запрыгала от радости. За полчаса он выучил с полдюжины букв и, казалось, был в восторге от своих успехов - во всяком случае от того, что получал одобрение. Но тут внимание его начало рассеиваться, и я перешел на игру. Мне было ясно, что все это время он просто копировал движения моих пальцев и дотрагивался попеременно до ключа, чашки и других предметов, считая, что это такая игра, а вовсе не потому, что уловил связь между предметом и его обозначением. Когда он вдоволь наигрался, я опять посадил его за стол, и он с готовностью стал снова перенимать мои движения. Очень скоро он научился составлять на пальцах по буквам слова - "ключ", "перо", "булавка"; я попеременно давал ему эти предметы, и после многократных повторений он, наконец, уразумел то, чего я от него добивался: что между знаком и предметом существует связь. Я понял это по тому, что, когда я составлял на пальцах слова: "булавка", "перо" или "чашка", он тотчас брад требуемый предмет. Однако, постигнув эту взаимосвязь, он не просиял не обрадовался, как Лора в тот чудесный миг, когда она впервые поняла это. Тогда я разложил на столе уже знакомые Оливеру предметы и, отведя детей в сторонку, помог Оливеру составить на пальцах слово "ключ", после чего Лора тотчас принесла ему ключ, - мальчику это показалось занятным, и по его сосредоточенному личику промелькнула улыбка. Тогда я помог ему составить слово "хлеб", и Лора тотчас принесла ему ломтик; он понюхал хлеб, потом поднес его ко рту, с понимающим видом склонил голову набок, подумал с минуту и вдруг рассмеялся, точно хотел сказать: "Ага! Теперь мне ясно, что это значит!" Теперь и я понял, что у мальчика есть и способности и склонность к учению, что им стоит заняться - нужно лишь терпеливо и внимательно относиться к нему. И я передал его в руки умного педагога, нимало не сомневаясь, что он будет делать быстрые успехи". Да, этот джентльмен вправе назвать чудесным тот миг, когда ум Лоры Бриджмен, дотоле блуждавший в потемках, впервые озарила надежда, что она может стать такой, какая сейчас. Воспоминание об этом миге будет всю жизнь служить доктору Хови источником чистой, неиссякаемой радости, которая будет сиять не менее ярко и на склоне дней его, посвященных благородному служению людям. Теплые чувства, связывающие этих двух людей - учителя и ученицу, - столь же не похожи на обычные заботу и уважение, как не похожи условия, в которых они возникли, на обычные жизненные обстоятельства. Сейчас доктор Хови направил все усилия на то, чтобы дать своей ученице представление о более высоких материях и пусть приблизительное - понятие о создателе той вселенной, где, хоть она и обречена жить не ощущая запахов, среди безмолвия и мрака, ей на долю все же выпадает немало великих радостей и подлинных удовольствий. Вы, имеющие глаза, но не видящие, и имеющие уши, но не слышащие; вы, ханжи с унылыми лицами, уродующие себя для того, чтобы люди думали, будто вы блюдете пост, - поучитесь здоровой веселости и кроткому довольству у глухих, немых и слепых! Самозванные святые с мрачным ликом, это невидящее, неслышащее и неговорящее дитя может преподать вам урок, которому вам не мешало бы следовать. Пусть рука этой несчастной девочки легонько ляжет на ваше сердце, - быть может, целительное ее прикосновение будет подобно прикосновению великого творца, чьи заповеди вы искажаете, чьи уроки извращаете, чьему милосердию и состраданию ко всему живому ни один из вас в своих повседневных деяниях не подражает до такой степени, как многие из самых закоренелых грешников, которым вы ничего не прощаете, а лишь предрекаете гибель! Когда я уже собрался уходить, в комнату вбежал прелестный малыш - поздороваться с отцом, одним из надзирателей. Вид зрячего ребенка среди толпы слепых причинил мне на какую-то минуту не меньшую боль, чем вид слепого мальчика у входа два часа тому назад. А когда я вышел из этого дома, насколько ярче и сочнее прежнего показалась мне глубокая синева в неба и моря после того мрака, в который погружено столько юных жизней там, в этих стенах! В так называемом Южном Бостоне, где все на редкость благоприятствует этой цели, расположилось по соседству друг от друга несколько благотворительных заведений. Среди них - государственная больница для душевнобольных; дело в ней поставлено преотлично, в соответствии с гуманными принципами умиротворения и доброты, - теми самыми принципами, которые каких-нибудь двадцать лет тому назад считались хуже ереси, и которые с таким успехом применяются в нашем приюте для бедных в Хэнуелле*. "Главное - проявлять расположение и выказывать больше доверия даже к сумасшедшему", - сказал мне живший при больнице врач-ординатор, когда мы проходили по коридорам, где вокруг нас свободно разгуливали и группами собирались его пациенты. И если найдется человек, который станет отрицать или оспаривать это мудрое положение, даже увидев, к чему оно приводит на практике, - я могу сказать лишь, что надеюсь не попасть в число судей Комиссии по сумасшествию, когда станут решать вопрос о нем, ибо я безусловно признаю его сумасшедшим уже по одному этому признаку. Все отделения этой больницы построены одинаково, и каждое напоминает длинный коридор или галерею, куда с обеих сторон выходят спальни пациентов. Здесь они работают, читают, играют в кегли и другие игры, а когда погода не позволяет занятий на воздухе, вместе проводят досуг. В одной из таких комнат среди душевнобольных женщин, черных и белых, спокойно, с самым невозмутимым видом, сидели жена врача и еще какая-то дама с двумя детьми. Обе дамы были изящны и красивы, и одного взгляда было достаточно, чтобы заметить, что уже само их присутствие оказывает благотворное влияние на собравшихся вокруг больных. Прислонившись головой к каминной доске, возле них восседала пожилая женщина, державшаяся с претенциозным благородством и изысканностью манер и разубранная не хуже самой Мейдж Уайлдфайр*. Особенно отличалась ее прическа: чего только не было у нее в волосах - и кусочки газа, и тряпицы, и какие-то бумажки, и всякая всячина, точно это не голова, а птичье гнездо. Держалась же она так, словно вся была в драгоценностях; правда, на носу у нее красовались действительно золотые очки, а при нашем приближении она уронила на колени очень старую засаленную газету, в которой, должно быть, читала отчет о своем появлении при каком-то иностранном дворе. Я потому так подробно описал ее, чтобы на ее примере показать, каким путем врач приобретал и сохранял доверие своих пациентов. - Эта дама, сэр, - громко возвестил он, беря меня за руку и с величайшей учтивостью подводя к эксцентричной особе (при этом он ни взглядом, ни шепотом, ни тихо сказанным словом не выдал себя), - владелица нашего особняка. Все здесь принадлежит ей. И только ей. Как вы могли убедиться, дом это большой, и для того, чтобы поддерживать в нем порядок, нужно немало слуг. Как видите, живет она весьма широко. Она любезно разрешает мне посещать ее и позволяет моей жене и детям жить здесь, за что мы, естественно, очень ей признательны. Как вы, должно быть, уже догадались, она чрезвычайно гостеприимна, - при этих словах она милостиво наклонила голову, - и не станет лишать меня удовольствия представить ей вас. Этот джентльмен прибыл из Англии, сударыня; он только что совершил трудный переезд по морю: мистер Диккенс - хозяйка дома! Со всею серьезностью и уважительностью мы обменялись почтительнейшими поклонами и двинулись дальше. Остальные сумасшедшие, казалось, отлично поняли шутку, и это их (так было не только в данном случае, но и во всех прочих, когда речь шла не о них самих) очень позабавило. Тем же путем я узнал, на чем помешаны еще некоторые из них, и каждый остался очень доволен нашей беседой. Такой метод позволяет не только установить полное понимание между врачом и пациентом относительно природы безумия и степени одержимости, но и подстеречь минуту просветления, а тогда ужаснуть больного, показав ему всю нелепость его мании. Каждый пациент в этом приюте ежедневно за обедом пользуется ножом и вилкой; с ними обедает и тот джентльмен, чей метод обращения с больными я только что описал. Посредством одного лишь морального влияния он сдерживает даже самых буйных и не дает им перерезать глотки всем остальным, - действенность этого влияния безусловна, а как сдерживающая сила - и, конечно, как метод излечения, - оно в сто раз эффективнее всех смирительных рубашек, кандалов и наручников, к которым невежество, предрассудки и жестокость прибегают испокон веков. В корпусе, где происходят занятия по труду, каждому больному выдаются необходимые инструменты так же свободно и с таким же доверием, как если бы он был вполне здоров. А в саду и на ферме они и вовсе работают лопатами, граблями и мотыгами. Для развлечения они устраивают прогулки, бегают наперегонки, удят рыбу, рисуют, читают и ездят кататься в специально приспособленных для этого колясках. У них есть швейный кружок, изготовляющий одежду для бедных; он регулярно проводит собрания своих членов, принимает на них решения с соблюдением всех необходимых формальностей, и дело там никогда не доходит до кулачных драк или поножовщины, как это случается порой на собраниях вполне здоровых людей. В этих занятиях больные растрачивают запас раздражительности, которую они иначе обратили бы против самих себя, своей одежды и мебели. А так - они веселы, спокойны и физически здоровы. Раз в неделю у них бывают балы, в которых доктор и его семья, а также все сиделки и надзиратели принимают деятельное участие. Они то расхаживают, то танцуют под веселые звуки пианино, а время от времени какой-нибудь джентльмен или леди (уже проявившие ранее свои способности) развлекают собравшихся пением, которое никогда в критических пассажах не переходит в писк или вой, как я того, признаться, опасался. Собираются здесь на эти празднества довольно рано; в восемь часов подается чай, а в десять все уже расходятся. Везде и во всем преобладают необычайная вежливость и благовоспитанность. Больные перенимают тон от своего врача, а он ведет себя с ними точно сам лорд Честерфилд*. Эти рауты, как и всякий бал, в течение нескольких дней служат дамам богатой темой для бесед; а мужчины до того жаждут отличиться на очередном собрании, что порой их можно застать где-нибудь в уголке, когда они репетируют "па", чтобы блеснуть на танцах. Ясно, что система эта имеет одно большое преимущество: она зарождает и развивает в людях, даже больных столь тяжким недугом, чувство приличия и собственного достоинства. Примерно такого же метода придерживаются и в других заведениях Южного Бостона. Есть там Трудовой дом. В той его части, которая отведена для старых или утративших трудоспособность бедняков, на стенах красуются слова: "Не забудь: самообладание, мир и покой - дары господни". Никто здесь не считает непреложной истиной, что раз человек попал сюда, значит он - дурной и испорченный, а потому надо, чтобы его злобный взгляд постоянно видел перед собой угрозы и строжайшие предписания. Наоборот: человека с самого порога встречает этот гуманный призыв. Внутри все непритязательно и просто, как и должно быть, но устроено с таким расчетом, чтобы людям было покойно и удобно. Стоит это ничуть не дороже, но говорит об известном внимании к тем, кто вынужден искать здесь приюта, - следовательно, располагает к благодарности и хорошему поведению. Здесь нет огромных, длинных, несуразных палат, где человек, в котором остались лишь крохи жизни, продрожав весь день, может захиреть и зачахнуть, - здание разделено на отдельные комнаты и в каждой - достаточно света и воздуха. Обитает в них, так сказать, лучшая разновидность бедняков. Им дается возможность проявить старание и потом гордиться своими уютными, прибранными комнатами. Я не припомню ни одной, которая не была бы чистенькой и аккуратной, и в каждой - либо на подоконнике стоят два-три цветка, либо на полочке - ряд глиняных фигурок, либо на выбеленной стене висят цветные литографии, а то и деревянные часы за дверью. Сироты и малолетние дети размещены в соседнем здании, совершенно отдельном, но составляющем часть того же заведения. Среди них есть совсем крошки, а потому лестницы в доме сделаны точно для лилипутов, соразмерно их маленьким шажкам. Такое же внимание к слабым