимо доказано на суде. Мы предоставляем тысячу кубических футов каждому заключенному в наших тюрьмах, но на каждого ребенка-узника в детской тюрьме Друэ не приходилось и десятой доли этой нормы. Дети чахли там от недостатка воздуха не в меньшей степени, чем от недостатка пищи. В колонии вспыхнула эпидемия страшной болезни и унесла сто пятьдесят детских жизней. Следствием было установлено, что когда в заведении Друэ разразилась холера, там были все условия для того, чтобы обострить малейшее заболевание и вызвать распространение любой эпидемии. Однако суду, видите ли, не было предъявлено достаточно веских доказательств того, что эпидемия не могла бы унести столько жертв и без этих помощников г-на Друэ. Поэтому г-н судья Платт счел уместным заявить в своем резюме присяжным заседателям, что обвинение нельзя признать доказанным. Во время судебного разбирательства возник спор вокруг того пункта обвинения, согласно которому Друэ вменялась в вину преступная небрежность, выразившаяся в невыполнении обязанностей в отношении одного из детей. Если бы было доказано, что организм этого ребенка был так подорван плохими условиями на ферме, что он не мог перенести тяжелой болезни, то Друэ мог бы быть привлечен к уголовной ответственности за непредумышленное убийство. Но судья отверг это обвинение, как не применимое в данном случае, и настоял на оправдании подсудимого, мотивируя свое решение невозможностью доказать, что упомянутый ребенок когда бы то ни было отличался достаточно крепким здоровьем, чтобы вынести такую болезнь даже в лучших условиях, чем на ферме Друэ. Другими словами, зло уже приняло такие размеры, что всякое лекарство оказалось бессильным. Ибо кто бы мог в любой момент выбрать из этой массы детей одного и сказать, здоров этот ребенок или болен? Заместительница экономки работного дома, из которого малыш Эндрюс был направлен на ферму в Тутинг и откуда он вернулся уже умирающим, могла лишь подтвердить, что когда в одну и ту же ночь все сто пятьдесят шесть малышей вернулись к ней обратно, они были далеко не так здоровы и крепки, как тогда, когда их отправляли к м-ру Друэ. "Да, это так, я уверена в этом, - сказала она на суде. - Они были совсем хворые, и ножки у них болели, а у многих были язвы на теле". Некоторые из них выжили, другие умерли, в том числе и маленький Эндрюс. Вот и вся печальная история. Ни при отправлении детей в колонию, ни по возвращении их оттуда, их не осматривал врач. Показания почти половины свидетелей о чудовищных условиях на "ферме" защите удалось отвести, так как далеко не всегда можно было выделить крошечную фигурку Эндрюса из толпы детей, изнемогавших под общим бременем и терпящих ужасы, на которые они все были обречены. Почтенный господин судья поспешил раскрыть свои карты. Обвинение на процессе было представлено гораздо слабее, чем зашита, и он воспользовался первой удобной возможностью, чтобы стать на сторону более сильного. Свидетелей, нуждавшихся в ободрении, он старался запугать, свидетелей, которые могли обойтись и без его помощи, он высмеивал и оскорблял. Врачи вообще никогда не отличались ясностью своих заключений по части медицинской экспертизы, а вопросы судьи, как например, связаны ли между собой голод и чесотка или может ли чесотка быть причиной холеры, отнюдь не помогали врачам. Конечно, игривые замечания судьи вызывали смех среди публики. Некоторые даже бурно аплодировали, что вызывало ответную реакцию подсудимого, который выражал свое одобрение, хлопая рукой по барьеру. И все же нельзя читать отчет о процессе без боли в сердце. Даже шуточки судьи Платта не могут ослабить гнетущего впечатления, которое производят невыразимо тяжелые обстоятельства этого дела. Во время допроса свидетелей был один эпизод, столь глубоко волнующий, что едва ли кто из великих мастеров, обладавших великим талантом трогать человеческие сердца, мог бы его превзойти. Но и этот эпизод нисколько не тронул ученого судью, что вполне естественно, ибо г-н судья ровным счетом ничего не понял в