противостоять этим соблазнам, ему необходима гордость, которая помогает ему поверить в то, что он сам пренебрегает ими. Таким образом он сам оплевывает все пиршества своей жизни и, переходя от страстной жажды к глубокому пресыщению, идет навстречу смерти, влекомый холодным тщеславием. Хотя я уже не был развратником, внезапно случилось так, что мое тело вспомнило о прошлом. Вполне понятно, что до сих пор это не могло иметь места. Перед лицом скорби, которую вызвала во мне смерть отца, в первое время умолкло все остальное. Затем пришла пылкая любовь. Пока я был одинок, скуке не с кем было бороться. Не все ли равно одинокому человеку, как проходит время - весело или скучно? Подобно тому как цинк, этот полуметалл, извлеченный из голубоватой руды, в соединении с чистой медью дает солнечный луч, поцелуи Бригитты постепенно разбудили в моем сердце то, что в нем дремало. Стоило мне оказаться рядом с ней, как я понял, что я такое. Бывали дни, когда уже с самого утра я находился в каком-то странном расположении духа, не поддающемся определению. Я просыпался без всякой причины, словно человек, который прокутил всю ночь и остался без сил. Все внешние впечатления бесконечно утомляли меня, все знакомые и привычные предметы были противны и вызывали досаду. Вмешавшись в разговор, я высмеивал то, что говорили другие или что думал я сам. Растянувшись на диване и как бы не в силах пошевелиться, я умышленно расстраивал все прогулки, о которых накануне договаривался с Бригиттой. Я старался припомнить все самое искреннее, самое нежное, что когда-либо в хорошие минуты говорил моей дорогой возлюбленной, и не успокаивался до тех пор, пока не портил и не отравлял своими ироническими шутками эти воспоминания счастливых дней. - Неужели вы не могли бы оставить мне хоть это? - с грустью спрашивала меня Бригитта. - Если в вас уживаются два столь различных человека, то не можете ли вы, когда просыпается дурной, забыть о том, что делал хороший? Однако терпение, с которым Бригитта встречала эти нелепые выходки, лишь сильнее возбуждало мою мрачную веселость. Как странно, что человек, который страдает, хочет заставить страдать и тех, кто ему дорог! Иметь так мало власти над собой - что может быть хуже этой болезни? Что может быть мучительнее страданий женщины, которая видит, что мужчина, только что лежавший в ее объятиях, издевается по какому-то непонятному и ничем не оправданному капризу над самыми святыми, самыми сокровенными тайнами их счастливых ночей? И несмотря на все, она не убегала от меня. Наклонясь над своим вышиваньем, она сидела рядом, в то время как я с жестокой радостью оскорблял любовь и изливал свое безумие устами, еще влажными от ее поцелуев. В такие дни я, против обыкновения, любил говорить о Париже и рисовал свою развратную жизнь как лучшую в мире. - Вы настоящая богомолка, - со смехом говорил я Бригитте, - вы и понятия не имеете, что это такое. Нет ничего приятнее беззаботных людей, которые забавляются любовью, не веря в то, что она существует. Не значило ли это, что я и сам не верил в нее? - Что ж, - отвечала мне Бригитта, - научите меня всегда нравиться вам. Быть может, я не менее красива, чем те любовницы, по которым вы тоскуете. Если у меня нет остроумия, благодаря которому они развлекали вас, то я готова учиться ему. Ведите себя так, словно вы меня не любите, и предоставьте мне молча любить вас. Пусть я похожа на богомолку, но я не менее предана любви, чем предана богу. Скажите, как мне доказать вам эту любовь? И вот средь бела дня она наряжалась перед зеркалом как на бал или на праздник, разыгрывая кокетство, которое было ей невыносимо, стараясь подражать моему тону, смеясь и порхая по комнате. - Ну что, нравлюсь я вам теперь? - спрашивала она. - Какую из ваших любовниц я вам напоминаю? Достаточно ли я хороша, чтобы заставить вас забыть, что еще можно верить в любовь? Похожа ли я на беззаботную женщину? А потом, в разгаре этого искусственного веселья, она вдруг невольно вздрагивала, отворачивалась, и я видел, как дрожали печальные цветы, которыми она украсила свою прическу. Тогда я бросался к ее ногам. - Перестань, - говорил я ей, - ты слишком похожа на тех, кому хочешь подражать, а мои уста были достаточно порочны, чтобы осмелиться назвать их в твоем присутствии. Сними с себя эти цветы, это платье. Смоем искренними слезами эту веселость. Не напоминай мне о том, что я блудный сын, мое прошлое слишком хорошо известно мне. Однако и самое мое раскаяние было жестоко: оно доказывало Бригитте, что призраки, жившие в моем сердце, были облечены плотью и кровью. Мой ужас лишь еще яснее говорил ей, что ее покорность, ее желание нравиться мне вызывали в моем представлении чей-то нечистый образ. Да, это было так. Я приходил к Бригитте, преисполненный радости, клянясь забыть в ее объятиях все мои страдания, забыть прошлое; я на коленях уверял ее в моем уважении, я приближался к ее кровати, как к святыне; заливаясь слезами, я умоляюще протягивал к ней руки. Но вот она делала то или иное движение, она снимала платье и произносила то или иное слово, и вдруг мне приходила на память продажная женщина, которая, подойдя как-то вечером к моей постели и снимая платье, сделала такое же движение и произнесла это самое слово! Бедная, преданная душа! Как страдала ты, когда я бледнел, глядя на тебя, когда мои руки, готовые тебя обнять, безжизненно опускались на твои нежные, прохладные плечи, когда поцелуй замирал на моих губах, а свет любви - этот чистый божественный луч - внезапно исчезал из моих глаз, словно стрела, отогнанная ветром! О Бригитта, какие жемчужины падали тогда с твоих ресниц! В какой сокровищнице высокого милосердия черпала ты терпеливой рукою твою печальную любовь, исполненную сострадания? В течение длительного времени хорошие и дурные дни чередовались почти равномерно. То я был резким и насмешливым, то нежным и любящим, то черствым и надменным, то полным раскаяния и покорным. Образ Деженэ, впервые явившийся мне словно для того, чтобы предостеречь меня, теперь беспрестанно приходил мне на память. В дни сомнений и холодности, я, так сказать, беседовал с ним. Часто, оскорбив Бригитту какой-нибудь жестокой насмешкой, я сейчас же говорил себе: "Будь он на моем месте, он бы сделал еще и не то!" Иногда, надевая шляпу и собираясь идти к ней, я смотрел на себя в зеркало и думал: "Да, собственно, что за беда? В конце концов у меня красивая любовница. Она отдалась распутнику - пусть же принимает меня таким, каков я есть". Я приходил с улыбкой на губах и бросался в кресло с беспечным и развязным видом. Но вот Бригитта подходила ко мне и смотрела на меня своими большими, кроткими, полными беспокойства глазами. Я брал в свои руки ее маленькие белые ручки и отдавался бесконечной задумчивости. Как назвать то, у чего нет имени? Был я добр или зол? Подозрителен или безумен? Не стоит думать об этом, надо идти вперед. Это было так, а не иначе. У нас была соседка - молодая женщина, некая г-жа Даниэль. Она была недурна собой и при этом очень кокетлива, была бедна, но хотела прослыть богатой. Она приходила к нам по вечерам и всегда крупно играла с нами в карты, хотя проигрыш ставил ее в весьма затруднительное положение. Она пела, хотя была совершенно безголоса. Похороненная злой судьбой в этой глухой, безвестной деревушке, она была обуреваема ненасытной жаждой наслаждений. Она не переставала говорить о Париже, где проводила всего два или три дня в году. Она стремилась следить за модой, и моя добрая Бригитта, сколько могла, помогала ей в этом, сострадательно улыбаясь ее претензиям. Муж ее служил в межевом ведомстве. По праздникам он возил ее в главный город департамента, и молодая женщина, нацепив на себя все свои тряпки, с упоением танцевала в гостиных префектуры с офицерами гарнизона. Она возвращалась оттуда усталая, но с блестящими глазами и спешила приехать к нам, чтобы рассказать о своих успехах и маленьких победах над мужскими сердцами. Все остальное время она занималась чтением романов, не уделяя никакого внимания своему хозяйству и семейной жизни, которая, впрочем, была не из приятных. Всякий раз, как она у нас бывала, я не упускал случая посмеяться над ней, считая, что так называемый светский образ жизни, который она вела, был как нельзя более смешон. Я прерывал ее рассказы о балах вопросами о ее муже и об отце мужа, которых она ненавидела больше всего на свете - одного потому, что это был ее муж, а другого за то, что он был простой крестьянин. Словом, всякий раз, как мы встречались, у нас сейчас же возникали споры. В мои дурные дни я принимался иногда ухаживать за этой женщиной единственно для того, чтобы огорчить Бригитту. - Посмотрите, как госпожа Даниэль правильно понимает жизнь! - говорил я ей. - Она всегда весела. Такая женщина была бы очаровательной любовницей! И я без конца расхваливал ее: ее незначительная болтовня превращалась у меня в исполненную остроумия беседу, ее преувеличенные претензии я объяснял вполне естественным желанием нравиться. Виновата ли она в том, что бедна? Зато она думает только о наслаждении и открыто признается в этом. Она не читает другим нравоучений и сама не слушает их. Я дошел до того, что посоветовал Бригитте во всем брать пример с г-жи Даниэль, и сказал, что именно такой тип женщин нравится мне больше всего. Недалекая г-жа Даниэль все же заметила следы грусти в глазах Бригитты. Это было странное создание: добрая и искренняя, когда голова ее не была занята тряпками, она становилась глупенькой, как только начинала думать о них. Поэтому она совершила поступок, очень похожий на нее самое, то есть и добрый и в то же время глупый. В один прекрасный день, гуляя вдвоем с Бригиттой, она бросилась в ее объятия и сказала, что я начал ухаживать за ней, что я обратился к ней с намеками, не оставляющими никаких сомнений, но что ей известны наши отношения и она скорее умрет, чем разрушит счастье подруги. Бригитта поблагодарила ее, и г-жа Даниэль, успокоив таким образом свою совесть, начала посылать мне еще более нежные взгляды, изо всех сил стараясь разбить мое сердце. Вечером, когда она ушла, Бригитта суровым тоном рассказала мне о том, что произошло в лесу, и попросила на будущее время избавить ее от подобных оскорблений. - Не потому, чтобы я придавала значение или верила этим шуткам, - сказала она, - но если вы хоть немного любите меня, то, мне кажется, нет необходимости сообщать посторонним, что вы чувствуете эту любовь не каждый день. - Неужели это так важно? - смеясь, спросил я. - Ведь вы отлично видите, что я подшучиваю над ней и делаю все это, чтобы убить время. - Ах, друг мой, друг мой, - ответила Бригитта, - вот в том-то и горе, что вам надо убивать время. Несколько дней спустя я предложил Бригитте поехать со мной в префектуру и посмотреть, как танцует г-жа Даниэль. Она нехотя согласилась. Пока она заканчивала свой туалет, я, стоя у камина, упрекнул ее в том, что она потеряла свою прежнюю веселость. - Что с вами? - спросил я (я знал это не хуже, чем она сама). - Почему у вас теперь всегда такой унылый вид? Право, вы делаете наше уединение довольно печальным. Когда-то я знал вас более жизнерадостной, более живой, более откровенной. Не слишком лестно, - сознавать себя виновником этой перемены. Вы настоящая отшельница. Поистине, вы созданы для монастыря. Это было в воскресенье. Когда мы проезжали по главной улице деревни, Бригитта остановила карету, чтобы поздороваться со своими добрыми подружками, милыми цветущими деревенскими девушками, которые шли танцевать под липы. Поговорив с ними, она еще долго смотрела в окошко кареты. Она так любила прежде эти скромные танцульки. Я заметил, что она поднесла платок к глазам. В префектуре мы застали г-жу Даниэль в разгаре веселья. Я начал танцевать с нею и приглашал ее так часто, что это было замечено. Я наговорил ей кучу комплиментов, и она отвечала на них весьма благосклонно. Бригитта сидела напротив нас; она неотступно следила за нами взглядом. Трудно передать, что я чувствовал в тот вечер: это была какая-то смесь удовольствия и огорчения. Я прекрасно видел, что она ревнует, но это не только не трогало меня, а напротив, возбуждало желание встревожить ее еще сильнее. Возвращаясь домой, я ожидал от нее упреков, но она не сказала мне ничего, да и в следующие два дня продолжала оставаться мрачной и