в свое удовольствие, однако так и не может сомкнуть глаз. XVIII  Ранним утром, пока не рассвело, двое подмастерьев унесли мертвую собаку, чтобы похоронить ее где-нибудь в поле. Дефенденте побоялся приказать им держать язык за зубами: те могли бы заподозрить неладное. Но он постарался сделать так, чтобы история эта не вызвала пересудов. Кто же все-таки разболтал о случившемся? Вечером в кафе пекарь сразу же почувствовал, что взгляды присутствующих направлены на него. Но стоило ему поднять глаза, как все тут же отворачивались, словно не желая его настораживать. "Кто-то у нас, кажется, стрелял сегодня ночью? - после обычных приветствий вдруг спросил кавалер Бернардис. - Серьезная, говорят, схватка произошла сегодня ночью у пекарни?" "Не знаю, кто это был! - ответил Дефенденте, напуская на себя безразличный вид. - Какие-то подлецы хотели проникнуть на склад. Мелкие воришки. Я сделал два выстрела вслепую, и они удрали". "Вслепую? - спросил Лучони своим ехидным тоном. - Почему же ты не стрелял прямо в них? Ты ведь их видел!" "В такую-то темень! Что там можно было разглядеть? Я услышал, как кто-то возится внизу, у двери, и выстрелил из окна наугад". "И таким образом... отправил на тот свет бедное животное, от которого никому не было никакого вреда". "А, да-да, - произнес пекарь, как бы что-то припоминая, - я, кажется, подстрелил какую-то собаку. Не знаю, как уж она там оказалась. Лично я собак не держу". В кафе воцарилось многозначительное молчание. Все смотрели на пекаря. Торговец канцелярскими товарами Тревалья направился к выходу. "Н-да... Всего вам хорошего, господа. - Затем, отчеканивая слова, добавил: - Всего хорошего и вам, синьор Сапори!" "Честь имею", - ответил пекарь и повернулся к нему спиной. Что этот тип хотел сказать? Уж не обвиняют ли они его в убийстве собаки отшельника? Вот она, людская неблагодарность! Их избавили от наваждения, и они же еще нос воротят. Что же это такое? Могли бы в кои веки не таиться. Бернардис как нельзя более некстати попытался внести в дело ясность: "Видишь ли, Дефенденте... кое-кто думает, что было бы лучше, если бы ты не убивал эту псину..." "А что? Я же не нарочно..." "Нарочно или не нарочно, но, понимаешь, говорят, что это была собака отшельника, и, говорят, лучше было бы оставить ее в покое, это, говорят, грозит нам всякими неприятностями... Ты же знаешь, когда люди начинают болтать..." "Да я-то какое отношение имею ко всем этим собакам отшельников? Черт побери, уж не вздумали ли эти идиоты меня судить?" - сказал он, пытаясь рассмеяться. Тут вмешался Лучони: "Спокойно, друзья, спокойно... Кто сказал, что это была собака отшельника? Кто распространяет подобную чепуху?" "Да они сами ничего толком не знают!" - пожав плечами, сказал Дефенденте. "Это говорят те, - заметил кавалер Бернардис, - кто видел сегодня утром, как ее хоронили... Говорят, это именно тот пес: у него на кончике левого уха было белое пятнышко". "А сам он весь черный?" "Да, черный", - ответил кто-то из присутствующих. "Крупный такой, и хвост ершиком?" "Совершенно верно". "По-вашему, это была собака отшельника?" "Ну да, отшельника". "Тогда смотрите, вот она, ваша собака! - воскликнул Лучони, указывая на дорогу. - Живехонькая. И еще здоровее, чем прежде!" Дефенденте побелел так, что стал похож на гипсовое изваяние. Своей ленивой трусцой по улице бежал Галеоне. На мгновение остановившись, он посмотрел через стекло на людей, собравшихся в кафе, и спокойно побежал дальше. XIX  Почему это нищим по утрам кажется, что им теперь достается больше хлеба, чем прежде? Почему кружки с пожертвованиями, в которые на протяжении долгих лет не попадало ни сольдо, сейчас весело позвякивают? Почему дети, бывшие до сих пор такими строптивыми, охотно бегут в школу? Почему гроздья винограда остаются на лозах до самого сбора и никто их не обрывает? Почему мальчишки не кидают камнями и гнилыми помидорами в горбатого Мартино? Почему все это и еще многое другое? Никто, конечно, не признается: жители Тиса упрямы и независимы, и никогда вы от них не услышите правды, то есть что они боятся какой-то дворняги, причем не того, что она их покусает, а того, что она может плохо о них подумать. Дефенденте исходил желчью. Это же рабство какое-то! Даже ночью невозможно дышать спокойно. Что за наказание - присутствие бога, если оно тебе не нужно! А бог был, и был не какой-то там сказкой, не прятался в церкви среди свечей и ладана, а бродил из дома в дом, избрав своим, так сказать, средством передвижения обычную собаку. Крошечная частичка Создателя, малая толика его души проникла в Галеоне и теперь его глазами смотрела, приглядывалась, примечала. Когда только к этой псине придет старость? Хоть бы она поскорее обессилела и сидела себе спокойно где-нибудь в уголке! Утратив из-за старости способность передвигаться, она перестала бы досаждать людям. А годы все шли и шли, на улицах не горланили и не сквернословили пьянчужки, после полуночи девицы уже не прогуливались и не хихикали с солдатами под портиками. Когда старая корзина Дефенденте развалилась от долгого употребления, он обзавелся новой, но не стал делать в ней потайную дверцу (пока под ногами путался Галеоне, он не осмеливался воровать хлеб у нищих). А бригадир карабинеров Венарьелло спокойно дремал на пороге казармы, удобно устроившись в глубоком плетеном кресле. Прошло много лет. Галеоне постарел, двигаться стал медленнее, и на ходу его заметно покачивало. Однажды с ним случилось что-то вроде паралича: отнялись задние ноги, и пес больше не мог ходить. На беду, произошло это на площади, когда он дремал рядом с собором на низкой каменной ограде, за которой тянулся изрезанный дорожками и тропинками крутой берег реки. С точки зрения гигиены положение было выгодным, так как животное могло отправлять свои естественные надобности, не пачкая ни ограду, ни площадь. Только место здесь было открытое, не защищенное от ветра и дождя. И на этот раз никто, конечно, не подал виду, что заметил пса, который дрожал всем телом и жалобно скулил. Болезнь бродячей собаки - зрелище малоприятное. Однако у тех, кто присутствовал при этом и по мучительным попыткам пса сдвинуться с места догадался, что именно случилось, екнуло сердце и в душе вновь затеплилась надежда. Во-первых, собака не могла больше бродить по городу - ей было теперь не под силу передвинуться хотя бы на метр. А главное, кто станет ее кормить на глазах у всего города? Кто первый осмелится обнародовать свою тайную дружбу с псиной? Кто рискнет сделаться всеобщим посмешищем? Все это вселяло надежду, что Галеоне скоро подохнет с голоду. Перед ужином горожане прогуливались, как обычно, по тротуарам вокруг площади, болтали о всяких пустяках: о том, например, что у дантиста появилась новая ассистентка, об охоте, о ценах на гильзы для патронов, о новом фильме. Полами своих пиджаков они задевали морду собаки, которая лежала, свесив задние ноги с края ограды, и хрипло дышала. Все глядели вдаль, поверх неподвижного животного, привычно любуясь открывавшейся их взору величественной панорамой реки, такой прекрасной на закате. Часам к восьми с севера нагнало тучи, пошел дождь, и площадь опустела. Но среди ночи, несмотря на непрерывный дождь, в городке появились крадущиеся вдоль стен тени: словно стягивались к месту преступления заговорщики. Пригнувшись, таясь от чужих глаз, они короткими перебежками приближались к площади и там, скрывшись в тени портиков и подъездов, выжидали удобного момента. Уличные фонари в этот час дают мало света, вокруг темень. Сколько же их, этих призраков? Не один десяток, наверное. Они несут еду собаке, но каждый готов пойти на что угодно, лишь бы остаться неузнанным. Собака не спит: у самого края ограды, на фоне черной долины светятся две зеленые фосфоресцирующие точки, и временами над площадью гулко разносится прерывистый жалобный вой. Все долго выжидают. Наконец кто-то, закутав лицо шарфом и надвинув на глаза козырек каскетки, первым отваживается приблизиться к собаке. Остальные не выходят из укрытий, чтобы рассмотреть смельчака: слишком уж каждый боится за себя. Одна за другой, с большими интервалами - чтобы избежать встреч, - таинственные фигуры приближаются к соборной ограде и что-то на нее кладут. Вой прекращается. Наутро все увидели Галеоне спящим под непромокаемой попонкой. На каменной ограде рядом с ним возвышалась горка всякой всячины: хлеба, сыра, мясных обрезков. Даже миску с молоком кто-то поставил. XX  Когда собаку разбил паралич, городок поначалу воспрянул духом, но это было заблуждением, которое очень скоро рассеялось. Животное, лежавшее на краю каменной ограды, могло обозревать сверху многие улицы. Добрая половина Тиса оказалась под его контролем. А разве мог кто-нибудь знать, как далеко он видит? До домов же, находившихся в окраинных кварталах и не попадавших в поле зрения Галеоне, доносился его голос. Да и вообще, как теперь вернуться к прежним привычкам? Это было бы равносильно признанию в том, что люди изменили всю свою жизнь из-за какой-то собаки, позорному раскрытию тайны, суеверно и ревностно оберегавшейся столько лет. Даже Дефенденте, чья пекарня была скрыта от бдительного ока собаки, что-то уже не тянуло к сквернословию и к новым попыткам вытаскивать через подвальное окошко хлеб из корзины. Галеоне теперь ел еще больше, чем прежде, а поскольку двигаться он не мог, то разжирел, как свинья. Кто знает, сколько он еще мог так прожить. С первыми холодами к горожанам Тиса вернулась надежда, что он околеет. Хоть пес и был прикрыт куском клеенки, но лежал на ветру и легко мог схватить какую-нибудь хворобу. Однако и на этот раз зловредный Лучони развеял всякие иллюзии. Как-то вечером, рассказывая в трактире очередную охотничью историю, он поведал, что его легавая однажды заболела бешенством оттого, что провела в поле во врет снегопада целую ночь; пришлось ее пристрелить - до сих пор, как вспомнишь, сердце сжимается. "А из-за этой псины, - как всегда, первым коснулся неприятной темы кавалер Бернардис, - из-за этой мерзкой парализованной псины, которая лежит на ограде возле собора и которую какие-то кретины продолжают подкармливать, так вот, я говорю, из-за нее нам не грозит опасность?" "А хоть бы она и взбесилась, - включился в разговор Дефенденте, - что с того? Ведь двигаться она не может!" "Кто это тебе сказал? - тут же отреагировал Лучони. - Бешенство прибавляет сил. Я, например, не удивлюсь, если она вдруг запрыгает, как косуля!" Бернардис растерялся: "Что же нам теперь делать?" "Ха, мне-то лично на все наплевать. У меня всегда при себе надежный друг", - сказал Лучони и вытащил из кармана тяжелый револьвер. "Ну, конечно! - закричал Бернардис. - Тебе хорошо: у тебя нет детей! А когда их трое, как у меня, не очень-то расплюешься". "Мое дело - предупредить. Теперь решайте сами", - сказал старший мастер, полируя дуло револьвера рукавом пиджака. XXI  Сколько же это лет прошло после смерти отшельника? Три, четыре, пять - кто упомнит? К началу ноября деревянная будка для собаки была уже почти готова. Мимоходом - дело-то слишком незначительное, чтобы уделять ему много внимания, - об этом поговорили даже в муниципальном совете. И не нашлось человека, который внес бы куда более простое предложение - убить пса или вывезти его подальше. Плотнику Стефано поручили сколотить будку таким образом, чтобы ее можно было установить прямо на ограде, и еще выкрасить ее в красный цвет: все-таки будет гармонировать с кирпичным фасадом собора. "Что за безобразие! Что за глупость!" - говорили все, стараясь показать, будто идея эта пришла в голову кому угодно, только не им. Выходит, Страх перед собакой, видевшей бога, уже перестал быть тайной? Но установить будку так и не пришлось. В начале ноября одни из подмастерьев пекаря, направляясь, как обычно, в четыре часа утра на работу через площадь, увидел на земле у ограды неподвижный черный холмик. Он подошел, потрогал его и бегом пустился в пекарню. "Что там еще такое?" - спросил Дефенденте, увидев напуганного мальчишку. "Он умер! Он умер!" - с трудом переводя дух, выдавил из себя тот. "Кто умер?" "Да этот чертов пес... Лежит на земле и уже твердый, как