ть украшения", - проворчала она. - "Тогда мы опять сможем купить продовольственные карточки. Ты ведь сможешь потерпеть?" "Может, Лона принесет какие-нибудь продукты". "Да", - сказала мать. - "Когда урчит в животе, тут уж не до шуток". Коротко засмеявшись, она обняла меня. "Идем, дорога оказалась длиннее, чем я думала". "Но мы могли бы поехать". "Лона по телефону сказала мне, что проверки на дорогах участились и нам вообще лучше не пользоваться транспортом". Мы дошли до Гогенцоллерндам. На другой стороне улицы мы увидели Лону. Она стояла довольно далеко от нас возле груды обломков. Лона сделала нам знак - идите в направлении Фербеллинерплац - и сама пошла в том же направлении. На голове у нее был платок. Издали ее фигура казалась квадратной. К нам подошел какой-то мужчина. Он как со старой знакомой поздоровался с матерью. Он так энергично тряс ее руку, что я даже немного испугался - а вдруг рука оторвется! Потом мужчина предложил нам идти вместе с ним. Он достал из кармана куртки кулечек изюма и протянул нам. Мать, поблагодарив, отказалась. Я отказываться не стал. Это и был тот самый Карл Хотце. Он казался мне пожилым человеком. Тогда ему, наверное, было сорок с небольшим. На нем были штаны из тика, закрепленные у щиколоток велосипедными зажимами, и коричневая, вся в каких-то пятнах, куртка. Он вел за руль старый велосипед. Хотце часто останавливался, и тогда велосипед прислонялся к его бедру. Выглядел он странно и одновременно очень независимо. Он был высокого роста, поджарый и очень мускулистый, голова была совершенно лишена волос и казалась отполированной, взгляд был значительным и даже несколько угрожающим. Потом я понял, почему он так смотрел. Один глаз у него был стеклянным. От Карла Хотце веяло спокойствием и уверенностью. Речь его была скупа, однако он обладал даром передать необходимое несколькими словами. "Наконец нашелся человек, который займется делом", - обрадовался я про себя. - "От всех этих баб толку мало". Я посмотрел на противоположную сторону улицы - Лона шла в том же направлении. В нашу сторону она ни разу не взглянула. Когда мы останавливались, Лона останавливалась тоже, начинала рыться в своей сумке и осматриваться вокруг с таким видом, как будто что-то потеряла. Потом я услышал - Хотце тихо говорил матери, что разговаривал с госпожой Дмитриевой. Она передает привет и велела сообщить, что нашла квартиру на Байершенштрассе недалеко от Оливаерплац. Она собирается там поселиться, но пока не знает, как и чем будет обставлять квартиру. Но эту проблему наверняка можно разрешить. В ближайшие две недели это будет сделано с его помощью. А мы эти две недели сможем прожить у знакомых господина Фуркерта. " Теперь я вас обоих туда поведу", - сказал Хотце. - " Их фамилия Тойбер. Я не знаю этих людей, но Лона тоже там будет. Нам нужно добраться до Губенерштрассе. На метро туда доехать легко - если метро работает. Но пешком добираться безопаснее. В транспорте проверяют документы, причем очень внимательно проверяют. А с вашими старыми документами пользоваться транспортом по меньшей мере рискованно". Хотце знал все. Если идти быстрее, сказал он, дойти можно за пару часов. Это, конечно, нелегко, но попробовать все же нужно. Мать кивнула - хорошо, она согласна. Хотце положил ей на плечо руку: "В крайнем случае можно рискнуть и воспользоваться метро". Он кивнул Лоне, и та сразу скрылась в вестибюле метро. А мы свернули на Бранденбургишестрассе. У меня было впечатление - мать все больше теряла самоконтроль. Казалось, все стало ей абсолютно безразлично - лишь бы только добраться, наконец, куда-нибудь. Мы шли и шли. Хотце пытался развеселить нас. "Коротышка" (так назвал он меня с самого начала), - "если ты устал, садись на багажник, а я повезу. То же самое я могу предложить твоей маме". "А вы?" "Я вообще не устаю. Однажды я прошагал в строю двадцать четыре часа. Без перерыва". Я вопросительно посмотрел на него. "В концлагере", - весело сказал Хотце. - "Там никакого выбора не было. Не сможешь идти - получишь пулю". "Вы были в концлагере?" Мать с изумлением взглянула на Хотце. "Да". "В каком?" "В Бухенвальде". "А почему?" "Против меня никаких улик не было, но все же держали меня там два с половиной года. Как уголовника". Он засмеялся. Какое-то время мы шли молча. Только теперь я заметил, как страшно разрушен город. Расчищались лишь основные пути проезда транспорта. Боковые улицы во многих местах были непроходимыми. Они были сплошь покрыты грудами обломков и мусора. Пожарники искали в руинах выживших, пытаясь проникнуть в засыпанные щебнем подвалы. Повсюду пахло гарью. Среди руин еще тлели балки домовых перекрытий. Время от времени откуда-нибудь вырывались отдельные языки пламени. "Да, наделала здесь дел эта война", - сказал Хотце. - "Многие солдаты, приехавшие домой на побывку, прерывают свой отпуск и возвращаются в часть. Это вполне можно понять". "Но ведь там погибают сотни тысяч!" - возразила мать. "Здесь тоже", - проворчал Хотце. Мать внимательно посмотрела на него. "На фронте гибнут не только немцы". "Да, не только немцы. Вы правы. Я даже уверен, что до сих пор погибало больше русских, чем немцев", - согласился он. - "Но иногда положение меняется", - добавил Хотце. Через какое-то время мы дошли до Ноллендорфплац и теперь брели вдоль городской надземки. Я шел, механически переставляя ноги. Любая пешеходная прогулка до сих пор тяжела для меня - каждый раз я должен себя заставлять. Ехать на велосипеде, плавать - только не идти пешком. Однако на багажник я не хотел ни в коем случае. Хотце все чаще поглядывал в мою сторону, как будто хотел спросить: "Ну как, еще не надумал? Давай, смелее!" В конце концов я не выдержал. И от Бюловштрассе ехал на багажнике. Прошло еще довольно много времени. Наконец мы дошли до Губенерштрассе и остановились перед каким-то замызганным подъездом. На стене висела табличка с фамилиями жильцов. "Это здесь, второй этаж налево", сказал Хотце, найдя на табличке нужную фамилию. Мать поднималась по лестнице, с трудом переставляя уставшие ноги. Мы следовали за ней. Хотце позвонил. Мы услышали, как за дверью кто-то громко, сиплым голосом, выругался. Затем дверь открылась. На пороге стояла старая женщина. Нас с матерью она, кажется, даже не заметила. "Если вы пришли к Хильде, то зря - она сегодня сюда вообще не заявлялась. Я же ей говорила, что здесь она может принимать клиентов только по вечерам. Так что придется вам потерпеть до вечера", - грубо обратилась она к Хотце. Женщина уже хотела захлопнуть дверь, но увидела нас с матерью. Она носила очки с очень толстыми стеклами. Из-за этого глаза ее казались огромными, как у совы. "А этим что здесь нужно?" - уставилась она на нас. "Я думаю, Фуркерт о нас вам уже говорил". Хотце с наглой ухмылкой протянул женщине руку. Взглянув на нас с матерью еще раз, она нерешительно пожала протянутую руку. У нее были скрюченные, очевидно, пораженные артрозом пальцы. Хотце ответил ей своим энергичным пожатием. "Вы из криминальной полиции?" - спросила женщина, не спуская с него глаз. "Нет", - засмеялся Хотце, - "но сначала пропустите нас в квартиру. Фрау Фуркерт еще не пришла?" "Нет", - ответила женщина, тоже засмеявшись. Но с места не сдвинулась. "Если мы будем еще долго тут торчать, это может кончиться неприятностью. Для всех нас".Стеклянный глаз Хотце, на который упал свет, угрожающе сверкнул. Подумав, женщина пропустила нас в квартиру. Хотце подтолкнул нас с матерью вперед и закрыл за собой дверь. Мы очутились в длинном, темном коридоре. В полутьме по обеим сторонам коридора я различил несколько дверей. Точного их количества я не смог определить. Все двери были закрыты. Открытой оставалась только ближайшая к выходу дверь на левой стороне. "Ну так что же дальше?" - спросила женщина. "Мы будем ждать фрау Фуркерт", - сказал Хотце. - "У вас найдется пара стульев для ребенка и его матери? Они прошли пешком большое расстояние и очень устали". "Идемте со мной!" Через открытую дверь она привела нас в большую кухню. "Вы можете посидеть здесь". Она указала на стоявшие вокруг стола стулья. Рассадив нас по местам, она убрала со стола и начала мыть посуду. Хотце, улыбаясь, наблюдал за ней. "Откуда вы знаете Фуркерта?" - спросил он женщину. "Это не ваше дело". Я засмеялся. Она обернулась и посмотрела на меня. Эту женщину все звали "мамаша Тойбер". У нее были три дочери - Грета, Хильда и Роза. Все три зарабатывали на жизнь проституцией. Еще у мамаши Тойбер был муж, очень старый человек. Говорил он на хорошем немецком и держался чрезвычайно вежливо. Он совершенно не подходил ко всей остальной компании. Позднее мы узнали, что когда-то он был врачом, но ввязался в какие-то сомнительные махинации, после чего ему запретили заниматься врачебной практикой. Чаще всего он появлялся на кухне рано утром, и позавтракав, исчезал. Домой он возвращался поздно вечером. Он занимался какими-то непонятными, загадочными делами. Когда я однажды спросил об этом мамашу Тойбер, она лишь засмеялась своим хриплым смехом, затем выставила меня из кухни и захлопнула дверь. Думаю, сама мамаша Тойбер тоже подторговывала сексуальными услугами своих дочек. "Ведь надо же на что-то жить", - обычно говорила она. Речь ее была смесью восточнопрусского и берлинского диалектов. Мамаша Тойбер была груба, вульгарна и в то же время сердобольна - типичная содержательница борделя. Она нравилась мне. Глаза ее за толстыми стеклами очков смотрели хитро и насмешливо. Никогда нельзя было понять, действительно ли она думает то, о чем говорит. Однако я всегда знал - сердце у нее было доброе. Моя мать ее с трудом выносила. Лона Беге-Фауде-Фуркерт два с лишним часа проторчала в метро и явилась в квартиру мамаши Тойбер совершенно без сил. У нее дважды проверяли документы и содержимое ее большой сумки, да еще допытывались, почему у нее в сумке так много продуктов. "Ну и что же ты им ответила?" - спросила мамаша Тойбер. "Я сказала, что во время воздушного налета всегда беру с собой в подвал свои запасы. Ведь никогда не знаешь - уцелела ли твоя квартира и где потом добыть еду". "А у тебя ничего не отобрали?" "Неужели я похожа на торговку с черного рынка?" Мы засмеялись, а мамаша Тойбер с жадным блеском в глазах поинтересовалась: "Так что же у тебя там, в сумке?" "Еда. Еда для обоих. На всю следующую неделю. А Карл, может, еще и овощи раздобудет", - сказала Лона. "Ну конечно, на моем огороде тоже кое-что имеется", - кивнул, улыбаясь, Хотце. "Так как же насчет деньжат?" Мамаша Тойбер снова уставилась на Хотце. Было видно, что этот человек произвел на нее впечатление. "Сначала мне надо поговорить с Розой с глазу на глаз", - сказала Лона, - "а потом и о деньжатах потолкуем. Где бы нам ненадолго уединиться?" "Можете пойти в комнату Греты - в конце коридора налево. Я и собиралась разместить вас там". Лона с матерью вышли из кухни. Мамаша Тойбер стала рыться в сумке Лоны. "Вы не считаете, что рыться в чужой сумке не совсем прилично?" - язвительно осведомился Хотце. "В конце концов должна же я знать, хватит ли мне этого", - ничуть не смутившись, ответила мамаша Тойбер. "Вам - нет. Этого должно хватить двоим - матери и сыну", - засмеялся Хотце и погладил меня по голове. "Думаю, и мне кое-что перепадет", - возразила мамаша Тойбер. - "Кофе! Настоящий кофе, свежесмолотый! Неужели меня не угостят хоть чашечкой? Наверняка это Фуркерт добыл. Только ему нужно быть осторожным, а то опять в кутузку попадет". Она засмеялась своим хриплым смехом. Вернулись на кухню мать с Лоной, и Лона снова вышла с мамашей Тойбер. Обе женщины, видимо, обо всем договорились - через некоторое время мамаша Тойбер опять появилась на кухне и сказала матери: "Можете пойти взглянуть и положить там свои вещички. Но комната, само собой, остается за Гретой". Вместе с мамашей Тойбер мы пошли по длинному коридору и вошли в комнату. Это была большая, темная комната с эркером. Обстановку комнаты составляли двуспальная кровать и громадный, во всю стену, платяной шкаф. В ногах кровати стояла старая кушетка. Еще одна такая же старая кушетка с подголовником стояла в эркере. Над кроватью в позолоченной раме под стеклом висело изображение