ересекая двор у фонтана, я увидел, что в окнах Провиса горит яркий, спокойный свет, и одинаково пусто и тихо было в нашем дворе, когда я оглядел его, прежде чем войти в свой подъезд, и на лестнице, когда я по ней поднимался. Герберт встретил меня с распростертыми объятиями, и я острей, чем когда-либо, ощутил, какое это огромное счастье - иметь друга. После того как он в немногих словах выразил мне свое сочувствие и подбодрил меня, мы сели и стали обсуждать вопрос - что же теперь делать? Поскольку кресло, в котором весь вечер сидел Провис, оставалось на прежнем месте у огня (а у него была такая тюремная привычка - держаться одного и того же места в комнате и проделывать одни и те же манипуляции со своей трубкой и "негритянским листом", ножом и колодой карт, точно выполняя урок, который ему написали на грифельной доске), поскольку, повторяю, кресло его оставалось на прежнем месте, Герберт, не подумав, опустился в него, но через минуту вскочил, отодвинул его и взял себе другое. После этого ему незачем было говорить мне, что он проникся к моему покровителю глубокой неприязнью, и мне незачем было сообщать ему то же о себе. Мы признались в этом друг другу без единого слова. - Ну вот, - сказал я Герберту, когда он устроился в другом кресле. - Что же теперь делать? - Мой бедный, милый Гендель, - отвечал он, сжав руками виски, - я так ошарашен, что даже думать не могу. - Так было и со мной, Герберт, когда я только что узнал, И все-таки что-то нужно делать. Он уже носится с новыми планами - лошади, коляски, всякие дорогие наряды. Надо его как-то остановить. - Значит, ты считаешь, что не можешь принять... - А как же иначе! - перебил я Герберта. - Ты только подумай, кто он такой! Один его вид чего стоит! И тут нас обоих пробрала дрожь. - А между тем, Герберт, как это ни ужасно, он, видимо, ко мне привязан, сильно привязан. Надо же было случиться такому несчастью! - Мой бедный, милый Гендель, - повторил Герберт. - И потом, даже если я сейчас проведу черту и не возьму от него больше ни пенни, подумай, сколько я ему уже должен за прошлое! И вообще я кругом в долгах, - как я их выплачу теперь, когда мне не на что надеяться и я не обучен никакой профессии и ни на что в жизни не гожусь? - Ну уж ни на что не годишься, - это ты, пожалуйста, не говори, - возразил Герберт. - А на что я гожусь? Разве что пойти в солдаты, а больше ни на что. И может быть, дорогой мой Герберт, я бы так и поступил, если бы не знал, что меня ждет твой дружеский совет и поддержка. Тут я, понятно, не удержался от слез, а Герберт, понятно, сделал вид, что не заметил этого, и только крепко сжал мне руку. - Во всяком случае, дорогой мой Гендель, - сказал он, немного помолчав, - солдатская служба это не то, что нужно. Если ты отказываешься от его дальнейшего покровительства и от его денег, то, вероятно, думаешь со временем рассчитаться за то, что получил от него. А уж при солдатской-то службе какие расчеты! И, кроме того, это просто глупо. Тебе гораздо лучше поступить в контору Кларрикера, хоть это и очень скромное дело. У меня ведь, ты знаешь, все идет к тому, чтобы стать его компаньоном. Несчастный! Если бы он знал, чьи деньги дали ему такую возможность! - Но тут есть другой вопрос, - продолжал Герберт. - Это невежественный, упрямый человек, который годами жил одной заветной мечтой. Более того, мне кажется (возможно, я ошибаюсь), что это человек отчаянного, необузданного нрава. - Мне-то это хорошо известно, - отозвался я. - Могу рассказать тебе, какие я тому видел доказательства. И я рассказал ему про то, о чем раньше не упоминал, - про его схватку с другим каторжником. - Вот видишь, - сказал Герберт. - Ты только подумай: он является сюда, рискуя головой, чтобы осуществить свою заветную мечту. И вот, когда она только что осуществилась, после стольких трудов, после стольких лет ожидания, ты лишаешь его жизнь всякого смысла, разрушаешь его мечту, обесцениваешь в его глазах все его богатство. Ты подумал о том, на какой шаг это может его толкнуть? - Я думаю об этом днем и ночью, Герберт, с того рокового вечера, как он сюда явился. Мне просто не дает покоя мысль, как бы он не решил отдать себя в руки правосудия. - И можешь не сомневаться, - сказал Герберт, - скорей всего так оно и будет. В этом смысле ты в его власти, пока он в Англии, и если ты от него отступишься, он очертя голову именно это и сделает. Надо сказать, что такое опасение преследовало меня с самого начала, - ведь если бы оно оправдалось, я бы стал почитать себя убийцей, - и теперь слова Герберта привели меня в такой ужас, что я не мог усидеть на месте и стал ходить взад и вперед по комнате. Я сказал Герберту, что даже если бы Провис не донес на себя сам, а был опознан случайно, мне было бы бесконечно тяжело чувствовать себя косвенным виновником его ареста. И, говоря это, я не лгал, хотя мне было достаточно тяжело видеть его на свободе, подле себя, и я предпочел бы всю жизнь работать в кузнице, лишь бы не дожить до этого часа! Однако нужно было все-таки решить вопрос - что же теперь делать? - Самое главное, - сказал Герберт, - надо как можно скорее увезти его из Англии. Тебе придется уехать вместе с ним, иначе он ни за что не согласится. - Но куда бы я его ни увез, могу ли я помешать ему вернуться? - Ах, Гендель, неужели ты не понимаешь, насколько опаснее сказать ему все и довести его до крайности здесь, в двух шагах от Ньюгета, чем где-нибудь за границей? Нет, так или иначе надо заставить его уехать. Нельзя ли выдумать подходящий предлог - того второго каторжника или еще какое-нибудь обстоятельство его прошлой жизни? - В том-то и горе, - сказал я и, остановившись перед Гербертом, развел руками, словно предлагая убедиться в безнадежности моего положения. - Мне ровно ничего не известно о его жизни. Я тут с ним по вечерам чуть не до сумасшествия доходил, - смотрю на него и думаю: вот сидит тот, кто перевернул всю мою жизнь, а я о нем ничего не знаю, кроме того, что это несчастный бродяга, который в детстве два дня держал меня в смертельном страхе. Герберт поднялся, взял меня под руку, и мы стали медленно прохаживаться взад-вперед, изучая узор ковра. - Гендель, - сказал наконец Герберт и остановился, - ты ведь твердо решил больше не принимать от него никаких благодеяний? - Конечно. Разве ты на моем месте стал бы сомневаться? - И ты твердо решил, что должен прекратить с ним всякое знакомство? - Как ты еще можешь спрашивать, Герберт? - И ты опасаешься, не можешь не опасаться, за его жизнь, которую он поставил на карту ради тебя, и следовательно должен сделать все, чтобы не дать ему себя погубить, так? Ну, значит, ты и думать не смей о том, как выпутаться самому, пока не увезешь его из Англии. А после этого - выпутывайся, ради создателя, как можно скорей, и тогда уж мы вместе сообразим, что делать. Как отрадно было скрепить рукопожатием даже столь неопределенное решение и опять пройтись взад-вперед по комнате! - Что же касается того, как узнать его Историю, - сказал я, - то я вижу только один способ: спросить его самого, и все. - Да, - сказал Герберт, - спроси его прямо с утра, когда мы сядем завтракать. (Прощаясь с Гербертом, наш гость предупредил, что придет пораньше, чтобы завтракать вместе с нами.) Порешив на этом, мы пошли спать. Всю ночь мне снились самые несуразные сны, и проснулся я не отдохнувший; к тому же, утро снова принесло с собой страшную мысль: а вдруг кто-нибудь узнает, что он самовольно вернулся из ссылки? Когда я не спал, эта мысль ни на минуту не покидала меня. Он явился в назначенное время, достал свой нож и сел к столу. У него была целая куча планов, как "его джентльмену показать себя заправским джентльменом", и он уговаривал меня не теряя времени почать бумажник, который с первого вечера оставался в моем распоряжении. Мою квартиру и свои комнаты он считал лишь временным пристанищем и советовал мне теперь же приглядеть "хоромину побогаче", где-нибудь вблизи Гайд-парка, где нашлась бы "койка" и для него. Когда он покончил с завтраком и стал вытирать нож о штаны, я приступил к делу без всяких обиняков: - Вчера после вашего ухода я рассказал моему другу о вашей драке на болоте, когда вас нашли солдаты. Помните? - Еще бы не помнить! - Нам хотелось бы узнать что-нибудь про того человека... и про вас. Очень странно, что я так мало знаю, особенно о вас. Вы не могли бы - прямо сейчас, не откладывая, - рассказать нам немного о себе? - Что ж, - ответил он, подумав. - Ведь вы, товарищ Пипа, помните, что связаны клятвой? - Прекрасно помню. - Что бы я ни рассказал, - добавил он настойчиво, - клятва - она ко всему относится. - Я это вполне понимаю. - И помните, вы! В чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна, - продолжал он настаивать. - Пусть будет так. Он достал свою черную трубку и собирался набить ее "негритянским листом", но, посмотрев на зажатую в пальцах щепоть табаку, видно побоялся, как бы курение не отвлекло его от рассказа. Он высыпал табак обратно в карман, воткнул трубку в петлицу, уперся руками в колени и сперва посидел молча, гневно и хмуро глядя в огонь, а потом обернулся к нам и заговорил, ГЛАВА ХLII - Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно, чтобы вы сразу меня поняли. Из тюрьмы на волю, а с воли в тюрьму, и опять на волю, и опять в тюрьму, - вот и вся суть. Так и шла моя жизнь, пока меня не услали на край света, - это после того, как Пип сослужил мне службу. Чего-чего надо мной не делали - только что вешать не пробовали. Под замком держали, точно серебряный чайник. Возили с места на место, то из одного города выгоняли, то из другого, и в колодки забивали, и плетьми наказывали, и травили, как зайца. Где я родился, о том я знаю не больше вашего. Первое, что я помню, это как где-то в Эссексе репу воровал, чтобы не помереть с голоду. Кто-то сбежал и бросил меня - какой-то лудильщик - и унес с собой жаровню, так что мне было очень холодно. Я знал, что фамилия моя Мэгвич, а наречен Абелем. Вы спросите, откуда знал? А откуда я знал, что вот эта птица зовется снегирь, а эта - воробей, а эта - дрозд? Я бы мог и так рассудить, что, мол, все это враки, но птичьи-то имена оказались правильные, значит, скорее всего, и мое тоже. И кто, бывало, ни встретит этого мальчишку Абеля Мэгвича, оборванного и голодного, сейчас же пугается и либо гонит его прочь, либо хватает и тащит в тюрьму. До того часто меня хватали, что я с малых лет и воли-то почти не видел. Так вот и получилось, что я еще совсем маленьким оборвышем был, таким жалким, что, кажется, глядя на него, сам бы заплакал (правда, в зеркало я не гляделся, я и в домах таких не бывал, где зеркала водятся), а меня уже стали считать неисправимым. Бывало, придут в тюрьму посетители, так им первым делом меня показывают: "Этот вот, говорят, неисправимый. Так и кочует из тюрьмы в тюрьму". Те на меня удивляются, а я на них, а некоторые обмеряли мне голову, - лучше бы они мне живот обмерили, - а другие дарили душеспасительные книжки, которые я не мог прочесть, и говорили всякие слова, которые я не мог понять. И все, бывало, толкуют мне про дьявола. А какого дьявола? Жрать-то мне надо было или нет?.. Впрочем, это я недостойные слова сказал, я ведь знаю, как надо говорить с джентльменами. Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, не бойтесь, больше этого не будет. Я бродяжил, попрошайничал, воровал, когда удавалось - работал, только это бывало не часто, потому что кому же захочется давать такому работу, вам и самим бы, наверно, не захотелось; был понемножку и браконьером, и батраком, и возчиком, и косцом, и коробейником - словом, всего понемножку испробовал, с чего барыш невелик, а неприятностей не оберешься, и стал я взрослым мужчиной. В придорожной харчевне какой-то беглый солдат, который прятался в куче картошки, научил меня читать. А писать научил странствующий великан, он продавал свои подписи на ярмарках по пенсу штука. Теперь меня уже не так часто сажали за решетку, но все же тюремщикам хватало со мной работы. Тому назад с лишком двадцать лет познакомился я на скачках в Эпсоме с одним человеком, - будь он сейчас здесь, я бы ему вот этой кочергой череп расколол, не хуже ореха. Звали его Компесон; и это тот самый человек, мой мальчик, которого я на твоих глазах измолотил в канаве, - ты правильно рассказал про это твоему товарищу вчера вечером, когда я ушел. Этот Компесон строил из себя джентльмена, да и правда, учился он в богатом пансионе, был образованный. Говорить умел, как по писаному, и замашки самые барские. К тому же собой был красавец. Я увидел его в первый раз накануне главных скачек на поле возле ипподрома в одном балагане, где я и до того бывал. Он сидел за столом с целой компанией, и хозяин (он меня знал, хороший был парень) вызвал его и говорит: "Вот этот человек вам, думаю, подойдет", - это я то есть. Компесон поглядел на меня очень зорко, а я на него. Вижу - у него часы с цепочкой, и перстень, и булавка в галстуке, и одет хоть куда. "Судя по вашему виду, - говорит мне Компесон, - судьба вас не балует". "Да, говорю, хозяин, и никогда особенно не баловала". (Я незадолго до того вышел из Кингстонской тюрьмы, - упекли за бродяжничество. С тем же успехом мог попасть и за другое, да в тот раз ничего другого не было.) "Судьба изменчива, - говорит Компесон, - может, и ваша скоро изменится". Я говорю: "Надеюсь. Пора бы". "Что вы умеете делать?" - говорит Компесон. "Есть и пить, говорю, если вы поставите монету". Компесон рассмеялся, опять поглядел на меня очень зорко, дал мне пять шиллингов и велел приходить завтра, сюда же. Я пришел к нему назавтра, туда же, и он взял меня в подручные и компаньоны. А спросите, каким таким делом он занимался, что ему нужен был компаньон? Его дело было - мошенничать, подделывать подписи, сбывать краденые банкноты и тому подобное. Всяческие ловушки, какие он только мог выдумать хитрой своей головой, да так, чтобы самому не прихлопнуло ногу, да чтобы нажиться, а других подвести, - вот чем он занимался. Жалости он знал не больше, чем железный подпилок, сердце у него было холодное, как смерть, зато голова - как у того самого дьявола. С Компесоном работал еще один человек, звали его Артур, это у него была такая фамилия. Тот сильно хворал, посмотреть на него - краше в гроб кладут. Они с Компесоном за несколько лет до того сыграли скверную штуку с одной богатой женщиной и нажили на этом кучу денег; но Компесон просаживал сотни на скачках и в азартные игры, - он и королевскую казну сумел бы пустить по ветру. Так что Артур умирал бедняком, от белой горячки, и жена Компесона (Компесон ее бил почем зря) жалела его, когда было время, а Компесон - тот никого и ничего не жалел. Глядя на Артура, мне бы надо было остеречься, да нет, куда там; и не стану я вам говорить, будто я брезговал этими делами, потому что, милый мой мальчик с товарищем, это были бы бесполезные слова. Ну так вот, связался я с Компесоном, и стал он из меня веревки вить. Артур жил у Компесона в доме, в верхней комнате (дом у него был возле Брентфорда), и Компесон вел точный счет, сколько тот ему должен за стол и квартиру, чтобы он, если поправится, все отработал. Но Артур скоро перечеркнул этот счет. Во второй, не то в третий раз, что я его видел, он поздно вечером ворвался к Компесону в гостиную, в одной рубахе, волосы слиплись от пота, и говорит жене Компесона: "Салли, честное слово, она там стоит наверху, у моей постели, и я не могу ее прогнать. Она, говорит, вся в белом, и в волосах белые цветы, и очень сердится, держит в руках саван и грозится, что наденет его на меня в пять часов утра". "Вот дурак, - говорит Компесон, - ты что, не знаешь, что она жива? И как ей было к тебе попасть, если она ни в дверь, ни в окно не входила и по лестнице не подымалась?" "Не знаю, как она туда попала, - говорит Артур, а сам весь трясется от лихорадки, - только она стоит в углу, у кровати, и очень сердится. А там, где у нее сердце разбито, - это ты его разбил, - там капли крови". На словах-то Компесон храбрился, но он был порядочный трус. "Отведи ты этого помешанного наверх, - говорит он жене, - и вы, Мэгвич, помогите ей, ладно?" А сам и близко не подошел. Мы с женой Компесона отвели его наверх, уложили в постель, а он все бушует. Кричит: "Поглядите н-а нее! Она машет мне саваном! Неужели не видите? Поглядите, какие у нее глаза! Я ее боюсь, она сердится!" Потом опять закричал: "Она накинет его на меня, и тогда я погиб! Отнимите у нее саван, отнимите!" А потом вцепился в нас, и давай с ней разговаривать, и отвечать ей, так что мне уж стало мерещиться, будто я и сам ее вижу. Жене Компесона не впервой было с ним возиться, она дала ему чего-то выпить, и мало-помалу горячка его отпустила, и он успокоился. "Ох, говорит, ушла! Это ее сторож за ней приходил?" Жена Компесона говорит: "Да". - "Вы ему сказали, чтобы он ее запер и засов задвинул?" - "Да". - "И чтобы отнял у нее эту страшную простыню?" - "Да, да, все сказала". - "Вы добрая душа, - говорит он, - спасибо вам, только не уходите от меня, не уходите". После этого он лежал тихо почитай что до пяти часов, а тут вдруг вскинулся да как завизжит: "Опять пришла! И саван держит... Развернула... Выходит из угла... К постели идет! Держите меня оба-с двух сторон, - не давайте ко мне прикоснуться. Ага! Не вышло! Она хочет накинуть саван мне на плечи, хочет поднять меня и обернуть им. Поднимает! Что же вы меня не держите!" И тут он сел, выпрямился весь - и помер. Компесон нисколько не огорчился, - этак, мол, для них обоих лучше. Мы с ним вскоре взялись за дело, но сперва он по своей хитрости заставил меня поклясться на моей же библии - на этой самой черной книжке, мой мальчик, на которой вчера твой товарищ клялся. Я не стану перебирать всего, что придумывал Компесон, а я выполнял, - этого и в неделю не переберешь, - а просто скажу вам, милый мальчик и товарищ Пипа, что этот человек так опутал меня своими сетями, что я стал его рабом, не хуже негра. Всегда я был ему должен, всегда в его власти, всегда работал, всегда дрожал за свою шкуру. Он был моложе меня, но зато ученый, и в тысячу раз хитрее и безжалостней. Моя сожительница, с которой у меня тогда выдалось трудное времечко... Ох, нет, ее-то я напрасно приплел. Он в замешательстве огляделся по сторонам, словно потерял нужное место в книге своих воспоминаний, отвернулся к огню, крепче уперся руками в колени, потом приподнял руки и снова опустил. - Про это рассказывать ни к чему, - продолжал он, опять поворачиваясь к нам. - Труднее того времени, когда я был с Компесоном, мне, пожалуй, и не припомнить. А этим все сказано. Я тебе говорил, что, пока я был с ним, меня судили, одного, за мошенничество? Я ответил: - Нет. - Так вот, - сказал он, - судили, и наказание я отбыл. А что до арестов по подозрению, так их за те четыре-пять лет, что мы с ним работали, было не то два, не то три, только всякий раз не хватало улик. Наконец нас обоих привлекли к суду за то, что пускали в обращение краденые банкноты, - а там и другие наши художества вскрылись. Компесон мне тогда сказал: "Защищаться каждому порознь, как будто мы и незнакомы" - и все! А я был до того беден, что не мог пригласить Джеггерса, пока всю свою одежду не продал, - только в том и остался, в чем был. Когда нас ввели в залу суда, я первым делом заметил, каким джентльменом смотрит Компесон, - кудрявый, в черном костюме, с белым платочком, - и каким я против него смотрю оборванцем. Когда началось заседание и вкратце перечислили улики, я заметил, как тяжело вина ложится на меня и как легко на него. Когда принялись за свидетелей, все время выходило, будто это я главный преступник, каждый готов был в том присягнуть - и деньги всегда платили мне, и всем казалось, что я один я затеял дело, и барыш получил. А уж когда повел речь защитник Компесона, тут я понял всю их политику. Он что сказал? "Милорд и джентльмены, вот перед вами стоят рядом два человека, и вы сразу видите, до чего они между собой не похожи. Один, младший, получил воспитание, с ним и разговор будет вежливый; другой, старший, не получил воспитания, с ним и разговор будет другой; один, младший, можно сказать, ни в чем таком не был замечен, а только был на подозрении; другой, старший, был замечен много раз. и всякий раз вина его была доказана. Так разве не ясно, который из них виновен, если виновен один, а если оба - то который виновен гораздо больше?" Ну, и все в этом роде. А когда стали выяснять наше прошлое, тут и пошло: Компесон и в школе-то учился, и его друзья детства занимают всякие высокие посты, и свидетели встречали его в таких-то клубах да обществах, и никто про него дурного не слышал. А меня уж и раньше судили, и знают из конца в конец Англии во всех острогах и арестантских. А когда предоставили последнее слово, Компесон заговорил, заговорил, и нет-нет да и закроет лицо белым платочком, и даже стихи в свою речь вставлял, - а я только и мог сказать: "Джентльмены, этот человек, что стоит со мной рядом, - отъявленный мерзавец". А когда вынесли решение, Компесону просили снисхождение оказать по причине первой судимости и дурного влияния и за то, что он так хорошо давал показания против меня, а для меня у них нашлось всего одно слово: "Виновен". А когда я сказал Компесону: "Дай срок, выйдем отсюда - я тебе рожу разобью!", так Компесон просит судью о защите, и к нему приставляют двух караульных, охранять его от меня. А когда огласили приговор, Компесон-то получил семь лет, а я четырнадцать, и судья еще пожалел его, потому что он, дескать, мог бы всего добиться в жизни, а про меня сказал, что я закоренелый преступник, опасный человек, и, наверно, плохо кончу. Провис весь дрожал от волнения, но овладел собой, два-три раза коротко вздохнул, проглотил слюну и, дотронувшись до моей руки, сказал успокаивающе: - Милый мальчик, недостойных слов ты от меня не услышишь. Однако он так разгорячился, что не мог продолжать, пока не вытер себе платком лицо, голову, шею и руки. - Я сказал Компесону, что разобью ему рожу, и поклялся - разбей, мол, господи, мою, если я вру. Мы содержались на той же барже, но я долго не мог до него добраться, хоть и старался. Наконец я как-то подошел к нему сзади и дал ему по щеке, чтобы он обернулся и подставил мне рожу, но тут меня заметили, схватили и бросили в темную. На той барже темная была не бог весть что для человека бывалого, да притом если умеешь нырять и плавать. Я сбежал и прятался среди могил, завидуя тем, кто в них лежит и от всех забот избавлен, и тут-то в первый раз увидел моего мальчика! Он окинул меня ласковым взглядом, от чего мне снова стало противно, хотя только что я его искренне жалел. - Из слов моего мальчика я понял, что Компесон тоже прячется на этом болоте. Скорее всего он от меня и удрал, уж очень боялся меня, только ему невдомек было, что я тоже на берегу. Я его разыскал. Я разбил ему рожу. "А теперь, говорю, берегись. Себя мне не жаль, а уж тебя я приволоку обратно". И если бы понадобилось, я бы его вплавь, за волосы, один на баржу доставил, без всяких солдат. Конечно, ему и тут вышло послабление, - при его-то джентльменском прошлом! Рассудили, что он бежал, когда был не в себе от страха, как бы я его не убил, и наказание ему дали легкое. А меня заковали, опять судили и выслали пожизненно. Только я, мой мальчик и вы, товарищ Пипа, не остался там пожизненно, потому как вот он я, здесь. Он снова утерся платком, не спеша достал из кармана табак, вытащил трубку из петлицы, не спеша набил ее, встал и закурил. - Он умер? - спросил я, помолчав. - Кто, мой мальчик? - Компесон. - Одно могу сказать: если жив, так надеется, что меня-то нет в живых. Я об нем с тех пор не слышал. Герберт писал что-то карандашом на открытой книге. Дождавшись, когда Провис, раскурив свою трубку, загляделся на огонь, он тихонько пододвинул книгу ко мне, и я прочел: "Брата мисс Хэвишем звали Артур. Компесон - это тот человек, который считался ее женихом". Я закрыл книгу, чуть заметно кивнул Герберту и отложил книгу в сторону; но мы не обменялись ни словом, а только смотрели на Провиса, который стоял у огня и курил свою трубку. ГЛАВА XLIII Стоит ли размышлять о том, насколько в моей неприязни к Провису была повинна Эстелла? Стоит ли задерживаться в пути для того, чтобы сравнить то состояние духа, в котором я силился смыть с себя грязь Ньюгета, прежде чем встретить ее на почтовом дворе, с моими теперешними горькими думами о пропасти, отделяющей гордую красавицу Эстеллу от ссыльного, которого я укрывал? Путь