камень!" XXII  Так что же? Все облегченно вздохнули? Предались безумной радости? Ну, конечно, эта доставившая им столько неудобств частичка бога наконец-то покинула их, но слишком много времени утекло. Как теперь повернуть вспять? Как начать все сначала? За эти годы молодежь приобрела другие привычки. В конце концов воскресная месса тоже ведь какое-то развлечение. Да и ругательства почему-то стали резать ухо. Короче говоря, все ждали великого облегчения, но ничего такого не испытали. И потом: если бы теперь возродились прежние, свободные нравы, не было бы это равносильно признанию? Сколько трудов стоило скрывать свои страхи, а теперь вдруг взять да и выставить себя на посмешище? Целый город изменил свою жизнь из почтения к какой-то собаке! Да над этим стали бы потешаться даже за границей! Но вот вопрос: где похоронить животное? В городском саду? Нет, нет, в самом центре города нельзя, его жители и так уже натерпелись достаточно. На свалке? Люди переглядывались, но никто не решался высказаться первым. "В инструкциях такие случаи не предусмотрены", - заметил наконец секретарь муниципалитета, выведя всех из затруднительного положения. Кремировать пса в печи? А вдруг после этого начнутся инфекционные заболевания? Тогда зарыть его за городом - вот правильное решение. Но на чьей земле? Кто на это согласится? Начались даже споры: никто не хотел закапывать мертвую собаку на своем участке. А что, если захоронить ее рядом с отшельником? И вот собаку, которая видела бога, положили в маленький ящик, ящик поставили на тележку и повезли к холмам. Дело было в воскресенье, и многие воспользовались случаем, чтобы совершить загородную прогулку. Шесть или семь колясок с мужчинами и женщинами следовали за тележкой с ящиком; все старались делать вид, будто им весело. День, правда, выдался солнечный, но застывшие поля и голые ветки деревьев являли не такое уж радостное зрелище. Подъехав к холму, все высыпали из колясок и пешком потянулись к развалинам древней часовни. Дети бежали впереди. "Мама, мама! - послышалось вдруг сверху. - Скорее! Идите сюда, смотрите!" Прибавив шагу, все поспешили к могиле Сильвестре. С того давно забытого дня, когда его похоронили, никто сюда больше не поднимался. Под деревянным крестом на могильном холмике лежал маленький скелет, от снега, ветра и дождя ставший таким хрупким и белым, словно был сделан из филиграни. Скелет собаки. Волшебство природы Пятидесятидвухлетний художник-декоратор Адольфо Ло Ритто уже лежал в постели, когда в замочной скважине повернулся ключ. Он посмотрел на часы: четверть второго. Это пришла домой его жена Рената. Снимая свою шляпку из птичьих перышек, она остановилась на пороге комнаты; на лице ее застыла деланно-непринужденная улыбка. Во всем облике этой тридцативосьмилетней худощавой женщины с тоненькой талией и от природы по-детски надутыми губками было что-то вызывающе бесстыдное. Не отрывая головы от подушки, муж с укоризной, слабым голосом сказал: "Мне было плохо". "Плохо, говоришь?" - равнодушно спросила она, подходя к шкафу. "Да, приступ этих моих ужасных колик... думал, не вынесу..." "Но теперь полегчало?" - тем же тоном спросила жена. "Сейчас стало получше, но все равно еще больно... - Тут его голос внезапно переменился, стал резким, злым:- А где это ты была? Могу я узнать, где ты была? Сейчас уже половина второго!" "Незачем так кричать. Где я была? В кино была, с Франкой". "В каком кино?" "В "Максимуме". "А что там идет?" "Ну, знаешь! Что это с тобой сегодня? Учиняешь допрос, где я была, да в каком кинотеатре, да на каком фильме, может, хочешь еще знать, на каком трамвае я ехала? Тебе сказано, что я была с Франкой!" "Какой, говоришь, фильм вы смотрели?" Спрашивая, он все с тем же страдальческим выражением лица подвинулся на кровати так, чтобы можно было достать со стола пачку газет. "Ах, вот оно что! Проверить решил? Думаешь, я лгу? Хочешь меня подловить, да? Ладно. В таком случае я тебе вообще ничего не скажу. Вот так". "Знаешь, кто ты? Хочешь, я скажу тебе, кто ты? - От жалости к самому себе Ло Ритто едва не плакал. - Хочешь, я скажу тебе, кто ты? Хочешь?" Задыхаясь от ярости, он повторял и повторял один и тот же дурацкий вопрос. "Ну скажи, скажи, если тебе так уж хочется!" "Ты... ты... ты... - выкрикнул он механически раз десять подряд, с мрачным наслаждением бередя рану, нывшую где-то глубоко в груди. - Я тут едва не подох, а ты шляешься неизвестно с кем. Какой-то "Максимум" придумала! Я болею, а она разгуливает с кавалерами... да ты хуже самой последней девки... - Тут он, чтобы усилить впечатление от сказанного, сделал вид, будто его душат рыдания, и, всхлипывая, продолжал:- Ты... ты меня... погу... ты меня погубила, навлекла позор на мой дом... Я лежу в постели больной, а ты всю ночь где-то шатаешься!" "Ну, завел, завел! - наконец откликнулась жена, убравшая между тем шляпку и костюм в шкаф, и повернула к нему побледневшее и вытянувшееся от злости лицо. - А теперь, по-моему, лучше тебе помолчать". "Вот как, это я еще и молчать должен! Да как у тебя хватило наглости сказать такое? Я должен молчать? Делать вид, будто ничего не произошло? Ты будешь разгуливать до часу ночи и заниматься своими грязными делишками, а я - молчи?" Она тихо, с расстановкой, так что все "с" у нее получались свистящими, сказала: "Если бы ты только знал, как ты мне противен, если бы ты только знал, старый сморчок! Подумаешь, художник Ло Ритто! Пачкун! - Ей доставляло наслаждение, что каждое ее слово, как бурав, ввинчивалось в самые чувствительные и болезненные точки его души. - Да ты посмотри, посмотри на себя в зеркало. Ты же конченый человек, развалина, беззубая уродина... с этими своими сальными косицами! Художник, ха!.. Да от тебя же смердит... Не чувствуешь, какая вонища в комнате?" И она с гримасой отвращения распахнула окно и легла грудью на подоконник, делая вид, будто ей необходимо глотнуть свежего воздуха. С кровати послышалось хныканье: "Я наложу на себя руки, клянусь, я покончу с собой, не могу больше..." Женщина молчала, стоя неподвижно и глядя из окна в холодную декабрьскую ночь. Чуть погодя он уже не жалостливым, а снова зазвеневшим от ярости голосом закричал: "Да закрой, закрой это проклятое окно! Хочешь, чтобы я простудился?" Жена не шелохнулась. Он посмотрел искоса на ее лицо: оно уже не было ни злым, ни напряженным; казалось, из него вдруг ушла жизнь: отразившееся на нем непонятное новое чувство удивительным образом его изменило. И какой-то странный свет озарил его. "Интересно, о чем она думает? - спросил он себя. - Может, ее испугала моя угроза покончить с собой?" Но он сразу понял, что ошибся. Даже если бы у него были какие-то основания тешить себя надеждой, что у жены осталась хоть капля привязанности к нему, было ясно, что дело тут в чем-то другом. В чем-то очень страшном и сильном. Но в чем именно? Вдруг жена, стоя все так же неподвижно, окликнула его: "Адольфо! - Голос ее был нежным и испуганным, как у девочки. - Адольфо, посмотри", - пробормотала она в какой-то невыразимой тоске, словно из последних сил. Любопытство Ло Ритто было так велико, что он, позабыв о холоде, вскочил с постели, оперся о подоконник рядом с женой да так и окаменел. Над черным гребнем крыш по другую сторону двора медленно поднималось в небо что-то огромное и светящееся. Округлый, правильной формы контур проступал все четче и наконец вырисовался полностью: это был сверкающий диск невиданных размеров. "Господи, луна!" - потрясение прошептал он. Да, это была луна, но не мирная обитательница нашего ночного неба, пособница любви, добрая волшебница, своим сказочным светом превращающая лачуги в дворцы, а огромное, изрытое страшными провалами чудовище. В силу какого-то вселенского катаклизма она непомерно увеличилась и, безмолвная, нависла над миром, заливая его ровным ослепительным светом, похожим на свет бенгальских огней. В нем каждая вещь прорисовывалась до мельчайших деталей, отчетливо виднелось все - углы, карнизы, камни, царапины на стенах, волоски и морщины на лицах людей. Но никто не смотрел по сторонам. Глаза всех были обращены к небу, люди не могли оторваться от этого ужасающего зрелища. Неужели извечных законов природы больше не существует, какая-то страшная ошибка нарушила порядок во вселенной? Может, это уже конец, может, наш спутник со все возрастающей скоростью неотвратимо приближается к земле и через несколько часов зловещий шар разрастется так, что заполнит собой все небо, потом его свет померкнет в конусе земной тени и уже ничего не будет видно, пока в какую-то долю секунды в тусклом свете ночного города мы не почувствуем, как на нас надвигается не имеющий границ шероховатый каменный потолок; мы даже не успеем ничего увидеть - все разлетится и рухнет в пустоту прежде, чем наш слух уловит начало взрыва. Со двора доносятся стук распахиваемых окон и ставен, призывы, крики ужаса; у подоконников сгрудились люди, в этом лунном свете они кажутся призраками. Ло Ритто чувствует, как рука жены сжимает его руку, сжимает так, что ему становится больно. "Адольфо, - выдыхает она, - Адольфо, о, прости меня, Адольфо, сжалься надо мной, прости!" Всхлипывая, она прижимается к нему, ее бьет сильная дрожь. Не отрывая глаз от чудовищной луны, он обнимает жену, а в это время словно идущий из недр земли гул - это кричат и стенают люди, миллионы людей - разносится над крышами охваченного ужасом города. Стены Анагора Когда мы углубились в Тибести, проводник из местных жителей спросил, не желаю ли я случайно взглянуть на стены города Анагора - он может их показать. Я посмотрел на карту, но города Анагора там не было. Не упоминался он и в туристских путеводителях, обычно весьма подробных. Я спросил: "Что же это за город, если его нет на географических картах?" И услышал в ответ: "Это большой, очень богатый и могущественный город, но на географических картах он не отмечен потому, что наше правительство не признает или делает вид, что не признает его. Он обходится своими силами и никому не подчиняется. Он существует сам по себе - даже королевские министры не могут в него войти. Он не торгует с другими странами, ни с близкими, ни с дальними. Он закрыт для всех. Он живет много веков за своими толстыми стенами. А то, что из него никто и никогда еще не выходил, не означает разве, что люди там счастливы?" "Но на картах, - продолжал упорствовать я, - нет города под названием Анагор; должно быть, это одна из множества здешних легенд, и все дело, как видно, в миражах, порождаемых раскаленным воздухом пустыни". "Нам лучше двинуться в путь за два часа до рассвета, - сказал проводник, которого звали Магалон. Сказал так, словно не слышал моих слов. - На твоей машине, господин, к полудню мы уже будем у Анагора. Я приду за тобой в три часа пополуночи, мой господин". "Город, подобный тому, о котором рассказываешь ты, был бы обозначен на картах двойным кружком, и название его напечатали бы крупным шрифтом. Я же не нахожу никаких упоминаний об Анагоре; его, как видно, не существует... В три я буду ждать тебя, Магалон". В три часа ночи мы с включенными фарами двинулись к югу по дорогам пустыни, и, пока я курил одну сигарету за другой, пытаясь хоть как-то согреться, горизонт слева посветлел, и вскоре показалось солнце. Оно залило пустыню жгучим светом, воздух быстро раскалился, появилось марево, и мы увидели повсюду озера и болота, а в них - отражение скалистых утесов с очень четкими очертаниями; в действительности же воды здесь негде было набрать и ведерка и вокруг простирались одни пески и россыпи раскаленных камней. Но машина удивительно послушно катила вперед, и в 11 часов 37 минут Магалон, сидевший рядом со мной, сказал: "Смотри, господин". И я действительно увидел тянувшиеся на много километров сплошные желтоватого цвета стены высотой метров в двадцать - тридцать; в некоторых местах над ними возвышались башенки. Когда мы приблизились, я заметил, что у самых стен разбит целый лагерь; здесь были и убогие навесы, и палатки, и богатые шатры, над которыми развевались штандарты. "Кто это?" - спросил я. И Магалон объяснил: "Это люди, которые надеются войти в город, потому они и