за котлом, у самого пола мне почудился слабый свет. Вообще-то весь дальний конец подвала занимали запасы дров. Но эта узенькая полоска света пробивалась из-под охапки хвороста, которая лежала отдельно у стены. Почему-то мне стало любопытно: значит, там, дальше есть еще помещение? До сих пор удивляюсь, как у меня хватило наглости, но я отодвинул хворост и обнаружил пыльное шерстяное полотнище, прикрывавшее металлическую плиту с ручкой посередине. Я повертел ее влево, вправо, но она не поворачивалась. Наверно, от холода и сырости ее заклинило. Долго я бился над этим запором, дергал ручку, толкал дверь, и наконец она поддалась. Мне открылась совсем иная картина. Узкий, едва освещенный коридорчик полого уходил куда-то вниз, теряясь во мраке. От каменных стен тянуло сыростью подземелья. Я осторожно сделал шаг, другой; холодные капли падали мне на голову. Скрученные провода тянулись на высоте человеческого роста, сходясь у рубильника. Я не мог разглядеть, как далеко уходит эта галерея, своды которой были укреплены наспех обтесанными балками, выступавшими из камня, словно жилы на руках. Тонны тверди тяжело давили на меня. Хватит, насмотрелся, мне здесь не место. Я хотел было вернуться, как вдруг из глубины безмолвия донесся звук, будто сдавленный хрип прошелестел где-то очень далеко. Что это было - отголоски горного потока, судорога бойлера? Я замер, вслушиваясь в шорохи и тихий гул. Сколько же шумов издавало это подземелье! Я шагнул назад, но тут опять тот же стон, на сей раз с коротким всхлипом, пробился сквозь густой сумрак туннеля. Слабый, но вполне отчетливый. Мне не померещилось. По спине побежали мурашки. Я глубоко вдохнул и кинулся прочь, натолкнулся на металлическую дверь, та стукнулась о стену, косяк и камни вокруг заходили ходуном. Я занес было ногу, чтобы перешагнуть через хворост, и тут чей-то голос у самого моего уха промурлыкал: - Вы заблудились? Это было как выстрел в упор. Я отпрянул. - О, я, кажется, напугал вас? Мне очень жаль! Слева от меня, смутно различимый в полутьме, стоял Жером Стейнер. Он дышал мне прямо в лицо. Я не видел выражения его глаз, но знал точно, что его черные глазницы прямо-таки расстреливают меня на месте. Я хотел что-то сказать, объясниться, но только ловил ртом воздух, как утопающий, не в силах издать ни звука. Он схватил меня за ухо, заставил опуститься на колени. - Франческа была права, Бенжамен! У вас чересчур длинный нос! Я попытался поднять голову - лицо хозяина дома маячило надо мной. Я чувствовал себя как безбилетный пассажир, которого сцапали. На Стейнере был странный кожаный наряд с бахромой, как у американских пионеров. Я уткнулся носом в шов на штанах. Он нагнулся; я, решив, что сейчас получу затрещину, заслонил лицо руками. Но он поднял меня, поставил на ноги, выпустил мое горевшее огнем ухо и - я ожидал чего угодно, только не этого - вдруг прижал меня к груди. От тепла его тела мне стало жарко. С минуту мы стояли так в обнимку, он меня совсем расплющил. Я чувствовал себе таким тщедушным рядом с этим верзилой. С болью в голосе он прошептал: - Несчастный, ну зачем, зачем вам понадобилось открывать эти двери? Прижимаясь своей шершавой щекой к моей, Жером Стейнер плакал. Его длиннющие пальцы все крепче вцеплялись в мое плечо, вся долговязая фигура сотрясалась от рыданий. - Если бы вы знали, что со мной произошло, когда Элен явилась сюда среди ночи, что она всколыхнула во мне, какие раны открыла. Бог свидетель, я сделал все, чтобы вы покинули этот дом! На этом месте рассказ Бенжамена Т. прервал писк бипера. Было 3 часа 15 минут пополуночи. Проклиная все на свете, я связалась с дежурной по внутреннему телефону. Только что доставили молодого человека без признаков жизни - попытка самоубийства. С ним приехала его невеста; несколько часов назад они расстались. Я и не подумала идти туда, отфутболила пациента другому врачу. Потом вернулась к Бенжамену, наспех пробормотала какие-то извинения и взмолилась: "Дальше!" Хозяин, большой и сильный, плакал, и это было страшнее, чем мордобой или кулачная расправа. Обретя наконец дар речи, я попросил его позволять мне подняться в комнату. Но он силой увлек меня в тот самый коридор, откуда я только что вышел. Меня всего колотило, ноги подкашивались. Вот ведь попался так попался. Стейнер вел меня, указывая, где перешагнуть лужу, где пригнуть голову, если пололок был слишком низким. Долго идти не пришлось. В глубине темной расщелины хозяин остановился перед нишей в стене, достал из кармана связку ключей, вставил один во вделанную в стену панель с рычажками, и передо мной отворилась еще одна железная дверь. - Милости прошу в мое логово! Я вошел. Помещение напоминало молельню; посередине вырытой в земле кельи стоял стол - доска на козлах. Всю столешницу занимали видеоплейер и компьютер, да еще телефон. Включенный экран освещал комнату голубоватым светом; от порога мне его не было видно, но я отчетливее услышал те же жалобные вздохи, которые раздавались только что в коридоре. Стейнер, подойдя к столу, выключил звук и изображение. Все это напоминало подсобную комнату магазина, откуда наблюдают за торговым залом. Порядком здесь и не пахло. Прибитая к стене конструкторская лампа с шарнирами косо висела на одном гвозде. В глубине я разглядел полки, заставленные вперемешку видеокассетами и папками. Стейнер указал на вращающееся кресло и устремил на меня озабоченный взор. - Итак, вы сами вынудили меня сказать вам все! - Сказать мне - что? Я не понимаю. - Вы ведь знали, что входить сюда нельзя? Раймон вас предупредил? - Это недоразумение. Я заблудился и как раз шел наверх, когда вы меня встретили. - Недоразумение? - Он расхохотался. - Вы рылись в наших комнатах, едва не обчистили библиотеку, открыли запретную дверь, полезли в подвал - и это вы называете недоразумением? - Да, вы правы, мне очень жаль, я не должен был, но... это все мое любопытство. Мне хотелось получше вас узнать, только и всего. Он как-то странно посмотрел на меня и включил видео. На экране возникло поначалу размытое и дрожащее изображение - заснеженное крыльцо дома, прихожая, комнаты. Меня передернуло при мысли, что на этом мониторе Стейнер мог наблюдать за нами с Элен в первый вечер. Он нажал еще одну кнопку, и я увидел что-то вроде камеры и в ней - сидящую на полу спиной ко мне фигуру с длинными волосами. - Вы сейчас слышали стоны? Стейнер сел рядом со мной на табурет; губы его шевелились у самого моего рта. Свет от лампы падал на его макушку, и корни волос казались розовыми. Такая гуща, такой каскад белых и серебристых прядей ниспадал с его головы, что у меня защемило сердце. Мои-то волосы даже в двадцать лет были и тоньше, и реже. - Это, Бенжамен, стонет вон та женщина. Она заперта в нескольких метрах отсюда. Дыхание его стало прерывистым. Он откинул назад свою шевелюру, и мне бросились в глаза толстые, похожие на колючки волоски, торчавшие из ушей. Прошло некоторое время, прежде чем информация дошла до моего сознания. - Здесь поблизости заперта женщина? - А вы знаете почему? Хотя бы догадываетесь? Его правое веко