от этого не станет глаже, ни конец его радостней. Это не послужит ни Провису на пользу, ни в оправдание мне. После его рассказа у меня зародились новые страхи, или, вернее, прежние смутные страхи облеклись в отчетливую форму. Если Компесон жив и проведает о его возвращении, насчет последствий можно не сомневаться. Что Компесон смертельно боится Провиса, никто не знал лучше меня; и трудно было бы вообразить, что, будучи таким, каким тот его описал, он упустит случай навсегда избавиться от своего врага и не донесет на него. Провису я ни словом не обмолвился об Эстелле, да и впредь твердо решил молчать о ней. Но Герберту сказал, что не могу уехать за границу, не повидав Эстеллу и мисс Хэвишем. Было это вечером того дня, когда Провис рассказал нам свою историю. Я решил на следующий же день побывать в Ричмонде. Когда я явился в дом миссис Брэндли, послали за горничной Эстеллы, и та доложила, что ее барышня уехала в деревню. Куда? В Сатис-Хаус, как обычно. Нет, не как обычно, сказал я, потому что она никогда не ездила туда без меня. Когда она вернется? В ответе мне послышалась какая-то заминка, еще усилившая мое удивление; горничная полагала, что если Эстелла и вернется, то лишь на короткое время. Я ничего не понял, кроме того, что мне не хотели ничего разъяснить, и отправился домой, совершенно сбитый с толку. Вечером, после того как Провис ушел к себе (я всегда провожал его и всегда внимательно смотрел по сторонам), мы с Гербертом снова посовещались и пришли к выводу, что о поездке за границу лучше не заговаривать, пока я не возвращусь от мисс Хэвишем. Тем временем мы решили каждый про себя обдумать, что именно нужно сказать: притвориться ли, будто мы испугались слежки каких-то подозрительных лиц; или мне выразить желание попутешествовать, поскольку я никогда не выезжал из Англии. Оба мы были уверены, что Провис согласится на любое мое предложение. И оба считали, что долго подвергать его такой опасности, как сейчас, нечего и думать. На следующий день у меня достало низости соврать, будто я обещал непременно навестить Джо; впрочем, на какую только низость я не был способен по отношению к Джо или к его имени! Провису я внушил, что в мое отсутствие он должен всячески соблюдать осторожность, а Герберта просил последить за ним, как следил я. Через сутки я вернусь, и тогда можно будет, не испытывая больше его терпения, подумать и о том, чтобы зажить, как подобает заправским джентльменам. И тут у меня мелькнула мысль (как выяснилось позднее, она мелькнула и у Герберта), что под этим предлогом и будет, вероятно, легче всего увезти его из Англии, - сочинить, что мы поедем за покупками или что-нибудь в этом роде. Подготовив таким образом свою поездку к мисс Хэвишем, я отбыл еще затемно, первым дилижансом, и Лондон уже остался далеко позади, когда забрезжил день, робкий, плаксивый, дрожащий, как нищий - в лохмотьях облаков и заплатах тумана. Под моросящим дождем мы подъехали к "Синему Кабану", и кто бы вы думали вышел из ворот с зубочисткой в руке встретить карету? Бентли Драмл, собственной персоной! Поскольку он сделал вид, будто не заметил меня, я сделал вид, будто не заметил его. Притворялись мы оба очень неискусно, тем более что оба тут же вошли в залу, где он только что позавтракал, а мне был приготовлен завтрак. Для меня было как нож острый увидеть его в нашем городе, - я слишком хорошо знал, зачем он туда приехал. Делая вид, что читаю засаленную газету месячной давности, где среди местных новостей особенно бросались в глаза такие чужеродные материи, как кофе, рассол, рыбный соус, мясная подливка, растопленное масло и вино, коими она была густо забрызгана, точно болела особой формой кори, - я уселся за столик, а он стал у камина. То обстоятельство, что он стоял у камина, постепенно выросло в моих глазах в величайшую обиду, и я вскочил с места, твердо решив не оставлять за ним этой привилегии. Подойдя к камину, я потянулся за кочергой, чтобы помешать угли, для чего мне пришлось просунуть руку между решеткой и ногами мистера Драила, но я по-прежнему делал вид, будто не замечаю его. - Вы что же, не желаете здороваться? - спросил мистер Драмл. - Ах, это вы, - сказал я, зажав в руке кочергу. - А я-то думал, кто это загораживает огонь. С этими словами я стал что есть силы работать кочергой, а когда угли разгорелись, расправил плечи и занял позицию спиной к огню, рядом с мистером Драмлом. - Только что приехали? - спросил мистер Драмл, легонько оттирая меня в сторону правым плечом. - Да, - ответил я, в свою очередь легонько оттирая его левым плечом. - Дрянные здесь места, - сказал Драмл. - Вы, кажется, отсюда родом? - Да, - подтвердил я. - Говорят, здесь очень похоже на ваш Шропшир. - Нисколько не похоже, - сказал Драмл. Тут мистер Драмл поглядел на свои сапоги, а я поглядел на свои, после чего мистер Драмл поглядел на мои сапоги, а я - на его. - Давно вы здесь? - спросил я, твердо решив не уступать ему ни дюйма пространства перед камином. - Достаточно, чтоб соскучиться, - отвечал Драмл с притворным зевком, но, очевидно, решив держаться той же политики. - И долго здесь пробудете? - Еще не знаю, - отвечал мистер Драмл. - А вы? - Еще не знаю. Тут, по особой внутренней дрожи, я почувствовал, что, попытайся плечо мистера Драмла подвинуться хотя бы на волос вправо, я бы вышвырнул его в окно; а также, что при первой подобной попытке со стороны моего плеча, мистер Драмл вышвырнул бы меня в сени. Он начал что-то насвистывать. Я тоже. - Здесь поблизости, я слышал, много болот? - сказал Драмл. - Да, - сказал я. - Что ж из этого? Мистер Драмл поглядел на меня, потом на мои сапоги, потом сказал: "О господи!" - и рассмеялся. - Вам весело, мистер Драмл? - Да нет, - сказал он, - не особенно. Я вот хочу, чтобы было веселей, покататься верхом, обследовать эти самые болота. Там, говорят, попадаются глухие деревушки, забавные кабачки... и кузницы... и всякое такое. Человек! - Что угодно, сэр? - Лошадь мне готова? - Ждет у крыльца, сэр. - Так вот, вы, как вас там, молодая леди сегодня не поедет кататься, погода неподходящая. - Слушаю, сэр. - Обедать я здесь не буду, я приглашен обедать к этой леди. - Слушаю, сэр. Драмл взглянул на меня, и, как он ни был туп, наглое торжество, написанное на его толстой физиономии глубоко уязвило меня и привело в такое бешенство, что я готов был сгрести его в охапку (как разбойник из сказки поступил со старухой) и посадить на горящие угли. Одно было ясно нам обоим: пока не подоспеет подмога, ни он, ни я шагу не ступим от камина. Мы стояли рядом, выпятив грудь, плечом к плечу, нога к ноге, заложив руки за спину, словно приросши к полу. В окне, за сеткой дождя, виднелась верховая лошадь, на столе появился мой завтрак, а посуду от завтрака Драмла убрали, лакей пригласил меня к столу, я кивнул, но мы оба остались на месте. - Были вы с тех пор в Роще? - спросил Драмл. - Нет, - сказал я. - Хватит с меня Зябликов после прошлого раза. - Это когда мы с вами не сошлись во мнениях? - Да, - отрезал я. - Полноте, они еще очень милостиво с вами обошлись, - съязвил Драмл. - Нельзя так легко терять терпение. - Мистер Драмл, - сказал я, - не вам бы судить о таких вещах. Когда я теряю терпение (я не говорю, что это имело место в данном случае), я не швыряюсь стаканами. - А я швыряюсь, - сказал Драмл. Взглянув на него еще раза два и чувствуя, как во мне закипает нестерпимая ярость, я сказал: - Мистер Драмл, я не искал этого разговора и думаю, что его нельзя назвать приятным. - Разумеется, нельзя, - надменно бросил он через плечо. - Тут и думать не о чем. - А потому, - продолжал я, - мне бы хотелось предложить, чтобы отныне мы с вами прекратили всякое знакомство. - Совершенно с вами согласен, - сказал Драмл. - Я бы и сам это предложил - или, что более вероятно, сделал бы без всяких предложений. Но вы не теряйте терпения. Вы и без того достаточно потеряли. - Что вы хотите этим сказать, сэр? - Человек! - крикнул Драмл вместо ответа. Лакей вырос в дверях. - Послушайте, вы, как вас там! Вы запомнили, что молодая леди сегодня не поедет кататься и что я приглашен к ней обедать? - Точно так, сэр. Лакей пощупал ладонью мой остывающий чайник, умоляюще посмотрел на меня и вышел. Тогда Драмл, стараясь не шевельнуть правым плечом, достал из кармана сигару и откусил кончик, но с места не сдвинулся. Задыхаясь от негодования, я чувствовал, что еще одно слово - и будет произнесено имя Эстеллы, а услышать его от этого человека я был не в силах; поэтому я тупо вперил взгляд в противоположную стену, словно в комнате никого, кроме меня, не было, и заставил себя молчать. Неизвестно, сколько времени длилась бы эта дурацкая игра в молчанку, но скоро в комнату, расстегивая на ходу теплые куртки и потирая руки, ввалились три толстых фермера, - вероятно, подосланных лакеем, - и так дружно устремились к огню, что мы были вынуждены уступить им место. Через окно я увидел, как Драмл грубо схватил свою лошадь за холку и взгромоздился в седло, - и лошадь под ним шарахнулась и стала пятиться. Я уже думал, что он ускакал, но он воротился и крикнул, чтобы ему дали огня для сигары, которую он держал в зубах, позабыв закурить. Откуда-то - не то из ворот гостиницы, не то из переулка - к нему подошел человек в пыльной одежде, и в ту минуту, когда Драмл перегнулся в седле, зажигая сигару, и со смехом кивнул на окна нижнего этажа, - сутулые плечи и нечесаные волосы этого человека, стоявшего спиною к дому, напомнили мне Орлика. Я пребывал в таком расстройстве чувств, что в ту минуту мне было все равно, он это или нет, и к завтраку я так и не притронулся, а только смыл с лица и рук дорожную грязь и направился к знакомому старому дому, - лучше бы я никогда не переступал его порога, никогда бы его не видел! ГЛАВА XLIV В комнате, где стоял туалетный стол и горели восковые свечи в стенных подсвечниках, я застал и мисс Хэвишем и Эстеллу; мисс Хэвишем сидела на диванчике у камина, а Эстелла на подушке у ее ног. Эстелла вязала, мисс Хэвишем смотрела на нее. Обе подняли голову, когда я вошел, и обе сразу увидели во мне перемену. Я заключил это из того, как они переглянулись. - Пип, - сказала мисс Хэвишем. - Какими судьбами ты здесь очутился, Пип? Взгляд ее был тверд, но я заметил, что она чем-то смущена. А когда Эстелла, на минуту оторвавшись от вязанья, подняла на меня глаза и тотчас снова их опустила, то по движению ее пальцев я вообразил, как будто она сказала это мне на языке глухонемых: она знает, что мой благодетель мне известен. - Мисс Хэвишем, - сказал я, - вчера я ездил в Ричмонд - поговорить с Эстеллой, но узнал, что она какими-то судьбами очутилась здесь. Тогда я тоже приехал сюда. Так как мисс Хэвишем уже в третий или четвертый раз делала мне знак садиться, я опустился на стул у туалета, который обычно занимала она сама. В тот день это место среди обломков крушения, валявшихся вокруг, показалось мне самым подходящим. - То, что я хотел сказать Эстелле, мисс Хэвишем, я скажу ей при вас... очень скоро... немного погодя. Вас это не удивит и не будет вам неприятно. Я несчастен так, как вы только могли того желать. Мисс Хэвишем смотрела на меня по-прежнему твердо, Эстелла продолжала вязать, и по движению ее пальцев я видел, что она прислушивается; но голова ее оставалась опущенной. - Я узнал, кто мой покровитель. Открытие это не радостное и не принесет мне ничего - ни богатства, ни славы, ни общественного положения. По некоторым причинам я не могу говорить об этом подробнее. Это не моя тайна, а чужая. Я умолк, глядя на Эстеллу и обдумывая, как мне продолжать, и мисс Хэвишем повторила: - Это не твоя тайна, а чужая. Ну, а что же дальше? - Когда вы в первый раз велели мне прийти сюда, мисс Хэвишем, когда я ничего не знал, кроме своей деревни, которую мне лучше было бы никогда не покидать, - вероятно, я попал сюда, как мог попасть любой другой мальчик, как слуга, с тем, чтобы удовлетворить вашу прихоть и получить за это сколько следует? - Да, Пип, - отвечала мисс Хэвишем, твердо кивая головой, - так оно и было. - И мистер Джеггерс... - Мистер Джеггерс, - мисс Хэвишем уверенно подхватила мою мысль, - не имел к этому никакого касательства и ничего об этом не знал. То, что он и мой поверенный и поверенный твоего покровителя, - чисто