происходившем. Свидетельница Мэри Гарри с (в ответ на вопрос прокурора г-на Кларксона). Да, я - няня из работного дома Холборнского прихода. Да, это я побывала в Королевской больнице для бедных на Грейт-Иннс-роуд. Помню, как мальчика Эндрюса привели вместе с другими детьми. Он был совсем больной, и я дала ему хлеба и молока. Г-н К л а р к с о н. Он съел этот хлеб? Свидетельница. О нет, он только поднял голову и сказал: "Ах, нянюшка, какой большой кусок!" Судья Платт. Я полагаю, кусок был слишком большим для такого малыша? Свидетельница. Он уже был не в состоянии есть. "Ах, нянюшка, какой большой кусок!" - воскликнул бедный ребенок с горечью в сердце, сознавая, что то, о чем он так долго мечтал, пришло слишком поздно. Да, господин судья, вы совершенно правы, "он был слишком большим для такого малыша". На мгновенье малыш поднял голову, но тут же опустил ее. Он был вне себя от радости и удивления, что этот огромный чудесный кусок хлеба наконец-то достался ему, хотя он уже и был не в силах есть. Один английский поэт в те времена, когда поэзия и нищете были неразлучными спутниками, тоже получил кусок хлеба почти в таких же условиях, и этот кусок тоже оказался "слишком большим для него", и, пытаясь съесть его, он умер. * Разница столь незначительна, что даже не заслуживает упоминания. Но нищий ребенок даже был не в состоянии сделать то усилие, от которого погиб нищий поэт. Покидая скамью подсудимых, Друэ, как писали газеты, "был растроган до слез". То ли из благодарности за то, что он так легко отделался, то ли от огорчения, что он потерял столь выгодное дельце. Ибо не подлежит сомнению, что этот процесс положил конец колониям-фермам для детей бедняков. И каждый согласится с тем, что коммерции, извлекающей выгоду из эксплуатации и умышленного истязания самых невинных, несчастных и беззащитных существ на земле, должен быть положен конец и что она никогда, ни под каким видом, не может и не должна возобновиться. 21 апреля 1849 г. ^TПУБЛИЧНЫЕ КАЗНИ^U Перевод Т. Литвиновой <> I <> Милостивый государь, Я присутствовал при казни *, которая состоялась этим утром в Проезде Конного рынка. Я пошел туда со специальной целью: мне хотелось видеть толпу, которая собралась смотреть казнь. Свои наблюдения я вел с небольшими перерывами всю ночь, а затем уже и без перерывов, с восхода солнца и до самого конца зрелища. Я обращаюсь к Вам не для того, чтобы обсуждать отвлеченно допустимость смертной казни как таковой и разбирать доводы, приводимые ее сторонниками и противниками. Я просто хотел бы обратить на общее благо то страшное испытание, которому я себя подверг. Поэтому я решил прибегнуть к газете, как к самому удобному средству, и напомнить публике слова лорда Грея *, сказанные им на последней сессии парламента. Лорд Грей говорил, что правительство может оказаться вынужденным поддержать меру, предусматривающую исполнение смертного приговора в торжественной тишине тюремных стен (с соответственными гарантиями, обеспечивающими неукоснительное приведение приговора в исполнение). Я хотел был призвать лорда Грея к тому, чтобы он наконец ввел эту перемену в нашем законодательстве, ибо эта святая его обязанность перед обществом и откладывать это дело долее он не вправе. Я думаю, никто не в состоянии представить себе всю меру безнравственности и легкомыслия огромной толпы, собравшейся, чтобы увидеть сегодняшнюю казнь, и я думаю, что такой толпы не сыскать ни в одной языческой стране. И виселица, и самые преступления, которые привели к ней этих отъявленных злодеев, померкли в моем сознании перед зверским видом, отвратительным поведением и непристойным языком собравшихся. В полночь, когда я только явился туда, меня поразили крики и визги, раздававшиеся из группы, занявшей самые удобные места. У меня похолодело в груди: голоса были молодые, звонкие, и я понял, что они принадлежат подросткам - мальчикам и девочкам. Они смеялись и улюлюкали, распевали хором известные негритянские песенки, переиначивая их по-своему и подставляя всюду "миссис Маннинг" вместо "Сусанны". Когда начало светать, к ним присоединились воры, проститутки самого низкого пошиба, бродяги и головорезы всех разборов, и принялись безобразничать на разные лады. Драки, свист, выходки в духе Панча, грубые шутки, бурные взрывы восторга по поводу задравшегося платья у какой-нибудь женщины, упавшей в обморок, которую полицейские выволакивали из толпы, - все это придавало зрелищу дополнительную остроту. Когда вдруг появилось яркое солнце, а оно в это утро было очень ярким, оно коснулось своими золотыми лучами тысяч поднятых кверху лиц, столь невыразимо омерзительных в своем бесчувственном веселье, что человеку в самую пору было бы устыдиться своего обличия, отпрянуть от самого себя и решить, что он создан по образу и подобию сатаны. Когда двое несчастных виновников этого ужасного сборища взвились в воздух, толпа не проявила ни малейшего чувства, ни капли жалости, не задумалась ни на миг над тем, что две бессмертные души отправились держать ответ перед своим творцом; непристойности не прекращались ни на минуту. Можно было подумать, что в мире никогда не звучало имя Иисуса Христа и что люди не слыхали о религии, что смерть человеческая и гибель животного для них - одно и то же. Я привык соприкасаться с самыми страшными источниками скверны и коррупции, охватившей наше общество, и мало что в лондонском быте способно меня поразить. И я со всей торжественностью утверждаю, что человеческая фантазия не в состоянии придумать ничего, что бы в такой же короткий отрезок времени могло причинить столько зла, сколько причиняет одна публичная казнь. Я в отчаянии, я потрясен гнусностью, какую она из себя представляет! Я не верю, чтобы общество, относящееся терпимо к столь ужасным, столь безнравственным сценам, как та, что разыгралась сегодня утром возле тюрьмы, в Проезде Конного рынка прямо под окнами у добрых граждан, может процветать. И я хотел бы спросить Ваших читателей, которые привыкли обращаться к богу своему со смиренной мольбой об избавлении их страны от моральных зол, не пора ли искоренить и это зло, о котором я Вам написал? Остаюсь, милостивый государь, Ваш преданный слуга Чарльз Диккенс. Девоншир Террас, вторник, ноября 13. <> II <> Милостивый государь, Когда я писал Вам в прошлый вторник, я не думал, что мне придется вновь Вас беспокоить. Но так как один из Ваших корреспондентов выразил законное желание, чтобы я высказал свою точку зрения с большей отчетливостью, и так как я надеюсь, что не поврежу делу, за которое ратую, высказавшись несколько пространнее, я был бы рад, если бы Вы предоставили мне такую возможность. Мои утверждения относительно деморализующего характера публичных казней сводятся к следующему: Во-первых, казни эти главным образом привлекают в качестве зрителей наиболее низменную, развращенную и отпетую часть человечества, между тем как чувства, которые подобные зрелища пробуждают у этих людей, никак нельзя считать благотворными. Во-вторых, зрелище насильственной смерти не может 5ыть полезным ни для какого разряда общества; тех же, кого оно обычно привлекает, оно должно по самой сути своей заставить пасть еще ниже, совсем закоснеть в черствости и бесчеловечности. Что касается первого положения, то я вынужден снова сослаться на свой собственный опыт, приобретенный мной во вторник утром; на все известные свидетельства, подтверждающие, что казни являются излюбленным зрелищем преступников всех разборов; на опыт судей и полицейских, изучавших состав зрителей; на полицейские рапорты, которые являются неминуемым следствием этих сборищ; на неизменные газетные отчеты; на несомненный факт, что ни один порядочный отец не пустит своего сына глядеть на это зрелище, ни один порядочный хозяин не захочет, чтобы его подмастерья и слуги туда ходили; на несомненный факт, что общество в целом, если не считать подонков, отворачивается от этих зрелищ, видя в них омерзительное зверство. (То обстоятельство, что во время описанной мной казни было совершено сравнительно мало краж, объясняется отнюдь не леностью