Божьей Матери с младенцем и четками в руках. Мамаша Тойбер объяснила нам, что мы будем спать на кушетках, а Грета - на двуспальной кровати. "Грета замужем?" - спросила мать. "Иногда", - ухмыльнулась мамаша Тойбер и взглянула на меня. Я ответил ей вежливой улыбкой. "А ее мужу не помешает, что в спальне находятся чужие люди?" - не унималась мать. "Смотря по тому, за кем в данный момент она замужем", - ответила мамаша Тойбер. В комнату вошла Лона, и старуха удалилась, прикрыв за собой дверь. "Это что, частный бордель?" - недовольно спросила мать. Все происходящее явно раздражало ее, но Лона дала ей понять, что иного выхода сейчас нет. Спасибо, что хоть здесь можно укрыться! Ничего, это долго не продлится - Людмила скоро устроится на новой квартире и снова сможет взять нас к себе. А кроме того, у Хотце, может быть, тоже кое-что найдется. Даже где-нибудь за городской чертой - там было бы спокойнее и не так опасно. "Вот выручка за последние три недели. С этими деньгами ты сможешь продержаться какое-то время. И тебе не придется продавать свои украшения. Правда, я не знаю, как все пойдет дальше - норма выдачи продуктов становится все меньше, да и качество их ухудшается, но еще какое-то время можно существовать довольно сносно. Одно время мы вместе с Якобом хотели открыть продовольственный магазин - ведь людям нужно есть каждый день! Но разве смог бы он предлагать покупателям одновременно свиную колбасу, сыр и молоко? Хотя сам был большим любителем ветчины. Он называл ветчину "кошерной свининой". "У Якоба был туберкулез, и по состоянию здоровья он не мог строго придерживаться кошерной кухни. Так что ничего смешного в этом нет". "Но сам-то он любил пошутить", - сухо возразила Лона. "Больные туберкулезом должны есть жирную пищу и свинину", - убежденно продолжала мать. "Не говори глупостей, Анна-Розалия! Ты тоже всегда охотно ела ветчину. Или ты заразилась от него туберкулезом?" Лона по-прежнему делила с нами заработанную выручку. К этому ее никто не принуждал - ведь у нас больше не было никаких прав на владение магазином. Как истинная арийка, она имела полное право владеть магазином единолично. И могла наплевать на нас, даже относиться к нам, как к врагам нации. Вместо этого она ежемесячно делила с нами доход от магазина. В память о моем отце. Законной владелицей магазина Лона считала мою мать. Кроме того, она считала себя обязанной обеспечивать нас продуктами и продовольственными карточками. Я убежден, что она вместе со своим мужем проворачивала какие-то дела на черном рынке. У Фуркерта там наверняка были связи. Однако нам до этого не было никакого дела. Мы хотели выжить, и Лона прилагала немало сил для того, чтобы это нам удалось. "Мама, не спорь с Лоной!" - мысленно умолял я мать. "Да понимаешь ли ты, что здесь может увидеть мальчик? Как отнесся бы к этому Якоб?" "Якоб хотел, чтобы вы оба выжили. Перед смертью он просил меня помогать вам, и я обещала ему это. И свое обещание сдержу!" Обе долго смотрели друг на друга. И, как мне казалось, смотрели не слишком дружелюбно. В их настороженных взглядах я почувствовал нечто такое, чего раньше не замечал. Я никогда не задумывался об их взаимоотношениях. Впрочем, никогда и не хотел. Наконец мать сменила тему. Слава Богу! Она спросила Лону, как ей следует вести себя в сомнительных ситуациях, и та посоветовала ей держаться в зависимости от обстоятельств. Это будет самое разумное. Главное - уцелеть, выжить, а для этого нужно чем-то жертвовать. И, без сомнения, войне скоро настанет конец. Русские отвоевали уже почти всю Украину, союзники заняли южную Италию, а американцы сбрасывают на Германию целые вагоны бомб. "Как ты думаешь, долго ли еще можно выдержать такое? Тут уж никакие призывы, никакие лозунги не помогут", - закончила свою речь Лона. "А каковы политические позиции этой семьи?" - поинтересовалась мать. "Да нет у них никаких позиций! Английских радиостанций они не слушают - им нужны только деньги. Смотри, не вздумай спросить их о чем-то таком". У Тойберов кроме дочерей Греты, Хильды и Розы был еще сын, которого звали Феликс. Этот Феликс был удивительно похож на еврея. Из-за этой похожести ему постоянно попадало на улице. Поэтому, приезжая с фронта на побывку, он никогда не снимал военной формы. "Ума не приложу - где это я умудрилась переспать с евреем?" - удивлялась мамаша Тойбер. У Греты, старшей дочери, впереди было три зуба. Еще пара сгнивших, черных корешков торчала в нижней челюсти. Она была маленького роста и обладала поразительно кривыми ногами. Гретин сын Хорст свободно пролезал между ее ногами, даже когда она плотно сдвигала пятки. "Мои ноги - мой капитал! Иной раз я показываю клиентам этот цирковой номер с Хорстом. Мужики просто балдеют! А уж заводятся так, что только держись!" - хвасталась Грета. Хильда, средняя дочь, никого, по ее собственному выражению, в дом не приваживала - ее сын Гарри должен вырасти благовоспитанным, культурным человеком, а не каким-нибудь ночлежником или сутенером. А вот гретин Хорст, считала Хильда, обязательно вырастет шалопаем. "Он уже сейчас знает все фокусы, которые проделывают мужики с его мамашей. И, небось, тоже скоро с бабами путаться начнет. Но мой Гарри должен учиться". Однако действительность оказалась совсем иной. На маленького Хорста, почти всегда спавшего в постели вместе с матерью, ее ремесло не повлияло - он вырос вполне нормальным человеком, учился, получил профессию, прилично зарабатывал. Его двоюродный брат Гарри, наоборот, стал уголовником, а потом и вовсе пропал где-то заграницей. Самой привлекательной была младшая, Роза. Она всегда была опрятно одета, ухожена, от нее хорошо пахло. Роза была первой женщиной, в которую я был немножко влюблен. Иногда, если гости Греты слишком расходились, я спал в розиной постели. Роза гладила меня и шепотом повторяла: "Все будет хорошо!" Время от времени Роза на целый день исчезала, и мы очень беспокоились. Когда она возвращалась, измотанная и растрепанная, то проклинала своих клиентов и отвратительные номера, которые те снимали для свиданий. "К чертовой матери всех этих поганых мужиков и эту гнусную возню с ними", - бормотала Роза и гладила меня с какой-то особой нежностью. Как она мне нравилась! Гарри и Хорст, разумеется, не знали, кто мы. "Наши пострадавшие от бомбежки друзья", - смеясь, говорила мамаша Тойбер. Ее громкий, хриплый смех был слышен во всем доме. Иногда по ночам случались происшествия. Однажды мать, очевидно, увидела во сне что-то страшное и громко закричала. Она кричала так страшно, что мы все вскочили. В первую минуту я подумал, что Грету поколотил ее очередной клиент. Это бывало довольно часто. Однако кричала моя мать. Грета включила ночную лампу. Рядом с ней действительно лежал мужчина. Бедняга так перепугался, что у него волосы на голове встали дыбом. Вскочив с кровати, Грета подбежала к матери и принялась трясти ее. Разбудив мать, Грета отправилась на кухню, сварила кофе, и все выпили по чашечке. Даже маленький Хорст сделал пару глотков. В другой раз один из клиентов Греты поднял такой шум, что мать из своей постели перебралась ко мне и плача, зажала мне рот рукой. Я обнял ее и попытался успокоить, но она была совершенно подавлена происходящим. Дело кончилось тем, что через два дня мы перебрались в комнату Розы. Обе - Роза и мать - спали на Розиной кровати, а я - на матраце, который старый Тойбер притащил из чьей-то разбомбленной квартиры. "Смотри, получишь когда-нибудь пулю в затылок, если будешь мародерничать", - покачав головой, сказала мамаша Тойбер. - "Нехватало еще, чтобы по твоей милости кто-то разнюхал про наших постояльцев". Перебравшись в комнату Розы, мы, наконец, обрели относительный покой. Теперь мы могли спать всю ночь без происшествий. Если, конечно, не было воздушной тревоги. И все-таки нам пришлось искать новое место, потому что приехавший с фронта на побывку Феликс устроил большой скандал, узнав, что мы евреи. Лона на этот раз действовала очень энергично и быстро нашла для нас новое пристанище в дачном поселке, принадлежащем обществу огородников. Одна из знакомых Лоны была членом этого общества и предоставила в наше распоряжение свой садовый домик, даже не спрашивая, кому и для чего он нужен. Наверное, это было ей совершенно безразлично. А может быть, она подумала, что Фуркерт опять совершил что-то криминальное и вынужден скрываться. В садовых домиках общества огородников не было ни души. Стояла необычно холодная для начала декабря погода, и мы страшно мерзли. В домике была старая печь с металлическими конфорками, которую мы без особого успеха пытались топить. К тому же по вечерам нам нельзя было зажигать свет - его тотчас бы заметили. По ночам было так холодно, что у нас сводило губы. К счастью, у нас были старые пуховые перины. Мы укрывались ими, не снимая верхней одежды. В верхней одежде и под перинами было более или менее терпимо. Лона навещала нас каждые три дня. Она приходила ранним утром и приносила нам, как она выражалась, что-нибудь пожевать. Она тоже попыталась справиться с нашей печкой. Домик сразу наполнился удушливым чадом. Мы начали кашлять и кашляли долго, до боли в легких. Однако разжечь огонь в печке Лоне удалось. Через пару часов чад вытянуло, мы снова закрыли окно, и в домике стало тепло. Торжествующе усмехнувшись, Лона посмотрела на свои руки: "Это настоящие рабочие руки", - сказала она. - "Очень пригодились в такое тяжелое время". "Мои руки работали гораздо больше твоих. Ты себе и представить не можешь", - с усмешкой ответила мать. "Так почему же ты не смогла справиться с этой печкой? Или твои еврейские руки слишком хороши для такой работы?" Обе с вызовом смотрели друг на друга. Наконец мать отвела глаза и обернулась ко мне. И вдруг Лона беззвучно заплакала. "Я ведь тоже не железная", - жалобным голосом сказала она. - "Я сама не знаю, что говорю. Не могу совладать со своими нервами, и все тут! И все время у меня перед глазами Якоб, там, в больнице на Иранишенштрассе. Я всякий раз удивлялась, что умирающий может так разумно говорить. Помнишь, голова у него стала маленькой, как у ребенка! С тех пор не могу избавиться от страха. Я боюсь эсэсовцев, этих кровавых псов!" Она подошла к матери, которая все еще смотрела в мою сторону, и обняла ее. "Не принимай это так близко к сердцу, Роза. Я ведь не хотела обидеть тебя, хотела только напомнить, что я из рабочей семьи. А у евреев предубеждение против пролетариев. Это меня раздражает. Но ты же знаешь - я не антисемитка. И никогда ею не была". Все еще обнимая мать, Лона усадила ее на стул. "Все вы в той или иной степени антисемиты. Только в некоторых антисемитизм запрятан очень глубоко. А чуть что, он сразу вылезает наружу". Мать продолжала смотреть на меня. "Я тут ради вас на части рвусь, всякий раз помираю от страха - а вдруг эсэсовцы что-то пронюхали и теперь возьмут меня в оборот, а ты упрекаешь меня в антисемитизме". "Я не упрекаю тебя в антисемитизме. Я только сказала, что каждый из вас хоть чуть-чуть, да антисемит. Скрытый антисемит. Иначе зачем было тебе упоминать о моих еврейских руках?" "А разве я не упомянула о моих пролетарских руках?" Лона вскинула свои руки вверх, и обе затряслись от смеха. Они хохотали громко, заливисто, по-девчоночьи. Казалось, сейчас они выбегут из домика и начнут играть в салки. "Какую чушь они только что несли!" - подумал я, глядя на них. Никогда я не чувствовал себя таким одиноким, таким заброшенным, как в тот момент. Мне еще не было тринадцати лет, но я, как мне казалось тогда, был уже совершенно никому не нужен. Матери без меня было бы гораздо проще. Да и Лоне, наверное, прятать одну мать было бы во много раз легче, чем нас двоих. Да так ли уж на самом деле хочу я дожить до конца войны? Что будет с нами, если наци все-таки выиграют эту войну? Если у них в руках вдруг окажется какое-нибудь чудо-оружие? Стоит ли в таком случае цепляться за жизнь? И вообще - сколько еще времени нужно прятаться? Прятаться в этом холоде, с этими глупыми женщинами? Я тосковал по теплой постели Розы Тойбер, по ее грубоватому берлинскому говору. Я тосковал по дому, - своему, настоящему дому с кирпичными стенами, деревянными