молчаливой. Когда я приходил, она целовала меня, а потом мы усаживались друг против друга и, лишь изредка обмениваясь незначительными фразами, погружались в свои мысли. На третий день она, наконец, заговорила, высказала мне множество горьких упреков, заявила, что мое поведение совершенно непонятно и объяснить его можно только тем, что я ее разлюбил; такая жизнь, говорила она, свыше ее сил, и она готова на все, но не может больше выносить мои странные выходки и мою холодность. Глаза ее были полны слез, и я уже собирался просить у нее прощения, как вдруг у нее вырвалось несколько таких обидных слов, что самолюбие мое возмутилось. Я ответил ей в том же тоне, и наша ссора приняла бурный характер. Я сказал, что это просто смешно, если я не смог внушить своей любовнице достаточного доверия к себе и она не хочет положиться на меня даже в мелочах, что г-жа Даниэль только предлог, - ведь Бригитта прекрасно знает, что я не думаю серьезно об этой женщине; что ее мнимая ревность - это самый настоящий деспотизм и что в конце концов если такая жизнь надоела ей, то от нее одной зависит ее прекратить. - Хорошо, - ответила она, - я тоже не узнаю вас с тех пор, как стала вам принадлежать. Должно быть, прежде вы играли комедию, чтобы уверить меня в вашей любви. Теперь эта комедия надоела вам, и вы не можете дать мне ничего, кроме мучений. Вы подозреваете меня в измене по первому слову, которое кто-то сказал вам, а я должна терпеть явное оскорбление. Вы уже не тот человек, которого я любила. - Я знаю, что такое ваши страдания, - ответил я. - Быть может, они будут повторяться при каждом моем шаге? Скоро мне уж нельзя будет разговаривать ни с одной женщиной, кроме вас. Вы притворяетесь обиженной только для того, чтобы самой иметь возможность оскорбить меня. Вы обвиняете меня в деспотизме, чтобы я превратился в вашего раба. Я нарушаю ваш покой - что ж, живите спокойно, больше вы не увидите меня. Мы расстались врагами, и я провел день, не видя ее. Но на другой день, около полуночи, я почувствовал такую тоску, что не мог бороться с ней. Я заливался слезами, я осыпал себя упреками, которые были вполне заслужены. Я говорил себе, что я безумец, и притом злой безумец, если заставляю страдать лучшее, благороднейшее создание в мире. И я побежал к ней, чтобы упасть к ее ногам. Войдя в сад, я увидел, что ее окно освещено, и сомнение невольно закралось мне в душу. "Она не ждет меня в такой час, - подумал я. - Кто знает, что она делает? Вчера я оставил ее в слезах; быть может, сейчас она весело распевает и совершенно забыла о моем существовании. Быть может, сейчас я застану ее сидящей перед зеркалом, как когда-то застал ту, другую. Надо войти потихоньку, и я буду знать, что мне делать". Я подошел на цыпочках к ее комнате, и так как случайно дверь была приотворена, я смог увидеть Бригитту, не будучи замечен ею. Она сидела за письменным столом и что-то писала в той самой толстой тетради, которая впервые возбудила мои подозрения на ее счет. В левой руке у нее была маленькая деревянная коробочка, на которую ока время от времени взглядывала с какой-то нервной дрожью. В спокойствии, царившем в комнате, было что-то зловещее. Бюро было открыто, и в нем лежали аккуратно сложенные пачки бумаг: казалось, их только что привели в порядок. Входя, я нечаянно стукнул дверью. Она встала, подошла к бюро, заперла его, затем с улыбкой пошла мне навстречу. - Октав, - сказала она, - друг мой, мы оба еще дети. Наша ссора бессмысленна, и если бы ты сейчас не пришел ко мне, нынче ж ночью я была бы у тебя. Прости меня, это я виновата. Завтра госпожа Даниэль приедет ко мне обедать. Если хочешь, накажи меня за мой деспотизм, как ты его называешь. Лишь бы ты любил меня, и я буду счастлива. Забудем то, что произошло, и постараемся не портить наше счастье. 3 Наша ссора была, пожалуй, менее печальна, чем наше примирение. У Бригитты оно сопровождалось какой-то таинственностью, которая вначале испугала меня, а потом оставила в душе непрерывное ощущение тревоги. Чем дальше, тем все более развивались в моей душе, несмотря на все мои усилия подавить их, две злобные стихии, доставшиеся мне в наследство от прошлого: яростная ревность, изливавшаяся в упреках и издевательствах, и сменявшая ее жестокая веселость, которая заставляла меня с притворным легкомыслием оскорблять и вышучивать то, что было мне дороже всего в мире. Так меня преследовали, не давая ни минуты покоя, безжалостные воспоминания. Так Бригитта, с которой я обращался то как с неверной любовницей, то как с продажной женщиной, понемногу впадала в уныние, отравлявшее всю нашу жизнь. И хуже всего было то, что это уныние, хотя я и знал его причину, знал, что виновником его был я сам, тем не менее беспредельно тяготило меня. Я был молод и любил развлечения. Каждодневное уединение с женщиной старше меня годами, которая страдала и томилась, ее лицо, с каждым днем становившееся все более и более печальным, - все это отталкивало мою юность и вызывало во мне горькие сожаления о прежней свободе. Когда в прекрасные лунные ночи мы медленно бродили по лесу, нас обоих охватывало чувство глубокой грусти. Бригитта смотрела на меня с состраданием. Мы садились на скалу, возвышавшуюся над пустынным ущельем, и проводили там долгие часы. Ее полузакрытые глаза, глядя в мои, проникали в самую глубь моего сердца, затем она переводила взгляд на деревья, на небо, на долину. - Бедный мой мальчик, - говорила она, - как мне тебя жаль! Ты уже не любишь меня! Чтобы добраться до этой скалы, надо было пройти два лье лесом да столько же на обратном пути - целых четыре лье. Бригитта не боялась ни усталости, ни темноты. Мы выходили в одиннадцать часов вечера и иногда возвращались только утром. Отправляясь в такие большие походы, она надевала синюю блузу и мужской костюм, шутливо замечая, что ее обычное платье не подходит для лесной чащи. Она решительно шагала впереди меня по песку, и в ней было такое милое сочетание женского изящества и детской храбрости, что я то и дело останавливался полюбоваться ею. Казалось, что, пустившись в путь, она взяла на себя какую-то трудную, но священную задачу, и она шла как солдат, размахивая руками и громко распевая. Иногда она оборачивалась, подходила и целовала меня. Все это - на пути к скале. Когда же мы шли обратно, она опиралась на мою руку. Песни умолкали, начинались откровенные признания, нежные фразы, которые она произносила вполголоса, хотя на расстоянии двух лье в окружности не было ни души, кроме нас. Я не помню, чтобы, возвращаясь домой, мы когда-нибудь обменялись хоть одним словом, которое бы не дышало любовью и дружбой. Как-то вечером, направляясь к нашей скале, мы пошли по новой, придуманной нами самими дороге, - вернее сказать, мы пошли лесом, совсем не придерживаясь дороги. Бригитта шагала так решительно, и маленькая бархатная фуражка на ее густых белокурых волосах делала ее до такой степени похожей на храброго мальчика-подростка, что минутами, во время трудных переходов, я совсем забывал о том, что она женщина. Не раз случалось, что, карабкаясь по скалам, ей приходилось звать меня на помощь, меж тем как я, забыв о ней, уже успевал подняться выше. Не могу передать впечатления, какое производил тогда, в эту чудесную светлую ночь, раздававшийся в гуще леса женский голосок, полужалобный, полувеселый, принадлежавший маленькому школьнику, который цеплялся за кусты дрока, за стволы деревьев и не мог сделать ни шагу дальше. Я брал ее на руки. - Ну-с, сударыня, - говорил я ей со смехом, - вы хорошенький маленький горец, смелый и ловкий, но ваши белые ручки совсем исцарапаны, и я вижу, что, несмотря на ваши толстые башмаки, подбитые гвоздями, вашу палку и ваш воинственный вид, мне придется перенести вас. И вот мы поднялись на скалу, совсем запыхавшись. Собираясь в наш поход, я опоясался ремнем и привязал к нему фляжку с водой. Когда мы оказались на вершине, моя дорогая Бригитта попросила у меня фляжку, но оказалось, что я потерял ее, как потерял и огниво, при помощи которого мы читали написанные на столбах названия дорог, если нам случалось заблудиться, а это бывало нередко. Я залезал тогда на столбы и старался быстро высечь огонь, чтобы успеть разобрать полустертые буквы. Все это мы проделывали со смехом, словно маленькие дети, да мы и были детьми. Стоило посмотреть на нас на каком-нибудь перекрестке, когда надо было разобрать надписи не на одном, а на пяти или шести столбах, пока не находилась та, которая требовалась. Но в этот вечер все наше снаряжение осталось где-то в траве. - Что ж, - сказала Бригитта, - переночуем здесь. Тем более что я устала. Правда, эта скала немного жестковата для постели, но мы сделаем ее помягче - наложим сухих листьев. Давайте сядем и не будем больше говорить об этом. Вечер был чудесный; всходила луна, и я как сейчас вижу ее слева от себя. Бригитта долго смотрела, как она медленно поднималась из-за черной стены зубчатых лесистых холмов, вырисовывавшихся на горизонте. По мере того как лунный свет, уже не заслоняемый густыми деревьями, озарял небо, песенка Бригитты замедлялась и становилась все печальнее. Наконец она склонилась ко мне и обвила руками мою шею. - Не думай, - сказала она, - что я не понимаю твоего сердца или упрекаю тебя за страдания, которые ты мне причиняешь. Друг мой, не твоя вина, если ты не в силах забыть прошлое. Ты искренне полюбил меня, и если бы даже мне пришлось умереть от этой любви, я никогда не пожалею о том дне, когда стала твоей. Ты надеялся, что возродишься к жизни и забудешь в моих объятиях тех женщин, которые тебя погубили. Увы, Октав, когда-то я смеялась, слушая, как ты говоришь о своей ранней опытности, думала, что ты хвалишься ею, как ребенок, не знающий жизни. Я верила, что стоит мне захотеть, и все хорошее, что есть в твоем сердце, всплывет наружу при первом моем поцелуе. Ты тоже верил в это, но мы оба ошиблись. Ах, мой мальчик! У тебя в сердце рана, которая не может закрыться. Как видно, ты очень любил ту женщину, которая тебя обманула, да, ты любил ее больше, увы, гораздо больше, чем меня, если вся моя бедная любовь не может изгладить ее образ. И, как видно, она жестоко обманула тебя, если вся моя верность не может вознаградить тебя за ее измену! А другие? Что они сделали, эти презренные женщины, чем они отравили твою юность? Должно быть, наслаждения, которые они тебе продавали, были очень остры и очень страшны, если ты просишь меня подражать им? Ты помнишь о них и тогда, когда я с тобою! Ах, мой мальчик, это больнее всего. Мне легче видеть тебя несправедливым и взбешенным, легче терпеть, когда ты упрекаешь меня за мнимые преступления и вымещаешь на мне зло, причиненное первой твоей возлюбленной, нежели видеть на твоем лице эту ужасную веселость, эту циничную усмешку, эту личину разврата, которая, словно гипсовая маска, внезапно встает между нашими губами. Скажи, Октав, чем объяснить это? Чем они вызываются, эти дни, когда ты с презрением говоришь о любви и грустно высмеиваешь самые нежные излияния нашего чувства? Как же сильно должна была повлиять на твою чувствительную натуру ужасная жизнь, которую ты вел, если подобные оскорбления все еще помимо воли срываются с твоих уст! Да, помимо воли, ибо у тебя благородное сердце и ты сам краснеешь за свои поступки, ты слишком любишь меня, чтобы не страдать, видя мои страдания. Ах, теперь-то я знаю тебя. Когда я впервые увидела тебя таким, меня охватил непередаваемый ужас. Мне показалось, что ты просто безнравственный человек, что ты нарочно притворился влюбленным, не испытывая никакой любви ко мне, что это и есть твое настоящее лицо. Ах, друг мой! Я решилась умереть. Какую ночь я провела! Ты не знаешь моей жизни, не знаешь, что у меня - да, да, у меня! - не менее печальный жизненный опыт, чем у тебя. Жизнь радостна, но, увы, лишь для тех, кто ее не знает. Милый Октав, вы не первый человек, которого я любила. В глубине моего сердца похоронена печальная история, и я хочу, чтобы вы узнали ее. Отец с ранней моей юности предназначил меня в жены единственному сыну своего старого друга. Они были соседями, и оба владели небольшими имениями. Наши семейства видались ежедневно и, можно сказать, жили вместе. Но вот отец мой умер, мать умерла задолго перед тем, и я осталась под присмотром тетушки, которую вы знаете. Через некоторое время после смерти