и дал деру. Клиффорд все не мог опамятоваться. Что делалось у него в подсознании, он так никогда потом и не разобрал. Сейчас же на ум не шла ни одна здравая мысль. Он просто принял объяснения Конни, принял, как рыба заглатывает крючок. Он восхищался ею, не мог не восхищаться. Она была такая красивая, румяная, свежая и вся светилась любовью. - Будет большая удача, - сказал он, смягчаясь, - если ты не сляжешь с сильной простудой. - А я ведь не простужаюсь, - сказала Конни, вспомнив слова другого мужчины: "Не попка, а печка, ладная, круглая, теплая". Ей так захотелось сказать Клиффорду - вот что она услышала во время этой божественной грозы. Но все-таки лучше попридержать язык. И вести себя, как подобает обиженной королеве. И Конни отправилась наверх переодеваться. Клиффорд решил вечером быть с Конни ласковее. Он читал сейчас одно из новейших научно-религиозных сочинений. В Клиффорде была псевдорелигиозная жилка: он, как и все эгоцентрики, тревожился о будущем своего эго. Клиффорд уже давно взял за правило беседовать с Конни о читаемых книгах. Беседы в их жизни были насущным делом, чуть ли не биологической потребностью. И Клиффорд готовился к ним, как к сложным биохимическим опытам. - Что бы ты сказала на это? - спросил Клиффорд, потянувшись за книгой. - Будь позади нас еще несколько эонов эволюции, тебе бы не пришлось остужать под дождем свое пышущее здоровьем тело. Вот слушай: "Вселенная предстает перед нами двояко - физически она истощается, духовно же воспаряет". Конни молчала, ожидая продолжения. А Клиффорд ожидал отклика на первый же постулат. Помолчав немного, Конни вопросительно взглянула на мужа. - Значит, духовно Вселенная воспаряет, - наконец сказала она. - А что, же остается внизу? Там, где у нее мягкое место? - Господи! Не ищи ты в сказанном больше того, что там есть, - проговорил он с легкой досадой. - "Воспаряет" здесь, по-видимому, антоним "истощается". - То есть духовно Вселенная разбухает? - Я спрашиваю тебя серьезно: как по-твоему, есть что-нибудь в этой фразе? - А физически, значит, она истощается? - сказала Конни, опять взглянув на него. - Но, по-моему, ты явно полнеешь. И я далека от истощения. А разве солнце уменьшилось в размерах за последнее тысячелетие? И, наверное, Ева предложила Адаму яблоко, которое было не больше наших красных пепинов? Ты не согласен? - Нет, ты послушай, что он говорит дальше: "Таким образом, Вселенная очень медленно, неуловимо для глаза в нашем временном измерении, стремится к новым творческим энергетическим состояниям, так что наш физический мир, такой, каким мы его знаем сегодня, в конце концов станет некоей пульсацией, почти не отличимой от небытия". Конни слушала, едва сдерживая смех. В ответ напрашивалось столько всяких непристойностей. Но она только сказала: - Что это за чепуха! Как будто крошечным самовлюбленным сознанием автора можно постигнуть сверхдлительные космические процессы. Это может значить только одно. Автор - какой-нибудь физический урод, потому и хочет, чтобы материальный мир постигла катастрофа. Какое беспардонное нахальство! - Да ты послушай дальше. Негоже прерывать великого человека на полуслове. "Нынешний тип миропорядка возник в невообразимом прошлом и погибнет в невообразимом будущем. Останется неистощимое множество абстрактных форм плюс творческий импульс, вечно меняющийся и вечно готовый к творению, побуждаемый собственными порождениями и Богом, от чьей мудрости зависят все упорядоченные формы". Каково закручено! Конни слушала и не могла справиться с раздражением. - Господи, какая чушь! - не выдержала она. - Вот уж кто духовно разбух! Невообразимости, нынешний тип миропорядка, неистощимое множество абстрактных форм, вечно меняющийся творческий импульс и Бог вперемежку с упорядоченными формами. Но ведь это просто идиотизм. - Должен признать, несколько туманный подбор сущностей. Смесь, так сказать, различных газов, - проговорил Клиффорд. - И все-таки мне кажется, что-то в этой идее есть - "Вселенная духовно воспаряет, а физически истощается". - Да? Ну и пусть воспаряет. Лишь бы здесь внизу физически со мной ничего не случилось. - Тебе так нравится твое физическое тело? - спросил он. - Я люблю его. - И опять в ее памяти прозвучали слова: "Не попка, а печка, ладная, круглая, теплая". - Странное заявление, ведь общепризнано, что тело - это оковы для духа. Хотя женщинам заказаны высшие радости ума. - Высшие радости? - переспросила она, взглянув прямо ему в глаза. - И это тарабарщина, по-твоему, может доставить уму высшую радость? Нет уж, уволь меня от таких радостей. Оставь мне мое тело. Я уверена, жизнь тела, если оно действительно пробудилось к жизни, куда реальнее, чем жизнь ума. Но вокруг нас ходит столько мертвецов, у которых жив один мозг. Клиффорд слушал ее и не верил своим ушам. - Но жизнь ради тела - животная жизнь. - Она в тысячу раз лучше, чем жизнь профессиональных мертвецов. К сожалению, человеческое тело только начинает пробуждаться. Древние греки были прекрасной вспышкой. Но Платон и Аристотель нанесли ему смертельный удар. А Иисус довершил дело. Но теперь человеческое тело опять воспрянуло к жизни. Оно, действительно, выходит на свет из могильного склепа. Любовь скоро восторжествует на земле. И настанет царство живых людей. - И ты выступаешь как провозвестница новой жизни. Согласен, тебя ждет отдых, море, Венеция, но, пожалуйста, не надо так откровенно ликовать. Это неприлично. Поверь мне. Бог, кто бы он ни был, медленно, очень медленно, но упраздняет внутренности, пищеварительную систему в человеческом существе, выпестывая в нем более возвышенное, более духовное существо. - Почему я должна верить тебе, Клиффорд, когда я чувствую, что Бог, кто бы он ни был, проснулся, наконец, в моем теле и так радостно трепещет там, как первый луч зари. - Вот именно! И что произвело в тебе эту разительную перемену? Твоя обнаженная пляска под дождем, игра в вакханку? Это что, жажда чувственных радостей, предвкушение Венеции? - И то и другое! По-твоему, это ужасно, что я загодя предаюсь восторгу? - Я бы сказал, ужасно так откровенно его обнаруживать. - Ну что ж, тогда я буду скрывать свои чувства. - Пожалуйста, не утруждайся! Ты почти заразила меня своим настроением. Мне вдруг показалось, что это я еду. - Так давай поедем вместе. - Это мы уже с тобой обсудили. К тому же, если уж совсем честно, твой восторг в значительной мере объясняется еще и другим: завтра ты скажешь "прости", правда на время, всему, что видишь здесь изо дня в день многие годы. В этом заключается особая сладость: "Прощай, все и вся!" Но всякое расставание в одном месте сулит встречи в другом. А новая встреча - всегда новое бремя. - Вот уж не собираюсь взваливать на себя никакого бремени. - Не заносись, когда боги слушают... - А я и не заношусь, - резко оборвала Конни. Но поездка все-таки манила ее; какое счастье обрести давно утраченную свободу, хотя бы и ненадолго. Она ничего не могла с собой поделать. В ту ночь Клиффорд так и не смог заснуть: до самого утра играли они с миссис Болтон в карты, пока сиделка чуть не свалилась со стула. И вот наконец наступил день приезда Хильды, Конни условилась с Меллорсом, что, если судьба напоследок улыбнется им, она повесит на окне зеленую шаль. Если дело сорвется - красную. Миссис Болтон помогла Конни укладываться. - Ваша милость будет так счастлива перемене обстановки. - Наверное. А вам не обременительно одной ухаживать за сэром Клиффордом? - Конечно нет! Я с ним прекрасно управляюсь. Ведь я могу оказать ему помощь буквально во всем. Вам не кажется, что его самочувствие заметно улучшилось? - Действительно, улучшилось. Вы сделали чудо. - Нет, правда? Мужчины ведь все одинаковы. Как малые дети, их надо хвалить, ублажать, им надо поддакивать. Они всегда должны чувствовать, что за ними последнее слово. Вы согласны со мной, ваша милость? - Боюсь, что в этой области у меня слишком маленький опыт. Оторвавшись от сборов, Конни взглянула на миссис Болтон и вдруг спросила: - А ваш муж? Вы его умели ублажить? Миссис Болтон тоже отвлеклась на секунду. - Да, конечно, - сказала она. - Умела. И хотя он видел все мои хитрости, я всегда делала что хотела. - И он никогда не командовал вами? - Почти никогда. Изредка, правда, мелькнет у него в глазах что-то такое, а уж я знаю - прекословить нельзя. Но обычно он покорялся. И никогда не командовал. Но и я не командовала. Знала, когда уступить, и уступала. Хотя иногда мне это было и нелегко. - Ну, а если бы вы не уступили? Что тогда было бы? - Не знаю, мы никогда не ссорились. Даже если он бывал и не прав, но начинал артачиться, я всегда ему уступала. Я очень им дорожила. Есть женщины, которые всегда хотят настоять на своем, я таким не завидую. Если любишь мужчину, уступи, когда он уперся; прав ли он, нет ли - уступи. Это в супружеской жизни первое правило. А вот мой Тед, случалось, уступал мне, когда я уж точно была не права. Видно, тоже дорожил мной. Так что в общем то на то и получалось. - И вы так же обращаетесь со своими пациентами? - спросила Конни. - Пациенты - другое дело. Тут ведь любви-то нет. Но я знаю, что им на пользу, и соответственно веду себя. А когда любишь, совсем другое дело. Правда, любовь к одному мужчине научает, как обходиться со всеми другими. Но это, конечно, совсем не то. И вообще, я не верю, что можно любить второй раз. Эти слова напугали Конни. - Вы думаете, любят только один раз? - Или вообще ни разу. Сколько женщин ни разу не любили, даже не знают, что это такое. А сколько мужчин не знает! Но когда я встречаю настоящую любовь, я всегда стою за нее горой. - А как вы думаете, мужчины легко обижаются? - Да, если вы задели их гордость. Но ведь и с женщинами то же самое. Правда, гордость гордости - рознь. Конни призадумалась, опять стало точить сомнение, правильно ли она делает, что едет. В сущности, она бросает мужчину, пусть ненадолго. И он понимает это. Вот почему и ведет себя так неловко и так обидно. Но что поделаешь! Человек в плену у постоянно меняющихся обстоятельств. И не ей с ними бороться. Хильда приехала утром в четверг в юрком двухместном автомобильчике с привязанным сзади багажом. Она выглядела, как всегда, по-девичьи скромно, и, как всегда, в ней чувствовалась неукротимая воля. Эта женщина была наделена адской силой воли, в чем пришлось неоднократно убедиться ее супругу. Сейчас они находились на одной из стадий развода. Она даже согласилась на кое-какие шаги, чтобы облегчить судебную процедуру, хотя любовника как такового у нее не было. Она решила на время выбыть из этой игры полов. Хильда была счастлива обретенной независимости; у нее было двое детей, и она задалась целью воспитать их "надлежащим образом" - что бы это ни значило. Констанции было позволено взять с собой небольшой чемодан. Большой чемодан с вещами она отправила отцу, ехавшему поездом. В Венецию, по его мнению, нет смысла ехать летом в автомобиле. В июле на дорогах Италии пыльно и жарко. И он решил добираться до Венеции самым покойным и удобным образом - в спальном вагоне. Сэр Малькольм был уже в Лондоне и ожидал дочерей. Всю материальную часть путешествия Хильда взяла на себя. Сестры сидели наверху и разговаривали. - Видишь ли, Хильда, - с легкой нервозностью говорила Конни. - Я хочу эту ночь провести недалеко отсюда. Не здесь, а поблизости. Хильда сверлила сестру серыми стальными глазами. Вид у нее был безмятежный, но как часто она при этом внутренне кипела от злости! - Где это поблизости? - тихо спросила Хильда. - Ты же знаешь, я люблю одного человека. - Догадываюсь. - Ну вот, он живет рядом. Я хотела бы эту последнюю ночь провести с ним. Я должна, понимаешь! Я обещала. Конни явно проявляла настойчивость. Не ответив ни слова, Хильда опустила свою голову Минервы. И опять вскинула. - Ты скажешь мне, кто он? - спросила она. - Это наш егерь, - запинаясь проговорила Конни и, как пристыженная школьница, залилась краской. - Конни! - Хильда в негодовании слегка вздернула носик - движение, унаследованное от матери. - Да, понимаю. Но он очень красивый. И он умеет быть нежным, - сказала Конни, как бы оправдывая его. Хильда - яркая, рыжеволосая Афина - склонила голову и задумалась. Она была, мягко говоря, в ярости. Но не решалась этого показать, Конни могла мгновенно впасть в буйство - неуправляема, вся в отца. Верно, Хильда не любит Клиффорда, его холодную самоуверенность - мнит себя Бог знает кем. Она считала, что он эксплуатирует Конни бесстыдно и безжалостно, и втайне надеялась, что сестра рано или поздно уйдет от него. Но, принадлежа к шотландскому среднему классу, приверженному устоям, она не могла допустить такого позора для себя и семьи. Наконец она подняла глаза на Конни. - Ты очень пожалеешь об этом. - Никогда, - крикнула Конни, краснея. - Он - исключение. Я очень люблю его. Он необыкновенный любовник. Хильда опять задумалась. - Ты очень скоро разочаруешься в нем, - сказала она. - И тебе будет стыдно. - Не будет! Я надеюсь родить от него ребенка. - Конни! - сказала, как кулаком грохнула, Хильда, побелев от ярости. - Да, рожу, если забеременею. И буду счастлива и горда иметь от него ребенка. Сейчас с ней говорить бесполезно, решила Хильда. - А Клиффорд что-нибудь подозревает? - Нет, с чего бы ему подозревать? - Не сомневаюсь, что ты дала ему не один повод для подозрения. - Ничего подобного. - Твоя затея мне кажется бессмысленной глупостью. Где этот егерь живет? - В коттедже, за лесом. - Он холост? - Нет. Но жена ушла от него. - Сколько ему лет? - Не знаю. Он старше меня. С каждым ответом Хильда ярилась все больше - точь-в-точь их мать. Она была на грани взрыва, но привычно это скрывала. - Я бы на твоем месте отказалась от этого безумного плана, - сказала она внешне невозмутимо. - Не могу. Я должна провести с ним эту ночь, или я вообще не поеду в Венецию. Хильда, опять различила интонации отца и сдалась исключительно из дипломатических соображений. Даже согласилась поехать в Мэнсфилд, там пообедать, а потом, как стемнеет, отвезти Конни обратно к ее егерю. И приехать за ней рано утром. Сама она переночует в Мэнсфилде, это всего полчаса езды. Но внутри она вся кипела от ярости. Она еще припомнит сестре это ее упрямство - так нарушить все планы! И Конни вывесила за окно зеленую шаль. Гневаясь на сестру, Хильда потеплела к Клиффорду. У этого человека хоть есть мозги. А то, что отсутствует мужская способность, так это прекрасно - меньше оснований для ссор. Сама Хильда решила больше не иметь дел с мужчинами; как партнеры по сексу они мелкие, омерзительные эгоисты. Конни повезло, она избавлена от многого такого, что приходится терпеть бедным женщинам. Она не ценит своего счастья. И Клиффорд пришел вдруг к выводу, что Хильда, что ни говори, очень неглупая женщина и могла бы составить счастье мужчины, стремящегося отличиться ну хотя бы на политическом поприще. В ней нет всех этих глупостей, которых хоть отбавляй в сестре. Конни почти ребенок. Приходится многое ей прощать, она еще, в сущности, несмышленыш. Чай пили в гостиной раньше, чем обычно, в распахнутые двери лился солнечный свет, все были взволнованы. - До свидания, Конни, моя девочка! Скорее возвращайся домой. - До свидания, Клиффорд! Я долго там не пробуду. - Конни испытывала к мужу почти нежность. - До свидания, Хильда. Присматривай за Конни. За ней нужен глаз да глаз. - Буду смотреть в оба глаза. Одну никуда не пущу. - Ну, теперь я спокоен. - До свидания, миссис Болтон! Я уверена, вы будете преданно ухаживать за сэром Клиффордом. - Приложу все силы. - И пишите мне, если будет что новое, пишите о сэре Клиффорде, о его самочувствии. - Конечно, конечно, ваша милость, напишу. Развлекайтесь, веселитесь и возвращайтесь скорее, чтобы и нас здесь радовать. Все замахали, автомобиль покатил. Конни обернулась: Клиффорд сидел на веранде в своем кресле. Все-таки он ей муж. Рагби-холл - ее дом, так распорядилась судьба. Миссис Чемберс раскрыла ворота и пожелала ей счастливого пути. Автомобиль выехал из темной рощи, сменившей парк, и покатил по шоссе, по которому в этот час домой тянулись шахтеры. Скоро свернули на Кроссхилльский большак, ведущий в Мэнсфилд. Конни надела темные очки. Слева, значительно ниже бежала железная дорога. Опять свернули и проехали над ней по мосту. - А вот проселок к его дому, - махнула рукой Конни. Хильда взглянула на него без особого восторга. - Очень жаль, что мы должны задержаться, - сказала она. - Мы бы к девяти были уже на Пэлл-Мэлле. - Прости, пожалуйста, - отозвалась из-под огромных очков Конни. В Мэнсфилд въехали очень скоро. Когда-то это был старинный романтический городок, теперь на него было больно смотреть. Хильда остановилась в гостинице, указанной в автомобильном справочнике, и сняла номер. Все кругом было так серо, уныло, что Хильда удрученно молчала. Зато Конни трещала без умолку, надо же рассказать сестре о возлюбленном. - Он! У него что, нет имени? Я от тебя только и слышу - "он" да "он", - сказала Хильда. - Я никогда не называю его по имени, и он меня, что, конечно, странно, если подумать. Мы, правда, называем друг дружку леди Джейн и Джон Томас. Но вообще-то его зовут Оливер Меллорс. - И тебе будет очень приятно называться миссис Оливер Меллорс вместо леди Чаттерли? - Я буду счастлива. Нет, Конни неисправима. Но если Меллорс служил в Индии лейтенантом лет пять-шесть, то, по крайней мере, его можно будет вывозить в общество. По-видимому, у него есть характер. И Хильда стала понемногу смягчаться. - В конце концов он тебе надоест, - сказала она. - И тебе будет стыдно за эту связь. Нельзя опускаться до простолюдина. - Ты ведь такая социалистка, Хильда. Ты всегда была на стороне рабочего класса. - Да, была, во время кризиса. Но именно потому я и знаю, что нельзя связывать свою жизнь с их жизнью. Вовсе не из снобизма, просто ритмы жизни у нас разные. Хильда жила среди политических интеллектуалов, и потому твердолобость ее была непробиваема. Скучный до одурения вечер в гостинице все не кончался. Наконец, пригласили к обеду, отменно скверному. После обеда Конни запихала в сумочку кое-какие вещи и еще раз причесалась. - А знаешь, Хильда, - сказала она, - любовь - это так чудесно, ты чувствуешь, что живешь, что причастна к акту творения. Это было почти бахвальство с ее стороны. - Уверена, что и комар рассуждает так же, - заметила Хильда. - Ты думаешь, он так рассуждает? Значит, он тоже бывает счастлив! Вечер был на удивление ясный и все никак не кончался. Казалось, светло будет всю ночь. С застывшим, как маска, лицом негодующая Хильда снова завела автомобиль, и сестры двинулись обратно, выбрав на этот раз другой путь, через Болсовер. В темных очках, в скрывающей пол-лица шляпе Конни сидела рядом с сестрой и в пику ей рассыпалась в похвалах возлюбленному. Она всегда будет рядом с ним и в горе и в радости. Миновав Кроссхилл, включили фары; внизу прочертил светящуюся полосу поезд, создав иллюзию ночи. Хильда съехала на проселок перед самым мостом. Резко убавив скорость, свернула с шоссе на заросшую травой колею, осветив ее фарами. Конни выглянула в окно, разглядела недалеко впереди неясную фигуру и открыла дверцу. - Вот мы и приехали, - сказала она негромко. Но Хильда, выключив фары, дала задний ход, решив сразу же развернуться. - На мосту никого? - спросила она. - Да, можете ехать, - откликнулся мужской голос. Хильда доехала до моста, развернулась, проехала немного вперед по шоссе, задним ходом выехала на проселок, сминая траву и папоротник, остановилась под большим вязом. И включила сразу все фары. Конни вышла из машины. Мужчина стоял под деревом. - Ты долго здесь стоишь? - спросила Конни. - Не очень. Стали ждать, когда выйдет Хильда. Но Хильда захлопнула дверцу и не двигалась. - Это моя сестра, Хильда. Да иди же сюда, скажешь ей несколько слов, Хильда! Познакомься, это мистер Меллорс. Егерь приподнял шляпу, но с места не тронулся. - Хильда, пойдем с нами, ненадолго, - пригласила сестру Конни. - Это недалеко. - А как быть с машиной? - Можешь оставить ее на проселке. Здесь так делают. Ключи ведь у тебя есть. Хильда в нерешительности молчала. Потом посмотрела назад, в темень проселка. - Можно встать за тем кустом? - Конечно. Она медленно вырулила за куст, чтобы машину не было видно с дороги, заперла дверцу и подошла к Конни. Ночь была тихая. Живая изгородь, дикая, запущенная, чернела слева и справа от неезженного проселка, воздух насыщен свежими ночными запахами, темень - хоть глаз выколи. Егерь шел впереди, за ним Конни, цепочку замыкала Хильда, все молчали. Там, где были корни, он включал фонарик, освещая неровности белым пучком света; над верхушками дубов ухала сова, неслышно кружила под ногами Флосси. Никто не произнес ни слова, говорить было не о чем. Наконец засветился желтый огонек в окне его дома, и сердце у Конни заколотилось. Ей было немного страшно. К дому так и подошли цепочкой. Он отпер дверь и провел их в теплую, но маленькую и почти пустую комнату. В очаге на решетке пунцовые угли продолжали гореть невысоким пламенем. На столе, накрытом белой скатертью, - приятная неожиданность - стояли две тарелки и два стакана. Хильда тряхнула головой и оглядела пустую невеселую комнату. Потом, собравшись с духом, перевела взгляд на мужчину. Он был не очень высок, худ и показался ей красивым. Держался спокойно и отчужденно. И, по-видимому, не желал без нужды вступать в разговор. - Садись, пожалуйста, Хильда, - пригласила сестру-Конни. - Садитесь, - сказал он. - Хотите чаю, а может, пива? Пиво холодное. - Пива! - скомандовала Конни. - Я бы тоже, пожалуй, выпила немного пива, - с деланной застенчивостью проговорила Хильда. Меллорс глянул на нее и прищурился. Взял синий кувшин и пошел в моечную. Когда вернулся с пивом, лицо его опять сменило выражение. Конни села у двери, а Хильда на его стул, стоявший у стены как раз против окна. - Это его стул, - шепнула Конни. И Хильда вскочила со стула как ужаленная. - Сидите, чего встали-то! Коли приглянулось - сидите. Мы здесь тоже не лыком шиты, приличие понимаем, - сказал он, сохраняя полнейшее самообладание. Он взял стакан и налил Хильде первой. - А уж сигарет, извиняйте, нет, - продолжал он. - Не держим, да я, чаю, у вас и свои есть. Я-то сам не смолю. Что-нибудь покушать? - обратился он к Конни. - А то я мигом. Ты ведь до еды охотница. - Он говорил на языке простонародья с невозмутимостью хозяина харчевни. - А что у тебя есть? - спросила Конни. - Вареный окорок, сыр, маринованные каштаны - что глянется. - Ладно: поем немного, - согласилась Конни. - А ты, Хильда? Хильда пристально поглядела на него. - Почему вы говорите на этом солдатском жаргоне? - мягко спросила она. - Это не солдатский, это здешний, сельский. И он усмехнулся ей своей слабой, отрешенной усмешкой. - Все равно, пусть сельский. Зачем это вам? Вы ведь сначала говорили на чистом литературном языке. - А почему бы и нет, раз мне такая блажь пришла. А уж вы не препятствуйте. Охота пуще неволи. - Звучит неестественно, - заметила Хильда. - Кому как. Здесь в Тивершолле звучит неестественно ваш говор. И он опять взглянул на нее со странной, нарочитой отчужденностью, как будто хотел сказать: "А вам, собственно, какое до меня дело?" И с этим потопал в кухню за едой. Сестры сидели, не проронив ни слова. Он вернулся с еще одной тарелкой, ножом и вилкой. - Если вас не покоробит, я, пожалуй, сниму куртку. Привычка - вторая натура. Он снял куртку, повесил на крючок и сел за стол в одной рубашке из тонкой цвета сливок фланели. - Начинайте! Не дожидайтесь особого приглашения, - сказал он, нарезал хлеб и замер без движения. Хильда почувствовала в нем, как когда-то Конни, покойную, отрешенную силу. Она видела его узкие, чувственные, легкие руки, расслабленно лежащие на столе, и сказала себе: нет, он не простолюдин, отнюдь, он ломает комедию. - И все же, - сказала она, беря кусок сыра, - с нами вы могли бы говорить на правильном языке, а не на своем диалекте. Это уж точно было бы более естественно. Он посмотрел на нее и вдруг ощутил, что в Хильде скрыта неженская воля. - Вы так думаете? - перешел он на правильный язык. - Значит, вы полагаете, что наш с вами разговор может быть естественным? Ведь говорить-то мы будем одно, а думать другое. У вас на уме вроде того, что хорошо бы он провалился ко всем чертям к возвращению сестры. И у меня что-нибудь столь же для вас лестное. И это будет естественный разговор? - Конечно, - ответила Хильда. - Хорошие манеры всегда естественны. - Так сказать, вторая натура, - рассмеялся он. - Нет, с меня довольно хороших манер. Я чуть от них не спятил. Хильда была сбита с