воров, число которых министр внутренних дел может с легкостью узнать в Скотленд-Ярде, а расторопностью полицейских, проявивших бдительность свыше всяких похвал.) Что до второго утверждения (отмечу мимоходом ожесточающее влияние, которое общение даже с естественной смертью оказывает на грубые души), сошлюсь опять на то, что мне довелось наблюдать лично. Для меня не могло бы быть большего утешения и ничто так не смягчило бы невыразимого ужаса этой сцены, как возможность поверить, что хоть какая-то часть огромной толпы, несколько песчинок в необозримой нравственной пустыне, меня окружавшей, испытала чувство страха, раскаяния, жалости или отвращения при виде того, что происходит на эшафоте. Но, глядя на толпу, нельзя было тешиться такой надеждой. Я внимательно и с большим уважением отнесся к выдвинутой Вами мысли, будто толпа своим нарочито буйным поведением пыталась заглушить нравственные муки, которые она якобы испытывала, и все же я должен сказать, что такая мысль не пришла бы Вам в голову, - я в этом убежден, - если бы Вы стояли там, где стоял я, видели и слышали бы то, что видел и слышал я. Всякое душевное состояние проявляется определенным образом. То состояние, о котором говорите Вы, также имеет свои признаки. Здесь их не было и в помине. Веселье не было истерическим, крики и драки не были следствием нервного напряжения, ищущего выхода. Было полное очерствение и злодейство, и больше ничего. В то самое утро арестовали исступленную женщину, которая угрожала убить другую, находившуюся тут же в толпе; задержанная кричала, что у нее с собой нож, что она всадит его своей противнице в сердце, и пусть ее повесят на одной виселице с ее тезкой, миссис Маннинг, на чью смерть она пришла полюбоваться. Было очевидно, что сцена казни расшевелила в женщине самые злобные инстинкты; и то же самое происходило со всей толпой. Я убежден, что иного действия это зрелище не имеет, и утверждаю, что каждый, кто присутствует на нем, не только не делается лучше, а непременно и неминуемо становится хуже, чем был. Не место в христианском государстве этим страшным зрелищам, и чтобы положить конец им, а также их неисчислимым дурным последствиям, я предложил бы приводить приговор суда в исполнение в самой тюрьме и при наименьшем числе свидетелей, какое возможно. Прежде чем развивать свою мысль дальше, я позволю подкрепить ее цитатой из Филдинга, глубокому познанию человеческой души которого, я не сомневаюсь, Вы воздаете должное: "Казнь должна совершаться при закрытых дверях. Тут к нам на помощь придут поэты. Иностранцы упрекают английскую драму в чрезмерной жестокости за то, что она допускает частые убийства на сцене. В самом деле, это не только жестоко, но и неразумно: убийство, совершенное за кулисами, если только поэт знает, как его обставить, приведет зрителей в гораздо больший ужас, чем если оно будет совершено у него на глазах. Пример тому мы видим в сцене убийства короля в "Макбете". Я думаю, в одной этой сцене ужас достиг большего напряжения, нежели во всех кровопролитиях, какие когда-либо совершались на сцене. К поэтам я присоединю еще священников, людей, как известно, в политике искушенных. Жрецы Египта, страны, где впервые были введены священные таинства, особенно хорошо знали, как важно прятать от глаз непосвященных то, что должно вызывать ужас и трепет. Человеческое воображение гораздо более склонно преувеличивать, нежели глаз, и я иной раз даже думаю, что то, на что мы смотрим, становится менее значительным под нашим взглядом - в особенности там, где замешаны страсти; ибо тогда в том, что любишь, подозреваешь гораздо большее благо, а в том, что ненавидишь, большее зло, чем это есть на самом деле. Поэтому, чем меньше людей присутствовало бы во время казни, тем больший ужас вселяла бы казнь в толпу, стоящую за воротами, и тем грознее представлялась бы она самим преступникам". С момента произнесения смертного приговора я бы поместил преступника в условия того страшного сурового одиночества, которое мудрейший из судей предписал Рашу,