полами и закрывающимися дверьми. Стоя у окна садового домика, я глядел на безотрадный пейзаж, на серое декабрьское небо. Я не понимал тогда, какое это счастье - вот так стоять и смотреть на унылый пейзаж за окном, на затянутое облаками небо. Я заплакал. Обе женщины бросились ко мне, наперебой стараясь обнять, утешить. "Да, конечно, мы не сдержались, это наша вина. Но таких стычек никогда больше не будет", - уверяли они меня. Я принимал ласку матери, выслушивал ее обещания, но мировая скорбь все больше овладевала мною. Целые дни я молчал, не произнося ни слова. Молчал даже тогда, когда мать пыталась вызвать меня на разговор. На все вопросы я или кивал в знак согласия, или качал головой. Молча. Я видел, как страдает мать от моего молчания, как с трудом подавляет в себе желание сорваться, закричать на меня. Это ей почти всегда удавалось. Но я упрямо молчал. Думаю, мне даже доставляло удовольствие мучить ее. Теперь Лона все чаще присылала к нам своего мужа, Фуркерта. Он приносил нам продукты, теплое белье, а однажды даже принес для матери новую, с иголочки, военную шинель. "Это наверняка краденое", - сказала мать, когда Фуркерт ушел. Она брезгливо подняла шинель двумя пальцами. "Мы должны отдать это Лоне обратно. Вещь, конечно, теплая, но оставлять ее нам нельзя". Я удивленно уставился на мать. "Думаю, отдавать шинель обратно не нужно. Фуркерт может обидеться, и кто знает, как он себя тогда поведет". Фуркерт приходил к нам все чаще, даже тогда, когда Лона не просила его об этом. Очевидно, моя мать нравилась ему. Иногда он приносил целые чемоданы с какой-то дешевой одеждой. "Теперь ты можешь открыть здесь трикотажный магазин", - ухмыляясь, говорил он матери. Его подарки пугали нас. И вдруг он пропал. Может, Лона запретила ему приходить к нам? А может, он опять попал в тюрьму? В нашем садовом домике снова стало скучно. Чемоданы с одеждой Лона унесла, дав понять, что ее муж украл эти вещи. Запасы топлива были у нас на исходе. В кладовке становилось все меньше угольных брикетов и дров. Мать сказала об этом Лоне, и та обещала, что хозяйка домика опять завезет нам топливо. Однако ничего нам так и не завезли. Топливо приходилось экономить. Мать проявляла чудеса изобретательности, стараясь сохранить в домике тепло. Именно в это время мне пришла в голову мысль убежать. Я не хотел быть обузой (так мне казалось) для матери, но и она тоже не должна были стеснять меня. У меня был план. Я хотел обойти все еще оставшиеся в Берлине консульства. Но сначала нужно будет разузнать, нет ли там немецких представителей. Самое безопасное, думал я, обратиться к шведам. Швеция - нейтральная страна, участия в войне она не принимает, и там, кажется, почти нет антисемитов. "Почему?" - спросил однажды мой отец и сам на этот вопрос ответил: "Там слишком холодно для нас - ведь мы же восточные люди! И еврейская община там, наверное, крошечная". Тогда все смеялись отцовской шутке. Отец был замечательным рассказчиком. Каждую субботу у нас собирались друзья и родные, чтобы послушать его удивительные истории. У отца уже тогда были больные легкие, поэтому обычно он лежал в столовой на широком диване. Мать ставила на стол громадные блюда с картофелем и вареной говядиной, к которой она всегда подавала тертый хрен. После еды на стол ставилась настойка из изюма. Все набрасывались на еду как после недельного поста. Отец не ел вместе со всеми, но с удовольствием смотрел, как гости расправлялись с едой. Время от времени он рассказывал какой-нибудь анекдот или коротенькую историю. Когда же на столе появлялась настойка, наступала очередь основного повествования. Некоторые истории он рассказывал по нескольку раз, но каждый раз по-разному. Одна из историй называлась "Анна и собака". Насколько я помню, речь в ней шла о страхе, который испытывала мать при виде собак. Однажды, когда она с полными сумками возвращалась домой, ей навстречу откуда-то выскочил пудель. Сумки были тяжелые, быстро идти она не могла. Увидев пса, она от страха остановилась как вкопанная. Подбежав к матери, собака прыгнула на нее. Руки матери были заняты, и тогда в отчаянии она укусила собаку за нос. Собака, визжа, побежала обратно к своей хозяйке. Та сразу же заявила в полицию, и это обернулось для отца длительным судебным разбирательством. Речь шла о том, что еврейский укус носа арийской собаки приравнивается к серьезному преступлению. Отец смог помешать аресту матери только потому, что судья, который занимался этим делом, не выносил собак. Отец клятвенно пообещал судье отравить пуделя. О чем и уведомил хозяйку собаки, после чего та покинула Берлин и перебралась в Баварию, где, как ей стало известно, к собакам относятся намного лучше. "Шведскую историю" отец рассказывал много раз. Главной фигурой в ней был ассимилировавшийся еврей по имени Абрахам Эклунд, который на вопрос, почему его назвали этим библейским именем, ответил: "Один из моих предков был главным раввином у викингов". Итак, я решил - нужно идти в шведское консульство. К викингам. И однажды утром, когда мать ушла, чтобы встретиться с Лоной, я осуществил свое намерение. В кармане у меня всегда было немного денег - на всякий случай. Полистав телефонную книгу, я нашел нужный мне адрес. Шведское консульство находилось тогда в районе Вильмерсдорф недалеко от Траутенауштрассе. Я не помню, как добрался до консульства. Помню только, что очутился перед довольно высокими коваными воротами с вделанным в эти ворота электрическим звонком. Я нажал кнопку звонка. Из дома торопливо вышел какой-то человек в теплом пальто и на хорошем немецком языке попросил меня снять палец с кнопки. Он быстро провел меня в дом. Снаружи здание консульства выглядело довольно скромно, но внутри показалось мне очень просторным. "И что же дальше?" - подумал я. Человек в пальто привел меня в хорошо обставленную теплую комнату. Прикрыв за собой дверь, он указал мне на кресло и затем снял пальто. Он был без пиджака, в одной верхней рубашке. "Тебе повезло, что не работает аварийная сигнализация", - сказал он. - "Ты мог бы звонить и звонить, пока палец к кнопке не примерзнет!" "А что произойдет, если аварийная сигнализация сработает?" - спросил я. В глубине моей души шевельнулся страх. "Мы соединены с ближайшим полицейским участком. И после сигнала они уже через пару минут здесь. Вот тогда бы тебе и влетело!" Замолчав, он посмотрел на меня. Я тоже молчал. "Тебе холодно?" - через какое-то время спросил он. "Немного". Он поднялся с кресла и вышел в дверь, расположенную позади его письменного стола. Я остался один. В комнате было тепло, я согрелся. Но пусть он думает, что мне холодно - это не повредит, а он отнесется ко мне с сочувствием. Но ведь он в любой момент может привести сюда полицию! Что мне тогда делать? Прошло довольно много времени. Что-то здесь не так, подумал я. Он же меня совсем не знает - как же он оставил меня одного в своем кабинете? Ведь я могу что-нибудь украсть и убежать! Может, дом охраняется? Хотя я никого не заметил. Я хотел уже подняться и уйти, но тут дверь открылась, и в комнату вошел мой новый знакомый с большим подносом в руках. Он поставил поднос на столик возле дивана и сказал, что сегодня тоже еще не ел. Подойдя к открытой двери, он сказал кому-то несколько слов, очевидно, по-шведски, и закрыл дверь снова. "Давай, начинай", - пригласил он и сел на диван. - "Ты же хочешь есть, поэтому и пришел сюда, не так ли?" Я поглядел на поднос. На нем стояли тарелки с какой-то красной колбасой, разными сортами сыра, джем, масло и корзинка с хлебом. "Ну, ешь же", - подбодрил он меня. - "Не бойся, это не ядовито". "А почему колбаса такая красная?" - спросил я. Он рассмеялся. "Чтобы свежее выглядела". Вдруг дверь снова открылась, и какой-то человек внес в комнату еще один поднос, на котором стояли чашки и большой чайник. Человек молча поставил поднос на столик и вышел. "Чай?" - спросил мой новый знакомый и, не дожидаясь моего согласия, наполнил мою чашку. Я начал есть. "У нас часто бывают немецкие дети, которые соскучились по настоящему завтраку. Особенно после бомбардировок. Но сначала они, конечно, должны записаться. Бездомные вроде тебя обычно к нам не приходят". "Вы только что говорили по-шведски?" "Да, я же швед!" "Откуда вы так хорошо знаете немецкий?" "Я учил немецкий в школе. А сотрудники посольства получают специальное образование и обязаны учить язык. И кроме того, моя мать - немка. Правда, она отказалась от немецкого гражданства и приняла шведское". "Почему?" "Так она захотела. Ради порядка. Хотя мой отец не возражал, если бы она осталась гражданкой Германии". Мое любопытство, по-видимому, развлекало его. "А почему она не захотела сохранить гражданство?" - повторил я. "Я тебе уже сказал - ради порядка". "Ради порядка не обязательно становиться шведкой". Страх все больше овладевал мною. Я хотел только одного - уйти отсюда. Меня не покидало ощущение, что в любую минуту здесь может появиться полиция. "Почему это тебя так интересует? Ешь, сколько захочешь, пей свой чай, а потом можешь уходить. А если ты думаешь, что я или моя мать имеют что-то против Германии, ты ошибаешься. Нам Германия нравится, она прекрасна". "Прекрасна? С непрерывными бомбежками? С улицами в развалинах?" "Довоенную Германию мы тоже знали". Он испытующе посмотрел на меня. Неожиданно для самого себя я решил рискнуть и рассказать ему все. "Я пришел сюда не ради еды. Я пришел просить у вас защиты и помощи. Моя мама не может больше таскать за собой". Он смотрел на меня. Лицо его оставалось бесстрастным, но глаза были печальны. "Кто твоя мать?" - спокойно спросил он. "Моя мама еврейка", - ответил я. "Значит, ты еврей? Или твой отец немец?" "Моего отца почти убили в Заксенхаузене". "Почти?" "Он умер в еврейской больнице на Иранишенштрассе. Незадолго до смерти моя мама забрала его из концентрационного лагеря уже смертельно больным". "Твоя мать, наверное, очень хорошая женщина". "Да, конечно". "Я бы с удовольствием познакомился с ней". "Это невозможно. Она не знает, что я здесь". "Ну и дела!" "Мы живем в садовом домике. Там очень холодно, и мы ужасно мерзнем. И еды у нас тоже маловато. Думаю, без меня ей, может, легче будет продержаться". "Наверняка нет!" Он спокойно смотрел на меня. По его лицу было невозможно понять, о чем он думал. "Ты хоть раз задумывался над тем, как беспокоятся матери о своих детях? А если то, что ты рассказал, - правда, представляешь, как она боится за тебя?" "Она наверняка рада, что я ушел", - врал я. - "Думаю, что нам будет легче пробиться в одиночку. Сюда она никогда бы не решилась прийти". "Съешь еще что-нибудь! И знаешь, что я думаю? Ни одному твоему слову я не верю. Сказки ты хорошо умеешь рассказывать". "Вы считаете, что я вас обманываю? Что я все придумал?" "Сколько тебе лет?" "Двенадцать". "Для твоего возраста ты очень хитер". "Я бы себе тоже не поверил", - ухмыльнулся я. "Идем со мной". Он встал и взял меня за руку. Я попытался сопротивляться, но он потащил меня с собой. Мы вышли в дверь позади его письменного стола и пошли по довольно длинному коридору. Наконец мы остановились перед полуоткрытой дверью. Это был туалет. Он втолкнул меня туда и закрыл за собой дверь. "Ты, конечно, хочешь писать?" - спросил он. "Нет, не хочу". "Но тебе нужно пописать. А ну, снимай штаны!" "А вам не нужно писать?" - ухмыльнулся я. "Сейчас ты у меня получишь!" Я почувствовал - он очень рассердился. Я спустил штаны. Он коротко взглянул и велел мне снова натянуть штаны. Потом мы вернулись в его кабинет. Он велел мне подождать и вышел куда-то. К моему собственному удивлению, это совершенно не испугало меня. Все происходящее даже начинало нравиться мне. Мне было интересно - что он теперь предпримет. Кушетка, на которой я сидел, была очень удобной. Я лег и вытянул ноги. "Посмотрим, что теперь будет. Или здесь появятся полицейские, или он приведет с собой двух викингов, которые переправят меня через границу". Незаметно для себя я заснул и проспал, должно быть, довольно долго. Когда он разбудил меня, я вскочил, как ужаленный. Он закрыл мне рот рукой и попытался успокоить. "Нам надо серьезно поговорить", - сказал он и сел рядом со мной