беспомощным малюткам видно во всем - вплоть до стульчиков, настоящих диковинок, похожих на мебель в кукольном доме у детей бедняка. Могу себе представить, как развеселились бы члены нашей Комиссии по законодательству о призрении бедных* при виде этих стульчиков со спинками и подлокотниками, но дети-то ведь не с самого рождения попали в столовую Сомерсет-Хаус, а потому и такая забота о них представляется мне милосердной и благостной. Здесь снова меня весьма порадовали прописи на стенах, исполненные немудреной морали, понятные и легко запоминающиеся, - как, например: "Любите друг друга", "Бог помнит и о самом малом из своих созданий" и другие простые наставления этого рода. Книжки и задание этим крохотным ученикам даются тоже применительно в их детскому разумению. Когда мы зашли в класс, четыре девчушки (одна из них - слепая) спели нам песенку о веселом месяце мае, которая, по-моему, (уж очень она была унылой) больше подошла бы для английского ноября. Затем мы поднялись этажом выше взглянуть на их спальни, где все было устроено столь же превосходно и заботливо, как на нижних этажах. Понаблюдав за педагогами, я заметил, что они и по квалификации и по характеру подобраны в полном соответствии с духом, царящим в этом заведении, и когда я прощался с детьми, у меня было так легко на сердце, как еще ни разу не было при прощании с детьми бедняков. По соседству с Трудовым домом есть больница, содержащаяся в образцовом порядке, и в ней, как я с радостью отметил, много незанятых коек. Впрочем, есть у ней один недостаток, который характерен для всех американских жилищ, - наличие докрасна раскаленной печки, этого вечного проклятия, этого демона, который душит все живое, отравляя своим дыханием самый чистый воздух. Здесь же поблизости расположены два заведения для мальчиков. Одно - Бойлстонская школа - представляет собой приют для беспризорных нищих мальчиков, которые пока не совершили никакого преступления, но самою силой обстоятельств очень скоро утратили бы свою незапятнанность, если бы их не избавили от голодного существования на улице и не поместили сюда. Другое заведение - Исправительный дом для малолетних преступников. Оба они находятся под одной крышей, но живущие в них мальчики никогда не соприкасаются друг с другом. Мальчики из Бойлстонской школы, как и следовало предполагать, по своему внешнему виду отличаются в лучшую сторону от своих соседей. Когда я зашел к ним, они сидели в классной и, не заглядывая в учебники, правильно ответили мне на такие вопросы: "Где находится Англия?", "Как далеко это отсюда?", "Каково ее население?", "Как называется ее столица?", "Какой там образ правления?" и так далее. Потом они спели мне песенку о фермере, засевающем поле, и при словах: "Вот сеет он и сеет", "Потом повернется", "В ладоши ударит" - показывали, как он это делает: так им и петь веселее и они привыкают действовать чинно, сообща. Их, видимо, прекрасно учат, а еще лучше - кормят, ибо никогда я не видел более круглолицых, упитанных мальчишек, - жилеты у них того и гляди лопнут. А вот у большинства малолетних преступников далеко не столь приятные лица; и в этом заведении немало цветных детей. Сначала я увидел их за работой (они плели корзинки и изготовляли шляпы из пальмовых листьев); затем - в школе, где они хором пели гимн во славу свободы: довольно странная и, я сказал бы, грустная тема для узников. Мальчики эти распределены по четырем классам, - у каждого на рукаве повязка с обозначением номера класса. Новичка по прибытии определяют в четвертый, или самый младший, класс, - при хорошем поведении и прилежании он переходит в третий, во второй - пока не доберется до первого. Цель и назначение этого исправительного дома состоит в том, чтобы путем твердого, но вместе с тем доброго и разумного обращения исправить юного преступника; превратить для него тюрьму не в место, где бы он подвергся моральному разложению и развратился, а в такое место, где он станет чище и лучше; внушить ему, что к счастью ведет лишь один путь - здоровый труд; научить его, как по этому пути идти, если он вступает на него впервые, и увлечь его вновь на этот путь, если он сошел с него, - словом, спасти от гибели и вернуть обществу раскаявшимся и полезным его членом. Как ценно такое заведение со всех точек зрения, не говоря уже о соображениях гуманности и социальной политики, не требуется разъяснять. Для завершения списка упомянем еще одно заведение. Это - Исправительный дом штата, где заключенным строжайше воспрещено разговаривать друг с другом, но зато существование их облегчено тем, что они видят друг друга и работают вместе. Эту усовершенствованную систему поддержания тюремной дисциплины мы импортировали в Англию, и она уже несколько лет с успехом применяется у нас. Америка - страна молодая и неперенаселенная, а потому обитатели ее тюрем обладают одним существенным преимуществом: они могут заниматься полезным и доходным делом, тогда как у нас предубеждение против тюремного труда, естественно, очень велико и почти непреодолимо, ибо сколько честных людей, ничем не погрешивших против закона, вынуждены тщетно искать работу! Да и в Соединенных Штатах этот метод, устанавливающий конкуренцию между принудительным и свободным трудом - и неизбежно во вред последнему, - уже нашел немало противников, число которых с годами едва ли уменьшится. По этой самой причине на первый взгляд может показаться, что в наших лучших тюрьмах дело поставлено куда правильней, чем в американских. Прясть можно бесшумно, или почти бесшумно; пятьсот человек могут, находясь в одном помещении, так же тихо надирать конопать, - притом оба эти вида труда позволяют установить столь зоркое и тщательное наблюдение за узниками, что они буквально не могут словом обменяться. Зато шум ткацкого станка, кузнечного горна, плотничьей пилы или молотка каменщика открывает большие возможности для общения - несомненно краткого и поспешного, но все-таки общения, ибо в силу самого своего характера эти виды труда требуют, чтобы люди работали вместе, часто - совсем рядом, не разделенные ни барьером, ни перегородкой. Поэтому и посетитель не сразу все поймет и осмыслит, ибо вид людей, занятых обычным трудом, точно они и не в тюрьме, не поразит его и наполовину так сильно, как если бы те же люди, в том же самом месте и в той же одежде выполняли некую работу, считающуюся всюду позорной и унизительной, так как занимаются ею только преступники в тюрьме. И я, очутившись в американской тюрьме или исправительном доме, сначала с трудом мог поверить, что нахожусь в остроге, месте, где человека подвергают позорному наказанию, которое он должен терпеливо сносить. Я и по сей час сомневаюсь, исходят ли пламенные гуманисты, гордящиеся тем, что тюрьма у них не похожа на тюрьму, из действительно разумных и основательных принципов. Надеюсь, что меня не поймут превратно, ибо эта проблема глубоко и серьезно волнует меня. Я столь же мало симпатизирую мягкотелой сентиментальности, превращающей всякую лицемерную ложь или плаксивое признание крупного преступника в объект для газетной статьи или всеобщего умиления, как и добрым старым традициям добрых старых времен, благодаря которым Англия еще совсем недавно, в царствование короля Георга Третьего, слыла по части своего уголовного кодекса и внутритюремных правил одной из самых варварских и кровожадных стран земного шара. Если бы я мог думать, что это принесет какую-то пользу подрастающему поколению, я бы охотно разрешил выкопать из могилы скелет какого-нибудь благородного разбойника (и чем он был бы благородней, тем охотнее я бы это разрешил), расчленить его и вывесить для всеобщего обозрения на всех указательных столбах, на всех воротах или виселицах, какие сочтут наиболее пригодными для этой цели. Как хотите, а я глубоко убежден, что эти "благородные джентльмены" были совершенно никчемными и разнузданными мерзавцами и что тогдашние законы и тюрьмы лишь помогали им стать закоренелыми преступниками, а свои удивительные побеги они совершали при содействии тюремщиков, которые в те необыкновенные времена, как правило, были сами преступниками и до последней минуты верными друзьями заключенных, деливших с ними награбленное. В то же время я понимаю - как понимают или должны понимать все люди, - что тюремная дисциплина играет важнейшую роль в любом обществе и что Америка, проведя в этой области широкие реформы и недвусмысленно подав пример другим странам, выказала и большую мудрость, и большую терпимость, и самые передовые взгляды. Сопоставляя американскую систему с той, которую мы создали по ее образцу, я лишь хочу показать, что при всех ее недостатках наша система имеет и свои преимущества {Если отбросить в сторону вопрос о прибыли, которую приносит труд заключенных и которую мы никогда не сумеем довести до крупных сумм, что, пожалуй, и не очень нам нужно, то в Лондоне можно назвать две тюрьмы ничуть не хуже, а в некоторых отношениях и несомненно лучше любой из тех, какие я видел в Америке или о каких слышал или читал. Одной из этих тюрем является "Тотхилд филдс брайдуэлл" во главе с лейтенантом королевского флота Э. Ф. Трейси; другой исправительный дом в Мидлсексе, руководимый мистером Честертоном. Сей джентльмен занимает также пост на государственной службе. Оба они - люди просвещенные и превосходные, и подыскать кандидатов, более подходящих для несения тех обязанностей, которые они выполняют так неукоснительно, усердно, разумно и гуманно, было бы не менее трудно, чем наладить более совершенный порядок во вверенных им заведениях. (Прим. автора.)}. Исправительный дом, который навел меня на эти размышления, окружен не стеной, как все тюрьмы, а частоколом, образующим нечто вроде загона для слонов, какие мы видим на литографиях или картинках из жизни Востока. Заключенные носят полосатую одежду; те из них, которые приговорены к каторжным работам, куют гвозди или тешут камни. Когда я там был, они тесали камни для новой таможни, которую строят в Бостоне. И делали они это довольно умело и быстро, хотя едва ли кто-либо из них (если такие вообще были) обучался этому ремеслу ранее, вне стен тюрьмы. Все женщины содержались в одном большом помещении, где они шили одежду для Нового Орлеана и Южных Штатов. Как и мужчины, работали они в полной тишине и так же, как и те, под присмотром лица, взявшего подряд на их работу, или его агента. Кроме того, к ним в любую минуту мог зайти специально существующий для этого тюремщик. Приготовление пищи для заключенных, стирка их белья и тому подобное производится примерно так же, как у нас. На ночь же (все тюрьмы здесь устроены по такому образцу) их размещают иначе, чем у нас, - гораздо проще и удобнее для надзора. Внутри высокого здания, как раз посредине, расположены камеры, одни над другими в пять ярусов; свет в них проникает через окна, имеющиеся во всех четырех стенах дома. Вдоль каждого яруса проходит легкая железная галерея, на которую можно попасть по такой же легкой железной лестнице, - за исключением, конечно, нижней галереи, идущей прямо по земле. Позади камер, непосредственно примыкая к ним, но обращенные уже к другой стене, расположены соответственно другие пять ярусов, куда можно попасть аналогичным образом; когда заключенных запирают в камеры, внизу, у стены, ставят часового, и он может держать под наблюдением сразу половину всех камер; другую половину держит под наблюдением другой часовой, стоящий у противоположной стены, и все это в одном большом помещении. Если часовой не подкуплен или не спит на своем посту, всякая возможность побега начисто отпадает, ибо даже если заключенному удастся взломать без шума железную дверь своей камеры (что маловероятно), стоит ему выйти из нее и очутиться на одной из пяти галерей, куда выходит камера, как его ясно и отчетливо увидит стоящий внизу часовой. В каждой из камер имеется узкая и низенькая складная кровать, - в ней спит один узник - только один, не больше. Камера, конечно, тесная, и поскольку дверь не сплошная, а решетчатая, без каких-либо ставен или занавески, узника всегда может наблюдать или видеть любой стражник, проходящий по галерее в любой час и любую минуту ночи. Каждый день заключенные подходят поодиночке к оконцу в стене кухни и получают обед, который они уносят к себе в камеру, где