аже мне пришлют урну или что-нибудь вроде этого - неужели они думают, что я настолько глупа и поверю, что там находится прах моего мужа?" Целый день Мартхен удерживала Зигрид в нашем доме, хотя та все время говорила о том, что ее присутствие на птицеферме совершенно необходимо - без нее там все пойдет кувырком. Наконец Зигрид уснула в комнате Мартхен. И тогда Мартхен рассказала нам о смерти своей сестры. Она очень беспокоилась о Карле Хотце и боялась, что рано или поздно она получит извещение и о его смерти. "Еще одной смерти она не перенесет", - подумал я, глядя на Мартхен. Неожиданно она подошла к радиоприемнику и стала крутить ручки, пытаясь поймать сообщение английского радио. Мы с матерью бросились проверять, хорошо ли закрыта наружная дверь. Убедившись, что дверь закрыта, а Зигрид крепко спит, мы вернулись в гостиную. "Русские войска все еще стоят у ворот Варшавы", - сообщал английский диктор. - "В самом городе немцы жестоко расправляются с восставшими поляками". "Все польские пленные" - продолжал диктор - "транспортируются в концлагерь Маутхаузен. Между тем войска Красной армии вступили на территорию Венгрии". Мартхен надеялась, что Карла Хотце тоже отправили в Маутхаузен - русские скоро будут и там. Наш дом становился все многолюднее. Тетя Регина стала чаще приезжать к нам. Она беспечно пользовалась всем городским транспортом, который еще функционировал, чем доставляла матери немало беспокойства. Однажды Регина даже привезла к нам своего сожителя Карфункельштейна. Вместо букета цветов он преподнес Мартхен буханку черного, грубого помола, хлеба и завернутый в бумагу кусок весьма подозрительной на вид ветчины. Мать всплеснула руками. "Ты хочешь, чтобы тебя схватили?" - спросила она сестру. На Карфункельштейна она демонстративно не обращала внимания. Нам всем даже неловко стало. Карфункельштейн был человеком довольно небольшого роста с лихо закрученными усами и живыми, очень светлыми глазами. Самым заметным в нем были желтые, почти коричневые пальцы. Он непрерывно, одну за другой, зажигал сигареты. Я не замечал, чтобы он курил. Но когда бы я ни посмотрел на него, каждый раз видел, что он зажигает сигарету. Единственным признаком его богатства была зажигалка из массивного золота. Заметив, что я с удивлением поглядываю на его зажигалку, Карфункельштейн даже позволил мне поиграть с ней. Он производил впечатление приветливого, но в то же время настороженного человека. Когда он разговаривал с кем-нибудь, то в глаза собеседнику не смотрел. По выражению его лица невозможно было определить, о чем он думает. Кохман по-прежнему приезжал два раза в неделю, чтобы заниматься со мной. Мать сказала ему, что математика - мое самое уязвимое место, но он решительно отказался обучать меня этому предмету. "Я ведь учитель немецкого языка. С историей и географией я бы, пожалуй, тоже справился, но математика?... Даже не знаю, кого в настоящий момент я мог бы рекомендовать вам", - улыбнулся он. Каждый его урок неизменно заканчивался чтением по ролям отрывка из какого-нибудь произведения. Мартхен и мать скоро отказались в этом участвовать. Ганс Кохман не обращал внимания ни на войну, ни на то, что было с ней связано. Концентрационный лагерь был для него чем-то несуществующим. Гитлер в его понятии был ошибкой немецкого народа, заблуждением, от которого немцы скоро освободятся. Когда Мартхен однажды спросила его, кто же, по его мнению, поможет нам освободиться от этой ошибки, он печально покачал головой и сказал: "Эти проклятые коммунисты. С их помощью мы сможем изгнать дьявола и его приспешников". Впервые я увидел Мартхен рассерженной. "Не говорите мне о коммунистах. Сестра моя умерла, ее муж сидит в концлагере из-за этих, как вы их называете, проклятых коммунистов". Извинившись, Кохман возразил, что скоро снова будет можно высказывать свое мнение вслух, и поэтому нужно как можно быстрее получить навык в этом деле. Однако Гансу Кохману следовало бы понимать, что упоминание о коммунистах причиняло душевную боль Мартхен. После войны мы узнали от Кэте Нихоф, что ее сестра Эрна тоже умерла в концентрационном лагере Равенсбрюк. Оставшийся в живых узник концлагеря рассказал Кэте, что надзирательницы женских бараков спускали на заключенных специально выдрессированных овчарок, и те набрасывались на их половые органы. Несчастные женщины погибали в страшных мучениях. Родным же обычно сообщали, что они умерли от воспаления легких. Линия фронта приближалась все ближе к городу. С весны 45-го грохот орудий стал непрерывным. Однажды в доме появились наши соседи-нацисты, которых так боялся Карл Хотце (у нас уже вошло в привычку проходить мимо окна нашей комнаты, согнувшись в три погибели). Соседи взволнованно сообщили, что русские вошли в Кюстрин и тащат все, что плохо лежит. "Они насилуют женщин, всех без разбора, даже старух не щадят., да и над мужчинами тоже издеваются". Соседи приходили после каждой воздушной тревоги, и нам приходилось выслушивать их бесконечное нытье. Если налет продолжался всю ночь, они приносили с собой молотый кофе, который Мартхен заваривала. В середине апреля русские перешли к массированному наступлению. А к нам на короткое время неожиданно заехал Рольф Редлих. Он рассказал, что они с отцом по-прежнему живут в своем разрушенном доме - задние комнаты на верхнем этаже уцелели. "Это те комнаты, в которых вы ночевали. Отец сделал прочную лестницу и установил наверху старую входную дверь. Все получилось просто замечательно. Но кухню пришлось устроить в гараже. Отец провел туда воду. Он у меня молодец! Ты обязательно должен приехать и посмотреть. А во время налетов мы спускаемся в подвал. Наш подвал тоже пока держится". "А ты чем занимаешься? Все еще учишься стрелять из ручных гранатометов?" "Отец сказал - я должен постараться увильнуть. Сейчас нас и в самом деле хотят послать на линию огня. А русским, говорят, все равно - они и детей ухлопают". "Да ты что!" "Но если я уклонюсь - знаешь, какую мне зададут головомойку! Да и моему отцу тоже. Это можно себе легко представить". Я непременно хотел поехать в Вальдесру, взглянуть на новую постройку Редлихов, но мать подняла крик. А Мартхен предложила - пусть Рольф попросит отца приехать к нам. "Он ни за что не поедет", - покачал головой Рольф. Но старый Редлих все-таки приехал. Едва он появился, начался налет. На этот раз американских бомбардировщиков сопровождали истребители. Они атаковали немногочисленную зенитную оборону, и теперь бомбардировщики могли беспрепятственно сбрасывать бомбы. "Для нас это очень хорошо", - объяснил Редлих. - "Если им ничего не помешает, они будут сбрасывать бомбы на намеченную цель, а не просто куда придется". Тем не менее бомба разорвалась где-то поблизости. Наш дом сильно тряхнуло, и Редлихом постепенно овладел страх. "Только бы они снова в мой дом не угодили", - пробормотал он. "Вы ведь так не волновались, когда разбомбило ваш дом, а сейчас, когда он в развалинах, вы переживаете", - сказала мать. "Теперь дом стал действительно моим. Вы не поверите, но у меня к руинам этого дома особое отношение, даже какая-то привязанность". Редлихи стали навещать нас, как только у них появлялась возможность. Потом Рольфа призвали в "фольксштурм", и мы больше ничего не слышали ни о нем, ни о его отце. Остальные тоже перестали появляться, хотя электрички по-прежнему ходили. С уроками немецкого языка и литературы было покончено. Люди затаились. Все ждали неизбежного конца. В ночь на 22-е апреля в Берлине загрохотали залпы русских "катюш". Казалось, даже небо стало красным от тысяч летящих раскаленных снарядов. Однако хуже всего был производимый обстрелом адский шум. Рев, свист, разрывы снарядов не прекращались ни на минуту. Разговаривая друг с другом, нас приходилось кричать. Обстрел продолжался всю ночь и весь следующий день. Внезапно все прекратилось. "Что теперь?" - спросила Мартхен. - "Теперь ведь с вами ничего не случится?" Мы с матерью молчали. Сидя в нашей траншее, мы вслушивались в наступившую тишину. Может, у русских кончились боеприпасы? А может, немцы сейчас откроют встречный огонь? Но орудийных залпов больше не было слышно. Спустя несколько часов - мы только что задремали - мы услышали приближающийся шум моторов. Сначала мы подумали, что это опять американские бомбардировщики. Однако приближающийся шум не был похож на гул самолетов. "Это дизельные двигатели", - прошептала Мартхен.- "Или наши начали встречное наступление, или русские, все разгромив, едут на своих громадных танках". Рев моторов становился все громче. Нам показалось - машины приближаются к нашему дому. Мартхен вскочила с места. "Наверное, стрелять не будут", - прошептала она. - "Посмотрим, что происходит на улице". Я никогда еще не видел ее такой возбужденной. Она осторожно открыла дверь и прислушалась. Потом медленно вышла из траншеи. Мы последовали за ней. Зрелище было захватывающее. В утренних сумерках все казалось призрачным, каким-то нереальным. Один за другим мимо нас проезжали танки. Их люки были приоткрыты. Из люков выглядывали головы в странных шлемах. У многих танков крышки люков были откинуты назад, и на них, развалясь на пышных перинах, лежали солдаты в формах защитного цвета. "Они стащили эти перины в пустующих домах", - прошептала Мартхен и тихо засмеялась. - "Наверное, они так быстро гнались за нашими, что очень устали и теперь отдыхают". А танки все шли и шли. Казалось, им не будет конца. Затаив дыхание, мы стояли и смотрели на эту бесконечную колонну. Вдруг мы увидели фрау Риттер, нашу соседку из дома напротив. Она тоже стояла возле своего забора. "Откуда у русских столько целых танков?" - стараясь перекричать рев моторов, спросила она. - "Нам же все время говорили - русские за два последних месяца совершенно выдохлись, у них почти не осталось военной техники". "Потише, пожалуйста!" - прикрикнула на соседку мать. Сияющими глазами она смотрела на проходящие мимо танки. "Мы выдержали! Все уже позади!" - обернулась она к Мартхен. Она схватила меня в охапку и прижала к себе. И откуда у нее взялось столько сил? Отпустив меня, она порывисто обняла Мартхен. Мне даже показалось - мать хочет танцевать с ней. Потом мать громко запела что-то. Один из солдат высунулся из башни танка и повернулся в ее сторону. Он что-то прокричал матери, та засмеялась. Я никогда не слышал, чтобы она так смеялась - каким-то особенным, горловым смехом. Поведение матери, по-видимому, испугало Мартхен. Она непроизвольно отодвинулась в сторону. "Ты поняла, что сказал солдат?" - попыталась она отвлечь мать. "Да". Мать перевела дух и опять засмеялась. "Он сказал пошлость. Но это была самая лучшая пошлость, которую я когда-либо слышала". Она все еще обнимала Мартхен. "Теперь мы начнем жить, Мартхен. Теперь мы заживем. Мы станем обычными, нормальными людьми. Совсем как остальные". От волнения ее пошатывало. Мне даже стало страшно - она показалась мне слегка спятившей. Мартхен крепко держала мать. "Откуда ты знаешь русский?" - спокойным голосом спросила она. Мать взглянула на Мартхен и так же спокойно ответила: "Я долгое время училась в Праге. И жила в интернате. Там преподавали русский язык. Это был обязательный предмет". Тем временем стало совсем светло. Мимо нас нескончаемой вереницей с грохотом шли и шли русские танки. Мы смотрели на них, не отрываясь. "А где ты так хорошо немецкий выучила?" - спросила Мартхен. "Дома мы говорили по-немецки, по-польски и на идиш. Я ведь родилась в Австро-Венгрии. Мой отец был офицером австрийской армии и погиб во время первой мировой войны". "Хорошо, хорошо". Мартхен втащила мать в дом и закрыла за собой дверь. Обе, казалось, совершенно забыли обо мне. Я стоял у садовой калитки и глядел на русских солдат, на их гимнастерки, на их небритые лица, на украденные перины, на которых спали эти уставшие люди. "Русские совсем непохожи на выигравших войну", - подумал я. А может, это и не русские вовсе, а замаскированные эсэсовцы? Все происходящее было для меня совершенно