отца ей понадобилось совершить небольшую поездку, и она поручила меня попечениям отца моего будущего мужа. Он всегда называл меня своей дочерью, и все кругом так хорошо знали, что я выхожу замуж за его сына, что нас постоянно оставляли одних, давая нам неограниченную свободу. Казалось, что этот молодой человек - вам незачем знать его имя - всегда любил меня. Давнишняя детская дружба с годами перешла в любовь. Когда мы оставались наедине, он начинал говорить мне об ожидавшем нас счастье, рисовал мне свое нетерпение. Я была лишь одним годом моложе его. Случилось так, что он свел знакомство с одним безнравственным человеком, с проходимцем, который всецело подчинил его своему влиянию. В то время как я с детской доверчивостью отдавалась ласкам своего жениха, он решил обмануть отца, нарушить слово, данное ему и мне, обесчестить меня, а затем бросить. Однажды утром его отец пригласил нас в свой кабинет и здесь, в присутствии всех членов семьи, назначил день нашей свадьбы. Вечером того же дня мой жених встретился со мной в саду, заговорил о любви еще более пылко, чем обычно, сказал, что, поскольку день нашей свадьбы решен, он считает себя моим мужем и что он давно уже мой муж в глазах бога. Я могу привести в свое оправдание лишь мою молодость, неведение и доверие, которое я к нему питала. Я отдалась ему, еще не став его женой, а неделю спустя он покинул дом своего отца. Он бежал с женщиной, с которой его свел этот новый приятель. Он написал нам, что уезжает в Германию, и мы никогда больше не видели его. Вот в нескольких словах история моей жизни. Мой муж знал ее, как теперь знаете вы. Я очень горда, мой мальчик, и в своем одиночестве я поклялась, что никогда ни один мужчина не заставит меня выстрадать еще раз то, что я выстрадала тогда. Я увидела вас и забыла свою клятву, но не забыла своих страданий. Вы должны бережно обходиться со мной. Октав. Если вы больны, то и я тоже больна. Мы должны заботиться друг о друге. Теперь вы видите, дорогой мой, я тоже хорошо знаю, что такое воспоминания прошлого. И мне тоже они внушают минутами мучительный страх, когда я нахожусь рядом с вами, но я буду мужественнее, чем вы, потому что, мне кажется, из нас двоих я страдала больше. Начинать придется мне. Мое сердце не очень уверено в себе, я еще очень слаба. Жизнь моя в этой деревушке текла так спокойно, пока не явился ты! Я так твердо обещала себе ничего не изменять в ней! Все это делает меня особенно требовательной. И все-таки, несмотря ни на что, я твоя. Как-то, в одну из твоих хороших минут, ты сказал, что провидение поручило мне заботиться о тебе, как о сыне. Это правда, друг мой, я не всегда чувствую себя твоей возлюбленной. Часто бывают дни, когда мне хочется быть твоей матерью. Да, когда ты причиняешь мне боль, я перестаю видеть в тебе любовника, ты становишься для меня больным, недоверчивым или упрямым ребенком, и мне хочется вылечить этого ребенка, чтобы вновь найти того, кого я люблю и хочу всегда любить. Только бы бог дал мне достаточно силы на это, - добавила она, глядя на небо. - Только бы бог, который видит нас, который слышит меня, бог матерей и возлюбленных, помог мне выполнить эту задачу. И тогда - пусть я паду под этим непосильным бременем, пусть моя гордость возмущается, пусть мое бедное сердце готово разорваться... пусть вся моя жизнь... Она не договорила, слезы хлынули из ее глаз. О боже, она опустилась на колени, сложила руки и склонилась над камнем. Ее фигурка дрожала на ветру, как кусты вереска, росшие вокруг нас. Хрупкое и возвышенное создание! Она молилась за свою любовь. Я нежно обнял ее. - О мой единственный друг! - вскричал я. - Моя возлюбленная, моя мать, сестра моя! Помолись и за меня, попроси, чтобы я мог любить тебя той любовью, какой ты заслуживаешь. Попроси, чтобы я мог жить, чтобы мое сердце омылось в твоих слезах и чтобы оно сделалось непорочным. Мы упали на камни. Все молчало вокруг нас. Сияющее звездное небо раскинулось над нашими головами. - Узнаешь ли ты это небо? - спросил я у Бригитты. - Помнишь ли ты наш первый вечер? Благодарение богу, мы ни разу больше не приходили к этой скале. Это - алтарь, оставшийся неоскверненным, единственное из немногих видений моей жизни, еще не утратившее в моих глазах своего белого одеяния. 4 Как-то вечером, переходя через площадь, я поровнялся с двумя мужчинами, которые стояли, разговаривая между собой. - Говорят, что он очень груб с ней, - сказал один довольно громко. - Она сама виновата, - ответил другой. - Зачем было выбирать такого человека? До сих пор он знался только с продажными женщинами. Теперь она наказана за свое безумие. Было темно; я хотел подойти ближе, чтобы рассмотреть говоривших и услышать продолжение разговора, но, заметив меня, они тотчас удалились. Бригитту я застал в тревоге: ее тетка была серьезно больна. Она едва успела сказать мне несколько слов. Я целую неделю не имел возможности видеться с ней и узнал только, что она выписала врача из Парижа. Наконец она прислала за мной. - Тетушка умерла, - сказала она мне, - я потеряла единственное близкое существо, еще остававшееся у меня на земле. Я теперь одна в мире и хочу уехать отсюда. - Так, значит, я решительно ничего не значу для вас? - О друг мой, вы знаете, что я люблю вас, и часто мне кажется, что и вы любите меня. Но могу ли я рассчитывать на вас? Я принадлежу вам, но, к несчастью, вы не принадлежите мне. Это о вас Шекспир сказал свои грустные слова: "Сделай себе платье из переливчатого шелка, потому что сердце твое подобно опалу, отливающему тысячей цветов". А я, Октав, - добавила она, показывая на свое траурное платье, - я обрекла себя на один цвет, и это надолго, я не собираюсь изменять ему. - Вы можете уехать, если хотите, но я - или покончу с собой, или поеду вслед за вами. Ах, Бригитта, - вскричал я, бросаясь перед ней на колени, - когда умерла ваша тетка, вы решили, что у вас никого больше нет! Это самое жестокое наказание, какому вы могли меня подвергнуть. Никогда еще я так болезненно не ощущал всей ничтожности своей любви к вам. Вы должны отказаться от этой чудовищной мысли. Я ее заслужил, но она убивает меня. О боже! Неужели правда, что я ничего не значу в вашей жизни, а если значу - то лишь в силу того зла, которое причинил вам! - Не знаю, кто так интересуется нами в этих краях, - сказала она. - С некоторых пор в деревне и в окрестностях идут странные пересуды. Одни говорят, что я погубила себя, обвиняют меня в неосторожности, в легкомыслии. Другие изображают вас жестоким и опасным человеком. Не знаю, каким образом, но люди проникли в самые сокровенные наши мысли. То, что, как мне казалось, было известно только мне одной, - неровность вашего характера и печальные сцены, вызванные этим, - все вышло наружу. Моя бедная тетушка рассказала мне об этом. Она давно уже знала все, но скрывала от меня. Уж не ускорило ли все это ее смерть, не сделало ли ее более мучительной? Когда я встречаюсь с моими старыми приятельницами, они холодно здороваются со мной или удаляются при моем приближении. Даже мои милые крестьянки, эти славные деревенские девушки, которые так любили меня, пожимают плечами, когда видят, что мое место у оркестра пустует на их скромном воскресном балу. Как и чем объяснить все это? Я не знаю, и, конечно, вы тоже не знаете причины, но я должна уехать, я больше не в силах это выносить. А эта смерть, эта внезапная и ужасная болезнь, и, главное, это одиночество! Эта опустевшая комната! Я теряю мужество. О друг мой, друг мой, не покидайте меня! Она заплакала. В соседней комнате я заметил разбросанные в беспорядке вещи, чемодан, стоявший на полу; все указывало на приготовления к отъезду. Мне стало ясно, что Бригитта, как только умерла ее тетка, хотела было уехать без меня, но что у нее не хватило мужества. И действительно, она была так удручена, так подавлена, что с трудом говорила. Положение ее было ужасно, и виновником этого был я. Мало того, что она была несчастна, но ее публично оскорбляли, и человек, в котором она должна была бы найти утешение и поддержку, являлся для нее лишь источником еще больших тревог и мучений. Я так остро ощутил всю тяжесть своей вины, что мне стало стыдно перед самим собой. После стольких обещаний, стольких бесплодных порывов, стольких планов и надежд - вот что я сделал, и это в течение трех месяцев! Я думал, что в сердце моем таилось сокровище, а нашел в нем лишь ядовитую желчь, тень мечты и несчастье женщины, которую обожал. Впервые я увидел себя в истинном свете. Бригитта ни в чем не упрекала меня. Она хотела уехать и не могла, она готова была продолжать страдать. И вдруг я спросил у себя, не должен ли я оставить ее, не должен ли бежать и освободить ее от мучений. Я встал, прошел в соседнюю комнату и сел на чемодан Бригитты. Закрыв лицо руками, я долго сидел здесь в каком-то оцепенении. Потом я осмотрелся по сторонам и увидал все эти наполовину упакованные свертки, увидал платья, разбросанные по стульям. Увы, я узнавал все эти вещи, все эти платья, - кусочек моего сердца был во всем, что прикасалось к ней. Я начал понимать, как велико было причиненное мною зло! Я вновь увидел, как моя дорогая Бригитта идет по липовой аллее и белый козленок бежит за нею следом. - О человек, - воскликнул я, - по какому праву ты сделал это? Кто дал тебе смелость прийти сюда и коснуться этой женщины? Кто позволил тебе причинять страдания? Ты причесываешься перед зеркалом и идешь, самодовольный фат, к твоей огорченной возлюбленной. Ты бросаешься на подушки, на которых она только что молилась за тебя и за себя, и небрежно пожимаешь ее тонкие, еще дрожащие руки. Ты ловко умеешь воспламенять бедную головку и в минуту любовного исступления бываешь очень красноречив, немного напоминая адвокатов, которые с красными от слез глазами выходят после проигранного ими ничтожного процесса. Ты корчишь из себя блудного сынка, ты играешь страданием, ты небрежно, с помощью булавочных уколов, совершаешь убийство в будуаре. Что же ты скажешь богу, когда дело твое будет окончено? Куда уходит женщина, которая тебя любит? Куда ты скользишь, в какую пропасть готов ты упасть в тот миг, когда она хочет опереться на тебя? С каким лицом будешь ты хоронить, когда наступит день, твою бледную и печальную любовницу, как она только что похоронила единственное существо, заботившееся о ней? Да, да, в этом нет сомнения, ты похоронишь ее, ибо твоя любовь убивает, сжигает ее. Ты отдал ее на растерзание твоим фуриям, и ей приходится укрощать их. Если ты поедешь за этой женщиной, она умрет по твоей вине. Берегись! Ее ангел-хранитель в нерешимости стоит на ее пороге. Он постучался в этот дом, чтобы прогнать из него роковую и постыдную страсть. Это он внушил Бригитте мысль об отъезде. Быть может, в эту минуту он шепчет ей на ухо свое последнее предостережение. О убийца! О палач! Берегись! Речь идет теперь о жизни и смерти! Так говорил я самому себе. И вдруг я увидел на краю кушетки полосатое полотняное платьице, уже сложенное и готовое исчезнуть в чемодане. Оно было свидетелем одного из наших немногих счастливых дней. Я дотронулся до него и взял его в руки. - Как, я расстанусь с тобой! - сказал я. - Я потеряю тебя! О милое платьице, ты хочешь уехать без меня? "Нет, я не могу покинуть Бригитту. В такую минуту это было бы подлостью: она только что потеряла тетку, она осталась одна, какой-то тайный враг распускает о ней нехорошие слухи. Это может быть только Меркансон. Должно быть, он разболтал о моем разговоре с ним относительно Далана и, увидев мою ревность, понял и угадал все остальное. Да, да, это змея, обрызгавшая своей ядовитой слюной мой любимый цветок. Прежде всего я должен наказать его за это, а потом загладить зло, причиненное мною Бригитте. Безумец, я думал оставить ее, тогда как должен посвятить ей всю жизнь, искупить свою вину перед ней и взамен пролитых из-за меня слез дать ей заботу, любовь и счастье. Оставить ее, когда я теперь единственная ее опора, единственный друг, единственный защитник, когда я должен следовать за ней на край вселенной, заслонять ее от опасности своим телом, утешать в том, что она полюбила меня и отдалась мне!" - Бригитта! - вскричал я, входя в комнату, где она сидела, - подождите меня, через час я буду здесь. - Куда вы идете? - спросила она. - Подождите, - повторил я, - не уезжайте без меня. Вспомните