их запирают на час, пока они едят. Такое устройство показалось мне очень удачным, и я надеюсь, что очередная новая тюрьма, которую мы воздвигнем в Англии, будет построена по такому образцу. Мне дали понять, что в тюрьме этой не держат ни сабель, ни огнестрельного оружия, ни даже дубинок, и, очевидно, пока дело в ней так хорошо поставлено, они и не понадобятся. Вот какие заведения есть в Южном Бостоне! И в каждом несчастных граждан штата - калек или слабоумных - рачительно учат их долгу перед богом и людьми; окружают теми удобствами и утехами, какие дозволяет их положение; обращаются с ними, как с членами большой человеческой семьи, сколь бы ни были они обделены судьбой или несчастны и как бы низко ни пали; управляют ими "властным сердцем", а не властной рукой (на самом деле неизмеримо более слабой). Я довольно подробно описал эти заведения, во-первых, потому, что они того заслуживают, а во-вторых, потому, что я намерен взять их за образец: впредь, рассказывая о других, сходных по целям и назначению, я буду лишь указывать, чего в них недостает или чем они отличаются. Мне хотелось бы, чтобы мой рассказ о них, весьма несовершенный по форме, но безусловно честный по намерениям, внушил моим читателям хотя бы сотую долю того удовлетворения, какое я сам испытал. Глазу англичанина, привыкшему к Вестминстер-Холлу со всеми его аксессуарами*, американский суд покажется таким же странным, каким, наверно, кажется американцу английский суд. Если не считать Верховного суда в Вашингтоне (где судьи носят простые черные мантии), вы нигде не увидите, чтобы отправление правосудия было связано с пышной мантией или париком. Юристы, являющиеся одновременно и поверенными и адвокатами (здесь нет разделения этих функций, как в Англии*) не менее далеки от своих клиентов, чем наши поверенные - от своих, когда они ведут дела несостоятельных должников. Присяжные чувствуют себя в суде как дома и располагаются со всеми удобствами. Место для свидетеля столь мало приподнято или отделено от остальных, что посторонний человек, войдя в зал в перерыве между заседаниями, едва ли сумеет разглядеть его в толпе. Если же идет уголовный процесс, то в девяти случаях из десяти вы тщетно будете искать преступника на скамье подсудимых, ибо сей джентльмен скорее всего будет разгуливать в окружении самого цвета юридического мира, нашептывая советы на ухо своему защитнику или затачивая обгорелую спичку перочинным ножом, дабы она могла служить зубочисткой. Я не мог не заметить всех этих особенностей, отличающих американские суды от наших, во время моих посещений судебного присутствия в Бостоне. Прежде всего меня крайне удивило то, что защитник проводит допрос свидетеля сидя. Но увидев, что он к тому же еще записывает ответы, и вспомнив, что он работает один, без помощника или "младшего" адвоката*, - я поспешил успокоить себя следующим соображением: видимо, отправление правосудия обходится здесь куда дешевле, чем у нас, так как отсутствие разных формальностей, которые мы привыкли считать необходимыми, несомненно приводит к значительному снижению судебных издержек. Все залы суда построены с таким расчетом, чтобы граждане могли возможно удобнее в них разместиться. Это по всей Америке так. Во всех общественных учреждениях безоговорочно признается право любого жителя посещать проводимые там заседания и участвовать в них. Здесь вы не увидите угрюмых привратников, от которых можно добиться запоздалой услужливости лишь с помощью шести пенсов; не встретите, как я искренне, убежден, и чиновничьей наглости. Национальное достояние не выставляется здесь напоказ за деньги, а среди должностных лиц не найдешь ни одного балаганщика. Последние годы мы стали следовать этому хорошему примеру. Надеюсь, мы будем подражать ему и впредь, а со временем в этом духе перевоспитаются даже наши каноники и настоятели. В гражданском суде разбиралось дело об убытках, понесенных во время аварии на железной дороге. Допрос свидетелей окончен, и адвокат держит речь перед советом присяжных. Ученый сей джентльмен (подобно некоторым своим английским собратьям) отчаянно многоречив и обладает удивительной способностью снова и снова повторять одно и то же. Выступал он на тему "Оправдайте машиниста!", и уж совал он беднягу в каждую свою фразу! Я слушал его целых четверть часа, и, когда по истечении этого времени вышел из зала, так и не уяснив себе, кто же здесь прав, у меня было такое ощущение, точно я снова на родине. В тюремной камере, ожидая вызова на допрос, сидел мальчик, которого обвиняли в краже. Этого мальчика пошлют не в обычную тюрьму, а в исправительный приют в Южном Бостоне, где его будут учить ремеслу и на все время пребывания там прикрепят к какому-нибудь почтенному мастеру. Таким образом, поимка на месте преступления не наложит на него позорного клейма на всю жизнь и не поведет впоследствии к жалкой смерти, а, надо полагать, позволит вытащить его из среды преступников и сделать полезным членом общества. Я никоим образом не принадлежу к числу безусловных сторонников нашего юридического ритуала, - многое в нем кажется мне крайне нелепым. Как ни странно, парик и мантия несомненно служат своего рода щитом: когда человек специально одевается для выполнения определенной роли, он как бы снимает с себя личную ответственность и считает возможным держаться и изъясняться с оскорбительной надменностью, грубо извращая миссию поборника Истины, что мне нередко приходилось наблюдать в наших судах. И все-таки меня берет сомнение: не ударилась ли Америка в другую крайность, отринув старую систему с ее нелепостями и злоупотреблениями, и не лучше ли в таком небольшом городке, как Бостон, где все знают друг друга, оградить присутственные места от вторжения повседневности с ее развязным: "Эй, парень, здорово, как живешь!" Всю помощь, какую могут оказать обществу не только здесь, но и всюду высокие моральные качества и способности судей, оно получает, и получает по праву; однако ему может потребоваться и нечто большее - произвести впечатление не только на вдумчивых и сведущих людей, но и на легкомысленных невежд, к разряду которых относятся иные преступники, а подчас и свидетели. В свое время в основу деятельности этих учреждений был, безусловно, положен принцип, основанный на уверенности, что если люди сами принимали широкое участие в создании закона, то они, конечно, будут его уважать. Но опыт показывает, что эти надежды не оправдались: никто лучше американских судей не знает, что, когда народ приходит в возбуждение, закон бессилен и не может проявить власть. Бостонское общество отличается безукоризненной учтивостью, вежливостью и воспитанностью. Дамы бесспорно прекрасны - внешне, но и только. Образованны они не больше наших. Мне рассказывали про них чудеса, но я не поверил, и это спасло меня от разочарования. Есть в Бостоне дамы "синие чулки"*, однако, как все философы этого склада и пола в других широтах, они хотят скорее слыть существами высшего порядка, нежели быть ими. Есть дамы-евангелистки, чья приверженность канонам религии и отвращение к театральным зрелищам поистине достойны подражания. И во всех классах и слоях общества есть дамы, одержимые страстью посещения проповедей и лекций. В провинциальных городках, таких, как этот, проповедники пользуются огромным влиянием. Новая Англия, оказавшаяся сплошной церковной епархией, является (исключая, конечно, унитарную церковь*) сущим рассадником гонений против всех невинных и разумных развлечений. Церковь, молитвенный дом и лекционный зал - вот и все дозволенные места увеселений, и дамы толпами, стекаются в церкви, молитвенные дома и лекционные залы. Всюду, где к религии прибегают как к крепкому напитку и спасению от унылого однообразия домашней жизни, самыми любимыми оказываются те проповедники, которые умеют приправить перцем слово божие. Те, кто всех усердней усыпает булыжником путь к вечному блаженству и всех безжалостней топчет цветы и листья, растущие по обочине, будут признаны самыми праведными; а те, кто усиленно напирает на то, как трудно попасть в рай, по мнению истинно верующих, уж, конечно, попадут туда, хотя трудно сказать, с помощью какой логики можно прийти к такому выводу. Так считают у нас на родине, так считают и за границей. В сравнении с остальными способами развлечения лекция по крайней мере имеет то преимущество, что каждый раз может быть новой. К тому же они так быстро следуют друг за другом, что ни одна не остается в памяти, и цикл, прочитанный в этом месяце, можно спокойно повторить в будущем, не рискуя нарушить очарование новизны и наскучить слушателям. Плоды земные взращивает гниение. И вот благодаря такому нравственному загниванию в Бостоне и возникла философская секта, известная под названием трансценденталистов *. Когда я поинтересовался, что может означать такое название, мне дали понять, что все маловразумительное безусловно и есть трансцендентальное. Не удовлетворившись этим объяснением, я решил продолжить расспросы и выяснил, что трансценденталисты последователи моего друга мистера Карлейля, или, вернее, его последователя мистера Ральфа Уолдо Эмерсона. Сей джентльмен опубликовал том изысканий, где много туманного и надуманного (да простит он мне эти слова), но еще больше мыслей правильных и смелых, честных и мужественных. У трансцендентализма есть немало заблуждений (у какой школы их нет?), но у него есть и хорошие, здоровые качества, и немаловажным среди них является искреннее отвращение к ханжеству и способность распознать его в миллионе разных личин и одежд. А потому, живи я в Бостоне, я, наверное, был бы трансценденталистом. В Бостоне я слушал только одного проповедника мистера Тейлора, который выступает специально перед моряками, ибо сам в свое время был моряком. Его молитвенный дом с голубым флагом, весело и привольно развевающимся на крыше, я обнаружил чуть ли не в порту, на одной из узеньких старых улочек у самой воды. На галерее, напротив кафедры, разместился небольшой смешанный хор - мужской и женский, а также виолончель и скрипка. Священник уже сидел на кафедре, высоко поднятой на столбах, выделяясь на фоне ярко размалеванных полотнищ, похожих на театральную декорацию. Ему было лет пятьдесят шесть или пятьдесят восемь; у него было обветренное лицо с жесткими чертами, испещренное глубокими, словно врезанными, морщинами, черные волосы и строгий острый взгляд, И тем не менее общее впечатление он производил приятное и располагающее. Служба началась с гимна, за которым последовала импровизированная молитва. Единственным ее недостатком были бесконечные повторы, присущие, впрочем, всем таким молитвам; зато она была проста в понятна по идее и дышала милосердием и человеколюбием, не так часто встречающимися в этой форме обращения к богу, как это могло бы быть. Когда с молитвой было покончено, священник приступил к проповеди, взяв за основу стих из Песни Песней Соломона *, которую положил перед ним на кафедру еще до начала службы кто-то из прихожан: "Кто это восходит от пустыни, опираясь на руку своего возлюбленного?" Чего он только не выделывал с текстом и как только его не выкручивал, но неизменно изобретательно и с грубоватой прямолинейностью, наиболее понятной для его слушателей. Вообще говоря, если не ошибаюсь, он куда больше заботился о том, чтобы вызвать у них сочувствие и понимание, чем о том, чтобы показать свои способности. Все его образы были связаны с морем и тем, чем чревата жизнь моряка, и часто были на редкость удачны. Он рассказывал своим прихожанам об "этом славном герое - лорде Нельсоне" и о Коллингвуде *, притом ничего не притягивав, как говорится, за уши, а естественно и просто, непрестанно заботясь о том, чтобы быть понятным. Порой, увлекшись, он с презабавным видом, делавшим его похожим на нечто среднее между Джоном Бэньяном и Бальфуром из Берли *, совал свою толстенную библию под мышку и принимался забавно метаться по кафедре, неотрывно глядя вниз, на свою паству. Так, обрисовав с помощью избранного им текста первое собрание своих слушателей и рассказав, в какое удивление поверглась церковь, когда они объявили, что образуют свою собственную конгрегацию, он вдруг остановился с библией под мышкой и дальше продолжал свою проповедь так: "Кто это - кто они - кто эти люди? Откуда они явились? И куда идут? Откуда они? Что мы на это ответим? - Он перегнулся через перила кафедры и правой рукой указал вниз.