толку и возмущена. В конце концов, должен же он понимать, что ему оказана честь. А он не только не понимает, но этим кривлянием, высокомерием дает понять, что это им оказана честь. Какая наглость. Бедная Конни! Какая слепота! Ее заманили в капкан! Ели все трое молча. Хильда нет-нет и бросит на него взгляд: умеет ли он вести себя за столом. И ей пришлось признать: врожденные манеры егеря куда более изящны, чем ее собственные. К тому же он обладал чисто английской чопорностью и аккуратностью. Да, с ним трудно будет тягаться. Но над ней ему верха не одержать. - Вы считаете, что игра стоит свеч? - спросила она. - Какая игра? - А вот эта, с моей сестрой. На лице его опять мелькнула ироническая усмешка. - А вы лучше ее спросите, - и посмотрел на Конни. - Ты ведь, девонька, сюда ходишь по доброй воле? Я ведь, чай, не нужу тебя? Конни поглядела на сестру. - Прошу тебя, Хильда, не цепляйся к нему. - А я и не цепляюсь. Но ведь кто-то должен думать о будущем. Жизнь должна идти разумно. Нельзя превращать ее в хаос. Опять воцарилось молчание. - Разумно! - нарушил он тишину. - А что это значит? У вас, что ли, она идет разумно? Вы, я слыхал, разводитесь. Это, по-вашему, разумно? Не разум это, а строптивость. Столько-то понимаю. Ну и чего вы добьетесь? Начнете стареть, строптивость-то и выйдет боком. Только дай волю строптивой женщине, горя не оберешься. Слава те Господи, не я ваш муж. - Кто вам дал право так со мной разговаривать? - возмутилась Хильда. - А вам кто дал право указывать людям, как жить? Всяк живет по своему разумению. - Дорогой мой, неужели вы думаете, что я забочусь о вас? - сбавила тон Хильда. - А то о ком же? Зря лукавите. Я ведь вам без пяти минут родственник. - До этого еще далеко, смею вас уверить. - Не за горами, и я вас смею уверить. У меня иное понятие о разумном течении жизни, противоположное вашему. И оно куда как лучше. Ваша сестра приходит ко мне за своей долей ласки, и она ее получает. Она была у меня в постели, а вы с вашим разумением нет, Господь миловал. - Помолчав немного, он продолжал: - Если жизнь нежданно-негаданно подносит мне золотое яблочко на серебряном блюдечке, я с благодарностью принимаю его. Эта бабонька может дать мужчине огромное счастье. Не то что вы. А жаль, вы ведь тоже могли бы быть золотым яблочком, а не позлащенным скорпионом. Да не в те руки попали. Он глядел на нее оценивающе, улыбаясь странной играющей улыбкой. - Мужчин вроде вас следует изолировать от общества по причине их эгоизма, грубости и похотливости. - Ах, мадам! Да это счастье, что в мире еще остались такие мужчины, как я. Между прочим, ваше озлобление не случайно. Вы расплачиваетесь за строптивость одиночеством, а оно озлобляет душу. Хильда встала и пошла к двери. Он тоже встал и снял с крючка куртку. - Я могу прекрасно найти дорогу без вас, - сказала она. - Не сомневаюсь. И вот они идут обратно, опять смешной, молчащей цепочкой. Опять ухает сова, и егерь думает, что надо бы ее убить... Автомобиль стоял за кустом в целости и сохранности. Хильда села в него и включила газ. Двое снаружи стояли молча. - Я хотела одно сказать, - донеслось из машины, - боюсь, очень скоро вы оба разочаруетесь друг в друге. - Что одному яд, другому - сладость, - отозвался из темноты егерь. - Для меня это не только сладость, для меня это жизнь. Вспыхнули фары. - Не опаздывай утром, Конни. - Не опоздаю, спокойной ночи! Автомобиль медленно въехал на шоссе, покатил в ночь, и скоро все опять стало тихо. Конни застенчиво взяла его за руку, и они пошли по проселку обратно. Он молчал. Конни дернула его за руку и остановила. - Поцелуй меня, - прошептала она. - Подожди, дай приду в себя, - сказал он. Это ее рассмешило. Она все еще держала его за руку, и они быстро шли вперед. Оба молчали. Конни была счастлива: Хильда ведь могла настоять на своем и увезти ее. От этой мысли она даже вздрогнула. Он непроницаемо молчал. Когда вошли в дом, Конни чуть не запрыгала от радости, что Хильды нет. - Но ты ужасно разговаривал с Хильдой. - Ее надо было шлепать в детстве. - Зачем? Она такая славная. Ничего не ответив, он стал убирать со стола, двигаясь без лишней суеты, по привычке. Внутренне он злился, но не на нее. Конни это чувствовала. Злость очень шла ему: он был в такие минуты особенно красив, независим и даже блестящ. Конни смотрела на него, и коленки у нее становились ватные. А он все не обращал на нее внимания. Пока не сел и не стал расшнуровывать ботинки. Тут он взглянул на нее исподлобья, все еще не по-доброму, и сказал, кивнув головой в сторону горевшей на столе свечи: - Возьми свечу и ступай наверх. Она повиновалась и пошла наверх в спальню, а он не мог оторвать глаз от крутого изгиба ее бедер. Это была фантастическая ночь; ей было поначалу немного страшно и даже неприятно; но скоро она снова погрузилась в слепящую пучину чувственного наслаждения, запредельного, более острого, чем обычные ласки, но минутами и более желанного. Чуть испуганно она позволила ему делать с собой все; безрассудная, бесстыдная чувственность как пожаром охватила все ее существо, сорвала все покровы, сделала ее другой женщиной. Это была не любовь, это был пир сладострастия, страсть, испепеляющая душу дотла. Выжигающая стыд, самый древний, самый глубокий, таящийся в самых сокровенных глубинах души и тела. Ей стоило труда подчиниться ему, отказаться от самой себя, своей воли. Стать пассивной, податливой, как рабыня - рабыня страсти. Страсть лизала ее языками пламени, пожирала ее, и, когда огонь забушевал у нее в груди и во чреве, она почувствовала, что умирает от острого и чистого, как булат, блаженства. В юности она не раз задавалась вопросом, что значат слова Абеляра об их с Элоизой любви. Он писал, что за один год любви они прошли все ступени, все изгибы страсти. Одно и то же всегда - тысячу лет назад, десять тысяч лет назад, на греческих вазах - всюду! Эксцессы страсти, выжигающие ложный стыд, выплавляющие из самой грязной руды чистейший металл. Всегда было, есть и пребудет вовеки. В ту короткую летнюю ночь Конни столько узнала. Испытав такое, женщине полагалось бы умереть си стыда. На самом деле умер стыд, органический стыд - обратная сторона физического страха. Этот стыд-страх гнездится в тайных закоулках тела, и выжечь его может только страсть. Конни познала себя до самых темных глубин души. Добралась до скальной породы своего существа, преступила все запреты, и стыд исчез. Она ликовала. Из груди у нее рвалась хвалебная песнь. Вот, значит, как оно должно быть. Вот что такое жизнь. Этот мужчина был сущий дьявол! Какой сильной надо быть, чтобы противостоять ему. Не так-то просто взять последний бастион естественного стыда, запрятанного в джунглях тела. Только фаллос мог это свершить. И как мощно он вторгся в нее. Как она страшилась его и потому ненавидела. И как на самом-то деле желала. Теперь она все поняла. В глубине сознания она давно ждала этого фаллического праздника, тайно мечтала о нем, боялась - ей это не суждено. И вот свершилось: мужчина делит с ней ее последнюю наготу. И стыд в ней умер. Как лгут поэты, и не только они! Читая их, можно подумать, что человеку нужны одни сантименты. А ведь главная-то потребность - пронзительный, внушающий ужас эрос. Встретить мужчину, который отважился на такое и потом не мучился раскаянием, страхом расплаты, угрызениями совести, - это ли не счастье! Ведь если бы потом он не мог поднять глаз от стыда, заражая стыдом и ее, надо было бы умереть. Какая жалость, что большинство мужчин в любви претенциозны и чуть стыдливы. Таков был Клиффорд. Такой Микаэлис. Высшие радости ума... Что от них женщине? Да и мужчине тоже, если подумать. От одних этих радостей ум становится вялым, претенциозным. Нужен чистый эрос, тогда и ум оттачивается и яснеет. Огненный эрос, а не нагоняющая сон тягомотина. Господи, как редко встречаются настоящие мужчины! Все они - псиной породы, бегают, нюхают и совокупляются. Боже мой, встретить мужчину, который бы не боялся и не стыдился! Конни взглянула на него - спит, как дикий зверь на приволье, отъединившись от всех. Она свернулась клубочком и прильнула к нему, чтобы подольше не расставаться. Он проснулся первый, и сон сразу слетел и с нее. Он сидел в постели и любовался ею. Она видела в его глазах отражение своей наготы. И это полное знание ее тела, прочитанное в глазах мужчины, опять возбудило ее. О, как славно, как сладко ощущать в себе, еще не очнувшейся ото сна, тяжелую разлитую страсть. - Пора вставать? - спросила она. - Половина седьмого. Ей надо быть у моста в конце проселка в восемь. Всегда, всегда эти преследующие тебя внешние обстоятельства! - Я пойду приготовлю завтрак и принесу сюда, хорошо? - Да, конечно! Флосси тихонько поскуливала внизу. Он встал, сбросил пижаму и вытерся полотенцем. Когда человек отважен и полон жизни, нет существа прекраснее его, думала Конни, молча глядя на егеря. - Отдерни, пожалуйста, занавески, - попросила она. Солнечные лучи уже играли на свежей утренней зелени, неподалеку синел весенний лес. Она села в постели, глядя сонными глазами в окно, обнаженными руками сжав груди. Он одевался. Она сквозь полудрему мечтала о своей жизни с ним; просто о жизни. Он уходил от нее, бежал от ее опасной и вместе пугливой наготы. - А моя сорочка совсем куда-то исчезла? - спросила она. Он сунул руку в недра постели и вытянул кусок тонкого шелка. - То-то я чувствовал, мою лодыжку что-то обвило. Сорочка была разорвана почти пополам. - Ничего. Она часть этой постели. Я ее оставлю здесь, - сказала Конни. - Оставь. Я буду класть ее ночью между ног, для компании. На ней, надеюсь, нет имени или метки. - Она накинула на себя порванную сорочку и сидела, сонно глядя в окно. Окно было распахнуто, в комнату вливался свежий утренний воздух, наполненный щебетанием. Птицы носились за окном туда и сюда. Из дома вышла погулять Флосси. Занималось утро. Внизу егерь разводил огонь, качал воду, хлопал задней дверью. Вот снизу донесся запах жареного бекона, и наконец он вошел с огромным черным подносом в руках, едва прошедшим в дверь. Он опустил поднос на постель и стал разливать чай. Конни, кое-как прикрытая порванной сорочкой, с жадностью набросилась на еду. Он сидел на единственном стуле, держа тарелку на коленях. - Ах, как замечательно! - сказала Конни. - Как замечательно завтракать вдвоем. Он ел молча, мысленно отсчитывая последние минуты, летевшие так быстро. Конни это чувствовала. - Как бы мне хотелось остаться здесь у тебя насовсем, и чтобы Рагби-холл унесся за миллион миль отсюда. На самом-то деле я уезжаю от всего, что он олицетворяет. Ты ведь понимаешь это. Да? - Да. - Ты обещаешь, что мы будем жить вместе, одной жизнью, ты и я? Обещаешь? - Да, когда сможем. - А мы сможем, правда? - Она потянулась, пролила чай и схватила его за руку. - Правда, - сказал он, вытирая пролитый чай. - Теперь нам уже нельзя жить врозь, да? - умоляюще проговорила она. Он поглядел на нее, улыбнувшись своей мимолетной улыбкой. - Нельзя, - ответил он. - Только тебе выходить уже через двадцать пять минут. - Через двадцать пять минут? - воскликнула она. Вдруг он предупреждающе поднял палец и встал. Флосси коротко зарычала, затем послышался громкий предупреждающий лай. Ни слова не говоря, он поставил тарелку на поднос и пошел вниз. Констанция слышала, как он отворил дверь и пошел, по садовой дорожке. Оттуда донесся велосипедный звонок. - Доброе утро, мистер Меллорс! Вам заказное письмо! - Заказное? Карандаш есть? - Есть. Голоса смолкли. - Из Канады, - опять сказал незнакомый голос. - Вон откуда! От приятеля. Он живет в Британской Колумбии [провинция на юго-западе Канады]. - Наверное, шлет вам капитал. - Скорее всего, просит чего-нибудь. Опять молчание. - Какой прекрасный будет день! - Да. - Ну, пока. - Пока. Немного спустя егерь опять поднялся в спальню. - Почтальон, - с досадой проговорил он. - Так рано, - заметила она. - Деревенский обычай. Он всегда бывает здесь в семь, если есть почта. - Твой приятель правда шлет тебе капитал? - Да нет, несколько фотографий и газетные вырезки о Британской Колумбии. - Ты хочешь туда уехать? - А чем Канада хуже какого-нибудь другого места? - Ничем. Я уверена, там будет очень хорошо. Но он был явно раздосадован появлением почтальона. - Эти чертовы велосипедисты. Застанут