случайное совпадение. Удивляться тут нечему, у него очень много клиентов. Но так или иначе, это простое совпадение, и никто в нем не виноват. Взглянув на ее изможденное лицо, всякий убедился бы, что до сих пор она говорила правду, ничего не утаивая. - Но когда я поддался заблуждению, во власти которого пребывал так долго, вы нарочно оставили меня в неведении? - Да, - и опять она твердо кивнула головой, - я тебя не разубеждала. - И это было милосердно? - Кто я такая, - вскричала мисс Хэвишем и в сердцах так стукнула клюкой об пол, что Эстелла бросила на нее удивленный взгляд, - кто я такая, боже правый, чтобы требовать от меня милосердия? Мой вопрос был малодушным и вырвался у меня непроизвольно. Я так и сказал ей, когда ее внезапная вспышка сменилась угрюмым молчанием. - Ну, ну, - сказала она. - Так что же дальше? - За свою службу здесь я получил щедрую награду, - сказал я, чтобы успокоить ее, - я получил возможность выучиться ремеслу кузнеца, и до сих пор расспрашивал вас только потому, что хотел кое-что для себя выяснить. А продолжаю я уже с другой и, надеюсь, более похвальной целью. Умышленно оставляя меня в заблуждении, мисс Хэвишем, вы преследовали цель наказать... проучить... может быть, вы сами подскажете слово, которое, не будучи оскорбительным, выразило бы ваши намерения по отношению к вашим корыстным родственникам? - Верно. Но ведь они сами на это напросились! И ты тоже. Неужели же мне, после всего, что я выстрадала, нужно было брать на себя труд разубеждать вас? Вы сами расставили себе сети. Я тут ни при чем. Переждав, пока она успокоится (потому что на последних словах голос ее снова поднялся до гневного крика), я продолжал: - У вас есть родственники, мисс Хэвишем, с которыми я близко знаком и постоянно встречаюсь с тех самых пор, как уехал в Лондон. Я знаю, что они заблуждались относительно моего положения так же искренне, как и я сам. И с моей стороны было бы низко и дурно не сказать вам, - все равно, приятно ли вам будет это услышать и соблаговолите ли вы мне поверить, - что вы глубоко несправедливы к мистеру Мэтью Покету и к его сыну Герберту, если отказываетесь видеть, какие это благородные, прямые, честные люди, неспособные на интриги и зависть. - Они твои друзья, - сказала мисс Хэвишем. - Они стали моими друзьями, - возразил я, - когда полагали, что я занял их место, и когда, насколько мне известно, Сара Покет, мисс Джорджиана и миссис Камилла отнюдь не питали ко мне дружеских чувств. Мне показалось, что такое противопоставление подняло Герберта и его отца в глазах мисс Хэвишем, и это меня порадовало. Она устремила на меня проницательный взгляд и сказала спокойно: - Чего ты для них просишь? - Только того, - отвечал я, - чтобы вы не ставили их на одну доску с остальными. Пусть они из одной семьи, но это совсем иные люди. Не сводя с меня проницательного взгляда, мисс Хэвишем повторила: - Чего ты для них просишь? - Вы видите, - сказал я, чувствуя, что краснею, - мне не хватает хитрости, и я при всем желании не мог бы скрыть, что действительно хочу вас попросить о чем-то. Мисс Хэвишем, если бы у вас нашлись деньги на доброе дело - помочь моему другу Герберту прочно стать на ноги и притом без его ведома, - я бы мог вам указать, что для этого нужно. - А почему непременно без его ведома? - спросила она, сложив руки на клюке и наклонившись вперед, чтобы лучше меня видеть. - Потому, - сказал я, - что я сам, больше двух лет тому назад, начал это доброе дело без его ведома и не хочу, чтобы он об этом узнал. А какие обстоятельства мешают мне довести до конца то, что я начал, этого я не могу объяснить. Это часть той тайны, о которой я сказал, что она не моя, а чужая. Мисс Хэвишем медленно перевела взгляд с моего лица на огонь в камине. В полной тишине, при свете вяло оплывающих восковых свечей, мне казалось, что она глядит в огонь очень долго: но вот кучка красных углей рассыпалась с легким треском, и она, словно очнувшись, опять посмотрела на меня, - сначала невидящим, а потом все более осмысленным взглядом. Эстелла все это время не переставала вязать. Сосредоточив наконец свой взгляд и мысли на мне, мисс Хэвишем заговорила так, словно наша беседа и не прерывалась. - Что еще? - Эстелла, - сказал я, стараясь овладеть сразу задрожавшим голосом, - вы знаете, что я вас люблю, и как давно, и какой преданной любовью. Услышав, что я к ней обращаюсь, она подняла голову и, не переставая вязать, посмотрела на меня невозмутимо спокойно. Я заметил, что мисс Хэвишем перевела взгляд с меня на нее, потом опять на меня. - Я заговорил бы об этом раньше, если бы не мое долгое заблуждение. Мне казалось... я надеялся, что мисс Хэвишем предназначила нас друг для друга. Пока я думал, что вы не вольны в своем выборе, я молчал. Но теперь я должен это сказать. Лицо Эстеллы оставалось невозмутимо спокойным, пальцы ее продолжали вязать, но она покачала головой. - Я знаю, - сказал я в ответ на это движение. - Знаю. У меня нет надежды когда-либо назвать вас своей, Эстелла. Я понятия не имею, что со мной станется в ближайшее время, и где я буду, и не окажусь ли нищим. Но я вас люблю. Люблю с тех пор, как впервые увидел вас в этом доме. Все так же спокойно, не переставая вязать, она опять покачала головой. - Если мисс Хэвишем думала о том, что делает, то с ее стороны было жестоко, неимоверно жестоко воспользоваться впечатлительностью бедного мальчика и столько лет мучить меня напрасной надеждой, несбыточной мечтой. Но, вероятно, она об этом не думала. Поглощенная своими страданиями, она, вероятно, забыла о моих, Эстелла. Мисс Хэвишем крепко прижала руку к сердцу и сидела неподвижно, переводя взгляд с Эстеллы на меня. - По-видимому, - сказала Эстелла ровным голосом, - существуют какие-то чувства... фантазии - не знаю, как их назвать, - недоступные моему пониманию. Когда вы говорите, что любите меня, я понимаю слова, которые вы произносите, но и только. Вы ничего не пробуждаете в моей груди, ничего не трогаете. Мне безразлично, что бы вы ни говорили. Я пыталась вас предостеречь; разве нет, скажите? Я печально ответил: - Да. - Да. Но вы не захотели остеречься, потому что думали, что я это говорю не серьезно. Ведь думали, скажите? - Я думал и надеялся, что вы говорите не серьезно. Вы, Эстелла, такая юная, такая неискушенная, такая красавица! Нет, это противно природе. - Моей природе это не противно, - возразила она. И добавила, подчеркивая каждое слово: - Это отвечает той природе, какую во мне воспитали. Я говорю это вам, потому что выделяю вас из всех других людей. А большего от меня не ждите. - Разве не верно, - сказал я, - что Бентли Драмл находится здесь, в нашем городе, и преследует вас своими ухаживаниями? - Совершенно верно, - отвечала она равнодушно, как говорят о тех, кого глубоко презирают. - И что вы поощряете его, ездите с ним верхом и что он сегодня у вас обедает? Казалось, ее немного удивило, что я это знаю, но она снова ответила: - Совершенно верно. - Но вы же не любите его, Эстелла? В первый раз за все время пальцы ее остановились, и она ответила с сердцем: - Ну вот, вы опять свое. Или, несмотря ни на что, вы и сейчас думаете, что я говорю не серьезно? - Но вы же не могли бы выйти за него замуж, Эстелла? Она взглянула на мисс Хэвишем и на минуту задумалась, не выпуская из рук вязанья. Потом ответила: - Почему и не сказать вам правду? Я выхожу за него замуж. Я закрыл лицо руками, однако совладал с собой довольно быстро, если вспомнить, какую муку причинили мне ее слова. Когда я опять поднял голову, лицо мисс Хэвишем было так страшно, что не могло не потрясти меня, даже в моем безумном смятении и горе. - Эстелла, дорогая, не дайте мисс Хэвишем толкнуть вас на этот роковой, непоправимый шаг! Пусть я для вас ничто, - я знаю, так оно и есть, - но выберите себе более достойного мужа. Мисс Хэвишем отдает вас Драмлу, чтобы смертельно оскорбить и унизить многих не в пример лучших мужчин, которые восхищаются вами, и тех немногих, которые по-настоящему вас любят. Может быть, среди этих немногих есть один, который любит вас так же преданно, хоть и не так давно, как я. Осчастливьте его, и мне легче будет снести это ради вас! Мой призыв удивил ее своей страстностью и, казалось - будь она способна представить себе мое душевное состояние, - мог бы зажечь в ней искру сочувствия. Она повторила смягчившимся голосом: - Я выхожу за него замуж. Приготовления к свадьбе уже начаты, свадьба будет скоро. Почему вы бросаете упрек моей приемной матери? Она ни в чем не виновата. Я поступаю так по своей воле. - По своей воле бросаетесь на шею такому негодяю, Эстелла? - Кому же мне, по-вашему, броситься на шею? - возразила она с улыбкой. - Не такому ли человеку, который сразу почувствует (если люди чувствуют такие вещи), что я ничего не могу ему дать? Да что там. Дело сделано. Мне будет неплохо, и мужу моему тоже. А мисс Хэвишем вовсе не толкала меня на этот, как вы выразились, непоправимый шаг, она предпочла бы, чтобы я еще повременила выходить замуж; но жизнь, которую я веду, мне надоела, я не нахожу в ней ничего привлекательного и не прочь переменить ее. А теперь довольно об этом. Мы никогда не поймем друг друга. - Такой подлец, такой болван! - воскликнул я в отчаянии. - Не беспокойтесь, я не буду его добрым ангелом, - сказала Эстелла. - Пусть не надеется. Ну, вот моя рука. Давайте на этом и расстанемся, мечтательный вы мальчик... или мужчина? - Ах, Эстелла! - простонал я, и жгучие мои слезы закапали на ее руку, как я ни старался их удержать. - Даже если бы мне суждено было остаться в Англии и по-прежнему смотреть в глаза людям, как мог бы я вас видеть женою Драмла? - Пустое, - сказал она. - Пустое. Это скоро пройдет. - Никогда, Эстелла! - Через неделю вы обо мне и думать забудете. - Забуду! Вы - часть моей жизни, часть меня самого. Вы - в каждой строчке, которую я прочел с тех пор, как впервые попал сюда простым деревенским мальчиком, чье бедное сердце вы уже тогда ранили так больно. Вы - везде и во всем, что я с тех пор видел, - на реке, в парусах кораблей, на болотах, в облаках, на свету и во тьме, в ветре, в море, в лесу, на улицах. Вы - воплощение всех прекрасных грез, какие рождало мое воображение. Как прочны камни самых крепких лондонских зданий, которые ваши руки бессильны сдвинуть с места, так же крепко и нерушимо живет в моей душе ваш образ и в прошлом, и теперь, и навеки. Эстелла, до моего последнего вздоха вы останетесь частью меня, частью всего, что во мне есть хорошего, - сколь мало бы его ни было, - и всего дурного. Но сейчас, в минуту прощанья, я связываю вас только с хорошим и впредь обещаю только так и думать о вас, ибо я верю, что вы сделали мне больше добра, чем зла, как бы ни разрывалось сейчас мое сердце. Бог вас прости и помилуй! Каким восторгом страдания был рожден этот поток бессвязных слов, я и сам не знаю. Он хлынул наружу, словно кровь из душевной раны. Два-три коротких мгновенья я прижимал руку Эстеллы к губам, потом вышел из комнаты. Но я не забыл (а вскоре вспомнил и по особым причинам), что, в то время как Эстелла поглядывала на меня лишь с недоверчивым удивлением, лицо мисс Хэвишем, все не отнимавшей руки от сердца, обратилось в страшную маску скорби и раскаяния. Все кончено, все рухнуло! Столько всего кончилось и рухнуло, что, когда я выходил из калитки, дневной свет показался мне более тусклым, чем когда я в нее входил. Некоторое время я прятался в глухих окраинных переулках, а потом пустился пешком в Лондон, потому что успел настолько прийти в себя, что понял: я не могу возвратиться в гостиницу и снова увидеть Драмла; не могу сидеть на крыше дилижанса, где со мной непременно заговорят; не могу придумать ничего лучшего, как шагать и шагать до полного изнеможения. Уже за полночь я перешел Темзу по Лондонскому мосту. Пробравшись лабиринтом узких улиц, которые в то время тянулись на запад по северному берегу, я подошел к Тэмплу со стороны Уайтфрайерс, у самой реки. Меня не ждали до завтра, но ключи были при мне, и я знал, что, если Герберт уже лег спать, я могу не тревожить его. Так как в ночное время я редко входил в Тэмпл с этой стороны и так как я был весь в грязи после долгой дороги, то я нашел вполне естественным, что ночной сторож внимательно меня