на кушетку. - "Ты, конечно, понимаешь, почему в туалете я заставил тебя спустить штаны. Поверь, мне самому было очень неприятно. Но ты, наверное, и сам догадываешься, с какими уловками нам приходится сейчас сталкиваться. Хорошо, я готов тебе поверить. Но в этом случае возникают две проблемы. Во-первых, я не посол, а всего лишь атташе, секретарь посольства. Это означает, что у меня нет никаких полномочий и сам я ничего не решаю. Без ведома посла я не имею права что-либо предпринимать и тем более обещать что-то. В Германии посла сейчас нет, он будет только к концу недели. Посол - единственный человек, который смог бы - предположительно смог бы - найти какой-то выход. Но я хочу тебе сказать: не жди, что он может переправить тебя через границу в Швецию. Он не имеет на это права, а на незаконные действия никто из нас, сотрудников посольства, не пойдет. Вторая проблема: твоя мать. Даже если бы мы могли что-то для тебя сделать, при всех обстоятельствах нам необходимо согласие твоей матери. Я предлагаю тебе вернуться к матери и посоветоваться с ней. После этого ты можешь снова связаться с нами. Может быть, к этому времени мы что-нибудь придумаем". "Как?" - спросил я. "Что "как"?" "Как я могу снова связаться с вами?" Я чувствовал себя совершенно разбитым. У меня не было сил подняться. Мне было ужасно стыдно, и хотел я только одного: уйти отсюда. Но я продолжал говорить. "Вы же сами сказали, что мне здорово повезло, раз удалось попасть сюда. А если хотите отделаться от меня, скажите об этом прямо". Он пропустил мое заявление мимо ушей. "Я дам тебе номер телефона. Позвони мне на следующей неделе. Если трубку снимет кто-то другой, не говори ничего. Вообще ничего. Ты можешь разговаривать только со мной. Как я тебя узнаю?" "Я не могу назвать вам своей настоящей фамилии. Сейчас моя фамилия Гемберг". "Мне совсем необязательно знать, как твоя настоящая фамилия", - перебил он меня. И добавил, посмотрев мне в лицо: "Более того. Позвонив по телефону, ты должен к своей фамилии добавить что-нибудь. Например, химчистка Гемберг или что-то в этом роде". "Химчистка Гемберг, Нойкельн", - съязвил я. Он засмеялся. "Нойкельн" можешь не добавлять. И пожалуйста, отнесись абсолютно серьезно к тому, о чем мы с тобой договорились. Еще одно. В посольстве никто не знает, что мы знакомы. Это я говорю в моих собственных интересах, потому что не уверен, одобрит ли здесь кто-нибудь мои действия. А о самом после говорить вообще не нужно". Он написал на листке номер телефона и поспешно выставил меня за дверь. "В чем-то он похож на нашего "чокнутого эсэсовца", - подумал я, снова оказавшись по другую сторону кованых ворот. Бережно сложив листок с телефонным номером, я спрятал его в своем ботинке. Затем я отправился обратно в Нойкельн. Назад, в промерзший садовый домик, к матери - она, наверное, еле жива от страха. Этот швед прав. Занятый собственными переживаниями, я совсем забыл о матери. Мне стало совестно. Однако когда я подошел к домику, то увидел, что мать еще не вернулась. Ключ все еще лежал в условленном месте. Я отпер дверь. Огонь в печурке погас, в домике было холодно и сыро. "Если мне сейчас удастся разжечь огонь и согреть комнату, у мамы, наверное, и настроение улучшится", - подумал я. Я еще никогда не растапливал печь, но мне сразу удалось это сделать. Случайно ли так получилось, или дрова были сухими, - не знаю. Через какое-то время я подбросил в печку пару угольных брикетов. Комната быстро согрелась. Наконец вернулась мать, нагруженная тяжелыми сумками, и без сил повалилась на кровать. Она, кажется, даже не заметила, как тепло в домике. "Долго меня не было?" - спросила она. - "Что ты делал все это время? Надеюсь, ты не очень беспокоился?" Я молча стоял перед лежащей на кровати матерью. Когда же она, наконец, почувствует, как у нас тепло? "Знаешь, где я была?" - продолжала она.- "Я была у Хотце в Каульсдорфе. Жены его не было, но я познакомилась с его свояченицей. Дом у Хотце небольшой, но с большим садом. Нас туда отвез его друг, господин Радни У Радни - птицеферма недалеко от Кепеника, патруль его почти никогда не проверяет. Это было очень приятно. Посмотри, что я принесла!" Она вскочила с кровати и с торжеством показала мне содержимое сумок. "Видишь, цыпленок! Как давно я не ела курятины!" Мать была вне себя от радости. Один за другим она вытаскивала из сумок продукты: масло, буханку хлеба, сельдерей и кольраби. "Овощи дал Хотце", - говорила она. - "У него большой огород. Он дал мне еще морковь, она такая полезная, особенно для глаз и зубов. В твоем возрасте нужно есть побольше овощей. Ничего, ты еще наверстаешь упущенное. Хотце говорит, - весь этот ужас скоро закончится". Такой счастливой я не видел мать уже очень давно. Она то и дело взвешивала в руке тушку цыпленка и восхищенно повторяла: "Смотри, какой откормленный!" Матери хотелось, чтобы я тоже разделил ее радость. Мы разложили все принесенное на кровати. "Сегодня вечером мы устроим пир! Наедимся до отвала!" Теперь, наконец, она увидела, что в печке пылает огонь. "Ты затопил печку!" - воскликнула она и порывисто обняла меня". - "Потрясающе! Ты просто гений. Мой сын гений!" Она бросилась вместе со мной на кровать, прямо на всю эту снедь. "Мама!" - закричал я. - "Осторожно, масло!" "Мама, осторожно, масло!" - смеясь, передразнила меня она. На нее напал приступ безудержного хохота. От смеха она закашлялась. Я хлопал ее по спине, чтобы она перестала. "Мама, осторожно, масло!" - задыхаясь от смеха, повторила она. - "Сегодня вечером в меню - мама, масло и цыпленок". Мне было совсем не до смеха. Я был рад, что мать не заметила моего состояния. На следующей неделе я позвонил в шведское посольство. Атташе сразу снял трубку. Он сказал, что я должен оставаться там, где нахожусь в данный момент. Он сам придет ко мне. Теперь я не помню, почему мы встретились с ним у станции метро Янновицбрюкке. Он вышел из метро и сразу, не поздоровавшись, потянул меня прочь от входа. Мать опять ушла куда-то "за добычей", и у меня было много времени. "Где твоя мама?" - неприветливо спросил он. Я рассказал ему, что она уже три дня как исчезла, и я не знаю, где ее искать. Кроме того, у меня закончились топливо и продукты, но не могу же я без конца бегать по городу! От этой беготни я страшно устаю, а пользоваться городским транспортом не могу - опасно. Как и в первый раз, он опять сказал, что не верит ни одному моему слову. Тогда я попросил его пойти вместе со мной в поселок огородников, чтобы он сам мог убедиться в том, что я говорю чистую правду. Про себя я молился, чтобы мать к этому времени еще не вернулась Было бы лучше всего, если она вернется ближе к вечеру. К моей просьбе атташе отнесся очень серьезно. Какое-то время он с недовольным видом шел со мной пешком. Однако ему это скоро надоело. "Давай рискнем, поедем на метро. Куда нам ехать?" "До Германплац. А оттуда - минут десять пешком". Нам повезло. Увидев наш домик, он вначале не хотел входить туда. Я открыл дверь и вошел внутрь. Помедлив, он последовал за мной, быстро огляделся по сторонам и снова взял меня за руку. "Идем", - сказал он. - "Закрой дверь и идем отсюда". "Сейчас здесь безопаснее, чем где-нибудь в другом месте. Осталось еще немного дров, и я могу затопить печку, если вам холодно. В это время года здесь никто не бывает. Нас никто не услышит", - продолжал я свою игру. "Идем отсюда" - повторил атташе. Я заметил - он боится. Он боится оставаться здесь, и с каждой минутой боится все больше. "Мы отправимся на станцию "Штеттинский вокзал". Хорошо бы тебе переодеться. У тебя здесь есть другая одежда?" Я отрицательно покачал головой. "Ни другой шапки, ни другого шарфа, ни других ботинок?" "Нет. Только то, что на мне надето". "Ну ладно. Идем". Он буквально вытащил меня из домика. Я закрыл дверь и положил ключ в условленное место. "Это для мамы. Может быть, она еще вернется сюда". Он был просто в панике, да и я сам себе в этот момент казался таким жалким, ничтожным. По дороге к вокзалу он сказал, что никаких возможностей переправить меня в Швецию нет. Это нежелательно для обеих сторон, Обе страны - и Германия, и Швеция - уже приняли все меры, чтобы предотвратить подобные случаи. А теперь он хочет представить меня сестре из шведского Красного Креста, которая держит связь с немецким Красным Крестом и национал-социалистическим женским объединением. Подобные связи нужно поддерживать для того, чтобы облегчить положение людей, которые в этом нуждаются. Во всяком случае, эта сестра, наверное, знает путь, чтобы вывезти меня из опасной зоны. Его начальник, шведский консул, ничего не обо мне не знает. Атташе не хочет впутывать своего шефа в эту историю. Да, он хотел мне помочь, но это было только его собственной инициативой, и поэтому я никогда и ни при каких обстоятельствах не должен ссылаться на содействие консульства. После дневного воздушного налета (этот налет мы переждали в одном из городских бомбоубежищ, причем атташе выдал меня за своего приехавшего из Швеции родственника и, видимо, произвел на всех впечатление, предъявив свой дипломатический паспорт) мы, наконец, добрались до Штеттинского вокзала. Некоторое время нам пришлось подождать. Затем к нам подошла какая-то женщина и спросила его, не он ли - господин из шведского посольства. Атташе кивнул и тихо заговорил с ней по-шведски. Во время этой беседы женщина все чаще поглядывала в мою сторону. На ее лице появилось испуганное выражение. Затем атташе поднялся, быстро попрощался со мной и исчез. Больше я его никогда не видел. "У тебя не слишком-то арийская внешность", - прошептала женщина. Она присела рядом со мной. "Ты чистокровный еврей?" Ее вопрос рассмешил меня. "Все ясно. Значит, чистокровный", - тихо сказала она. Она говорила с сильным акцентом. Несколько раз, не поняв ее, я вынужден был переспрашивать. "Сейчас я передам тебя моей подруге. Она будет знать, кто ты. Я и не ожидала, что ты такой смуглый". "Меня часто принимают за итальянца". "Хорошо. Но каким образом итальянский мальчик очутился в Берлине у Штеттинского вокзала? Да, непростая ситуация", - сказала она. Я улыбнулся, и она улыбнулась мне в ответ. "На всякий случай: твой отец воюет на восточном фронте, а твоя мать погибла во время бомбежки. Такая легенда тебя устраивает?" "Только при необходимости", - прошептал я. "Не беспокойся. Моя подруга сама расскажет о тебе. Но ты это тоже должен знать". Взяв меня за руку, она вместе со мной вышла из комнаты. Это была высокая, костлявая женщина с тяжелой челюстью и волосами соломенного цвета. Ее солидный вид внушал уважение. Но ее низкий голос звучал мягко, нежно и доверительно. На вокзале царил невероятный хаос. Часть вокзала при последнем налете была разрушена, некоторые платформы были разворочены, завалены грудами битого кирпича и мусора. "Сейчас я познакомлю тебя с одной сестрой из женского НС-объединения. Ты знаешь, что означают эти буквы?" "Я знаю, что эти сестры делают, а НС - это, наверное, что-то связанное с нацистами". "Замолчи!" Она страшно рассердилась, и ее акцент стал еще более заметным. "Никогда так не говори, а то все узнают, кто ты. Ты ведь уже достаточно большой, чтобы это понимать". Женщина взяла меня за плечи и встряхнула. Она внезапно преобразилась, выражение лица стало суровым. Даже голос стал каким-то жестким. "Ты согласен со мной?" Я кивнул. "Если ты не можешь владеть собой, то в таком случае я не хочу тебя с ней знакомить. Ты понимаешь меня?" "Понимаю", - быстро сказал я. "Обещаешь мне, что будешь говорить только то, чему я тебя учила? Иначе всем нам крышка, а мою подругу сразу расстреляют". Я согласно кивнул, но про себя подумал: "Ну уж это, конечно, явное преувеличение". "Моя подруга очень хорошая женщина, а состоит она в национал-социалистической попечительской организации только потому, что хочет помогать другим людям. Всем без исключения, понимаешь?" "Понимаю", - ответил я". "Ну хорошо, тогда идем". На мгновение остановившись, она еще раз внимательно посмотрела на меня. "Ты и в самом деле выглядишь как-то слишком... по-южному". "Что, слишком на еврея похож?" - тихо спросил я. Она снова посмотрела на меня долгим взглядом. "Да