врасплох - глазом не успеешь моргнуть. Надеюсь, он ничего подозрительного не заметил. - А что тут можно заметить?. - Скорее вставай и одевайся. А я пойду схожу на разведку. Конни посмотрела, как он идет по проселку с ружьем и собакой. Потом спустилась вниз, умылась; когда он вернулся, она была совсем готова, успела сложить в шелковую сумочку кое-какую мелочь. Он запер дверь, и они пошли, но не проселком, а через лес. Из осторожности. - Ты не думаешь, что человек годы живет ради одной такой ночи? - сказала ему Конни. - Но об этих-то годах приходится думать, - резко возразил он. Они шагали по заросшей травой стежке, он впереди, она сзади, храня молчание. - Но мы, ведь будем жить вместе, одной жизнью? - не унималась Конни. - Будем, - ответил он, не оборачиваясь. - Когда придет срок. А пока ты едешь одна в Венецию или еще куда-то там! Она шла за ним молча, сердце у нее ныло. Еще несколько минут, и она правда уедет. Наконец он остановился. - Я сверну сюда, - сказал он, махнув рукой вправо, - а ты подожди здесь. Конни бросилась к нему, обняла за шею и прижалась всем телом. - Ты не разлюбишь меня? - прошептала она. - Мне было так хорошо этой ночью. Пожалуйста, побереги для меня свою нежность. Он поцеловал ее, прижал на миг. Вздохнул, снова поцеловал. - Пойду посмотрю, подъехал ли автомобиль. Он пошел прямо через заросли папоротника и ежевики, оставляя за собой в траве след. Минуты через две-три он вернулся. - Машины еще нет, - сказал он. - А на дороге я заметил телегу булочника. Вид у него был озабоченный и даже чуть встревоженный. - Тихо! Они ясно услышали гудок автомобиля, едущего по мосту. Она двинулась через папоротники по его следу, чувствуя в душе похоронную тоску, и скоро подошла к высокой зеленой изгороди из тесно растущих падубов. Егерь немного отстал. - Иди сюда! Здесь можно пройти, - сказал он, показывая на узкий проем в кустарнике. Конни посмотрела на него глазами, полными слез. Он поцеловал ее и подтолкнул вперед. Она продралась через кустарник, ничего не видя перед собой, потом перескочила через забор, оступилась, попав ногой в небольшую канавку, и вышла на проселок. Хильда как раз в эту минуту раздраженно выходила из машины. - Ах, ты уже здесь, - сказала она. - А где он? - Остался там. Садясь в машину со своей маленькой сумочкой, Конни обливалась слезами. Хильда протянула ей автомобильный шлем с темными очками. - Надевай, - сказала она. Конни надела шлем, натянула длинное дорожное пальто и села - очкастое, марсианское, неузнаваемое существо. Хильда с суровым, деловым видом включила газ, и машина покатила. Подпрыгивая на Неровностях, выехали на дорогу и - прощай, Рагби! Констанция обернулась, но дорога была пустая. Вперед! Вперед! Слезы катились по ее щекам. Расставание произошло так внезапно, так наспех. - Слава Богу, ты на какое-то время оторвешься от него, - сказала Хильда, сворачивая в объезд Кроссхилла. 17 - Понимаешь, Хильда, - начала Конни разговор после обеда, когда они подъезжали к Лондону, - ты никогда не знала ни настоящей нежности, ни настоящей страсти; а если бы ты когда-нибудь испытала это, ты бы сейчас рассуждала иначе. - Ради всего святого, перестань хвастаться своим эротическим опытом, - ответила Хильда. - Я еще ни разу не встречала мужчину, который был бы способен на близкую дружбу с женщиной, был бы способен безраздельно отдать ей всего себя. Меня не прельщает их эгоистическая нежность и похоть. Я никогда не соглашусь быть для них игрушкой в постели, их chair a plaisir [забавой (фр.)]. Я хотела полной близости и не получила ее. Конни задумалась над словами сестры. Полная близость. По-видимому, это значит - полная откровенность с твоей стороны и полная откровенность со стороны мужчины. Но ведь это такая скука. И все эти убийственные копания друг в друге. Какая-то болезнь. - Мне кажется, ты слишком рассудочна в отношениях с мужчинами, - сказала она сестре. - Возможно, зато натура у меня не рабская, - возразила Хильда. - А может, в каком-то смысле и рабская. Ты - раба собственного представления о себе. После этой неслыханной дерзости Хильда какое-то время вела машину молча. Что стала себе позволять эта паршивка Конни! - По крайней мере, я раба своего представления о себе, а не мужниной прислуги, - мстительно сказала она. Ее раздражение вылилось в откровенную грубость. - Ты несправедлива, - тихо ответила Конни. Прежде она всегда и во всем подчинялась старшей сестре. И вот теперь, хотя душа у нее исходила слезами, в ней росло радостное чувство освобождения. Да, для нее начиналась новая жизнь, в которой не будет места этому проклятию - женскому тиранству. Как все-таки злы и несносны бывают женщины! Констанция рада была пожить с отцом. Она всегда была его любимицей. Они с Хильдой остановились в маленькой гостинице недалеко от Пэлл-Мэлла. Сэр Малькольм - в своем клубе. Но вечером он вывез их в оперу, и они прекрасно провели время. Он все еще был красив и крепок, но немножко побаивался нового поколения, подрастающего рядом с ним. Его вторая жена осталась в Шотландии, она была значительно моложе и богаче его. И он старался как можно чаще устраивать себе холостяцкие каникулы вдали от дома, как бывало и с первой женой. Конни сидела в опере с отцом. Он был умеренно грузноват, его плотные ляжки были все такие же сильные и ладные, ляжки здорового человека, который не отказывал себе в чувственных удовольствиях. Его добродушный эгоизм, неодолимая потребность в независимости, не ведающее раскаяния сластолюбие - все это, по мнению Конни, символически выражалось в его плотных ляжках. Такой вот мужчина ее отец, начинающий, к сожалению, стареть. Стареть, потому что в его ладных, крепких мужских ногах начисто отсутствовала легкая чуткая быстрота - главный признак неистребимой молодости: и если уж она есть, она с годами не проходит. Конни вдруг обратила внимание на ноги других людей. Они показались ей важнее, чем лица, которые были по большей части маски. Как мало на свете чутких проворных ног. Она пробежала взглядом по сидящим в партере мужчинам. Огромные тяжелые ляжки, затянутые в черную мягкую ткань, тощие костистые жерди в черном похоронном облачении, или вот еще - стройные молодые ноги, в которых отсутствует всякий смысл, - ни нежности, ни чувственности, ни проворства - ни то ни се, обычные ноги для ходьбы. Нет в них и женолюбивой крепости отцовских ног. До чего все замордованы, ни проблеска жизни. А вот женщины не замордованы. Не ноги у большинства, а колонны. Чудовищны до того, что убей их обладательницу, и тебя оправдают. Вперемешку с ними то жалкие худые спицы, то изящные штучки в шелковых чулках, но неживые. Кошмар - миллионы бессмысленных ног бессмысленно снуют вокруг во всех направлениях. Лондон Конни не радовал. Люди в нем казались пустыми, как призраки. Лица не светились счастьем, как бы красивы и оживленны ни были. Все было мертво, неинтересно. А Конни с присущей женщинам слепой жаждой счастья всюду искала перышки этой синей птицы. В Париже хоть немного повеяло чувственностью. Но какой измученной, усталой, поблекшей. Поблекшей от недостатка нежности. О, Париж был полон грусти. Один из самых грустных городов, измученный современной механической чувственностью, усталый от вечной погони за деньгами. Деньги, деньги! Усталый даже от собственного тщеславия и брюзжания, усталый до смерти, но не научившийся еще по примеру американцев или лондонцев скрывать усталость под маской механических побрякушек. Ах, все эти фланирующие франты, манящие взгляды записных красоток, все эти едоки дорогих обедов. Какие они все усталые от недостатка нежности - даримой и получаемой. Самоуверенные, иногда и красивые парижанки кое-чем владеют из арсенала страсти: в этом они, пожалуй, превзошли механизированных английских сестер. Но нежность им и во сне не снилась. Сухие, вечно взнузданные собственной волевой рукой, они тоже устали, тоже пресытились. Человеческий обезьянник дряхлеет. Возможно, накапливает в себе разрушительные яды. Какая-то всеобщая анархия! Вспомнился Клиффорд с его консервативной анархией. Возможно, он скоро утратит свой консерватизм. И запишется в радикальные анархисты. Конни поеживалась от страха перед окружающим миром. Изредка блеснут живые, полные счастья глаза - на Бульварах, в Булонском лесу или в Люксембургских садах. Но Париж был переполнен американцами и англичанами; странными американцами в удивительной военной форме и обычными скучнейшими англичанами, которые за границей просто безнадежны. Она с радостью простилась с Парижем. Вдруг стало очень жарко, и Хильда поехала через Швейцарию, перевал Бреннер, через Доломитовые Альпы, а там до Венеции рукой подать. Хильда обожала водить машину, распоряжаться и вообще "править бал". Конни это вполне устраивало. Путешествие действительно удалось. Только Конни не переставала себя спрашивать: почему ее по-настоящему ничто не радует, не вызывает восторга? Как ужасно, что меняющийся ландшафт совсем не интересен. Не интересен, и все. Это довольно-таки огорчительно. Она, как Святой Бернард, плыла по озеру в Люцерне и не видела вокруг себя ни гор, ни зеленой воды. Ее перестали трогать красивые виды. Зачем нужно таращить на них глаза? Зачем? Она, во всяком случае, не собирается. Она ни от чего не пришла в восторг ни во Франции, ни в Швейцарии, ни в Тироле, ни в Италии. Просто проехала мимо. Все эти пейзажи, картины как мираж, еще менее реальны, чем Рагби. Менее реальны, чем это ужасное поместье Чаттерли. Так что она не очень-то огорчится, если никогда больше не увидит ни Франции, ни Швейцарии, ни Италии. Пусть себе прозябают. Рагби был для нее большей реальностью. Что до людей, они везде более или менее одинаковы. Они все хотят выманить у тебя как можно больше денег. Туристы же, разумеется, жаждут развлечений, зрелищ. Вроде выжимания крови из камня. Бедные горы, бедный пейзаж! Из них снова и снова выжимают кровь, чтобы потешить туристов. Интересно, какой из подавленных инстинктов стоит за этим вечным поиском развлечений? Нет! - сказала себе Конни. Лучше уж оставаться в Рагби, там хоть можно гулять, наслаждаться покоем, не пялиться на красоты, не играть без устали какую-то роль. Ведь роль жаждущего развлечений туриста унизительна до отчаяния. Полная профанация всего. Ей хотелось вернуться в Рагби, даже к Клиффорду, к бедному увечному Клиффорду. Он хотя бы не был идиотом, как эти толпы восторженных китайских болванчиков. Но подспудно в ее душе жил образ другого мужчины. Нет, она не должна допустить, чтобы их связь прервалась, не должна; иначе она погибнет окончательно и бесповоротно в обществе богатых подонков, этих резвящихся, развлекающих себя боровов. Еще одна сверхмодная болезнь. Машину они оставили в гараже в Местре и поплыли в Венецию на обычном пароходике. Был чудесный летний день, поверхность мелководной лагуны морщило слабой зыбью. Залитая солнцем Венеция, ее тыльная сторона, витала в далеком мареве. На причале они пересели в гондолу и дали гондольеру адрес. Это был обычный гондольер в белой с голубым блузе, не очень красивый, заурядный. - Вилла Эсмеральда? Да, конечно, знаю. Меня нанимал один джентльмен с этой виллы. Но это очень далеко. Гондольер был порывист в движениях и смахивал на мальчишку. Он греб с азартом, ведя гондолу по темным боковым каналам, стиснутым осклизлыми зеленоватыми стенами, через самые бедные кварталы, где высоко над головой сушилось на веревках белье и пахло то слабее, то резче сточными отходами. Но вот наконец гондола вплыла в один из главных каналов, прямых и светлых, идущих к Большому каналу под прямым углом. Слева и справа тротуары, по которым гуляет праздная толпа, над водой перекинуты мостики. Сестры сидели под небольшим навесом, за ними возвышалась гибкая фигура гондольера. - Синьорины долго пробудут на вилле Эсмеральда? - спросил он, отирая белым с голубым платком пот. - Дней двадцать. Мы обе замужем, - ответила Хильда своим странным вкрадчивым голосом, отчего ее итальянский прозвучал еще сильнее на иностранный лад. - Двадцать дней! - воскликнул гондольер. И после недолгого молчания продолжал: - Синьоры не хотят нанять гондолу на то время, пока они здесь? Поденно или на неделю. Конни с Хильдой стали думать. В Венеции предпочтительно иметь свою гондолу, как в других местах автомобиль. - А на