невероятным. Мать сказала - теперь мы сможем жить "как нормальные люди". А что это такое - "жить как нормальные люди"? Я просто не мог представить себе, как можно жить, не прячась, не скрываясь. Это стало для меня "нормальной" жизнью. Но может быть, когда-нибудь все и изменится. Я не мог отвести взгляд от проходящих мимо танков и терпеливо ждал, пока последняя машина не скрылась из виду. Неужели именно с этими танками Рольф думал справиться с помощью своего ручного гранатомета? Я медленно направился к дому. Мартхен с матерью сидели в гостиной. Мартхен крутила ручки радиоприемника. На столе стояла бутылка яичного ликера. "Посиди с нами", - сказала Мартхен. - "Я думаю, тебе тоже можно немного выпить. Сегодня мы празднуем наше второе рождение". "Родиться заново может только тот, кто перед этим умер". "Правильно!" - воскликнула мать и залпом выпила еще одну рюмку. - "Мы и были мертвыми". Мартхен тихонько выругалась - она никак не могла поймать БиБиСи. "Зачем тебе это нужно?" - спросила мать. - "Англичане наверняка скажут то, что мы уже знаем - русские уже в Берлине. Оставь в покое радиоприемник!" Обе женщины пили, пока не опустела бутылка. Я охотно выпил бы еще рюмочку - сладкий ликер мне понравился. "Мне нужно предупредить Рольфа. Я знаю его - он способен стрелять по этим русским громадинам из своего ручного гранатомета. Это безумие!" "Ты не сможешь его предупредить", - возразила Мартхен. - "Для этого ты должен перейти через русские рубежи. А об этом даже думать нельзя!" Внезапно в дверь громко постучали. (Мы совсем не слышали, как кто-то вошел в сад и подошел к дому). Мужской голос прокричал что-то по-русски. Потом в дверь забарабанили чем-то тяжелым. "Нужно открыть дверь, Мартхен. Они кричат: "Открывай!" "Ты пойдешь со мной?" - спросила Мартхен. Мать встала из-за стола. Я тоже хотел подойти к двери. "А ты останься здесь!" - сказала мать. Обе женщины вышли в прихожую, закрыв за собой дверь. Подойдя к закрытой двери, я прислушался, пытаясь понять, что происходит в прихожей. Я услышал, как открылась наружная дверь. После этого события стали развиваться стремительно. Русские оттеснили обеих женщин от входной двери. Мать протестующее сказала что-то по-русски. Однако ее протесты были бесполезны. Дверь в гостиную с шумом распахнулась. Я отлетел в сторону и чуть не ударился головой о край стола. Двое русских втащили в комнату Мартхен и мою мать. Один из русских поднял автомат и прицелился в Мартхен. Подскочив к нему, мать отвела автомат в сторону. Она что-то прокричала солдату по-русски, указывая на Мартхен. Солдат в нерешительности обернулся к двери. В комнату вошел еще один русский в офицерской форме. Они о чем-то тихо заговорили друг с другом. Потом те двое, которые появились первыми, быстро подошли ко мне и к Мартхен и стали тащить нас из комнаты. Мартхен не сопротивлялась, но я кричал так, как будто меня резали. Я даже попытался ударить одного солдата кулаком в живот, но он завернул мне руки за спину. Мне было очень больно. "И это наши освободители?" - закричал я, обращаясь к матери. - "Они такие же, как нацисты!" "Только не реветь". Это было единственное, о чем я тогда думал. Но от боли у меня на глазах выступили слезы. Мать совершенно спокойно сказала что-то третьему военному. Внезапно я почувствовал, что меня отпустили. Мой мучитель вышел из комнаты. Дверь за ним закрылась. "Нам нельзя оставлять Мартхен одну с этим говнюком!" - прорыдал я. - "Он же убьет ее!" "Успокойся, ей ничего плохого не сделают", - ответил третий русский на хорошем немецком языке. Говорил он почти без ошибок. "А с вами - с тобой и твоей мамой - я хочу поговорить наедине". Только теперь я смог рассмотреть его как следует. "Он похож на кинозвезду", - подумал я. - "Если бы не эта дурацкая военная форма - она ему совершенно не к лицу". Он попросил нас сесть и сам сел рядом со мной. "Ты ведь немецкий мальчик?" - приветливо спросил он. "Да", - сказал я. "Хорошо". Он обернулся к матери. "Ты говоришь по-русски?" Мать утвердительно кивнула. "Откуда ты знаешь русский?" "Я родилась в русской части Польши. После первой мировой войны моя семья переселилась в Германию". "Вы эмигрировали?" "Да". "Вы бежали от Красной Армии?" "Я думаю, нет", - быстро возразила мать. - "Скорее, от казаков". "Говори помедленнее!" Мать снова кивнула. "Где твой муж?" "Умер", - сказала мать. "Когда он умер?" "Пять лет назад". "В Германии?" Этот тип все больше действовал мне на нервы. "Что он хочет от мамы?" - спрашивал я себя. - "Здесь достаточно немок, путь их он и допрашивает. Почему именно мою маму?" "Где он умер?" - несколько строже продолжал спрашивать русский. "В ка-цет". "Господи, ведь она с трудом вытащила отца оттуда!" - подумал я. - "Почему мама об этом не сказала?" "В ка-цет", - повторил русский. "Это сокращение от слов "концентрационный лагерь", - медленно сказала мать. "Знаю, знаю, но ты долго думала, прежде чем сказать, где умер твой муж. Слишком долго думала". Он вдруг пристально посмотрел на меня. "Ты же приказал мне говорить медленно", - сказала мать. Она обращалась к русскому на "ты", но это, по-видимому, его ничуть не удивило. Он по-прежнему не спускал с меня глаз. "Почему твой муж был в концлагере?" "Он был еврей". Вздрогнув, русский перевел взгляд на мать. "Значит, ты немка, а твой муж был еврей?" Мать хотела ответить, но он оборвал ее на полуслове. "Ты была замужем за евреем. Ты бегло говоришь по-русски. Сама ты немка и живешь в роскошном доме". "Этот дом вовсе не роскошный!" - крикнула мать. "Хорошо, хорошо, не роскошный", - согласился он. - "В каком концлагере умер твой муж?" "В Заксенхаузене". "В 1940-м?" Мать молча кивнула. "Разве тогда в концлагерях евреев уже убивали?" - спросил русский. "Мой муж из тех же мест, что и я. Он тоже был еврей". "Но ты ведь немец!" - обратился он ко мне. - "А может, ты тоже говоришь по-русски или по-польски?" "Он родился здесь", - ответила за меня мать, - "и не говорит ни по-польски, ни по-русски". "Я хочу, чтобы он сам мне ответил. Ты немецкий мальчик?" "Да". "Хотя твой отец - еврей?" "Я немец и еврей", - взглянув на мать, ответил я. "Ты не еврей. Если твой отец еврей, а мать - нет, ты уже не считаешься евреем". Я снова посмотрел на мать, Почему она не помогала мне? "Где твоя форменная одежда?" "Какая форменная одежда?" - озадаченно спросил я. "Твоя форма члена "гитлерюгенд". "У меня нет этой формы". "Но ты же немецкий мальчик, и у тебя она обязательно должна быть", - настаивал русский. "Я немецкий еврей, поэтому мне запрещено быть членом "гитлерюгенд". "Ты немец". "И еврей". "Ты не еврей". "Нет, я еврей". Наш разговор, казалось, развеселил русского. Он снова повернулся к матери. "Покажи мне свой паспорт". "У меня нет паспорта". "Покажи мне свой немецкий паспорт". "Немецкого паспорта у меня тоже нет. Я могу показать тебе только мое старое почтовое удостоверение, но оно выписано на другое имя". "Это потому, что ты шпионка!" - неожиданно закричал он. - "И мужа-еврея у тебя не было. Ты прекрасно знаешь, что евреи были отправлены в газовые камеры! Причем гораздо позднее. У нас немцы делали все гораздо проще - евреи должны были сами копать себе могилы. Ты предательница и шпионка!" От ярости русский едва мог говорить. Он рывком поднял мать со стула и потащил к двери. Я, плача, пытался вырвать мать из его рук. Тогда он схватил меня за шиворот: "Так ты говоришь, что ты еврей?" Рыдания мешали мне говорить. Мать хотела погладить меня по голове, но он оттащил ее. "Ты еврей? Хорошо. Тогда тебе, конечно, известно, что твоя мать тоже должна быть еврейкой". Я молча кивнул. "Но это ложь - она не еврейка. Твоя мать вырастила тебя лжецом". Он был просто в бешенстве. "Сейчас он убьет нас всех!" - подумал я. Из кухни слышался голос Мартхен, повторявший имя моей матери. Внезапно русский перестал кричать. Это было еще страшнее. "Ты же знаешь, что Гитлер убивал евреев?" Он говорил со мной, но его слова предназначались для матери. "Да", - сказал я. -"Да". "Как же получилось, что ты и твоя мать остались живы?" "Мы все время прятались", - ответил я. Если бы он сейчас захотел, я выложил бы ему всю нашу одиссею. Лишь бы он оставил нас с матерью в покое. "Гитлер уничтожал всех евреев. Это он хорошо организовал. Очень хорошо. А вы рассказываете мне, что вы евреи! Да как же вы могли уцелеть здесь, в Берлине, в самом центре гитлеровского государства?" "Мы прятались!" - закричал я. - "Мы прятались больше двух лет. Прятались у друзей, у проституток, у эмигрантки, у коммунистов. Нам помогла даже одна нацистка, которая за это поплатилась жизнью. Она была нашим другом. И никогда не обращалась с нами так, как ты! Все это время мы ждали вас, а теперь вы хотите убить мою маму. И Мартхен тоже. Она снова спрятала нас у себя в доме, хотя ее сестра с мужем были отправлены в концлагерь. Потому что оба были коммунистами и распространяли листовки. У Мартхен больше мужества, чем у всех вас. Со всеми вашими танками и ракетами. А теперь можешь расстрелять меня, говнюк поганый!" Мать с удивлением смотрела на меня. Я чувствовал - она восхищается мной. А мне ничего больше и не нужно было. Мой страх куда-то исчез, испарился. Русский мог выпустить в меня целую обойму - мне было все равно. Я вырвался из его рук и уселся на стул, не спуская глаз с него и с матери. "Он колеблется, иначе ни за что не отпустил бы меня", - подумал я. - "Может быть, теперь он и маму отпустит", Русский приоткрыл дверь и что-то крикнул своим товарищам. Потом снова захлопнул дверь. "Ты говоришь, что ты еврей", - опять начал он. Я промолчал. "Твои родители тоже евреи". "Мой отец умер". "Тебя воспитали как еврея?" "Поцелуй меня в зад!" - подумал я, глядя на него. "Если твои родители родом из русской части Польши, то ваша семья, наверное, была религиозной". "Нет!" - неожиданно для самого себя воскликнул я. Он все еще крепко держал мать. "Почему же вы не были религиозными?" "Потому что ты делаешь больно моей маме!" - закричал я. Я не знал, понял ли он меня. В глазах матери снова заметался страх. Русский, казалось, оставался невозмутимым. "Знаешь, что ты по еврейским обычаям должен делать, если твой отец умер?" Отпустив мать, он вплотную подошел ко мне. Только теперь я заметил, что у него светлокарие глаза и очень высокий лоб. "Итак, что ты должен делать, если твой отец умер?" "Читать "Отче наш", - едва не сказал я. Сегодня, спустя много лет, я понимаю, что такой ответ означал бы смерть для нас обоих. Я взглянул на сидевшую напротив мать. Она смотрела на меня выжидающе и одновременно задумчиво. "Читать поминальную молитву", - сказал я и повернулся лицом к стене. В комнате наступила напряженная тишина. "Ты можешь прочесть "Кадиш"?" - услышал я его голос. С меня было довольно. Сидя лицом к стене, я в бешеном темпе пробормотал "Кадиш", раскачиваясь взад и вперед, как старый еврей в синагоге. Честно говоря, это была лишь скверная пародия на "Кадиш", но он не заметил этого. Когда я кончил, снова наступила долгая тишина. "А теперь прочти молитву, которую произносит еврей перед смертью". Я скороговоркой забубнил "Шма, Исраэль". В моем исполнении эта молитва тоже напоминала пародию. Пожалуй, даже еще больше, чем прочитанный перед этим "Кадиш". "Маме, наверное, смешно", - вдруг подумал я. И прервался, не договорив "Шма, Исраэль" до конца. "Больше не хочу", - сказал я, повернувшись в его сторону. Он плакал. Лицо его оставалось бесстрастным, но из глаз лились обильные слезы, как будто у него внутри открыли водопроводный кран. Он вытащил из брючного кармана платок и вытер лицо. Дверь открылась, и кто-то втолкнул в комнату Мартхен. Выглядела она слегка растрепанной, лицо приобрело какой-то желтоватый оттенок, но, похоже, русские не сделали ей ничего плохого. Мать тотчас же подбежала к Мартхен, усадила ее на диван и села рядом. "Он ничего тебе не сделал?" - спросила Мартхен. Мать отрицательно покачала головой. Я демонстративно сел рядом с Мартхен. Рядком, как куры на насесте, сидели мы на диване и смотрели на