нет, пожалуй, больше на итальянца", - засмеялась она и потянула меня за собой. На вокзале царил ужасный шум. Люди стояли на путях и пытались поднять свой багаж на уцелевшую платформу. В самой середине рабочие расчищали завалы. К вокзалу медленно подходили поезда и, пуская пар, ждали, когда можно будет снова подъехать к платформе. Казалось, будто весь Берлин собрался уезжать. "И убитые есть?" - спросил я. "Очень много", - ответила шведка. - "Бомба попала в состав, в котором ехали военные. В самую середину. Вагоны первого класса, и такие чистые! Там было много солдат-эсэсовцев. Они все направлялись на восточный фронт". Женщина посмотрела на меня, как будто хотела увидеть, как я отнесся к ее рассказу. Я сделал непроницаемое лицо. "Тебя это очень огорчает, правда ведь?" "Очень!" - ответил я. Она сочувственно улыбнулась. Мы остановились перед небольшим, наспех сколоченным деревянным бараком, на котором красной краской был нарисован крест. Не постучав, шведка открыла входную дверь. Сначала я увидел детей. Несколько детей сидело на стоявших вдоль стен деревянных скамейках. Остальные стояли, тесно сгрудившись. Некоторые были ранены. Маленькая девочка с забинтованной головой вызывающе посмотрела на меня. "Какая у тебя красивая шапка", - сказала шведка и погладила девочку по щеке. "Это повязка", - спокойно ответила малышка, не спуская с меня глаз. - "Меня тяжело ранило. Я только-только попрощалась с моим папой, и вдруг как хлопнет! Папу, наверное, убило". Она проговорила это с какой-то гордостью. Глаза ее оставались совершенно сухими. Я молчал. "Сколько тебе лет?" - спросила меня девочка. "Двенадцать", - послушно ответил я. "Тогда тебе надо подождать. Моему папе было двадцать восемь". Моя шведка осторожно, но энергично пробиралась сквозь толпу детей, таща меня за собой. У торцевой стены стоял грубо сколоченный деревянный стол и два стула - один перед столом, другой позади него. За столом сидела высокая, полная женщина с темными, собранными в строгий пучок волосами. Лицо у нее было очень усталое, но приветливое. Она взглянула на нас с таким видом, как будто ждала нас уже давно. "А вот и вы", - сказала она, поднявшись нам навстречу. Она поздоровалась с моей шведкой за руку и предложила ей сесть, указав жестом на второй свободный стул. "Сейчас я запишу данные этого молодого человека, а потом включу вас в список". Ну и великанша! Она показалась мне гораздо выше шведки. У нее был приятный акцент. "Она австрийка", - подумал я. Ее голос был похож на голос актрисы в фильме, который мы с матерью смотрели во время поисков нашего первого убежища. Женщина записала сведения обо мне - "Макс Гемберг, проживал в районе Шарлоттенбург, остался без жилья в результате бомбежки, мать не найдена, отец на восточном фронте". Откуда-то из-под стола она достала серое одеяло и сунула его мне в руки. "Это государственная собственность", - сказала она. - "Отдашь обратно, когда тебе больше не будет нужно". Потом снова повернулась к шведке. "Через полчаса, если Господь Бог и американцы это допустят, отсюда отходит поезд на Уккермарк. В этом поезде наша организация отправляет туда детей, чьи родители пропали без вести, погибли или не найдены. Детей привезут в район Страсбург-Уккермарк, в бывший учебный центр "гитлерюгенда". Самое главное - это место не бомбят. Во всяком случае, пока не бомбят. Но в любой день лагерь может потребоваться вермахту, и тогда будем думать дальше". Она разговаривала с нами и одновременно непрерывно что-то писала. Внезапно она подняла глаза от своих записей и улыбнулась мне: "Я буду сопровождать поезд, поэтому во время пути мы будем часто видеться. А в Уккермарке я устрою так, чтобы ты жил рядом со мной". "Как зовут твоего отца?" - не глядя на меня, неожиданно спросила она. Я не был готов к такому вопросу и ответил: "Якоб". "Как зовут твоего отца? Хельмут, Франц, Отто?" "Адольф", - сказал я. Она посмотрела на меня. "Адольф", - повторила она и записала в своей тетради. - "Адольф Гемберг. Красиво звучит. Советую тебе держаться увереннее - даже чуть-чуть нахальства тоже не помешает". Она наклонилась вперед. "А насчет Якоба - этой промашки ты больше не допускай, понял?" "Я не понял вопроса", - прошептал я. "К подобному вопросу ты должен быть готов всегда, его могут задать тебе снова. Если ты ответишь, как в первый раз, сам знаешь, где можешь оказаться". "Как зовут твою мать?" Она испытующе посмотрела на меня. "Роза". "Ну что ж, поверим", - проворчала она, записывая. - "Тебе только одиннадцать лет, понял?" "Да". "Для твоего возраста ты не такой уж высокий. А братья и сестры у тебя есть?" "Я единственный ребенок". "Где твой отец?" "На восточном фронте". "Где именно на восточном фронте? Ты ведь должен знать, на каком участке фронта воюет твой отец!" "У нас уже давно не было от него никаких известий. Последнее письмо было с севера, кажется, где-то возле Ладожского озера". "Какой чин имеет твой отец?" "Унтер-офицер", - ответил я без запинки. Я едва сдерживался, чтобы не расхохотаться. "Когда ты в последний раз видел свою мать?" Ее голос становился все громче. "Последние недели мы жили в Нойкельне, в садовом домике. Она ушла за покупками, и как раз в это время началась воздушная тревога. Обратно она не вернулась". "А где же был ты во время воздушной тревоги?" "Я спрятался в траншее недалеко от нашего домика". "И ты потом не искал мать?" Теперь она почти кричала. В комнате, наоборот, стало тише - к нашей беседе начали прислушиваться. "Я обошел все магазины в нашей округе, которые были еще открыты. Ее никто не видел". Я подумал о матери - она, наверное, теперь в ужасном состоянии. Может, забыв всякую осторожность, она уже начала искать меня? Только теперь до меня дошло, что я натворил, убежав из дома. И я заплакал. Я плакал все громче, все безутешнее. Если бы только я смог вернуться обратно! Кажется, все бы отдал, лишь бы удрать отсюда. "Ну-ну, не плачь. Меня зовут сестра Эрна. Эрна Нихоф". Через стол она протянула ко мне руку, но я цеплялся за мою шведку из Красного Креста. "Я хочу домой", - всхлипывал я. - "Может быть, моя мама все-таки вернулась". "Сколько времени ты оставался один в домике?" "Два дня". "Два дня? К сожалению, за это время с ней могло что-то случиться. Но сразу воображать себе самое худшее все же не нужно. Может быть, она лежит в больнице. Мы постараемся разузнать что-нибудь о твоей маме". Она встала из-за стола. "Попрощайся со своей приятельницей и поблагодари ее за все". "Знаешь, ты очень хорошо справился со всем!" Она снова внимательно посмотрела на меня. Я подал шведке руку. У меня было ощущение, что теперь я окончательно отрезан от остального мира. "А теперь сядь на скамейку и подожди, пока я закончу свою работу. Мне нужно оформить других детей". Мы сидели в тесном и душном вагоне. Наш поезд ехал очень медленно, иногда останавливаясь. Приходилось ждать, пока проезжал встречный поезд и можно было ехать дальше. Маленькая девочка, дочь погибшего при бомбежке эсэсовца, сидела рядом со мной. Мысли мои были далеко - я очень беспокоился о матери и думал лишь о том, как бы поскорей к ней вернуться. Мать девочки тоже состояла в национал-социалистической попечительской организации и тоже помогала "надзирать" за нами. Малышка так и сказала - "надзирать". Это прозвучало совсем по-взрослому и одновременно как-то по-обывательски. Из-за этого девочка показалась мне просто маленьким чудовищем, хотя и была очень хорошенькой, светловолосой, кудрявой, с большими карими глазами. Ей очень хотелось иметь брата. Старшего брата. Это, конечно, уже невозможно. Но может быть, папа все же не погиб. Мама очень-очень быстро передала ее нашей сестре Эрне и опять куда-то убежала. А ее папа должен был воевать за будущее всех немцев - так всегда говорила мама. Не прекращая болтать, она смотрела из окна поезда. И даже становилась коленками на скамейку, если видела что-то, интересовавшее ее. В Страсбург мы приехали только поздно ночью. Нас погрузили в военный автомобиль-фургон с притушенными фарами и нарисованным на борту красным крестом и повезли куда-то. Эрна сразу села рядом со мной, спросила, как я себя чувствую, потом откинулась назад и тут же уснула. Нас разместили в огромной помещичьей усадьбе. Самых маленьких поселили в основном здании, старших распределили по баракам. В бараках нас встретила целая толпа сестер, членов этой же попечительской организации. Каждому из нас выделили по кровати. Мы бросили на кровати наши вещи и быстро легли, укрывшись привезенными с собой одеялами. Умываться с дороги нас, слава Богу, не заставили. Уже засыпая, я услышал, как кто-то сказал: "Завтра будет большой банный день". Было еще темно, когда я проснулся оттого, что кто-то довольно сильно тряс меня. Возле моей кровати стояла сестра Эрна. "Собери свои вещи и идем со мной", - сказала она. Я молча натянул брюки, сунул подмышку одеяло и куртку и последовал за Эрной. Быстрыми шагами она направилась через двор к основному зданию. Мы поднялись по лестнице к тяжелой железной двери, и Эрна открыла ее. За дверью оказался огромный зал. Через весь зал мы прошли к какой-то маленькой дверце. Эрна открыла дверцу. Мы вошли в комнату, в которой рядами стояли кровати. Сколько их было, я разглядеть не смог. Предостерегающим жестом Эрна приложила палец к губам и указала мне на пустующую кровать рядом с дверью. Потом она куда-то исчезла, а я сразу лег на кровать и укрылся своим одеялом. Я почувствовал, что подомной не соломенный матрац, а что-то мягкое, очень удобное. Что именно это было, я так и не разобрался - слишком устал за минувший день. Внезапно в комнате снова появилась Эрна. Она наклонилась надо мной и прошептала мне в ухо: "Я сплю совсем рядом, за стеной, в маленькой комнатке. Не бойся ничего. Спи спокойно. Утром я тебе все покажу". Я смертельно устал, и поэтому уснул сразу. Но и во сне я не переставал беспокоиться. Мне снились мать и Лона, которые искали меня, блуждая среди развалин. Я видел во сне Карла Хотце с его угрожающе блестевшим стеклянным глазом. То и дело я просыпался и надеялся лишь на то, что не разговаривал и не кричал во сне. На следующее утро все выглядело гораздо приветливее. Меня разбудили соседи по комнате. Все кровати стояли вплотную одна к другой - можно было, не вставая со своей, перелезть на соседнюю, чем и занимались лежавшие на кроватях дети. Моя кровать стояла очень близко от двери - чтобы открыть ее, достаточно было просто протянуть руку. Нас повели в большую умывальную, но, к частью, там можно было не снимать трусы. Те, у кого не было с собой, получили даже мыло и зубные щетки. Потом все пошли в импровизированную столовую. Мы сидели за длинными столами. На завтрак нам обычно давали молоко, много хлеба и маргарин, а по выходным полагался даже мед и сливовое повидло. Я чувствовал себя так плохо, что пропало даже желание есть. Днем меня клонило ко сну. Ночью же я часто не мог уснуть и плакал, укрывшись с головой одеялом. Я был в совершенном отчаянии и думал лишь о том, как вернуться обратно. Эрна наблюдала за мной с возрастающим беспокойством. Я буквально чувствовал, как растет ее страх. Через три дня Эрна отвела меня в сторонку. "Нам нужно поговорить", - сказала она. - "Как ты считаешь?" Я ничего не ответил, только посмотрел на нее. "После обеда - это самое удобное время - мы с тобой пойдем погулять". Сказав это, она заторопилась - ее надо было вовремя быть в столовой. Она шла очень быстро, и я с трудом поспевал за ней. Остановившись, она обернулась и без обиняков спросила, хочу ли я вернуться в Берлин. Я утвердительно кивнул. Знаю ли я, где моя мать? Я кивнул снова. "Ах ты маленький наглец! Что ты натворил! Ты думал - это игра, интересное приключение?" - набросилась она на меня. Я расплакался. Мне было невмоготу ее слушать, хотелось спрятаться, исчезнуть. Но Эрна не обращала внимания на мои слезы. "Да знаешь ли ты, какой опасности меня подвергаешь? А какие неприятности из-за тебя могут быть у немецкого Красного Креста? А о нашей шведской приятельнице и говорить нечего. Какая муха тебя укусила?" Она не могла прийти в себя от негодования. "Сейчас же скажи мне, где твоя мать". "Нет!" - закричал