- С самого дна! - Потом выпрямился и посмотрел на стоявших перед ним моряков.- С самого дна, братья мои. Из-под заслонов порока, которыми накрыл вас нечистый. Вот вы откуда явились! - Прошелся по кафедре.- А куда вы идете?.. - Вдруг остановился. - Куда вы идете? Ввысь! - Очень тихо, указывая наверх. - Ввысь! - Громче.- Ввысь! - Еще громче.- Вот куда вы идете, с попутным ветром, хорошо снаряженные и оснащенные, вы устремляетесь прямо в сияющее небо, где нет ни бурь, ни непогод, где грешники оставляют тревоги, где усталые обретают покой.- Снова прошелся по кафедре.- Вот куда вы направляетесь, друзья мои! Вот! Вот то место. Вот тот порт. Вот та гавань. Благословенная гавань, - воды там всегда спокойны, как бы ни менялся ветер, в прилив и в отлив; там уж ваше судно не разобьется о прибрежные скалы, не сорвется с якоря и не умчится в открытое море; там - покой, покой, покой, во всем покой! - Еще раз прошелся; похлопал по библии, засунутой под левую руку.- Что? Эти люди восходят от пустыни? Да. Они восходят от мрачной смрадной пустыни Порока, где урожай снимает лишь Смерть. Но на что же они опираются? Или они ни на что не опираются, эти бедные моряки? - Трижды ударил по библии.- Нет, конечно нет: они опираются на руку своей Возлюбленной...- Еще три удара.- На руку своей Возлюбленной...- Снова трижды ударил по библии и прошелся по кафедре.- Которая для всех них и лоцман, и компас, и путеводная звезда - вот что такое их Возлюбленная.- Еще три удара по библии.- Вот что она такое. С ней они смело могут выполнять свой долг моряка и сохранять душевное спокойствие в минуты величайших опасностей и бедствий. - Еще два удара по библии.- И они могут выйти, да, даже эти несчастные могут выбраться из пустыни, опираясь на руку своей Возлюбленной, и прямым путем пойти туда, туда - ввысь". Повторяя это слово, он с каждым разом все выше и выше поднимал руку и, наконец, вытянул ее над головой, - так он стоял и смотрел на своих слушателей странным, проникновенным взором, победоносно прижимая к груди библию; потом постепенно перешел к следующей части проповеди. Я привел этот отрывок как образец скорее чудачеств проповедника, чем его заслуг, хотя и этого трудно было от него ожидать, принимая во внимание его вид и манеры, а также характер аудитории. Вполне возможно, однако, что столь благоприятное впечатление сложилось У меня и укрепилось по двум причинам: во-первых, он внушал своим слушателям, что истинная приверженность религии вовсе не требует отрешения от удовольствий и точного выполнения тех обязанностей, какие налагает на них профессия; и во-вторых, советовал им не слишком рассчитывать на то, что у них будто бы есть монопольное право на рай и всепрощение. Никогда еще я не слышал столь разумных рассуждений на эти темы (если я вообще их когда-либо слышал) со стороны такого рода проповедников. Поскольку все свое время в Бостоне я проводил, знакомясь с подобными вещами, намечая дальнейший маршрут своих странствий и постоянно общаясь с местными жителями, мне кажется, нет смысла затягивать эту главу. А о традициях местного общества, которых я пока не касался, поведаю в нескольких словах. Обедают здесь, как правило, в два часа. Званые обеды устраивают в пять, а на вечерних приемах редко засиживаются за ужином позже одиннадцати, так что даже с раута трудно вернуться домой за полночь. Я не мог подметить никакой разницы между приемами в Бостоне и в Лондоне, если не считать того, что тут все светские собрания назначают на более разумные часы; беседа ведется, пожалуй, громче и оживленнее, а гостя обычно заставляют подняться в доме на самый верх, чтобы он снял пальто; за обедом непременно подают необычайное множество птицы, а за ужином - горячие вареные устрицы по крайней мере в двух огромных глубоких чашах, в каждой из которых можно было бы без труда утопить маленького герцога Кларенса *. В Бостоне есть два театра, вполне приличных по размеру и архитектуре, но нуждающихся в покровительстве Зрителей. Те немногие дамы, которые посещают их, по праву занимают места у барьера лож. Есть тут и бар - большой зал с каменным полом, где люди целый вечер стоят, курят и то уходят, то приходят - смотря по настроению. Чужеземца здесь могут просветить по части смесей из джина, коктейля, сангари, тминной водки, херес-коблера и прочих редких напитков. Дом полон постояльцев, женатых и холостых; многие из них живут здесь и платят понедельно за стол и кров, чем ближе к крыше они забираются, тем меньше с них берут за постой. Завтракают, обедают и ужинают здесь все вместе, в очень красивой зале. За столом собирается от ста до двухсот человек, а то и больше. О наступлении каждой трапезы возвещает внушительный звон гонга, от которого сотрясаются все стекла в доме и вздрагивают нервные путешественники. В меню есть дежурное блюдо для дам и дежурное блюдо для мужчин. Когда обед приносили к нам в комнату, никакие силы земные не могли помешать тому, чтобы в центре стола не красовалось большой хрустальной вазы с клюквой; а завтрак не был бы завтраком, если бы в качестве главного блюда не подавали этакого ублюдка-бифштекса с огромной костью посредине, плавающего в масле и посыпанного наичернейшим перцем. Спальня у нас была светлая и просторная, но (как все спальни по ту сторону Атлантики) почти без мебели и без занавесок - их не было ни у французской кровати, ни на окнах. Зато здесь стоял необычный предмет роскоши - гардероб из крашеного дерева чуть поменьше английской сторожевой будки, или, если это сравнение дает недостаточно точное представление о его размерах, могу сказать, что я провел четырнадцать дней и ночей в полной уверенности, что это душевая. ГЛАВА IV  Американская железная дорога. - Лоуэлл и его фабрики Прежде чем покинуть Бостон, я съездил на один день в Лоуэлл *. Я посвящаю этой поездке отдельную главу не потому, что намерен подробно на ней остановиться, а потому, что она занимает особое место в моих воспоминаниях, и я хочу, чтобы так же она была воспринята и моими, читателями. В связи с этой поездкой мне довелось впервые познакомиться с американскими железными дорогами. Поскольку они почти везде в Соединенных Штатах одинаковы, достаточно будет дать им общую характеристику. Здесь нет, как у нас, вагонов первого и второго класса, а есть вагоны для мужчин и для дам, которые отличаются друг от друга главным образом тем, что в первых все курят, а во вторых - никто. Поскольку чернокожие никогда не ездят с белыми, существует также вагон для негров, который представляет собой подобие этакого нелепого неуклюжего ящика, - вроде того, в каком Гулливер уплыл из королевства Бробдингнег. В целом - поезд очень тряский и очень шумный, со всех сторон закрытый и почти не имеющий окон, зато имеющий паровоз, гудок и звонок. Вагоны похожи на обшарпанные омнибусы *, только побольше размером, - в них умещается человек тридцать, сорок, а то и пятьдесят. Скамьи для сиденья идут не вдоль вагона, а поперек. Каждая скамья рассчитана на двух пассажиров. Они тянутся вдоль стен двумя длинными рядами; посредине оставлен узкий проход, а по обоим концам проделано по двери. В центре вагона, как правило, имеется печурка, которую топят углем или антрацитом, и обычно она бывает докрасна раскалена. Духота стоит невыносимая, - горячий воздух колышется перед глазами, и на какой предмет ни взглянешь, кажется, что между ним и тобою стелется дым. В дамском вагоне едет немало джентльменов, путешествующих с дамами. Но немало и дам, которые едут одни, ибо любая дама может спокойно проехать из конца в конец Соединенных Штатов, будучи уверена, что встретит везде самое галантное и внимательное отношение. Кондуктор, или билетер, или дежурный, или - словом, как бы его ни звали - не носит формы. Он прогуливается по вагону, выходит и снова входит, когда ему заблагорассудится; а то станет, прислонясь к косяку, и, засунув руки в карманы, смотрит на вас, если вы иностранец, или завяжет беседу с кем-нибудь из пассажиров, кто ему больше нравится. Все пассажиры извлекают великое множество газет, но лишь немногие читают их. Кто угодно может вступить с вами в беседу или с тем, кто ему больше по душе. Если вы англичанин, то вас спросят, правда ли, что эта дорога совсем такая же, как в Англии. И если вы скажете "Нет", то вам скажут "Да?" (вопросительно) и спросят, чем же она отличается от английских. Вы перечислите отличия - одно за другим и после каждого вам скажут "Да?" (все так же вопросительно). Затем ваш собеседник высказывает предположение, что в Англии не ездят так быстро, а когда вы говорите, что ездят, говорит снова "Да?" (все так же вопросительно), и ясно, что он этому не верит. После долгой паузы он замечает, обращаясь то ли к самому себе, то ли к рукоятке своей трости, что "янки * тоже считаются довольно передовым народом", на что уже вы говорите "Да", и тогда он снова говорит "Да" (на этот раз утвердительно); а стоит вам посмотреть в окно, как вы узнаете, что вон за той горой, милях в трех от ближайшей станции, есть оч-чень милый городок, расположенный в оч-чаровательной местности, куда, конечно, вы и направляетесь. Ваш отрицательный ответ, естественно, ведет к новым вопросам относительно того, куда вы держите путь (слово это непременно произносится на какой-то особый манер); и куда бы вы ни ехали, неизменно выясняется, что дорога туда и трудна и опасна, а все, что заслуживает внимания, находится совсем в другой стороне. Если какой-то даме понравилось место, на котором сидит некий пассажир, сопровождающий ее джентльмен доводит это до его сведения, и пассажир, учтиво пересаживается. Много говорят о политике, о банках, о хлопке. Люди тихого нрава избегают касаться особы президента, ибо через три с половиной года предстоят новые выборы и партийные страсти бушуют вовсю, - великое своеобразие этого института, зафиксированное конституцией, в том и заключается, что не успеет утихнуть буря, связанная с последними выборами, как возникает новая - в связи с выборами предстоящими, к великому удовольствию всех крупных политических деятелей и тех, кто по-настоящему любит свою страну, а таких девяносто девять из каждых девяносто девяти с четвертью мужчин и младенцев мужского пола. За исключением тех участков пути, где от главной колеи отходит боковая, ветка, дорога здесь, как правило, одноколейная и, следовательно, очень узкая, а горизонт, когда с обеих сторон поднимаются крутые откосы, никак нельзя назвать широким. Но и когда их нет, ландшафт тоже не слишком разнообразен. Миля за милей - покалеченные деревья, поваленные где топором, где ветром, а где покачнувшиеся и упавшие на соседей, а то и просто коряги, до половины засосанные трясиной или рассыпающиеся трухой. Кажется, самая почва здесь сплошь состоит из перегноя; вся стоячая вода подернута пленкой зеленоватой плесени, а по обеим сторонам дороги сплошное запустение - сучья, стволы, пни на самых разных стадиях загнивания, распада, тления. Но вот вы на несколько минут вынырнули на открытое место, где ярко поблескивает озерцо или пруд пошире иной английской реки, но по здешним масштабам такой незначительный, что и названия не имеет; а вот в отдалении промелькнул городок с чистенькими белыми домиками и прохладными верандами, стройной протестантской церковью и зданием школы, - и вдруг - ж-ж-ж! - не успели вы глазом моргнуть, как зеленая стена снова подступила к самым окнам - поваленные деревья, пни, коряги, стоячая болотная вода, - все опять сначала, словно некая таинственная сила перенесла вас назад. Поезд останавливается на станциях, затерянных среди леса, где едва ли кому-нибудь взбредет на ум сойти, как едва ли найдутся люди, которые вздумали бы тут сесть, Он мчится по дороге, изобилующей стрелками и стыками, а между тем на ней нет ни застав, ни полисменов, ни сигналов, - ничего, кроме деревянной арки, на которой написано: "Услышав звонок, берегись локомотива". И он несется все вперед, - то нырнет в лес, то снова выскочит на свет, протарахтит по хрупким аркадам, прогрохочет по твердой земле, пролетит под деревянным виадуком, который на миг, точно вдруг моргнувшее веко, перекрывает свет, разбудит задремавшее эхо на главной