разбили свой лагерь у его ворот". "Вот как! Значит, здесь есть и ворота?" у "Да, их здесь множество - и больших, и малых. Не меньше сотни. Но длина стен по окружности так велика, что ворота находятся на значительном расстоянии друг от друга". "Ну, и когда же эти ворота открываются?" "Их не открывают почти никогда. Но одни какие-то, говорят, все же должны открыться. Сегодня вечером или завтра, а может, через три месяца или через пятьдесят лет, неизвестно. Это и есть великая тайна города Анагора". Мы подъехали и остановились у массивных ворот, выкованных, казалось, из одного куска железа. Много ожидающих собралось возле них. Здесь были изможденные бедуины, нищие, женщины в покрывалах, монахи, вооруженные до зубов воины и даже один владетельный князь со своей небольшой свитой. Время от времени кто-нибудь стучал палицей в ворота, и те отзывались глухим рокотом. "Люди стучат, - пояснил проводник, - чтобы там, в Анагоре, вышли на стук и отперли. Здесь все уверены, что, если не стучать, никто и никогда ворот не откроет". Меня взяло сомнение: "Но это точно, что там, за стенами, кто-то есть? Может, город уже давно мертв?" Магалон, улыбнувшись, ответил: "Все оказавшиеся здесь впервые думают так же. И я когда-то сомневался - считал, что за стенами живых людей не осталось. Но это неверно, и тому есть доказательство. Бывают вечера, когда при благоприятном освещении можно разглядеть дымки; они поднимаются из города прямо к небу, словно от множества курильниц. Ясно, что в городе живут люди - они разводят огонь и готовят пищу. Есть доказательство, еще более убедительное: был случай, когда ворота все-таки открыли". "Когда же?" "Точной даты, сказать по правде, никто не знает. Одни говорят, что месяц или полтора тому назад, другие считают, что с тех пор прошло два, три, а то и четыре года, а кое-кто думает даже, что это было во времена, когда правил султан Ам-эль-Эргун". "А когда правил Ам-эль-Эргун?" "Около трехсот лет тому назад... Но тебе, мой господин, очень повезло... Смотри. Хотя сейчас полдень и воздух раскален, вон там, видишь, появились дымы". Несмотря на жару, внезапное оживление охватило этот пестрый лагерь. Все вышли из палаток и стали указывать пальцами на две колеблющиеся струйки серого дыма, которые поднимались в неподвижном воздухе над стенами. Я не понимал ни единого слова из того, что выкрикивали эти люди взволнованными голосами, сливавшимися в сплошной гул. Но было очевидно, что все они охвачены восторгом. Словно эти два жалких дымка были самым великим чудом на свете и сулили тем, кто их видел, близкое счастье. Мне же все эти восторги казались необоснованными по следующим соображениям. Во-первых, от появления дымов вовсе не возрастала вероятность того, что ворота откроются, а потому не было никаких разумных причин для подобного ликования. Во-вторых, поднятый шум, если его услышали по ту сторону стен - а его, конечно же, должны были услышать, - скорее мог насторожить обитателей Анагора, чем вызвать у них желание открыть ворота. В-третьих, появление дыма само по себе вовсе не означало, что Анагор обитаем. Может, это просто случайный пожар, занявшийся от лучей нещадно палящего солнца? Была и еще одна, пожалуй, наиболее вероятная версия: ведь огонь могли развести злодеи, проникшие за стену через какой-нибудь потайной ход, чтобы разграбить этот мертвый и покинутый всеми город. "Очень странно, - думал я, - что никаких других признаков жизни, кроме этих дымов, в Анагоре не замечено: ни голосов, ни музыки, ни собачьего воя, ни часовых или любопытных, выглядывающих из-за стен. В высшей степени странно". И тогда я сказал: "Послушай-ка, Магалон, когда открылись те ворота, о которых ты говоришь, многим удалось в них войти?" "Только одному человеку", - ответил Магалон. "А другие? Их что, прогнали?" "Других поблизости не было. Это одна из самых маленьких дверей в стене, и пилигримы не обращали на нее внимания. В тот раз там никто ничего и не ждал. Под вечер к ней подошел какой-то путник и постучался. Он не знал, что этот город - Анагор, и, вступая в него, ни на что особенное не рассчитывал, ему просто нужно было где-то переночевать. В общем, он совершенно ничего не знал и оказался там чисто случайно. Может, потому ему и открыли". Что до меня, то я прождал в своей палатке у этой стены двадцать четыре года. Ворота так и не открылись. И теперь я возвращаюсь к себе на родину. Пилигримы, стоящие здесь лагерем, глядя на мои сборы, качают головой. "Эй, друг, к чему такая спешка? - говорят они мне. - Имей капельку терпения, черт побери! Ты слишком многого требуешь от жизни". Художественный критик Войдя в DCXXII зал Биеннале, известный критик Паоло Малусарди в замешательстве остановился. Здесь была размещена персональная выставка Лео Скуиттины - десятка три на первый взгляд одинаковых картин, изображавших сеть перпендикулярных линий, почти как у Мондриана, с той, однако, разницей, что фон на них был намного ярче, а в самой, так сказать, "решетке" горизонтальные линии, значительно более широкие, чем вертикальные, местами располагались гуще, что создавало иллюзию пульсации, сжатия, спазма; так бывает при плохом пищеварении, когда что-то словно застревает в желудке, причиняя боль, а потом постепенно рассасывается и идет своим путем дальше. Бросив незаметно взгляд по сторонам, критик убедился, что он в зале один. Совершенно один. В это жаркое послеполуденное время посетителей на выставке было мало, да и те уже тянулись к выходу: близился час закрытия. Скуиттина? Критик стал припоминать. Года три тому назад, если он не ошибается, в Риме ему встречался художник с таким именем. Но в те времена он писал еще предметы: пейзажи, людей, всякие там вазы с грушами, - как того требовала загнившая традиция. Больше на память не шло ничего. Полистал каталог. Перечню выставленных картин предпосылалась краткая вступительная статья какого-то Эрманно Лаиса. Он пробежал ее глазами: обычные словеса. "Скуиттина, Скуиттина", - повторял он вполголоса. С этим именем было связано что-то, происшедшее совсем недавно. Но что именно, он сейчас вспомнить не мог. Ах, вот! Два дня тому назад это имя ему называл Тамбурини, маленький горбун, без которого не обходится ни одна сколько-нибудь значительная художественная выставка, маньяк с неудовлетворенными творческими амбициями, вечно отирающийся среди художников. Этого болтуна и зануды все боялись, как огня. Однако благодаря своей бескорыстности и большому опыту он умел безошибочно угадывать, а вернее, даже предугадывать новые явления в живописи, которым года через два иллюстрированные журналы, заручившись поддержкой официальной критики, начинали вдруг отводить целые страницы цветных репродукций. Да-да, именно Тамбурини, вынюхивающий и знающий все новое в мире изобразительного искусства, два дня тому назад в кафе "Флориан" долго разглагольствовал, хотя никто его не слушал, о достоинствах работ вот этого самого Скуиттины - единственного, по его словам, подлинного откровения Венецианской Биеннале, единственной индивидуальности, "возвышающейся (именно так он и сказал) над болотом нефигуративного конформизма". Скуиттина, Скуиттина... Странная фамилия. Критик перебрал в уме множество статей своих коллег, писавших об этой выставке. Никто не уделил Скуиттине больше двух-трех строк. Скуиттина остался незамеченным. В общем, нетронутая целина. Для него, критика с именем, этот Скуиттина мог оказаться настоящей находкой. Малусарди присмотрелся к картинам внимательнее. Конечно же, вся эта голая геометрия его совершенно не волновала. И вообще, плевать он на нее хотел. Но ее можно было использовать как зацепку. Почем знать, может, сама судьба уготовила ему завидную роль первооткрывателя нового большого художника. Он вновь пригляделся к картинам и подумал: интересно, чем он рискует, выступив в пользу Скуиттины? Сможет ли кто-нибудь из коллег сказать, что он попал пальцем в небо? Ни в коем случае. Эти полотна, такие четкие, несущие в себе такую обнаженную идею, совершенно не допускают каких бы то ни было вульгарных эмоций, и критик, отозвавшийся о них с похвалой, может чувствовать себя в полнейшей безопасности. А ведь есть еще вероятность (зачем исключать ее априори?), что перед нами действительно гений, о котором будут говорить много-много лет и которому суждено заполнить цветными репродукциями своих картин не один том издательства "Скира". Приободрившись и уже понимая, что он напишет статью, которая заставит его коллег кусать локти от зависти и бессильной ярости, когда они поймут, что упустили такой лакомый кусок, критик решил определить в общих чертах свое отношение к ситуации. Итак, что можно сказать о Скуиттине? Бывали, правда нечасто, случаи, когда критику удавалось быть искренним хотя бы с самим собой. И он ответил на свой вопрос так: "Пожалуй, можно сказать, что Скуиттина - абстракционист. Что на его картинах не изображено ничего конкретного. Что язык его творчества - это чисто геометрическая манипуляция с четырехугольными фигурами и замыкающими их линиями. Но свое явное подражание Мондриану он старается искупить хитроумным приемом - горизонтальные линии делает пошире, а вертикальные - поуже и, варьируя эти утолщения и сужения, добивается любопытного эффекта: так и кажется, что поверхность картины не плоская, а волнистая. Короче говоря, перед нами все тот же абстракционистский "trompe d'oeil" {Здесь: оптический эффект (франц.).}. "Черт побери, да это же просто находка! - сказал себе критик. - Нет, я не дурак, совсем не дурак". Тут он вздрогнул, словно человек, который, беспечно прогуливаясь, вдруг замечает, что ноги завели его на край пропасти. Если изложить на бумаге все эти идеи просто так, в том виде, в каком они пришли ему в голову, что станут говорить за столиками "Флориана", на виз Маргутта, в официальных кругах, в кафе на улице Брера? Представив себе это, он даже улыбнулся. Нет-нет, дело свое он, слава богу, знает в совершенстве. Каждый предмет требует особого к себе подхода, а что касается языка, которым следует говорить о живописи, то здесь он в своей стихии. Один лишь Польтергайстер мог бы еще с ним потягаться. В вопросах авангардистской критики он, Малусарди, пожалуй, самый видный специалист, и боятся его больше, чем кого бы то ни было. Спустя час он уже сидел в гостиничном номере. Раскрыв каталог Биеннале на странице, где говорилось о Скуиттине, поставив перед собой бутылку минеральной воды и не выпуская изо рта сигареты, он писал: "... ему (то есть Скуиттине) почти невозможно отказать - как бы ни было заметно неизбежное, сознательно достигаемое и порой слишком явное заимствование стилистических приемов - в известной жесткости и безудержном стремлении к формальному аскетизму, которые, не зачеркивая его тяготения к диалектической казуальности, утверждают четкие нормы такого изобразительного или,, вернее сказать, эвокативного акта, как настойчивое ритмическое расположение фигур в соответствии с тщательнейшим отбором прообразов..." Но как мало-мальски прилично выразить потаенный смысл вполне банальной концепции "trompe d'oeil"? А хотя бы вот так: "Именно здесь проясняется, каким образом мондриановский прием используется им лишь в пределах, определяющих переход от понятия к осознанию реальности, и эту реальность он действительно представляет с феноменальным умением подметить все самое необходимое; но своевременно используемый прием абстрагирования позволяет художнику произвести очень широкую и ранее никем не осуществлявшуюся операцию подмены..." Дважды перечитав написанное, он покачал головой, зачеркнул определение "безудержном" и перед словом "тяготения" вставил "неодолимого"; прочел еще два раза, снова покачал головой, снял телефонную трубку, попросил соединить его с баром, заказал двойное виски и, развалившись в кресле, отдался извилистому течению мысли. Удовлетворенности не было. Может, виски принесет желанное вдохновение. И принесло. Озарило, как молнией. Ведь если, осенило его, ведь если поэзия герметиков вызвала к жизни специфическую герметическую критику, разве не справедливо ждать от абстракционизма, что он породит свою особую абстракционистскую критику? Его даже