подергивалось, какое-то лихорадочное возбуждение овладело им. Нос морщился от нервного тика. Он сжал кулаки и опустил глаза, как будто то, что он собирался мне поведать, не могло быть сказано лицом к лицу. - На этой женщине лежит вина... У меня вдруг защипало в горле. Я не смел переспросить. - Повторяю: вина, и я сказал бы даже, тяжкая вина! Он встал, прихватив табурет, вышел из освещенного круга, выключил видео. Теперь я не видел его лица. Только слышал дыхание да негромкое гудение приборов. Его бестелесный голос тревожил меня, он витал, точно дух. Мне необходимо было пресечь эти излияния, уже тогда я предчувствовал: если выслушаю - окажусь в его руках. - Во-первых, да будет вам известно, господин проныра, что мы находимся на перевале между Швейцарией и Францией. В пятистах метрах граница. В войну эта мыза с сорок первого года служила базой Сопротивления. Партизаны Франш-Конте использовали особенности этой местности - земля здесь мягкая, как сыр, - прорыв целую сеть катакомб, где скрывались беженцы и хранилось оружие. Один подземный ход вел в Швейцарию, но он был закончен только к осени сорок четвертого, как раз когда войска союзников освобождали департамент. Ни немцы, ни полиция так его и не обнаружили, хотя получили не один донос. В то время вход в него был замаскирован и открывался с помощью хитроумного устройства. А тогдашний хозяин мызы, член голлистской сети Сопротивления, слыл сочувствующим правительству Виши, так что был вне подозрений. Я рассказываю вам все это, потому что сам провел здесь целую зиму, когда мне было шесть лет. Мой отец, коммунист, руководитель ячейки Сопротивления, прятал нас в этом подвале - мою мать, сестер и меня, - а потом переправил в Швейцарию, где мы жили до конца войны. От тех долгих недель взаперти у меня на всю жизнь осталась боязнь темноты. У нас тогда были только свечи, которые больше коптили, чем светили. Я изо всех своих силенок помогал, когда ставили крепь, таскал мешки с камнями, доски, приносил еду. За эти месяцы в подполье я многому научился: маскировать выкопанную землю, рыть ходы, укреплять своды. Я, конечно, был совсем мал, но такие вещи не забываются. Эти навыки сослужили мне службу, когда я семь лет назад разыскал этот полуразвалившийся дом, купил его у одной семьи из Нешателя, которой он достался по наследству, и привел в порядок. Почти все катакомбы обвалились. Мы с Раймоном, ценой почти двух лет изнурительного труда в строжайшей тайне, расчистили восемьдесят метров подземного хода. А еще вырыли два тайника в конце коридора и эту нишу, которая стала моим кабинетом. Мне показалось, что сейчас уместно будет его перебить, и я встал. - Прошу прощения, месье Стейнер, но я должен подняться к Элен! - Сядьте на место! Он произнес это таким тоном, что я понял: спорить бесполезно. В сумраке я скорее угадывал, чем видел очертания его внушительной фигуры. А ну как он бросится на меня и прихлопнет, точно муху? - Я буду краток, обещаю вам. Позвольте все же вернуться немного назад, я попрошу у вас еще буквально несколько минут внимания. Как вы уже знаете, я юрист, адвокат; профессия доходная, и благодаря ей я сошелся с состоятельными людьми. Я живу в достатке, на иждивении никого не имею. Но работой своей я всегда занимался лишь ради хлеба насущного, истинное мое призвание иное: я - странник по дорогам любви. Всю жизнь я менял женщин, как перчатки. Еще в студенческие годы меня называли революционером по женской части: действительно, бороться я предпочитал в постелях. Женился я приличия ради, и под этим надежным прикрытием пустился во все тяжкие. Лишь одно дело на свете я любил - тешить все новых и новых любовниц, у меня было одно чаяние в жизни - разжигать дивное пламя, тлеющее между ног сменявших друг друга партнерш. Одна только мысль, что я повстречаю красивую девушку, заставляла меня подниматься каждое утро. Жена на все закрывала глаза. Эта дура двадцать лет надеялась, что я переменюсь. В конце концов ее терпимость стала тяготить меня. Я задыхался в клетке супружества, совместное существование не давало простора для маневра. Более яркая, более насыщенная жизнь проходила мимо. Мы развелись. Я спешил жить, время поджимало. Но после развода все пошло не так, как я ожидал. Возраст - коварная штука: я сам не заметил, как стал уже не тот. Женщины мне отказывали. Раньше я брал их с налету, мои ухаживания напоминали облаву, теперь же свелись к униженной мольбе. И я, привыкший к легким победам, жил с тех пор в постоянном страхе получить от ворот поворот. Жена - я слишком поздно это понял - в каком-то смысле служила мне защитой от подобных щелчков. Теперь я был невостребован, мне предстояло пополнить ряды неудачников, и я уже видел себя в недалеком будущем сморщенным старичком, вынужденным платить за милости, которые доселе сыпались на меня, как из рога изобилия. Говорят, были бы деньги, и все женщины твои - это неверно: женщина может за деньги лечь в постель, но влечение, страсть купить нельзя. Только порхая от юбки к юбке, я находил вкус в жизни и, лишившись этой возможности, впал в глубокую депрессию. Юных красоток, которые холодно отворачивались от меня, я презирал и вожделел одновременно, если мне потом случалось увидеть какую-нибудь из них подурневшей или обезображенной, то радовался и вздыхал с облегчением: одной печалью меньше. Видя, как целуются влюбленные, слыша смех молоденькой девушки, я чувствовал себя оплеванным, будто мне нанесли личное оскорбление. Вот тогда-то Раймон невольно спас меня и наставил на путь истинный. Он служил мне уже десять лет, с тех пор как я выручил его в суде - ему грозил большой срок за растление. Работал он шеф-поваром в одном ресторане, был занят несколько вечеров в неделю, а в остальное время вел мой дом. Когда я развелся, он остался со мной. Мой образ жизни не был для него тайной, и все мои похождения он принимал так же близко к сердцу, как я сам. Я был для него воплощением всего того, чем он только мечтал быть. В свое время он был женат на какой-то стерве, которая его бросила. На моей памяти у него не было ни одной женщины, ни единой интрижки. Оно и понятно при его внешности: он был до того безобразен, что порой и меня от него с души воротило. Как сказала одна моя подружка: верно, когда мать его родила, у нее молоко скисло. Он любил подсматривать за голыми женщинами, тайком пробирался в их спальни, наблюдал за ними в ванной; я подозревал, что он шпионил и за мной, когда мне изредка случалось привести очередную пассию к себе домой. Был у него еще один мерзкий пунктик, с которым я пытался бороться: в своем ресторане он запирал хорошеньких посетительниц в туалете при помощи специальной отмычки. Они не могли выйти, пока кто-нибудь из персонала не приходил на их крики. Хозяин, уволив сначала, как водится, пару-тройку иммигрантов, заподозрил его. Раймон объяснил мне свое поведение: он-де столько раз видел, как красотки перепихивались в туалетных кабинках со всякими скотами, что, по его мнению, лучшего они не заслуживают. Я пригрозил выгнать его, если он не прекратит. Порой он с такой яростью обрушивался на