улице большого города и мчится дальше - стремглав, наугад, по самой середине пути. Мимо ремесленников, занятых своим трудом, мимо жителей, сидящих у дверей и окон домов, мимо мальчишек, запускающих змея и играющих в камушки, мимо посасывающих трубку мужчин, и болтающих женщин, и ползающих детей, и роющихся в мусоре свиней, и шарахающихся, пятящихся, не привыкших к шуму лошадей, - все дальше и дальше и дальше летит обезумевший дракон-паровоз, волоча за собой извивающийся хвост вагонов, - летит, разбрасывая во все стороны снопы искр от непрогоревших дров, пронзительно визжа, шипя, свистя и пыхтя; но вот, наконец, томимое жаждой чудовище останавливается под навесом напиться, вокруг теснится народ, и вы можете перевести дух. На вокзале в Лоуэлле меня встретил джентльмен, имеющий самое близкое касательство к управлению местными фабриками, и, с радостью препоручив себя его заботам, я немедля отправился с ним в ту часть города, где расположены заводы - цель моего посещения. Хотя Лоуэлл едва успел отметить свое совершеннолетие, - ибо, если меня не обманывает память, его фабрикам только что исполнился двадцать один год, - это процветающий промышленный город с немалым населением. Признаки его молодости, сразу заметные, придают ему несколько своеобразный и занятный характер в глазах пришельца из более древней страны. На дворе стояла зима, и было очень слякотно, но во всем городе мне показалась старой лишь грязь, в иных местах доходившая до колен и словно бы лежавшая здесь с той поры, как схлынули воды Потопа. Тут - новая деревянная церковь, еще не выкрашенная и без шпиля, похожая на огромный упаковочный ящик, на котором не успели написать адрес. Там - большая гостиница; стены и колонны у нее такие Хрупкие, тонкие и воздушные, точно это карточный домик. Проходя мимо, я не преминул затаить дыхание, а когда увидел, что на крышу ее залез рабочий, затрясся от страха: казалось, стоит ему неосторожно топнуть, и все здание рухнет и рассыплется. Даже река, которая приводит в движение машины фабрик (ибо они все здесь работают на водяной энергии), и та словно помолодела от новеньких строений из красного кирпича и крашеного дерева, среди которых она держит свой путь, и журчит и подпрыгивает бездумно, беззаботно и весело, точно ручеек. Так и кажется, что все лавки - все эти булочные, бакалейные, переплетные мастерские - сегодня впервые сняли с окон ставни и только вчера открыли свои двери посетителям. У золотых пестиков и ступок, красующихся на тентах аптеки, такой вид, словно они только что отлиты на Монетном дворе Соединенных Штатов. А когда на углу одной из улиц я увидел женщину с недельным или десятидневным младенцем на руках, то невольно подивился, откуда же он взялся, ибо мысль, что он мог родиться в столь юном городе, ни на минуту не пришла мне в голову. В Лоуэлле несколько фабрик, и каждая принадлежит, по-нашему - компании, а по-американски - корпорации. Я побывал на нескольких из них - на шерстяной, на ковровой и на хлопчатобумажной; обошел каждую снизу доверху; и осмотрел их в обычном рабочем виде, без всякой подготовки к моему посещению и без каких-либо отступлений от обычного, заведенного порядка. Могу добавить, что я хорошо знаком с нашими английскими промышленными городами и так же, как здесь, посетил немало фабрик в Манчестере и в других местах. На первую фабрику я попал сразу после обеденного перерыва: девушки как раз возвращались на свои рабочие места, и лестница, по которой я поднимался, была буквально запружена ими. Все они были хорошо одеты, но на мой взгляд - вполне по средствам: я вообще люблю, когда люди из бедных слоев общества следят за своей внешностью и платьем и даже, если им это нравится, украшают себя побрякушками, какие им по карману. Я, например, всегда поощрял бы у своих служащих, - при условии, конечно, чтобы это не выходило за пределы разумного, - такого рода гордость за свою внешность, ибо она составляет существенный элемент самоуважения, и не отказался бы от своих взглядов на том основании, что какая-то несчастная объясняет свое падение любовью к нарядам, равно как и не изменил бы своего мнения о подлинном смысле и назначении воскресного дня, сколько бы ни взывали к честным людям проповедники, предупреждая о грехопадении, подстерегающем их в этот день, на основании признаний столь малоосновательного авторитета, как убийца из, Ньюгета *. Все эти девушки, как я уже говорил, хорошо, а следовательно и чрезвычайно опрятно одеты; на них приличные шляпки, добротные теплые пальто и шали, - не без узоров и претензий. Более того: на фабрике есть место, где они могут безбоязненно оставлять свои вещи, и есть душевая, где они могут вымыться. У всех у них здоровый вид - иные прямо пышут здоровьем; держатся они и ведут себя, как молодые женщины, а не как отупевшие животные, впряженные в ярмо. Если бы на одной из этих фабрик я увидел (но я такого не видел, хоть и очень внимательно искал) самое что ни на есть жеманное, сюсюкающее, слабоумное и нелепое юное существо, мне достаточно было бы вспомнить его прямую противоположность - неряшливую, хныкающую, развенчанную тупицу (а таких я видел), чтобы с удовольствием смотреть на ту, что была передо мной. Помещение, где они работали, содержалось в таком же порядке, как и они сами. На некоторых окнах стояли горшки с зелеными ползучими растениями, затенявшими стекло; воздух был относительно свежий, и вообще кругом было настолько чисто и удобно, насколько это позволял характер их занятий. Вполне естественно предположить, что среди такого большого количества женщин, многие из которых только-только вышли из отрочества, должны быть особы и хрупкие и слабые, - и такие, естественно, были. Но я решительно заявляю, что из всей массы работниц, виденных мною на разных фабриках в этот день, не могу припомнить или выделить ни одного юного лица, которое произвело бы на меня тягостное впечатление, ни одной девушки, которую, принимая во внимание, что она вынуждена трудом своих рук зарабатывать себе на хлеб, я пожалел бы и постарался бы избавить от работы, если бы имел к тому возможность. Живут работницы в многочисленных общежитиях, расположенных поблизости. Владельцы фабрик тщательно следят за тем, чтобы содержали эти общежития люди, прошедшие самую строгую и внимательную проверку. Всякая жалоба со стороны жильцов или кого-либо еще досконально проверяется, и, если она оказывается обоснованной, провинившегося отстраняют и на его место назначают более достойного. На фабриках здесь работают и дети, но их немного. По законам штата им разрешается работать не более девяти месяцев в году, а остальные три месяца они должны учиться. Для этой цели в Лоуэлле имеются школы, а кроме того там есть церкви и разные молитвенные дома, так что молодые женщины могут следовать той вере, в которой они воспитаны. В некотором отдалении от фабрик, на высоком, красивом месте стоит фабричная больница, или дом для заболевших работниц, - это лучший дом во всей округе и выстроил его для себя лично один крупный коммерсант. Подобно тому бостонскому заведению, которое я описывал выше, больница эта разделена не на палаты, а на уютные комнаты, каждая из которых имеет все удобства, существующие в комфортабельном доме. Главный врач живет под одной крышей со своими пациентами, и, будь они членами его семьи, он не мог бы лучше о них заботиться или относиться к ним более мягко и внимательно. За неделю пребывания в больнице с пациентки взимают три доллара, то есть двенадцать шиллингов на английские деньги; но ни одной девушке, работающей на той или другой фабрике, не откажут в приеме, если ей нечем заплатить. Впрочем, работницы не часто оказываются в таком положении, что можно заключить хотя бы из того, что в июле 1841 года не менее девятисот семидесяти восьми девушек являлись вкладчицами лоуэлской сберегательной кассы, а общая сумма их вкладов исчислялась в сто тысяч долларов, то есть в двадцать тысяч фунтов стерлингов на английские деньги. Теперь я хочу привести три факта, которые немало удивят читателей из определенного слоя общества по эту сторону Атлантического океана. Во-первых, в большинстве общежитий есть пианино, купленное вскладчину. Во-вторых, почти все эти юные особы записаны в передвижную библиотеку. В-третьих, они создали периодический журнал под названием "Говорит Лоуэлл" - "Сборник оригинальных статей, написанных исключительно работницами, занятыми на фабриках"; журнал этот печатается и продается, как все журналы, и я привез из Лоуэлла добрых четыре сотни убористо набранных страниц этого издания, которые я прочел от начала и до конца. Некоторые мои читатели, пораженные этими фактами, в один голос воскликнут: "Какая наглость!" А когда я почтительно спрошу их почему, они ответят: "Это не совместимо с их положением". Тогда я позволю себе поинтересоваться, что же это за положение. А положение это определяется трудом. Они трудятся. Работают на фабриках, в среднем, по двенадцать часов в сутки, что иначе как трудом - и трудом довольно тяжелым - не назовешь. Быть может, и в самом деле подобные развлечения не совместимы с их общественным положением. Но можем ли мы, англичане, со всей уверенностью утверждать, что создали себе представление об "общественном положении" рабочего люда не на основании того, каким мы его привыкли видеть, а на основании того, каким оно должно быть? Мне кажется, проанализировав наши чувства, мы обнаружим, что пианино и передвижная библиотека и даже "Говорит Лоуэлл" смущают нас своей необычностью, а не тем, какое они имеют отношение к абстрактной проблеме добра и зла. Я лично не знаю такого общественного положения, которое не позволяло бы считать подобные занятия после радостно завершенного трудового дня и в радостном предвкушении дня предстоящего - облагораживающими и похвальными. Я не знаю такого общественного положения, которое становилось бы более сносным для человека, его занимающего, или более безопасным для человека стороннего, если оно сопряжено с невежеством. Я не знаю такого общественного положения, которое давало бы монополию на образование, совершенствование и разумные развлечения; или которое человек, попытавшийся эту монополию узурпировать, мог бы долгое время сохранить. О литературных достоинствах журнала "Говорит Лоуэлл" могу лишь заметить, что он мог бы с успехом выдержать сравнение со многими английскими периодическими изданиями, хотя статьи в нем и написаны девушками после тяжелого трудового дня. Приятно, что многие рассказы посвящены фабрикам и тем, кто на них трудится; что статьи эти учат самоотречению и довольству жизнью, внедряют мудрое правило доброго отношения к людям. Со страниц журнала, словно струей животворного деревенского воздуха, веет любовью к красотам природы, к тишине, которую писательницы оставили у себя на родине; а в библиотеке вы едва ли найдете книги, где воспевалась бы красивая одежда, красивые браки, красивые дома или красивая жизнь, хотя, казалось бы, здесь-то и открывается благоприятная возможность для изучения таких предметов. Кое-кому может не понравиться, что некоторые статьи подписаны несколько претенциозными именами, но таков уж американский обычай. В одном из округов штата Массачузетс законодательное собрание меняет некрасивые имена на красивые, если дети хотят подправить вкус отцов. Поскольку изменить имя стоит очень недорого или вообще ничего не стоит, десятки Мэри-Энн на каждой сессии торжественно превращаются в Бевелин. Говорят, что во время посещения города генералом Джексоном или генералом Гаррисоном * (забыл которым, но не в этом суть) генерал этот целых три с половиной мили шел меж двойного ряда дам с зонтиками и в шелковых чулках. Но поскольку, как мне известно, самым страшным последствием этого было внезапное повышение спроса на зонтики и шелковые чулки и, возможно, банкротство какого-нибудь оборотистого обитателя Новой Англии, скупавшего их по любой цене в расчете на спрос, который так больше и не появился, - я не придаю этому событию особого значения. В своем кратком рассказе о Лоуэлле я лишь в самой малой мере сумел передать то чувство удовлетворения, которое вызвал у меня этот город, ибо ни один иностранец, которого интересуют и волнуют условия жизни трудового народа у него на родине, не мог бы не почувствовать