сидящего перед нами мужчину, который так же внимательно разглядывал нас. "Ты коммунистка?" - обратился он к Мартхен. "Нет". Он снова посмотрел на меня. "Ее сестра и муж сестры - коммунисты", - сказал я. "Где муж твоей сестры?" "В концлагере", - ответила Мартхен. Она отвечала коротко и даже чуть резковато. Русский же, напротив, старался быть вежливым. "В каком концлагере?" "Маутхаузен. В Австрии". "Это далеко отсюда". "В последнее время всех политических отправляют туда". "А твоя сестра?" "Она умерла". Он снова бросил на меня короткий взгляд. "Она умерла в концлагере Равенсбрюк от воспаления легких", - объяснил я. Русский подтянул свой стул поближе к дивану. "Но муж твоей сестры был коммунистом?" "Он и сейчас коммунист". "Хорошо, и твоя сестра тоже была коммунисткой?" Я видел, что силы Мартхен на исходе. Еще несколько подобных вопросов, и она окончательно потеряет самообладание. Русский, видимо, тоже заметил ее состояние. Он встал и перегнулся через стол. "Тебя зовут Мартхен?" Он внезапно заговорил с ясно слышимым еврейским акцентом. "Мартхен, мы сейчас выпьем за наше примирение". В комнату вошли два солдата и поставили на стол две полных бутылки. Из кухни они принесли большие кофейные чашки. "У нас есть рюмки", - сказала Мартхен. Она с удивлением смотрела на русских. Не обратив внимания на заявление Мартхен, они наполнили чашки до краев. Офицер встал, подняв свою чашку. "Выпьем за мир и за победу над Гитлером". Нам тоже пришлось встать. Моя чашка осталась стоять на столе. Один из солдат сунул ее мне в руки. "Ты прочел "Кадиш" в память о своем отце, выпей теперь за упокой его души и за победу над Гитлером. Повтори за мной: "Да живем мы вечно!" "Да живем мы вечно!" - повторил я. "А теперь пей!" "Мне станет плохо". "Ты уже мужчина. Пей!" Я увидел, как русские поднесли свои чашки ко рту и залпом выпили их содержимое. Мартхен с окаменевшим лицом тоже сделала глоток. Мать смотрела на меня полными испуга глазами. "Однажды мне пришлось выпить целый стакан касторки. И с этим я тоже обязательно справлюсь!" - подумал я. Зажмурившись, я отхлебнул из чашки. Когда я проснулся, то увидел, что лежу в спальне Мартхен на ее кровати. На краешке кровати сидела Мартхен. "Они выставили возле нашего дома охрану. Этот офицер - из Ленинграда. А уж пьет он! Прямо бездонная бочка! И как ты думаешь, что делает твоя мама? Пьет вместе с ним!" "А почему я лежу здесь?" "Ты выпил всю чашку до конца. И сразу отключился, упал, как подкошенный". Она похлопала меня по руке. "Ты вел себя молодцом". "А что мне оставалось делать? Видит Бог, мне это совсем не понравилось". "И все же хорошо, что ты выпил. Русские очень обижаются, если кто-то отказывается выпить с ними". "Да это было мне совсем нетрудно. Я просто очень устал". "Не обманывай меня. Я тебя добрых полчаса над унитазом держала!". "А где мама?" "В гостиной с русским". "Что она там делает?" "Пьет". Мать, конечно, выпила совсем немного. А ковер под столом вонял спиртным еще долго, пока мы не отдали его в чистку. И сам я даже спустя много времени не переносил запаха алкоголя. Этому русскому офицеру я обязан своим отвращением к спиртным напиткам. Звали его Василий Яковлевич Тункельшварц. Он был пианистом. Однажды он приволок откуда-то пианино и по вечерам устраивал для нас концерты. Он был потрясающим пианистом. Больше всего мне нравилось, когда он играл Баха или Генделя или исполнял на пианино пьесы для клавесина. "Как этот народ мог иметь столько прекрасных композиторов?" - каждый раз говорил он. Тункельшварц имел звание капитана и поэтому мог многое себе позволить. Пять лет он оставался гарнизонным офицером, но в ходе постоянных чисток внутри армии был отозван в Советский Союз. И хотя мы обменялись адресами, я больше о нем никогда не слышал. В апреле 45-го он был комендантом Каульсдорфа и освободил наш дом от всяких посягательств. Фронт все ближе подступал к центру города. Однако тогда нас это не слишком беспокоило, хотя его приближение мы ощущали. Василий снабжал нас русским черным хлебом и в большом количестве луком. Мне становилось плохо уже от одного вида этих продуктов. Когда русские стали поставлять продукты питания в первые магазины и возле них выстраивались длинные очереди, мать могла проходить в эти магазины сразу, не выстаивая часами в этих очередях. А охрану возле нашего дома не снимали вплоть до капитуляции. "В действующих частях люди хорошие", - говорил Василий. - "Они ведут себя более или менее прилично. Но в тылу встречаются настоящие бандиты. Они насилуют женщин и вообще быстро расправляются с населением. Но это пустяки по сравнению с тем, что творили в нашей стране немцы". Постепенно все больше женщин-соседок находили убежище в нашем доме. Они приносили с собой матрацы и располагались где могли. Даже на кухне. Василий был не слишком доволен этим, но молчал. Только по вечерам, когда он возвращался со службы, все, кроме нас, должны были освобождать гостиную. Нашу соседку фрау Риттер, жившую на противоположной стороне улицы, насиловали неоднократно. Время от времени мы слышали, как она кричит и ругается. Однако постепенно в доме соседки стало спокойнее. Русские часто стояли перед дверью дома фрау Риттер и терпеливо ждали, когда их впустят. Многие держали подмышкой буханки черного солдатского хлеба или завернутое в газетную бумагу свиное сало. Мартхен как-то зашла к фрау Риттер и предложила ей ночевать у нас. Но та отказалась. Фрау Риттер нельзя было назвать красавицей. На ее передних зубах были металлические коронки, которые ярко блестели, когда она смеялась. А кроме того, она была толстухой. "Если я буду ночевать у вас", - говорила она, - "тогда, конечно, они перестанут приставать ко мне. Но ведь они за это платят, причем немало. И дело я имею только с молоденькими. Они довольно безобидны. А если я не в настроении, то говорю, что у меня выходной. Они послушно уходят и являются только на следующий день. Не нужно ругаться и поднимать крик - только хуже будет, они от этого приходят в ярость. Мне нужно, наверное, поднять цену, тогда они сами не захотят ко мне ходить". "А если ваш муж вернется из плена?" "Ах, фрау Шеве, о чем вы говорите? В последний раз, когда он приезжал в отпуск с фронта, он уже ни на что такое не годился". Переубедить нашу соседку Мартхен так и не смогла. Матери фрау Риттер нравилась. "Ее смех хоть кого развеселит", - говорила она Мартхен. - "И если никто из этих парней не наградит ее сифилисом, она уцелеет". Мне тоже нравилась эта толстуха с ее цветастыми летними платьями, металлическими зубами и заразительным смехом. Впрочем, ей симпатизировали почти все, и никто на нее не обижался. В городе творилось что-то невообразимое. Однажды по нашей улице прошла небольшая группа мальчишек в изодранных военных формах. Группу сопровождали трое вооруженных до зубов русских солдат. Мальчишек привели в сад нашего соседа-нациста. Их усадили на землю возле стены дома, и один из русских, громадный парень в сдвинутой на затылок пилотке, бегал перед ними взад и вперед, демонстративно поигрывая спусковым крючком своего автомата. Жена соседа крикнула нам из окна, что этих мальчишек русские взяли в плен, когда те хотели обстрелять их танки из ручных гранатометов. И теперь этих мальчиков убьют. Не может ли моя мать сделать что-нибудь? Русский поднял автомат и прицелился в окно. Раздалась автоматная очередь. С крыши дома посыпались осколки черепицы. Соседка поспешно закрыла окно, но продолжала жестами просить мать о помощи. Сидевшие у стены мальчишки начали плакать. Мать подбежала к русскому. Видимо, она о чем-то просила его, но он и слушать не хотел. Я попытался разглядеть лица сидевших у стены ребят. У меня отлегло от сердца, когда я убедился, что Рольфа среди них нет. Внезапно русский поднял автомат и приставил дуло к животу матери. Он закричал на нее, и мать, осознав свое бессилие, пошла прочь. "Ничего нельзя сделать", - подойдя к нам, сказала она. - "Наша охрана тоже не хочет в это вмешиваться". "Он же чуть не застрелил тебя!" - воскликнула Мартхен. "Чепуха", - отмахнулась мать. - "Кажется, этот русский добродушный парень. Но он подчиняется приказам". "Кто же отдает приказы расстреливать детей?" - возмущенно спросила Мартхен. Мать пожала плечами. "Этих ребят схватили, когда по всему Кепенику уже развесили белые флаги. В назидание другим их нужно расстрелять. Война всех сделала сумасшедшими". "Но ведь ты же все объяснила этому русскому!" "Конечно. А в ответ на это он приставил к моему животу автомат". Мы увидели, как двое других русских притащили откуда-то большой ящик и поставили его на землю перед верзилой в пилотке. "Там, наверное, еще какое-нибудь оружие". Мартхен дрожала как осиновый лист. Мать попыталась увести ее в дом. "Нет, я хочу это видеть!" - громко, чтобы ее услышал русский, закричала Мартхен. - "Я хочу видеть, как эти взрослые парни стреляют в маленьких детей!" Верзила в пилотке повернулся в нашу сторону и замахал своим автоматом - мол, уходите отсюда. Затем, обернувшись к своим товарищам, что-то коротко приказал им. Солдаты открыли ящик. Мы смотрели на них, онемев, затаив дыхание. "Немедленно иди в дом", - зашипела на меня мать. Но я остался. Полумертвые от страха мальчишки прижались к стене дома, уткнув головы в колени. Внезапно русские вытащили из ящика толстые кольца колбасы и подошли к детям. Солдаты подняли их с земли, сунули в руки каждому по кольцу колбасы и вытолкнули их на улицу. Верзила в пилотке что-то прокричал им. "Что, что он говорит?" - дергала Мартхен за руку мать. "Погоди-ка". Мать подошла к забору, разделявшему оба садовых участка. Смертельно уставшие мальчишки в нерешительности стояли на улице, не двигаясь с места. Русский что-то закричал и захлопал в ладоши, как будто хотел их спугнуть. Потом он прокричал матери что-то по-русски. "Идите домой", - перевела мать. - "Скажите вашим матерям - война окончена". Мальчишки разбежались. Русский в восторге хлопал себя по ляжкам. Затем, схватив ящик, он бросил нам через забор оставшуюся колбасу. Мартхен тут же ушла в дом. Ей ни на секунду не приходила в голову мысль, что мать знала о разыгранном перед ними спектакле. "Он говорил тебе, что собирается делать?" "Нет, ничего он мне не говорил. А даже если и сказал бы что-то, я ничего не смогла бы изменить". Тридцатого апреля к нам в гости приехали Редлихи. На мой вопрос, участвовал ли Рольф в боях, тот ответил отрицательно. "Отец спрятал меня в подвале. Да меня никто и не хватился - уже некому было". Редлихи приехали к нам на своих старых велосипедах и очень удивлялись, что их велосипеды до сих пор не забрали русские. "Даже старые кофемолки вроде нашей у них высоко ценятся", - рассказывал Рольф. "Вы все еще живете в своем доме?" - спросил я. "Ну конечно. Русские в таких развалюхах селиться не будут. Отец займется домом, когда они уйдут. Он обещал мне восстановить дом полностью". С помощью старого Редлиха мы с Рольфом уговорили мать и Мартхен отпустить меня в Вальдесру. "Может, удастся уломать Василия, и он отвезет нас на машине", - предложила мать. Однако я непременно хотел ехать вместе с Редлихами. После того как старый Редлих твердо пообещал матери соблюдать предельную осторожность, мы отправились в путь. Однако недалеко от Вальдесру нас все же остановили. Из встречного грузовика выпрыгнули русские с криками "Часы, часы!" Ни у кого из нас часов не было. Тогда русские забрали наши велосипеды, погрузили их в кузов грузовика и поехали дальше. Мы были уверены, что даже если бы у нас были часы, велосипеды все равно бы отобрали. Остаток пути мы шли пешком. Наконец мы добрались до места. Вальдесру (мать называла его захолустьем) встретил нас полной тишиной. Все словно вымерло. Дом Редлихов постепенно приобретал жилой вид. Половина дома оставалась полностью разрушенной, и сквозь проломы можно было заглядыватьв уцелевшие комнаты. Внутренняя лестница, ведущая на второй этаж, была в полном порядке. Дверь, закрывавшая вход в уцелевшие помещения, была