весь женский пол, что мне было не по себе. И вот однажды я встретил Франческу Спаццо - это было девять лет тому назад. Встретил, уже будучи наслышан о ней как о самом развратном создании на свете. Она прошла, как говорится, огонь, воду и медные трубы, и вряд ли кто-нибудь еще мог тронуть ее сердце. Для этой женщины, столь же самовлюбленной, сколь и стервозной, ценность человека измерялась лишь удовольствием, которое она рассчитывала от него получить. Любовников и любовниц за ней числилось больше, чем дней в году, и всем она разбивала сердца, ломала судьбы, развращала души. Не раз ей приходилось спасаться от мести ревнивых мужчин или женщин, доведенных до помешательства ее презрением. Ее губили собственные пороки вкупе с теми, которые она пробуждала в других. Связаться с нею значило разрушить весь уклад своей жизни, пуститься в рискованное путешествие, не зная, где оно закончится. Я потерял от нее голову; я признал ее превосходство, стал рабом ее прихотей, благоговел перед ее образованностью - она тогда преподавала философию. Впервые в жизни я пытался удержать женщину навсегда; а ведь мне было уже пятьдесят восемь лет. Я был слишком влюблен, и ей это скоро наскучило; она бросила меня. Я молил ее вернуться, пресмыкался, на какие только унижения не шел! Я преследовал ее так неотступно, что в конце концов она определила меня в вербовщики: я должен был поставлять ей юношей и девушек и смотреть, как она тешится с ними. Умела же она околдовать, просто какой-то злой гений. Я попался в собственную ловушку: престарелому Казанове, влюбившемуся в женщину моложе годами, с лихвой воздалось от нее за сердечные раны, которые он всю жизнь беспечно наносил другим. А я теперь и в объятиях юных девушек не мог забыть свое фиаско. Раймона моя новая роль привела в бешенство; он жил моей жизнью и мои несчастья воспринимал как свои. Если я уходил со сцены, он тоже должен был уйти. Однажды вечером он явился ко мне. "Хозяин, помните эту Франческу, что нас продинамила?" "Как я могу забыть ее, дурень!" Я терпеть не мог эту его манеру: он всегда употреблял первое лицо множественного числа, когда говорил о чем-то неприятном. Делить с ним радости - это еще куда ни шло, но горести - нет, увольте. "Так вот, хозяин, я с ней за нас расквитался. Эта тварь никому больше не подгадит, хватит ей, дряни смазливой, по мужикам таскаться". Я похолодел, испугавшись худшего. До какого безумства мог он дойти? Нет-нет, успокоил он меня, он не убил ее и не изнасиловал. Мы поехали в коттедж в Восточном предместье, который он купил на свои сбережения. Спустились в подвал. Раймон отпер металлическую дверь; миновав небольшой коридорчик, мы оказались перед еще одной дверью, с зарешеченным окошком. Ничего себе - настоящий карцер оборудовал своими руками! Он показал на окошко, и я заглянул: на надувном матрасе, подле неаппетитных объедков и ведерка-параши, сидела Франческа - встрепанная, разъяренная. Даже в заключении она не утратила своей горделивой осанки, хотя находилась в камере уже неделю. Этот идиот Раймон похитил ее, чтобы отомстить за меня! "Глядите, хозяин, уж я научу уму-разуму эту потаскуху, будет знать, как вас морочить! Каждый день я ее спрашиваю: согласны вы вернуться к месье Стейнеру? Пока упирается - будет гнить здесь. Еще погожу немного, а потом вдвое урежу паек. Вот увидите, прекратит выкобениваться, сама к вам на брюхе приползет как миленькая!" Я схватил Раймона за вихры и встряхнул. "Да ты совсем спятил? Ты хоть понимаешь, что за такие шутки, да с твоей судимостью, угодишь прямиком за решетку? Один раз я тебя предупредил, дважды повторять не стану. Ты немедленно отпустишь Франческу и принесешь ей свои извинения. Надеюсь, она примет от нас денежную компенсацию и будет молчать". Но на сей раз Раймон осмелел и показал норов. Ведь отпусти мы сейчас Франческу, она не преминет донести на нас, даже если возьмет деньги. Тут узница, слышавшая из-за двери нашу перебранку, подошла к окошку и подала голос, заявив, что хочет с нами поговорить. И вот мы сидим все втроем в омерзительной Раймоновой камере; мне было мучительно стыдно видеть эту женщину, которую я все еще любил, втоптанной в грязь. А она вдобавок оставила открытой парашу: мол, я унижена, так извольте и вы нюхать. Как ни в чем не бывало Франческа предложила договориться. "Мне более чем понятны мотивы, побудившие Раймона похитить меня, понятны потому, что я сама отчасти разделяю их. Пребывание здесь натолкнуло меня на мысль, которая, как я догадываюсь, вызревает и у вас. У тебя, Раймон, потому что ты уродлив и всегда был чужим на празднике любви, а у тебя, Жером, потому что ты стареешь, и стареешь тяжело. Мне уже далеко за сорок. До сих пор мир был у моих ног, ибо я плевала на всех и умела держаться королевой. Вы, может быть, знаете, что у этнологов есть такой термин "престижное скотоводство": в Африке и на Мадагаскаре пастуха тем больше уважают, чем больше у него стадо, пусть даже от такого количества скота нет проку. Так и я, окружив себя толпой жеребцов и кобылок, щеголяла своим стадом. У королевы должен быть двор, иначе какая же она королева? Но в последние годы трон подо мной пошатнулся: хоть я и слежу за собой, занимаюсь всеми видами спорта, обращаюсь время от времени к услугам хирурга-косметолога, время подтачивает меня, и я перехожу в категорию женщин, "сохранивших остатки былой красоты". Каждую весну я вижу, как на улицы высыпают оравы молоденьких девушек, и знаю: они отодвигают меня в тень. Какими фигурками они щеголяют - за такие впору душу прозакладывать дьяволу, какими формами - женщинам постарше ничего не остается делать, кроме как оплакивать прошлое. Их ножки будто дразнят меня, при виде их бюстов мне хочется спрятать свой. В двадцать лет красота - это естество, в тридцать пять - награда, в пятьдесят - чудо. Мне вслед все реже поворачиваются головы, я больше не слышу восхищенного шепотка. И чем вступать в заведомо проигранную битву, лучше я сложу оружие. Когда читаешь свой приговор в глазах окружающих, пора откланяться. Вам угодно держать меня в заточении, господа? Извольте! Но учтите: это не я вам нужна". Я не понимал, о чем толкует Франческа, и подозревал, что она просто хочет выиграть время. "Подумайте хорошенько, вы оба. Бросив меня в этот карцер, Раймон поразил цель, но не ту". Мой слуга, кажется, уже все понял и слушал затаив дыхание. "Вы хотите сказать, мадам (надо же, "мадам", а только что была "потаскуха"), что нам следовало бы заняться девушками помоложе?" "Помоложе, конечно, тоже, но не это главное". "И покрасивее?" "В самую точку, Раймон. А ты послушай, послушай своего слугу, Жером, золотые слова". Озадаченный, я не спешил высказаться. Ясное дело: Франческа заговаривает нам зубы, лишь бы выбраться отсюда, И при этом держится-то как, а уж рот откроет - профессор, да и только. Во мне нарастала злость. "Так почему же мы говорим о красавицах, господа? Да потому, что, вопреки известной цитате, красота есть не обещание счастья, но верная гибель [хрестоматийная для французов цитата из эссе Стендаля "О любви"]. Красавицы и красавцы - точно боги, спустившиеся к нам с небес, и своим совершенством они бросают нам вызов. Повсюду на своем пути они сеют раздор и горе, напоминая каждому о его невзрачности. Быть может, красота - свет, но этот свет лишь сгущает тьму; она возносит нас высоко, но потом низвергает в такую бездну, что мы горько раскаиваемся в том, что прикоснулись к ней". Я был шокирован, Бенжамен, так же, как, наверно, и вы сейчас. Я слушал эту женщину, которая отвергла меня, и понимал, что мне нечего ей возразить. Все во мне протестовало против ее слов, и в то же время я чувствовал за ними то же горе, которое настигло и меня. Франческа сказала вслух то, что я лишь смутно чувствовал. Но облеченная в слова, идея возмутила меня. Умела же эта чертовка жестко назвать вещи своими именами! "Красота есть высшая несправедливость. Одной лишь своей внешностью красивые люди принижают нас, вычеркивают из жизни - почему им все, а нам ничего? Богатым может стать каждый, а вот красивым надо родиться: красоту не наживешь, сколько бы ни прожил. А теперь, господа, подумайте: если вы, как и я, готовы признать, что красота есть гнусность и преступление против человечества, надо делать выводы. Красивые люди наносят нам оскорбление, а значит, должны быть наказаны. Вы согласны со мной, не так ли? Раймон, заперев меня здесь, подсказал мне практическое решение, которое следует воплотить в жизнь". Вот теперь я понял все; мне стало так жутко, что даже дыхание перехватило, - план был поистине чудовищный. А Франческа, поняв, что мы, как говорится, созрели, добила нас: "Правильно делают мусульмане - они прячут лица своих женщин под покрывалом и держат их взаперти. Они знают, как коварна внешность. В одном они не правы: не делают разницы между ослепительно красивыми лицами и всеми прочими и главное - не изолируют красивых юношей, которые не менее опасны". Изолируют! Слово прозвучало, все было сказано. Франческа кратко и ясно, как дважды два, сформулировала то, что мучило нас обоих, и указала выход. Бред, гиньоль какой-то, я не желал больше ее слушать. Я отпустил ее, дал денег и на протяжении многих недель отказывался с ней встречаться. Но она залучила в союзники Раймона, и тот не давал мне покоя. В конце концов я сдался. Но вы меня, похоже, не слушаете, Бенжамен! О чем вы думаете? ДАНЬ С ЛИЦА Действительно, я вот уже несколько минут демонстративно посматривал на часы. - Прошу прощения, - сказал я, - но Элен, наверно, беспокоится, что меня долго нет. Стейнер встал, подхватил табурет и уселся напротив меня, снова оказавшись под лампой. - Элен знает, что вы со мной, ее предупредили. Милый мой Бенжамен, - он взял мои руки в свои, будто хотел, чтобы его мысль передалась мне через прикосновение, - я знаю, мой рассказ прозвучал невнятно, давайте я объясню... - Нет-нет, месье Стейнер, я все понял, но какое отношение ваша история имеет ко мне? Мне казалось, что я уже достаточно заплатил за свое любопытство; пусть выгонит меня вон, я это заслужил - и довольно. Стейнер выпустил мои руки, встал, прошелся по тесному кабинету. Досадливая складка пересекла его лоб. В этом крошечном помещении он казался еще выше, шире, размашистее. Я все ждал, когда он заденет макушкой потолок. - Так я не убедил вас, Бенжамен? Он вдруг стал похож на затравленного зверя. - Вы не сознаете, какой пыткой может быть красота? Я говорю не только о кумирах моды и кино - я о той красоте, что хлещет вас наотмашь в толпе на улице, бьет под дых, наповал! - Признаться, мне это никогда не приходило в голову. Стейнер, казалось, по-настоящему расстроился. "Только не возражай ему, только не спорь", - повторял я себе, ломая голову, как же мне от него отделаться. Вот ведь влип! Он снова сел и уставился прямо мне в глаза - ни дать ни взять учитель, пытающийся вдолбить тупице ученику трудную теорему. Опять взял мои руки; они были влажные и холодные, а от его пальцев исходило умиротворяющее тепло. Он принялся медленно массировать мне ладони, восстанавливая кровообращение, всецело сосредоточился на этом занятии и как будто забыл, зачем мы здесь. Я не знал, что и думать. А он как воды в рот набрал. Мне почему-то стало трудно дышать. Он мучил меня молчанием так же, как только что - разглагольствованиями. Чтобы прекратить эти гляделки, я, нарушив свой же зарок, решился возразить: - Но ведь некрасивых куда больше? - Слабый аргумент, Бенжамен. Пусть даже красота - редкость, все равно она слишком бросается в глаза, наглая, оскорбительная. И коварная: внушает нам, будто она хрупка, а сама, как сорная трава, вырастает вновь и вновь, сколько ее ни коси. Теперь Стейнер вещал, проповедовал. Он формулировал свои убеждения так уверенно и невозмутимо, что мне стало не по себе. До чего мы можем так договориться, я не знал: чем больше я услышу, тем крепче он повяжет меня. Тут я по извечной своей непоследовательности сменил тактику, решив во всем с ним соглашаться. - Действительно, я никогда об этом не задумывался! Но этот ход конем не расположил его ко мне, наоборот, рассердил. Он нахмурился. - Вы сами не верите в то, что сказали, Бенжамен, вы попросту юлите. Я замотал головой, но без особого убеждения и стушевался. Его блеклые глаза смотрели сквозь меня. - Посмотрим на проблему иначе: вы не боитесь состариться? Я медлил с ответом, задетый за живое, и злился на себя, что и так уже наговорил слишком много. - Сказать по правде, я всегда чувствовал себя старше своего возраста. - Похвальная искренность. Так согласитесь, ведь все эти совершенные создания толкают нас в могилу, делают закат наших дней невыносимым? - Может, и так, но я их как-то не вижу. - Он их не видит! Голос его сорвался на крик. - Поразительно, право, поразительно. А вот я только их и вижу. Теперь вы понимаете, какую боль причинили мне, явившись сюда с вашей Элен? Он перевел дыхание и рявкнул: - Женский рой достал меня и здесь, где я надеялся наконец-то найти покой! Стейнер выругался, брызжа слюной прямо мне в лицо. Я содрогнулся от его воплей и в свою очередь вышел из себя. - Послушайте, это ваша проблема, при чем тут я? Я хочу вернуться в Париж и ничего больше. Со страху я пустил петуха и скорее пропищал эти слова, чем произнес, а от собственной дерзости меня прошиб озноб. - Ошибаетесь, Бенжамен, теперь это ваша проблема. Стейнер вдруг заговорил очень мягко. Я не поспевал за перепадами его настроения. Он перешел почти на шепот, отчетливо выговаривая каждый слог. - Вы нарушили неприкосновенность моего жилища, за такие веши надо платить. Я зажмурился, сказав себе: не может быть, это сон, ничего этого на самом деле нет. Но когда я вновь открыл глаза, Стейнер, на миг исчезнувший за моими сомкнутыми веками, по-прежнему нависал надо мной и даже как будто стал еще больше, еще чудовищнее. - Вернемся к моему первому вопросу: вы поняли, почему женщина, чьи стоны вы слышали, заперта здесь? А я-то успел забыть о ней. - Она искупает здесь свое преступление - красоту! Он помолчал, наслаждаясь произведенным впечатлением. Чувствуя, что хладнокровия у меня надолго не хватит, я промямлил; - Вы хотите сказать... постойте, я вас не совсем