в жар бросило, когда он, пока еще смутно, представил себе, как можно развить столь смелую идею. Вот это озарение! До чего же просто и в то же время трудно! Как все простое. Во всяком случае, никто еще до такого не додумался. Он, он будет основоположником новой школы. В сущности, всего и дела, что перенести на страницы рецензии технику, до сих пор применявшуюся лишь в живописи. Сначала нерешительно, как человек, которому в руки попал незнакомый механизм, потом - когда слова уже сами стали набегать одно на другое - все смелее, раскованнее, и наконец в пароксизме самодовольства он писал: "... у него (то есть у Скуиттины) в контрапункте некой стратегии свидетельства обнаруживается ядро освобождения от отжившего рабского следования постулатам связи действительность-действительность, что является безусловным признаком становления и, следовательно, тревожного погружения в фатальный момент, при котором модули приобретают видимость конкретной субстанции, столь явной и ощутимой, что становится совершенно очевидным превосходство поэтического начала". Тяжело дыша, Малусарди поставил точку. Его лихорадило. Он нетерпеливо перечитал написанное. Нет, еще не то. Инерция старых привычек по-прежнему тянула его назад, к слишком избитым средствам выражения. Нужно было разорвать и эти последние цепи, обрести подлинную свободу. И он очертя голову ринулся в неизвестное. "Художник, - писал он в экстазе, - от раз воз них сознамство под мирозавение. Перекотум эземистичности! Нечтоиноекак законобил да бы оксивал серпентизмы. Саронадельно квалитарные буролески выхаивания. Уравносилие он она оно у Скуиттины себеволит замикодавность. Тамброн тамброн, ктобымы наковесили с черенамией портозовства в госитарной полиэнтосификации, выкомеривает тум или барам..." Когда Малусарди перевел дух, было уже темно. Он чувствовал себя разбитым и измочаленным, словно его основательно поколотили. Зато счастливым. Вокруг валялось полтора десятка густо исписанных страниц. Он собрал их. Все перечитал, маленькими глотками допивая виски, оставшееся на дне стакана. Затем изобразил что-то вроде победного танца. Черт побери, кто посмеет теперь сказать, что он не гений! Лениво развалясь на диване, Фабриция Смит-Ломбрасса, девушка в высшей степени осведомленная или, выражаясь изящнее, "весьма тонко чувствующая", жадно читала критическую статью. Вдруг она расхохоталась. "Ты только послушай, Диомеда, что за прелесть! - воскликнула она, обращаясь к приятельнице. - Послушай, что выдал Малусарди этим несчастным фигуративистам: "...в госитарной полиэнтосификации, выкомеривает тум или барам"! Обе девушки от души посмеялись. "Действительно остроумно, - подтвердила Диомеда. - Обожаю Малусарди. Он неподражаем!" Капля Капля воды поднимается по ступенькам лестницы. Слышишь? Лежа на кровати, в темноте, я слежу за ее осторожным движением. Как это она делает? Подпрыгивает? Тик, тик - доносится до меня дробно. Потом капля замирает и иногда всю оставшуюся часть ночи не дает больше о себе знать. И однако же она поднимается. Со ступеньки на ступеньку перемещается вверх, в отличие от всех других капель, падающих, в полном соответствии с законом всемирного тяготения, только вниз, производя при падении короткий щелкающий звук, знакомый всем людям земли. А эта нет: медленно всходит она по лестничным маршам подъезда "Е" нашего огромного многоквартирного дома. И заметили это не мы, так тонко все чувствующие и такие впечатлительные взрослые, а девочка - служанка со второго этажа, заморенное, невежественное существо. Она услышала ее однажды поздним вечером, когда весь дом уже засыпал. Послушав немного, девочка не выдержала, встала с постели и побежала будить хозяйку. "Синьора, - зашептала она, - синьора!" - "Что такое? - спросила хозяйка, вздрогнув. - Что случилось?" - "Там капля, синьора, - капля, которая поднимается по лестнице!" - "Что-что?" - спросила та оторопело. "Там капля поднимается по ступенькам", - повторила служаночка чуть не плача. "Да ты с ума сошла! - напустилась на нее хозяйка. - Марш в постель, сейчас же! Ты просто пьяна, бесстыжая! То-то я стала замечать по утрам, что вино в бутылке убывает! Ах ты грязная тварь! Если ты думаешь..." Но девчонка уже убежала к себе и забилась под одеяло. "И взбредет же в голову такое!.. Вот дура!.." - думала, лежа в тишине, хозяйка - спать ей уже не хотелось. Но невольно вслушиваясь в царящее над миром ночное безмолвие, она вдруг тоже различила эти странные звуки. Действительно, по лестнице поднималась капля. Как примерная хозяйка, она хотела было встать и посмотреть, в чем дело. Да разве что-нибудь разглядишь в тусклом свете маленьких лампочек, освещающих пролеты? Как станешь искать среди ночи, на темной лестнице и еще по такому холоду какую-то каплю? Назавтра слух о капле пополз из квартиры в квартиру, и теперь уже все в доме о ней знают, хотя и предпочитают об этом не говорить, как о какой-то глупости, в которой стыдно даже признаться. И теперь в темноте, когда на весь род людской наваливается ночь, уже многие напрягают слух: кому мерещится одно, кому - другое. В иные ночи капля молчит. А иногда, наоборот, на протяжении нескольких часов она только и делает, что поднимается все выше, выше; и начинаешь думать, что она больше вообще не остановится. Когда кажется, что эти еле слышные звуки замирают у твоего порога, сердце начинает отчаянно биться: слава богу, не остановилась, вон удаляется - тик, тик, - теперь пойдет на следующий этаж. Я точно знаю, что жильцы с бельэтажа уже чувствуют себя в безопасности. Раз капля, думают они, прошла мимо их двери, значит, она больше их не побеспокоит. Пусть теперь волнуются другие, такие, например, как я, живущий на седьмом этаже, а им уже не страшно. Но откуда они знают, что в следующую ночь капля возобновит свое движение с того места, где она остановилась в предыдущую, а не начнет все сначала, отправившись в путь с самых нижних, вечно сырых и почерневших от грязи ступенек? Нет, все-таки и им нельзя чувствовать себя в безопасности. Утром, выходя из дому, все внимательно разглядывают ступеньки: может, хоть какой-то знак остался? Но, как и следовало ожидать, ничего не находят - ни малейшего отпечатка. Да и вообще, кто станет утром принимать эту историю всерьез? Утром, когда светит солнце, человек чувствует себя сильным, он прямо-таки лев, хотя еще несколько часов тому назад трясся от страха. А может, те, с бельэтажа, все-таки правы? Впрочем, и мы, поначалу не слышавшие ничего и считавшие себя вне опасности, с некоторых пор по ночам тоже стали улавливать какие-то звуки. Да, верно, капля пока еще далеко. До нашего слуха доносится через стены лишь едва различимое тиканье, слабый его отголосок. Но ведь это означает, что она поднимается, подходя все ближе и ближе. И ничего не помогает, даже если ты ложишься спать в самой удаленной от лестничной клетки комнате. Лучше уж слышать этот звук, чем проводить ночи, гадая, раздастся он сегодня или нет. Те, кто живет в таких дальних комнатах, иногда не выдерживают, пробираются в коридор и, затаив дыхание, стоят в ледяной передней за дверью, слушают. А услышав ее, уже не осмеливаются отойти, объятые неизъяснимым страхом. Но еще хуже, когда все тихо: вдруг, именно в тот момент, когда ты вернешься в постель, этот звук возобновится? Странная какая-то жизнь. И никому нельзя пожаловаться, что-то предпринять, найти какое-то объяснение, которое сняло бы с души тревогу. Невозможно даже поделиться с жильцами из других домов, с теми, кто не испытал этого на себе. "Да что еще за капля такая? - спрашивают они, раздражая своим желанием внести в дело ясность. - Может, это мышь? Или выбравшийся из подвала лягушонок? Да нет же! А может, вообще все это надо понимать иносказательно, - не сдаются они, - как, скажем, символ смерти? Ничего подобного, господа, это просто-напросто капля, но только она почему-то поднимается по лестнице". Ну, а если заглянуть глубже, может, мы так пытаемся передать свои сновидения и тревоги или сладкие мечты о тех далеких краях, где, как нам кажется, царит счастье? В общем, нет ли здесь поэтического образа? Ничего подобного. А не тяга ли это к еще более далеким - совсем уже на краю света - землям, которых нам никогда не достичь? Да нет же, говорю вам, это не шутка, и не нужно искать здесь никакого двойного смысла. Увы, речь идет, по-видимому, просто о капле воды, которая ночами поднимается по лестнице вверх. Тик, тик - крадучись, со ступеньки на ступеньку. Потому-то и страшно. Зимняя ночь в Филадельфии В самом начале июля 1945 года альпийский проводник Габриэле Франческини, поднявшись в одиночку по Валь Канали (Пале ди Сан Мартино ди Кастроцца), чтобы опробовать новый подход к отвесному склону Чима дель Коро, увидел наверху, примерно в ста метрах от скального основания, что-то белое, свисавшее с небольшого выступа над пропастью. Вглядевшись хорошенько, он понял, что это парашют, и вспомнил, что в январе где-то в этих местах разбился американский четырехмоторный самолет, летевший из Австрии; семь или восемь членов его экипажа благополучно приземлились в Гозальдо, а двоих отнесло ветром в сторону, и было видно, как они опускались за горную гряду К рода Гранде. Больше о них не слышали. С карниза свисали белые стропы, на которых болталось что-то темное - то ли сумка с неприкосновенным запасом, то ли останки самого летчика, над которыми хорошо поработали солнце, вороны и снежные бури. Склон в этом месте был очень крутым, но не таким уж неодолимым - примерно третьей степени сложности. Франческини довольно быстро добрался до карниза и увидел, что черная штуковина - просто клубок перепутанных и обрезанных ножом лямок. Он стянул парашют вниз. Чуть поодаль, на небольшой террасе, виднелся какой-то ярко-красный предмет: это был двойной прорезиненный жилет с парой странных металлических рычажков; стоило привести в действие один из них, как жилет мгновенно со свистом наполнился воздухом. На нем была надпись: Л-т Ф. П. Мюллер, Филадельфия. Еще ниже Франческини нашел пустую обойму от пистолета - все патроны были расстреляны, - а в самом низу, в углублении, между скалой и снегом, заполнявшим расщелину, - зеленый фланелевый шарф из военного обмундирования и короткий штык с обломанным острием. Самого летчика нигде не было. (Первым выпрыгнул Франклин Дж. Годжер, следом за ним - он. А остальные? Белый купол его парашюта уже раскрылся, а те почему-то все не прыгали. Парашют Годжера был под ним, метрах примерно в пятидесяти. Рев моторов постепенно затихал, словно уходил в вату. Он заметил, что по мере того, как они снижались, ветер относил ил в сторону от долины, к горам, покрытым снегом. Горы росли прямо на глазах, ощетиниваясь причудливыми скалами; они были изрезаны темными расщелинами, на дне которых, отливая голубизной, лежал снег. "Годжер! Годжер!" - позвал он, но тут между ним и его товарищем внезапно выросла стена. Она быстро приближалась. Это был желтовато-серый отвесный склон, который вдруг стал валиться на него. Вытянув вперед руки, он попытался смягчить удар.) Спустившись в долину, Франческини сообщил об увиденном на ближайший американский пост. Наверх он вернулся лишь через двенадцать дней. За это время снег заметно подтаял, но новые поиски ни к чему не привели. Он совсем уже собрался уходить, как вдруг справа, в углублении, увидел наполовину вытаявший из снега труп - почти нетронутый, только с пустыми глазницами; и еще на темени у него виднелась страшная рана, круглая и глубокая, как чашка... Это были останки мужчины лет двадцати четырех, высокого, темноволосого. Над трупом уже вились мухи. (Он ударился о стену, правда, удар был не таким сильным, как можно было ожидать. Ухватиться ни за что не удалось; его отбросило от стены, и он повис в воздухе, почему-то перестав снижаться. Парашют зацепился за едва заметный выступ. Теперь он висел над бездной. Вокруг торчали бесформенные обломки скал, потрескавшиеся, древние, просто непонятно было, на чем они держатся. Светило солнце. Но он смотрел вниз, на дно ущелья (сверху оно казалось почти плоским), на эту гладкую и такую манящую белую дорожку. У него мелькнула мысль, что он, должно быть, выглядит сейчас очень смешно - болтается на стропах, словно марионетка. Прямо напротив торчал какой-то кривой пик, похожий на монаха, и, казалось, смотрел на него - без всякого сочувствия. Было слишком тихо. Он снял шлем в надежде уловить какой-нибудь, пусть хоть отдаленный звук, свидетельствующий о близости человека. Ничего. Ни крика, ни выстрела, ни колокольного звона, ни шума мотора. Он закричал изо всех сил: "Годжер! Годжер!" "Годжер, Годжергоджер! Годж... Годж..!" - откликнулось эхо. Холодное, четкое, казалось, оно хотело дать ему понять: нет здесь никого и ничего, кроме скал, и все твои призывы напрасны.) Когда американцы узнали об этом, вместе с Франческини в горы отправилось человек десять во главе с лейтенантом. Без привычки к горам они с трудом добрались до места. Проводник и офицер объяснялись между собой на ломаном французском. Труп уложили в мешок, и отряд стал спускаться вниз по крутому, забитому снегом каньону. Но в одном месте на их пути попалась каменистая осыпь. Здесь офицер приказал всем остановиться. Франческини воспользовался передышкой, чтобы получше рассмотреть "свою" стенку, особенно один камин {Узкий вертикальный проход между скалами.