оглядел, прежде чем впустить в чуть приотворенные ворота. Чтобы рассеять его сомнения, я назвал себя. - Мне так и показалось, сэр, только я не был уверен. Вам письмо, сэр. Посыльный, который его принес, велел сказать, чтобы вы потрудились прочесть его здесь, у моего фонаря. Очень удивленный, я взял письмо. Оно было адресовано Филипу Пипу, эсквайру, а в верхнем углу конверта стояло: "Просьба прочесть сейчас же". Я разорвал конверт и при свете фонаря, который сторож поднес поближе, прочел написанные рукою Уэммика слова: "Не ходите домой". ГЛАВА XLV Прочитав это послание, я тотчас повернул прочь от ворот Трмпла, добежал до Флит-стрит, а там мне попалась запоздалая извозчичья карета, и я поехал в Ковент-Гар-ден, в гостиницу "Хаммамс", куда в те времена пускали в любой час ночи. Коридорный без дальних слов отпер мне дверь, зажег свечу, стоявшую первой в ряду на его полке, и провел в комнату, значившуюся первой в его списке. То был своего рода склеп на нижнем этаже, окном во двор, отданный в безраздельное владение огромной кровати о четырех столбиках, которая одной ногой бесцеремонно залезла в камин, другую высунула за дверь, а крошечный умывальник так прижала к стене, что он и пикнуть не смел. Я попросил, чтобы мне дали ночник, и коридорный, прежде чем удалиться, принес мне безыскусственное изделие тех добрых старых дней - тростниковую свечу. Предмет этот, представлявший собою некий призрак тросточки, при малейшем прикосновении ломался пополам, от него ничего нельзя было зажечь, и пребывал он в одиночном заключении на дне высокой жестяной башни с прорезанными в ней круглыми отверстиями, от которых ложились на стены светлые круги, казалось, взиравшие на меня с величайшим любопытством. Когда я лег в постель, полумертвый от усталости, со стертыми ногами и с тоской на сердце, оказалось, что я бессилен сомкнуть не только глаза этого новоявленного Аргуса *, но и свои собственные. Так мы и глядели друг на друга в тишине и сумраке ночи. Какая это была безнадежная ночь! Какая тревожная, печальная, длинная! В комнате неуютно пахло остывшей золой и нагретой пылью. Глядя вверх, на углы балдахина, я думал о том, сколько синих мух из мясной лавки, и уховерток с рынка, и всяких козявок из пригородов, должно быть, затаилось там в ожидании лета. Это навело меня на мысль о том, случается ли им оттуда падать, и мне тут же стало мерещиться, будто я чувствую на лице какие-то легкие прикосновения, что было весьма неприятно и в свою очередь вызывало еще более подозрительные ощущения на спине и на шее. Протекло сколько-то времени, и я стал различать диковинные голоса, какими обычно полнится молчание ночи: шкафчик в углу что-то нашептывал, камин вздыхал, крошечный умывальник тикал, как хромые часы, а в комоде изредка начинала звенеть одинокая гитарная струна. Примерно тогда же глаза на стене приняли новое выражение, и в каждом из этих светлых кружков появилась надпись: "Не ходите домой". Ни ночные видения, осаждавшие меня, ни ночные звуки не в силах были прогнать эти слова: "Не ходите домой". Они, как телесная боль, вплетались во все мои мысли. Незадолго до того я читал в газетах, что какой-то неизвестный явился ночью в гостиницу "Хаммамс", лег в постель и покончил с собой, - наутро его нашли в луже крови. Мне взбрело в голову, что это произошло в том самом склепе, где я сейчас находился, и я встал, чтобы удостовериться, нет ли следов крови на полу или на мебели; потом отворил дверь и выглянул наружу в надежде, что мне станет легче от света далекого фонаря, возле которого, наверно, дремал коридорный. Но все это время мой ум был так занят вопросами, почему мне нельзя идти домой, и что случилось дома, и когда я смогу пойти домой, и у себя ли дома Провис, - что, казалось бы, в нем не могло остаться места ни для чего другого. Даже когда я думал об Эстелле и о том, что мы в этот день навсегда с ней расстались, когда вспоминал во всех подробностях наше прощанье, каждый ее взгляд, каждое слово и как она вязала, проворно двигая пальцами, - даже тогда мне всюду мерещилось предостережение: "Не ходите домой". Когда же, обессилев душою и телом, я наконец задремал, передо мною возник огромный туманный глагол, который я должен был спрягать. Повелительное наклонение: не ходи домой, пусть он, она не ходит домой, не пойдем домой, не ходите домой, пусть они, оне не ходят домой. Потом сослагательное: я не мог бы, не хотел бы, не должен бы был, не решился бы, не смел бы пойти домой, и так далее, пока я не почувствовал, что теряю рассудок, и, повернувшись на другой бок, не стал снова вглядываться в светлые круги на стене. Я распорядился, чтобы меня разбудили в семь часов, так как мне было ясно, что прежде всего нужно повидать Уэммика и что в данных обстоятельствах меня могут интересовать только его уолвортские взгляды. Мне не терпелось покинуть комнату, где я провел такую тоскливую ночь, и при первом же стуке в дверь я вскочил со своего беспокойного ложа. В восемь часов передо мной выросли зубчатые стены Замка. Так как мне посчастливилось встретить у крепостных ворот служаночку, нагруженную двумя горячими хлебцами, я вместе с нею ступил на подъемный мост и, пройдя подземным ходом, без доклада предстал перед Уэммиком в ту минуту, когда он заваривал чай для себя и Престарелого. В глубине сцены, через отворенную дверь, виден был и сам Престарелый, еще не вставший с постели. - А-а, мистер Пип! - сказал Уэммик. - Так вы вернулись? - Да, - отвечал я, - но дома не был. - Вот и хорошо, - сказал он, потирая руки. - Я на всякий случай оставил вам по записке во всех воротах Тэмпла. Вы в которые входили? - И, выслушав мой ответ, продолжал: - Я сегодня обойду остальные и уничтожу записки; я держусь того правила, что не следует без нужды хранить документы, - мало ли кто и когда вздумает пустить их в ход. А сейчас позвольте обратиться к вам с просьбой: вас не затруднит поджарить вот эту колбасу для Престарелого Родителя? Я сказал, что ничто не доставит мне большего удовольствия. - В таком случае, Мэри-Энн, вы можете идти, - сказал Уэммик служаночке и, когда она исчезла, добавил, хитро подмигнув: - А мы с вами, мистер Пип, остаемся, таким образом, с глазу на глаз. Я поблагодарил его за дружбу и заботу, и мы стали беседовать вполголоса, в то время как я поджаривал для старика колбасу, а Уэммик резал и намазывал ему маслом хлеб. - Так вот, мистер Пип, - сказал Уэммик, - мы понимаем друг друга. Сейчас мы беседуем как частные лица, - нам не впервой обсуждать секретные дела. Служебная точка зрения - это одно. Мы же с вами не на службе. Я поспешил с ним согласиться. Я так волновался, что уже успел зажечь колбасу наподобие факела и тут же задуть ее. - Вчера утром, - сказал Уэммик, - находясь в известном месте, куда я однажды вас водил, - даже наедине, мистер Пип, лучше по возможности избегать имен и названий... - Гораздо лучше, - подтвердил я, - я вас понимаю. - ...вчера утром, - продолжал Уэммик, - я там случайно услышал, что некий человек, как будто имеющий какое-то отношение к колониям и владеющий кое-каким движимым имуществом... кто именно, я не знаю... называть мы его не будем... - И не нужно, - сказал я. - ...произвел немалый переполох в некоей части света, куда отправляются многие люди, причем не всегда следуя собственным склонностям, а сплошь и рядом даже за счет государства... Внимательно следя за выражением его лица, я дал колбасе вспыхнуть не хуже фейерверка, поневоле отвлекся этим и отвлек внимание Уэммика, за что и поспешил принести свои извинения. - ... тем, что бесследно исчез из этих мест, не оставив адреса. На основании чего, - сказал Уэммик, - строятся всевозможные предположения и догадки. И еще я слышал, что за вами и за вашей квартирой в Тэмпле следили и, возможно, продолжают следить. - Кто? - спросил я. - В это я предпочитаю не вдаваться, - сказал Уэммик уклончиво. - Нельзя забывать о служебных обязанностях. Я об этом слышал так же, как в разное время в том же месте слышал о многих других любопытных вещах. Я ни от кого не получал никаких сведений. Я просто слышал об этом. Не переставая говорить, он взял у меня из рук вилку и колбасу и аккуратно собрал Престарелому завтрак на небольшом подносе. Но прежде чем накормить Престарелого, он вошел к нему в спальню, повязал ему чистую белую салфетку, помог сесть и сдвинул его колпак набекрень, так что вид у старичка стал совсем ухарский. Затем Уэммик заботливо поставил перед ним завтрак и спросил: - Ну что, Престарелый, все в порядке? - на что тот весело отвечал: - Превосходно, Джон, превосходно! - Поскольку Престарелый явно считался не готовым для обозрения, а значит, его следовало полагать невидимым, я притворился, будто ничего этого не замечаю. Когда Уэммик вернулся ко мне, я спросил: - То обстоятельство, что за мной и за моей квартирой следят (а я и сам имел случай это заподозрить), связано с человеком, о котором вы только что говорили, ведь так? Лицо Уэммика стало очень серьезно. - Я не стал бы утверждать это с полной уверенностью. То есть раньше не стал бы. А теперь скажу: либо это так, либо будет так, либо к тому идет. Понимая, что вассальная верность по отношению к Литл-Бритен не позволяет ему высказаться более вразумительно, и с благодарностью сознавая, что он и так сильно отступил от своих правил, я не счел возможным допытываться дальше. Но, пораздумав немного у огня, сказал, что беру на себя смелость задать ему один вопрос, на который он волен отвечать или не отвечать, как ему будет угодно, причем я заранее подчиняюсь его решению. Он прервал свой завтрак, скрестил руки и, захватив в горсти рукава рубашки (чтобы полнее насладиться домашним уютом, он завтракал без сюртука) и кивнул мне в знак того, что ждет моего вопроса. - Вы слышали что-нибудь об одном проходимце, чья настоящая фамилия - Компесон? В ответ последовал еще один кивок. - Он жив? Снова кивок. - Он в Лондоне? Уэммик кивнул еще раз, накрепко закрыл щель почтового ящика и с последним, заключительным кивком вернулся к прерванному завтраку. - А теперь, - сказал Уэммик, - когда с вопросами покончено, - он подчеркнул и повторил эти слова для моего сведения и руководства, - я перехожу к тому, что я сделал, когда услышал то, что услышал. Я пошел в Гарден-Корт, рассчитывая застать вас дома; не застав же вас, пошел к Кларрикеру, рассчитывая застать там мистера Герберта. - Его-то вы застали? - спросил я в большой тревоге. - Его-то я застал. Не называя имен и не входя в подробности, я дал ему понять, что если ему известно о пребывании кого-нибудь - скажем, Тома, Джека или Ричарда - в вашей квартире или поблизости от нее, то хорошо бы, не дожидаясь вас, переселить Тома, Джека или Ричарда куда-нибудь в другое место. - Он, наверно, совсем стал в тупик? - Да, сначала он стал в тупик. Тем более когда я сказал ему свое мнение, что пытаться сейчас увозить Тома, Джека или Ричарда слишком далеко - небезопасно. Послушайте меня, мистер Пип. При существующих обстоятельствах нет места лучше большого города, раз уж человек в нем находится. Не стоит раньше времени вылезать из норы. Надо залечь. Переждать, пока кругом поутихнет, и не высовывать носа наружу даже ради того, чтобы понюхать заграничного воздуха. Я поблагодарил его за ценный совет и спросил, что же предпринял Герберт? - Мистер Герберт, - отвечал Уэммик, - с полчаса не мог опомниться, а потом кое-что придумал. Он под секретом сообщил мне, что намерен жениться на одной молодой особе, у которой, как вам, без сомнения, известно, имеется прикованный к постели папаша. Каковой папаша, бывши в прошлой своей жизни судовым экономом, лежит в фонаре окна, откуда ему видно, как по реке ходят вверх и вниз корабли. С этой молодой особой вы, вероятно, знакомы? - Пока - нет, - сказал я. Покаюсь: Клара не благоволила ко мне, считая, что я только ввожу Герберта в расходы и дружба со мной идет ему во вред; когда Герберт впервые предложил ей нас познакомить, она выказала по этому поводу так мало восторга, что моему другу ничего не оставалось, как обрисовать мне истинное положение вещей, и знакомство наше было до времени отложено. С тех пор как я начал тайно помогать Герберту продвигаться в жизни, я сносил такое положение дел с философической стойкостью; со своей стороны, ни