того же, - я старательно избегал проводить сравнение между тамошними фабриками и нашими. Многое из того, что годами оказывало серьезное влияние на жизнь наших промышленных городов, здесь и не возникало; к тому же, в Лоуэлле нет, так сказать, потомственных промышленных рабочих, ибо фабричные работницы (часто дочери мелких фермеров) приезжают сюда из других штатов, несколько лет поработают, а потом снова уезжают домой. Однако проведи я такое сравнение, контраст получился бы разительный, ибо это было бы противопоставлением добра и зла, животворного света и глубокого мрака. Я воздержусь от сравнения, - мне кажется, так будет лучше. Но тем настойчивее я призываю тех, чей взор привлекут эти страницы, задержаться на них и подумать о разнице между описанным городом и теми огромными массивами, где гнездится отчаянная нужда; вспомнить, если они на это способны, в пылу перебранки и межпартийной борьбы о тех усилиях, которые нужно сделать, чтобы избавить несчастных от страданий и опасности, а главное - и последнее - не забывать, как- летит драгоценное время. Вечером я возвращался обратно по той же железной дороге и в таком же вагоне. Один из пассажиров так старательно и пространно объяснял моему спутнику (не мне, конечно), почему именно англичане должны составлять путеводители по Америке, что я прикинулся спящим. Но всю дорогу я краешком глаза смотрел в окно, ибо зрелище, разворачивавшееся передо мной, способно было приковать все мое внимание: костры, незаметные при дневном свете, отчетливо выделялись сейчас в темноте, и мы ехали в вихре ярких искр, которые падали вокруг нас, крутясь, точно огненный снег. ГЛАВА V  Byстер. - Река Коннектикут. - Хартфорд. - Из Нью-Хэйвена в Нью-Йорк Распростившись с Бостоном в субботу, 5 февраля, мы отправились уже по другой железной дороге в Вустер, хорошенький городок в Новой Англии, где нам предстояло пробыть под гостеприимным кровом губернатора штата до понедельника. Эти города и городки Новой Англии (в Старой Англии многие из них считались бы деревнями) так же приятны и типичны для сельской Америки, как их население для сельских жителей Америки. Здесь не видно ни аккуратно подстриженных газонов, ни зеленых лугов нашей родины; трава по сравнению с нашими пастбищами и декоративными лужайками растет здесь буйно, неровно и дико, зато, куда ни глянь - глаз радуют живописные склоны, мягко вздымающиеся холмы, лесистые долины и крошечные ручейки. В каждом маленьком селении - своя церковь и своя школа, выглядывающие из-за белых крыш и тенистых деревьев; каждый дом - белее белого; каждая ставня - зеленее зеленого; в каждый погожий день небо голубее голубого. Когда мы высадились в Вустере, резкий сухой ветер и легкий морозец так сковали дороги, что они покрылись твердой коркой, а колеи их уподобились гранитным грядам. И конечно, как и везде, все казалось совсем новым. Все строения выглядели так, словно их построили и покрасили только сегодня утром и без особого труда могут снести в понедельник. В свежем вечернем воздухе все очертания выделялись в сто раз резче, чем обычно. Чистенькие картонные колоннады обладали не большей перспективой, чем китайский мостик, нарисованный на чайной чашке, и казались столь же малопригодными в жизни. Бритвоподобные грани разбросанных в беспорядке коттеджей как будто разрезали самый ветер, когда он со свистом обрушивался на них и потом с еще более пронзительным плачем, стеная, мчался дальше. Взгляд словно пронизывал насквозь эти хрупкие деревянные жилища, за которыми во всем своем блеске садилось солнце, и было просто немыслимо хотя бы на минуту представить себе, что обитатель их может укрыться тут от постороннего глаза или сохранить какие-либо тайны от широкой публики. Если даже за незанавешенными окнами какого-нибудь дома вдали блестел яркий огонь, казалось, он только что зажжен и не приносит тепла; и вместо того чтобы пробудить в вас думы об уютной комнате, наполненной красноватым сумраком от плотных занавесей и озаренной улыбками людей, впервые увидевших свет у этого очага, зрелище это невольно вызывало представление об еще не просохшей известке и сырых стенах. По крайней мере такие мысли владели мной в тот вечер. На следующее утро ярко светило солнце, и в воздухе раздавался серебристый звон церковных колоколов; ближняя улица пестрела праздничными нарядами степенно шагавших горожан, которые вдали, на ленте дороги, казались просто яркими точками; приятно было ощущать царившее во всем отрадное спокойствие воскресного дня. Было бы, конечно, неплохо, если б тут виднелась старая церквушка, и еще лучше - десяток-другой старых могил, но даже и без этого, после неугомонного океана и суетливого города целительный покой и тишина этих мест оказывали вдвойне благотворное действие на душу. На следующее утро все так же, поездом, мы отправились в Спрингфилд. Оттуда до Хартфорда - места нашего назначения - всего двадцать пять миль, но в это время года дороги так плохи, что нам потребовалось бы на это путешествие, вероятно, часов десять-двенадцать. Однако, на наше счастье, зима стояла необычайно мягкая, и река Коннектикут была "открыта", иначе говоря, не замерзла. Капитан маленького пароходика собирался совершить в тот день свое первое плавание в сезоне (мне кажется, это было второе плавание в феврале на памяти человека) и ожидал лишь нас. Посему мы поднялись на борт, стараясь мешкать как можно меньше. Капитан оказался верен своему слову, и мы тотчас пустились в путь. Судно, конечно, не зря называли "маленьким пароходиком". Я забыл спросить, но, думаю, мощность его машины равнялась примерно половине силы пони. Знаменитый карлик мистер Паап вполне мог бы прожить всю свою жизнь и благополучно скончаться в каюте этого пароходика, где были обыкновенные окна с фрамугами, как в жилых домах. Ярко-красные занавески на плохо натянутых шнурах закрывали нижние половинки окон, и это придавало каюте вид лилипутского трактира, который снесло наводнением или другим стихийным бедствием и который плывет теперь неведомо куда. Но даже и в этой комнатке имелось кресло-качалка. В Америке, куда ни зайди, всюду есть кресло-качалка. Боюсь сказать, сколько футов уложилось бы на этом суденышке вдоль и поперек, - оно было такое коротенькое и узенькое, что термины "в длину" и "в ширину" были здесь просто неуместны. Скажу только, что мы все держались посередине палубы из опасения, как бы оно вдруг не перевернулось, и что машины лишь посредством какого-то удивительного способа уплотнения были втиснуты между палубой и килем, - в результате получился теплый сандвич примерно в три фута толщиной. Весь день шел дождь; когда-то я думал, что такого дождя больше нигде не может быть, кроме как на севере и северо-западе Шотландии. Река была сплошь покрыта плывущими льдинами, которые непрестанно хрустели и трещали под нами; чтобы не наткнуться на самые большие глыбы, которые несло течением посредине реки, мы держались ближе к берегу, где глубина не превышала нескольких дюймов. Тем не менее мы ловко продвигались вперед, и поскольку все были хорошо укутаны, бросали вызов погоде и наслаждались путешествием. Река Коннектикут - хорошая река, и я не сомневаюсь, что берега ее летом красивы, - во всяком случае, так мне сказала молодая леди в каюте, а она должна быть знатоком красоты, если обладание тем или иным качеством означает также и умение ценить его, ибо я никогда не видел более прекрасного создания. После двух с половиной часов этого своеобразного путешествия (включая остановку в маленьком городке, где в нашу честь был дан салют из пушки гораздо больших размеров, чем труба нашего пароходика) мы добрались до Хартфорда и прямехонько направились в чрезвычайно комфортабельный отель, - спальни там, правда, были, по обыкновению, неудобные и как везде, где нам пришлось побывать, чрезвычайно располагали к раннему вставанию. Мы задержались здесь на целых четыре дня. Городок красиво расположен в лощине, окруженной зелеными холмами; земля здесь щедрая, обильно поросшая лесами и Заботливо обрабатываемая. В Хартфорде заседает законодательная власть штата Коннектикут; этот мудрый орган в давние времена принял пресловутый кодекс, именуемый "Голубые законы"; среди прочих разумных постановлений коего имелось и такое, по которому каждого гражданина, буде доказано, что он в воскресенье поцеловал свою жену, надлежит в наказание посадить в колодки. В этих краях еще и поныне силен дух старого пуританства, но я что-то не замечал, чтобы под его влиянием люди меньше соблюдали свою выгоду или честней вели свои дела. Поскольку мне неизвестно о такого рода воздействии пуританского духа где-либо в другом месте, я прихожу к выводу, что этого никогда не будет и здесь. А что касается благочестивых речей и строгих лиц, то должен сказать, что я привык судить о товарах потустороннего мира точно так же, как о тех, которыми торгуют на земле, и всякий раз, когда я вижу, что торговец слишком много выставил на витрине, я беру под сомнение качество того, что можно найти в лавке. В Хартфорде находится знаменитый дуб, в котором была спрятана хартия короля Карла *. Ныне он стоит за забором, в саду, принадлежащем одному джентльмену. Сама же хартия хранится в палате штата. Суды здесь точно такие же, как и в Бостоне, и общественные заведения почти так же хороши. Превосходно поставлено дело в приюте для умалишенных, равно как и в институте глухонемых. Проходя по приюту для умалишенных, я неоднократно задавался вопросом, сумел ли бы я отличить надзирателей от пациентов, если бы первые не обменивались с врачом краткими замечаниями о состоящих под их наблюдением больных. Конечно, это касается лишь их внешнего вида, так как речи безумных были достаточно безумны. Была там одна маленькая чопорная старушка, беспрестанно улыбающаяся и приветливая, которая как-то бочком просеменила к нам с другого конца длинного коридора и, присев передо мною с таким видом, будто оказывала мне величайшую милость, задала такой необъяснимый вопрос: - Скажите, сэр, что, Понтефракт все еще процветает на земле английской? - Да, сударыня, - ответил я. - Когда вы в последний раз с ним виделись, сэр, он был... - В прекрасном состоянии, сударыня, - сказал я, в превосходном состоянии. Он просил меня передать вам привет. Выглядел он как нельзя лучше. Эти слова чрезвычайно обрадовали старушку. С минуту посмотрев на меня, как бы для того, чтобы вполне удостовериться в серьезности моего почтительного к ней отношения, она все так же бочком сделала несколько шажков назад; затем снова скользнула вперед, внезапно подпрыгнула (при этом я поспешно отступил шага на два) и сказала: - Я - ископаемое, сэр. Я счел самым подходящим сказать, что подозревал это с самого начала. А посему так и сказал. - Я очень рада и горда, сэр, что принадлежу к числу ископаемых, - заявила старая дама. - Еще бы, сударыня, - ответил я. Старая дама послала мне воздушный поцелуй, снова подпрыгнула, самодовольно улыбнулась и, все той же необычной походкой засеменив прочь но коридору, грациозно нырнула в свою спальню. В другой части здания в одной из комнат мы увидели пациента, лежавшего на кровати; он был весьма взбудоражен и разгорячен. - Ну-с! - сказал он, вскакивая и срывая с головы ночной колпак. - Наконец все устроено. Я обо всем договорился с королевой Викторией. - Договорились о чем? - спросил врач. - Ну, об этом деле, - сказал он, устало проводя рукой по лбу, - об осаде Нью-Йорка. - Ах, вот оно что! - сказал я, словно внезапно поняв, о чем идет речь, так как он смотрел на меня, ожидая ответа. - Да. Английские войска откроют огонь по каждому дому, на котором не будет условного знака. Домам, имеющим такой знак, не будет причинено никакого вреда. Абсолютно никакого. Те, кто хочет быть в безопасности, должны вывесить флаги. Это все, что от них требуется. Они должны вывесить флаги. Мне казалось, что, говоря так, он смутно сознавал, что речь его бессвязна. Как только он произнес эти слова, он лег, издал что-то похожее на стон и накрыл свою разгоряченную голову одеялом. Был там и другой - молодой человек, который помешался на любви к музыке. Сыграв на аккордеоне марш собственного сочинения, он вдруг захотел, чтобы я непременно зашел к нему в комнату, что я немедленно и сделал. Притворившись, будто я прекрасно все понимаю, и подлаживаясь под его настроение, я подошел к окну, за которым открывался чудесный вид, и ввернул с такой ловкостью, что сам возгордился: - Великолепные тут места вокруг вашего дома! - Н-да! - сказал он, небрежно проводя пальцами по клавиатуре своего инструмента.