вилле есть что-нибудь? Лодки хотя бы? - Есть моторный катер и одна гондола. Но... Это "но" означало - но они будут не ваши. - А сколько это стоит? - Тридцать шиллингов в день, или десять фунтов в неделю. - Это обычная цена? - спросила Хильда. - Гораздо ниже. Обычная цена... Сестры немного подумали. - Хорошо, - сказала Хильда. - Приезжайте завтра утром, обо всем договоримся. Как вас звать? - Джованни, - ответил он и затем спросил, в какое время приехать и кого ждать. У Хильды не было с собой визитных карточек. И Конни дала свою. Он быстро пробежал ее синими горячими глазами южанина, потом еще раз взглянул. - Ах! - просиял он. - Миледи, да? - Миледи Констанца, - сказала Конни. - Миледи Констанца, - повторил он, кивнул и спрятал карточку куда-то себе в блузу. Вилла Эсмеральда была и правда далеко, на самом берегу лагуны, смотрела в сторону Кьоджи. Дом был не очень старый, уютный, веранды выходили прямо на море, внизу большой сад с тенистыми деревьями, отгороженный от вод лагуны. Хозяин виллы был грузный грубоватого вида шотландец, который нажил в Италии перед войной большое состояние, а во время войны за ультрапатриотизм ему был пожалован титул. Жена его была тощая, бледная, язвительная особа, не имеющая собственных денег и при этом имеющая несчастье то и дело улаживать весьма низкопробные интрижки мужа. Грубый нрав сэра Александра особенно проявлялся в обращении с прислугой, но зимой с ним случился легкий удар, и он стал заметно мягче. Компания подобралась разношерстная и довольно скучная. Кроме сэра Малькольма и его двух дочерей было еще семеро гостей: шотландская пара также с двумя дочерями, молодая итальянская графиня-вдова, молодой грузинский князь и английский священник средних лет, перенесший воспаление легких и для поправления здоровья находившийся при сэре Александре в качестве духовного лица. Грузинский князь, писаный красавец, не имел за душой ни гроша, зато прекрасно водил автомобиль - чего же больше! Графиня, маленькая мягкая кошечка, была явно себе на уме. Простоватый с виду священник, имевший приход в Баксе, его семья - жена и двое детей - остались дома. Семейство Гатри - мать, отец и две дочери - принадлежало к солидным эдинбургским буржуа. И развлекалось оно на старый, добрый, солидный лад, замахиваясь на все и не рискуя ничем. Конни с Хильдой сразу же исключили из списка грузинского князя. Гатри были одного с ними круга, но очень скучны, к тому же дочерям пора замуж. Священник человек неплохой, только уж слишком подобострастен. Сэр Александр после недавнего удара стал тяжеловат на подъем, но присутствие стольких красивых женщин все еще волновало его. Леди Купер, спокойная, с кошачьей повадкой, ко всем женщинам без исключения относилась с ледяной подозрительностью - это вошло ей в плоть и кровь. Она была не прочь сказать мелкую гадость, что выдавало ее истинное отношение к человечеству. Она тоже была высокомерна с прислугой, но никогда не повышала тона, отметила Конни. Надо отдать должное леди Купер, она была умной женой. В этом замкнутом мирке сэр Александр со своим плотным, якобы добродушным брюшком, убийственно плоскими шутками - "юморошеством", как говорила Хильда, чувствовал себя некоронованным правителем. Сэра Малькольма в Венеции потянуло к мольберту. Ухватив то здесь, то там венецианский вид, так не похожий на шотландские красоты, он спешил запечатлеть его на холсте. По утрам он обычно уплывал с огромным холстом на свою "площадку". Немного позже отплывала в сердце Венеции со своими альбомами и красками леди Купер. Она была заядлой акварелисткой, стены ее дома пестрели розовыми дворцами, темными каналами, качающимися мостиками, средневековыми фасадами и прочей венецианской экзотикой. Еще позже семейство Гатри, грузинский князь, графиня, сэр Александр, а иногда и священник, мистер Линд, отправлялись в Лидо, купались, загорали и возвращались к ленчу в половине второго. Домашние сборища были поразительно скучны. Но сестры от этого не страдали. Их день-деньской не было дома. Отец возил их на выставки, и они смотрели бесконечные мили наводящих уныние полотен. Он брал их к своим дружкам на виллу Люккезе, сидел с ними теплыми вечерами на площади за столиком у Флориана, он водил их в театр на пьесы Гольдони. Были иллюминированные праздники на воде, танцы. Венеция была курортом курортов. Пляжи Лидо с тысячами тел, голых, ошпаренных солнцем или прикрытых пижамами, вызывали в воображении берег с тюленями, выползающими из воды для спаривания. Слишком много людей на площади, конечностей и торсов на пляжах Лидо, слишком много гондол, моторных лодок, пароходов; слишком много голубей, мороженого, коктейлей, лакеев, ожидающих чаевые, слишком разноязычная толпа; обилие солнца, особых венецианских запахов, корзин клубники, шелковых шалей, огромных ломтей арбузов цвета сырой говядины на лотках; слишком много развлечений - слишком, невпроворот много! Конни с Хильдой гуляли в легких открытых платьях, они знали здесь многих, многие знали их. Неожиданно возник из небытия Микаэлис. - Привет! Где остановились? Идем есть мороженое! Едем куда-нибудь в моей гондоле! Даже Микаэлис сумел здесь загореть. Но и то сказать - эта масса человеческой плоти не загорала, а пеклась на венецианском солнце. Была все-таки в этом своя приятность. Почти развлечение. Но если говорить честно, эти коктейли, мороженое, бултыхание в теплой воде, горячий песок, горячее солнце, джаз, под который трешься живот о живот с мужчиной жаркими вечерами, - все это был настоящий дурман, сродни наркотикам. В этом как раз все и нуждались: ласковая вода - наркотик; солнце - наркотик; джаз - наркотик; сигареты, коктейли, мороженое, вермут - все это были наркотики. Забыться! Наслаждений! Наслаждений! Хильда не гналась за наслаждениями. Она любила наблюдать женщин, философствовать о них. Главный интерес женщины - другая женщина. Как она выглядит? Какого мужчину заарканила? Как он ее развлекает? Мужчины в белой фланели, как большие псы, ждали, когда их погладят, поваляют, почешут, когда можно будет потереться животом с представительницей прекрасного пола. Хильда любила джаз, любила телом прильнуть к мужчине, позволить ему диктовать движения; она долго скользила с ним по всему пространству танцевальной площадки, а потом вдруг бросала "это животное" и больше не замечала: ведь его взяли всего-навсего напрокат. А бедняжка Конни была несчастна. Она не танцевала под звуки джаза - противно прижиматься к чужому мужчине. А это месиво полуголых тел в Лидс - глупее зрелища не придумаешь. Как еще хватает на всех воды в лагуне! Ей не нравились хозяева - леди Купер и сэр Александр. И она злилась, если кто-нибудь, в том числе и Микаэлис, пытался заявить на нее права. Лучшими часами в Венеции была их с Хильдой поездка на пустынный, усеянный галькой риф. Они долго купались там в одиночестве, оставив гондолу во внутренней лагуне рифа. Джованни взял себе в помощь еще одного гондольера, потому что плыть было далеко, а он и на близком-то расстоянии весь обливался потом. Джованни был хороший гондольер, преданный, честный и начисто лишенный страстей. Итальянцы не знают, что такое страсть, слишком они поверхностны. Итальянец легко вспыхивает, горячится, но сильная, глубокая страсть не в его характере. Джованни привязался к своим двум "леди" не больше и не меньше, чем к веренице предыдущих клиенток. Он был готов с ними спать, если они пожелают, и втайне надеялся на это. Они ведь могут щедро одарить его, что было бы кстати ввиду близившейся свадьбы. Он рассказал им о своей любви, и они благосклонно внимали ему. Он думал, что эта дальняя поездка на уединенный пляж означает "бизнес"; под бизнесом он разумел l'amore [любовь (итал.)]. Вот и пригласил напарника; путь-то дальний. Да и госпожи две. Две госпожи - два гребца. Безошибочная арифметика. К тому же обе госпожи красавицы. Он справедливо гордился ими. Платила ему синьора, она же всем и распоряжалась, но он надеялся, что его выберет для l'amore молодая леди. Помимо прочего, она всегда больше платит. Его приятеля звали Даниеле. Он не был профессиональным гондольером, и в нем отсутствовали черты попрошайки и альфонса. Он был хозяином сандолы, большой лодки, в которой возят фрукты и другую снедь с островов. Даниеле был красив, высок, хорошо сложен; небольшую круглую голову облепляли мелкие тугие кудряшки, отчего он слегка напоминал льва. В отличие от Джованни, экспансивного, речистого и вечно навеселе, Даниеле все время молчал и греб легко и сильно, точно работал один без напарника. Госпожи были для него только клиентки, отделенные невидимым, непроницаемым барьером. Он ни разу не взглянул на них. Его синие зоркие глаза глядели только вперед. Это был настоящий мужчина. Он даже немного сердился на Джованни, когда тот, хватив изрядно вина, переставал грести споро и в лад. Это был мужчина того же склада, что и Меллорс, собой не торговал. Конни жалела будущую жену Джованни, легковесного и не знающего меры. А жена Даниеле, представлялось ей, - одна из милых венецианских женщин, скромная, похожая на цветок, какие все еще встречаются на окраинах этого города-лабиринта. Какая тоска: мужчина сначала сделал проституткой женщину, а потом и сам стал торговать собой. Вон и Джованни - весь извелся, так хочется ему отдаться женщине. И конечно за деньги! Конни глядела на далекую Венецию - розовый мираж над водой. Воздвигнутый по воле денег, процветающий по воле денег и мертвый. Деньги, деньги, деньги! Проституция и омертвение души и тела. Но вот Даниеле же настоящий мужчина, способный хранить верность. На нем не обычная блуза гондольера, а голубой вязаный свитер. Даниеле грубоват, диковат и горд. Его нанял Джованни, в общем-то дрянь-человек, а того, в свою очередь, наняли женщины. Так оно и идет. Когда Иисус отказался от денег дьявола, тот, как еврей-банкир, все равно остался хозяином положения. Конни вернулась домой, ослепленная голубым зноем лагуны. Дома ее ждало письмо. Клиффорд писал регулярно. Он писал умные литературные письма, хоть сейчас на страницы книги. Поэтому Конни и читала их без особого интереса. Она была переполнена слепящим светом лагуны, соленым плеском волн, простором, пустотой, отсутствием всего. Только здоровье, здоровье, ослепляющее здоровье. И целительное для души; убаюканная здоровой легкостью тела, душа ее вознеслась над всеми горестями. А главное - ее беременность. Теперь она была в этом уверена. Так что ослепленье солнцем и солью лагуны, купание в море, охота за раковинами, горячая галька и скольжение гондолы - все это дополнилось ощущением зачинавшейся в ней новой жизни, ощущением благостным и ослепляющим. Она уже пробыла в Венеции две недели и думала еще пробыть столько же, может, немного меньше. Потоки солнца выжгли представление о времени, все недавние события затопило счастье физического здоровья. Она словно парила в ослепительных потоках этого счастья. Письмо Клиффорда спустило ее с небес на землю. "Между прочим, у нас был небольшой переполох, - писал он. - Пребывавшая в бегах жена нашего егеря Меллорса вдруг явилась к нему домой, но оказалось, что там ее никто не ждал. Он выставил ее вон и запер дверь. Молва утверждает, что этим дело не кончилось. Вернувшись вечером, он обнаружил эту давно уже не прекрасную леди в своей собственной постели puris naturalibus, т.