отремонтирована и выглядела потрясающе. Кухня снова переместилась из гаража на прежнее место. Запасы были водворены обратно в подвал. Почти вся сантехника была невредима, из крана вода текла в стоявший на полу таз. Однако восстановительные работы на кухне еще не были закончены. После того, как я все осмотрел и по достоинству оценил работу старого Редлиха, мы с Рольфом решили отправиться в наш лес. "Только не заходите слишком далеко", - предупредил нас старый Редлих. - "Теперь в лесу полно всякого сброда". "Русские?" - спросил я. "Нет, там окопались бомжи. Они собираются в банды, могут даже ограбить. А добычу делят между собой. Такие вот дела". "Отец преувеличивает - хочет напугать нас", - объяснил мне позднее Рольф. - "Я наверняка знаю - там повсюду валяются целые куски от русских "катюш". А какой адский грохот стоял, когда они в первый раз ударили! У нас в лесу можно собрать много интересного". Старое место, где мы обычно искали бомбовые осколки, было совершенно пусто. Ни одного осколка! Выругавшись, мы побежали дальше, по направлению к Кепенику. Вдруг на обочине дороги мы увидели две сидевшие на земле человеческие фигуры. Один сидел, прислонившись к дереву, второй - на куче мха недалеко от первого. Он что-то жевал. "Это не бомжи", - прошептал Рольф. -"Тот, который жует - русский". "А второй?" "Отсюда не видно". Мы осторожно подошли ближе. "Господи, да это же немец! И оба сидят рядышком, как два приятеля!" "Немец не пехотинец", - тихо сказал я. - "Это парашютист-десантник. Видишь, какая у него форма! Сидит тихо-тихо, а этот русский лопает". "Хоть бы с соседом поделился!" - добавил Рольф. Мы подползли к немецкому парашютисту совсем близко. Я даже мог дотронуться до него. Русский видел нас, но наше присутствие, казалось, ему совсем не мешало. Я заглянул немцу в лицо. "Черт побери, да он же мертвый!" - испуганно сказал я. - "Мертвее не бывает!" Рольф подполз поближе. "И совсем не воняет. Оба, наверное, тут как раз и повстречались". На шлеме немца мы увидели пулевое отверстие. "Ему выстрелили в голову", - сказал Рольф. - "А кровь, наверное, вытекла внутрь шлема". Неожиданно русский проявил беспокойство. Размахивая руками, он что-то закричал нам. Мы пустились наутек. "Он оберегает свой трофей", - говорил на бегу Рольф. - "Я еще никогда не видел такого элегантного мертвеца. Даже сапоги начищены до блеска!" Мы повернули назад, однако сделали большой крюк, чтобы снова не наткнуться на мертвого немецкого парашютиста и сидящего рядом с ним русского. Я бежал впереди, глядя под ноги - вдруг найду осколок бомбы? "Смотри, что я нашел!" - услышал я голос Рольфа, - "Блестит, как салом смазанный!" Я обернулся. Вдруг раздался негромкий хлопок. "Ой! Черт побери!" - закричал Рольф. Я бросился на землю. "Бежим отсюда!" - крикнул я. - "Этот русский стрелял в нас!" Рольф тоже бросился наземь. "Думаю, это был не русский", - сказал он. - "Наверное, я наступил на что-то - меня сильно укололо". Он попытался подняться. - "Черт побери, у меня нога болит!" Вскочив на ноги, я подбежал к нему, ухватил его сзади за подмышки и рывком поднял. "Потише, потише, Макс. Не торопись. Мне очень больно!" "Твои штаны совсем мокрые". "Я от страха описался, наверное". "Это кровь", - сказал я. - "У тебя внизу все в крови. Обопрись на меня. Идем домой". Он попытался сделать несколько шагов. "Не могу. Ноги как ватные. Я полежу здесь, а ты сбегай за отцом". "Ты с ума сошел! Чтобы я оставил тебя здесь истекать кровью? Отсюда до дома совсем недалеко! Полезай ко мне на спину. Ничего, мы доберемся". Я опустился на колени, и он залез ко мне на спину. "Обними меня за шею, и побежали". Через некоторое время я почувствовал, что его руки заметно ослабели и едва держатся за мою шею. "Держись крепче! Ну постарайся!" Я сильнее обхватил руками его ноги. "Боже", - молился я про себя. -"Боже, если ты есть, помоги! Пусть с ним не случится ничего плохого, просто лопнул какой-нибудь сосудик или что-нибудь в этом роде!" - "Как ты там?" - спросил я Рольфа. "Прекрасно. А если бы не так тряс, было бы еще лучше". "Я должен побыстрее принести тебя домой". "Понятно. Но меня качает, как будто я на верблюде сижу. Тряси не так сильно, а то меня затошнит. Как у меня внизу болит - то ли задница, то ли еще где-то". "Наверное, на зубную боль похоже. Когда болит зуб, кажется, что даже кожа на голове болит". "Голова у меня не болит, это уж точно". Я засмеялся. "Прекрати!" - закричал он. Мои легкие словно огнем жгло. "Только бы мне донести его до дома", - думал я. -"Только бы донести его!" "Сейчас лес кончится, а там уже и до наших развалин недалеко", - сказал Рольф. Он становился все тяжелее. "Мне надо приподнять тебя немного, а то ты свалишься с меня", - сказал я. "Хорошо", - медленно ответил Рольф. Наконец мы увидели развалины дома Редлихов. Я бежал, собрав последние силы, почти теряя сознание. Старый Редлих стоял возле дома, греясь на солнышке. Он взглянул в нашу сторону. Секунду он озадаченно смотрел на нас, затем ринулся мне навстречу. Я уже не слышал, что он кричал, только почувствовал, что он снял Рольфа с моей спины. Задыхаясь, я упал на землю. Отдышавшись, я медленно поднялся на ноги. Старый Редлих сидел на земле рядом с лежавшим на земле сыном, низко склонившись к нему, прижав голову к его щеке. "Почему он не относит Рольфа в дом, в крайнем случае его можно и на кухне положить!" - подумал я. Редлих поднялся и подошел ко мне. Он был мертвенно бледен. "Твои старания были напрасны", - вымолвил он и направился к дому. "Ты не помог ему, милосердный Боже, ты не помог ему", - думал я, глядя на лежавшего на земле Рольфа. Его такое знакомое мне лицо теперь выглядело чужим и уже не принадлежащим этой жизни. Это был мертвый человек, которого я знал так же хорошо, как себя самого. Старый Редлих вернулся с покрывалом и накрыл им тело сына. "Я не могу отнести его в дом", - тихо сказал он. - "У меня нет сил". Он сел на землю возле мертвого Рольфа. "Но я же только что с ним разговаривал! Он еще шутил!" Я опустился на колени перед Редлихом и заглянул ему в глаза. - "Мы должны отнести его в дом и вызвать врача. Я помогу вам". Откинув покрывало, я взглянул на Рольфа. Потом приложил руку к его щеке. "Он же еще совсем теплый. Нужно вызвать врача". Внезапно до меня дошло - сидящий передо мной человек прав. Мне не удалось спасти жизнь своему лучшему другу. Редлих сидел с безучастным, отрешенным видом. Он не отвечал на мои вопросы, он просто не обращал на меня внимания. Он даже не заметил, что я откинул с Рольфа покрывало, а потом снова аккуратно расправил его на теле погибшего. Он ушел в себя, окружающее словно перестало для него существовать. Он сразу стал очень старым. И я побежал. Я бежал как сумасшедший. "Мне нужно в Каульсдорф. К Мартхен", - торопил я себя. - "Она наверняка знает, что делать с Редлихом, как его образумить". Я до сих пор не понимаю, как мне удалось так быстро добраться до Каульсдорфа. У меня начался непрекращающийся приступ кашля. "Сейчас я выблюю мои легкие" - подумал я. Мать организовала все. В открытой легковой машине приехал Василий, и мы помчались в Вальдесру. Редлих все еще сидел возле мертвого сына. Рядом с ним стояли его соседи. Они увидели нас, и их словно ветром сдуло. Бросив короткий взгляд на мертвого Рольфа, Василий перевернул его на живот. "У него внизу все разворочено", - сказал он. По его приказанию тело Рольфа перевезли в Кепеник, в военный госпиталь. Вернули его только через десять дней, и Редлих смог похоронить своего сына. В той же легковушке мы вернулись домой. Редлиха мы тоже взяли с собой. Василий поднял его с земли и почти донес до машины. В Каульсдорфе я уступил ему свою комнату, а сам перешел в комнату матери. Редлих выходил из комнаты только в уборную. Остальное время он лежал на кровати, молча глядя в потолок. Жена соседа-нациста, тоже нашедшая приют в нашем доме, по-матерински заботилась о Редлихе. Муж ее был арестован - его выдали бывшие соратники по партии. "И зачем он рассказывал всем, что был постоянным собутыльником Геринга", - жаловалась она. - "Это возбуждает у людей лишь зависть". На 9 мая 1945 года был намечен большой праздник в честь безоговорочной капитуляции Германии. По этому поводу русские задумали устроить на Александерплац грандиозный фейерверк. Об этом нам рассказал Василий. "К сожалению", - прибавил он, - "у меня нет времени отвезти вас туда". Он, наверное, и не мог этого сделать. Но мы решили обязательно попасть на праздник. Ранним утром следующего дня наша троица - мать, Мартхен и я - отправилась в путь. За главного в доме осталась фрау Риттер, а наша соседка-нацистка опекала старого Редлиха. День выдался необычно жаркий. Дороги были пусты - ни одной машины. Иногда проезжали, не останавливаясь, советские военные грузовики. О городском транспорте нечего было и мечтать. По пути к Александерплац какой-то прохожий рассказал нам, что снова, хотя и нерегулярно, ходят электрички. Однако вокзал в Лихтенберге, мимо которого мы проходили, был закрыт.Мы шли по Франкфуртераллее в направлении Штраусбергерплац. И чем дольше мы шли, тем сильнее ощущали знакомый, ставший уже привычным, сладковатый трупный запах, смешанный с запахами гари и кирпичной пыли. Широкая когда-то улица местами была так сильно разрушена, что даже приходилось искать ее между грудами обломков и щебня. Штраусбергерплац больше не существовала, и на какое-то время мы потеряли ориентацию. "Александерплац должна быть где-то там". Мартхен показала куда-то в западном направлении. Мы перелезли через горы обломков и мусора и оказались на узкой улице, которую, видимо, уже привели в относительный порядок. "Теперь я знаю, куда мы пришли!" - воскликнула Мартхен. - "Это, кажется, Мемхартштрассе. Она ведет прямо к Александерплац". "Как же мы смогли вдруг очутиться на Мемхартштрассе? Она ведь находится по другую сторону Александерплац", - сказала мать. Она прошла несколько шагов в противоположном направлении. Вдруг она поскользнулась и упала. Мы бросились к ней и помогли подняться. Мартхен стряхнула с матери пыль. Впрочем, мы выглядели немногим лучше. Тут я увидел, на чем поскользнулась мать. Это была перчатка, показавшаяся мне несколько странной. Я поднял ее. В перчатке была полуразложившаяся, отвратительно вонявшая кисть человеческой руки. Взглянув на содержимое перчатки, мать закричала, как будто ее резали. Испуганная ее криком Мартхен посмотрела на меня и на перчатку, которую я все еще держал в руках-. Ее тут же стошнило. Вдруг мать побежала обратно. Нам с трудом удалось догнать ее. Мартхен уже забыла о своей тошноте. Взяв мать под руки, мы осторожно повели ее назад, обогнули злополучное место и действительно вышли на Александерплац. Мартхен оказалась права, однако нам пришлось сделать изрядный крюк, прежде чем мы через груды обломков и щебня добрались до цели. День уже давно перевалил на вторую половину. Мы уселись у каких-то развалин и развернули свои бутерброды. Солдатский хлеб был отвратителен на вкус, но нам очень хотелось есть. И здесь я в первый раз увидел американца. С нашего места я прекрасно мог рассмотреть его. На голове у американца был белый шлем. Выскочив из джипа, он обнял проходившего мимо красноармейца. Его товарищи тоже вышли из машины и обменялись с русским энергичными рукопожатиями. "Нехватает только, чтобы к ним подъехали эсэсовцы в парадных формах и белых перчатках и тоже приняли в этом участие", - подумал я. "Мама, смотри, это американцы", - сказал я, указывая на "джип". Обе женщины поднялись со своих мест, разглядывая машину. "И в самом деле, американцы", - сказала через некоторое время Мартхен. Неожиданно перед нами выросли русские солдаты и согнали нас с места. "Немцам не положено", - усмехнулась Мартхен. Мы смешались с толпой других зрителей. К сожалению, с нового места нам почти ничего не было видно. "Жаль", - вздохнула мать. - "Место на развалинах было почти как ложа. Русские, оказывается, тоже антисемиты". Мартхен, продолжая улыбаться, ничего не ответила. Мы