понимаю... - Вы меня прекрасно понимаете. Мы держим красивых женщин в заключении в подземелье под этим домом, таким образом обезвреживая их. Они платят нам дань с лица. Я с трудом сглотнул, сердце колотилось часто-часто. Стейнер был мертвенно-бледен, или это мне только казалось. Было что-то неестественное в его пафосе, как будто своими доводами он пытался убедить сам себя. Мне еще хотелось верить, что вся эта речь - лишь эксцентричная выходка. - Да бросьте, вы меня разыгрываете, просто смеетесь! - Я серьезен, как никогда в жизни, Бенжамен, и вы это знаете. Помните, я сказал вам: тот разговор с Франческой в подвале Раймона возмутил меня до глубины души. Поначалу я и знать ничего не хотел: надо ли говорить, что я обожал свежую прелесть юности; разве мог я видеть скверну в том, что давало мне когда-то столько счастья? Да я и не оставил надежды еще погулять на этом пиру. Даже сегодня к моей ненависти примешивается ностальгическое чувство, моя снисходительность к Элен - тому доказательство. Франческа же требовала, чтобы я навсегда отказался от всего, ради чего жил. Мы спорили так, что клочья летели. Она знала, чем меня взять: мол, время моих побед ушло безвозвратно, ждать мне от прекрасного пола больше нечего, светит разве что унылое супружество с какой-нибудь серой мышкой-ровесницей. Я долго колебался, сознание ее правоты боролось во мне с надеждой: а вдруг я все-таки заслужу отсрочку? И все же Франческа одержала верх: я отступился, разом отринув все, что было мне дорого. И я стал другим человеком, я, можно сказать, обратился в новую веру - и прозрел. Всю жизнь я заблуждался. Урок, преподанный Франческой, был мучителен, но тем крепче я его усвоил. Я пошел на это из любви к ней, а поскольку больше она не могла принадлежать ни одному мужчине, страсть моя угасла и на смену ей пришла дружба, душевная близость. Месяц спустя в моей квартире мы втроем - Раймон, она и я - дали торжественный обет посвятить нашу жизнь искоренению красоты во всех ее видах, вне зависимости от цвета кожи и пола. Мы поклялись также навек отказаться от любовных утех, ибо никто не может быть господином и рабом одновременно. Стейнер опять вскочил, словно подброшенный пружиной; казалось, сидеть при упоминании о тех судьбоносных минутах для него было кощунственно. - Да, я знаю, нас мало, жалкая горстка, но мы сильны своей непоколебимой решимостью. Осушить океан, свернуть горы - с самого начала для нас не было ничего невозможного. Мы устремились в эту затею очертя голову - я до сих пор удивляюсь нашей дерзости. Но мы верили, что трудимся на благо человечества во имя святой цели: очистить Землю от скверны. Если ты был когда-то коммунистом, это не проходит бесследно. Это навсегда - непримиримость, воодушевлявшая вас в былые времена, не угасает в душе. Удобства ради я женился на Франческе - нет нужды говорить, что брак наш чисто фиктивный. Мы долго не могли решить, где лучше прятать узниц - в городе или в деревне. Мне пришла на память мыза в горах, где я скрывался в войну. Здесь, на плоскогорьях Юра, безлюдно, зимой лютые морозы, к тому же меня знали и уважали в округе - в общем, это место по всем статьям подходило для осуществления нашего плана. Да-да, я здесь в большом почете, я ведь сын партизана, люди ценят меня за заслуги отца и за то, что я выкупил и отстроил эту развалюху. Со всей местной полицией я на "ты", я даже не раз возглавлял чествования ветеранов и тому подобные мероприятия. Мэр коммуны со своими помощниками спускался в подвал, они видели эту расчищенную часть подземного хода и кабинет, где мы сейчас с вами беседуем. Но им неизвестно, что вон там, за металлическими стеллажами, начинается еще один туннель, в конце которого - две камеры... - Но зачем вы мне все это рассказываете? - Вы же сами попросили! - Неправда, ничего я не просил. Я прошу вас об одном - отпустить меня. - Врете, в глубине души вы умоляете меня продолжать. Я так и слышу ваш внутренний голос, он заклинает: дальше, месье Стейнер, расскажите мне все. - Клянусь вам, я ничего не хочу больше знать! Не слушая меня, Стейнер включил экран. Картинка была мутная, словно в плохо промытом аквариуме. - Вот, взять хотя бы эту крошку, которая так жалобно стонет. Случай для нас нетипичный: эту молодую американку из Северной Каролины Раймон похитил сгоряча прямо на парижской улице. Она приехала на каникулы с родителями и в тот вечер возвращалась в отель близ Лионского вокзала - ее отпустили погулять до полуночи. Мой слуга поступил в высшей степени опрометчиво. Он наткнулся на нее случайно и действовал на авось: оглушил, связал, засунул в багажник и на всех парах прикатил сюда. Безумство, конечно, но теперь уж ничего не попишешь. Вообще-то с иностранками мы стараемся не связываться, слишком рискованно - посольства, Интерпол и все такое. При всем том в выборе Раймон не ошибся, она была чудо как хороша. О, вот она поднимает голову, взгляните. Он прибавил звук. Я увидел такое, что к горлу подкатила тошнота: на полу в тесной камере скорчилась показавшаяся мне в первый миг кучкой тряпья коленопреклоненная фигурка, застывшая в безмолвной мольбе. Я плохо видел ее лицо, но, кажется, оно было какое-то усохшее. Глаза ввалились - точно два зверька забились по углам с перепугу; на сероватой коже я разглядел длинные царапины. От молодости - если эта женщина была молодой - в ней не осталось и следа: перед нами жалобно стонала полубезумная старуха с дряблым ртом и тощими, костлявыми руками. В глазах не было ни проблеска мысли. Я узнал ее непрерывное тихое подвывание, нечто среднее между рыданием и протяжным вздохом. - Позвольте вам представить Рэчел Олбрайт, девятнадцать с половиной лет, рост - метр семьдесят пять сантиметров, место жительства - Северная Каролина, увлечения - танцы и верховая езда. На тот момент, когда мы ее взяли, готовилась поступить на курсы французского языка. Мы отпустим ее на той неделе, после двадцати месяцев заключения. Она дозрела. И тут губы жуткого привидения зашевелились, произнося какие-то слова. До меня не сразу дошло, что это по-английски. - Help, help... [Помогите... (англ.)] - Help! Нет, сокровище мое, слишком поздно, тебе уже никто не поможет. Тяжелый был случай, она целыми днями плакала и умоляла нас, просто замучила. Я опасаюсь за ее рассудок. А видели бы вы ее тогда - загорелая, крепкая, само изящество, само очарование. Я сначала полагал, что Стейнер просто чудит, - может, от горного воздуха у него слегка крыша съехала. Но, узнавая все новые и новые подробности, я вынужден был признать печальную истину: он не шутит. Он самый настоящий псих, опасный псих. То, что я успел увидеть, повергло меня в ужас. - Это гнусно, гнусно... - повторял я. - Да, Бенжамен, это гнусно, согласен. Но согласитесь и вы, что она виновна и заслуживала наказания. - Да разве это ее вина, если она красива? Не могла же она всю жизнь прятаться. - Именно! Вы попали в точку. Каждый в ответе за свое лицо. Мы не успокоимся до тех пор, пока все прекрасные создания, мужчины и женщины, не скроют лица или не согласятся изменить внешность с помощью хирургов. Я