слова Руфи: "Куда бы ты ни пошел, твой народ будет моим народом и твой бог - моим богом. Земля, где умрешь ты, станет и моей могилой, и меня похоронят вместе с тобою!" Я поспешно простился с ней и побежал к Меркансону. Мне сказали, что его нет, и я вошел в дом, чтобы дождаться его. Я сидел в углу на кожаном стуле в комнате священника перед его черным и грязным столом. Время тянулось медленно, и я уже соскучился ждать, как вдруг мне пришла на память дуэль, которая была у меня из-за первой моей возлюбленной. "Я получил тогда серьезную рану и к тому же прослыл смешным безумцем, - думал я. - Зачем я пришел сюда? Этот священник не станет драться. Если я затею с ним ссору, он ответит, что его сан запрещает ему слушать мои слова, а когда я уйду, примется болтать еще больше. Да и, в сущности говоря, в чем заключается эта болтовня? Почему она так беспокоит Бригитту? Говорят, что она губит свою репутацию, что я дурно обращаюсь с ней и что она напрасно терпит все это. Какой вздор! Никому нет до этого никакого дела! Пускай себе болтают! В таких случаях, прислушиваясь к этой ерунде, мы только придаем ей чрезмерное значение. Разве можно запретить провинциалу интересоваться своим соседом? Разве можно запретить ханжам сплетничать о женщине, у которой появился любовник? Разве есть такое средство, которое могло бы положить конец сплетне? Если говорят, что я дурно обращаюсь с ней, мое дело доказать обратное моим поведением, но никак не грубой выходкой. Было бы так же глупо искать ссоры с Меркансоном, как глупо бежать отсюда из-за каких-то слухов. Нет, уезжать не надо, это было бы ошибкой, это значило бы подтвердить перед всеми правоту наших врагов и сыграть на руку болтунам". Я вернулся к Бригитте. Прошло меньше получаса, а я уже три раза переменил решение. Я начал отговаривать ее от поездки, рассказал о том, где был и почему не сделал того, что собирался сделать. Она выслушала меня с покорным видом, но не хотела отказаться от своего намерения: дом, где умерла ее тетка, стал ей ненавистен. Понадобилось немало усилий с моей стороны, чтобы убедить ее остаться. Наконец она согласилась. Мы повторили друг другу, что не будем обращать внимания на мнение света, что ни в чем не уступим ему и ничего не изменим в нашем обычном образе жизни. Я поклялся ей, что моя любовь вознаградит ее за все горести, и она сделала вид, что поверила мне. Я сказал, что этот случай ясно показал мне, как глубоко я виноват перед ней, сказал, что отныне мое поведение докажет ей мое раскаяние, что я хочу прогнать все призраки прошлого, искоренить зародыш зла, еще живший в моем сердце, что ей никогда больше не придется страдать ни от моего чрезмерного самолюбия, ни от моих капризов, - и вот, терпеливая и грустная, крепко обнимая меня, она подчинилась чистейшему капризу, который сам я принимал за проблеск разума. 5 Однажды, войдя в дом, я увидел открытой дверь в комнатку, которую она называла своей "часовней": в самом деле, здесь не было никакой мебели, кроме молитвенной скамеечки и маленького алтаря, на котором стояло распятие и несколько ваз с цветами. Все в этой комнатке - стены, занавеси - было бело, как снег. Иногда Бригитта запиралась здесь, но с тех пор, как мы жили вместе, это бывало редко. Я заглянул в дверь и увидал, что Бригитта сидит на полу среди разбросанных цветов. В руках у нее был маленький венок, как мне показалось, из засохшей травы, и она ломала его. - Что это вы делаете? - спросил я. Она вздрогнула и поднялась. - Ничего, - сказала она. - Это детская игрушка - старый венок из роз, который завял в этой часовенке. Он давно уже висит здесь... Я пришла переменить цветы. Голос ее дрожал. Казалось, она готова была лишиться чувств. Я вспомнил, что ее называли Бригиттой-Розой, и спросил, уж не тот ли это венок, который был когда-то подарен ей в дни ее юности. - Нет, - ответила она, бледнея. - Да! - вскричал я. - Да! Клянусь жизнью, это он! Дайте мне хоть эти кусочки. Я подобрал их и положил на алтарь, потом долго смотрел молча на то, что осталось от венка. - А разве не права была я, - если это действительно, тот самый венок, - что сняла его со стены, где он висел так долго? - спросила она. - К чему хранить эти останки? Бригитты-Розы уже нет, как нет тех роз, от которых она получила свое прозвище. Она вышла из комнаты, и до меня донеслось рыдание. Дверь захлопнулась, я упал на колени и горько заплакал. Когда я пришел к ней, она сидела за столом. Обед был готов, и она ждала меня. Я молча сел на свое место, и мы не стали говорить о том, что лежало у нас на сердце. 6 Это в самом деле Меркансон рассказал в деревне и в соседних поместьях о моем разговоре с ним по поводу Далана и о подозрениях, которые я невольно обнаружил при нем. Всем известно, как быстро распространяется сплетня в провинции, как быстро она обрастает подробностями и переходит из уст в уста. Именно это и случилось. Мое положение по отношению к Бригитте было теперь не то, что прежде. Как ни слаба была ее попытка уехать, все же она сделала эту попытку и осталась только по моей просьбе; это налагало на меня известные обязанности. Я обещал не смущать ее покоя ни ревностью, ни легкомыслием. Каждое вырвавшееся у меня резкое или насмешливое слово было уже проступком, каждый обращенный на меня грустный взгляд был ощутительным и заслуженным укором. Добрая и простодушная от природы, вначале она находила в нашей уединенной жизни особую прелесть: она могла теперь, ни о чем не заботясь, видеться со мной в любое время. Быть может, она так легко пошла на это, желая доказать мне, что любовь для нее важнее, чем доброе имя. Мне кажется, она раскаивалась в том, что приняла так близко к сердцу злословие сплетников. Так или иначе, но, вместо того чтобы соблюдать осторожность и оберегать себя от постороннего любопытства, мы стали вести более свободный и беззаботный образ жизни, чем когда бы то ни было. Я приходил к ней утром, и мы завтракали вместе. Не имея в течение дня никаких занятий, я выходил только с нею. Она оставляла меня обедать, и, следовательно, мы проводили вечер вместе, а когда мне надо было идти домой, придумывали тысячу предлогов, принимали тысячу мнимых предосторожностей, по правде сказать, совершенно недействительных. В сущности говоря, я попросту жил у нее, а мы делали вид, будто никто об этом не знает. Некоторое время я выполнял свое обещание, и ни одно облачко не омрачало нашего уединения. То были счастливые дни, но не о них следует говорить. В деревне и в окрестностях ходили слухи, что Бригитта открыто живет с каким-то распутником, приехавшим из Парижа, что любовник дурно обращается с ней, что они то расходятся, то опять сходятся и что все это плохо кончится. Если прежде все превозносили Бригитту, то теперь все порицали ее. Те самые поступки, которые в прошлом вызывали всеобщее одобрение, истолковывались теперь самым неблагоприятным образом. То, что она одна ходила по горам, - а это всегда было связано с ее благотворительностью и никогда ни в ком не возбуждало ни малейшего подозрения, - теперь сделалось предметом пошлых шуток и насмешек. О ней отзывались как о женщине, которая совершенно перестала считаться с общественным мнением и которую неминуемо ждет в будущем заслуженная и ужасная кара. Я говорил Бригитте, что не следует обращать внимания на сплетни, и делал вид, что меня они нисколько не беспокоят, но в действительности эти толки стали для меня невыносимы. Иногда я нарочно выходил из дому и посещал соседей с целью услышать что-нибудь определенное, какую-нибудь фразу, которая дала бы мне право счесть себя оскорбленным и потребовать удовлетворения. Я внимательно прислушивался ко всем разговорам, которые шепотом велись в гостиных, но ничего не мог уловить. Чтобы на свободе позлословить, люди ждали моего ухода. Возвращаясь домой, я говорил Бригитте, что вся эта болтовня - вздор, что было бы безумием заниматься ею, что о нас могут сплетничать сколько угодно, но я не желаю ничего знать об этом. Бесспорно, я был виноват, невыразимо виноват перед Бригиттой. Если она была неосторожна, то разве не мне следовало обдумать положение и предупредить ее об опасности? Вместо этого я, можно сказать, принял сторону света и пошел против нее. Вначале я был только беспечен, но вскоре дошел до того, что сделался злым. - Люди дурно отзываются о ваших ночных прогулках, - говорил я. - Вполне ли вы уверены в том, что они не правы? Не было ли каких-нибудь приключений в гротах и аллеях этого романтического леса? Не случалось ли вам, возвращаясь в сумерках домой, опереться на руку незнакомца, как вы однажды оперлись на мою руку? Только ли человеколюбие служило вам божеством в этом прекрасном зеленом храме, в который вы входили так бесстрашно? Взгляд, который бросила на меня Бригитта, когда я впервые заговорил с ней таким тоном, никогда не изгладится из моей памяти. Я невольно вздрогнул, но тут же сказал себе: "Полно! Если я буду вступаться за нее, она сделает то же, что моя первая возлюбленная, - высмеет меня, и я прослыву дураком в глазах всех". От сомнения до отрицания - один шаг. Философ и атеист - родные братья. Сказав Бригитте, что ее прошлое внушает мне сомнения, я действительно стал сомневаться в нем, а усомнившись в нем, я перестал верить в его невинность. Я стал воображать, будто Бригитта изменяет мне, - это она, Бригитта, с которой я не расставался и на час в течение целого дня. Иногда я намеренно отлучался на довольно продолжительное время и уверял себя, что делаю это с целью испытать ее. В действительности же, сам того не сознавая, я поступал так лишь затем, чтобы доставить себе повод для подозрений и насмешек. Я любил говорить, что больше не ревную ее, что теперь я далек от нелепых страхов, волновавших меня прежде. И, разумеется, это означало, что теперь я недостаточно уважаю ее, чтобы ревновать. Вначале я хранил свои наблюдения про себя. Вскоре я начал находить удовольствие в том, чтобы высказывать их Бригитте. Когда мы отправлялись гулять, я говорил ей: "Какое хорошенькое платье! Если не ошибаюсь, точно такое было у одной из моих любовниц". Когда сидели за столом: "Знаете, милая, прежняя моя любовница обычно пела за десертом. Не мешало бы и вам взять с нее пример". Когда она садилась за фортепьяно: "Ах, сыграйте мне, пожалуйста, вальс, который был в моде прошлой зимой. Это напомнит мне доброе старое время". Читатель, это продолжалось шесть месяцев! В течение шести месяцев Бригитта, страдавшая от клеветы и оскорблений со стороны общества, терпела от меня все презрительные замечания, все обиды, какими только вспыльчивый и жестокий развратник может оскорбить женщину, которой он платит. После этих ужасных сцен, во время которых ум мой изощрялся, изобретая пытки, терзавшие мое собственное сердце, то обвиняя, то насмехаясь, но всегда мучась жаждой страдания и возвратов к прошлому, - после этих сцен какая-то странная любовь, какой-то доходивший до исступления восторг овладевали мною, и Бригитта становилась для меня кумиром, становилась для меня божеством. Через четверть часа после того, как я оскорбил ее, я стоял перед ней на коленях. Едва перестав обвинять, я уже просил у нее прощения; едва перестав насмехаться, я плакал. И тогда меня охватывало небывалое исступление, какая-то горячка счастья. Я испытывал болезненную радость, неистовство моих восторгов почти лишало меня рассудка. Я не знал, что сказать, что сделать, что придумать, чтобы загладить зло, которое причинил. Я не выпускал Бригитту из своих объятий и заставлял ее сто, тысячу раз повторять, что она любит, что она прощает меня. Я обещал искупить свою вину и клялся, что пущу себе пулю в лоб, если обижу ее еще раз. Эти душевные порывы длились целые ночи напролет, и, лежа у ног моей возлюбленной, я не переставал говорить, не переставал плакать, опьяненный безграничной, расслабляющей, безумной любовью. А потом рассветало, наступало утро, я падал без сил на подушку, засыпал и просыпался с улыбкой на губах, осмеивая все и ничему не веря. В эти ночи, исполненные какого-то страшного сладострастия, Бригитта, казалось, совершенно забывала о том, что во мне жил другой человек, не тот, который был сейчас перед ее глазами. Когда я просил у нее прощения, она пожимала плечами, словно говоря: "Разве ты не знаешь, что я все прощаю тебе?" Ей передавалось мое опьянение. Сколько раз, бледная от