увидели подходившую к нам фрау Плац, которая энергично махала нам рукой. Следом за ней шел Ганс Кохман. "Регина и супруги Карфункельштейн стоят на другой стороне - оттуда лучше видно". "Что, у господина Карфункельштейна ложа?" - спросила Мартхен. Фрау Плац засмеялась. "Нет-нет, они тоже стоят". Мать представила ей Мартхен. Фрау Плац по очереди обняла всех. "Господи, да ты совсем не вырос", - сказала она, глядя на меня. "Ты что, слепая?" - мать притянула меня к себе. Фрау Плац смущенно обернулась к Гансу Кохману. "В этом возрасте растут еще не так быстро", - попытался помочь ей Кохман. Через толпу мы протиснулись на противоположную сторону. "Ну, все уже позади", - улыбнулась нам фрау Карфункельштейн. Ее муж рассказал, что на уличных фонарях вдоль Шарлоттенбургершоссе и Бисмаркштрассе до поворота на Адольф-Гитлер-плац висели трупы эсэсовцев. Говорят, среди повешенных - семья Геббельса. "Сам я, правда, не видел, но есть очевидцы". "Не может быть!" - воскликнула Мартхен. "Мне говорили - есть очевидцы", - повторил Карфункельштейн. - "Там, должно быть, непереносимо воняет. Но русские запретили снимать трупы с фонарей". "Вполне может быть", - согласился Ганс Кохман. Внезапно раздался громкий треск. В небе вспыхнули разноцветные огни фейерверка. На очищенной от обломков и щебня площади русские начали танцевать краковяк, приглашая товарищей по оружию танцевать вместе с ними. Танцующих становилось все больше. К русским присоединились американцы, французы, англичане. Они угощали друг друга сигаретами и водкой. Поздно ночью мы попрощались с остальной компанией и пошли ночевать к Регине - у нее была полуподвальная квартира в доме на Инвалиденштрассе. "И давно ты здесь живешь?" - поинтересовалась мать, когда мы вошли в регинину квартиру. "Две недели. До этого времени я жила в разных местах". "И Карфункельштейн тоже все время жил с тобой?" "Да, все время". "А теперь? Где он теперь живет?" "Он опять живет в Целедорфе. Его дом уцелел - ни одной царапины". "Дом его жены", - поправила мать. - "Он ведь перевел все имущество на ее имя", "Да, дом его жены", - равнодушно подтвердила Регина. И с неожиданной гордостью продолжила: "Он уже имеет в своем распоряжении машину и сколько угодно талонов на бензин". "Наверное, Господь спал в это время, и поэтому твой Карфункельштейн сохранил свое имущество", - неприязненно отозвалась мать, не выносившая бывшего сожителя сестры. Регина невесело усмехнулась. Мать обняла ее - ничего другого ей не оставалось. На следующий день мы отправились обратно. Фрау Риттер встретила нас в страшном волнении. "Господин Редлих хотел покончить жизнь самоубийством. Хорошо, что нам вовремя удалось отобрать у него нож. Сейчас он сидит в комнате наверху и несет какой-то вздор". Когда мы вошли в комнату, Редлих упал перед матерью на колени и судорожно обхватил ее ноги. "Это мне наказание за то, что я возил евреев туда, где их ждала газовая камера. И за это Бог забрал моего сына, а его" - кивнул Редлих в мою сторону, - "оставил жить". "Я уже думал, что Бог простил меня, но он не простил, он страшно покарал меня за этот грех". "Бога нет!" - сказал я. Мать попыталась высвободиться из рук Редлиха. "Я ведь все, все видел", - говорил он, - "я видел, как их обыскивали, как у них все отбирали. Я помню этот ужасный запах, этот черный дым из труб крематория. Я видел небо в этих красных отблесках. Меня сразу же, как только приходил состав с евреями, отправляли за провизией, но я все видел. Я спотыкался, шел как слепой, потому что у меня не было сил смотреть на все это, - я зажмуривал глаза. Врач сказал - у меня нервное истощение, дал мне справку, и меня освободили от этой работы. Я больше не мог. И никогда бы уже не смог. Но почему за это должен был расплачиваться мой сын?" Мать наконец высвободилась из его рук. Мое лицо было мокрым от слез. "Рольф вообще был не при чем. Он ко всему этому дерьму никакого отношения не имел!" - крикнул я и бросился вон из комнаты. После девятого мая с дома Мартхен сняли охрану. Советская комендатура стала строго наказывать каждого солдата за мародерство и изнасилование. Матери предоставили квартиру в одном из уцелевших домов Каульсдорфа, и мы устроили по этому поводу большой праздник. Связь с Лоной мы снова наладили. Даже Людмила Дмитриева объявилась. Лона явилась к нам со своим третьим мужем Фуркертом, сбежавшим из моабитской тюрьмы. Фуркерт непременно хотел повидаться с Карлом Хотце. Нам было трудно растолковать ему, что Хотце - если он еще жив - находится в заключении где-то в Австрии. Людмила приехала к нам, как всегда, одна. И как всегда, с неизменной сигаретой во рту. Она с видимым удовольствием разговаривала с Василием по-русски. Однако впоследствии она всегда подчеркивала, что коммунисты, соратники Василия по партии (так, во всяком случае, считала сама Людмила) уничтожили всю ее семью. Но тогда, на празднике, оба мирно беседовали друг с другом. Василий перенес свое пианино из гостиной Мартхен в нашу новую квартиру, и они с Людмилой играли в четыре руки русские народные песни. А для нас Василий играл немецкие шлягеры тридцатых годов. Карфункельштейн танцевал попеременно то с тетей Региной, то со своей женой. Иногда матери удавалось оттащить Василия от пианино и потанцевать с ним. В этих случаях за инструмент садился Ганс Кохман. Старый Редлих молча, неподвижно сидел в углу комнаты. Время от времени он подносил ко рту бутылку водки, которую Василий сунул ему в руки. Я подсел к нему и попытался заговорить, но он, сжав губы, отодвинулся от меня и продолжал молчать. В этот праздничный вечер Карфункельштейн объявил, что решил снова заняться торговлей - продавать чулки и трикотаж. Он слышал, что в Саксонии разработали специальную синтетическую ткань для чулок, похожую на нейлон. "Эта ткань называется перлон", - рассказывал Карфункельштейн. - "Чулки из нее гораздо прочнее нейлоновых. Американцы от этих вещей просто в восторге - они дешевле и к тому же нравятся немецким девушкам. Нужно только раздобыть небольшой грузовичок и получить от русских разрешение на торговлю". Зигрид Радни пообещала предоставить в распоряжение Карфункельштейна свой старый грузовик, от которого отказались русские, и даже водителя. "Русские съели даже самых маленьких цыплят. Опустошили птицеферму начисто! И лицензию у меня отобрали, потому что я обслуживала эсэсовское начальство. Можете взять мой грузовик. А вот бензина у меня нет. В крайнем случае можно приспособить дровяную печь. Брат мужа в этом хорошо разбирается".. Карфункельштейн сказал, что, конечно, этим можно будет воспользоваться, если он не сможет достать необходимое количество бензина. И еще - хорошо бы сначала проверить, как янки воспримут эти новые чулки. "Да они и не поймут вовсе, в чем различие", - сказала тетя Регина. "Они умнее, чем ты думаешь", - возразил Карфункельштейн. - "И прежде всего они спросят, где мы эти вещи взяли. Поэтому мы должны соблюсти все формальности и получить у русских лицензию". Мать получила в комендатуре лицензию и стала официальным владельцем предприятия. Зигрид Радни предоставила нам свой грузовичок, а брат ее мужа приладил к нему дровяную печь. Бензин Карфункельштейну достать так и не удалось. Скоро на веранде нашего дома уже стояли первые ящики с перлоновыми чулками. Мать купила их не слишком много: во-первых, потому, что на оптовом рынке эти чулки появились недавно и в небольших количествах, а во-вторых, нельзя было предугадать, будет ли этот товар пользоваться спросом. "А как с "союзниками" контакты наладить?" - спросила мать Регину. "Это не твоя забота", - проворчала та. - "Я уже это делаю". "Интересно, где же? На улице? Не пройдет и двух минут, как тебя схватит патруль, и мне придется вызволять тебя из кутузки". "Не беспокойся, Карфункельштейн знает, как за это дело взяться. У развалин рейхстага еще и не такое можно продать. Поменять на сигареты. Деньги нам брать нельзя. А сигареты - это валюта. Американские сигареты, что называется, гвоздь сезона. В особенности они пользуются спросом у русских. Вопрос только в том, кто заговорит с ними? Фрау Карфункельштейн охотно довезет нас до рейхстага, но потом мы должны будем действовать сами. Карфункельштейн считает, что взрослым этими делами заниматься ни в коем случае не следует. Лучше всего для этого подойдут дети". Регина решила отвезти меня к рейхстагу. И там я буду предлагать "союзникам" перлоновые чулки. "Мы обмотаем его веревкой, на которую повесим чулки. А Карфункельштейн даст ему старое пальто - оно наглухо застегивается. И можно открывать торговлю!" Регина засмеялась. "Ну, что ты на это скажешь?" - спросила она меня. "Ну и выдумщица же ты!" - воскликнул я. Однако сама идея показалась мне неплохой. Поколебавшись, мать тоже согласилась с планами сестры. Приступить к работе мы решили немедленно. "С мальчиком ничего не случится", - успокаивала Регина мою мать. - "Я все время буду где-нибудь поблизости". День открытия нашей "торговой точки" выдался невероятно жарким. Стоял июль, и в старом зимнем пальто Карфункельштейна я буквально обливался потом. Фрау Карфункельштейн высадила нас из машины примерно в километре от рейхстага. Регина взяла меня за руку, и мы медленно направились к нашей цели. У развалин рейхстага стояла куча "джипов". Через груды мусора и щебня мы спустились к подвалам рейхстага. Здесь царило оживление. Немцы предлагали американцам, англичанам и французам для обмена все, что представляло хоть какую-то ценность. Проститутки пытались привлечь к себе внимание потенциальных клиентов. Пахло пылью, потом, мочой. Спускаться еще глубже мне совершенно не хотелось. "Если ты почувствуешь, что к тебе подходит покупатель, уведи его куда-нибудь, где поспокойнее. И не показывай ему сразу все, что у тебя есть", - поучала меня Регина. - "Ну-ка, еще раз - как по-английски "чулки"?" "Stockings". "А сигареты?" "Cigarettes". "Прекрасно. Ты меняешь чулки на сигареты. Только на сигареты. Две пары чулок - на блок сигарет". Регина, похоже, волновалась еще больше меня. "Но сначала покажи только один чулок. А перед этим попроси показать тебе сигареты". "Ладно-ладно", - отмахнулся я от Регины и двинулся вперед по грязному подвальному проходу. Покупателя я нашел сразу. Это был патрульный-американец. Он отвел меня в сторону и стал говорить что-то. Довольно громко. Наверное, он просто хотел перекричать стоявший вокруг шум, но я так перепугался, что от страха чуть не наделал в штаны. "Stockings!" - неожиданно для себя самого громко закричал я. Он жестами показал, что хочет видеть товар. "Ну, хорошо", - подумал я. - "В следующий раз буду умнее". Расстегнув верхнюю пуговицу пальто, я сунул руку вглубь, вытянул один чулок и протянул его американцу. Он засмеялся и показал на пальцах, что ему нужен и второй. "Cigarettes", - сказал я. Американец жестами дал мне понять, что мне надо подождать, и пошел к выходу. "Со мной ничего не случится", - говорил я себе. - "Это же не нацисты!" Я прислонился к стене и стал ждать. Через несколько минут американец возвратился. Подмышкой он, не скрываясь, нес по меньшей мере четыре блока сигарет, один из которых протянул мне. Схватив одной рукой сигареты, я снова сунул другую под пальто и вытянул еще один чулок. Американец показал мне второй блок сигарет. Я положил уже заработанные сигареты на землю, слегка придавил ногой для сохранности и вытащил из-под пальто следующий чулок. Американец приподнял мою ногу, придерживавшую сигареты, положил на них еще один блок и поставил мою ногу на прежнее место. Раздались аплодисменты, и тут, наконец, до меня дошло, что вокруг нас образовалась небольшая толпа американских солдат. Мой покупатель протянул мне все оставшиеся у него сигареты. Я расстегнул на моем пальто все пуговицы. Американцы, увидев обвивавшую мой живот веревку с висящими на ней чулками, от восторга стали хлопать себя по ляжкам и наперебой предлагать мне сигареты. Мой первый покупатель с трудом угомонил их, объяснив, что он имеет бесспорное