е. в чем мать родила. Она взломала окно и таким образом проникла в дом. Будучи не в силах выдворить весьма потасканную Венеру, он отступил и, как говорят, укрылся в доме своей матушки в Тивершолле. А в его доме обосновалась Венера из Отвальной, заявляя всем и каждому, что настоящая хозяйка в нем - она. Что до нашего Аполлона, он, по-видимому, переселился в Тивершолл. Я пересказываю все это со слов других, поскольку Меллорс пока еще у меня не был. Узнал я эти местные сплетни от нашей сороки, миссис Болтон. Я бы не стал тебе все это писать. Но миссис Болтон воскликнула: "Ее милость никогда больше не пойдет в лес, если узнает, что может наткнуться на эту ужасную женщину". Мне понравилась нарисованная тобой картина - сэр Малькольм вышагивает в воде, его белые волосы раздувает ветром, розовое тело сияет. Я завидую вам, вы наслаждаетесь солнцем, а у нас тут дожди. Не завидую сэру Малькольму, его неистребимой чувственной ненасытности. Возраст, как видно, ему не помеха. Возможно, с годами человек становится все более ненасытным, все более ощущает свою тленность. Только юность способна верить в бессмертие". Эта новость, разбившая вдребезги ее отрешенное состояние блаженства, повергла Конни на грань истерики. Так значит, теперь ее будет терзать эта мерзавка! Начинаются ее мучения! А от Меллорса ни строчки. Правда, они уговорились не писать, но хотелось бы все узнать от него самого. В конце концов он - отец ее будущего ребенка. Мог бы и написать! Но как это ужасно! Как все запуталось! Подлые простолюдины! Как прекрасно жить под венецианским солнцем, среди этой праздности, и как гнусно там, в черной, дождливой Англии. Безоблачное небо, наверное, самая важная на свете вещь. Конни никому не стала говорить о своей беременности, даже Хильде. Прочитав послание Клиффорда, она села и написала письмо миссис Болтон с просьбой подробно сообщить ей обо всем происшедшем. На виллу Эсмеральда заехал проездом в Рим давний приятель семьи, художник Дункан Форбс. Он стал третьим в их гондоле, купался с ними на той стороне лагуны, всюду сопровождал их - спокойный, скупой на слова молодой человек, преуспевающий в живописи. Вскоре Конни получила ответ от миссис Болтон. Та писала: "Вы очень обрадуетесь, ваша милость, увидев сэра Клиффорда. У него цветущий вид, хотя он много и усердно работает. Он полон надежд и планов. И конечно, очень хочет поскорее увидеть вас. Дом без вас опустел, и мы все будем счастливы, когда вы вернетесь. Вы спрашиваете про мистера Меллорса. Не знаю, что именно сэр Клиффорд вам написал. Я могу только сообщить следующее. К нему неожиданно вернулась жена. Он пришел в обед из леса, а она сидит у него на крыльце. Сказала, что вернулась и хочет опять с ним жить, что она его законная жена и не собирается разводиться. (Говорят, что мистер Меллорс начал дело о разводе.) Он отказался с ней разговаривать, в дом ее не пустил, не вошел сам, а повернулся и удалился опять в лес. Когда он вечером вернулся, дом был взломан. Он поднялся наверх взглянуть, не натворила ли она чего. А она лежит голая на его кровати. Он предложил ей денег, но она стала орать, что она его жена и пусть он берет ее обратно. Не знаю, о чем они договорились. Мне это рассказала его мать, она, естественно, очень расстроена. Меллорс сказал, что жить с ней не будет, забрал вещи и отправился к матери, которая живет в верхней части Тивершолла. Там он переночевал, а наутро пошел в лес, держась от своего дома подальше. В тот день они, кажется, не виделись. На другой день она пошла к своему брату Дану, который живет в Беггарли, ругалась и кричала, что она законная жена, а он водит к себе женщин: она нашла флакончик духов у него в комоде, и в пепельнице окурки сигарет с золотыми кончиками, и не знаю, что еще. А почтальон Фред Кирк сказал, что слышал, как рано утром кто-то разговаривал в спальне Меллорса, и видел автомобиль, оставленный на проселке. Мистер Меллорс теперь живет у матери и ходит в лес через парк, а она, кажется, поселилась у него в доме. Начались всякие пересуды. Тогда мистер Меллорс с Томом Филипсом пошли к нему в дом, вынесли всю мебель, кровать и открутили у насоса ручку: без воды ведь не проживешь. Но в Отвальную Берта не вернулась, а поселилась в Беггарли у миссис Суэйн, потому что жена Дана не пустила ее к себе. Теперь она каждый день ходит к дому миссис Меллорс и караулит его там. Она всем клянется, что он переспал с ней у себя в доме, и ходила уже к адвокату - пусть его заставят платить ей алименты. Она огрубела, расплылась и сильна, как бык. Ходит всюду и болтает о нем всякое, что он водит к себе женщин; а когда с ней спал, проделывал Бог знает какие гнусности. Ужасно, когда обозленная женщина выворачивает наизнанку свою супружескую жизнь. Она может причинить большую беду. Какой бы мерзавкой она сама ни была, найдутся люди, которые поверят ей, и какая-нибудь грязь все равно пристанет. Просто ужасно, что она рассказывает про мистера Меллорса, какое он чудовище с женщинами. Люди ведь очень охотно верят россказням, особенно таким. Она заявила, что, пока жива, в покое его не оставит. Не могу понять, раз он такой плохой, почему она так хочет вернуться к нему. Правда, ей уже много лет, она ведь старше его, приближается критический возраст. Необразованные истеричные женщины буквально сходят с ума в этот период". Это был страшный удар для Конни. Жизнь припасла и для нее порцию грязи. Она негодовала на Меллорса за то, что он вовремя не развязался с Бертой Куттс; нет, вернее, за то, что он вообще женился на ней. Может, у него пристрастие к половым извращениям? Она вспомнила последнюю с ним ночь и содрогнулась. Значит, для него все это было в порядке вещей, значит, он был так же близок и с Бертой. Какая мерзость! С ним надо расстаться, освободиться от него. Нет сомнения, он просто раб низменных страстей. Ей была отвратительна вся эта история, она почти завидовала девицам Гатри, их глупенькой угловатой невинности. Вот когда пришла боязнь, что люди могут узнать о ее связи с лесничим. Как это унизительно! Она совсем измучилась, она жаждала вернуться в лоно респектабельности, даже вульгарной, мертвящей респектабельности семейства Гатри. А если Клиффорд узнает о ее связи? Боже, какое унижение! Она боялась, смертельно боялась беспощадного суда общества! Ей даже почти захотелось освободиться от ребенка, очиститься от скверны. Короче говоря, ее обуял панический страх. А флакончик духов - ведь это ее собственная глупость. Она не могла удержаться и надушила два-три платка и рубашки у него в комоде, просто из ребячества. А потом взяла и сунула флакончик Коти "Лесная фиалка" среди его вещей, пусть вспоминает ее. Сигаретные окурки оставила в пепельнице Хильда. Она не могла удержаться и поделилась, правда частично, своими горестями с Дунканом Форбсом. Она не сказала ему, что была любовницей егеря, сказала только, что он был ей симпатичен. - Поверьте, - сказал Форбс, - они не успокоятся, пока не доконают парня. Он ведь поднялся на ступеньку выше своего класса, но лицемерие нашего класса оттолкнуло его. И он предпочел одиночество. Таким не прощают. Особенно не прощают прямоту и свободу в сексе. Можно быть по уши в грязи, никто слова не скажет. Грязь даже по-своему привлекательна. Но если при этом ты не чувствуешь за собой вины и отстаиваешь право любить, как хочется, берегись: эти ханжи не успокоятся, пока не сживут тебя со свету. Последнее бессмысленное табу - секс как естественная жизненная потребность. Они сами не пробовали его и не позволяют никому этого баловства. А в чем, в сущности, он виноват? Любил свою жену без оглядки? Так это его право. И она должна была бы этим гордиться. Но даже эта распутная тварь честит его, как может, да еще натравила на него злобствующую толпу. Вот если бы он распустил нюни, покаялся в грехе и стал потихоньку дальше грешить - тогда другое дело. А он что себе позволил? Да, погубят они этого бедолагу. После этого разговора Конни метнуло в другую сторону. В самом деле, что он такое совершил? Что плохого причинил ей, Конни? Он доставил ей ни с чем не сравнимое наслаждение, он раскрепостил ее, пробудил жизненные силы. Дал выход ее горячей природной чувственности. И за все это они готовы растерзать его. Нет, этого нельзя допустить. Она видела его, как наяву: нагой, белотелый, загорели только лицо и руки, смотрит вниз, обращается к своей плоти, как к отдельному существу, а на лице играет странная мерцающая улыбка. И опять в ее ушах зазвучали слова "не попка, а ладная, круглая, теплая печка". Она вновь ощутила его горячую ладонь на своих бедрах, в самых своих сокровенных местечках, как прощальное благословение. И опять зажегся огонь в ее чреве, опять подогнулись колени, и она сказала себе: "Ну нет, я не пойду против него, не пойду! Мой долг - быть рядом с ним, защитить его. И выстоять вопреки всему. Это он дал мне яркую, полнокровную жизнь. Что я была до него? И я не имею права предавать ни его, ни себя". Сгоряча она сделала одну оплошность. Послала письмо Айви Болтон, вложив в него записку для егеря. В записке она написала: "Я очень огорчилась, узнав, что вытворяет твоя жена. Не принимай близко к сердцу. Не стоит того. Она просто истеричная женщина. Вся эта история так же внезапно кончится, как началась. Но я очень, очень переживаю за тебя и только надеюсь, что сам ты не очень расстраиваешься. Истеричная женщина хочет причинить тебе боль. Бог с ней. Я буду дома через десять дней, надеюсь, к моему приезду все наладится". Вскоре пришло еще одно письмо от Клиффорда. Он был явно чем-то расстроен. "Я счастлив был узнать, что ты собираешься покинуть Венецию шестнадцатого. Но если тебе там хорошо, не торопись домой. Мы очень скучаем о тебе. Все в Рагби скучают. Но очень важно, чтобы ты в полной мере насытилась "солнцем, солнцем и пижамами", как говорится в проспекте, рекламирующем Лидо. Так что, пожалуйста, живи там подольше, если Венеция тебя радует, готовься к нашей все-таки весьма ужасной зиме. Даже сегодня идет дождь. Миссис Болтон смотрит за мной со всем усердием и прилежанием. Это удивительный человеческий экземпляр. Чем больше я живу, тем больше поражаюсь, какие странные существа люди. У некоторых, можно подумать, сто ног, как у стоножки, или по крайней мере шесть, как у омара. Человеческое достоинство, которое ожидаешь видеть в ближних своих, напрочь в них отсутствует. И не только в них, но и в какой-то мере во мне самом. Скандальная история с егерем продолжается и даже растет, как снежный ком. В курсе дел меня держит миссис Болтон. Она напоминает мне рыбу. Пусть рыба нема, сплетню она выдыхает сквозь жабры. Ничто не задерживается в сите ее жабр, и ничто не удивляет ее. У меня такое впечатление, что события жизни других людей - кислород, которым поддерживается горение ее собственной жизни. Она с головой ушла в эту историю с Меллорсом. И когда я неосмотрительно что-нибудь спрошу, она тут же затягивает меня в этот омут. Больше всего ее возмущает - посмотрела бы ты, как талантливо она разыгрывает это возмущение, - жена Меллорса, которую она упорно называет Берта Куттс. Я знаю глубину падения подобных Берт; когда в мои уши перестают литься потоки сплетен и я медленно выплываю из омута и вижу белый свет за окном, я спрашиваю себя - полноте, да есть ли вообще белый свет. Я полагаю абсолютной истиной ту мысль, что наш мир, который представляется нам верхним слоем, на самом деле - дно глубокого океана; наши деревья - подводная флора, а мы сами странные покрытые чешуей подводные чудовища, питающиеся морской мелочью вроде креветок. Только изредка воспарит душа, пробившись сквозь толщу воды в царство эфира, чтобы глотнуть живительного воздуха. Я уверен, то, чем мы дышим, - морская вода, а мужчины и женщины - разновидности глубоководных рыб. Иногда душа, как птица, выпархивает-в экстазе на свет Божий после длительного разбоя в подводных глубинах. Такова уж видно наша планида - заглотив добычу, всплыть наверх и улететь в чистейшие эфирные сферы, позабыв на время воды древнего Океана. Когда я говорю с миссис Болтон, я чувствую, как меня тянет все глубже, глубже, на самое дно, где плавают, извиваясь, люди-рыбы. Плотоядные аппетиты понуждают терзать добычу, и снова вверх, вверх из тягучей влаги в разреженный эфир; из жидкости в сухость. Тебе я могу описать весь этот процесс. Но с миссис Болтон я только погружаюсь все глубже и под конец, как ни ужасно, сам путаюсь среди водорослей и бледных придонных чудовищ. Боюсь, что мы потеряем нашего лесничего. Эта скандальная история с его беглой женой не затихла, а только еще разгорелась. В каких только неописуемых вещах его не обвиняют! И что любопытно, этой женщине, этому омерзительному слизняку, - удалось склонить на свою сторону большинство шахтерских жен. И деревня сейчас кипит от злобы. Я слыхал, что Берта Куттс повела осаду дома, где живет сейчас Меллорс, предварительно перевернув вверх дном в нашем Коттедже и лесной сторожке. А на днях она попыталась было отобрать свою дочь; эта маленькая Ева возвращалась из школы домой, мать подошла к ней и взяла за руку. Но вместо того, чтобы поцеловать любящую длань, девчонка сильно укусила ее, за что получила такую затрещину, что скатилась в канаву, откуда была извлечена негодующей