не мог произнести ни слова: эта дичь меня доконала. Стейнер, видно приняв мое молчание за скепсис, вдруг повысил голос: - Вы мне не верите? Вы презираете нас, считаете, что жалкой троице не победить в войне против всего мира? Я только плечами пожал. Надо же было мне из всех психических отклонений - ведь список их бесконечен - встретить на своем пути именно это. Передо мной разверзлась бездна. Я не знал, как вести себя в таких ситуациях, - опыта не было. Стейнер между тем положил руки мне на плечи и посмотрел в упор. Я не осмелился встретиться с ним взглядом. На его крутом лбу билась жилка, будто пытался выбраться на волю спрятавшийся в мозгу зверь. Белые капельки слюны застыли в уголках губ - при виде их мне вспомнились мои учителя. Он мог в любую минуту сорваться, и я это чувствовал. Похоже, он опасался открыть мне слишком много, но и слишком мало сказать боялся - вдруг я не поверю? Надо было бежать или хотя бы попытаться. А я сидел как пень, не в силах пошевелиться от навалившегося вдруг отупения. Только жалко кашлянул, пытаясь скрыть замешательство. Стейнер снова заговорил тоном наставника. Пафос его был так же невыносим, как и его теории. Этот жуткий фанатизм, присущий фундаменталистам: осчастливить, пусть даже против воли... Мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать больше его софизмов. - Давайте выключим, Бенжамен, хорошо? Мне надо сосредоточиться. Свет погас, экран тоже, звуки смолкли. Только маленький ночничок остался гореть в потемках, и от вновь сгустившегося мрака мне стало совсем худо. - Очень любезно с вашей стороны, что вы слушаете меня, да-да, не возражайте, вы на редкость терпеливы. Вы даже не представляете, насколько мне это необходимо. Я еще не сказал вам главного. Не стану утомлять вас подробностями, распространяться о том, как мы похищаем, как заметаем следы, какие принимаем предосторожности. У нас продумано все: отопительная система, вентиляционные трубы, прачечная и мусоросжигателъ - ничто отсюда не просочится наружу. Мы действуем в глубоком подполье, как партизаны, только у нас иная война. Принцип, на котором основана наша работа, прост: полная изоляция от чьих бы то ни было глаз. Знаете, отчего дурнеют наши узницы? Оттого, что их никто не видит. Ведь красота создана, чтобы ею любовались, она существует напоказ. Отверните от нее взор - и она зачахнет. Именно это мы здесь и делаем: божественным созданиям, заносчивым донельзя, для которых каждый день как плебисцит, мы перекрываем источник жизни, разом отсекаем всю подпитывающую систему - все эти взгляды, вздохи и прочие знаки внимания. Эти надменные идолы страдали от алчных взоров? Там, где они были на виду, их пожирали глазами? А мы подвергаем их худшему поруганию: невидимости. Результат: они высыхают на корню. Кстати, говорил я вам, как называется наша мыза? "Сухоцвет". Так назвали ее пастухи, когда здесь еще пасли стада. Вообще-то это растение, иначе говоря, бессмертник. Слово понравилось нам, показалось знаком судьбы. Вот мы и сделали "Сухоцвет" темницей, в которой прекраснейшие из прекрасных вянут и сохнут как цветы, заложенные в книгу. Никакого насилия к нашим гостьям, а сейчас у нас преимущественно женщины, мы не применяем. Похищаем мы их за сотни километров отсюда, ни с кем из нас они никогда не виделись, даже словом не перемолвились. Мы сжигаем их одежду, уничтожаем документы, расплавляем украшения, какова бы ни была их ценность. Здесь отменяются законы и упраздняются права - до тех пор, пока они не станут такими же людьми, как все. Их камеры - стены там с мягкой обивкой, в каждой есть откидная койка и умывальник - находятся под постоянным наблюдением с помощью видеоаппаратуры. Увы, мы не в состоянии держать больше двух пансионерок - нас слишком мало. Мы - лишь скромные кустари-одиночки, как здешние часовщики - знаете, их много в окрестных долинах по обе стороны границы. Стейнер умолк. Мне это не нравилось. Я боялся темноты, подземелья, этих застенков. Я ждал, но он не спешил продолжать. Когда он говорил, мне было спокойнее. Пока распинается, кипятится, хоть не тронет. А теперь я слышал только его прерывистое дыхание - ну как ему стукнет в голову ни с того ни с сего наброситься на меня? - И что же, этого достаточно, чтобы они состарились? - Ишь, какой нетерпеливый! Не спешите, юноша, всему свое время! Наши узницы не общаются ни между собой - их разделяет широкий слой земли, ни с кем-либо из нас. Если нам случается входить в камеры, мы закрываем лица. Ни одна не знает, почему она здесь, где находится тюрьма, в чем ее вина и долог ли срок наказания. Мы окружаем их стеной безмолвия, и эффект это дает потрясающий: ведь поговорить хотя бы с тюремщиком - все-таки какое-никакое общение. Здесь же им остается лишь бесконечный монолог в пустоту. За все месяцы, проведенные у нас, они не видят ни одного человеческого лица, не слышат ни единого слова. Они лишены прогулок, света, пищи для ума, звуков - и зеркала. Единственное, что у них есть, - часы на потолке камеры, но это часы с разлаженным механизмом: стрелки мчатся во весь опор, минуты проходят как секунды, часы как минуты, а сутки как часы. Этот бег стрелок, как на секундомере, отсчитывающем сотые доли секунды на спортивных состязаниях, олицетворяет их стремительный распад. И ничто не должно отвлекать узниц от быстротекущего времени, которое делает свое дело. Время уничтожает их - вот для чего они отбывают наказание в этом горном мавзолее, где мы хороним красоту, словно радиоактивные отходы под водами океана. - И как, действует? Я ляпнул очередной дурацкий вопрос. Любопытство пересилило страх. - Поверьте, как нельзя более эффективно. Изоляция, оторопь от внезапного заключения, контраст с весельем и утехами прежней жизни - все работает на разрушение. Совсем недавно они строили планы, готовились кто к каникулам, кто к учебе, кто к помолвке. И вот они в наших катакомбах, откуда ни одна не выйдет прежней. Красота - лишь миг в вечности, рано или поздно время все равно разрушит ее. Мы лишь ускоряем процесс. Знаете, люди иногда, пережив утрату или удар, седеют за одну ночь. Нечто подобное происходит и с нашими протеже: пройдя курс небытия, они выходят постаревшими на двадцать - тридцать лет. Никаких ультрафиолетовых лучей, никакой химии - вполне достаточно одиночного заключения. Старость падает на них хищной птицей. Заснув молодыми, они просыпаются шестидесятилетними. Когда потери становятся, на наш взгляд, необратимыми - обычно на это уходит от полутора до двух лет, - мы выпускаем их на волю, очень далеко отсюда, в безлюдной местности, ночью и с завязанными глазами. Они ничего не понимали, когда их бросили в тюрьму, и не больше понимают, оказавшись на свободе. На свежем воздухе от них попахивает плесенью, затхлостью богадельни, прокисшим временем. А в карман мы им суем маленькое зеркальце. И вот наша Венера глядит на себя и видит отражение Мафусаила. Этот последний удар их доканывает: они не узнают себя. И обретенная свобода им не в радость, ибо свою темницу они обречены носить в себе - темницу уродливой старости. Стейнер включил