}. Вдруг уголком глаза он заметил какое-то движение. Мешок с трупом, подпрыгивая на камнях, катился вниз. Франческини взглянул на лейтенанта, но тот и бровью не повел. (В полутора метрах от его ног тянулся небольшой карниз, на котором местами лежали подушки снега. Это был единственный шанс. Он обрезал мешавшие ему ремни и, уцепившись руками за стропы, стал потихоньку спускаться, пока не коснулся ногами опоры. Теперь он стоял на карнизе. Но под карнизом была пропасть. Чуть наклонившись, он поглядел вниз, но так и не смог увидеть, где же кончается эта отвесная стена. Горы! Никогда раньше он не видел их вблизи. Они были чужими, слишком красивыми и такими обманчивыми. Как же они ему сейчас ненавистны! И все-таки нужно из них выбраться. Вот если бы можно было использовать стропы парашюта. Но они теперь висели над ним, разве до них дотянешься? Вечерело. Солнце близилось к закату, и ему стало страшно. Было холодно^. "Э-гей!" - отчаянно закричал он. "Э-ге-ге-гей!" - восьмикратно отозвались горы даже на противоположной стороне ущелья. Вдруг у него мелькнула надежда: он вытащил пистолет и, подняв руку повыше, словно так его лучше услышат, расстрелял с небольшими интервалами всю обойму. Эхо откликнулось на каждый выстрел. И вновь наступила тишина. Никогда он еще не видел ничего более неподвижного, чем горы, даже громады домов не могли быть неподвижнее. Летный комбинезон уже не защищал от холода, и он стал хлопать руками, чтобы согреться. Попробовал закурить сигарету, но легче не стало. Когда же наконец явятся эти сволочи немцы, чтобы взять его в плен?) Тело они нашли у подножия невысокой стенки. Во время падения оно вывалилось из мешка. Кое-как запихали его обратно. Франческини с помощью двух поясных ремней дотащил мешок до того места, где кончался снег. Здесь мешок положили на носилки. И снова остановились передохнуть. (Лишь когда солнце перестало освещать самый высокий пик и мрак хлынул вниз по ущельям, летчик окончательно понял, что он здесь один. Люди, дома, огонь, теплые постели, пляжи, девушки - все это казалось ему просто нелепой сказкой из какой-то потусторонней жизни. Он съел то немногое, что было при нем, большими глотками опустошил фляжку с джином. Завтра утром, конечно же, кто-нибудь за ним придет. Скорчившись, он примостился на карнизе. Попробовал еще позвать на помощь, но эхо теперь, когда уже почти ничего не было видно, только раздражало. Джин, усталость, молодость взяли свое: он уснул.) Лейтенант попросил Франческини спуститься до Мальга Канали: пусть оттуда пришлют за ними мула. А пока они будут потихоньку тащить носилки вниз. Было видно, что все чертовски устали. Франческини пошел дальше, но вскоре услышал у себя за спиной голоса: это американцы бегом спускались следом за ним. Без носилок. "А как же покойник?" - поинтересовался Франческини. "Мы оставили его там, вон за той скалой". - "Когда же вы за ним вернетесь?" Лейтенант ответил: "Когда он станет полегче". (Проснувшись, он увидел Филадельфию. Черт возьми, это же его родной город! Он видел, как в ночи сверкают под луной фасады небоскребов, а их черные острые грани уходят в бездну; видел белые улицы - почему они такие белые? Видел площади, и памятники, и купола, и причудливые конструкции смонтированных на крышах и соперничающих со звездами реклам. Ну да, а чуть пониже, за махиной "Датчин Инк.", вон за тем лесом труб, - его дом. Неужели все спят? Почему нет ни единого огонька? Ни огонька, ни светящегося окна, ни крошечного язычка зажигалки! И улицы такие пустынные, и не видно машин, пересекающих эти белоснежные перекрестки. Лишь где-то высоко-высоко посверкивают, словно голубые кварцевые пластины, стеклянные крыши зимних садов, но и там, наверху, все погружено в страшный сон. Филадельфия мертва. Произошла какая-то таинственная катастрофа, и город стал вот таким - турбины остановились, кабины лифтов застыли на полпути в своих бетонных колодцах, котлы потухли, старые квакеры окаменели, держа в руках немые телефонные трубки. Холод множеством жал проникает в меховые сапоги. Но что это за звук, похожий на подавленный вздох? Может, ветер, гуляя по колоннадам, извлекает из них жалобный стон? Или это человеческий голос? Временами ему чудится какая-то неясная музыка: звуки скрипок и гитар, доносящиеся из таинственных недр окружающих его небоскребов. На самых высоких шпилях лежит серебристая пыль. Холод режет тело, как лезвиями. А бог, о котором он столько слышал в своей жизни, - где он, этот бог? Да нет, это не Филадельфия, черт побери, это самая гнусная на всей земле яма.) Так младший лейтенант Мюллер остался на солнце один на один с обступившими его горами. Пастухи, которые поднимаются летом в горы со своими овцами, сняли с него кожаные сапоги - они еще неплохо сохранились, - а труп, не выдержав зловония, сожгли. Через три месяца вернулись американцы и забрали кости. (Наступил рассвет. Ну и что? Ночной холод так глубоко проник в его тело, что и тысячи лет не хватило бы, чтобы его отогреть. От младшего лейтенанта Мюллера не осталось больше ничего, кроме вот этого оцепеневшего тела. Вершины, склоны, нависающие снежные шапки еще спят. Никто не придет. Теперь он видит, как глубока разверзшаяся под ним пропасть. Все, что он делает, он делает автоматически, без внутренней убежденности. Снимает меховые сапоги, вытаскивает короткий штык, чтобы можно было втыкать его в щели между камнями и таким образом держаться на стене. Находит достаточно широкий, вертикально уходящий вниз камин. Может, удастся втиснуться в него? С неодолимой вялостью он пытается это сделать, упираясь руками. Но руки стали словно чужие, совсем утратили чувствительность. И вот он уже в камине, спускается вниз сантиметр за сантиметром. На мгновение его ослепляет солнечный луч, играющий на плоской скале где-то высоко-высоко. Когда кончится эта пропасть? Камень, на который он оперся правой ногой, срывается вниз. Он слышит грохот камнепада. Кончик штыка тщетно царапает стенку. Какая-то сила медленно и неумолимо опрокидывает его назад. Но вот стена наклоняется, становясь почти горизонтальной. Спасен! Горы подхватывают громкий хохот, отраженный тремя, пятью, десятью стенками. Но и он скоро смолкает. Летит вниз штык, отскакивая от скал и весело звякая. И опять все неподвижно и безмолвно.) Сейчас здесь ничего не осталось. Чтобы сохранить хоть какую-то память, сторож горного приюта "Тревизо" в том месте, где три месяца пролежали останки летчика, на пирамидке лежащих среди травы камней красной краской вывел имя: Ф. П. Мюллер - и нарисовал крест, а под ним добавил по ошибке: Англия. Наверное, потому, что от диких скал Валь Канали и Америка, и Англия одинаково далеко, за миллиарды километров, так что ошибиться очень просто. Как убили дракона В мае 1902 года некий Джозуе Лонго - крестьянин графа Джерола, часто ходивший на охоту в горы, - сказал, что он видел в Сухом Долу какую-то здоровенную зверюгу, похожую на дракона. В Палиссано, деревушке, находившейся в самом конце долины, испокон веку жила легенда о том, что где-то здесь, в одном из безводных ущелий, до сих пор еще сохранилось такое чудище. Но никто не принимал эти россказни всерьез. Однако на сей раз доводы Лонго, убедительность его слов и подробности пережитого им приключения, совершенно не менявшиеся от рассказа к рассказу, наводили на мысль, что и впрямь что-то такое там есть, и граф Мартино Джерол решил убедиться в этом самолично. Он, конечно, понимал, что ни о каком настоящем драконе и речи быть не может, но нельзя было исключить, что в здешних пустынных ущельях обитает какая-нибудь крупная змея редкого вида. Компанию в этой экспедиции ему составили губернатор провинции Куинто Андронико со своей бесстрашной красавицей женой Марией, ученый-натуралист Ингирами и его коллега, искусный мастер по изготовлению чучел, Фусти. Губернатор, человек скептического склада ума и не очень сильной воли, уже давно заметил, что жена его неравнодушна к Джеролу, но как-то не придавал этому значения и, когда Мария предложила ему поехать вместе с графом охотиться на дракона, согласился не задумываясь. Он совершенно не ревновал жену к Мартино и нисколько ему не завидовал, хотя тот был намного моложе, красивее, сильнее, храбрее и богаче его. И вот как-то после полуночи из города в сопровождении восьми верховых охотников выехали два экипажа; к шести утра они были уже у деревни Палиссано. Джерол, красавица Мария и оба натуралиста спали. Бодрствовал один лишь Андронико; он и велел остановить лошадей перед домом своего старого знакомого - доктора Таддеи. Вскоре, поднятый с постели кучером, из окна второго этажа выглянул доктор - заспанный, в ночном колпаке. Андронико, подойдя к окну и весело поздоровавшись, рассказал ему о цели экспедиции. Он рассчитывал, что доктор, услышав историю о каких-то драконах, просто посмеется над ними. Но Таддеи лишь неодобрительно покачал головой. "На вашем месте я бы туда не ездил", - сказал он твердо. "Почему? Думаете, там ничего нет? Может, все это пустая болтовня?" "Нет, не потому, - ответил доктор. - Я-то как раз думаю, что дракон есть, хотя мне лично видеть его не доводилось. Но ввязываться в это дело я бы не стал. Есть во всем этом что-то зловещее". "Зловещее? Уж не хотите ли вы, Таддеи, сказать, что действительно верите?.." "Я уже стар, дорогой мой губернатор, - ответил доктор, - и повидал на своем веку достаточно. Возможно, конечно, что все это враки. Но может быть, и правда. Нет, на вашем месте я бы в это дело не ввязывался. И вообще, послушайте меня: дорогу туда отыскать трудно, много оползней, породы здесь рыхлые - от легкого ветерка может начаться целое светопреставление - и совершенно нет воды. Оставьте эту затею, губернатор, отправляйтесь-ка лучше вон туда, на Крочетту (он указал на округлую, поросшую густой травой гору за деревней), там пропасть зайцев. - И, немного помолчав, добавил: - Нет, с вами я бы действительно не пошел. Слышал я как-то... Да что вам говорить, еще смеяться станете..." "Почему это я стану смеяться? - воскликнул Андронико. - Говорите, говорите же!" "Ну ладно. Ходят слухи, что дракон изрыгает дым и что дым этот ядовит. Даже малой толики его достаточно, чтобы убить человека". Вопреки своему обещанию, Андронико расхохотался. "Я всегда знал, что вы ретроград, - заключил он, - чудак и ретроград. Но это уж переходит всякие границы. Сейчас же не средневековье, дорогой Таддеи. До свидания. Мы вернемся вечером, и непременно с головой дракона!" Помахав рукой, он сел в экипаж и приказал кучеру трогать. Входивший в группу охотников и знавший дорогу Джозуе Лонго двигался во главе отряда. "Почему тот старик качал головой?" - спросила проснувшаяся между тем Мария. "Пустяки! - ответил Андронико. - Это миляга Таддеи; от нечего делать он занимается еще и ветеринарией. Мы говорили с ним об эпидемии ящура". "А о драконе? - спросил граф Джерол, сидевший напротив. - Ты не спросил, известно ли ему что-нибудь о