я. "Я очень легко могу это узнать. Если я сейчас сообщу в гестапо, что к нам прибился какой-то мальчик без документов, мне поверят, а тебя будут допрашивать до тех пор, пока ты не скажешь, где находится твоя мать". Она замолчала, ожидая моей реакции. "Ну, так где же твоя мать? Все еще в Берлине?" Я молчал. "Господи, должна же я как-то привезти тебя обратно!" Она обняла меня и прижала к себе. "Я ведь только хочу знать, куда тебя везти - в Берлин, в Коттбус или в Финстервальде". "Но ты говорила о гестапо!" "Кто-то же должен попугать тебя! А то до сих пор, кажется, тебе было все нипочем!" Она улыбнулась мне, и лицо ее мгновенно преобразилось. Она излучала доброту, глаза ее смеялись. Неожиданно для самого себя я обнял ее. Мне никуда не хотелось отпускать ее. Она гладила меня по голове. "Ты доставляешь мне цорес", - сказала она. От неожиданности у меня пересохло в горле. "Откуда ты это знаешь?" - спросил я. "Что?" "Цорес - это по-еврейски". "Ну вот, теперь я еще и еврейский знаю!" - засмеялась она. - "Дома у нас всегда так говорили. Может быть, Гитлер обращался бы с вами по-другому, если бы вы ему растолковали, что такое цорес". Я взял ее под руку, и мы медленно пошли в столовую. "Значит, ты хочешь назад? К маме? И она сейчас в Берлине? Верно?" "Да". "А ты знаешь, какое горе ей причинил?" "Да, теперь я это понял". Она сочувственно кивнула. "Остается только надеяться, что твоя мама не натворит глупостей. Вы, конечно, скрываетесь? Как же трудно будет отвезти тебя в Берлин! Все матери отправляют своих детей оттуда, а ты хочешь назад. И вот что я тебе скажу". Она остановилась. "Я делаю это только ради твоей матери. Всего бы лучше - оставить тебя здесь, да еще поколотить за твои проделки. Ладно, не нервничай. Я что-нибудь придумаю. И перестань плакать по ночам - дети слышат!" Спустя несколько дней Эрна вошла в помещение, где у нас были импровизированные занятия, и во всеуслышание объявила: ей сообщили, что мой отец сейчас в отпуске и приехал с восточного фронта в Берлин. Отпуск у него только два дня, и он очень хочет повидаться со мной. Поэтому я после обеда должен собрать свои вещи и быть готовым к отъезду. Однако отправиться в путь мы смогли лишь вечером. В Страсбурге мы четыре часа ждали поезд и только на рассвете, смертельно уставшие, приехали в Берлин. Эрна Нихоф отпросилась со службы, чтобы "отвезти меня на свидание к отцу, приехавшему в отпуск с восточного фронта". "У меня остается еще два дня, и я могу навестить сестру, Я уж и забыла, как она выглядит", - объяснила мне Эрна. Потом она предложила, если я хочу, сопровождать меня в поисках матери. По мнению Эрны, вместе с ней мне будет безопаснее. "Наверное, я смогу лучше объяснить маме твое отсутствие", - ласково улыбнувшись, прибавила она. "Если бы я был старше, то женился бы на тебе", - прошептал я. "А я бы не вышла бы за тебя замуж", - ответила она тоже шепотом. - "Немецкая женщина не должна выходить замуж за еврея. Это было бы противозаконно. Гитлер категорически против таких браков!" "Позор для нации", - сказал я. "Вот именно", - засмеялась она. - "И кроме того, нам нужно согласие твоей мамы - ведь ты же несовершеннолетний!" Мы хохотали как сумасшедшие. Эрна даже погрозила мне - тише, не так громко. Мы сидели одни в старом, душном вагоне, но все же нужно было вести себя осторожнее - вдруг кто-нибудь ненароком услышит. "Враг подслушивает", - шепотом прочла она надпись на плакате, висящем на стене вагона. На плакате был изображен черноволосый человек с еврейской внешностью. "Какого врага они имеют в виду?" - тихо спросил я. "Тебя", - ответила она. - "Ты ведь и есть тот самый. И тебя нам всем нужно остерегаться". Она крепче прижала меня к себе и выглянула в вагонное окно. Поезд ехал все медленнее и наконец остановился. Мы были уже недалеко от Берлина. Из вагонного окна было не слишком-то много видно, но издали были отчетливо слышны разрывы бомб и грохот зенитных орудий. "Как же все разворочено", - проворчала она. - "Если так и дальше пойдет, только бункер фюрера и уцелеет". Через несколько часов ожидания поезд изменил направление, и мы прибыли на Лертер, один из берлинских вокзалов. На метро мы добрались до Германплац, а оттуда пешком дошли до нашего садового домика. В условленном месте ключа не было. Эрна Нихоф выжидательно взглянула на меня. "Идем", - тихо сказала она. - "Сматываемся отсюда". Но дверь вдруг открылась. Перед нами стояла моя мать. Она сильно похудела. Рядом с внушительной фигурой Эрны она казалась особенно хрупкой. "Раньше она не была такой", - подумал я. "Мама", - сказал я. - "Это Эрна". "Я сотрудница попечительской организации, привезла вашего мальчика". Эрна протянула матери руку. Мать не заметила протянутой руки. Видимо, она даже не понимала, что ей говорили. "Он заблудился", - добавила Эрна, все еще протягивая руку. Мать нерешительно пожала протянутую руку, а я сказал: "Я вернулся бы раньше, но не удалось". И поняв, как глупо все это выглядело, взглянул на Эрну. "Может, нам лучше пройти в дом, там удобнее беседовать", - сказала Эрна. Мать без возражений впустила ее внутрь. Я быстро вошел вслед за Эрной. Мать закрыла дверь, но по-прежнему стояла у входа. "Где вы его задержали?" - спросила она. "На вокзале", - ответила Эрна. Лицо ее приняло официальное выражение. "Он слонялся по вокзалу". "По какому еще вокзалу?" - в полном замешательстве спросила мать. "По Штеттинскому". "Что тебе там понадобилось?" Мать наконец обернулась ко мне. "Я хотел уехать. Уехать из Берлина. Я не хотел быть обузой для тебя". Внезапно мать с быстротой молнии бросилась ко мне и ударила меня по лицу. В эту пощечину она, казалось, вложила весь страх, все отчаяние последних дней. Удар был таким сильным, что я отлетел к противоположной стене и у меня из носа пошла кровь. "Вот это да! В самую точку!" - изумленно выдохнула Эрна. - "Скажи честно - разве ты этого не заслужил?" Мать опустилась на стул и зарыдала. Она выглядела такой больной и измученной. Мне хотелось броситься к ней, обнять ее ноги, но я не сделал этого. Чувство вины перед матерью осталось в моей душе до сегодняшнего дня. Эрна подошла к матери, положила ей руку на плечо. Все молчали. Наконец, прервав молчание, мать представилась: "Меня зовут Роза Гемберг". "А меня - Эрна Нихоф. Не знаю, как зовут вас на самом деле, но уж наверняка не Роза Гемберг. И отец мальчика вовсе не на восточном фронте. Знаю только, что вашего мальчика я задержала на вокзале во время дежурства". Она огляделась. "Когда зима будет на исходе, вам нужно уходить отсюда - владельцы домиков наверняка заявятся сажать овощи. Я не хотела бы..." Она на мгновение замолчала. "Что вы бы не хотели?" - перебила ее мать. "Я бы не хотела, чтобы вы попали в неприятную ситуацию". Эрна быстрыми шагами направилась к дверям. На пороге она обернулась и взглянула на меня. "Будь здоров, мой маленький", - спокойно сказала она. - "И пусть вам повезет", - пожелала она матери. Она уже открыла дверь, но вдруг вернулась назад, открыла свою сумку, достала оттуда карандаш и листок бумаги и что-то записала. Затем протянула листок матери. "Не потеряйте и постарайтесь не оставлять на видном месте. Это мой адрес и номер телефона". Она заботливо закрыла сумку и вышла из домика. Оставшись одни, мы долго смотрели друг на друга. "Нам нужно уходить отсюда. Кто знает, что она собирается сделать", - сказала мать. "Она могла сделать что-нибудь еще раньше", - возразил я. "Может, она хотела выяснить, где мы прячемся. Меня-то ведь она не знала". "Тогда бы она не взяла меня в Страсбург", - сказал я. "Куда? В Страсбург?" - спросила мать. Глаза ее тревожно заблестели. "Я тебе все расскажу, но ты не бей меня больше, ладно?" Она молчала. Я рассказал ей все. Мать выслушала мой рассказ со спокойным, бесстрастным лицом, ни разу не перебив меня. Когда я кончил, она встала и направилась к плите. "Хочешь пить?" - спросила она. - "У меня есть мятный чай". Я пил чай, ожидая, что она снова набросится на меня, но она заговорила со мной совершенно спокойно. "Знаешь ли ты, что отец еще раньше сомневался в твоем уме и хотел проверить состояние твоей психики? Конечно, странности есть у многих. Это допустимо, но подвергать опасности других людей и даже собственную мать - это уже переходит всякие границы. И если тебе еще раз придет на ум что-нибудь подобное, ты больше не найдешь меня. Тогда я добровольно отправлюсь в газовую камеру". Я испугался. До сих пор она не говорила о нашем будущем с такой беспощадной жесткостью. Конечно, мы знали, что могло ожидать нас, но не хотели думать об этом. "Я не хочу пережить такое еще раз", - продолжала мать. - "Пока ты "путешествовал", Людмила предложила нам снова устроиться у нее. Но когда Лона пришла, чтобы сообщить нам об этом, ты уже исчез. Все это время я оставалась в домике. Лона, как могла, заботилась обо мне. Теперь мы запрем домик и переберемся к Людмиле. Она живет сейчас на Байришенштрассе, недалеко от Оливаерплац, ей удалось найти довольно просторную квартиру .И прошу тебя: больше - никаких фокусов! В этом случае опасность угрожает не только нам, но и Людмиле". "А почему бы нам не остаться здесь?" - спросил я. - "Зимой здесь безопаснее всего". "Иногда совсем недурно помыться в настоящей ванне, сварить еду на нормальной плите, а не мучиться часами, чтобы разжечь огонь. И не просыпаться по ночам от холода". "Мне совсем не хочется возвращаться к этой Людмиле. Она опять затащит меня к себе в постель и заставит гладить ее между ног", - подумал я. - "Уж лучше мерзнуть по ночам и мучиться, разжигая огонь в нашей печурке". Я уже собирался сказать об этом матери, но увидел слезы в ее глазах, увидел, как она устала и измучилась. "А если я пообещаю тебе, что буду делать все сам? Я смогу растапливать печь. Даже по ночам. Ты можешь разбудить меня, когда захочешь. Тебе ничего не нужно делать - я сам все сделаю. Ты сама говорила, что я разжигаю печь гениально. Ведь говорила же, помнишь?" Но мать была неумолима и на уговоры не поддавалась. Сегодня я почти убежден - она сама не захотела бы перебираться к Людмиле, если бы я рассказал, что происходило между мной и этой женщиной. Может быть, она бы даже рискнула нашей безопасностью, чтобы не допустить этого. Я и сегодня помню слова матери - "Тогда я добровольно отправлюсь в газовую камеру". Но в то время мне оставалось только одно - согласиться с ней и возобновить эту отвратительную дружбу. Опять пройдя пешком добрую половину Берлина, мы оказались на Байеришенштрассе, в новой квартире Людмилы Дмитриевой. Квартира была на пятом этаже, под самой крышей. По сравнению с прежней роскошной квартирой новая казалась помещением для прислуги. В квартире было четыре комнаты. Две занимала сама Людмила, одна предназначалась для матери, еще одна - для меня. Обстановка всех комнат была чрезвычайно проста. В каждой комнате стояли кровать, шкаф и один стул. Лишь в самой большой комнате стоял стол и несколько стульев. Моя комната была самой маленькой и напоминала чулан. Но зато в квартире была большая ванная и прекрасная кухня. Кухня была самым теплым местом в квартире, и мы проводили в ней много времени. Людмила, казалось, была довольна, что мы снова жили вместе. Мать отлично готовила, прекрасно справлялась с немудреным хозяйством нашей маленькой компании, и Людмила могла целыми днями играть на маленьком, взятом напрокат пианино. Мать оказалась права. Наше новое жилище было просторнее, уютнее и теплее садового домика. Но главное - мы снова повеселели. Новая квартира казалась нам чем-то прочным, стабильным, почти семейным очагом. Лона могла без опаски заглядывать к нам, приносила деньги и купленные на черном рынке продукты. Время от времени она даже оставалась ночевать в комнате матери. В такие вечера все три женщины сидели на кухне. Людмила и Лона пили. Мать не переносила никакого алкоголя, но принимала участие в общей беседе. Я обычно тоже сидел на кухне вместе со всеми, и мне разрешалось отправляться в постель попозже. Из кухни до меня доносился громкий смех Людмилы и веселый, заразительный смех Лоны. Рассказы Людмилы - про себя я называл их "русскими сказками" - и в самом деле были очень интересными. По