Герберт, ни его нареченная особенно не желали, чтобы при их свиданиях присутствовал кто-то третий; так и случилось, что, хотя я, по его словам, сильно вырос в мнении Клары и хотя мы уже давно пересылали друг друг поклоны и приветы, мне еще ни разу не привелось ее видеть. Впрочем, Уэммика я не стал посвящать во все эти подробности. - Так как дом, где они живут, - продолжал УЭМ-мик, - стоит на реке, много ниже Лондонского моста, между Лаймхаусовд и Гринвичем, а владеет им, как выяснилось, весьма почтенная вдова, которая хотела бы сдать внаймы верхние комнаты - меблированные, - то мистер Герберт и спросил меня, как я смотрю на такое временное жилище для Тома, Джека или Ричарда. Я сказал, что смотрю весьма одобрительно по трем причинам, которые сейчас вам изложу. Итак, во-первых: сами вы даже близко около тех мест не бываете, и от людных улиц, больших и маленьких, это тоже достаточно далеко. Во-вторых: не бывая там лично, вы всегда могли бы получать сведения о Томе, Джеке или Ричарде через мистера Герберта. В-третьих: если бы вам, по прошествии какого-то срока и когда это покажется безопасным, захотелось посадить Тома, Джека или Ричарда на иностранный пакетбот, - пожалуйста, он уже тут как тут, хоть сейчас в дорогу. Значительно приободренный этими доводами, я еще и еще раз поблагодарил Уэммика и просил его продолжать. - Так вот, сэр! Мистер Герберт взялся за дело с необычайным рвением и вчера вечером, к девяти часам, благополучно водворил Тома, Джека или Ричарда - нам с вами не интересно знать, кого именно, - на новое место. Там, где он проживал раньше, хозяевам дали знать, что его вызвали в Дувр, и он действительно отбыл по Дуврской дороге, а уже потом свернул в сторону. Во всем этом есть еще и то большое преимущество, что произошло это в ваше отсутствие, и если кто-нибудь вами особо интересуется, он должен был знать, что вы в это время находились за много миль от Лондона и были заняты совсем другими делами. Это отвлекает подозрения и создает некоторую путаницу; потому я и советовал вам не ходить домой даже в случае, если бы вы вернулись в город вчера вечером. Это вносит еще большую путаницу, а путаница вам на руку. Тут Уэммик, кончив завтракать, посмотрел на часы и стал надевать сюртук. - И имейте в виду, мистер Пип, - сказал он, всовывая руки в рукава, - кажется, я сделал все, что мог; но ежели бы удалось сделать больше - я говорю с уолвортской точки зрения и как сугубо частное лицо, - я сделаю это с радостью. Вот вам адрес. Ничего страшного не будет, если сегодня вечером, перед тем как идти домой, вы туда заглянете и сами убедитесь, что Том, Джек или Ричард хорошо устроен, - это еще одна причина, почему вам не следовало ходить домой вчера. Но после того как побываете дома, больше туда не ходите. Не на чем, мистер Пип, не на чем, - руки его уже показались из рукавов, и я горячо их пожимал. - И разрешите мне высказать вам напоследок одно немаловажное соображение. - Он положил руки мне на плечи и добавил таинственным шепотом: - Воспользуйтесь сегодняшним вечером, чтобы обеспечить за собой его движимое имущество. Трудно сказать, что его ждет впереди. Не дайте движимому имуществу пропасть даром. Не питая ни малейшей надежды, что сумею разъяснить Уэммику мой взгляд на этот предмет, я не стал и стараться. - Мне пора идти, - сказал Уэммик. - Вам я бы порекомендовал провести время до вечера здесь, если, конечно, у вас нет более неотложных дел. Вид у вас порядком утомленный, и вам полезно будет посидеть совершенно спокойно в обществе Престарелого - он скоро встанет - и сочного кусочка... вы свинью помните? - Как же, - сказал я. - Так вот, сочного кусочка свинины. Та колбаса, что вы поджаривали, тоже из нее, в общем - свинка была первый сорт во всех отношениях. Непременно отведайте, хотя бы ради старого знакомства. - И весело гаркнул: - До свиданья, Престарелый Родитель! - Превосходно, Джон, превосходно, мой мальчик, - пропищал старичок из-за кулис. Я вскоре уснул перед огнем, и почти весь день мы с Престарелым занимали друг друга тем, что по очереди засыпали и просыпались в креслах. На обед мы ели свиное филе и овощи с собственного огорода, и я кивал старичку из самых лучших побуждений, когда не делал этого невольно, от усталости. Когда совсем стемнело, я ушел; Престарелый уж готовился поджаривать гренки, и, судя по числу чайных чашек и по тому, как он поглядывал на откидные дощечки на стене, я понял, что к чаю ожидают мисс Скиффинс. ГЛАВА XLVI Уже пробило восемь часов, когда на меня пахнуло приятным запахом щепок и стружки, неотделимым от плотников, что строят лодки и мастерят весла, блоки и мачты. Вся эта прибрежная часть города ниже Лондонского моста была мне совершенно незнакома, и, выйдя к реке, я обнаружил, что нужное мне место находится вовсе не здесь и разыскать его нелегко. Называлось оно "на берегу Мельничного пруда у затона Чинкса", и единственным признаком, по которому его можно было найти, служил Старый Копперов канатный завод. Где я только не плутал, каких только не перевидал судов, что чинились в сухих доках, и корпусов старых кораблей, обреченных на слом, и сколько ила и тины, оставленных приливом, и сколько верфей, где строили корабли, и других, где их разбирали, и ржавых якорей, тупо цеплявшихся за землю, хотя они уже много лет как отслужили свой срок, и какие вставали на моем пути горные кряжи из бочек и теса, и сколько канатных заводов, из которых ни один не был Старым Копперовым! Раза четыре я сворачивал к реке слишком рано, раз пять - слишком поздно, и в конце концов, нежданно-негаданно, очутился-таки на берегу Мельничного пруда. Это был, по здешним местам, привольный уголок, где речному ветру было где разгуляться, и росло там несколько деревьев, и высился остов разрушенной ветряной мельницы, и стоял Старый Копперов канатный завод - в лунном свете он тянулся вдаль узким рядом вбитых в землю деревянных рам, прикрытых навесом и напоминавших какие-то древние грабли, которые от старости растеряли почти все свои зубья. Выбрав из немногих причудливых домов на берегу Мельничного пруда один - с деревянным фасадом и оконным выступом во все три этажа, я подошел поближе и прочел на дверной дощечке: "Миссис Уимпл". Так как это и была нужная мне фамилия, я постучал, и мне открыла немолодая, цветущая, приятной наружности женщина. Впрочем, ее сразу же сменил Герберт, - он молча провел меня в гостиную и затворил дверь. Странно было увидеть его лицо, такое знакомое, в этой незнакомой комнате, где он явно чувствовал себя как дома, и я, помнится, разглядывал его так же, как разглядывал стекло и фарфор в угловом шкафчике, раковины на камине и цветные гравюры на стене, изображавшие гибель капитана Кука, корабельную шлюпку и его величество короля Георга III в пышном кучерском парике, лосинах и ботфортах, на террасе Виндзорского дворца. - Все в порядке, Гендель, - сказал Герберт, - и он вполне доволен, только очень хочет повидать тебя. Моя дорогая девочка сейчас у отца, ты подожди минутку, она придет, тогда я вас познакомлю, а потом мы пойдем наверх... Да, да, это и есть ее отец. (Я услышал над головой какое-то грозное рычанье, что, очевидно, и отразилось на моем лице.) - Надо полагать, что этот старикан - порядочная каналья. - сказал Герберт с улыбкой, - но я его никогда не видел. Слышишь, как пахнет ромом? Это он вечно тянет. - Ром? - спросил я. - Да, - подтвердил Герберт, - и можешь себе представить, как это полезно для его подагры. К тому же он всю провизию держит у себя в комнате и выдает на каждый день. Все у него расставлено на полках над кроватью, все отпускается строго по весу. Наверно, его комната сильно смахивает на мелочную лавку. Пока он говорил, рычание перешло в протяжный рев, а затем смолкло. - Чего же еще и ждать, - сказал Герберт в виде пояснения, - если он непременно желает сам резать сыр? Когда у человека подагра в правой руке - и во всех других конечностях, - как ему разрезать головку глостерского, не изувечив себя? Видимо, он изувечил себя не на шутку, - яростный рев раздался с новой силой. - Для миссис Уимпл это редкая удача, что она сдала верхний этаж Провису, - сказал Герберт. - Как правило, жильцы, разумеется, сбегают от такого шума. Любопытный это дом, верно, Гендель? Да, это был любопытный дом, но безупречно прибранный и чистый. - Миссис Уимпл - хозяйка на диво, - продолжал Герберт, когда я высказал ему это мнение. - Просто не знаю, что бы сталось с моей Кларой без ее материнской заботы. Ведь у Клары нет матери, и вообще никого родных, кроме старого Филина. - Неужели это его фамилия, Герберт? - Нет, нет, это я его так называю. Фамилия его - Барлн. Но какое счастье для сына моих родителей - любить девушку, у которой нет родных и которая сама не мучится из-за своих предков и других не мучает! Герберт уже рассказывал мне раньше, а теперь напомнил, что он познакомился с мисс Кларой Барли, когда та заканчивала свое образование в некоем учебном заведении в Хэммерсмите; после того как ее вызвали домой ухаживать за больным отцом, они во всем открылись доброй миссис Уимпл, которая с тех пор и покровительствовала их чувствам и опекала их, проявляя при этом столько же заботливости, сколько такта. Между ними было решено, что старого Барли отнюдь не следует посвящать ни в какие сердечные тайны, поскольку он был просто не способен заинтересоваться чем-либо более возвышенным, чем ром, подагра или судовой провиант. Пока мы таким образом беседовали вполголоса, а потолочная балка дрожала от непрерывного рычания старого Барли, дверь отворилась и в комнату вошла очень хорошенькая, тоненькая, темноглазая девушка лет двадцати, с корзинкой в руках; Герберт поспешил освободить ее от этой ноши и представил мне как "Клару". Девушка была поистине очаровательна, и ничего не стоило вообразить, что это - пленная фея, которую свирепый старый людоед Барли похитил и заставил себе прислуживать. - Вот полюбуйся, - сказал Герберт, после того как мы немного поговорили, и с сочувственной и нежной улыбкой указал мне на корзину, - в таком виде бедная Клара каждый вечер получает свой ужин: вот ее порция хлеба, и ломтик сыра, и ром... который выпиваю я. А вот Это мистеру Барли нужно приготовить к утреннему завтраку, - здесь две бараньих отбивных, три картофелины, немножко лущеного гороха, немножко муки, две унция масла, щепотка соли и вон сколько черного перца. Все это тушится вместе и съедается в горячем виде; для подагры, конечно, ничего лучшего не придумаешь! Было столько трогательной безыскусственности в том, как покорно Клара обводила взглядом эти припасы, пока Герберт перечислял их; столько невинной доверчивости и любви в том, как просто она позволила руке Герберта обнять ее плечи; и такая в ней чувствовалась мягкость и беззащитность, - здесь, на берегу Мельничного пруда, у затона Чинкса, возле Старого Копперова канатного завода, под балкой, сотрясавшейся от рычания старого Барли, - что я ни за какие деньги не захотел бы расторгнуть их помолвку, даже за те, что лежали в толстом бумажнике, который я так и не открыл. Я от души любовался девушкой, но внезапно рычание снова перешло в рев и над головой послышался страшный стук, точно великан с деревянной ногой старался проткнуть ею потолок, чтобы добраться до нас. Клара сказала Герберту: "Папа меня зовет, милый!" - и убежала. - Видал бессовестную старую акулу? - сказал Герберт. - Как ты думаешь, Гендель, что ему теперь понадобилось? - Не знаю, - сказал я. - Может быть, выпить? - Совершенно верно! - воскликнул Герберт, словно я разгадал труднейшую загадку. - Грог у него намешан в бочоночке и стоит на столе. Погоди, сейчас услышишь, как Клара его приподымет, чтобы он мог до него дотянуться... вот! - Снова протяжный рев на нисходящих нотах. - Теперь, - сказал Герберт, когда стало тихо, - он пьет. А теперь, - добавил Герберг, когда балка опять задрожала, - он улегся на место! Вскоре после этого Клара вернулась, и Герберт повел меня наверх к нашему узнику. Проходя мимо комнаты мистера Барли, мы слышали за дверью хриплое бормотанье, то нараставшее, то спадавшее, как ветер, которое на человеческом языке, - если заменить благими пожеланиями нечто прямо им противоположное, - звучало бы примерно так: - Свистать всех наверх! Благослови