свет. Лицо его было пурпурным, почти малиновым; скользнув по мне тревожным взглядом, он одним прыжком пересек кабинет и уселся за компьютер. Пальцы его забегали по клавиатуре на диво проворно, клавиши зацокали приглушенным галопом. - Мне кажется, скепсиса в вас поубавилось, Бенжамен, я не ошибся? Я счел за благо промолчать. Теперь, когда горел свет, я хоть мог видеть его. - Я, знаете ли, немножко медиум, работаю на интуиции. Как в невзрачной мордашке девочки-подростка я провижу дивные черты, так и в безупречном овале девичьего лица угадываю червоточинки, будущие изъяны, которые нарушат его гармонию. Да, красота возводит человеческое существо в ранг произведения искусства, но один штрих может превратить принцессу в Золушку. Вот, смотрите. На экране в фас и в профиль, как фотография в уголовном деле, возникло лицо Элен. По застывшей на лице моей спутницы гримаске я узнал снимок - тот самый, что Раймон сделал "поляроидом" сегодня утром у крыльца. Цвета немного поблекли. Стейнер поместил мою Элен в свой банк данных! - Снимок неважный, ваша подруга была не в лучшей форме, но все равно она очень хороша. Он взял лист бумаги и мягкий карандаш, провел несколько штрихов. - А теперь, глядя на это моментальное фото, я набросаю вам портрет будущей Элен - какой я представляю ее лет через тридцать. У нее старость затронет в первую очередь рот и щеки. Левый край губ сместится к уху, и лет в пятьдесят вот здесь образуется ямка. Губы потрескаются, утратят нынешний округлый контур, подожмутся, а подбородок, наоборот, выдвинется вперед. Он поглядывал то на экран, то на бумагу, время от времени стирая что-то ластиком на конце карандаша. - Заметьте, в человеческом теле сдает не все сразу. Первой стареет кожа, теряя упругость. У Элен она сморщится, пойдет складками. Щеки ввалятся, отчетливее проступят скулы, и лицо сузится. Гармонии черт как не бывало - нос сразу покажется длинным, глаза запавшими. Взгляд утратит живой огонек. Вот, я почти закончил: сейчас подчеркну складки, заострю черты, тон кожи потемнее, седина... Ну, что скажете? Передо мной было женское лицо, почти точная копия матери Элен на фотографиях, сделанных незадолго до ее смерти, - ей тогда было под шестьдесят. - Испугались, а? Бьюсь об заклад, что это вылитая ее мамаша! Когда наши гостьи возвращаются домой, матери шарахаются от них в ужасе. Им будто являются их собственные двойники. Причем дочки, превратившись в седые мумии, говорят прежними девичьими голосами. Этот контраст делает их особенно отталкивающими. Даже если они обращаются к властям, никто не принимает их всерьез. Результат - психиатрическая клиника, или же близкие прячут их, как постыдную семейную тайну; так после нашей тюрьмы они снова оказываются в заключении. Я был ошарашен. И все же один вопрос вертелся у меня на языке: мне хотелось - если бы я решился - попросить Стейнера таким же манером нарисовать меня, каким я буду через двадцать лет. Наверно, он уловил мое замешательство, потому что глаза его весело блеснули. - Я вижу, вас зацепило, Бенжамен. Вы считаете меня чудовищем, но тема вам интересна, не отрицайте. В каком-то лихорадочном возбуждении он вскочил, взял с полки толстый альбом в пластиковом футляре, положил на стол. - Да сознают ли они, все эти девицы, как мы их осчастливили? Сбросить кабалу имиджа, диктат моды, не краситься, не следить за весом, не быть игрушками для мужчин... Хотели же они, чтобы их любили ради них самих? Вот им и шанс! Он придвинул табурет поближе к моему креслу и открыл альбом. - Когда у нас появляется новенькая, я рисую ее будущее лицо, а потом сравниваю оригинал с моим наброском. Здесь все наши прелестницы за последние пять лет с указанием роста, возраста и антропометрических данных. На странице слева - исходный материал, в центре - мой рисунок, а справа фотография, сделанная два года спустя, Можете убедиться, я редко ошибаюсь. Стейнер ничего не таил, напротив, он был горд собой, чуть ли не похвалы ждал: вот, мол, я каков. Собрание его трофеев с виду походило на порто-фолио манекенщиц, но зрелище это было жуткое. Наклеенные на картон лица рассказывали скорбную повесть; я видел разрушение, будто ускоренным темпом прокручивалась лента в кино: все они состарились, не успев созреть, на всех застыло одно и то же выражение растерянности и ужаса, да еще эта мертвенная бледность - так бледны могут быть только люди, которые года два не видели солнечного света. Это были не благородные старческие черты, вылепленные самой жизнью, а враз осевшие, сморщившиеся, как проколотый воздушный шарик, лица. Кожа не успела ни поблекнуть, ни покраснеть, ни растрескаться, как должно. Вот снимок, рядом второй - какой недуг их всех поразил? Беспощадная язва разъела белоснежный мрамор этих лиц, раздробила на осколки, превратив в мозаику дивные статуи. Стейнер не скупился на комментарии, переворачивая страницы и демонстрируя мне череду живых покойниц, двадцатилетних бабушек, чья единственная вина была в том, что они родились красивыми. Была там, в конце, и Рэчел, последняя на сегодняшний день, - такая прелестная, совсем юная, она вся будто светилась изнутри. Круглое личико и удивленно-голубые глаза лучились простодушным счастьем и добротой. Из прошедших через этот ад американка пострадала больше всех, она стала совершенно неузнаваемой. Я не выдержал и охнул: - Но почему, почему... - Что - почему! Идиот! - Стейнер вдруг грохнул кулаком по столу. - Битый час я вам толкую, сколько можно? Я подвергаюсь недопустимой агрессии, я вынужден защищаться, вот почему. В следующее мгновение он как с цепи сорвался, озверел, да и только: зарычал, засучил ногами, лицо пошло лиловыми пятнами. - Серная кислота, Бенжамен, серная кислота - вот чего они заслуживаютБудь моя воля, я приказал бы обливать их кислотой в колыбели. Всех! Его трясло, он задыхался, захлебывался и впрямь тонул в собственном чудовищном бреду. Я съежился, внутри все оборвалось. Похоже, на сей раз он сорвался по-настоящему, это конец, он убьет меня, выместит на мне свою злобу. Терять мне было нечего, я пошел ва-банк. - Все ваши картинки - фальшивка, фокусы для дураков. Стейнер передернулся так, будто его иглой укололи. Лицо исказилось, рука рванула ворот, потянулась к горлу. Краска залила шею, затылок, расползлась широкими пятнами у корней волос. Я было подумал, все, приступ какой-нибудь или инфаркт. Он тяжело выдохнул. Медленно, с усилием повернулся вокруг своей оси. Его безумный взгляд сдавил меня как тисками, я похолодел. А он вдруг рявкнул: - Убирайтесь вон, размазня несчастная! Забирайте вашу кралю и исчезните, живо, чтобы я вас обоих больше не видел! Вон! Он почти визжал. Я ушам своим не поверил - он гонит меня? Я стряхнул с себя жуткое наваждение и осторожно поднялся, все еще подозревая подвох. Стейнер так и остался сидеть на табурете, свирепо нахмурясь и сжав кулаки. Я шагнул к двери, приоткрыл ее. У него на лице вдруг будто оползень случился: глаза скатились к самому рту, рот обвис до подбородка, а тот обвалился на шею. Со своей буйной, но блеклой шевелюрой он походил на старую актрису в