преимущество. Но когда он истощил свой запас сигарет, я смог "облагодетельствовать" и других американцев. Неожиданно у входа в подвалы появились еще несколько патрульных. Мои покупатели тотчас обступили меня и, надавив на плечи, заставили опуститься на корточки. Но, очевидно, кто-то из стоявших возле меня американцев узнал в патрульных своих, и меня снова поставили на ноги. Американцы стали жестами объяснять, что должен прийти еще раз. В этот день в обмен на чулки я получил больше десяти блоков сигарет. Спрятав свою добычу под пальто, я выбежал из подвала. Выглядел я, наверное, достаточно комично, но зато не потерял ни одной пачки сигарет. Регина ожидала меня недалеко от развалин рейхстага. "Знаешь, кому я продал почти все чулки? Американскому патрульному! За каждую пару я получил целый блок сигарет!" - на одном дыхании выпалил я. - "Это потому, что там были еще другие американцы, им тоже чулки понадобились. И я должен прийти туда с чулками снова!" В машине обе женщины - фрау Карфункельштейн и Регина - наговорили кучу комплиментов моим коммерческим способностям. С таким талантом, уверяли они, я обязательно стану очень богатым. "Таким же богатым, как твой муж?" - спросил я фрау Карфункельштейн. Много они понимают, эти женщины. Просто этот патрульный оказался очень щедрым человеком и с самого начала назначил завышенную цену. Тем не менее я с достоинством принимал похвалы в свой адрес. Как в эту минуту мне нехватало Рольфа! Ему бы я обязательно похвастался! Карфункельштейн тоже счел мой дебют успешным и активно взялся за дело. Он привозил из Саксонии горы перлоновых чулок. Через некоторое время ему уже было недостаточно маленького грузовичка Зигрид Радни, он даже раздобыл американский военный грузовик. Таким образом, у нас образовался небольшой автопарк, располагавшийся на территории бывшей птицефермы. За машинами ухаживал брат погибшего Гюнтера Радни. А бывший кабинет Радни был переоборудован в склад для хранения чулок. Мать часто ездила с Карфункельштейном в Саксонию. В такие дни я перебирался к Мартхен, и она заботилась обо мне. В конце июля домой вернулся Хотце. Произошло это как раз в тот день, когда старый Редлих , как всегда безмолвный, явился к Мартхен с визитом. Хотце сперва принял его за человека, которого его свояченица пригласила для помощи по дому. Но скоро он понял, что Редлих не в себе и рассчитывать на его помощь вообще не следует. Мартхен защищала Редлиха как собственного ребенка и всегда очень сердилась, когда кто-нибудь начинал над ним смеяться. Ее дом всегда был открыт для несчастного старика, но он, к великому сожалению Мартхен, пользовался этим очень редко. "Работы по восстановлению дома немного отвлекают его от смертельной тоски по сыну", - сказала однажды Мартхен, навестив старого Редлиха в Вальдесру. - "Он все делает очень аккуратно. Снаружи дом еще не совсем в порядке, но внутри уже можно жить вполне комфортно". Хотце выглядел, как и прежде, поджарым и мускулистым. Как и прежде, сверкал при свете солнца его стеклянный глаз. О своем пребывании в концлагере он почти не рассказывал. Как-то вечером он начал было рассказывать о побеге из концлагеря русских пленных и о том, как они бросили свои соломенные тюфяки на забор из колючей проволоки, через которую проходил электрический ток. Мартхен на полуслове оборвала его: "Расскажешь по об этом позже, Карл. Сейчас ни у кого из нас нет сил это слушать. Да и себя самого ты тоже поберечь должен". В доме как-то вдруг все поменялось местами. Теперь главой и абсолютным авторитетом стала Мартхен. На первый взгляд казалось, что Хотце вернулся к своим старым привычкам. Как и прежде, он с важным видом разжигал свою трубку и жаловался на состояние дома и сада. Но тон в доме теперь задавала Мартхен. Каждому она давала какое-то задание: привести что-нибудь в порядок, починить, наладить. Не только Карл Хотце, но и мы с матерью, когда бывали у Мартхен, беспрекословно выполняли все ее просьбы. Единственным человеком, для которого она делала исключение, был старый Редлих. Он часами мог сидеть в доме или в саду, ничего не делая, не разговаривая ни с кем. Во время обеда он получал еду первым, причем лучшие куски доставались ему. Часто, если ей позволяло время, Мартхен провожала Редлиха домой. Матери первой бросилось в глаза, что белки глаз у Мартхен стали желтыми, и ест она меньше, почти не прикасается к еде, а в уборную, напротив, стала бегать чаще. Немного позже пожелтели белки глаз и у меня. Мать сразу догадалась, в чем дело. Местный врач определил у нас обоих желтуху и прописал строгую диету и постельный режим. Мать, Хотце и фрау Риттер поочередно ухаживали за нами. Тетя Регина умудрялась доставать для нас диетические продукты, иначе мы бы умерли от истощения. Через шесть недель мы почувствовали себя лучше, но есть нам по-прежнему не хотелось. Белки моих глаз утратили характерный для желтухи цвет. Но неожиданно у меня пошла горлом кровь. Врач направил меня в больницу в Кепенике. Там мне сделали рентгеновский снимок. У меня оказался туберкулез легких. Врач-рентгенолог сказал матери, что в левом легком довольно большая, величиной с одномарковую монету, каверна, и затемнения в верхушках легких. Я должен оставаться в инфекционном отделении больницы до тех пор, пока не установят, нет ли у меня открытой формы туберкулеза. А открытая форма туберкулеза опасна для окружающих. Мать стала действовать немедленно. Она побежала в комендатуру и попросила Василия о помощи, и он сам отвез нас на машине в бывшую еврейскую больницу, которая теперь находилась во французском секторе, но была подведомственна одной из американских организаций. Немцам вход в эту больницу был запрещен. Больничные ворота были открыты. Василий нажал на педаль газа, мы въехали во двор и остановились перед газоном. Нас окружили какие-то люди,, среди которых я заметил нескольких медсестер. Василий очень громко и решительно сказал, что он должен видеть главного врача больницы. На вопрос, кто он такой, Василий ответил: "Я капитан Красной армии, и если ко мне немедленно не выйдет главный врач, я устрою здесь грандиозный скандал". После этих слов он вытащил револьвер и стал угрожающе размахивать им. По-видимому, лишь немногие из стоявших понимали его немецкий. Перебивая друг друга, люди взволнованно закричали что-то и побежали к главному корпусу больницы. Но кто-то из них, наверное, доложил о нас врачу, и тот, прихрамывая, подошел к Василию и заговорил с ним по-английски. Василий довольно резко ответил, что здесь он хотел бы разговаривать по-немецки: "У меня в машине - немецкий пациент, и вы его обследуете!" "Я американец и подчиняюсь американской военной администрации. К сожалению, я не могу помочь вам" "Речь идет о тринадцатилетнем еврейском мальчике, пережившем войну", - сказал Василий очень серьезно. - "У него кровохарканье". Врач заглянул в машину. "Где он пережил войну? И кто эта женщина?" - спросил он на безупречном немецком. Мне даже показалось, что у него характерное берлинское произношение. "Я должен рассказать вам его историю до обследования или после?" "Вы совершенно правы. Теперь мне нужна только ваша фамилия, чтобы я знал, кому я обязан неприятностями, которые возникнут у меня в нашей администрации". "Василий Яковлевич Тункельшварц". "Тункельшварц?" "Тункельшварц". "Amcho?" "Amcho". "Amcho" в буквальном переводе означает "твой народ". Так обычно евреи узнают друг друга. "Идемте со мной!" Прихрамывая, врач направился к больничному корпусу. Как выяснилось позднее, этот человек был главным врачом больницы. Фамилия его была Коэн. Впоследствии больница снова перешла в ведомство берлинской еврейской общины. Доктор Коэн был человеком маленького роста, но с очень большой головой. Одна его нога была в ортопедическом ботинке. Мы прошли в ординаторскую. Доктор Коэн предложил матери оставить меня в больнице, пока не остановится кровотечение и из Кепеника не прибудут мои рентгеновские снимки. Меня привели в просторную светлую комнату, и доктор Коэн ввел мне раствор кальция. Во время этой процедуры он беседовал с Василием и моей матерью. Кажется, все трое очень понравились друг другу. Укол вызвал у меня неприятное ощущение жара. Но Коэн объяснил мне, что после этого укола кровотечение быстро остановится, а неприятное ощущение пройдет. Сопровождаемый Василием и матерью, улыбаясь, доктор вышел из комнаты. Через три дня из Кепеника прибыли мои рентгеновские снимки. Коэн, внимательно рассмотрев их, поинтересовался, какую часть тела я подставил под рентгеновский аппарат. "Кровотечения происходят из-за чрезмерного раздражения бронхов", - объяснил он матери. - "Нужно внимательно следить за тем, чтобы мальчик физически не перегружался по меньшей мере несколько лет: у него очень чувствительные бронхи. Что же касается туберкулеза верхушек легких, то это, к сожалению, соответствует действительности. И кроме того, мальчик истощен. Мы оставим его здесь, в больнице, и будем выхаживать. Я обещаю - ваш сын выздоровеет". Коэн обернулся ко мне: "Ты остаешься здесь, пока кровотечения окончательно не прекратятся". И все время, пока я находился в больнице, Коэн всячески старался ободрить меня, отогнать печальные мысли. Правда, до конца это ему так и не удалось, но все же я был очень благодарен доктору. В его присутствии меня охватывало удивительное чувство защищенности и спокойствия. Он мог сказать мне все, что угодно - я безоговорочно доверял ему. Но через шесть недель он выставил меня из больницы. Меня навестил Василий и рассказал, что в берлинской опере будет идти "Парсифаль" Вагнера. "В спектакле будут заняты лучшие певцы, а дирижировать будет знаменитый Фуртвенглер. Вагнер был антисемитом, а Фуртвенглер, по всей вероятности, был нацистом. Но первый сочинял великую музыку, а второму нет равных как дирижеру. У меня есть два билета. От второго билета твоя мама отказалась. Может, ты хочешь пойти со мной?" Конечно, я захотел. "Но сначала ты должен отпроситься у моего друга доктора Коэна". Я пообещал, но не стал отпрашиваться. Лежачим больным я уже не был и мог свободно ходить по больнице и больничному саду, мог даже выходить на улицу, но к шести вечера я должен был быть на месте. "Парсифаль" под управлением Фуртвенглера длился почти шесть часов. После спектакля Василий подвез меня к воротам больницы и поехал дальше. Когда я собирался пройти мимо вахтера, тот спросил, что мне здесь нужно. Назвав ему отделение и номер моей палаты, я высокомерно сказал, что он может позвонить доктору Коэну и справиться обо мне. Было уже далеко заполночь, и я сказал это в надежде, что доктора в больнице нет. На вахтера, похоже, мое заявление никакого впечатления не произвело, но номер он все-таки набрал и заговорил с кем-то. Выражение его лица становилось все приветливее. Положив трубку, вахтер спросил, не надо ли проводить меня в палату. "Нет, спасибо, я знаю, как дойти", - сказал я. - "А с кем вы сейчас разговаривали?" "С доктором Коэном". Я остолбенел. В шесть утра дверь моей палаты распахнулась, и вошел доктор Коэн в сопровождении дежурной сестры. "И как же мы чувствуем себя сегодня?" - приветливо спросил он и потянул с меня одеяло. "Ну, сейчас начнется", - подумал я. "Хорошо, я совсем не устал", - успокоил я Коэна. "Удивительно, что мальчику в твоем возрасте хватает лишь пары часов сна. Ты, по-видимому, уже совсем поправился. Вылезай-ка из кровати и собирай свои вещи". Он был уже у дверей, но вдруг обернулся. "Где ты так долго был?" "В опере". Он опять подошел ко мне. "Интересно, какую оперу ты слушал?" "Парсифаль". "Ну, и как?" Он присел на край кровати. "Было слишком долго". "А кто дирижировал?" "Фуртвенглер". "Понимаю. Тебе не было скучно?" "Иногда". "Тебе понравилось или нет?" "Понравилось. Только иногда слишком громко было". Доктор Коэн поднялся. "Все, хватит. Выметайся отсюда. Я извещу твою мать. Она, наверное, сможет тебя забрать". У дверей Коэн снова обернулся. "Ты был там один?" "У Василия был второй билет". "Ну, я ему покажу!" "Не