драконе?" "Признаться, нет, - ответил губернатор. - Не хотел выглядеть смешным. Я сказал, что мы приехали сюда поохотиться. И только". Поднявшееся солнце развеяло сонливость путников; лошади побежали резвее, а кучера затянули песню. "Этот Таддеи был нашим домашним врачом, - сказал губернатор. - Когда-то у него была превосходная клиентура. Но однажды, не помню уж почему, кажется, из-за несчастной любви, он уединился в деревне. Потом опять что-то приключилось, и он забрался в эти горы. Случись с ним что-нибудь еще, не знаю уж, куда он сможет податься отсюда; тоже станет чем-то вроде дракона!" "Что за глупости! - откликнулась Мария раздраженно. - Только и разговору у вас что о драконе. Эта музыка мне уже надоела, за всю дорогу ничего другого я не слышала". "Да ведь ты сама захотела поехать, - мягко, но не без иронии возразил ей муж. - И потом, как ты могла слышать, о чем мы говорим, если сама спала? А может, ты притворялась?" Мария не ответила: она с беспокойством смотрела в окошко на горы, которые становились все выше, круче и суровее. В конце долины виднелось хаотическое скопление конусообразных вершин, в большинстве своем голых - ни тебе леса, ни луга, - желтоватых и бесконечно унылых. Под палящим солнцем они светились ровным и сильным светом. Около девяти часов утра экипажи остановились: дальше дороги не было. Путники поняли, что находятся в самом сердце этих зловещих гор. Вблизи было видно, что сложены они из рыхлых и осыпающихся пород, чуть ли не из сухой земли - сплошная осыпь от вершины до подножия. "Ну вот, здесь как раз и начинается тропа, - сказал Лон-го, показывая рукой на протоптанную людьми дорожку, которая вела в небольшую лощину. - Если идти по ней, то за три четверти часа можно добраться до Буреля, где как раз и видели дракона". "Воду взяли?" - спросил Андронико, обращаясь к охотникам. "У нас есть четыре фляжки с водой и еще две с вином, ваше превосходительство, - ответил один из охотников. - Думаю, хватит..." Странно. Теперь, когда они были вдали от города и эти горы отгораживали их от всего мира, мысль о драконе казалась уже не такой абсурдной. Путешественники огляделись: картина, представившаяся их взору, была малоутешительной. Желтоватые гребни, куда еще не ступала нога человека, лабиринт разбегавшихся в стороны трещин, извивы которых невозможно было проследить взглядом, - великое запустение. Молча тронулись в путь. Впереди шли охотники с ружьями, старинными куливринами и прочим охотничьим снаряжением, за ними - Мария, а замыкали шествие оба натуралиста. К счастью, тропа вилась по теневой стороне: среди этих желтых склонов терпеть солнце было бы просто мукой. Лощинка, которая вела к Бурелю, тоже была узка и извилиста, по дну ее не бежал ручей, на склонах не росли ни кусты, ни трава, кругом виднелись только камни да осыпи. Ни птичьего щебета, ни журчания воды, лишь изредка прошуршит осыпающаяся галька. Пока группа двигалась вперед, ее догнал поднимавшийся по тропе быстрее, чем наши путники, юноша с козьей тушей на плечах. "Это он к дракону идет", - сказал Лонго. Сказал совершенно серьезно, даже без намека на шутку. И пояснил, что жители Палиссано очень суеверны и ежедневно отправляют в Бурель козу, чтобы задобрить чудовище. Дань эту таскают по очереди деревенские парни. Не дай бог услышать голос чудовища - тогда жди беды. "Значит, дракон ежедневно съедает по козе?" - шутя, спросил граф Джерол. "Во всяком случае, на другое утро там ничего не находят, это точно". "Даже костей?" "Ну да. Он утаскивает козу в свою пещеру, там ее и съедает". "А не может быть, чтобы съедал ее кто-то из деревенских? - спросил губернатор. - Дорогу сюда знают все. И вообще, кто-нибудь видел, как дракон утаскивает козу?" "Не знаю, ваше превосходительство", - ответил охотник. Между тем юноша, тащивший тушу, поравнялся с ними. "Послушай-ка, парень, - сказал граф Джерол своим властным голосом, - за сколько продашь эту козу?" "Я не могу ее продать, синьор", - ответил тот. "Даже за десять скудо? "Ну, разве что за десять... - согласился юноша. - Но тогда мне придется сходить за другой козой". И с этими словами он опустил свою ношу на землю. Андронико, посмотрев на графа Джерола, спросил: "Зачем тебе эта коза? Надеюсь, ты не собираешься ее есть?" "Скоро сам увидишь, зачем она мне", - ответил граф уклончиво. Один из охотников взвалил козу себе на плечи, парень из Палиссано побежал вниз, в деревню (было ясно, что он отправился за другой козой для дракона), и группа продолжила свой путь. Не прошло и часу, как они добрались до места. Лощина неожиданно перешла в большой пустынный цирк - Бурель, нечто вроде естественного амфитеатра, с глинистыми склонами и торчащими из них красновато-желтыми скалами. Здесь, в самом центре площадки, в верхней части конусообразной кучи камней виднелась черная дыра - пещера дракона. "Он там", - сказал Лонго. Все остановились поодаль, на усыпанной галькой ровной площадке, служившей отличным местом для наблюдения и расположенной метров на десять выше пещеры, почти прямо напротив нее. Площадка эта имела еще и то преимущество, что снизу взобраться на нее было невозможно из-за отвесного склона. Мария могла чувствовать себя здесь в полной безопасности. Все притихли и стали прислушиваться. Но вокруг царило великое молчание гор, лишь изредка нарушаемое шорохом щебня. То справа, то слева внезапно обрушивался какой-нибудь глинистый выступ, и мелкие камешки тоненькими ручейками долго сыпались вниз, являя картину вечного разрушения. Казалось, будто эти забытые богом горы мало-помалу рассыпаются в прах. "А что, если дракон сегодня не покажется?" - спросил Куинто Андронико. "У меня же есть коза, - ответил Джерол. - Ты забыл, что у меня есть коза!" Всем было ясно, что он этим хотел сказать: мертвая коза поможет им выманить чудовище из пещеры. И начались приготовления. Два охотника с трудом поднялись по откосу метров на двадцать выше пещеры, чтобы в случае необходимости ее можно было забросать камнями. Третий отнес козу на галечник и положил ее поближе ко входу. Остальные расположились по обеим сторонам под надежной защитой больших валунов и зарядили свои ружья и куливрины. Андронико не сдвинулся с места: он хотел видеть все. Красавица Мария молчала. Вся ее уверенность куда-то улетучилась. С какой радостью она сию же минуту вернулась бы назад! Но признаться в этом не решалась. Ее взгляд блуждал по отвесным склонам, по старым и новым осыпям, по подпиравшим стенки рыхлым глиняным пилястрам, которые могли рухнуть в любую минуту. Вся их группа - и муж, и граф Джерол, и натуралисты, и охотники - казалась ей малой песчинкой в этом море одиночества. Перед входом в пещеру положили козью тушу и стали ждать. Уже перевалило за десять, и солнце теперь заливало Бурель, раскаляя все вокруг. От стен ущелья струился горячий воздух. Чтобы укрыть от палящих лучей губернатора и его жену, охотники, взяв в экипаже полости, соорудили из них что-то вроде навеса. Мария все время пила воду. "Внимание!" - крикнул вдруг граф Джерол, стоявший на большом камне внизу, на галечнике; в руках у него был карабин, а у пояса болтался металлический ломик. Все вздрогнули и затаили дыхание: из зева пещеры показалось что-то живое. "Дракон! Дракон!" - закричали два или три охотника, и непонятно было, чего в этом крике больше - радости или ужаса. Какое-то живое существо, извиваясь и покачиваясь, выползло на свет. Вот оно, легендарное чудовище, один голос которого нагонял страх на целую деревню! "Ой, какой противный!" - воскликнула Мария с явным облегчением: она была готова к худшему. "Ну, держись!" - весело закричал один из охотников, и все приободрились. "Похоже, что это маленький ceratosaurus!" - сказал профессор Ингирами, овладевший собой настолько, что у него вновь проснулся интерес к научным проблемам. Чудовище и впрямь оказалось не таким уж страшным: чуть больше двух метров в длину, голова, похожая на крокодилью, но покороче, шея, вытянутая, как у ящерицы, раздутое туловище, небольшой хвост, и вдоль спины что-то вроде мягкого, покрытого слизью гребешка. Но не столько скромность размеров животного, сколько скованность его движений, вид пергаментно-землистой, с зеленоватым оттенком кожи и дряблого туловища развеяли страхи. Все вместе являло собой картину невероятной старости. Если это и был дракон, то дракон дряхлый, почти умирающий. "Получай!" - с издевкой крикнул один из охотников, стоявший над входом в пещеру, и, метнув в животное камень, угодил ему прямо в череп. Отчетливо послышалось глухое "тук", словно ударили по тыкве. Мария вздрогнула от отвращения. По-видимому, удар был недостаточно сильным. Оторопевший дракон несколько мгновений оставался неподвижным, потом повел шеей и помотал головой - наверное, от боли. Челюсти его то открывались, то закрывались, так что был виден частокол острых зубов, но голоса он не подал. Затем дракон двинулся по галечнику к козе. "Эй, тебе, кажется, шею свернули?" - крикнул со смехом граф Джерол, вдруг утративший свою надменность. Предвкушение скорой расправы с животным переполняло его нетерпеливой радостью. Выстрел из куливрины, сделанный метров с тридцати, оказался неудачным. Он разорвал неподвижный воздух и унылым многократным эхом раскатился среди обрывистых склонов, на которых образовалось множество маленьких осыпей. Но тут же последовал второй выстрел: пуля попала чудовищу в заднюю лапу, и из нее потекла струйка крови. "Смотри, как он пляшет!" - воскликнула прекрасная Мария, тоже захваченная жестоким зрелищем. Мучаясь от боли, животное и впрямь завертелось на месте, вздрагивая и жалобно ковыляя. Раздробленная лапа волочилась, оставляя на гальке полосу черной жидкости. Наконец рептилия добралась до козы и вцепилась в нее зубами. Когда дракон уже начал отходить назад, граф Джерол, желая продемонстрировать свою храбрость, подошел к нему поближе и примерно с двух метров разрядил карабин в голову животного. Тут из пасти чудовища вырвалось что-то вроде свиста. Казалось даже, что оно старается сдержаться, подавить в себе ярость, не кричать в полный голос; была какая-то неведомая людям причина, заставлявшая его терпеть эту муку. Одна из пуль попала ему в глаз. Выстрелив, Джерол отбежал назад, полагая, что дракон тут же свалится и испустит дух. Но животное не упало замертво, его жизнь казалась такой же неугасимой, как горящая смола. Со свинцом в глазу, чудовище спокойно пожирало мясо, и было видно, как при каждом глотке раздувается его шея. Потом дракон отступил назад, к подножию скалы, и стал карабкаться по стенке сбоку от входа в пещеру. Как ни старался он уйти от опасности, быстро ползти он не мог: земля то и дело осыпалась у него под лапами. Купол неба был чист и прозрачен, солнце быстро подсушивало следы крови. "Совсем как таракан в тазу", - тихо, ни к кому не обращаясь, пробормотал губернатор Андронико. "Что ты сказал?" - спросила его жена. "Ничего, ничего", - ответил он. "Интересно, почему он не уходит в пещеру?" - заметил профессор Ингирами, старавшийся дать научное обоснование всему увиденному. "Боится, наверное, попасть в западню", - высказал свое предположение Фусти. "Скорее всего он просто ошалел. И не надо приписывать ему способность мыслить". "Ceratozaurus... Нет, это не ceratozaurus... Сколько раз мне приходилось воссоздавать их для музеев!.. Ceratozaurus не такие. Где у него хвостовые шипы?" "Он их прячет, - откликнулся Ингирами. - Смотри, какое у него раздутое брюхо, да и хвост он поджимает, вот шипов и не видно". Они продолжали беседовать, как вдруг один из охотников, тот, что сделал второй выстрел из куливрины, бросился бегом к площадке, где стоял Андронико, явно намереваясь покинуть остальных. "Ты куда? Куда? - крикнул ему Джерол. - Стой на своем месте, пока мы тут не кончим". "Я ухожу, - твердо ответил тот. - Не нравится мне вся эта история. По-моему, это не охота". "Что ты хочешь этим сказать? Струсил, так признайся". "Нет, синьор, я не струсил". "А я говорю тебе - струсил, иначе бы ты остался на своем месте". "Я не струсил, повторяю еще раз. А вам должно быть стыдно, синьор граф". "Ах, это я еще должен стыдиться? - возмутился Мартино Джерол. - Что за мерзавец! Бьюсь