наслаждения и любви, она говорила мне, что хочет видеть меня именно таким, что эти бури - ее жизнь, что ее страдания дороги ей, если они покупаются такой ценой, что она ни о чем не будет жалеть, пока в моем сердце останется хоть искорка любви к ней, что эта любовь, должно быть, убьет ее, но она надеется, что мы умрем вместе, - словом, что ей приятно и мило все, и оскорбления и обиды, лишь бы они исходили от меня, и что эти восторги станут ее могилой. Между тем время шло, а мой недуг все усиливался. Припадки злобы, желание уязвить приняли мрачный и болезненный характер. Вспышки безумия доводили меня иногда до настоящих приступов лихорадки, налетавших совершенно неожиданно. По ночам я просыпался, дрожа всем телом, обливаясь холодным потом. От внезапного шума, от всякого неожиданного впечатления я вздрагивал так сильно, что все кругом пугались. Бригитта ни на что не жаловалась, но лицо ее страшно изменилось. Когда я начинал оскорблять ее, она безмолвно уходила и запиралась у себя в комнате. Благодарение богу, я ни разу не поднял на нее руку; во время самых сильных припадков гнева я бы скорее умер, чем дотронулся до нее. Однажды вечером мы сидели одни со спущенными занавесями, дождь стучал в стекла. - Сегодня я чувствую себя веселым, - сказал я, - но эта ужасная погода невольно наводит на меня тоску. Не надо поддаваться ей. Знаете что, давайте развлекаться наперекор буре. Я встал и зажег все свечи, вставленные в канделябры. Небольшая комната внезапно осветилась, словно при иллюминации. Яркое пламя камина (это было зимой) распространяло удушливую жару. - Чем бы нам заняться до ужина? - спросил я. И тут я вспомнил, что в Париже было сейчас время карнавала. Я увидел перед собой кареты с масками, мчащиеся навстречу друг другу по бульварам. Я услыхал громкий говор веселой толпы у входа в театры. Мне вспомнились сладострастные танцы, пестрые костюмы, вино и безумства. Вся моя молодость заговорила во мне. - Давайте переоденемся, - сказал я Бригитте. - Нас никто не увидит, но это не важно! Правда, у нас нет костюмов, зато есть из чего смастерить их, и это будет еще забавнее. Мы очень мило проведем время. Мы нашли в шкафу платья, шали, накидки, шарфы, искусственные цветы. Бригитта была терпелива и весела, как обычно. Мы нарядились, и она сама причесала меня. Затем мы нарумянились и напудрились - все, что понадобилось для этой цели, нашлось в старинной шкатулке, кажется, доставшейся ей от тетки. Через какой-нибудь час мы просто не узнавали друг друга. Вечер прошел в пении и в придумывании разных шалостей. Около часу пополуночи настало время ужинать. Наряжаясь, мы перерыли все шкафы. Один из них, стоявший недалеко от стола, остался полуоткрытым. Садясь ужинать, я заметил на полке тетрадь, в которой Бригитта часто писала, - я уже говорил о ней. - Ведь это, кажется, собрание ваших мыслей? - спросил я и, протянув руку, достал тетрадь. - Если вы не сочтете это нескромным, позвольте мне заглянуть в нее. Хотя Бригитта и сделала движение, чтобы помешать мне, я развернул тетрадь. На первой странице мне бросились в глаза следующие слова: "Мое завещание". Оно было написано спокойной и твердой рукой. В нем Бригитта, без горечи и без гнева, правдиво рассказывала обо всем, что она выстрадала из-за меня с тех пор, как стала принадлежать мне. Она заявляла о своем твердом решении переносить все до тех пор, пока я буду ее любить, и умереть, когда я оставлю ее. Ее намерения были вполне определенны. День за днем она отдавала отчет в своей жизни, в принесенных мне жертвах. Все, что она потеряла, все, на что надеялась, ужасное чувство одиночества, которое не покидало ее и в моих объятиях, растущая пропасть, разделявшая нас все более и более, жестокие поступки, которыми я платил за ее любовь и самоотречение, - все это было рассказано без единой жалобы; напротив, она еще старалась оправдать меня. В конце она переходила к своим личным делам и делала подробные распоряжения, касавшиеся ее наследников. С жизнью она решила покончить при помощи яда - добавляла она. Смерть ее будет совершенно добровольной, и она безусловно запрещает, чтобы память о ней послужила поводом для каких бы то ни было преследований против меня. "Молитесь за него!" - таковы были последние слова ее завещания. В шкафу на той же полке, я нашел коробочку, которую уже видел однажды: в ней был какой-то мелкий синеватый порошок, похожий на соль. - Что это такое? - спросил я у Бригитты, поднося коробочку к губам. Она испустила крик ужаса и бросилась ко мне. - Бригитта, - сказал я, - попрощайтесь со мной. Я беру с собой эту коробку. Вы забудете меня и будете жить, если не хотите сделать меня убийцей. Я еду сегодня же ночью и не прошу вас о прощении. Быть может, вы и простили бы меня, но бог видит, что я этого недостоин. Поцелуйте же меня в последний раз. Я наклонился к ней и поцеловал ее в лоб. - Подождите! - вскричала она с выражением смертельной тоски, но я оттолкнул ее и бросился вон из комнаты. Три часа спустя я был готов к отъезду, и почтовые лошади подъехали к моему дому. Дождь все еще лил, и я ощупью сел в карету. Кучер тронул лошадей, и в тот же миг я почувствовал, как чьи-то руки обняли меня и чьи-то губы с рыданием прижались к моим губам. Это была Бригитта. Я сделал все возможное, чтобы уговорить ее остаться. Я крикнул кучеру, чтобы он остановил лошадей. Я сказал ей все, что только мог придумать, чтобы убедить ее выйти из кареты. Я даже обещал, что когда-нибудь, когда время и путешествия изгладят память о причиненном ей зле, я вернусь к ней. Я силился доказать, что завтра может повториться то же, что было вчера. Я повторял, что могу сделать ее только несчастной, что связать себя со мной - значило сделать меня убийцей. Я испробовал все - мольбы, клятвы, даже угрозы. На все это она отвечала: - Ты уезжаешь, так возьми и меня с собой. Бежим отсюда, бежим от прошлого. Мы больше не можем жить здесь, поедем в другое место, куда угодно, поедем и умрем вместе в каком-нибудь уголке земли. Мы должны быть счастливы - я тобою, а ты мною. Я поцеловал ее с таким восторгом, что сердце мое едва не разорвалось. - Трогай! - крикнул я кучеру. Мы бросились в объятия друг к другу, и лошади понеслись вскачь. ЧАСТЬ ПЯТАЯ 1 Решившись предпринять дальнее путешествие, мы прибыли в Париж. Так как необходимые приготовления и кое-какие дела, которые нам надо было привести в порядок, требовали времени, нам пришлось снять на месяц меблированную квартирку. Намерение покинуть Францию сразу все изменило: радость, надежда, доверие - все вернулось к нам. Огорчения и ссоры исчезли при мысли о скором отъезде. На смену пришли мечты о счастье и клятвы вечно любить друг друга. Мне хотелось заставить, наконец, мою дорогую возлюбленную навсегда забыть все перенесенные ею страдания. Мог ли я противостоять стольким доказательствам ее нежной привязанности, ее мужественному самоотречению? Бригитта не только прощала меня, - она собиралась принести мне величайшую жертву: бросить все, чтобы следовать за мной. Чем меньше я чувствовал себя достойным той преданности, какую она мне выказывала, тем сильнее мне хотелось, чтобы в будущем моя любовь вознаградила ее за это. Наконец-то мой добрый гений восторжествовал над злым, восхищение и любовь одержали верх в моем сердце. Наклонившись рядом со мной над картой, Бригитта искала на ней местечко, где мы могли бы укрыться. Мы еще не решили, где оно будет, и в этой неопределенности было для нас такое острое и такое неизведанное удовольствие, что мы нарочно делали вид, будто не можем ни на чем остановиться. Во время этих поисков головы наши соприкасались, моя рука обвивала стан Бригитты. "Куда мы поедем? Что будем делать? Где начнется новая жизнь?" Как передать, что я испытывал, когда в разгаре всех этих надежд поднимал иногда взгляд на Бригитту? Какое раскаяние охватывало меня, когда я смотрел на это прекрасное и спокойное лицо, улыбавшееся при мысли о будущем и еще бледное от страданий прошлого! Когда я сидел рядом с ней, обняв ее, и ее палец скользил по карте, когда она тихим голосом рассказывала мне о своих делах, о своих планах, о нашем будущем уединении, я готов был отдать за нее жизнь! Мечты о счастье, пожалуй, вы - единственное истинное счастье в этом мире! Мы уже около недели проводили время в беготне и в покупках, как вдруг однажды к нам явился какой-то молодой человек: он привез письма для Бригитты. После разговора с ним она показалась мне грустной и удрученной, но я смог узнать у нее только одно - что письма были из Н., того самого городка, где я впервые признался ей в любви и где жили единственные ее родственники, еще остававшиеся в живых. Между тем наши сборы быстро приближались к концу, и в моем сердце не было места ни для одного чувства, кроме нетерпеливого желания поскорее уехать. Радость, которую я испытывал, держала меня в постоянном возбуждении. Утром, когда я вставал и солнце заглядывало к нам в окна, я ощущал прилив какого-то пьянящего восторга. Я входил тогда на цыпочках в комнату, где спала Бригитта. Не раз, просыпаясь, она находила меня стоящим на коленях в ногах ее постели: я смотрел, как она спит, и не мог удержать слез. Я не знал, какими средствами убедить ее в искренности моего раскаяния. Если когда-то любовь к первой моей возлюбленной заставляла меня совершать безрассудства, то теперь я совершал их во сто крат больше: все странное и безумное, что только может внушить человеку исступленная страсть, теперь неудержимо влекло меня к себе. Я теперь просто боготворил Бригитту, и, несмотря на то, что она принадлежала мне уже более полугода, мне казалось, когда я подходил к ней, что я вижу ее в первый раз. Я едва осмеливался поцеловать край одежды этой женщины, той самой женщины, которую я терзал так долго. Иногда какое-нибудь слово, сказанное ею, заставляло меня вздрагивать, словно ее голос был незнаком мне. Порой я с рыданием бросался в ее объятия, порой смеялся без причины. О прежних своих поступках я не мог говорить без ужаса и отвращения. Я мечтал о храме, посвященном любви, где я смыл бы с себя прошлое и надел новые одежды, которые никто не мог бы с меня сорвать. Я видел когда-то картину Тициана, изображающую св.Фому, который влагает персты в раны Христа, и теперь часто вспоминал о ней: если бы я сравнил любовь с верой человека в бога, то мог бы сказать, что я сам походил на этого Фому. Как назвать то чувство, которое выражает его тревожное лицо? Он еще сомневается, но уже готов боготворить. Он прикасается к ране, изумленное проклятие замирает на его отверстых устах, и с них тихо слетает молитва. Кто это - апостол или нечестивец? Так ли велико его раскаяние, как велико было оскорбление, нанесенное им? Ни он сам, ни художник, ни ты, смотрящий на него, - никто не знает этого. Спаситель улыбается, и все исчезает, как капля росы, в лучах его неизмеримого милосердия. Вот таким же бывал и я в присутствии Бригитты - безмолвным и как бы постоянно удивленным. Я дрожал при мысли, что в душе ее мог сохраниться прежний страх и что бесконечные перемены, которые она видела во мне, могли подорвать ее доверие. Однако по прошествии двух недель она начала ясно читать в моем сердце и поняла, что, видя ее искренность, я сделался искренним и сам, а так как мое чувство поддерживалось ее мужеством, то она перестала сомневаться как в том, так и в другом. Комната наша была полна беспорядочно разбросанных вещей, альбомов, карандашей, книг, пакетов, и над всем этим по-прежнему царила наша любимая карта. Мы уходили и приходили, и при каждом удобном случае я бросался к ногам Бригитты, которая называла меня лентяем и со смехом говорила, что ей все приходится делать самой, так как я ни на что не гожусь. Укладываясь в дорогу, мы строили бесконечные планы. До Сицилии не близкий путь, но зима там такая мягкая! Это самый приятный климат. Генуя с ее белыми домиками, зелеными садами, растущими вдоль дорог, и Апеннинами, виднеющимися на горизонте, прекрасна! Но сколько там шуму! Какое множество народу! Из трех проходящих по улице мужчин один непременно монах, а другой - солдат. Флоренция печальна, это средневековье, еще живущее среди нас. Решетчатые окна и ужасная коричневая краска, которой выпачканы все дома, просто невыносимы. А что нам делать в Риме? Ведь мы собираемся путешествовать не для того, чтобы искать ярких впечатлений, и