бабушкой. Эта женщина сумела-таки отравить ядовитой слюной все вокруг. Она взахлеб расписывает постельные подробности, которые обычно погребены в недрах семейных спален и свято охраняются супругами. Эксгумировав их после десятилетнего тлена, она устроила своеобразный вернисаж - зрелище поистине чудовищное. Мне рассказали эти подробности Линли и доктор, последнего они немало позабавили. Конечно, ничего особенного в них нет. Человечество всегда испытывало повышенную тягу к необычным эротическим позам: и если мужу по вкусу тешиться с женой, выражаясь словами Бенвенуто Челлини, "на итальянский манер", что ж, как говорится, дело вкуса. Но я думаю, вряд ли наш лесничий до такой степени искушен. Не сомневаюсь, что Берта Куттс сама и научила его всему. Как бы то ни было, это их личные проблемы, и никому не должно быть до них никакого дела. Тем не менее, все только об этом и говорят, в том числе и я. Лет десять назад общинное чувство пристойности в зародыше пресекло бы этот скандал. Но этого чувства больше не существует; жены шахтеров поднялись на врага, и языки их неукротимы. Можно подумать, что в последние пять-десять лет все тивершолльские младенцы были зачаты непорочно, а все наши матроны сияют добродетельностью почище самой Жанны д'Арк. Тот факт, что наш достопочтенный егерь, возможно, любит развлекаться по-раблезиански, делает его в глазах тивершолльцев чудищем пострашнее Крипена. Но ведь и тивершолльцы хороши, если верить всему, что о них говорит местная молва. Но хуже другое: эта подлая Берта не ограничилась тем, что предала огласке собственный опыт и собственные беды. На каждом перекрестке она кричала до хрипоты, что ее муженек держал у себя в доме гарем, и наугад назвала несколько имен, очернив репутацию вполне достойных женщин. Дело, как видишь, зашло слишком далеко, и пришлось обратиться к блюстителям порядка. Я пригласил к себе Меллорса, так как эта женщина буквально поселилась в нашем лесу. Он пришел со своим обычным заносчивым видом: "Не троньте меня, и я вас не трону". Тем не менее, я очень подозреваю, что парень чувствует себя, как та собака с привязанной к хвосту жестянкой, хотя, надо сказать, держится он, как будто никакой жестянки нет. Но я слыхал, что, когда он идет по деревне, матери прячут от него детей, будто это сам маркиз де Сад... Вид у него высокомерный, но боюсь, жестянка крепко-накрепко привязана к его хвосту, и он мысленно не раз повторил вслед за доном Родриго из испанской баллады: "Ужален я в то место, чем грешил!". Я спросил его, сможет ли он дальше охранять лес как положено. Он ответил, что, по его мнению, он своими обязанностями не пренебрегает. Я сказал ему, эта женщина нарушает право владения, что не очень приятно. Он ответил, что у него нет полномочий арестовать ее. Тогда я намекнул на эту скандальную историю. "А-а, - сказал он, - баловались бы побольше со своими бабами, не стали бы перетряхивать чужую постель". Он сказал это с ноткой горечи: без сомнения, в его словах есть доля правды. Но вместе с тем, они прозвучали непочтительно и неделикатно. Я ему и на это намекнул. В ответ отчетливо брякнула жестянка: "Не в вашем положении, сэр Клиффорд, - сказал он, - корить меня за то, что между ног у меня кое-что есть". И подобные вещи он говорит всем и каждому, без разбора, что отнюдь не располагает к нему людей. И пастор, и Линли, и Берроуз, все в один голос говорят - с ним надо расстаться. Я спросил его, верно ли, что он принимал в коттедже замужних женщин, на что он ответил: "А вам какое дело до этого, сэр Клиффорд?" "Я не хотел бы, - ответил я, - чтобы и моего поместья коснулась порча нравов". "На чужой роток не набросишь платок, а тем более на роток тивершолльских красоток", - сказал он. Я потребовал все-таки, чтобы он сказал мне, честно ли он вел себя, живя на моей земле, и в ответ получил: "А почему бы вам не состряпать сплетню обо мне и моей суке Флосси? И это неплохо на худой конец". Словом, по части наглости с нашим лесничим тягаться трудно. Тогда я спросил его, легко ли ему будет найти другую работу. На что он ответил: "Если вы хотите этим сказать, что отказываете мне от места, то не страдайте, мне это проще пареной репы". Так что, видишь, все разрешилось прекрасно, и в конце той недели он отсюда уедет. А пока начал посвящать в тайны своей нехитрой профессии младшего егеря Джо Чемберса. Я сказал, что уплачу ему при расчете еще одно месячное жалованье. Он мне ответил, что ему мои деньги не нужны: он не хочет облегчать мне угрызения совести. Я спросил его, что это значит. "Вы не должны мне ни одного пенни сверх заработанного, - сказал он. - А чужих денег я, разумеется, не беру. Если вы видите, что у меня сзади торчит рубаха, скажите прямо, а не ходите вокруг да около". На этом пока все кончилось. Женщина куда-то исчезла; мы не знаем куда; если она сунет свой нос в Тивершолл, ее арестуют. А она, я слыхал, до смерти боится полиции, потому что знает ее слишком хорошо. Меллорс уезжает от нас в ту субботу, и все снова вернется на круги своя... А пока, дорогая Конни, если тебе нравится в Венеции или в Швейцарии, побудь там до начала августа, я буду спокоен, что ты далеко от всей этой грязи. К концу месяца, я надеюсь, все это уже быльем порастет. Так что, видишь, мы тут глубоководные чудища, а когда омар шлепает по илу, он поднимает муть, которая может забрызгать и невинного. Приходится принимать это философски". Раздражение Клиффорда, так явственно прозвучавшее в письме, отсутствие сочувствия кому-либо были очень неприятны Конни, но его послание она поняла гораздо лучше, чем полученное вскоре письмо от Меллорса. Вот что он писал: "Тайное стало явным, кошка выскочила из мешка, а с ней и котята. Ты уже знаешь, что моя жена Берта вернулась в мои любящие объятия и поселилась у меня в доме, где, выражаясь вульгарно, учуяла крысу в виде пузырька Кота. Другую улику она нашла не сразу, а через несколько дней, когда подняла вой по сожженной фотографии. Она нашла в пустой спальне стекло и планку от нее. К несчастью, на планке кто-то нацарапал какую-то виньетку и инициалы К.С.Р. Тогда эти буквы ничего ей не сказали, но вскоре она вломилась в сторожку, нашла там твою книгу - автобиографию актрисы Джудит и на первой странице увидела твое имя - Констанция Стюарт Рид. После этого она несколько дней на каждом перекрестке кричала, что моя любовница не кто-нибудь, а сама леди Чаттерли. Слухи скоро дошли до пастора, мистера Берроуза и самого сэра Клиффорда. Они возбудили дело против моей верной женушки, которая в тот же день испарилась, поскольку всегда смертельно боялась полиции. Сэр Клиффорд вызвал меня к себе, я и пошел. Он говорил обиняками, но чувствовалось, что он сильно раздражен. Он спросил между прочим, известно ли мне, что затронута честь ее милости. Я ответил, ему, что никогда не слушаю сплетен и что мне странно слышать эту сплетню из его уст. Он сказал, что это величайшее оскорбление, а я сказал ему, что у меня в моечной на календаре висит королева Мария, стало быть, и она соучастница моих грехов. Но он не оценил моего юмора. Он был так любезен, что назвал меня подонком, разгуливающим по его лесу с расстегнутой ширинкой на бриджах, я не остался в долгу и так же любезно заметил, что ему-то ее расстегивать не для чего. В результате он меня уволил, я уезжаю в субботу на той неделе. "И место его не будет уже знать его" [Книга Иова, 7:10]. Я поеду в Лондон и либо остановлюсь у моей старой хозяйки миссис Инджер, Кобург-сквер, 17, либо она подыщет мне комнату. Как же это я мог забыть: грехи твои отыщут тебя, если ты женат и имя твоей жены Берта..." И ни слова о ней. Конни возмутилась. Он мог бы сказать хоть несколько утешительных, ободряющих слов. Но тут же объяснила себе - он дает ей полную свободу, она вольна вернуться обратно в Рагби к Клиффорду. Самая мысль об этом была ей ненавистна. Что за глупое письмо он написал, зачем такая бравада. Он должен был сказать Клиффорду: "Да, она моя любовница, моя госпожа, и я горжусь этим". Смелости не хватило. Так, значит, ее имя склоняют вместе с его в Тивершолле. Мало приятного. Ну ничего, все это скоро, очень скоро забудется. Она злилась сложной и запутанной злостью, которая отбивала у нее всякую охоту действовать. Она не знала, что делать, что говорить, и она ничего не делала и ничего не говорила. Продолжала жить в Венеции как жила, уплывала в гондоле с Дунканом Форбсом, купалась, лишь бы летело время. Дункан, который был отчаянно влюблен в нее десять лет назад, теперь опять влюбился. Но она сказала ему, что хочет от мужчин одного - пусть они оставят ее в покое. И Дункан оставил ее в покое и был очень доволен, что сумел совладать с собой. И все же он предложил ей свою любовь, нежную и странную. Он просто хотел постоянно быть рядом с ней. - Ты когда-нибудь задумывалась, - сказал он однажды, - как мало на свете людей, которых между собой что-то связывает? Погляди на Даниеле! Он красив, как сын солнца. А каким одиноким выглядит при всей своей красоте. И ведь, держу пари, у него есть жена, дети, и он, наверняка, не собирается уходить от них. - А ты спроси у него, - сказала Конни. Дункан спросил. Оказалось, Даниеле действительно женат, у него двое детей, оба мальчики, семи и девяти лет. Но, отвечая, он не проявил никаких чувств. - Может, именно тот, кто по виду один как перст, и способен на настоящую преданность своей подруге, - заметила Конни. - А все остальные как липучки. Легко приклеиваются к кому попало. Такой Джованни. - И подумав, сказала себе: "Такой и ты, Дункан". 18 В конце концов Конни надо было решиться на что-нибудь. Пожалуй, она покинет Венецию в ближайшую субботу, в тот день, когда он уедет из Рагби, т.е. через шесть дней. Значит, в Лондоне она будет в тот понедельник, и они увидятся. Она написала ему на его лондонский адрес, просила ответить ей в гостиницу "Хартленд" и зайти туда в понедельник в семь часов вечера. Она испытывала непонятную запутанную злость, все остальные чувства пребывали в оцепенении. Она ни с кем ничем не делилась, даже с Хильдой, и Хильда, обиженная ее непроницаемым молчанием, близко сошлась с одной голландкой; Конни ненавидела болтливую женскую дружбу, а Хильда к тому же любила все разложить по полочкам. Сэр Малькольм решил ехать с Конни, а Дункан остался с Хильдой, чтобы ей не пришлось ехать обратно одной. Стареющий художник любил путешествовать с комфортом: он заказал купе в Восточном экспрессе, не слушая Конни, которая терпеть не могла эти шикарные поезда, превратившиеся чуть не в бордели. Зато в Париж такой поезд домчит за несколько часов. Сэр Малькольм всегда возвращался домой с унынием в сердце - так повелось еще со времени первой жены. Но дома ожидался большой прием по случаю охоты на куропаток, и он хотел вернуться загодя. Конни, загорелая и красивая, сидела молча, не замечая пробегающих за окном красот. - Немножко грустно возвращаться в Рагби, - сказал отец, заметив ее тоскливое выражение. - Еще не знаю, вернусь ли я в Рагби, - сказала она с пугающей резкостью, глядя в его глаза своими синими расширившимися глазами. В его синих выпуклых глазах мелькнул испуг, как у человека, чья совесть не совсем спокойна. - Что это вдруг? - спросил он. - У меня будет ребенок. Она до сих пор не говорила об этом ни одной живой душе. А сказав, как бы переступила какой-то рубеж. - Откуда ты знаешь? - Оттуда и знаю, - улыбнулась Конни. - Конечно, не от Клиффорда? - Нет, конечно. Совсем от другого мужчины. Ей было приятно немного помучить отца. - Я его знаю? - Нет. Ты его никогда не видел. Оба замолчали. - Какие у тебя планы? - В том-то и дело, пока никаких. - А что Клиффорд? С ним это можно как-то уладить? - Думаю, можно. После нашего последнего разговора он мне сказал, что не возражает против ребенка. Если, конечно, я не буду разглашать тайну рождения. - Самое разумное, что можно придумать в его положении. Тогда, значит, все в порядке. - В каком смысле? - Конни заглянула ему прямо в глаза. Они были большие, синие, как у нее, только смотрели чуть сконфуженно, как смотрит провинившийся мальчишка или скучающий себялюбец, добродушный и вместе ироничный. - Значит, ты можешь подарить семейству Чаттерли и Рагби-холлу наследника и нового баронета? Чувственное лицо сэра Малькольма расплылось в довольной