об заклад, что ты сам из Палиссано, трус несчастный. Убирайся прочь, пока я тебя не проучил как следует! А ты, Беппи, куда?" - закричал он снова, увидев, что еще один охотник собрался их покинуть. "Я тоже ухожу, синьор граф. Не хочу участвовать в этом грязном деле". "Что за негодяи! - заорал Джерол. - Если бы я мог отойти отсюда, я бы вам показал, трусы несчастные!" "При чем здесь трусость, синьор граф? - возразил ему второй охотник. - Трусость здесь ни при чем. Сами увидите, что все это плохо кончится!" "А вот я вам сейчас покажу!" И с этими словами граф поднял с земли камень и с яростью запустил им в охотника. Но не попал. Наступило минутное затишье; дракон по-прежнему карабкался на стенку, но все так же безуспешно. Земля и камни осыпались, увлекая его за собой вниз, на прежнее место. Если не считать этого шума потревоженных камней, было тихо. Вдруг раздался голос Андронико. "И долго еще это будет продолжаться? - крикнул он Джеролу. - Здесь адская жарища. Давай кончай поскорее с этой тварью. Что за удовольствие так мучить животное, даже если оно дракон?" "А я чем виноват? - откликнулся Джерол раздраженно. - Сам видишь - он не желает умирать. С пулей в черепе он стал даже резвее..." Тут граф замолчал, увидев на краю галечника юношу, притащившего еще одну козу. Удивленный присутствием всех этих вооруженных людей, следами крови на камнях и, главное, тем, что дракон на виду у всех карабкается по стене, он, никогда раньше не видевший, как тот выходит из пещеры, остановился и стал наблюдать эту странную сцену. "Эй, молодой человек! - закричал Джерол. - Сколько ты хочешь за свою козу?" "Нисколько. Больше нельзя, - ответил юноша. - Я не отдам ее, хоть вы мне золота тут насыпьте. Что же это вы наделали?" - добавил он, глядя широко открытыми глазами на истекающее кровью чудовище. "Мы пришли сюда, чтобы навести порядок. Можете радоваться: с завтрашнего дня никаких коз таскать вам сюда не придется". "Почему не придется?" "Завтра дракона больше не будет", - сказал граф и улыбнулся. "Да нельзя же, не можете вы этого сделать, послушайте!" - воскликнул юноша испуганно. "Ну вот, еще этот теперь! - закричал Мартино Джерол. - Давай сюда козу сейчас же!" "Говорю, не дам", - ответил юноша, отходя назад. "Ах, черт побери!" С этими словами граф накинулся на парня, ударил его кулаком прямо в лицо, вырвал у него из рук козью тушу, а его самого сбил с ног. "Ну, вы еще пожалеете, пожалеете, говорю вам, еще как пожалеете!" - поднимаясь с земли, бормотал сквозь зубы парень - на большее он не мог осмелиться. Но Джерол уже отвернулся. Солнце палило вовсю, и трудно было смотреть - так слепили сверкавшие под его лучами желтый щебень, скалы, камни и снова щебень, сплошной щебень... Не на чем, совершенно не на чем было отдохнуть глазу. Марию все сильнее мучила жажда, и она никак не могла напиться вдоволь. "Господи, какое пекло!" - жалобно повторяла она. Даже граф Джерол стал раздражать ее. Между тем вокруг них словно из-под земли выросли десятки людей. Должно быть, они пришли из Палиссано, услышав, что какие-то чужаки поднялись в Бурель. И вот теперь эти люди неподвижно стояли на желтых глинистых уступах и безмолвно наблюдали за происходящим. "Смотри, какая у тебя публика!" - сказал Андронико, пытаясь разрядить обстановку шуткой. Он обращался к Джеролу, который, призвав на помощь двух охотников, возился с тушей. Молодой граф поднял голову и увидел незнакомцев, не сводивших с него глаз. Пренебрежительно отмахнувшись, он вновь принялся за дело. Обессилевший окончательно дракон соскользнул по стенке на галечник и лежал там неподвижно: было видно лишь, как вздымается его раздутый живот. "Готово!" - крикнул один из охотников, вместе с Джеролом поднимая козу с земли. Они вспороли ей брюхо, заложили туда заряд пороха и подсоединили к нему фитиль. Затем на глазах у всех граф бесстрашно направился по галечнику к дракону, положил - не больше чем в десяти метрах от него - козью тушу и, разматывая бикфордов шнур, стал отходить назад. Пришлось прождать не меньше получаса, прежде чем животное сдвинулось с места. Незнакомцы, стоявшие на глинистых гребнях, казались изваяниями: они не переговаривались даже между собой, и на лицах у всех было написано неодобрение. Не обращая внимания на солнце, которое жгло уже в полную силу, они не отрывали взгляда от дракона, словно моля его не двигаться с места. Но дракон, пораженный выстрелом из карабина в хребет, неожиданно повернулся, увидел козу и медленно пополз к ней. Когда он потянулся к добыче, граф поджег фитиль. Язычок пламени быстро побежал по шнуру и, достигнув козьей туши, лизнул порох: раздался взрыв. Это был не очень громкий, гораздо менее громкий, чем выстрел куливрины, сухой, чуть приглушенный звук: с таким звуком ломается толстая палка. Но дракона отбросило назад, и он упал навзничь, так что стало видно его развороченное брюхо. Потом он опять стал мучительно раскачиваться из стороны в сторону и, казалось, хотел сказать, что это несправедливо, что все они слишком жестоки и что теперь уже ничего не поделаешь. Граф торжествующе засмеялся. На этот раз лишь один. "Какой ужас! Хватит!" - крикнула Мария, закрывая лицо руками. "Да, - тихо проговорил ее муж, - я тоже считаю, что все это плохо кончится". Чудовище, по-видимому совсем уже обессилевшей, лежало в луже черной крови. И вдруг из боков у него потянулись - одна справа, другая слева - две тяжелые струи темного дыма, стлавшиеся понизу и с трудом отрывавшиеся от земли. "Ну, видишь?" - спросил Ингирами, обращаясь к своему коллеге. "Да, вижу", - откликнулся тот. "Два жаберных отверстия - как у ceratozaurus'a. Так называемые operculi hammeri". "Нет, - возразил Фусти, - это не ceratozaurus". Граф Джерол вышел из-за валуна, служившего ему укрытием, и направился к чудовищу, чтобы прикончить его. Дойдя до самой середины галечной насыпи, он уже занес было свой ломик, но его остановил крик присутствующих. На какой-то миг Джеролу показалось, что этим криком они выражают свое ликование: ведь дракону пришел конец. Но тут он заметил, что кто-то шевелится у него за спиной. Резко обернувшись, граф увидел, - вот потеха! - как из пещеры, спотыкаясь, выползли две жалкие зверушки и довольно быстро заковыляли к нему. Это были две маленькие неуклюжие рептилии длиной не больше полуметра, этакие уменьшенные копии испускающего дух дракона, два маленьких дракончика, два детеныша: как видно, голод заставил их покинуть пещеру. Все произошло в считанные мгновения. Граф продемонстрировал необыкновенную ловкость. "Вот тебе! Вот тебе!" - кричал он, азартно размахивая своей железной палицей. Двух ударов оказалось достаточно. Энергично и решительно действуя ломиком, он с такой легкостью проломил черепа обоим уродцам, словно у них были не головы, а стеклянные шары. Они лежали бездыханные на камнях и издали были похожи на две волынки с пустыми мехами. И тогда наблюдавшие за этой сценой незнакомцы молча, врассыпную бросились вниз по усыпанным галькой пересохшим руслам. Казалось, все бегут от какой-то страшной опасности. Не издав ни звука, не шелохнув ни камешка, ни разу не оглянувшись на пещеру дракона, они исчезли так же внезапно, как и появились. Дракон зашевелился. Казалось, он так никогда и не умрет. Медленно, как улитка, пополз он к двум убитым детенышам, не переставая выпускать две струи дыма. Добравшись до них, он рухнул на галечник, с невероятным усилием вытянул шею и принялся облизывать своих мертвых уродцев, возможно, надеясь вернуть их таким образом к жизни. Наконец, собрав последние свои силы, дракон запрокинул голову к небу - так он еще ни разу не делал - и издал протяжный, постепенно набиравший силу неописуемый вопль, вопль, какого никто и никогда еще в мире не слышал. В его голосе, не похожем ни на голос человека, ни на голос животного, было столько страстной ненависти, что даже граф Джерол застыл на месте, скованный страхом. Теперь стало ясно, почему дракон не хотел возвращаться в пещеру, где он мог бы укрыться от своих преследователей, почему он не издал ни стона, ни крика, а лишь иногда сдавленно шипел. Дракон боялся за своих детенышей и ради их спасения жертвовал собственной жизнью: если бы он скрылся в пещере, люди последовали бы за ним туда и нашли бы его малышей. А подай он голос, детеныши сами выбежали бы к нему. И только теперь, увидев их мертвыми, чудовище исторгло из груди этот вопль. Дракон взывал о помощи и требовал отомстить за гибель его детей. Но к кому он взывал? К горам, таким пустынным и суровым? К небу, в котором не было ни птицы, ни облачка? К людям, которые истязали его? Или, быть может, к дьяволу? Его крик ввинчивался в скалистые стены, пронзал небесный свод, заполняя собой вселенную. Казалось просто немыслимым (хотя никакого разумного основания для этого не было), чтобы никто так и не откликнулся на его зов. "Интересно, к кому он обращается? - спросил Андронико, тщетно стараясь придать своему вопросу шутливый тон. - Кого зовет? Никто вроде бы не спешит к нему на помощь?" "О, скорей бы он уже умер!" - воскликнула женщина. Но дракон все не умирал, хотя граф Джерол, горя желанием прикончить его, все стрелял и стрелял из своего карабина. Бац! Бац! Никакого результата. Дракон продолжал нежно облизывать своих мертвых детенышей, но движения его языка становились все замедленнее. Какая-то беловатая жидкость вытекала из его уцелевшего глаза. "Глядите! - воскликнул профессор Фусти. - Он же плачет!" Губернатор сказал: "Уже поздно. Хватит, Мартино. Пора возвращаться". Семь раз поднимался к небу голос дракона, семь раз эхом отвечали ему скалы и небо. На седьмой раз крик его, который, казалось, никогда не кончится, внезапно ослабел, потом резко оборвался. Наступила тишина. Эту гробовую тишину вдруг нарушил чей-то кашель. Весь в пыли, с потным, исказившимся от усталости и волнения лицом, граф Мартино, бросив на камни карабин и прижав руку к груди, шел по осыпи и кашлял. "Ну, что такое? - спросил Андронико, и по лицу его было видно, что он почуял недоброе. - Что с тобой?" "Ничего, - ответил Джерол, через силу стараясь говорить бодро, - Глотнул немного дыма". "Какого дыма?" Джерол не ответил и махнул рукой в сторону дракона. Чудовище лежало неподвижно, уронив голову на камни. Можно было сказать, что оно уже мертво, если бы не две струйки темного дыма. "По-моему, с ним все уже кончено", - сказал Андронико. Похоже, что так оно и было. Непокорная душа покидала тело. Никто так и не ответил на его крик, во всем мире никто пальцем не пошевельнул. Горы стояли неподвижные, даже ручейки сыплющейся земли, казалось, замерли; на чистом небе не было ни облачка, солнце клонилось к закату. Не нашлось никакой силы, которая могла бы отомстить за совершенную расправу. Человек пришел и стер с лица земли это сохранившееся с древних времен пятно. Сильный и коварный человек, повсюду устанавливающий свои мудрые законы во имя порядка; безупречный человек, который радеет о прогрессе и ни в коем случае не может допустить, чтобы где-то, пусть даже в диких горах, сохранились драконы. Это убийство совершил человек, и глупо было бы возмущаться. То, что он сделал, было оправданно и вполне отвечало законам. И все-таки казалось просто невозможным, чтобы никто не откликнулся на последний зов дракона. Вот почему и Андронико, и его жена, и охотники только и мечтали, как бы поскорее убраться восвояси. Даже господам натуралистам, махнувшим рукой на возможность сделать такое редкое чучело, хотелось уже быть подальше отсюда. Местные жители исчезли, словно предчувствуя беду. Снизу по осыпающимся стенкам поползли тени. Над телом дракона, похожим на обтянутый пергаментом остов, все еще поднимались вверх две струйки дыма, медленно завиваясь кольцами в неподвижном воздухе. Казалось, все уже кончено: произошла грустная история, о которой надо поскорее забыть. Но граф Джерол кашлял и кашлял. Обессилевший, он сидел на большом камне рядом со своими друзьями, которые не осмеливались с ним заговорить. Даже бесстрашная Мария отвернулась и смотрела куда-то в сторону. Тишину нарушал лишь отрывистый кашель графа. Тщетно Мартино Джерол пытался подавить его: мучительный огонь