уж конечно не затем, чтобы учиться. Не отправиться ли нам на берега Рейна? Нет, сезон уже кончился, и хоть мы и не ищем светского общества, все-таки как-то грустно ехать туда, куда ездят все, но в то время, когда там никого нет. А Испания? Мы встретили бы там слишком много затруднений: там надо маршировать, словно в походе, и быть готовым ко всему, кроме покоя. Поедем в Швейцарию! Туда ездят очень многие, но лишь глупцы пренебрежительно отзываются о ней. Там, и только там, сверкают во всем своем великолепии три краски, наиболее любимые богом: лазурь неба, зелень долин и белизна снегов на вершинах гор. - Уедем, уедем, - говорила Бригитта, - улетим, как птицы. Вообразите себе, дорогой Октав, что мы только вчера познакомились друг с другом. Вы встретили меня на бале, я понравилась вам и сама полюбила вас. Вы рассказываете мне, что в нескольких лье отсюда, в каком-то маленьком городке, у вас была возлюбленная - некая госпожа Пирсон, рассказываете о том, что произошло между вами. Я не желаю верить этой истории, и, надеюсь, вы не вздумаете посвящать меня в подробности вашего увлечения женщиной, которую покинули ради меня. В свою очередь и я признаюсь вам на ушко, что еще недавно я любила одного шалопая, который причинил мне немало горя. Вы мне выражаете свое сочувствие, просите молчать о том, что было дальше, и мы даем друг другу слово, что никогда больше не будем вспоминать о прошлом. Когда Бригитта говорила мне это, я испытывал чувство, похожее на жадность. Я обнимал ее дрожащими руками. - О боже, - восклицал я, - я и сам не знаю, что заставляет меня трепетать - радость или страх. Я увезу тебя, мое сокровище. Перед нами бесконечная даль, и ты моя. Мы уедем. Пусть умрет моя юность, пусть умрут воспоминания, тревоги и горести! О моя добрая, моя мужественная подруга! Ты превратила мальчика в мужчину. Если бы теперь мне случилось потерять тебя, я уже никогда больше не смог бы полюбить. Быть может, прежде, когда я еще не знал тебя, исцеление могло бы прийти ко мне и от другой женщины, но теперь ты, одна ты во всем мире можешь убить меня или спасти, ибо я ношу в сердце рану, нанесенную всем тем злом, которое я тебе причинил. Я был неблагодарен, слеп, жесток, но, хвала богу, ты еще любишь меня. Если когда-нибудь ты возвратишься в деревню, где я впервые увидел, тебя под липами, взгляни на этот опустевший дом: там наверное живет призрак, - ведь человек, который вышел с тобой оттуда, это не тот человек, который вошел туда. - Правда ли это? - спрашивала Бригитта, и ее прекрасное лицо, сияющее любовью, обращалось к небу. - Правда ли, что я принадлежу тебе? Да, вдали от этого ужасного света, который преждевременно состарил тебя, да, там ты будешь любить меня, мой мальчик. Там ты будешь настоящим, и где бы ни был уголок земли, куда мы поедем искать новую жизнь, ты сможешь без угрызений совести забыть меня в тот день, когда разлюбишь меня. Мое назначение будет исполнено, и у меня всегда останется бог, которого я смогу возблагодарить за это. Какие мучительные, какие тяжелые воспоминания встают в моей душе еще и теперь, когда я повторяю себе эти слова! В конце концов было решено, что прежде всего мы поедем в Женеву и выберем у подножия Альп спокойное местечко, где можно будет провести весну. Уже Бригитта говорила о прекрасном озере, уже я мысленно вдыхал свежий ветерок, волнующий его поверхность, и наслаждался живительным ароматом зеленой долины. Уже я видел перед собой Лозанну, Веве, Оберланд, а за вершинами Монте-Розы - необъятную равнину Ломбардии. Уже забвение, покой, жажда бегства, все духи счастливого уединения звали, манили нас к себе. И когда по вечерам, взявшись за руки, мы безмолвно смотрели друг на друга, нас уже охватывало то странное и возвышенное чувство, которое завладевает сердцем накануне далеких путешествий, то таинственное и необъяснимое головокружение, которое порождается и страхом перед изгнанием и надеждой паломника. О боже, это твой голос призывает человека в такие минуты, предупреждая его, что он придет к тебе. Разве у человеческой мысли нет трепещущих крыльев и туго натянутых звонких струн? Что мне сказать еще? Ведь целый мир заключался для меня в этих немногих словах: "Все готово, мы можем ехать". И вдруг Бригитта начинает тосковать. Голова ее все время опущена, она постоянно молчит. Когда я спрашиваю ее, не больна ли она, она угасшим голосом отвечает "нет". Когда я заговариваю о дне отъезда, она встает и с холодной покорностью продолжает свои приготовления. Когда я клянусь ей в том, что она будет счастлива, что я посвящу ей всю жизнь, она запирается у себя и плачет. Когда я целую ее. она бледнеет и подставляет мне губы, но избегает моего взгляда. Когда я говорю ей, что еще не поздно, что она еще может отказаться от наших планов, она хмурит брови с жестким и мрачным выражением. Когда я умоляю ее открыть мне сердце, когда я повторяю, что готов умереть, что пожертвую для нее своим счастьем, если это счастье может вызвать у нее хоть один вздох сожаления, она бросается мне на шею, потом вдруг останавливается и отталкивает меня, как бы невольно. И вот, наконец, я вхожу в комнату, держа в руке билет, где помечены наши места в безансонском дилижансе. Я подхожу к ней, кладу билет к ней на колени, она простирает руки, вскрикивает и падает без чувств у моих ног. 2 Все мои старания угадать причину столь неожиданной перемены были напрасны, все мои вопросы остались без ответа. Бригитта была больна и упорно хранила молчание. Как-то раз, после того как весь день я провел, умоляя ее объясниться и теряясь в догадках, я вышел на улицу и побрел сам не зная куда. Когда я проходил мимо здания Оперы, какой-то барышник предложил мне билет, и я бессознательно, повинуясь старой привычке, вошел в театр. Я был не в состоянии сосредоточиться на том, что происходило на сцене и в зале: я был так огорчен и вместе с тем так растерян, что внешние впечатления как бы перестали воздействовать на мои чувства и я, если можно так выразиться, жил в себе. Все мои силы объединились вокруг одной мысли, и чем больше я обдумывал ее, тем меньше понимал. Что это за ужасное, неожиданное препятствие опрокидывало вдруг, накануне отъезда, столько планов и надежд? Если дело касалось обычной житейской неприятности или даже действительного несчастья, вроде материальной потери или смерти кого-нибудь из друзей, то чем объяснялось упорное молчание Бригитты? После всего, что она сделала для меня, и в ту минуту, когда самые заветные наши мечты были так близки к осуществлению, какого рода могла быть тайна, которая разрушала наше счастье и которую она ни за что не хотела открыть мне? Мне! Она не хотела поделиться со мной! Пусть ее огорчения, ее дела, пусть даже страх перед будущим или какие-нибудь другие причины, вызывающие грусть, нерешительность или гнев, удерживают ее здесь на некоторое время или заставляют вовсе отказаться от этого столь желанного путешествия - почему бы не открыть их мне? Однако сердце мое находилось тогда в таком состоянии, что я не мог предположить во всем этом что-либо предосудительное. Даже тень подозрения отталкивала меня и внушала отвращение. С другой стороны, можно ли было ждать непостоянства или даже простого каприза от этой женщины - женщины, которую я так хорошо знал? Итак, я блуждал в потемках, не видя перед собой ни одного даже бледного огонька, который мог бы указать мне путь. Напротив меня, на галерее, сидел молодой человек, лицо которого показалось мне знакомым. Как это часто бывает, когда ум поглощен какой-либо мыслью, я бессознательно смотрел на него, надеясь, что его наружность поможет мне вспомнить его имя. И вдруг я узнал его: это он приносил Бригитте письма из Н., о чем я уже упоминал выше. Я инстинктивно вскочил, намереваясь подойти и поговорить с ним, но, чтобы добраться до его места, надо было потревожить множество зрителей, и мне пришлось ждать антракта. Если кто-нибудь и мог пролить ясность на единственный предмет моего беспокойства, то только этот молодой человек, и никто иной, - такова была первая мысль, которая пришла мне в голову. За последние несколько дней он неоднократно беседовал с г-жой Пирсон, и я вспомнил, что после его ухода я неизменно заставал ее грустной, и не только в первый раз, но и всякий раз, как он приходил. Он виделся с ней и накануне и утром того дня, когда она заболела. Бригитта не показывала мне писем, которые он приносил ей. Возможно, что ему была известна истинная причина, задерживавшая наш отъезд. Быть может, он и не был полностью посвящен в тайну, но бесспорно мог ознакомить меня с содержанием этих писем, и я имел основания считать его достаточно осведомленным относительно наших дел, чтобы не бояться обратиться к нему с таким вопросом. Я был в восторге, что увидел его, и, как только занавес опустился, выбежал в коридор, чтобы встретиться там с ним. Не знаю, заметил ли он, что я подхожу к нему, но только он пошел в противоположную сторону и вошел в одну из лож. Я решил дождаться, пока он выйдет, и с четверть часа прогуливался, все время не спуская глаз с двери в ложу. Наконец она открылась, он вышел. Я тотчас же издали поклонился ему и устремился к нему навстречу. Он сделал несколько нерешительных шагов в мою сторону, потом внезапно повернул назад, спустился с лестницы и исчез. Мое намерение подойти к нему было чересчур очевидно, чтобы он мог таким образом ускользнуть от меня без явного нежелания встретиться со мной. Он должен был знать меня в лицо, да, впрочем, если бы даже он и не узнал меня, то человек, который видит, что другой человек направляется к нему, должен по крайней мере подождать его. Мы были одни в коридоре в эту минуту, так что сомнений не оставалось - он не хотел говорить со мной. Мне и в голову не пришло увидеть в его поступке дерзость: человек этот ежедневно бывал в моей квартире, я всегда оказывал ему любезный прием, манеры его отличались скромностью и простотой, - как мог я допустить, что он хотел оскорбить меня? Нет, он хотел только избежать встречи со мной и избавиться от неприятного разговора. Но почему же, почему? Эта вторая тайна взволновала меня почти так же сильно, как первая, и как ни старался я прогнать эту мысль, исчезновение молодого человека невольно связывалось в моем уме с упорным молчанием Бригитты. Неизвестность - самая мучительная из всех пыток, и во многих случаях моей жизни я подвергал себя большим несчастьям именно потому, что не имел терпения ждать. Вернувшись домой, я застал Бригитту как раз за чтением этих злосчастных писем из Н. Я сказал ей, что мое душевное состояние невыносимо и что я хочу во что бы то ни стало покончить с ним; что я хочу знать причину происшедшей в ней внезапной перемены, какова бы она ни была, и что, в случае если она не ответит мне, я буду рассматривать ее молчание как безусловный отказ ехать со мной и даже как приказание навсегда оставить ее. Она с большой неохотой показала мне одно из писем, которые были у нее в руках. Родственники писали, что ее отъезд навсегда опозорил ее, что причина его всем известна и что они считают себя вынужденными предупредить ее о последствиях этого шага; что она открыто живет со мной как моя любовница, но все же, несмотря на то, что она вдова и вольна располагать собою по своему усмотрению, на ней еще лежит ответственность за имя, которое она носит; что если она будет упорствовать в своем решении, то ни они сами и никто из ее старинных друзей не захотят больше видеться с нею, - словом, с помощью всевозможных угроз и советов они убеждали ее вернуться домой. Тон этого письма возмутил меня, и сначала я увидел в нем только оскорбление. - Должно быть, молодой человек, который носит вам эти нравоучения, взялся передавать их вам устно! - вскричал я. - И, видимо, он весьма искусно делает свое дело, не так ли? Глубокая грусть, отразившаяся на лице Бригитты, заставила меня задуматься, и гнев мой утих. - Поступайте как хотите, - сказала она. - Вы окончательно погубите меня, но участь моя в ваших руках, и вы давно уже распоряжаетесь ею. Мстите, если вам угодно, моим старым друзьям за их последнюю попытку образумить меня, вернуть меня свету, мнением которого я когда-то дорожила, и напомнить о чести, которую я потеряла. Я не скажу вам ни одного слова, и если вы захотите продиктовать мне ответ, я напишу все, что вы пожелаете. - Я желаю