ее словам, все рассказанное произошло когда-то или с ней самой, или с членами ее семьи. Мне были не слишком понятны ее рассказы о придворных празднествах, о любовных приключениях ее старших сестер, о поместье, которым владела ее семья, жившая, по словам Людмилы, на широкую ногу. Но однажды в моем присутствии она рассказала о резне, устроенном в этом поместье большевиками. Причем большевики натравили на владельцев поместья жителей окрестных деревень, в том числе и собственных слуг Людмилы. "Это было гораздо страшнее того, что творят нацисты", - уверяла она. Взглянув на мать, я совершенно спокойно спросил Людмилу - в России тоже людей отправляли в газовые камеры? Она отрицательно покачала головой - нет, ее соотечественники не могли организовать что-то подобное, у них не было условий для этого, да и сейчас у них наверняка ничего такого нет, иначе немцы не смогли бы так быстро захватить Россию. "Это как раз тот особый немецкий талант, русским далеко до этого", - говорила она. - "И если бы Америка не вмешалась в войну, немцы сегодня были во Владивостоке и уже объединились бы с японцами. В России людей приканчивали очень просто. Да и палачей там хватало. Во всяком случае, у Сталина было для этого много времени". Она подняла указательный палец. "Знаете", - сказала она со своим особенным акцентом, - "вообще не очень-то не ясно, кто хуже - Гитлер или Сталин". Лона громко расхохоталась. "Ну хорошо, Людмила. Я подарю тебе моего Гитлера, а твоего Сталина ты тоже попридержи. Вот это будет сделка!" "Конечно, для евреев Гитлер не совсем то, что нужно", - немного смущенно объяснила Людмила. Это объяснение развеселило мать. Она засмеялась - в нашем новом жилище она оттаяла и опять стала смешливой. Мы провели на Байеришенштрассе несколько недель. Это было прекрасное время! Правда, воздушные налеты здесь были даже более частыми, чем на Гекторштрассе. А мы жили на последнем, пятом этаже, и попадание бомбы в дом означало бы для нас смерть. Но ощущение защищенности, семейного очага, которое давала нам эта квартира, было сильнее страха. Людмила больше не предпринимала попыток затащить меня в свою постель. То ли тогда, в большой квартире, ей было одиноко, то ли просто пропала охота к подобного рода играм - не знаю. Во всяком случае, я был очень доволен. Наверное, при попытке возобновить эти игры я устроил бы скандал. А последствия меня не волновали. В присутствии Дмитриевой я больше не чувствовал себя скованно и охотно слушал рассказы о ее прежней, российской жизни. "Да, что и говорить, неплохо жили русские в то время. А теперь Гитлер взялся за них", - думал я про себя. Когда я высказал свои соображения вслух, лицо Дмитриевой сразу приняло замкнутое, высокомерное выражение. "Ты ничего не понимаешь", - раздраженно возразила она. - "Ты же никогда не жил при Сталине!" "С меня и Гитлера достаточно", - сказал я. Дмитриеву мои заявления явно рассердили, и после нашей словесной перепалки некоторое время делала вид, будто не замечает меня. Как ни странно, мать из-за этого никогда не делала мне замечаний, хотя ужасно боялась потерять то призрачное ощущение безопасности, которое давало ей пребывание в людмилиной квартире. Сегодня, вспоминая прошлое, я думаю - почему эта женщина помогала нам? Германское правительство великодушно предоставило ей убежище, да и нацисты, по-видимому, тоже вполне терпимо относились к "жертвам коммунистического режима". Во всяком случае, у Людмилы Дмитриевой не было никаких затруднений, она никогда не подвергалась проверкам со стороны нацистов, обычно враждебно относящихся к иностранцам. До сегодняшнего дня у меня сохранилось подозрение, что Дмитриева была у нацистов осведомителем и, видимо, в случае, если немцы проиграют войну, хотела иметь в запасе какой-то шанс для собственного спасения. Она просто не хотела верить в то, что Сталин может выиграть войну. Меня каждый раз поражало, как Людмила, обычно такая сдержанная, приходила в ярость, когда кто-нибудь заводил об этом речь. Она возмущалась тем, что Англия и Америка пришли на помощь этому преступнику и даже заключили с ним пакт, хотя, по ее мнению, уж они-то должны понимать, что следующий удар победивший Сталин направит против них, своих бывших союзников. Мать возражала Людмиле, что Гитлер - тоже отнюдь не кроткая овечка. На что та неизменно отвечала: "Национал-социалисты всегда подчеркивали, что они позволяли евреям эмигрировать из Германии. Многие евреи сделали это еще до войны. Америка, например, могла бы без проблем справиться с большим количеством эмигрантов. Да и в Южной Америке, и в Австралии тоже места хватит. А нацисты хотят избавиться от евреев только потому, что это закреплено в их идеологии". Я сказал, что в сталинской идеологии закреплено преследование буржуазии. После этого вплоть до нашего расставания Людмила говорила со мной только о самом насущном. В феврале 1944 года мою мать чуть не арестовали. Произошло это на Оливаерплац и послужило причиной нашего окончательного расставания с Людмилой Дмитриевой. В то утро мать по какой-то причине решила выйти из дома. День был солнечный, но довольно холодный. Мы уже почти дошли до Оливаерплац, когда мать попросила меня сбегать в квартиру и принести ее перчатки - на улице, оказывается, холоднее, чем она думала. "И хорошо бы еще взять у Людмилы шарф", - добавила она. Я снова поднялся на пятый этаж, нашел перчатки, попросил у Людмилы шарф и побежал к матери. Она стояла в сквере близ Оливаетплац и разговаривала с каким-то мужчиной. В мою сторону она даже не взглянула, наоборот, незаметно сделала мне знак рукой - беги, убегай отсюда. Я тотчас свернул в боковой скверик, но прятаться там не стал, а спокойно, как мне казалось, пошел вниз по Людвигкирхштрассе. Свернув на Эмзерштрассе, я пустился бежать. Я бежал изо всех сил. Не останавливаясь, я добежал до Фазаненштрассе. Шок, испытанный мною в первые минуты, постепенно прошел. Теперь я мог обдумать случившееся спокойнее. Поведение матери могло означать только одно: опасность, большую опасность. Еще раньше мы с матерью договорились - в подобном случае в течение двенадцати часов время от времени подходить к условленном месту, но не оставаться там, а через какое-то время уходить и потом появляться там опять. И если мы сможем оба придти к этому месту, мы когда-нибудь там встретимся. Нашим условленным местом был относительно спокойный вокзал Бельвю в районе Тиргартен. Я отправился туда. Я хотел было снова побежать, но потом подумал: матери там наверняка еще нет. Если она вообще там появится. А кроме того, кому-то могло показаться подозрительным, что мальчик бежит по улице как раз в то время, когда все дети должны быть в школе. Я попытался пройтись по улице, но не смог. Я был слишком возбужден и от этого даже стал спотыкаться. Наконец я добрался до вокзала Бельвю и заглянул в кассовый зал. Матери там, конечно, не было. Задерживаться в кассовом зале я не стал. Я покружил немного по вокзалу, время от времени поглядывая в сторону кассового зала. Там не было ни души, кроме кассирши в окошке для продажи билетов. Заметив, что я слоняюсь по вокзалу, подняла голову и, как мне показалось, с подозрением уставилась на меня. "Надо быть осторожнее", - подумал я. Если кассирша что-то заподозрит, это может оказаться опасным и для матери. Мной овладел панический страх. Я снова бросился бежать, пересек Альтмоабит, добежал до Турмштрассе, потом пустился вверх по Штроммштрассе и, наконец, повернул назад к вокзалу. Неожиданно для себя я оказался на Лессингштрассе перед домом, где мы когда-то жили. Дом почти не пострадал от бомбежек и возвышался среди руин как поднятый указательный палец. "Когда война кончится, мы с матерью и братом будем снова жить здесь", - сказал я себе. Думаю, это был единственный дом, в котором отец хорошо себя чувствовал. "Это прекрасное место", - часто повторял он. В то время мы - отец, старший брат и я - часто совершали воскресные прогулки по городу. От вокзала Бельвю мы доезжали до Фридрихштрассе и потом шли вдоль улицы, пересекали Унтерденлинден и оказывались на Францезишерштрассе и Жандарменмаркт, любимом месте отца. Шел 1938 год. Я не ходил еще в школу и не слишком любил эти пешие прогулки, но брат, который был старше меня на четыре года, без конца задавал отцу вопросы. Отец, прекрасно знавший историю Пруссии, рассказывал брату о каждом здании. Временами он давал волю своей фантазии и разыгрывал перед нами настоящие сценарии императорских парадов: гвардия у дворцовых ворот, император Вильгельм на лошади. А если брат возражал, что в то время уже были автомобили, то в следующее воскресенье отец пересаживал Вильгельма в сверкающий хромом "мерседес". Однажды он даже заставил статую "старого Фрица" сойти с пьедестала и пустить коня в галоп, ругая при этом прохожих, не уступивших ему дорогу. "Старый Фриц" не любит простых берлинцев", - сказал отец. - "Смотри, как он кричит на людей!" Он поднял меня, чтобы я смог лучше разглядеть Унтерденлинден. (Я еще и сегодня вижу рассвирепевшего Гогенцоллерна, мчащегося через дворцовые ворота). Обернувшись назад, я закричал: "Да, на пьедестале никого нет! Император поскакал во дворец!" Отец понимающе кивнул. Мой брат Адольф, указав на памятник, спокойно сказал: "Да вон он сидит на своей лошади. И вообще с места не двигался". Отец взглянул на меня. "Но я же точно видел - он проскакал через дворцовые ворота", - уверял я. "Посмотри повнимательнее", - закричал брат. "Да вон же он, чугунный Фриц, там, наверху!" Отец повернулся к брату. "Ты видишь императора на пьедестале, а Михаэль увидел, как он въезжал в дворцовые ворота. Каждому мир представляется таким, каким он его видит. Ты тоже видишь мир таким, каким он тебе представляется. Если бы у всех людей был один и тот же взгляд и на мир, и на окружающих, тогда все мужчины считали бы твою маму такой красивой, как считаю я. И в таком случае шансов на успех у меня не было бы вовсе". Он засмеялся, прижал нас к себе, и мы направились в "Борхарт", любимое кафе отца. Он заказал себе бокал белого вина и десерт для нас. Сидя за столиком, мы через окно разглядывали прохожих. Мне ужасно хотелось спросить отца, как ему в голову взбрело назвать брата Адольфом. К моменту рождения брата имя Гитлера было уже у всех на слуху. И еще мне хотелось спросить - почему некоторое время он носил такие же, как у Гитлера, усы щеточкой? Может, отец хотел как-то приспособиться к Гитлеру? А может, ради маскировки? Какая в этом была нужда? Я вспоминаю, как однажды мы с отцом стояли у ворот нашего дома на Эльберфельдерштрассе. Мимо нас проходили двое подростков в форме "гитлерюгенда". Они заметили нас, и один из них предложил - а хорошо бы потрясти этого маленького еврейчика. Другой, указав на отца, сказал: "Хорошо бы и второго тоже, это наверняка его отец!" Отец приветливо кивнул - мол, правильно, это мой сын. Оба подростка ушли, даже не извинившись. Я никак не могу представить себе, что отец был поклонником Гитлера. Да и маскироваться ему было совсем необязательно. Конечно, ростом и статью гвардейца он не обладал, но был светловолос, голубоглаз и мог, в отличие от меня, вполне сойти за низкорослого арийца. Что же все-таки было причиной такого маскарада? Неужели таким образом он хотел выразить свое отношение к фюреру - вот, мол, смотрите, новый вид еврея, нацистский, с голубыми глазами и усами щеточкой. Я, правда, считал отца способным на такое. Однажды, когда к нему в гости пришли друзья, он, лежа на диване, долго и обстоятельно излагал свою идею насчет того, нельзя ли посредством основания какой-нибудь подотчетной организации с примерным названием НСЕМТО (национал-социалистическое еврейское международное торговое объединение) внести свой вклад в дело усмирения гитлеровского бешенства и в конечном счете даже принять активное участие в образовании национал-социалистического государства. В ответ на гомерический хохот друзей отец лишь покачал головой и поклялся, что он хочет только социализма. И ничего, если этот социализм будет с националистическим душком - он тоже согласен. С международными связями можно сделать национал-социализм вполне пригодным для приличного общества. А