сердитесь на него!" Я примиряющее улыбнулся. "Вчера была премьера. Я две недели пытался достать билеты, а у этого русского мужика был, оказывается, лишний билет, который он отдал мальчишке!" Он подмигнул мне и вышел из палаты. Через две недели мы опять посетили доктора Коэна. Мартхен снова пожелтела. На этот раз у нее пожелтело все лицо и начались постоянные рвоты. Стоило ей что-нибудь съесть, и через короткое время она, зажимая рукой рот, бежала в туалет. Мать уговорила Мартхен не обращаться к местному врачу, а поехать в больницу к доктору Коэну. "Немцам нельзя", - возразила Мартхен. "Я сама решаю, кто здесь немец", - усмехнувшись, ответила мать. Мартхен не хотели пускать в больницу, однако после того, как Коэн лично попросил об этом вахтера, ей пропустили. От меня он знал, кем была для нас Мартхен. Когда я лежал в больнице, по вечерам он часто заходил ко мне в палату, и я рассказывал ему историю нашего бегства от гестапо. В этой истории Марта Шеве занимала особое место. Нас проводили в приемную, а доктор Коэн вместе с Мартхен ушел в свой кабинет. Осмотр продолжался долго. "Долго же он ее осматривает!" - сказал я. Мать кивнула. "Она в надежных руках. Если у нее инфекционная желтуха, нас тоже могут оставить в больнице". Наконец двери кабинета открылись. Из дверей выглянула Мартхен: "Доктор хочет оставить меня здесь. Это невозможно". Коэн пригласил нас с матерью к себе. Закрыв дверь кабинета, он объяснил нам - хотя он не имеет права помещать в больницу немцев, он выдаст Мартхен за свою дальнюю родственницу и таким образом возьмет ответственность на себя. "Что, так плохо?" - спросила мать. "Думаю, для начала мы на пару дней оставим фрау Шеве здесь. Мне нужно сделать еще несколько обследований, чтобы удостовериться в правильности предварительного диагноза. В следующий раз, когда будете навещать ее, принесите ее зубную щетку и ночную рубашку. Лучше всего сделать это уже сегодня", - бодрым голосом сказал Коэн. "Доктор, я хочу знать, нет ли у нее инфекционной желтухи", - спросила мать, когда сестра увела Мартхен из кабинета. "Нет", - ответил Коэн. - "Нет. К сожалению, это не желтуха. У нее рак печени". Я увидел, как страшно побледнела мать. "Проклятье", - подумал я. - "Мартхен будут оперировать!" "Сколько ей еще осталось?" - спросила мать. Губы у нее задрожали. Доктор Коэн спокойно посмотрел на нее. "Самое большее - шесть недель". Я просидел у постели Мартхен двадцать шесть дней. Доктор Коэн разрешил мне ночевать поблизости от ее палаты. Я был готов ночевать даже в чулане, где хранился инвентарь для уборки помещения. "Если ты не будешь капризничать, я могу поместить тебя в палату на двух человек. Твоим соседом будет тяжелобольной американец. По-немецки он совсем не говорит". Я был согласен на все. Я сидел у постели Мартхен, передвигал капельницу, когда Мартхен хотела переменить положение, По ночам я почти не спал - моего соседа-американца мучили постоянные кошмары, и прибегавшая дежурная сестра должна была его успокаивать. За ночь это повторялось несколько раз, однако у доктора Коэна я научился постоянной приветливости. На Мартхен это оказывало благотворное действие. Я не отходил от нее, и матери не удавалось уговорить меня вернуться домой хотя бы на пару часов. Из палаты я выходил только на время медицинских и гигиенических процедур. Несколько раз доктор Коэн выслушивал меня и проверял мое горло. Я был здоров. В один из дней Мартхен узнала, что должна скоро умереть. Она восприняла это почти с удивлением. "Я об этом совсем не думала. Мне это и в голову не приходило", - сказала она, взяв меня за руку. - "Тогда мне лучше пойти домой". Но она была настолько слаба, что даже не могла сама подняться, когда сестра поправляла ей постель. О своей смерти она говорила совершенно спокойно. "Знаешь, моей сестре умирать было гораздо труднее. Я часто об этом думаю. Нацисты даже к смерти относились без уважения". Я держал ее руку и пытался подавить охватившее меня волнение. "Если ты заревешь", - говорил я себе, - "ты убьешь ее". Я положил голову на подушку рядом с ее головой. "В таком положении ей не будет видно моего лица, если я не смогу сдержаться", - подумал я. Свободной рукой Мартхен дотронулась до меня. Ее нос стал особенно длинным и тонким, на истаявшем лице светились огромные глаза. "Когда умираешь, надо постараться избавиться от страха", - сказала Мартхен за несколько дней до смерти. - "А когда освободишься от страха и успокоишься, сможешь по-настоящему насладиться этим ощущением. Нужно только, чтобы боли не было". "А тебе больно?" - спросил я. "Нет, почти не больно. Я вполне довольна. Ты в твои тринадцать лет думаешь о смерти?" "Иногда". "В твоем возрасте я никогда не думала о смерти. Наверное, это было ошибкой. Ведь когда-нибудь мы все должны умереть. Где же разница между тринадцатью и пятьюдесятью шестью годами?" "Нет никакой разницы". "Правильно, никакой разницы. Надо только представить, что ты уже прожил тысячу лет, и посмотреть на других как бы со стороны. Тогда можно по-настоящему посочувствовать кому-то. Поверь мне, смерть - это нечто прекрасное. Только не нужно думать о том, что когда-нибудь в образе другого человека снова возвратишься в этот мир и еще раз испытаешь весь этот вздор". Она умерла совершенно спокойно. Я даже не заметил этого момента. Ее рука еще долго оставалась теплой, и меня пришлось убеждать в том, что Мартхен умерла, и уговаривать покинуть ее палату. По еврейскому обычаю я неделю сидел "шиве" на очень низкой табуретке. Я не произносил никаких молитв, однако соблюдал пост. Только пил много. На похоронах Марты Шеве я не присутствовал. Даже настойчивые уговоры не заставили меня встать с табуретки. Мать боялась, что от долгого поста у меня возобновится горловое кровотечение, но я был здоров. Абсолютно здоров. Лишь один раз, когда мать посоветовала мне - если сидишь "шиве", то и молитвы нужно читать - я не сдержался. "Кому я должен молиться?" - спросил я. - "Ему ведь все равно, кто умирает. Главное - что умирает. А круговорот природы не прекратится никогда". Через несколько месяцев после смерти Мартхен мы переехали из Каульсдорфа в Берлин-Вальмерсдорф. Мать нашла хорошую квартиру в частично сохранившемся старом доме на Эмзерштрассе. Людмила Дмитриева, с которой мать возобновила контакты, договорилась с мастерами из английского сектора. Они проложили в передней части квартиры деревянные настилы, по которым мы могли проходить в жилые помещения. Вся передняя часть квартиры сгорела во время бомбежки. Через уцелевшую входную дверь мы проходили в квартиру, по деревянному настилу добирались до следующей двери, а через нее - в нашу квартиру, состоявшую из трех больших комнат, громадной ванной и кухни с выходом на черную лестницу. Вместе с Карфункельштейнами и тетей Региной мать продолжила и даже расширила торговлю текстилем и трикотажными изделиями. Теперь у них был автопарк, состоявших из двух грузовиков и двух легковых автомобилей. Один и автомобилей - "Мерседес V 170" - был особой гордостью матери. Для своих машин они сняли гараж на Дюссельдорферштрассе. Водителем был брат Гюнтера Радни. Наша жизнь постепенно налаживалась. Мы даже могли обеспечивать продуктами Хотце, фрау Риттер и несчастного Редлиха. Мать периодически навещала его и пекла его любимые пирожки с картофелем и жареным луком. Работала она как вол, однако ее беспокойство о моем старшем брате росло. Из Палестины не было никаких сообщений, а когда там разразилась война за независимость, мать, отчаявшись, попыталась через английскую комендатуру связаться с нашими дальними родственниками в надежде, что те знают о ее старшем сыне. Однако все ее попытки были безуспешны. Англичане были очень злы на евреев, которые хотели во что бы то ни стало иметь собственное независимое государство. Они тайно поддерживали арабов, хотя официально они признали провозглашенное государство Израиль. Всеми силами они старались помешать молодому еврейскому государству наладить внешние контакты. "И почему эти негодяи воевали против Гитлера? Они могли быть его верными союзниками!" - жаловалась мать. Мы твердо решили эмигрировать в Израиль и только ждали подходящего случая. И в 1949 году такой случай представился. Для меня война уже закончилась, а в страну, где война продолжалась, я боялся ехать. Однако я решил воспользоваться этим случаем единственно из-за надежды снова увидеться с братом. К этому времени в Германии была создана полулегальная организация, занимавшаяся отправкой евреев в Израиль. Сотрудники организации разыскивали евреев, переживших войну, уцелевших в лагерях уничтожения. Деятельность этой организации финансировалась американцами, а ее филиалы были созданы во всех европейских странах. Прежде всего и как можно быстрее в Израиль должны были переселиться молодые евреи, пережившие Холокост. Сотрудники организации вступили в контакт с моей матерью. "В Израиле у тебя есть будущее", - говорила она. - "Там мы, наконец, сможем снова жить, как нормальные люди. Разве ты сможешь когда-нибудь забыть, что здесь сделали с нами?" Нет, видит Бог, я никогда не смогу забыть это. Но разве я смогу забыть Карла Хотце и его жену? Разве я смогу забыть Лону, старого Редлиха и моего друга Рольфа, сестер Нихоф и Мартхен Шеве? Даже Людмила Дмитриева, даже мамаша Тойбер рисковали очень многим. И неважно, по каким мотивам. Теперь мне ничто не мешало жить здесь, в этой стране, но я очень хотел увидеться с братом. И от мысли, что я увижу его первым, у меня замирало сердце. "Я закончу здесь дела и приеду следом за тобой", - обещала мать. - "Но для этого потребуется некоторое время. Слишком много труда я вложила в наше предприятие. Не беспокойся, я не оставлю там вас одних". Нашу группу, в которой было десять молодых людей, посадили в самолет с американскими эмблемами на крыльях. Мы полетели в Мюнхен. В лагере, расположенном неподалеку от города, под руководством американских военнослужащих мы прошли основательную спортивную подготовку. Американцы по-дружески обращались с нами. Однако я уже был по горло сыт оладьями с кленовой патокой, которые ежедневно подавались к завтраку. Кроме того, нас кормили и другой типично американской едой, хотя и очень питательной, но не пришедшейся мне по вкусу. Впрочем, после длительных занятий спортом хотелось есть, и поэтому я не слишком привередничал. Зато когда мне в руки сунули списанный американский автомат, я взбунтовался. Меня поддержал датчанин из нашей группы, с которым я подружился. Он очень смешно говорил по-немецки. Звали его Эдди Фихтман. Эдди был небольшого роста, очень мускулистый, с черными как смоль волосами, такими же черными глазами. На датчанина он совсем не походил. Из солидарности со мной Эдди тоже не захотел учиться стрелять из автомата. Когда я закричал, что меня уже тошнит от войны, что никакие силы не заставят меня взять в руки оружие, Эдди зааплодировал. Американец, обучавший нашу группу стрельбе из автомата, успокаивающе поднял руку. Хотя я был уверен, что он не понял и половины из того, что я сердито кричал ему, он, видимо, согласился с нами и не возобновлял своих попыток. Из Баварии, входившей в американскую зону, нас перевезли во Францию, в Марсель. Там нас должны были посадить на корабль. Эта отправка тоже происходила без разрешения англичан, и французов приходилось уламывать. Поэтому корабли, на которых мы должны были плыть, стояли на якоре в открытом море далеко от берега, прежде чем им разрешалось войти в гавань. Нас разместили в бараке недалеко от гавани и одели в форму защитного цвета. Целыми днями мы томились от безделья. Однажды вечером Эдди уговорил меня прогуляться по территории старой гавани. Добраться до этой гавани было просто. Нам хотелось осмотреть знаменитую церковь Святой Девы. Мы отправились в путь как были, в нашей полувоенной форме. Перед отъездом мать купила мне очень красивые позолоченные часы. На руке у Эдди были большие часы-секундомер, привлекавшие всеобщее внимание. Старая гавань была безлюдна. Но