- Для такого учреждения, как это, - здесь недурно! Думаю, что никогда в жизни я не был так ошеломлен. - Я здесь просто потому, что так мне захотелось, сказал он холодно.- Только и всего. - Ах, только и всего? - сказал я. - Да, только и всего. Доктор славный человек. Он в курсе деда. Это шутка с моей стороны. Я подчас люблю пошутить. Никому об этом не рассказывайте, но я думаю во вторник выйти отсюда! Я заверил его, что считаю наш разговор сугубо конфиденциальным, и вернулся к врачу. На обратном пути, когда мы проходили по одному из коридоров, к нам подошла хорошо одетая дама со спокойными и сдержанными манерами и, протянув листок бумаги и перо, попросила, чтобы я не отказал в любезности дать ей автограф. Я выполнил ее просьбу, и мы расстались. - Помнится, у меня уже было несколько подобных встреч с дамами на улице. Надеюсь, эта не сумасшедшая? - Нет, сумасшедшая. - А на чем она помешана? На автографах? - Нет. Ей слышатся голоса. "Мда, - подумал я, - неплохо было бы запрятать в сумасшедший дом несколько современных лжепророков, которые якобы тоже слышат всякие голоса; и я бы с радостью для начала проделал такой опыт с двумя-тремя мормонами" *. В этом городке - лучший в мире дом предварительного заключения. Здесь же находится и тюрьма штата, в которой царит превосходный порядок и которая устроена по такому же плану, как и тюрьма в Бостоне с одним лишь отличием: на стене ее всегда стоит часовой с заряженным ружьем. В то время в ней содержалось около двухсот заключенных. Мне показали место в караульной, где несколько лет тому назад глухой ночью один из заключенные, сумевший вырваться из камеры, убил часового в отчаянной попытке спастись. Показали мне также женщину, которая уже шестнадцать лет сидит в одиночном заключении за убийство мужа. - Вы думаете, - спросил я своего провожатого, что после такого длительного заключения у нее еще осталась хоть мысль иди надежда когда-нибудь вновь обрести свободу? - Боже мой, конечно! - ответил он.- Несомненно. - Но на самом деле это, вероятно, невозможно? - Ну, не знаю. (Кстати сказать, типично американский ответ!) Ее друзья не доверяют ей. - А причем тут они? - задал я естественный вопрос. - Ну, они не подают прошения. - Но если бы они и подали, я полагаю, им все равно не удалось бы вызволить ее? - Ну, может быть, не с первого раза и не со второго, но если несколько лет бить в одну точку, - то, может, и получилось бы. - Это когда-нибудь удается? - Да, бывает, что удается. Влиятельные друзья устраивают это иногда. Так или иначе, а это частенько случается. Я всегда с удовольствием и благодарностью буду вспоминать Хартфорд. Это чудесное место, и я подружился там со многими людьми, к которым навсегда сохраню самые теплые чувства. С немалым сожалением мы покинули его в пятницу, одиннадцатого числа, и провели вечер в поезде, мчавшем нас в Нью-Хэйвен. По пути мне официально представили нашего кондуктора (как всегда в подобных случаях), и мы поговорили с ним о том о сем. Проведя три часа в пути, мы около восьми вечера прибыли в Нью-Хэйвен и остановились на ночь в лучшей гостинице. Нью-Хэйвен, известный также под названием Город Вязов, - прекрасный город. Многие улицы в нем (как подчеркивает его второе название) обсажены рядами величественных старых вязов, и эти же красавцы окружают Йельский университет *, солидное и прославленное учебное заведение. Различные его факультеты расположены среди парка, или общественного сада, находящегося в центре города, и здания едва видны из-за тенистых деревьев. В общем, это напоминает двор при каком-нибудь старом соборе в Англии; когда все листья на деревьях распустятся, здесь, должно быть, очень живописно. Даже в зимнее время эти купы высоких деревьев, сгрудившихся среди шумных улиц и домов процветающего города, выглядят как нельзя более странно: причудливо; в них словно примиряются сельское и городское, как будто город и деревня двинулись навстречу друг другу и, сойдясь на полпути, обменялись рукопожатием, - впечатление создается и своеобразное и приятное. Проведя здесь ночь, мы встали рано и заблаговременно спустились к пристани, где сели на пакетбот, "Нью-Йорк", направлявшийся в Нью-Йорк. Это был первый американский пароход сколько-нибудь значительных размеров, который я видел, и, конечно, глазу англичанина он показался похожим не на пароход, а скорее на огромную плавучую ванну. Поистине, мне трудно было отделаться от впечатления, что купальня у Вестминстерского моста, которую я знал совсем крошкой, вдруг разрослась до исполинских размеров, убежала с родной земли и обосновалась на чужбине в качестве парохода. Что она попала именно в Америку, казалось вполне понятным, так как эта страна пользуется особым расположением английских бродяг. Внешне здешние пакетботы отличаются от наших прежде всего тем, что больше выступают из воды; главная палуба огорожена со всех сторон и завалена бочонками и припасами, точно это второй или третий этаж пакгауза; над нею находится прогулочная или верхняя палуба. Часть машин всегда возвышается над этой палубой; видно, как в прочной и высокой раме работает шатун, похожий на железного пильщика. Ни мачт, ни талей обычно нет - торчат только две высокие черные трубы. Рулевой упрятан в маленькую будку в носовой части корабля (штурвал соединен с рулем при помощи железных цепей, тянущихся вдоль всей палубы), а пассажиры, за исключением тех дней, когда погода уж очень хороша, обычно сидят внизу. Как только пристань осталась позади, вся жизнь, всякий шум и суета на пакетботе замирают. Долгое время вы удивляетесь, как это он движется: впечатление такое, что никто не управляет им; а когда, разбрызгивая воду, мимо проплывает другая такая же несуразная махина, вы искренне возмущаетесь этим мрачным, неповоротливым, неграциозным левиафаном *, похожим на что угодно, только не на корабль, совершенно забывая, что судно, на борту которого вы находитесь, - вылитый его двойник. На нижней палубе обычно расположены контора, где вы платите за проезд, дамская каюта, кладовые, помещение для хранения багажа и машинное отделение, словом, великое множество всяких уголков и закоулков, которые весьма затрудняют поиски мужской каюты. Часто (так и в данном случае) она тянется во всю длину судна, а по обеим ее сторонам в три или четыре яруса устроены койки. Когда я впервые спустился в каюту "Нью-Йорка", моему неискушенному глазу она показалась почти такой же длинной, как Берлингтонская аркада *. Путешествие через Саунд, который приходится пересекать, следуя такому маршруту, не всегда безопасно или приятно: здесь не раз бывали несчастные случав. Утро было сырое и очень туманное, и мы вскоре потеряли землю из виду. Однако день выдался спокойный, и к полудню небо прояснилось. Опустошив (при усердной помощи одного приятеля) погребец и уничтожив запасы пива в бутылках, я улегся спать, сильно утомленный переживаниями минувшего дня. Но проснулся я как раз вовремя, чтобы увидеть с палубы Врата Ада, Кабанью Спину и Шипящую Сковородку, а также прочие достопримечательные места, имеющие притягательную силу для всех, кто читал знаменитую "Историю Дидриха Никкербокерао*. Теперь мы плыли узким каналом, по обе стороны которого тянулись пологие берега, усеянные хорошенькими виллами, где зелень травы и деревьев радовала глаз. Вскоре быстрой чередой пронеслись мимо нас маяк, дом для умалишенных (и как же сумасшедшие бросали в воздух свои колпаки, как ревели, вторя рокоту нашей машины в шуму попутной волны!), тюрьма и другие Здания; и, наконец, мы очутились в прославленном заливе, воды которого сверкали в лучах солнца, словно очи природы, обращенные к небесам. Справа перед нами тянулись беспорядочные нагромождения зданий; то тут, то там вставали остроконечные башенки или шпили, смотревшие сверху на толпившийся внизу сброд; и то тут, то там ленивое облачко дыма, а на переднем плане - лес мачт и суда с весело хлопающими на ветру парусами и развевающимися флагами. Лавируя среди них, через залив к противоположному берегу направлялись паромы, груженные людьми, дилижансами, лошадьми, повозками, корзинами, ящиками; их путь то и дело пересекали другие паромы, и все без передышки сновали взад и вперед. Среди этих неугомонных букашек важно возвышались два-три больших корабля, передвигавшихся медленно и величаво, словно существа высшей породы, которые презирают их жалкие маршруты и стремятся в открытое море. За ними виднелись сверкающие вершины гор и острова на реке, блестевшей в лучах солнца, и даль, едва ли менее глубокая и яркая, чем небо, с которым она словно сливалась. Шум в гам большого города, лязг лебедок, дребезжание звонков, лай собак, стук колес - все это отдавалось гулом в настороженном ухе. И эта жизнь и суета, проносясь над волнующейся водой, обретали новую силу от соприкосновения со свободной стихией и, заражаясь ее кипучей энергией, скользили, как бы забавляясь, по поверхности залива, обступали пароход, высоко взметая воду у его бортов, и любезно сопровождали его в док, а через минуту уже летели навстречу другим пришельцам и неслись впереди них к оживленному порту. ГЛАВА VI  Нью-Йорк Прекрасное сердце Америки - далеко не такой чистенький город, как Бостон, но многие его улицы отличаются теми же характерными особенностями; только краска на домах чуть менее свежая, вывески чуть менее кричащие, золотые буквы чуть менее золотые, кирпич чуть менее красный, камень чуть менее белый, ставни и ограды чуть менее зеленые, ручки и дощечки на дверях чуть менее начищенные и блестящие. Здесь множество переулков, почти столь же бедных чистыми тонами красок и столь же изобилующих грязными, как и переулки Лондона; здесь есть также один квартал, известный под названием Файв-Пойнтс *, который по грязи и убожеству ничуть не уступает Сэвен-Дайелсу * или любой другой части знаменитого района Сент-Джайлс *. Многим известно, что большой проспект, служащий местом для прогулок, называется Бродвеем: * это широкая и шумная улица, которая тянется мили на четыре от Бэттери-Гарденс и до противоположного конца города, где она переходит в проселочною дорогу. Не присесть ли нам на верхнем этаже отеля "Карлтон" (расположенного в лучшей части этой главной нью-йоркской артерии), а когда надоест смотреть на жизнь, кишащую внизу, не выйти ли рука об руку на улицу и не смешаться ли с людским потоком? Тепло! Солнечные лучи, проникая сквозь открытое окошко, припекают голову, как будто их направляют на нас сквозь зажигательное стекло; день в самом разгаре, и погода для этого времени года стоит удивительная. Есть ли в мире еще такая солнечная улица, как Бродвей? Каменные плиты тротуаров отполированы до блеска бесчисленным множеством ног; красные кирпичи домов выглядят так, словно они все еще находятся в раскаленных печах, а при взгляде на крыши омнибусов кажется: пролей на них воду, и от них столбом пойдет пар и дым и запахнет горелым. Омнибусам здесь нет числа! Не менее шести проехало мимо за такое же количество минут. И масса наемных кэбов и колясок: двуколки, фаэтоны, тильбюри на огромных колесах и собственные выезды - довольно неуклюжие и мало чем отличающиеся от омнибусов; они рассчитаны на плохие дороги, начинающиеся там, где кончаются городские мостовые. Кучера негры и белые; в соломенных шляпах, черных шляпах, белых шляпах, в лакированных фуражках, в меховых шапках; в куртках бурого, черного, коричневого, зеленого, синего цвета, нанковых, холщовых или из полосатой бумазеи; а вот - единственный в своем роде (смотрите, пока он не проехал, а то будет поздно) - экипаж со слугами в ливреях. Это какой-то республиканец с Юга, который нарядил своих негров в ливрею и, преисполненный сознания собственного великолепия и могущества, надулся, точно какой-нибудь султан. А там, подальше, где остановился фаэтон, запряженный парой серых лошадей с аккуратно подстриженными хвостами и гривами, стоит грум из Йоркшира, совсем недавно прибывший в эти места. Он с грустью осматривается вокруг, ища кого-нибудь в таких же, как у него, высоких