с помощью партийных денег можно будет, пожалуй, создать на территории Палестины новые киббуцы. Последняя идея отца вызвала новый взрыв хохота. Однако несмотря на весь этот черный юмор (я и сегодня помню об этом) выражение его лица оставалось невозмутимым, как будто своими шутками он хотел сказать, что идеи социализма, в каких бы абсурдных формах они не выражались, надо воспринимать серьезно, и тогда побочные теории националистического или личностного плана отпадут сами собой. Да, он был особенным человеком, мой отец! Прошло двадцать лет с момента смерти отца, и я начал всерьез интересоваться всем, что было связано с его личностью. Его немногочисленные оставшиеся в живых родственники и друзья, сумевшие эмигрировать, могли рассказать о нем немного. И для них, и для моей матери отец всегда оставался неисправимым шутником, верившим, что в любом человеке обязательно заложено что-то хорошее. "Откуда" - однажды спросил он, - "откуда, думаете, Гитлер взял свои расовые идеи? Он ведь, наверное, довольно обстоятельно изучал Тенаха и даже выписывал из него некоторые цитаты. Поверьте, он ненавидит нас лишь потому, что мы, а не он, были первыми, кто познакомился с этими изречениями. Все уладится, и мы еще будем сидеть вместе за праздничным столом. В конце-то концов, он возглавляет правительство одной из самых цивилизованных наций, это должно положительно повлиять на него! В противном случае его режим недолговечен". Сегодня я размышляю о том, что кратковременно и что долговечно. Гельмут Коль оставался на своем посту шестнадцать лет. Гитлер управлял страной двенадцать лет. Так какой же из этих двух отрезков времени короче?... Покинув Лессингштрассе, я снова подошел к вокзалу Бельвю. В зале ожидания никого не было! Окошко билетной кассы было закрыто. Наверное, было уже очень поздно. Я даже не заметил, как стемнело. "Оставаться на вокзале нельзя", - подумал я. - "Там ищут в первую очередь". И я опять побежал. Вниз по Флесбургерштрассе, по мосту через Шпрее до Дортмундерштрассе. Бежал я довольно быстро. "Всегда делай вид, будто очень торопишься", - посоветовала мне однажды Лона. Постепенно я начал уставать. Дыхание перехватывало. Бежать я уже не мог. Мне очень хотелось есть, Становилось все темнее. Я не знал, который час, и только надеялся, что еще не слишком поздно и одиноко идущего мальчика не будут задерживать. В совершенном отчаянии я сел у входа в какой-то дом и беззвучно заплакал. Я так устал, что, как мне казалось, больше не смогу двинуться с места. От моей самоуверенности не осталось и следа. Стремление выжить тоже улетучилось, пропало, мне как-то сразу стало все равно, задержат меня или нет. С матерью, наверное, что-то случилось, иначе она уже была бы в условленном месте. Она же знает, где нам нужно встречаться! "С ней что-то случилось", - подумал я. А если ее арестовали, что тогда? Я не хотел идти ни к Дмитриевой, ни к Лоне. Без моей матери обе казались мне чем-то несуществующим. "Нужно еще раз подойти к вокзалу", - приказал я себе. - "Если мама не появится, тогда, пожалуй, я решусь подойти к Гроссегамбургерштрассе. И тогда, быть может, я попаду в тот же транспорт, что и она. Лучше в газовую камеру, чем шататься по городу и подыхать от голода и усталости". Я заставил себя подняться и побежал назад к вокзалу. И на Фленсбургерштрассе попал прямо в объятия матери. Мы снова были вместе. И уж теперь с нами ничего не случится. Мы оба немного поплакали, каждый упрекал другого - почему не подходил к вокзалу почаще, говорила мать, ведь в первый раз она пришла к вокзалу еще днем. Так и потерять друг друга недолго. Она взяла меня за руку. По лестнице мы вышли на перрон. С пренебрежительной усмешкой мать объяснила, что теперь уже все равно, теперь уже не так страшно. Может, нам повезет и до Савиньплац проверки не будет. Нам повезло. Проверки в поезде не было. Обошлось и без воздушной тревоги. Мы добрались до людмилиного дома около полуночи. Перед тем, как войти в квартиру, мать попросила меня держать язык за зубами и никому ничего не говорить - она сама все объяснит Дмитриевой. Она сказала Людмиле, что мы разминулись друг с другом, перепутав условленное место встречи, и страшно устали. Но теперь все в порядке, и пусть Людмила не беспокоится. Напившись чая, мы быстро ушли к себе, и я попросил мать рассказать мне все. "Когда ты побежал в квартиру, чтобы принести мне перчатки и шарф", - начала она, - "я пошла в скверик и хотела подождать тебя там. Я медленно пошла в сторону Литценбургерштрассе. Мимо меня проехал автомобиль. Затем я услышала, как машина остановилась, потом немного отъехала назад и снова остановилась. Из машины вышли двое мужчин и направились ко мне. Сначала я хотела спрятаться где-нибудь или убежать обратно в квартиру. Но было уже поздно. Я не остановилась, а пошла им навстречу. Они же остановились и ждали, пока я поравняюсь с ними. Они, наверное, думали, что я побегу от них или закричу. Но я спокойно направлялась к ним - это, как мне показалось, их немного смутило. После вежливого "хайль Гитлер!" они попросили меня предъявить документы. Я начала рыться в сумочке и сделала вид, будто забыла документы дома. "Мне очень жаль!" - сказала я. - "Удостоверение личности я забыла дома. Могу показать вам свое старое почтовое удостоверение". Один из них взял удостоверение и стал внимательно разглядывать мою фотографию. "Ваше имя?" - как бы между прочим спросил он. "Роза Гемберг", - ответила я. "Когда и где родились?" "12 октября 1908 года в Бойтене". Он снова стал рассматривать удостоверение. Я поглядела в сторону автомобиля - мне захотелось узнать, нет ли там еще кого-нибудь. На заднем сиденье я увидела двоих - мужчину и женщину. Лицо женщины было мне незнакомо, а вот мужчину, как мне показалось, я уже где-то видела. Заметив, что я смотрю на него, мужчина быстро отвернулся - теперь я видела только его профиль. "Определенно я его где-то видела", - подумала я. - "А он, кажется, сомневается - действительно ли принял меня за какую-то знакомую. В таком случае у меня есть шанс". "Вас зовут Анна Деген, и вы еврейка", - громко сказал мужчина, изучавший мое удостоверение. Я ничего не ответила, только пристально посмотрела на него. Потом покачала головой и совершенно спокойно сказала: "Подобную глупость мне еще не приходилось слышать. Я как раз иду от врача и спешу на работу, а вы останавливаете меня и говорите совершеннейшую чушь. Отдайте мне мое удостоверение. Не знаю, имеете ли вообще право задавать мне вопросы. Вы не из криминальной полиции?" Всем своим видом я выражала глубокое возмущение происходящим. Я еще несколько раз бросила взгляд на автомобиль. Наконец мне удалось рассмотреть лицо сидящего на заднем сиденье мужчины. И тут я вспомнила - да, я и в самом деле его знаю. Он был знаком с твоим дядей Давидом. Мы встречались с ним в Трептовпарке, в Яичном домике. Было жарко, и отец учил тебя плавать. Когда он столкнул тебя в воду, этот человек стоял поблизости и смеялся, глядя, как ты барахтаешься в воде. Я до сих пор помню его смех. Было это по меньшей мере за два года до ареста твоего отца. С тех пор мы с ним больше не виделись. Теперь он, думаю, нанялся в ищейки к нацистам". "Государственная тайная полиция!" - ответил задержавший меня человек, сунув мне под нос свое удостоверение. "Будьте благоразумны", - сказала я. - "Подумайте, в какое положение вы ставите себя, если вы арестуете меня и я из-за этого потеряю работу". "Где вы работаете?" - спросил он. "Я не могу вам сказать, где работаю - разглашение государственной тайны карается законом". Он отвел глаза. Теперь мне оставалось одно - действовать уверенно и решительно. Ведь с минуты на минуту мог прибежать ты! Я увидела тебя еще издалека. Ты, слава Богу, отреагировал очень быстро. Он, наверное, увидел, как ты побежал в скверик, но не подумал, что имеешь какое-то отношение ко мне. Я опять заговорила с ним. "Видите ли, можно, конечно, пойти ко мне домой - там я могла бы предъявить вам свое удостоверение личности. Но тогда мы потеряем много времени, а этого я себе никак не могу позволить. Недалеко отсюда, на Уландштрассе, находится полицейский участок и отдел прописки. Отвезите меня туда, там мою личность удостоверят, и я поспешу на работу. А если после этого вы все-таки захотите арестовать меня - что ж, это ваша проблема!" Он снова уставился на мое почтовое удостоверение, потом посмотрел на второго мужчину. Тот пожал плечами. "Подожди тут, я сейчас", - сказал первый. Он направился к машине, и я увидела, как он спросил что-то у сидящего на заднем сиденье человека. Человек еще раз украдкой посмотрел в мою сторону. Задержавший меня гестаповец показал ему мое почтовое удостоверение. Человек в машине посмотрел на удостоверение и отвернулся. Гестаповец быстро вернулся назад и протянул мне удостоверение. "Вы должны оформить новое удостоверение", - сказал он. Без видимой причины он снова сунул мне под нос свой документ. И держал его довольно долго. Наконец он спрятал свое удостоверение в карман, и оба гестаповца пошли к машине. Я увидела, как они сели в машину. Машина медленно тронулась с места. Я побежала к машине, как будто хотела еще что-то спросить у них. Они посмотрели в мою сторону, но не остановили машину, а поехали дальше. "Теперь не допустить никакой ошибки, не выдать себя", - думала я в эту минуту. Я надеялась, что ты не выскочишь сразу из своего укрытия и не побежишь ко мне. Потом я вернулась на Уландштрассе. Мне хотелось убедиться, что они не преследуют меня. Я знала, что гестаповцы иногда выслеживают, где прячется их жертва, и тогда могут схватить и остальных. А если бы они узнали, что у меня есть сын и что нас укрывает у себя Людмила? Но потом я подумала - если бы они захотели это сделать, то наверняка действовали иначе. Они только подозревали меня. Наверное, тот тип на заднем сиденье случайно узнал меня, когда машина проезжала мимо, но мне гестаповцы поверили больше, чем ему. Непонятно только, почему гестаповец так долго держал у меня перед носом свое удостоверение". "Может быть, он хотел назначить тебе свидание", - ухмыльнулся я. Она легонько стукнула меня по голове. "Сейчас ты ляжешь спать, а завтра мы подумаем о том, как поскорее уйти отсюда. Но прежде всего - куда уйти". На следующее утро мать о чем-то долго разговаривала с Людмилой. Меня позвали позже. Мать поделилась с нами своими подозрениями и пообещала Людмиле как можно быстрее исчезнуть из ее квартиры. Она успокоила Дмитриеву - вчера за нами никто не следил, мы хотели убедиться в этом и потому вернулись домой так поздно. Людмила выслушала мать с поразительным спокойствием. И согласилась - да, будет лучше, если мы на какое-то время отсюда исчезнем. В следующие дни мы не выходили из дома. Лона, как обычно, ненадолго заглянула к нам. Узнав, в какой ситуации мы оказались, она тут же связалась с Карлом Хотце. После этого оба как сквозь землю провалились - мы больше ничего о них не слышали. Людмила становилась все немногословнее. Мы, по мере возможности, старались избегать ее и отсиживались в своих комнатах. Наши продукты подошли к концу. Людмиле, похоже, кроме сигарет ничего не было нужно. Целыми днями она дымила, как паровоз. О нас она заботилась все меньше и меньше. У матери было подозрение, что она запретила Лоне приходить к нам. Чтобы заглушить чувство голода, мы с матерью пили воду. Особенно хотелось есть по вечерам. Но за водой нужно было идти на кухню, где сидела дымящая сигаретой Людмила. Когда мы появлялись на кухне, она молча мерила нас своим неподвижным, застывшим взглядом. Заглушив водой вечерний голод, мы по нескольку раз за ночь бегали в туалет, боязливо прокрадываясь мимо людмилиной комнаты. Нам было страшно. Она могла выставить нас из квартиры в любой момент. Однажды утром мать куда-то ушла. Я тихонько постучал в дверь ее комнаты. Мать не отозвалась. Я осторожно приоткрыл дверь. Комната была пуста. Да и в квартире тоже никого не было. Я заглянул на кухню. На столе - ничего, кроме двух пакетов с мукой. Мне пришлось утолять голод водой, после чего я вернулся к себе в комнату и снова лег в постель. Сквозь сон я услышал, как дверь комнаты отворилась. Я от