меня бог, вот старый Билл Барли. Вот он, старый Билл Барли, благослови меня бог! Вот он, Билл Барли, лежит пластом, благослови его душу. Лежит пластом, как дохлая камбала, вот вам старый Билл Барли. Всех наверх, благослови вас господь! Герберт сообщил мне, что невидимый Барли целыми сутками черпает утешение в таких вот разговорах с самим собой, причем в дневное время один его глаз нередко бывает прикован к телескопу, укрепленному на кровати так, чтобы ему удобно было лежа обозревать реку. Провис занимал две верхние комнатки-каюты, где было вдоволь света и воздуха и где мистера Барли было не так слышно, как внизу. В разговоре со мной он не выказал ни малейшей тревоги; казалось, он и не испытывал ее. Но меня поразило, что он как-то смягчился, - ни тогда, ни позже я не мог определить, в чем именно заключалась эта перемена, но она произошла, в том не было сомнения. Отдохнув за день и хорошенько все обдумав, я пришел к решению ничего не говорить ему про Компесона. Иначе - как знать, думал я, а вдруг он, движимый смертельной враждой к этому человеку, еще вздумает разыскивать его, обрекая себя на верную гибель? Поэтому, когда мы с ним и с Гербертом уселись у камина, я первым делом спросил его, полагается ли он на суждение Уэммика и на источники, из которых тот получает свои сведения? - Да, да, мой мальчик, - отвечал он и серьезно кивнул головой. - Уж Джеггерс-то знает! - Так вот, - продолжал я, - я говорил с Уэммиком и хочу передать вам его предостережение и советы. И я честно все ему рассказал, умолчав, как и собирался, лишь об одном предмете. Я рассказал, как Уэммик услышал в Ньюгетской тюрьме (от заключенных ли, или от служащих - мне неизвестно), что кто-то прознал о его возвращении и что за моей квартирой следили; передал мнение Уэммика, что ему следует на некоторое время "залечь", а мне лучше с ним не видаться; и мнение Уэммика относительно того, как ему покинуть Англию. Я добавил, что, когда придет время, я, разумеется, уеду вместе с ним, или следом за ним, смотря по тому, что Уэммик найдет менее опасным. О том, как мы будем жить дальше, я не сказал ни слова, да и мысли на этот счет у меня были самые неопределенные, особенно теперь, когда он так смягчился и когда опасность, которой он себя подвергал ради меня, приняла такие ясные очертания. Что же касается того, чтобы изменить мой образ жизни и увеличить расходы, то пусть сам посудит, не будет ли это сейчас, в наших трудных и сложных обстоятельствах, просто смешно, а может, и подозрительно? Этого он не мог отрицать, и вообще проявил полное благоразумие. Возвращение его, сказал он, было рискованным шагом, он это знал с самого начала. Он не сделает ничего, что могло бы еще увеличить опасность, а с такими хорошими помощниками ему, надо полагать, и бояться нечего. Тут Герберт, до сих пор задумчиво смотревший в огонь, сказал, что предложение Уэммика навело его на одну мысль, которой, пожалуй, стоит с нами поделиться. - Мы с тобой оба хорошие гребцы, Гендель, и могли бы, когда придет время, сами увезти мистера Провиса вниз по реке из Лондона. Тогда не нужно будет нанимать лодку и брать лодочника. Это даст нам лишнюю возможность избежать подозрений, а нам нельзя пренебрегать никакими возможностями. Ничего, что сейчас зима; ты мог бы теперь же завести себе лодку, держать ее у лестницы Тэмпла и кататься вверх и вниз по реке. Упражняйся изо дня в день, и к этому скоро привыкнут и перестанут замечать тебя. Проделай это двадцать раз или пятьдесят, и ничего не будет удивительного, если ты проделаешь это в двадцать первый или в пятьдесят первый раз. Мне этот план понравился, а Провис и вовсе был от него в восторге. Мы решили, что приведем его в исполнение и что Провис не будет узнавать нас, если нам случится проплывать мимо Мельничного пруда. Но, кроме того, мы договорились, что всякий раз, как он нас увидит и захочет передать сигнал "Все спокойно", он будет спускать штору на той створке своего окна, которая выходит на восток. Итак, поскольку мы обо всем условились и совещание наше закончилось, я встал и собрался уходить, сказав Герберту, что нам лучше не идти домой вместе, а потому я выйду на полчаса раньше его. - Не хочется мне оставлять вас. - сказал я Провису, - хотя нет сомненья, что здесь вы в большей безопасности, нежели возле меня. Прощайте! - Милый мой мальчик, - отвечал он, сжимая мои руки, - не знаю, когда мы теперь свидимся, и не нравится мне твое "Прощайте". Скажи лучше: "Спокойной ночи!" - Спокойной ночи! Мы всегда будем все знать друг о друге через Герберта, а когда придет время, я буду готов, уж вы не беспокойтесь. Еще раз - спокойной ночи! Было решено, что ему незачем спускаться вниз, и, когда мы уходили, он стоял на площадке у своей двери и светил нам, перегнувшись через перила с лампой в руке. Оглянувшись на него, я вспомнил вечер его появления, - тогда я сам вот так же стоял с лампой на лестнице и даже подумать не мог, что когда-нибудь мне будет так грустно и страшно с ним расставаться. Старик Барли по-прежнему рычал и бранился за своей дверью, точно все это время ни на минуту не умолкал и не собирался умолкнуть. Внизу я спросил Герберта, сохранил ли наш узник фамилию Провис? Нет, конечно, отвечал он, новый жилец зовется мистер Кембл. Мой друг добавил, что в доме о мистере Кембле знают лишь одно: он, Герберт, принимает в нем участие и ему, Герберту, очень важно, чтобы новый постоялец ни в чем не нуждался и жил в полном уединении. Поэтому, когда мы вошли в гостиную, где миссис Уимпл и Клара сидели за рукоделием, я счел за благо умолчать о том горячем участии, с которым и сам отношусь к мистеру Кемблу. Распростившись с хорошенькой, милой темноглазой девушкой и с доброй женщиной, в которой годы не угасили способности радеть о судьбе двух любящих сердец, я почувствовал, что Старый Копперов канатный завод совершенно преобразился в моих глазах. Пусть старик Барли стар, как мир, пусть бранится, как целая извозчичья биржа, но в затоне Чинкса хватит молодости, надежды и веры, чтобы заполнить его до краев. И тут я вспомнил Эстеллу и наше прощанье и пошел домой совсем приунывший. В Тэмпле все было тихо, как в самые спокойные времена. Окна тех комнат, где еще так недавно жил Провис, стояли закрытые, темные, и в Гарден-Корте не было ни души. Я три раза прошелся мимо фонтана, прежде чем подняться к себе в квартиру, но никого не увидел. И Герберт, когда зашел через полчаса ко мне в спальню, - я так измучился, что сразу лег в постель, - рассказал то же самое. Он отворил одно из окон и, выглянув на залитую лунным светом улицу, доложил, что там царит такая торжественная пустота, какая, наверно, бывает ночью в запертом соборе. На следующий день я отправился раздобывать себе лодку. Это заняло немного времени, лодка была доставлена к лестнице Тэмпла и стала на причал в двух минутах ходьбы от моей двери. После этого я начал упражняться в гребле, то один, то вместе с Гербертом. Я часто бывал на реке в холод, ветер и дождь, и через несколько дней никто уже не обращал на меня внимания. Вначале я держался выше Блекфрайерского моста, но затем, когда часы прилива изменились, стал добираться и до Лондонского. То был еще старый Лондонский мост, и в некоторые часы дня вода здесь стремительно неслась, образуя водовороты и ямы, что создало ему недобрую славу. Однако, присмотревшись к другим гребцам, я быстро наловчился проскакивать опасное место, и после этого часто пробирался среди множества кораблей и лодок до самого Эрита. Мимо Мельничного пруда мы впервые прошли вместе с Гербертом и видели, как штора на восточной стороне окна опустилась оба раза - и встречая нас и провожая обратно. Герберт обычно бывал там не реже трех раз в неделю и ни разу не сообщил мне ничего хоть сколько-нибудь тревожного. И все же я знал, что основания для тревоги есть, и не мог отделаться от ощущения, что за мною следят. Стоит такому ощущению появиться, и оно не оставляет человека в покое; невозможно сосчитать, скольких ни в чем не повинных людей я подозревал в том, что они наблюдают за мной. Словом, я вечно дрожал от страха за отчаянного человека, которого мы прятали. Герберт как-то говорил мне, что по вечерам, во время отлива, он любит стоять у окна и думать, что вода, со всем, что она несет на себе, течет к его Кларе. А я с ужасом думал, что она течет к Мэгвичу и что любая черная точка на ее поверхности может оказаться погоней, которая приближается к нему быстро, бесшумно и уверенно, чтобы настигнуть его и схватить. ГЛАВА XLVII Несколько недель прошло без всяких перемен. Мы ждали, а Уэммик не подавал знака. Если бы я никогда не видел его за пределами Литл-Бритен и никогда не удостаивался чести быть запросто принятым в замке, я мог бы в нем усомниться; но я знал его хорошо и не сомневался в нем ни минуты. Тем временем денежные мои дела приняли совсем плохой оборот, кредиторы один за другим торопили с уплатой. Я даже начал ощущать недостаток наличных денег (попросту говоря, в кармане бывало пусто) и восполнял его продажей всяких безделушек и драгоценностей, без которых легко мог обойтись. Но во мне жило твердое убеждение, что, пока мои планы и намерения столь неопределенны, брать деньги у моего покровителя было бы бессердечно и подло. Поэтому я отослал ему с Гербертом непочатый бумажник, чтобы он хранил его у себя, и испытывал своеобразное удовлетворение - искреннее или нет, судить не берусь - оттого, что не пользовался его великодушием с тех пор, как узнал, с кем имею дело. Прошло сколько-то времени, и мною овладело тягостное чувство, что Эстелла замужем. Страшась подтверждения моей догадки, хотя она и так уже граничила с уверенностью, я не читал газет и попросил Герберта (которому поведал о нашем последнем свидании) никогда не говорить о ней со мною. Зачем я берег этот последний лоскуток от покрывала надежды, разодранного, развеянного по ветру? Разве я знаю? Зачем вы, читатель, проявили такую же непоследовательность в прошлом году, в прошлом месяце, на прошлой неделе? Очень печально мне жилось в то время, и надо всей моей тревожной жизнью, ни на минуту не исчезая из виду, как горная вершина над цепью более низких гор, маячила главная, неотступная тревога. А между тем новых причин для опасений не возникало. Сколько бы я ни вскакивал по ночам с постели, охваченный леденящим предчувствием, что Провиса нашли; сколько бы ни прислушивался вечерами, поджидая Герберта и воображая, что шаги его торопливее обычного и он несет худые вести; как бы ни терзался и ни безумствовал, а жизнь шла своим чередом. Обреченный бездействовать и пребывать в постоянном напряжении и страхе, я только катался по реке в своей лодке и ждал, ждал, ждал без конца. Бывало, что, спустившись далеко по реке, я не мог пробиться обратно через водовороты, бурлившие у быков и арок старого Лондонского моста; в таких случаях я оставлял лодку у пристани близ Таможни, с тем чтобы позднее ее доставили к лестнице Тэмпла. Я делал это охотно, - было очень важно, чтобы я и моя лодка примелькались здешнему люду. Из этого незначительного обстоятельства воспоследовали две встречи, о которых я сейчас и хочу рассказать. Однажды в конце февраля я сошел на пристань у Таможни уже в сумерки. В тот день я спустился с отливом до самого Гринвича и повернул, когда начался прилив. Днем было ясно, но к заходу солнца пал туман, и мне пришлось с большой осторожностью лавировать среди судов и лодок. И на пути туда и на пути обратно я видел в знакомом окне сигнал "Все спокойно". Вечер был холодный, я озяб и решил сейчас же подкрепиться обедом; а так как по возвращении домой в Тэмпл мне предстояли долгие часы унылого одиночества, я подумал - не сходить ли после обеда в театр. Тот театр, где мистер Уопсл некогда стяжал свои сомнительные лавры, находился поблизости, возле реки (сейчас он уже нигде не находится), и на нем-то я и остановил спой выбор. Я знал, что мистеру Уопслу не удалось возродить английский театр, скорее он, напротив, катился вместе с ним вниз, к полному упадку. Афиши как-то сообщали прискорбную весть об исполнении им роли Верного Арапа при девице знатного происхождения и ее обезьянке. А Герберту случилось видеть, как он смешил публику, играя кровожадного восточного царька с кирпично-красной рожей и в