улыбке. - Я этого не хочу. - Почему? Считаешь, что у тебя есть обязательства перед другим мужчиной? Хочешь знать мое мнение, дитя мое? Общество держится крепко. Рагби-холл стоит и будет стоять. Наш круг - более или менее надежная штука. И надо, по крайней мере внешне, соблюдать его правила. В частной жизни мы вольны потакать своим чувствам. Но чувства ведь непостоянны. Сегодня тебе нравится этот мужчина, через год - другой. А Рагби-холл незыблем. Не бросайся Рагби-холлом, раз уж он твой. А развлекаться - развлекайся на здоровье. Разумеется, ты можешь уйти от Клиффорда. У тебя есть независимый доход - наша единственная надежная опора. Но он не очень велик. Роди маленького баронета для Рагби-холла. И ты поступишь очень умно. Сэр Малькольм откинулся в кресле и опять улыбнулся. Конни молчала. - Надеюсь, ты наконец-то встретила настоящего мужчину, - продолжал сэр Малькольм, чувствуя в крови молодой огонь. - Да, и в этом все дело. Не так-то много сейчас настоящих мужчин. - Немного, к сожалению, - согласился отец. - Но надо сказать, что и ему повезло. У тебя с ним нет никаких осложнений? - Никаких! Он предоставил все решать мне. - Вот и славно! Благородный молодой человек. Сэр Малькольм сиял. Конни была его любимица, ему импонировала в ней женщина. Она не то что Хильда, ничего не взяла от матери, или почти ничего. Он всегда недолюбливал Клиффорда и теперь был счастлив и как-то особенно нежен с дочерью, как будто неродившийся младенец был зачат им самим. Он отвез ее в гостиницу "Хартленд", проводил в номер и отправился к себе в клуб. Конни отказалась провести с ним этот вечер. В гостинице ее ждало письмо от Меллорса. "Я не могу прийти к тебе в гостиницу. Буду ждать тебя в семь у "Золотого петуха" на Адам-стрит". И вот он стоит на улице Лондона - высокий, стройный, в темном из тонкой ткани костюме, совсем не похожий на егеря из Рагби-холла, Его отличало природное достоинство, но в нем не было того вида "от дорогого портного", присущего ее классу. Она, однако, с первого взгляда поняла, что может появиться с ним где угодно. В нем была порода, что ценится выше классовых признаков. - Вот и ты! Ты прекрасно выглядишь! - Я - да. Чего нельзя сказать о тебе. Конни обеспокоенно вгляделась в его лицо. Похудел, обозначились скулы. Но глаза ласково улыбались, и у нее отлегло от сердца: с ним не надо соблюдать манеры. От него к ней шли волны тепла, и на душе у нее стало покойно, легко и радостно. Чисто женское, обостренное сейчас чутье сказало ей: "С ним я счастлива". Никакая Венеция не могла дать ей этой полноты счастья и умиротворения. - Тебе было очень плохо? - спросила она, сидя за столом напротив него. Он очень похудел, сейчас это было особенно заметно. Его рука, такая знакомая, лежала на столе покойно, как спящее животное. Ей так хотелось взять и поцеловать ее, но она не смела. - Люди чудовищны, - сказал он. - Тебя это очень мучило? - Очень. И всегда будет мучить. Я знал, глупо мучиться, но ничего не мог поделать. - Ты чувствовал себя как собака с привязанной к хвосту жестянкой? Это написал Клиффорд. Он поднял на нее глаза. Жестоко передавать ему слова Клиффорда: гордость его была уязвлена. - Да, наверное. Конни еще не знала, в какое бешенство приводят его нанесенные ему оскорбления. Оба замолчали надолго. - Ты скучал обо мне? - первой заговорила Конни. - Я был рад, что ты далеко от всего этого кошмара. Опять молчание. - А кто-нибудь поверил про нас с тобой? - Никто. Даже на миг не могли себе представить. - А Клиффорд? - Думаю, тоже не поверил. Просто отмахнулся, не задумываясь. Но, разумеется, видеть ему меня после этого было не очень приятно. - У меня будет ребенок. С его лица как губкой стерло все чувства и мысли. Глаза потемнели, на нее точно смотрел ими дух черного пламени. - Скажи, что ты рад! - Конни безотчетно, потянулась к его руке. Она видела - в его лице на миг отразилось торжество. Но тут же исчезло, подавленное чем-то ей непонятным. - Это - будущее, - проговорил он. - Но разве ты не рад? - настаивала она. - Я не верю в будущее. - Ты только не волнуйся, это не накладывает на тебя никаких обязательств. Клиффорд будет растить его как своего родного ребенка, он даже обрадуется. Конни заметила, как он побледнел, весь как-то съежился. И молчал. - Мне лучше вернуться к Клиффорду и подарить Рагби-холлу маленького баронета? Он глядел на нее, бледный, отчужденный. По лицу Пробегала нехорошая усмешка. - Ты не скажешь, конечно, кто отец ребенка? - А Клиффорд все равно примет его. Если я захочу. Он немного подумал и сказал, явно обращаясь к себе: - В самом деле, а почему бы и нет? И опять оба как воды в рот набрали - пропасть между ними ширилась. - Скажи, ты хочешь, чтобы я вернулась к Клиффорду? - спросила Конни. - А что ты сама хочешь? - Я хочу жить с тобой, - сказала она просто. Наперекор ему языки пламени побежали сверху вниз по телу, и он уронил голову. Затем вскинул на нее глаза - в них было то же далекое, отчужденное выражение. - Подойдет ли тебе эта жизнь? У меня ведь ничего нет, - сказал он. - У тебя есть то, чего нет у большинства мужчин. И ты это знаешь. - Да, знаю, в каком-то смысле. - Подумав немного, он продолжал: - Обо мне говорили, что характер у меня женственный. Это не так. И не этим объясняется то, что я не хочу убивать птиц, не гонюсь за деньгами и не забочусь о преуспеянии. Я мог бы далеко пойти в армии, но я не люблю армию. Хотя я прекрасно ладил с солдатами. Солдаты любили меня, а когда я сердился, они испытывали что-то подобное священному ужасу. Наша армия мертва, потому что ею командуют тупоголовые идиоты. Я люблю солдат, и они меня любили. Но я не выношу наглое, идиотское высокомерие сильных мира сего. Вот почему я и не преуспеваю. Я ненавижу беззастенчивую власть денег, ненавижу бесстыдное высокомерие правящих классов. Вот видишь, что я могу предложить женщине в этом мире. - При чем здесь "могу предложить". Это не деловое соглашение. Это любовь. Мы любим друг друга. - Ты не права. Это не просто любовь. Жизнь - это движение, продвижение вперед. А моя жизнь катится не по той колее, по какой надо. Я знаешь кто - неиспользованный билет. И я не имею права втравливать женщину в мою жизнь. Во всяком случае, до тех пор, пока моя жизнь как-то не образуется, не обретет цели, какого-то импульса, чтобы нам двоим удержаться на плаву. Мужчина должен быть всерьез занят каким-то делом, если думает связать свою жизнь с женщиной и если это - настоящая женщина. Я не могу быть просто твоим наложником. - Почему? - Потому что не могу. И ты такого мужа очень скоро возненавидишь. - Ты все еще не веришь мне? Он опять усмехнулся. - У тебя деньги, положение. Решения принимаешь ты. Я не могу делать в жизни только одно - спать с женой. - А что еще ты можешь? - Ты вправе задать этот вопрос. Мое занятие как бы невидимка, но сам-то я все-таки вижу себя еще кем-то. Для меня моя дорога ясна, но другие не видят ее. Так что я могу их понять. - А если ты будешь жить со мной, твоя дорога перестанет быть ясной? Он долго думал, пока ответил: - Возможно. - А какая она, эта дорога? - тоже подумав, спросила Конни. - Говорят тебе, она невидима, я не верю в этот мир, в деньги, в преуспеяние, не верю в будущее цивилизации. Если у человечества и есть будущее, то наше нынешнее состояние должно быть коренным образом изменено. - А каким должно быть это будущее? - Одному Богу известно. Мне что-то мерещится, но ясно видеть мешает злость. Нет, сейчас я не знаю, каково будущее человечества. - Хочешь, я тебе скажу? - Конни не сводила глаз с его лица. - Хочешь, я тебе скажу, что есть у тебя, чего нет у других мужчин? И что в конечном итоге определит будущее. Хочешь, скажу? - Ну, скажи. - Смелость в чувствах. Вот что отличает тебя ото всех. Ты гладишь мою попу и говоришь, что она прекрасна. Усмешка опять пробежала по его лицу. - Вот, оказывается, что! И снова молчание. - Пожалуй, ты права, - наконец заговорил он. - Это действительно очень важно. Я это замечал и в отношениях с солдатами. Во время войны я чувствовал каждого солдата почти физически и никогда не подавлял в себе это чувство. Мне приходилось посылать их в ад, но боль их тела была и моя боль, и я хоть скупо, но сострадал им. Это дар сопричастия, как говорит Будда. Но даже он чуждался телесной сопричастности, простой физической близости. Такая близость должна быть и между мужчинами - суровое мужское тепло, а не идиотское рассусоливание. Я это и называю нежностью. А самая большая телесная близость - между мужчиной и женщиной. И вот этой-то близости мы боимся. Мы живем наполовину, чувствуем наполовину. Пора проснуться, черпать жизнь полной мерой. Это особенно важно для англичан, которые физически так далеки друг от друга. Мы должны быть нежнее, тоньше. Это наша первостепенная нужда. - Тогда почему же ты боишься меня? Он долго смотрел на нее. - Тут все дело в твоих деньгах и в твоем положении, - наконец выговорил он. - Но разве во мне нет нежности? - спросила она с приглушенной страстью. Взгляд у него потемнел, устремился в пространство. - То есть, то нет, как и во мне. - А ты мог бы поверить просто в нас с тобой? - спросила она с тревогой. - Наверное, мог бы. - Мне так хочется, чтобы ты взял меня сейчас на руки и сказал, что ты хочешь маленького, - сказала она после небольшой паузы. Конни была такая теплая, красивая, зовущая, и он опять потянулся к ней. - Может, пойдем ко мне, - предложил он. - Хотя это очень рискованно. Они шли в сторону Кобург-сквер, выбирая боковые улочки. Он снимал мансарду в одном из домов на этой площади. Это была маленькая комната с газовой плитой, на которой он себе готовил, но опрятная и чистая. Конни все сняла с себя и велела и ему раздеться. Чуть обозначившаяся беременность делала ее особенно привлекательной. - Я не должен трогать тебя сейчас, - сказал он. - Должен. Ты должен меня любить. И должен сказать, что никуда меня не отпустишь. Что мы будем всегда вместе. Что ты никому меня не отдашь. Она легла рядом и крепко прижалась к его голому, худому, сильному телу - единственному своему прибежищу. - Никуда тебя не пущу, раз ты так хочешь, - сказал он и обнял ее сильно, в обхват. - И скажи, что ты рад ребенку, - повторила она. - Поцелуй мой живот и скажи - ты рад, что там маленький. Это было для него гораздо труднее. - Рожать на свет детей - мне самая эта мысль невыносима. Я не вижу для них будущего. - Но ведь ты зародил его. Будь ласков с ним - это и есть его будущее. Поцелуй его. По телу его пробежал трепет, - она была права. "Будь ласков с ним, это и есть его будущее". Но он чувствовал только любовь к этой женщине. Он поцеловал ее живот, чрево, где зрел посеянный им плод. - Люби, люби меня! - слепо приговаривала она, вскрикивая, как вскрикивала в последнюю секунду любовной близости. И он тихо овладел ею, чувствуя, как от него к ней идет поток нежности и участия. И он понял: вот что он должен делать - касаться ее нежным прикосновением; и не будут этим унижены ни его гордость, ни его честь, ни мужское достоинство. Лишать ее своей любви, нежности только потому, что она богата, а он гол как сокол, ну нет, его честь и гордость не позволят этого. "Я стою на том, что людям не надо чуждаться телесной близости, что они должны любить друг друга, - думал он. - Мы ведем войну против денег, машин, вселенского лицемерия. И она мой союзник в этой борьбе. Слава Богу, я нашел женщину, отзывчивую, которая всегда за меня. Слава Богу, она не идиотка и не бой-баба... Нежная и добрая". И как только семя его излилось в нее, душа его соединилась с ее душой в едином акте творения, более важном, чем зачатие. Конни окончательно решила, что они никогда не расстанутся. Осталось только найти средства и способы, как устроить их жизнь. - Ты ненавидишь Берту Куттс? - спросила она. - Пожалуйста, не говори мне о ней. - Буду говорить. Потому что когда-то ты любил ее. И был с ней близок так же, как со мной. Поэтому ты должен мне все рассказать. Ведь это ужасно - быть в такой близости, а потом возненавидеть. Как это может быть? - Не знаю. Она все время вела со мной войну, всегда хотела подчинить своей воле, гнусной женской воле; отстаивала свою женскую свободу, которая приводит в конце концов к чудовищной разнузданности. Она дразнила меня своей свободой, как дразнят быка красной тряп