проникал все глубже в его грудь. "Так я и чувствовал, - прошептал губернатор жене, которую слегка лихорадило, - так я и знал, что все это плохо кончится". Завистливый музыкант Композитор Аугусто Горджа, человек в расцвете сил и славы и не в меру ревниво следящий за чужими успехами, прогуливаясь вечерком в одиночестве по своему кварталу, услышал звуки фортепьяно, доносившиеся из какого-то большого дома. Аугусто Горджа остановился. Музыка была современная, однако совсем не такая, какую сочинял он сам или его коллеги; ничего подобного он еще не слышал. Невозможно было даже сразу определить, серьезная она или легкая; в ней чувствовалась присущая некоторым народным песням грубоватость и в то же время злая издевка; вроде бы шутливая, она все же несла в себе какую-то страстную убежденность. Но больше всего Горджа был поражен языком этой пьесы, совершенно чуждым старым канонам гармонии, - временами резким и вызывающим, но в то же время необычайно выразительным. И еще в этой музыке были восхитительная раскованность и юношеская легкость, словно создали ее без всякого труда. Скоро рояль умолк, и тщетно Горджа продолжал ходить взад-вперед по улице, надеясь, что музыка зазвучит снова. "Небось какая-нибудь американская штучка. У них там за музыку сходит самая чудовищная мешанина", - подумал он и повернул к дому. Однако весь вечер и весь следующий день он испытывал какое-то беспокойство; так бывает, когда человек во время охоты в лесу налетает на острый камень или на дерево, но, охваченный азартом, не придает значения этому пустяку, и лишь потом, ночью, когда ушибленное место начинает болеть, он никак не может вспомнить, где и когда так ушибся. И не одна неделя пройдет, прежде чем след от ушиба исчезнет окончательно. Спустя какое-то время, вернувшись домой часов в шесть и открыв дверь, Горджа услышал звуки радио, доносившиеся из гостиной: его искушенный слух сразу же уловил знакомые пассажи. Только теперь их исполнял оркестр, а не один лишь пианист. Да, это была та самая пьеса, которую он услышал тогда вечером: то же мощное, горделивое звучание, те же непривычные каденции чуть ли не с оскорбительной властностью навязывали идею галопа, образ несущегося во весь опор коня. Не успел Горджа закрыть дверь, как музыка прекратилась, а из гостиной навстречу ему с необычной поспешностью вышла жена. "Здравствуй, милый, - сказала она. - Я не знала, что ты вернешься так рано". Но почему же лицо у нее было такое смущенное? Может, она хотела что-то от него скрыть? "Что случилось, Мария?" - спросил он недоуменно. "Как это - что случилось? А что должно было случиться?" - сразу же взяла себя в руки жена. "Не знаю. Ты поздоровалась как-то так... Скажи, что это сейчас передавали по радио?" - "Ну вот, буду я еще прислушиваться!" - "Тогда почему же, когда я вошел, ты сразу выключила приемник?" "Это что еще за допрос? - воскликнула она со смехом. - Если уж тебе так хочется знать, то я выключила его сейчас мимоходом: ушла к себе в комнату, а выключить забыла". "Передавали какую-то музыку... довольно любопытную..." - сказал погруженный в свои мысли Горджа и направился в гостиную. "Ну что ты за человек! Можно подумать, что тебе музыки не хватает... С утра до вечера музыка, музыка... все никак не угомонишься. Да оставь ты в покое этот приемник!" - крикнула она, увидев, что муж намеревается снова включить его. Горджа оглянулся и внимательно поглядел на жену: что-то ее тревожило, чего-то она вроде боялась. Он демонстративно повернул ручку, засветилась шкала, раздалось обычное потрескивание, потом из шума вынырнул голос диктора: "...редавали концерт камерной музыки. Следующий концерт, предлагаемый вашему вниманию фирмой "Тремел"..." "Ну что, теперь ты доволен?" - спросила Мария, заметно приободрившись. В тот же вечер, выйдя после ужина прогуляться с приятелем Джакомелли, Горджа купил газету с программой радио и посмотрел, что передавали за день. "16 час. 45 мин., - прочел он, - концерт камерной музыки под управлением маэстро Серджо Анфосси; сочинения Хиндемита, Кунца, Майсена, Риббенца, Росси и Стравинского". Нет, к Стравинскому музыка, которую он слышал, никакого отношения не имела. Ни Хиндемиту, ни Майсену она тоже принадлежать не могла: Горджа знал их слишком хорошо. Выходит, Риббенц? Нет, Макс Риббенц, его старый товарищ по консерватории, лет десять тому назад написал большую полифоническую кантату - вещь добротную, но какую-то школярскую, а потом и вовсе перестал сочинять. Лишь совсем недавно, после большого перерыва, он вновь заявил о себе, пристроив какую-то оперу в Театро ди Стато; как раз в эти дни и должна была состояться премьера. Но, судя по той, первой его работе, можно было представить себе, что это такое. Значит, Риббенц тоже отпадает. Оставались только Кунц и Росси. Но кто они такие? Горджа никогда не слышал этих имен. "Что ты там ищешь?" - спросил Джакомелли, видя, как он сосредоточенно вглядывается в газету. "Ничего. Сегодня я слышал по радио одну вещь. Хотелось бы знать, чья она. Любопытная музыка. Но тут не разберешь..." "Какая хоть она?" "Трудно даже сказать... Слишком нахальная, что ли". "Да ладно тебе, выбрось из головы... - шутя сказал Джакомелли, зная, как мнителен и обидчив его друг. - Не хуже меня ведь знаешь, что еще не родился композитор, который сможет переплюнуть тебя". "Ну что ты, что ты! - почуяв иронию, откликнулся Горджа. - Я был бы только рад. Я даже подумал, уж не появился ли кто-то наконец... (его мрачные мысли развеялись)... Кстати, если не ошибаюсь, генеральная репетиция оперы Риббенца состоится завтра?" Джакомелли ответил не сразу. "Нет, нет, - сказал он подчеркнуто безразличным тоном. - Ее, кажется, отложили..." "А ты пойдешь?" "О нет, сам понимаешь, подобные вещи выше моих сил..." После этих слов друга к Гордже и вовсе вернулось хорошее настроение. "Бедняга Риббенц! - воскликнул он. - Старина Риббенц! Я так рад за него! Какое-никакое, а все-таки удовлетворение... Ну-ну..." На следующий вечер, сидя дома и лениво перебирая клавиши, Горджа вдруг услышал за закрытой дверью напряженный разговор. Он насторожился, подошел к двери и стал прислушиваться. Рядом, в гостиной, его жена и Джакомелли о чем-то совещались вполголоса. Джакомелли говорил: "Но ведь все равно рано или поздно он узнает". "Чем позже, тем лучше, - отвечала Мария. - Пусть пока ни о чем не подозревает". "Пожалуй... Но газеты? Газеты же ему не запретишь читать!" Тут Горджа распахнул дверь. Жена и друг вскочили, словно застигнутые врасплох воришки. Оба побледнели. "Итак, - спросил Горджа, - кто это не должен читать газет?" "Но... я... - залепетал Джакомелли, - я тут рассказывал об одном своем кузене, которого арестовали за растрату... Его отец, мой дядя, ничего об этом не знает". Горджа облегченно вздохнул. Слава богу! Ему даже неловко стало за свое бесцеремонное вторжение. В конце концов этими подозрениями всю душу можно себе вымотать. Но пока Джакомелли говорил, им стало вновь овладевать смутное беспокойство: а правда ли вся эта история с кузеном? Не мог ли Джакомелли взять да и выдумать ее? Иначе зачем бы им шептаться? Он был насторожен, как больной, от которого окружающие скрывают вынесенный врачами приговор: человек догадывается, что все вокруг лгут, но они хитрее и стараются переключить его внимание, а если успокоить его все же не удастся, то пытаются скрыть хотя бы самое страшное. Да и не только дома замечал он всякие подозрительные симптомы; вспоминались многозначительные взгляды коллег, и то, как они умолкали при его появлении, и смущение, которое, встречаясь с ним, испытывали люди, обычно любящие поболтать. Однако Горджа держал себя в руках и даже задавался вопросом, уж не является ли эта его подозрительность признаком неврастении, - ведь бывают же люди, которые с возрастом начинают видеть в окружающих одних только врагов. Да и чего ему бояться? У него есть все: и слава, и почет, и состояние. Театры и симфонические общества оспаривают друг у друга право на исполнение его сочинений. Чувствует он себя как нельзя лучше и вообще никогда не болел. Так что же? Какая опасность может ему угрожать? Но все эти доводы рассудка успокоения не приносили. На следующий день, после ужина, его вновь охватило необычайное волнение. Было уже около десяти. Просматривая газету, он увидел, что новую оперу Риббенца дают сегодня. Как же так? Разве Джакомелли не говорил, что генеральная репетиция отложена? Как могло случиться, что его не предупредили, обошлись без него? И почему дирекция театра не прислала ему, как обычно, пригласительных билетов? "Мария! Мария! - закричал он в волнении. - Ты знала, что премьера Риббенца состоится сегодня?" Встревоженная Мария прибежала на его зов: "Я? Я... В общем, да. Но я думала..." "Что ты думала?.. А как же билеты? Не может быть, чтобы мне не прислали билетов!" "Да прислали, прислали! Разве ты не видел конверта? Я положила его тебе на столик". "И ничего не сказала?" "Я думала, тебе это неинтересно... Ты ведь сам говорил, что ни за что не пошел бы... Говорил же, что им тебя не заманить... И вообще, у меня даже из головы вылетело, клянусь..." Горджа был вне себя, "Не понимаю... просто не понимаю, - повторял он. - Пять минут одиннадцатого... Теперь уже не успеть... И еще этот идиот Джакомелли... (смутное подозрение, терзавшее его с некоторых пор, стало наконец приобретать более конкретную форму: угроза по какой-то непонятной причине таилась для него именно в опере Риббенца. Он снова непонимающим взором уставился в газету). Ага, оперу ведь транслируют по радио!.. Ну уж этого у меня никто не отнимет!" Тут Мария сказала сокрушенно: "Аугусто, мне очень жаль, но приемник не работает..." "Не работает? С каких это пор?" "Сразу после обеда испортился. В пять часов я его включила, а там что-то вдруг щелкнуло, и он замолчал. Наверное, предохранитель сгорел". "Именно сегодня вечером? Да вы что, сговорились все, чтобы..." "Чтобы что? О чем сговорились? - Мария едва не плакала. - Я-то чем виновата?" "Ладно. Я ухожу. Уж приемник-то где-нибудь найдется..." "Нет. Аугусто... на улице дождь... а ты простужен... Уже поздно... Ты еще успеешь послушать эту проклятую оперу". Но Горджа, схватив зонт, выбежал за дверь. Он бродил по улице, пока его внимание не привлекли ярко освещенные окна какого-то кафе. Народу там было мало. В глубине чайного зала собралась кучка людей. Оттуда лилась музыка. Странно, подумал Горджа. Такой интерес к приемнику у посетителей появляется обычно лишь по воскресеньям, когда транслируют футбольные матчи. Потом его осенило: уж не слушают ли они оперу Риббенца? Но это же абсурд! Тех, кто сидел, замерев, перед приемником, никак нельзя было заподозрить в любви к серьезной музыке: два молодых человека в свитерах, девица легкого поведения, официант в белой куртке... Горджа испытывал непонятное томление, словно он уже много дней, да какое там дней - месяцы, годы знал, что окажется здесь, в этом, а не а каком-то другом кафе, именно в этот час. И по мере того, как он подходил ближе и ритм и мелодия становились все отчетливее, у него все сильнее и сильнее сжималось сердце. Это была совершенно незнакомая ему музыка, и в то же время она давно сидела у него в мозгу, как гвоздь. Странная музыка, которую он уже слышал тогда на улице, а потом, вечером, дома. Но сейчас она звучала еще свободнее, горделивее и еще больше поражала своей буйной, какой-то грубой силой. Она захватила даже этих невежественных людей - механиков, продажных женщин, официантов. Покоренные, раздавленные, они слушали ее разинув рот. Гений! И имя этому гению - Риббенц. А друзья и жена делали все возможное, чтобы Горджа ничего не узнал, просто из жалости к нему. Этого гения человечество ждало по меньшей мере полвека, но им оказался не он, Горджа, а другой, его ровесник, до сих пор прозябавший в безвестности. Как отвратительна ему эта музыка, как хорошо было бы развенчать ее, осмеять и покрыть позором, показать, насколько она фальшива! Но она надвигалась, взрезая тишину, как победоносный броненосец. Да, скоро, должно быть, она покорит весь мир. Официант взял его под локоть: "Простите, синьор, вам нехорошо?" Горджа действительно едва де