нелепейшем колпаке, обшитом бубенцами. Я пообедал в одном из тех трактиров, которые мы с Гербертом называли географическими - где каждая скатерть являла собою карту мира, столь много на ней отпечаталось следов от портерных кружек, а на каждом ноже застывшая подливка уподоблялась морским течениям (по сей день во всех владениях лорд-мэра едва ли найдется хоть один негеографический трактир!), - и кое-как скоротал время до театра, то и дело засыпая над хлебными крошками, щурясь на газовый рожок и парясь в запахе горячих обедов. Потом встряхнулся, встал и отправился в театр. На сцене доблестный боцман королевской службы - герой героем, только штаны были ему тесноваты в одних местах, а в других висели слишком свободно - нахлобучивал всей сухопутной мелкоте шляпы на самые глаза, хотя был очень великодушен и храбр и подбивал окружающих не платить налоги, хотя был отменным патриотом. В кармане у него был мешок с деньгами, похожий на пудинг в салфетке, и на эти деньги он при всеобщем ликовании справил свадьбу с молодой особой, дочерью почтенного торговца подушками, причем все жители Портсмута (числом девять по последней ревизии) высыпали на берег и, потирая собственные руки и пожимая чужие, запели "Налей, налей!". Однако некий чумазый кочегар, который наотрез отказался наливать и вообще отказывался делать все, что бы ему ни предлагали, и чье сердце (как о том прямо сказал боцман) было столь же черно, как его физиономия, предложил двум другим кочегарам доставить всем на свете кучу неприятностей; это и было проделано с таким успехом (поскольку семейство кочегара пользовалось большим влиянием при дворе), что понадобилось полвечера, чтобы все опять уладить, да и то ничего бы не вышло, если бы честный маленький красноносый бакалейщик в белой шляпе и черных гетрах не залез в часы, предварительно вооружившись рашпером, и не подслушал бы чужой разговор, и не вылез бы наружу, и не пристукнул бы сзади рашпером тех, для кого подслушанные им сведения оказались недостаточно убедительными. Вслед за тем мистер Уопсл (о котором до тех пор и слуху никакого не было) вышел на сцену с орденом Подвязки на груди, изображая собою всемогущего сановника, который явился прямо из адмиралтейства, и сообщил, что всех кочегаров незамедлительно отправят в тюрьму, а боцману он привез английский флаг в виде скромной награды за его службу на благо отечеству. Боцман, расчувствовавшись впервые за свою долгую жизнь, благоговейно вытер слезы флагом, а затем, снова повеселев и назвав мистера Уопсла "Ваша честь", попросил разрешения пожать ему руку, как моряк моряку. Мистер Уопсл с большим достоинством снизошел к его просьбе, после чего был немедленно затиснут в пыльный угол, потому что всем остальным нужно было плясать матросский танец; и из этого-то угла, озирая публику недовольным взглядом, он заметил меня. Вторым номером шла Новейшая Рождественская Пантомима-буфф, в первой сцене которой, как я в том с горечью убедился, злосчастный мистер Уопсл, в красном трико, с огромной, светящейся от фосфора физиономией и с шевелюрой из краевой бахромы, ковал в какой-то пещере громы небесные и отчаянно струсил, когда к обеду воротился домой его хозяин-великан (сильно охрипший). Вскоре он, впрочем, показал себя с более достойной стороны: когда Гению Юной Любви понадобилась помощь - в борьбе с жестокосердым и невежественным фермером, который, дабы воспрепятствовать счастью своей единственной дочери, залез в мешок от муки и в таком виде умышленно свалился из окна второго этажа на избранника ее сердца, - он призвал мудрого Чародея, и этот последний, прибыв из-под земли довольно нетвердой походкой, после явно опасного и богатого приключениями странствования, оказался мистером Уопслом в шляпе с высокой тульей и с толстым руководством по черной магии под мышкой. Поскольку на земле деятельность этого чародея ограничивалась главным образом тем, что к нему взывали, о нем пели, его толкали, вокруг него танцевали и слепили его разноцветными хлопушками, досуга у него оставалось предостаточно. И я немало удивился, когда заметил, что он проводит этот досуг в том, что с видом величайшего изумления глазеет в мою сторону. Так поразительно было недоумение, с каждой минутой нараставшее во взоре мистера Уопсла, и казалось, он производил в уме такие сложные выкладки и так в них путался, что я просто понять не мог, в чем же тут дело. Я думал об этом еще долго после того, как он вознесся в облака в большом круглом футляре из-под часов, и по-прежнему ничего не понимал. Я все еще думал об этом и час спустя, когда вышел из театра и обнаружил, что он дожидается меня у подъезда. - Добрый вечер, - сказал я, пожав ему руку и шагая с ним рядом по улице. - Я видел, что вы меня заметили. - Заметил вас, мистер Пип? - переспросил он. - Ну разумеется, я вас заметил. Но кто же там был еще? - Кто еще? - Это очень, очень странно, - сказал мистер Уопсл, и снова на лице его появилось выражение полной растерянности, - а между тем я готов поклясться, что то был он. Сильно встревоженный, я стал умолять мистера Уопсла объяснить мне, что он хочет сказать. - Вот не знаю, - продолжал мистер Уопсл все так же растерянно, - обратил бы я на него внимание или нет, если бы вас тут не было; впрочем, вероятно, обратил бы. По привычке я невольно огляделся по сторонам, ибо от этих загадочных слов меня мороз подрал по коже. - О нет, здесь его не может быть, - сказал мистер Уопсл. - Он ушел, когда я еще был на сцене, я видел. Имея достаточно причин подозревать всех и каждого, я заподозрил даже этого несчастного актера. Что, если ему поручено поймать меня в ловушку, заставить что-нибудь выболтать? И я только поглядывал на него, молча шагая вперед. - Сначала я, представьте, вообразил, что он пришел вместе с вами, мистер Пип, но потом убедился, что вам и невдомек, что он сидит позади вас, точно призрак. Я опять похолодел от страха, но упорно молчал, так как его туманные намеки вполне могли быть подсказаны желанием заставить меня так или иначе связать их с Провисом. Что сам Провис не появлялся в театре, в этом я, конечно, был более чем уверен. - Кажется, слова мои вас удивляют, мистер Пип? Да, да, я вижу. Но это так странно, так странно! Вы просто не поверите тому, что я вам сейчас скажу. И я бы не поверил, если бы услышал от вас. - В самом деле? - В самом деле. Мистер Пип, помните ли вы один давнишний рождественский вечер, когда вы были еще совсем маленький, и я обедал у Гарджери, и к вам пришли солдаты, чтобы починить пару наручников? - Помню прекрасно. - И помните, что была погоня за двумя беглыми каторжниками, и что мы приняли в ней участие, и Гарджери взял вас на закорки, и я бежал впереди, а вы едва поспевали за мной? - Помню, помню. - Он и представить себе не мог, как хорошо я все это помнил... кроме последней подробности. - И помните, как мы настигли их в канаве, где они дрались, и один страшно избил другого и раскровенил ему все лицо? - Как сейчас помню. - И потом солдаты зажгли факелы и окружили их, а мы решили все досмотреть до конца и пошли за ними по черным болотам, и лица их были ярко освещены факелами - это я особенно подчеркиваю: лица их были освещены факелами, а вокруг нас было кольцо сплошного мрака? - Да, - сказал я. - Все это я помню. - Так вот, мистер Пип, один из тех двух арестантов сидел сегодня позади вас. Я углядел его через ваше плечо. "Держись!" - подумал я и спросил: - Как вам показалось, который же из них это был? - Тот, которого избил другой, - отвечал он без запинки. - Я готов поклясться, что узнал его. Чем больше я об этом думаю, тем меньше сомневаюсь. - Любопытно! - сказал я, притворившись, что только так и воспринял его рассказ. - Чрезвычайно любопытно! Не могу выразить, какое смятение вызвал во мне этот разговор, какой ужас обуял меня при мысли, что Компесон сидел позади меня "точно призрак". Ведь если было за эти последние месяцы несколько минут, когда я о нем не думал, так это как раз были те минуты, которые он провел рядом со мной; и сознавать, что после стольких предосторожностей с моей стороны он все же застиг меня врасплох, было равносильно тому, как если бы я, чтобы отгородиться от него, захлопнул одну за другою сотню дверей и вдруг увидел бы его в двух шагах от себя. Не мог я сомневаться и в том, что он пришел в театр, потому что там был я; а значит, каким бы спокойным все ни казалось на поверхности, опасность оставалась близкой и неминуемой. Я задал мистеру Уопслу несколько вопросов. Когда этот человек вошел в залу? Этого он не мог сказать: он заметил меня, а потом, за спиной у меня, заметил того. И узнал он его не сразу, но с самого начала у него было смутное ощущение, что человек этот как-то связан со мной и с тем временем, когда мы жили в деревне. Как он был одет? Вполне прилично, но ничего примечательного; кажется, в черном. Был у него шрам на лице? Как будто нет. Это, положим, я и сам бы мог сказать, ибо, хотя, занятый своими мыслями, я и не приглядывался к сидящим позади меня, все же лицо, обезображенное шрамом, едва ли ускользнуло бы от моего внимания. Когда мистер Уопсл сообщил мне все, что ему удалось припомнить, а мне удалось из него вытянуть, и когда я угостил его легким ужином, который он бесспорно заслужил после столь утомительного вечера, мы расстались, До Тэмпла я добрался в первом часу, ворота уже были заперты на ночь. Ни когда я входил, ни когда шел через двор к себе, никого около меня не было. Герберта я застал дома, и, подсев к огню, мы с ним стали держать совет. Но выходило, что сделать мы ничего не можем - разве только известить Уэммика о происшествии этого вечера и напомнить, что мы ждем его указаний. Опасаясь, как бы не повредить ему слишком частыми посещениями замка, я решил послать ему письмо. Я написал его до того, как лечь спать, и тут же вышел и опустил, и снова поблизости никого не было. Мы с Гербертом согласились, что нам не остается ничего другого, как соблюдать крайнюю осторожность. Мы и соблюдали ее больше прежнего, если только это возможно, - и я даже близко не подходил к затону Чинкса, исключая тех случаев, когда проплывал мимо него на лодке, но и тогда я разглядывал берег Мельничного пруда не более внимательно, чем все, что встречалось мне на пути. ГЛАВА XLVIII Вторая из двух встреч, о которых я упомянул в предыдущей главе, произошла примерно через неделю после первой. Я опять сдал свою лодку на пристани у Таможни; до наступления темноты на этот раз еще оставалось около часа, и, лениво раздумывая, где бы пообедать, я вышел на Чипсайд и брел по тротуару - самый неприкаянный человек в этой занятой, спешащей толпе, - когда сзади на плечо мне опустилась чья-то большая рука. То была рука мистера Джеггерса, и он продел ее мне под локоть. - Раз мы идем в одну сторону, Пип, можно пройтись вместе. Вы куда направляетесь? - Вернее всего, в Тэмпл, - сказал я. - Разве вы не знаете? - Вот именно, - отвечал я, довольный тем, что раз в жизни его допрос не смутил меня. - Я не знаю, потому что еще не решил. - Но обедать вы собираетесь? Этого вы, надеюсь, не станете отрицать? - Нет, -отвечал я, - этого я не стану отрицать. - Вы куда-нибудь приглашены? - Не стану отрицать и того, что я никуда не приглашен. - В таком случае, -сказал мистер Джеггерс, - пойдемте обедать ко мне. Я уже хотел отказаться, когда он добавил: - И Уэммик будет. Тогда я переменил свой отказ на согласие - те несколько слов, которые я успел произнести, одинаково годились для того и для другого, - и, пройдя еще немного по Чипсайду, мы свернули на Литл-Бритен; а тем временем в окнах магазинов уже вспыхивали яркие огни, и фонарщики, с трудом выбирая в уличной толкотне место, где бы поставить свою лесенку, прыгали вверх и вниз, бегали взад и вперед и зажигали в сгущающемся тумане больше красных светящихся глаз, чем зажглось белых глаз от тростниковой свечи на призрачной стене моего номера в "Хаммамс". В конторе на Литл-Бритен начались обычные продедуры, отмечавшие конец делового дня: писали письма, мыли руки, гасили свечи, запирали кассу. Я праздно стоял у камина в кабинете мистера Джеггерса, и в капризных вспышках огня мне мерещилось, будто страшные слепки затеяли со мной какую-то дьявольскую игру в прятки, а две толстых конторских свечи, тускло озаря