сапогах с отворотами, и, возможно, ему с полгода придется ездить по городу, так и не увидев такого. Но дамы - бог мой, как они разодеты! За десять минут мы видели столько всевозможных расцветок, сколько в другом месте за десять дней не увидишь. Какие разнообразнейшие зонтики! Какие радужные шелка и атласы! Какие розовые тонкие чулки и узкие остроносые туфли; как развеваются ленты и шелковые кисти и что за выставка роскошных накидок с пестрыми капюшонами и на яркой подкладке! Молодые люди, как видно, любят носить отложные воротнички, заботливо холят бакенбарды и еще заботливей - бородку, но и по одежде и по манерам им далеко до дам, ибо, по правде говоря, они принадлежат к совсем особой разновидности рода человеческого. Проходите мимо, байроны конторки и прилавка, дайте взглянуть, что это за люди шагают позади вас, - те двое тружеников в праздничной одежде: один из них держит в руке измятый клочок бумаги и старается прочесть на нем трудное имя, а другой смотрит по сторонам, отыскивая это имя на всех дверях и окнах. Оба - ирландцы. Это можно было бы распознать даже, если б они были в масках, по их длиннополым синим сюртукам с блестящими пуговицами, а также по брюкам бурого цвета, которые они носят, как люди, привыкшие к рабочей одежде и чувствующие себя неловко во всякой другой. Трудно было бы вам наладить жизнь в ваших образцовых республиках без соплеменников и соплеменниц этих двух тружеников. Ведь кто в таком случае стал бы копать землю, и выполнять черную домашнюю работу, и прорывать каналы, и прокладывать дороги, и осуществлять великие замыслы по благоустройству страны? Оба - ирландцы, и оба крайне озадачены, не зная, как найти то, что они ищут. Подойдем и поможем им из любви к родине, из уважения к духу свободы, который учит нас ценить честные услуги, оказываемые честным людям, и честный труд ради честного куска хлеба, каким бы этот труд ни был. Прекрасно! Наконец-то мы разобрали адрес, хотя он и написан действительно странными буквами, словно нацарапан тупой рукояткой лопаты, пользоваться которой человеку, писавшему эту записку, привычнее, чем пером. Значит, вот куда лежит их путь, но что за дела заставляют их идти туда? Они несут свои сбережения... В банк? Нет. Они - братья. Один из них пересек океан и за полгода тяжелого труда и еще более тяжелой жизни сумел скопить достаточно денег, чтобы вызвать к себе и другого. Потом они работали вместе бок о бок еще полгода, безропотно деля тяжелый труд и тяжелую жизнь, чтобы дать возможность приехать и сестрам, а затем третьему брату и, наконец, старушке матери. А что теперь? Да вот бедная старушка не может найти покоя в чужих краях и хочет, говорит она, сложить свои косточки рядом с родными на старом кладбище, у себя дома, - так вот они идут купить ей билет на обратную дорогу; и да поможет бог ей, и им, - каждому, кто в простоте души спешит в Иерусалим своей юности и разжигает священный огонь в остывшем очаге отчего дома. Этот узкий проспект, обожженный до пузырей палящим солнцем, - Уолл-стрит: биржа и Ломберд-стрит Нью-Йорка. Много богатств с головокружительной быстротой возникло на этой улице, и много было на ней не менее головокружительных банкротств. Иным из тех самых торговцев, что околачиваются здесь сейчас, случалось, подобно богачу из "Тысячи и одной ночи", запереть в сейфе деньги, а открыв его, обнаружить одни сухие листья. Внизу, у набережной, где бугшприты кораблей протягиваются над тротуарами и чуть не влезают в окна, стоят на якоре прекрасные американские корабли, благодаря которым американское пароходство считается лучшим в мире. Они привезли сюда иностранцев, которыми кишат все улицы; возможно, их здесь не больше, чем в других торговых городах, но повсюду у них есть свои излюбленные прибежища, и их не так-то легко обнаружить, а здесь они заполонили весь город. Мы снова должны пересечь Бродвей; нам становится словно немного прохладнее при виде больших глыб чистого льда, которые везут в магазины и бары, а также ананасов и арбузов, в изобилии выставленных на витринах. Смотрите-ка, какие здесь прекрасные улицы и просторные дома! Уолл-стрит пышно обставляла и потом опустошала многие из них. Дальше - большой зеленый тенистый сквер. А вот это наверняка гостеприимный дом, и вы всегда тепло будете вспоминать его обитателей: дверь открыта, и вы видите целую выставку растений внутри, а ребенок со смеющимися глазами смотрит из окна на маленькую собачку внизу. Вас удивляет, зачем тут, в переулке, этот высокий флагшток, на верхушке которого красуется нечто вроде головного убора статуи Свободы, - меня тоже. Но здесь у всех какая-то страсть к высоким флагштокам, и, если угодно, вы через пять минут можете увидеть его двойник. Снова через Бродвей, и, покинув пеструю толпу и сверкающие витрины магазинов, мы вступаем на другой длинный проспект - Бауэри *. А вон, дальше, видите, железная дорога: по ней рысцой бегут две рослые лошади, везущие без особого труда два-три десятка людей да еще большой деревянный ковчег в придачу. Магазины здесь победней, прохожие не такие веселые. Тут покупают готовое платье и готовую еду, а бурный водоворот экипажей сменяется глухим грохотом тележек и повозок. В изобилии встречаются вывески, похожие на речные буйки или маленькие воздушные шарики, привязанные веревками к шестам и раскачивающиеся из стороны в сторону, - взгляните: они обещают вам "Устрицы во всех видах". Они соблазняют голодных, особенно вечером, когда тусклое мерцание свечей освещает изнутри эти напоминающие о яствах слова, и при виде их бродяга, остановившийся прочитать надпись, глотает слюнки. Что это за мрачный фасад - громада в псевдоегипетском стиле, похожая на дворец колдуна из мелодрамы? Знаменитая тюрьма, именуемая "Гробницей". Зайдем? Зашли. Длинное, узкое, очень высокое здание с неизменными железными печками; внутри по кругу идут галереи в четыре яруса, сообщающиеся при помощи лестниц. Посредине, чтобы удобнее было переходить с одной стороны на другую, от галереи к галерее перекинут мостик. На каждом мостике сидит человек и дремлет, или читает, или болтает с праздным собеседником. На каждом ярусе - друг против друга - двумя рядами тянутся маленькие железные двери. Они похожи на дверцы печей, только холодные и черные, словно огонь в печах погас. Две или три из них открыты, и какие-то женщины, склонив головы, разговаривают с обитателями камер. Свет падает сверху через окно в потолке, впрочем наглухо закрытое, так что два полотнища, заменяющие вентилятор и прикрепленные к нему, праздно висят, как два поникших паруса. Появляется человек с ключами: он должен показать нам тюрьму. Малый приятной наружности и по-своему вежливый и предупредительный. - Эти черные дверцы ведут в камеры? - Да. - Все камеры заполнены? - А как же: полным-полнешеньки. - Те, что внизу, несомненно вредны для здоровья? - Да нет, мы сажаем туда только цветных. Чистая правда. - Когда заключенных выводят на прогулку? - Ну, они и без этого недурно обходятся. - Разве они никогда не гуляют по двору? - Прямо скажем, - редко. - Но бывает, я думаю? - Ну, не часто. Им и без того весело. - Но предположим, человек проводит здесь целый год. Я знаю, что это тюрьма лишь для преступников, обвиняемых в тяжких преступлениях, и они сидят здесь, пока находятся под следствием или же в ожидании суда, но здешние законы дают преступникам много возможностей для всяческих проволочек. Если, например, подано заявление о пересмотре дела, или об отсрочке приговора, или еще что-нибудь подобное, заключенный, насколько я понимаю, может пробыть здесь целый год, не так ли? - Пожалуй, что и так. - И вы хотите сказать, что за все это время он ни разу не выйдет из этой маленькой железной дверцы, чтобы поразмяться? - Может, и погуляет - самую малость. - Не откроете ли одну из дверей? - Хоть все, если желаете. Засовы громыхают и скрежещут, и одна из дверей медленно поворачивается на петлях. Заглянем внутрь. Маленькая голая камера, свет проникает в нее сквозь узкое оконце под самым потолком. В камере имеются примитивные приспособления для умывания, стол и койка. На койке сидит человек лет шестидесяти и читает. На мгновение он поднимает глаза, нетерпеливо передергивает плечами и снова устремляет взгляд в книгу. Мы делаем шаг назад, - дверь тотчас захлопывается, и засовы задвигаются. Этот человек убил свою жену, и его, вероятно, повесят. - Давно он здесь? - Месяц. - Когда его будут судить? - В будущую сессию. - То есть когда же это? - В будущем месяце. - В Англии даже человеку, приговоренному к смертной казни, ежедневно дают возможность подышать воздухом и поразмяться в установленный час. - Вот как? С каким изумительным, непередаваемым хладнокровием произносит он эти слова и как неторопливо ведет нас на женскую половину тюрьмы, постукивая на ходу ключом по перилам лестниц, точно щелкая железными кастаньетами! На этой половине в дверях камер прорезаны квадратные глазки. Некоторые женщины при звуке шагов испуганно выглядывают оттуда, другие, застыдясь, отступают в глубь камер. За какое злодеяние держат здесь этого одинокого ребенка лет десяти - двенадцати? А, этого мальчишку? Это сын заключенного, которого мы только что видели; он должен выступить свидетелем против собственного отца, а сюда его посадили, чтобы он никуда не делся до суда, - вот и все. Но ведь это ужасное место, и нельзя же обрекать ребенка проводить здесь долгие дни и ночи. Не слишком ли суровое обращение с юным свидетелем? Что же говорит на это наш проводник? - Да, уж тут не разгуляешься, это точно! Снова он пощелкивает своими металлическими кастаньетами и, не торопясь, ведет нас дальше. По пути у меня возникает вопрос. - Скажите, пожалуйста, почему это место называют "Гробницей"? - Да уж так окрестили - на воровском языке. - Я знаю. Но почему? - Тут было несколько самоубийств, когда тюрьму только построили. Пожалуй, отсюда и пошло. - Я заметил, что вся одежда человека, сидящего вон в той камере, разбросана по полу. Разве вы не требуете от заключенных, - чтобы они были аккуратны и прибирали свои вещи? - А куда они их приберут? - Не на пол же, конечно. Ну, вешали бы их на гвоздь. Он останавливается и, для придания большего веса своим словам, бросает взгляд вокруг. - Ну, конечно, только этого еще не хватало. Когда у них были гвозди, они то и дело сами вешались; поэтому гвозди и убрали изо всех камер, и теперь от них остались одни лишь следы в стенах! На тюремном дворе, где мы теперь задерживаемся, разыгрываются подчас ужасные сцены. В этот узкий, как колодец, двор, похожий на могилу, выводят людей умирать. Несчастный стоит под виселицей на земле; на шею его накинута петля; по сигналу падает груз с другой стороны виселицы и вздергивает человека в воздух, превращая в труп. Закон требует, чтобы при этом тягостном зрелище присутствовал судья, присяжные и еще двадцать пять граждан. От глаз общества оно скрыто. Для людей распущенных и дурных ужасы казни остаются страшной тайной. Между преступником и ими, подобной плотной мрачной завесе, стоит тюремная стена. Это полог, скрывающий смертное ложе преступника, это его саван и его могила. А от него самого она заслоняет жизнь и устраняет все, что в этот последний час могло бы побудить его к упорству и нежеланию раскаяться, - одного ее вида и наличия бывает порой достаточно, чтобы сделать его бесчувственным ко всему. Тут нет дерзких глаз, которые придали бы ему дерзости, и нет головорезов, которые поддержали бы "славу его имени". Все, что находится за этой безжалостной каменной стеной, тонет в неизвестности. Давайте снова пойдем по веселым улицам. Опять Бродвей! Те же дамы, одетые в яркие цвета, прогуливаются взад и вперед, парами и в одиночку, а чуть подальше - тот самый голубой зонтик, который раз двадцать проплыл мимо окон отеля, пока мы там сидели. Вот тут мы перейдем улицу. Осторожно - свиньи! Вон за экипажем бегут рысцой две дородные хавроньи, а избранная компания - с полдюжины хряков - только что завернула за угол. А вот одинокий боров лениво бредет восвояси. У него только одно ухо, - другое он оставил в зубах у бездомных собак во время своих странствий по городу. Но он великолепно обходится и без него и ведет беспутную, рассеянную, светскую жизнь, в известной мере сходную с жизнью клубменов у нас на родине