одного, - ответил я, - узнать ваши намерения. Напротив, это мне надлежит сообразоваться с ними, и, клянусь вам, я готов на это. Скажите мне, остаетесь вы, едете, или же я должен уехать один? - К чему эти вопросы? - возразила Бригитта. - Разве я когда-нибудь говорила вам, что переменила решение? Я нездорова и не могу ехать в таком состоянии, но как только я поправлюсь или хотя бы смогу встать с постели, мы поедем в Женеву, как было решено. На этом мы расстались, но ледяная холодность, с которой она произнесла эти слова, опечалила меня сильнее, чем мог бы опечалить отказ. Уже не в первый раз родные пытались разорвать подобными предостережениями нашу связь, но до сих пор, каково бы ни было впечатление, производимое этими письмами на Бригитту, она быстро забывала о них. Можно ли было поверить, что это единственное соображение так сильно подействовало на нее сейчас, если оно не оказывало на нее никакого влияния в менее счастливые дни? Я спрашивал себя, не было ли в моем поведении со времени нашего приезда в Париж чего-нибудь такого, в чем бы я мог упрекнуть себя. "Быть может, это просто слабость женщины, которая отважилась было на смелый поступок, но отступила в решительную минуту? - думал я. - Быть может, это "последнее колебание", употребляя слово, которым развратники могли бы назвать подобное чувство? Однако же веселость, которую с утра до вечера выказывала Бригитта еще неделю назад, бесконечные планы, которые она с такой радостью строила вновь и вновь, ее обещания, уверения - все это было так искренне, неподдельно, так непринужденно. И ведь это она, она сама хотела ехать, даже помимо моей воли. Нет, тут кроется какая-то тайна, но как узнать ее, если на все мои вопросы Бригитта приводит довод, который не может быть настоящим? Я не могу сказать ей, что она солгала, как и не могу принудить ее ответить что-либо другое. Она говорит, что не раздумала ехать, но если она говорит это таким тоном, то не должен ли я решительно отказаться от поездки? Могу ли я принять подобную жертву, когда она смотрит на нее как на долг, как на приговор, когда то, что я считал даром любви, приходится почти требовать, ссылаясь на данное слово? О боже, неужели я унесу в своих объятиях это бледное, это угасающее создание? Неужели я привезу на чужбину, так далеко и так надолго, быть может на всю жизнь, только покорную жертву? "Я сделаю все, что ты хочешь!" - говорит она. Нет, нет, я не хочу злоупотреблять ее терпением, и если она еще неделю будет ходить с таким печальным лицом, если она не прервет своего молчания, я не выдержу этого, я уеду один". Безумец, разве я был в силах сделать это! Я был так счастлив еще совсем недавно, что не имел мужества по-настоящему оглянуться назад и думал лишь о том, каким способом увезти Бригитту. Всю ночь я провел не смыкая глаз и на следующий день, рано утром, решился на всякий случай зайти к тому молодому человеку, которого видел в Опере. Не знаю, что толкало меня на это - гнев или любопытство, не знаю, чего в сущности я хотел от него добиться, но я подумал, что теперь он не сможет по крайней мере избежать встречи со мной, а это было все, к чему я стремился. Адреса его я не знал и решил узнать его у Бригитты под тем предлогом, что было бы невежливо с моей стороны не отдать визита человеку, который бывает у нас так часто, - о нашей встрече в театре я не сказал ей ни слова. Бригитта лежала в постели, и по ее усталым глазам видно было, что она плакала. Когда я вошел в ее комнату, она протянула мне руку и спросила: "Чего вы хотите от меня?" Голос ее был грустен, но ласков. Мы обменялись несколькими дружескими словами, и я ушел не с таким тяжелым сердцем. Юношу, к которому я направлялся, звали Смит. Он жил недалеко от нас. Какое-то необъяснимое беспокойство овладело мною, когда я постучал в его дверь, и, словно ослепленный неожиданным светом, я медленно вошел в комнату. При первом же движении Смита вся кровь застыла в моих жилах. Он лежал в постели, лицо его было так же бледно и так же расстроено, как только что у Бригитты; он протянул мне руку и точно таким же тоном сказал мне те же слова: "Чего вы хотите от меня?" Думайте что угодно, но в жизни человека бывают такие случайности, которые не поддаются объяснению разума. Я сел, не в силах ответить ему, и, словно пробудившись от сна, повторял самому себе заданный им вопрос. В самом деле, зачем я пришел к нему? Как сказать ему, что меня привело? И даже если предположить, что мне было бы небесполезно расспросить его, то неизвестно еще, захочет ли он отвечать? Он привез письма и знал тех, кто их писал, но ведь я и сам знал не меньше после того, как Бригитта показала мне одно из них. Я не решался обратиться к нему с вопросом, опасаясь выдать то, что происходило в моем сердце. Первые фразы, которыми мы обменялись, были вежливы и незначительны. Я поблагодарил его за то, что он взял на себя поручение родных г-жи Пирсон, сказал, что перед отъездом из Франции мы тоже попросим его оказать нам кое-какие услуги, после чего мы умолкли, удивляясь тому, что находимся в обществе друг друга. Я стал смотреть по сторонам, как это обычно бывает с людьми, испытывающими смущение. Комната, которую занимал молодой человек, была на пятом этаже, и все в ней свидетельствовало о честной и трудолюбивой бедности. Кое-какие книги, музыкальные инструменты, портреты в деревянных рамках, бумаги, аккуратно разложенные на письменном столе, старое кресло да несколько стульев - это было все, но все дышало чистотой, заботливостью и производило приятное впечатление. Что касается Смита, то его открытое одухотворенное лицо сразу располагало в его пользу. На камине я увидел портрет пожилой женщины и, задумавшись, рассеянно подошел к нему. Смит сказал мне, что это портрет его матери. Тут я вспомнил, что Бригитта часто рассказывала мне о Смите, и множество забытых подробностей всплыло в моей памяти. Бригитта знала его с детства. До того как я приехал в ее края, она иногда встречалась с ним в Н., но после моего приезда она ездила туда только однажды, и в это время его как раз не было там. Таким образом я лишь случайно узнал кое-какие факты из его жизни, и они произвели на меня сильное впечатление. Он занимал незначительную должность, позволявшую ему, однако, содержать мать и сестру. Его отношение к этим двум женщинам заслуживало величайшей похвалы. Он во всем отказывал себе ради них, и хотя как музыкант обладал недюжинными способностями, которые могли бы привести его к славе, безукоризненная честность и исключительная скромность всегда заставляли его предпочитать шансам на успех тихую и спокойную жизнь. Словом, он принадлежал к той немногочисленной группе людей, которые живут, не делая шума, и благодарны тем, кто не замечает их достоинств. Мне рассказывали о некоторых его поступках, вполне достаточных для характеристики человека: он был страстно влюблен в хорошенькую девушку, жившую по соседству, и ухаживал за ней больше года, после чего родители девушки наконец согласились выдать за него свою дочь. Она была так же бедна, как он. Они уже собирались подписать брачный контракт, и все было готово к свадьбе, как вдруг мать спросила его: "А кто выдаст замуж твою сестру?" Этих слов было достаточно: он понял, что если женится, то весь его заработок будет уходить на-собственное хозяйство, и, следовательно, сестра останется без приданого. Он сейчас же разрушил начатое и мужественно отказался от брака и от любви. Вот тогда-то он и приехал в Париж, где получил место, которое занимал до сих пор. Всякий раз, как мне приходилось слышать эту историю, о которой много говорили в тех краях, у меня возникало желание познакомиться с ее героем. Это спокойное и незаметное самоотвержение представлялось мне более достойным восхищения, чем самые громкие подвиги на поле битвы. Увидев портрет матери Смита, я сейчас же вспомнил все это и, перенеся взгляд на него самого, удивился тому, что он так молод. Я не смог удержаться, чтобы не спросить его, сколько ему лет. Оказалось, что мы ровесники. Пробило восемь часов, и он встал, но, сделав несколько шагов, пошатнулся и покачал головой. - Что с вами? - спросил я. Он ответил, что ему пора идти на службу, но что он не в состоянии держаться на ногах. - Вы больны? - У меня лихорадка, мне сильно нездоровится. - Вчера вечером вы чувствовали себя лучше... Я видел вас в Опере, если не ошибаюсь. - Простите, я не узнал вас. У меня бесплатный вход в этот театр, и я надеюсь, что мы еще встретимся там с вами. Чем больше я смотрел на этого юношу, на эту комнату, на эту обстановку, тем сильнее ощущал, что не смогу заговорить об истинной цели моего посещения. Пришедшая мне накануне мысль, будто Смит мог восстановить против меня Бригитту, невольно исчезла. На лице его отражалась искренность и в то же время какая-то суровость, удерживавшая меня и внушавшая уважение. Мало-помалу мысли мои приняли другое направление; я внимательно смотрел на него, и мне показалось, что он тоже с любопытством наблюдает за мной. Нам обоим было по двадцати одному году, но как велика была разница между нами! Весь ход его существования определялся размеренным боем часов; все, что он видел в жизни, была дорога от его одинокой комнаты до канцелярии в недрах какого-то министерства; он отсылал матери все свои сбережения - ту лепту человеческой радости, которую с такой жадностью сжимает рука всякого труженика; он жаловался на эту ночь болезни потому только, что она лишала его дня тяжелого труда; у него была лишь одна мысль, одно благо - забота о благе ближнего, и это с самого детства, с тех пор, как его руки научились работать! А я! Что сделал я с этим драгоценным, быстротечным, неумолимым временем, с временем, впитывающим столько трудового пота? Был ли я человеком? Кто из нас двоих жил настоящей жизнью? Для того чтобы почувствовать все то, что я высказал сейчас на целой странице, нам понадобился один только взгляд. Глаза наши встретились и больше не отрывались друг от друга. Он заговорил о моем путешествии и о той стране, куда мы собирались ехать. - Когда вы едете? - спросил он. - Не знаю. Госпожа Пирсон заболела и уже три дня как не встает с постели. - Три дня! - невольно вырвалось у него. - Да. А почему это так удивляет вас? Он встал и бросился ко мне с вытянутыми руками и застывшим взглядом. Все его тело сотрясалось от лихорадочного озноба. - Вам нехорошо? - спросил я и взял его за руку, но в тот же миг он вырвал эту руку, закрыл лицо и, не в силах удержаться от слез, медленно побрел к кровати. Я смотрел на него с недоумением. Жестокий приступ лихорадки совершенно обессилил его. Опасаясь оставить его одного в таком положении, я снова подошел к нему. Он резко оттолкнул меня, словно охваченный каким-то необъяснимым ужасом. Наконец он пришел в себя. - Извините меня, - проговорил он слабым голосом, - я не в состоянии беседовать с вами. Будьте добры оставить меня одного. Как только силы позволят мне, я зайду поблагодарить вас за ваше посещение. 