вдруг, как из-под земли, перед нами появились - то ли из пустующего складского помещения, то ли из-за лежащих неподалеку штабелей колючей проволоки - двое парней довольно угрожающего вида. Показав на наши часы, парни вначале как будто миролюбиво спросили нас о времени. Лишь когда один из них вплотную подошел ко мне и с невозмутимым видом захотел снять часы с моего запястья, мы сообразили, что им от нас нужно. Я тут же отступил назад. Эдди встал между нами, но парень оттолкнул его. Тут я увидел второго парня, направлявшегося к Эдди. Второй, державший в руке тонкий железный прут, указал им на секундомер Эдди. Видимо, оба парня, пожелав завладеть часами моего друга, совсем забыли про меня. Парень с железным прутом уже протянул руку к часам Эдди, как вдруг оказался лежащим на земле. Он озадаченно уставился на отлетевший в сторону железный прут и попытался подняться. Но тут Эдди с быстротой молнии ударил его между ног. Парень громко закричал от боли. Второй, который был значительно выше Эдди, с угрожающими воплями подскочил к моему другу. Эдди, вертясь вокруг него, словно приплясывая, бил его кулаками в самые чувствительные места и в лицо. Удары сыпались градом. Парень стоял словно оглушенный и, мигая, ошарашено смотрел сверху вниз на атаковавшего его коротышку. Тем временем первый парень, поднявшись, наконец, с земли, намеревался напасть на Эдди сзади. "Эдди, берегись!" - закричал я, пытаясь прикрыть его. "Отойди!" Эдди взвился, как стальная пружина. Вскинув ногу, он нанес парню мощный удар по шее. Тот с воплями снова повалился на землю и безуспешно пытался встать. Эдди помог ему подняться, но тут же с размаху посадил на рулон колючей проволоки. Мы оглянулись назад - другой парень уже исчез. Мы тоже повернули домой, к нашему бараку. Когда мы уже лежали в кроватях, Эдди сказал мне: "Если бы ты вмешался, мне пришлось бы завтра навещать тебя в больнице". "Слушай, как это у тебя получилось?" - спросил я его. "Я боксер. В наилегчайшем весе". "А тот классный удар ногой в самом конце?" "А это - дзюдо. Я тоже имею разряд мастера", - усмехнулся Эдди. Таким был мой друг Эдди Фихтман. Служить в израильской армии мы не захотели. Мне едва исполнилось восемнадцать, Эдди было немногим больше двадцати, но выглядел он, пожалуй, моложе меня. Особенно когда мы стояли рядом. "Мы еще дети", - сказал я. Эдди кивнул. "Кроме того", - прибавил я, - "я пообещал моему отцу никогда не брать в руки оружие". Но ничего нельзя было сделать: каждый еврей имел право стать гражданином Израиля, но одновременно с этим правом он приобретал и обязанности. Одной из таких обязанностей была служба в израильской армии. Хотя с нашим нежеланием брать в руки оружие согласились, служить нам все-таки пришлось. Мы стали водителями военных транспортных средств. За все время моей израильской жизни мне не было так хорошо, как тогда. В моем распоряжении был военный транспорт, и я мог спокойно разыскивать брата. Наш машинный парк был расположен недалеко от Хайфы, почти у пляжа, и нам разрешалось им пользоваться. Эдди был водителем грузовика, а я занимался погрузкой и выгрузкой ящиков с овощами, фруктами и другими продуктами питания, которые мы доставляли в окрестные военные подразделения. Как правило, к полудню мы уже заканчивали свою работу и шли на пляж. Однажды, когда мы уже немного освоились на новом месте, Эдди высадил меня в Хадаре, одном из богатых районов Хайфы. Перед моим отъездом мать назвала мне имена некоторых людей, о судьбе которых я должен был узнать. Это были родственники моей замужней тетки, жившей в Лондоне. Почти полдня я потратил на то, чтобы добраться до одного из них. Это было нелегко. На идиш я говорил неважно, а говорить по-немецки стеснялся. Тем не менее все сразу узнавали во мне "йекке" - так здесь называли евреев, приехавших из Германии. У меня было ощущение, что я попал в немецкую провинцию. Почти каждый в этой местности говорил по-немецки правильно и без акцента. Но большинство - на диалекте той области Германии, где они родились. Как-то раз, уже позднее, я услышал, как говорил на иврите израильтянин, родившийся и выросший в Саксонии. Это был гротеск, пародия на иврит. Фамилия родственника моей английской тетки была Клаузнер. Он был совладельцем продовольственного магазина в Хадаре. Когда я вошел в магазин, на месте был только компаньон Клаузнера. Я представился ему, и он спросил меня о брате. "Как раз это я хотел узнать от вас", - сказал я. Нашу беседу прервал вошедший в магазин покупатель, попросивший по-немецки банку кукурузы. Компаньон Клаузнера стал взбираться по приставной лестнице, чтобы достать эту банку с верхней полки. Внезапно на середине лестницы он остановился. "Теперь нужно немного подождать", - сказал мне покупатель. - "Он обычно стоит так как минимум четверть часа. Если хотите, можете за это время купить еще что-нибудь. Самое удивительное, что его прихватывает по большей части именно на лестнице, и многие здесь развлекаются тем, что просят его достать что-нибудь сверху". "Но вы же сделали то же самое". "Я не нарочно", - ответил он. - "Когда я попросил банку кукурузы, я уже знал, что совершил ошибку. Товары с верхней полки нужно покупать только тогда, когда за прилавком Клаузнер". Позднее Клаузнер рассказал мне, что его компаньон страдает очень редким заболеванием. Его мозг на какое-то время отключается. Этого человека может прихватить даже на середине проезжей части улицы. И тогда люди просто объезжают его. В этих места его все знали и привыкли к его болезни, как привыкают к светофору на перекрестке. "Работе в магазине это не мешает. Покупатели его любят. Да и меня как компаньон он вполне устраивает. Когда у него нет этих приступов, он прекрасно работает. Работа продлевает ему жизнь. Если бы он прекратил работать, он бы умер". Клаузнер был любезным, остроумным человеком. Голова у него все время слегка тряслась. Через несколько лет он умер от болезни Паркинсона. "Твоя мать все еще красива?" - спросил он. "Что значит - "все еще?" - ответил я вопросом на вопрос. О брате Клаузнер не мог сказать мне ничего. С самого начала перемирия брат у него больше не появлялся. "Не случилось ли с ним чего-нибудь?" "Глупости! В Петах-Тикве живет двоюродная сестра твоей матери, с которой я постоянно поддерживаю связь. Если бы с твоим братом что-то случилось, она сразу узнала бы". "Вы можете дать мне ее адрес?" "Разумеется. Но она говорит только на иврите. Немецкого не признает вообще, хотя может говорить и понимает. Поэтому я поговорю с ней вместо тебя". Спустя несколько недель я познакомился с двоюродной сестрой матери. Это была молчаливая женщина с усталым, изможденным лицом, так похожая на Регину, что ее можно было принять за старшую сестру моей тети. Ее отец два раза в день, утром и вечером, преодолевал расстояние в два километра, чтобы посетить синагогу, расположенную на высокой горе. Ему было за девяносто. Дочь его была убеждена, что старик доживет до ста двадцати лет, если до сих пор выдерживает эти ежедневные хождения. Уже через два дня после нашего разговора Клаузнер появился в автопарке. Он приехал очень рано утром и спросил, найдется ли у меня немного времени, чтобы поговорить. И лучше всего не в автопарке, а где-нибудь на пляже. Когда мы дошли до пляжа, Клаузнер осторожно, подбирая слова, сообщил мне, что мой брат Адольф тяжело ранен и лежит в одном из военных госпиталей где-то недалеко от Тель-Авива. Его уже оперировали, и сейчас он вне опасности. "Его теперь зовут Арье Даган, с ударением на последнем слоге. И осуждать его я не могу. А твоему отцу это наверняка бы не понравилось". "Я найду брата". Я оформил отпуск, и Эдди отвез меня в Тель-Авив. Я обошел все больницы и военные лазареты Тель-Авива и его пригородов. На это потребовалось время. По ночам я лежал на пляже, завернувшись в солдатское одеяло, и пытался заснуть. Небольшие деньги, которые у меня были, я тратил на поездки по госпиталям и на еду. За день до праздника независимости мне удалось выяснить, что брат находится в военном госпитале под Тель-Левински. Однако, приехав туда, я узнал, что все раненые, которые могли ходить, уехали в Тель-Авив, чтобы принять участие в празднике и посмотреть парад. Был уже вечер, я смертельно устал, и сестра из амбулаторного отделения посоветовала мне не сходить с ума и не пытаться искать брата в Тель-Авиве. Она привела меня в больничную столовую, и там я мог есть столько, сколько хотел. Звали сестру Рахель. Она до упаду хохотала над моей прожорливостью и пила кофе, одну чашку за другой. Рахель была "сабре" - коренная жительница. Ее немецкий был похож на идиш, что ей очень шло. "Твой брат был довольно тяжело ранен", - рассказала она. - "У него было разорвано пяточное сухожилие, к тому же он очень долго лежал на поле, пока его смогли найти. А потом его неправильно лечили. Только в одной из больниц Тель-Авива его прооперировал хирург-специалист. Снова ходить твой брат сможет, но перестанет ли он когда-нибудь хромать - сказать трудно". "Как он выглядит?" "Нормально он выглядит. Ты же его знаешь". "Я не видел брата больше десяти лет". "Почему?" Мы очень долго сидели в столовой, и я рассказал Рахель мою историю. Я не упустил ничего, припомнил все до мельчайших подробностей. Рахель внимательно слушала. Под конец она выбежала из столовой, крикнув мне, чтобы я обязательно ее дождался, и через некоторое время вернулась в сопровождении офицера. Оба сели рядом со мной, и Рахель долго гладила мою руку. "Мы освободили для тебя кровать рядом с твоим братом. Ты можешь здесь переночевать", - сказал офицер. - "А твой брат вернется завтра в первой половине дня". От волнения я почти всю ночь не спал. Рано утром я уже сидел в столовой и пил горячий чай с лимоном, чтобы утолить жажду. Есть мне совсем не хотелось. Я так волновался, что то и дело вскакивал и бежал в туалет, хотя никакой необходимости в этом не было, или брал себе какую-нибудь еду, но не притрагивался к ней. Рахель больше не появлялась, а людям, которые со мной заговаривали, я не мог ответить вразумительно из-за плохого знания иврита. Так продолжалось примерно до девяти утра. Дольше выдержать я уже не мог - вышел из столовой и стал быстро ходить взад и вперед по усыпанной гравием дорожке мимо цветочных клумб и газонов. "Сколько времени может продлиться этот парад и что там может быть интересного?" - в ярости спрашивал я себя. Я опять зашел в столовую, но высидеть там долго не смог. Снова выйдя из столовой, я увидел, как навстречу мне, опираясь на деревянные костыли, идет мое брат. Он был очень высокий, гораздо выше, чем я представлял его себе. "Ну и верзила", - подумал я. - "А какой тощий!" Я почувствовал, как подступает к горлу ком. Усилием воли я взял себя в руки. Бодрым голосом бросив "Шалом!", он прошел мимо меня. "Его лицо ничуть не изменилось", - мелькнуло у меня в голове. Я ошеломленно смотрел, как он направляется к больничному корпусу. Он и в самом деле был очень высокий. Полная противоположность мне. Меня охватило чувство гордости за брата. "Ади!" - крикнул я вслед ему. Он остановился как вкопанный. Потом медленно повернулся, посмотрел на меня, оглянулся вокруг, как будто искал глазами еще кого-то, и снова посмотрел на меня. "Ади!" - еще раз, уже не очень уверенно, крикнул я. "Он не узнает меня. Да еще я в этой форме и вид невыспавшийся!" - думал я. - "И потом, сколько лет прошло! А он запомнил меня ребенком". Помедлив, я подошел ближе. Он выронил костыли, покачнулся, теряя равновесие. Рванувшись к нему, я подставил ему плечо, чтобы он смог опереться на меня, и снизу взглянул ему в лицо. Он плакал. "Я был уверен, что тебя нет в живых", - повторял он. Мы вместе дошли до палаты и сели на его кровать. Он обнял меня, и я прислонился к его плечу. Мы молчали. Я видел - он не отваживался спросить меня о родителях из боязни услышать плохие вести. "Мама жива", - прервав молчание, сказал я. Отзывы о прочитанной книге присылайте переводчику по электронной почте: Verlotski@web.de