3 Бригитта начала поправляться. Как она и говорила мне прежде, она хотела ехать сразу после выздоровления, но я воспротивился этому, и мы решили подождать еще недели две, чтобы она могла вполне окрепнуть для предстоящей дороги. По-прежнему печальная и задумчивая, она все же была приветлива со мной. Несмотря на все мои попытки вызвать ее на откровенность, она повторяла, что письмо, которое она показала мне, было единственной причиной ее грусти, и просила перестать говорить об этом. Итак, вынужденный молчать, как молчала она, я тщетно старался угадать, что происходило в ее сердце. Нам обоим тяжело было теперь оставаться наедине, и мы каждый вечер отправлялись в театр. Там, сидя рядом в глубине ложи, мы изредка пожимали друг другу руку; время от времени красивый музыкальный отрывок, какое-нибудь поразившее нас слово заставляли нас обменяться дружеским взглядом, но по дороге в театр, как и по дороге, домой, мы оба молчали, погруженные в свои мысли. Двадцать раз на день я готов был броситься к ее ногам и умолять ее, как о милости, чтобы она нанесла мне смертельный удар или возвратила счастье, на один миг мелькнувшее предо мною. Двадцать раз, в ту самую минуту, когда я уже собирался сделать это, выражение ее лица менялось, она вставала с места и уходила от меня или же холодной фразой останавливала готовый излиться сердечный порыв. Смит приходил к нам почти ежедневно. Несмотря на то, что его появление в нашем доме было причиной всех несчастий и что после визита к нему в моей душе остались какие-то странные подозрения, тон, каким он говорил о нашей поездке, его чистосердечие и простота неизменно успокаивали меня. Я беседовал с ним по поводу привезенных им писем, и мне показалось, что если он был не так оскорблен ими, как был оскорблен я, то все же они глубоко огорчили его. Он не знал прежде их содержания, и теперь, как старинный друг Бригитты, громко возмущался ими, повторяя, что очень сожалеет о взятом, поручении. Видя, сдержанность, с какой обращалась с ним г-жа Пирсон, я не мог предположить, чтобы она сделала его своим поверенным. Итак, мне приятно было встречаться с ним, хотя между нами все еще оставалось чувство натянутости и стеснения. Он обещал быть после нашего отъезда посредником между Бригиттой и ее родными и предотвратить скандальный разрыв. Уважение, которым он пользовался в своих краях, должно было иметь большое значение при этих переговорах, и я не мог не оценить подобной услуги. Это была благороднейшая натура. Когда мы бывали втроем и ему случалось заметить некоторую холодность или принужденность между мной и Бригиттой, он всеми силами старался развеселить нас. Если порой его и беспокоило то, что происходило между нами, он никогда не проявлял ни малейшей назойливости, и видно было, что он искренно желает нам счастья. Если он говорил о нашей связи, то всегда с истинным уважением, как человек, для которого узы любви освящены богом. Словом, это был настоящий друг, и он внушал мне полное доверие. Однако, несмотря на все это и вопреки его усилиям, он был печален, и я не мог побороть в себе странных мыслей, невольно приходивших мне в голову. Слезы, пролитые молодым человеком в моем присутствии, его болезнь, случившаяся в то самое время, когда заболела моя возлюбленная, какая-то грустная симпатия, которая, как мне казалось, существовала между ними, - все это тревожило и волновало меня. Еще месяц назад я и по менее значительному поводу выказал бы бешеную ревность, но теперь - в чем мог я подозревать Бригитту? Что бы она ни скрывала от меня, разве она не собиралась все же уехать со мной? И даже если допустить, что она открыла Смиту какую-то неизвестную мне тайну, то какого рода могла быть эта тайна? Что предосудительного могло быть в их печали и в их дружбе? Она знала его ребенком; после долгих лет она встретилась с ним в то самое время, когда собиралась уехать из Франции; она находилась сейчас в затруднительном положении, и волею случая он узнал об этом, более того - он послужил как бы орудием ее несчастия. Разве не вполне естественно было, что время от времени они обменивались грустными взглядами и что вид этого юноши вызывал у Бригитты воспоминания о прошлом и невольные сожаления? И в свою очередь мог ли он, думая об отъезде, не испытывать при этом невольного страха перед опасностями далекого путешествия, перед случайностями скитальческой жизни, почти что жизни изгнанницы, навсегда лишенной родины? Разумеется, так оно и было, и я чувствовал, глядя на них, что это на мне лежит обязанность подойти к ним, успокоить, убедить в том, что они могут положиться на меня, сказать Бригитте, что моя рука будет поддерживать ее до тех пор, пока она будет нуждаться в опоре, сказать Смиту, что я благодарен ему за участие и за услуги, которые он собирался нам оказать. Я чувствовал это, но не мог поступить так. Смертельный холод сжимал мне сердце, и я не мог заставить себя встать со своего кресла. Вечером, когда Смит уходил, мы молчали или говорили о нем. Я находил какое-то страстное удовольствие, ежедневно упрашивая Бригитту рассказывать мне все новые и новые подробности относительно этого человека. Правда, она ничего не могла добавить к тому, что я уже сообщил читателю. Как я уже говорил, его жизнь всегда была бедной, незаметной и честной, ее можно было рассказать в нескольких словах, но я заставлял Бригитту без конца повторять мне эти слова, не зная сам, почему это так занимает меня. Должно быть, в глубине моего сердца таилось страдание, в котором я сам себе не признавался. Если бы этот человек приехал в то время, когда у нас царила радость, и привез Бригитте ничего не значащее письмо, если бы он пожал ей руку, садясь в карету, - разве я обратил бы на это хоть малейшее внимание? Пусть бы он не узнал меня в Опере, пусть бы не сдержал при мне слез, причина которых была мне неизвестна, - разве все это имело бы для меня хоть какое-нибудь значение, будь я счастлив? Но, не зная, о чем грустит Бригитта, я в то же время отлично понимал, что мое прежнее отношение к ней, - что бы она там ни говорила, - было как-то связано с ее теперешним угнетенным состоянием. Если бы в течение тех шести месяцев, которые мы прожили вместе, я был таким, каким должен был быть, ничто в мире - я твердо знал это - не могло бы омрачить нашу любовь. Смит был человек заурядный, но добрый и преданный. Его простые и скромные достоинства напоминали чистые прямые линии, на которых отдыхает глаз. Вы узнавали его за четверть часа, и он внушал вам доверие, если не восхищение. Я не мог не сказать самому себе, что если бы любовником Бригитты был он, она бы с радостью уехала с ним. Я сам пожелал отдалить наш отъезд и уже раскаивался в этом. Бригитта тоже иной раз торопила меня. - Что удерживает нас здесь? - спрашивала она. - Я выздоровела, все готово. И в самом деле, что удерживало меня? Не знаю. Сидя у камина, я попеременно смотрел то на Смита, то на мою возлюбленную. Оба были бледны, задумчивы, молчаливы. Я не знал причины их грусти, но невольно повторял себе, что эта причина, так же как и тайна, которую я хотел разгадать, была общей для обоих. Однако мое чувство не походило на те смутные и болезненные подозрения, какие мучили меня прежде, - нет, теперь это был инстинкт, непреодолимый, роковой. Какое странное существо человек! Мне нравилось оставлять их вдвоем у камина, а самому уходить мечтать на набережную. Я стоял там, прислонясь к перилам, и глядел на воду, словно уличный бездельник. Когда они беседовали о своей жизни в Н. и Бригитта, почти развеселившись, начинала говорить со Смитом материнским тоном, напоминая ему о днях, проведенных вместе, я несомненно страдал, и вместе с тем - слушать их было мне приятно. Я задавал им вопросы, беседовал со Смитом о его матери, о его работе, о его планах. Я предоставлял ему возможность показать себя в выгодном свете, заставлял его побороть застенчивость и раскрыть перед нами свои достоинства. - Вы, кажется, очень любите вашу сестру? - спрашивал я его. - Когда вы думаете выдать ее замуж? И он, краснея, говорил нам, что приданое стоит дорого, что свадьба эта состоится года через два, а может быть, и раньше, если здоровье позволит ему взять дополнительную работу, за которую он получит особое вознаграждение; что на родине у него есть друг, старший сын довольно состоятельных родителей, что они уже почти сговорились относительно сестры и что счастье может прийти, когда о нем не думаешь, как приходит покой; что сам он отказался в пользу сестры от скромной доли наследства, оставленного отцом; что мать его противится этому, но что он настоит на своем во что бы то ни стало: ведь мужчина должен жить своим трудом, тогда как судьба девушки решается в день ее свадьбы. Так постепенно он раскрывал перед нами всю свою жизнь, всю свою душу, и я смотрел, как Бригитта слушает его. Потом, когда он прощался, собираясь уходить, я провожал его до дверей и стоял задумчиво, неподвижно, до тех пор, пока на лестнице не замирал звук его шагов. Тогда я возвращался в спальню, где Бригитта готовилась ко сну. Я с жадностью созерцал это прекрасное тело, эти сокровища красоты, которыми я обладал так долго. Она расчесывала свои длинные волосы, завязывала их косынкой и отворачивалась, когда платье ее падало на пол, словно Диана, входящая в воду. Она ложилась в постель, я убегал к себе, и мне ни на секунду не приходила мысль, что Бригитта изменяет мне или что Смит влюблен в нее. Я и не думал подозревать их или следить за ними. Я не понимал, что происходит, я только говорил себе: "Она очень хороша, а бедный Смит - славный малый, у них обоих какое-то большое горе, и у меня тоже". Эта мысль разрывала мне сердце, но в то же время утешала меня. Однажды, заглянув в чемоданы, мы заметили, что нам недостает кое-каких мелочей, и Смит взялся приобрести их. Он проявлял поразительную неутомимость и говорил, что, поручая ему что-либо, мы доставляем ему большое удовольствие. Как-то раз, вернувшись домой, я застал его у нас: стоя на коленях, он пытался запереть один из чемоданов. Бригитта сидела за фортепьяно - мы взяли его напрокат по приезде в Париж - и играла одну из тех старинных мелодий, в которые она вкладывала так много выражения и которые были так дороги мне. Я остановился в передней возле полуоткрытой двери. Каждая нота проникала мне в душу; никогда еще она не пела так грустно и с таким чувством. Смит слушал ее с восхищением. В руках у него была пряжка от ремня. Он сжал ее, потом выронил и устремил взгляд на платья, которые сам только что уложил и прикрыл простыней. Когда пение прекратилось, он не изменил позы. Бригитта, не снимая рук с клавиш, смотрела вдаль. Я еще раз увидел слезы в глазах молодого человека, я был и сам готов разрыдаться. Не отдавая себе отчета в своих ощущениях, я вошел в комнату и протянул ему руку. Бригитта вздрогнула. - Разве вы были здесь? - с удивлением спросила она. - Да, я был здесь, - ответил я. - Пойте же, моя дорогая, умоляю вас. Я хочу еще раз услышать ваш голос. Не ответив ни слова, Бригитта еще раз запела ту же арию. И для нее тоже она была воспоминанием. Она видела мое волнение, волнение Смита, голос изменил ей. Последние звуки, едва уловимые, казалось, растворились в воздухе. Она встала и поцеловала меня. Моя рука все еще была в руке Смита. Я почувствовал, как он судорожно сжал ее. Он был бледен, как смерть. В другой раз я принес альбом с литографиями, изображавшими виды Швейцарии. Мы втроем рассматривали их, и время от времени, найдя какой-нибудь понравившийся ей пейзаж, Бригитта задерживалась на нем. Один из них показался ей интереснее прочих. Это был вид одной местности в кантоне Во, неподалеку от дороги на Бриг: зеленая долина, усаженная яблонями, в тени которых паслось стадо; в отдалении деревушка, состоявшая из дюжины деревянных домиков, в беспорядке рассеянных по лугу и громоздящихся по окрестным холмам. На переднем плане, у подножия дерева, сидела девушка, а перед ней стоял молодой парень, видимо работник с фермы, и, держа в руке окованную железом палку, указывал на дорогу, по которой только что пришел, - извилистую тропинку, терявшуюся в горах. Над ними высились Альпы - три снежные вершины, позолоченные лучами заходящего солнца, венчали весь этот пейзаж, исполненный простоты и в то же время прекрасный. Долина напоминала зеленое озеро, и глаз следил за его очертаниями с величайшим спокойствием. - Не поехать ли нам сюда? - предложил я Бригитте и, взяв карандаш, набросал на рисунке несколько штрихов. - Что это вы делаете? - спросила она. - Хочу попробовать, не удастся ли мне, изменив немного это лицо, сделать его похожим на вас, - ответил я. - Мне кажется, что красивая шляпа этой крестьянки чудесно пошла бы вам. И, может быть, мне удастся также придать этому бравому горцу некоторое сходство со мной. По-видимому, моя выдумка понравилась Бригитте, и, вооружившись ножичком, она быстро стерла на рисунке лица юноши и девушки. Я начал рисовать ее портрет, а она пыталась сделать мой. Лица были очень миниатюрны, так что мы не стали особенно придираться. Было решено, что портреты изумительно похожи; и действительно, при желании вполне можно было узнать в них наши черты. Мы посмеялись над этим, альбом остался открытым, и несколько минут спустя я вышел из комнаты, так как меня зачем-то вызвал слуга. Когда я вернулся, Смит стоял, наклонившись над столом, и рассматривал литографию с таким вниманием, что даже не заметил, как я вошел. Он был погружен в глубокую задумчивость. Я сел на свое прежнее место у камина, обратился с какими-то словами к Бригитте, и лишь тогда он поднял голову. С минуту он смотрел на нас обоих, затем поспешно простился с нами, и я увидел, как, проходя через столовую, он стиснул