гриме, которой вытряхнули на голову ведро водорослей. Я тихонько пятился, не рискуя повернуться к нему спиной. Переступив порог кабинета, я побежал. Я мчался со всех ног назад по узкому проходу, споткнулся обо что-то, чуть не растянулся. Странно все-таки, что Стейнер выгнал меня, - ведь после всего, что он мне наговорил, я для него опасный свидетель. Я выбрался в подвал, пронесся через котельную, где по-прежнему урчал бойлер, точно объевшийся дракон. Мои тяжелые ботинки гулко стучали по бетонному полу. По лестнице, ведущей в кухню, я взбежал, прыгая через две ступеньки. Но Стейнер и не думал преследовать меня, видно, совсем скис, да и вообще хотел только попугать. Значит, у нас есть шанс. Скорей наверх, заберу Элен, и уносим ноги, быстро! С этой историей потом как-нибудь разберемся. Я толкнул дверь в кухню, но что-то мешало. Я нажал сильнее, дверь поддалась с адским грохотом, и я с размаху влетел в груду жести и стали. Кастрюли, ложки, вилки - кто-то нарочно нагромоздил их здесь пирамидой - рассыпались и раскатились по полу, отозвавшись тысячей визгливых и пронзительных нот. Еще не совсем опомнившись, я поднял голову. У плиты стояла истуканом и смотрела на меня сверху вниз Франческа Спаццо-Стейнер собственной персоной. СТРАННАЯ СДЕЛКА Выглядела она не лучшим образом. Я в очередной раз отметил, как сурово обошлось время с ее лицом. Желтоватые пятна - наверно, когда-то они были веснушками - обрамляли блестящий, будто маслом намазанный нос. Под глазами мешки, как натеки на оплывшей свече. На правой скуле красовался синяк с хорошую монету. Тогда я еще не знал, что это Элен с ней дралась. Но достаточно мне было взглянуть на нее, несокрушимую скалу, дышавшую злобой, и я понял: нам конец. - Он рассказал вам все, не так ли? - ворчливо произнесла она. Тяжелый узел волос сполз, рассыпаясь, на затылок. - Тем хуже для вас, Бенжамен! - Как это - тем хуже? Ваш муж хочет, чтобы я покинул этот дом... - Стейнер сам не знает, что говорит. Идемте! Она схватила меня за локоть и потащила прочь из кухни. Сильная оказалась баба, зажала руку как клещами. Я мельком увидел прихожую, зловещие часы-саркофаг, чучела зверей. Вот сейчас бы одним прыжком - к двери! Но раздавшийся откуда-то сверху крик остановил меня: Элен звала на помощь. Я отчаянно рванулся. - Пустите меня! Что вы с ней сделали? Франческа втолкнула меня в маленькую гостиную - в этой комнате мы отогревались в первый вечер. Там, оседлав подлокотник дивана, ждал нас Раймон, в красной лыжной шапочке с помпоном похожий на гнома, только недоброго. Его придурковатая физиономия так и сияла. Я похолодел - только его мне сейчас не хватало. Было в этом недомерке что-то от злого мальчишки, знаете, для таких одна радость - над кем-нибудь поизмываться. Весь дом вдруг стал враждебной территорией, меня окружали недруги. Оставалась последняя надежда - Стейнер, только он мог приказать этим двоим отпустить нас, но его не было. Франческа и Раймон встали передо мной, заслонив камин. Карлик глупо хихикал, наслаждаясь моим испугом, а эта мегера источала яд, точно огромная оса. - Бенжамен, - проговорила она наконец, и голос ее резанул меня, как нож гильотины, - теперь мы не можем дать вам уйти. Вы слишком много знаете. - Надеюсь, это шутка... Они удалились с неподобающей случаю торжественностью, не забыв, разумеется, запереть за собой дверь. Я машинально налил себе стаканчик и сел, обхватив голову руками. Мне необходимо было успокоиться. Главное сейчас - добраться до Элен, вдвоем мы будем сильнее. Но едва у меня начал созревать план, как мои судьи вернулись вместе со Стейнером. Глупо, но присутствие хозяина меня как-то обнадежило. - Месье Стейнер, скажите им, пусть нас отпустят. Вы же сами велели, чтобы я убирался. Он замялся, опустил глаза. Жирные волосы липли ко лбу. - Мой муж просит извинить его, Бенжамен: он сказал, не подумав. А Франческа-то была у них не только идеологом, но и верховным, так сказать, комиссаром. Те двое пели с ее голоса, по струнке ходили, а распоряжалась она. Я с ужасом таращил глаза на дьявольскую троицу - мать-командиршу, карлика-лакея и убеленного сединами подкаблучника. Увы, они мне не снились. А тот, кого я сперва принял за буйно-помешанного, единственный оказался мало-мальски человеком. Повисло тягостное молчание. Философиня чесала ногу пониже колена, как будто размышляла этим местом. - За ваш поступок, Бенжамен, мы могли бы вас наказать. Но мы, пожалуй, дадим вам шанс. Вы в курсе, Жером сказал вам, что на этой неделе мы выписываем нашу последнюю пациентку. "Сухоцвет" свободен. Вот что мы предлагаем: Элен останется у нас, она вполне нам подходит. Вы же поедете с Раймоном в Париж и привезете в обмен на нее трех девушек. Мы вправе требовать от вас компенсации. Когда они будут здесь, вам вернут Элен. Меня точно обухом по голове ударили, я слушал и никак не мог понять, что она такое говорит. Тут подошел Жером и опять прижал меня к груди. - Мне так жаль. Будь это в моей власти, вы бы сейчас ушли. Я умолял Франческу пощадить Элен. Но она и слушать ничего не желает. Он шумно дышал, стук его сердца отдавался у меня в висках. Руки у него были такие длинные, что могли бы обхватить меня несколько раз. Стиснутый в этих лапищах, я уткнулся лицом в его рубашку, и плохо пришитая пуговица все время лезла в нос. Со стороны эту сцену, наверно, можно было принять за встречу друзей. Его жалость была какая-то липкая, мне стало противно. А Франческа была настороже. - Довольно, Жером, прекрати ребячиться! Он вздрогнул, сморщился, будто это не окрик был, а плевок. Я же, пока он разжимал объятия, прикидывал свои шансы на побег. Сейчас или никогда. Дверь открыта, в несколько прыжков я пересеку гостиную, потом прихожую, пулей наверх и запрусь в спальне с Элен. А там видно будет. Я рывком высвободился из рук хозяина и чесанул к центральной комнате, толкнув на бегу Франческу - та тяжело завалилась на бок, как рухнувшая башня. Но надолго меня не хватило, ноги стали ватными, отказывались повиноваться. Раймон - и быстро же бегал этот карлик! - в два счета настиг меня и свалил захватом под колени. Я стукнулся головой об пол, в глазах потемнело. Я отбивался, колотил его по голове, лягался, но все без толку. Куда мне было с ним справиться, слабак я. Он уселся на меня верхом - мерзкая рожа оказалась прямо над моей головой - и невозмутимо влепил мне пощечину. Как сейчас вижу его занесенную руку - не для того, чтобы убить или вырубить, а просто чтобы проучить нашкодившего мальчишку. Я уткнулся головой в ковер. Он силой поднял меня и, железной хваткой сжав локоть, поволок обратно в маленькую гостиную. Франческа, вне себя - я и вправду сбил ее с ног, - чуть не набросилась на меня с кулаками. Стейнер, еще весь красный - видно, переживал, что его осадили при мне, - что-то бормотал, успокаивая ее. - Итак, ваш ответ? Она это не сказала - пролаяла. Я, дурак, все еще думал, что это скверная шутка, и, разозлившись - отшлепали ведь, как пацана, - тоже заорал: - В гробу я видал вас всех, слышите, в гробу! Мне сразу несказанно полегчало: выпустил пар. В то же мгновение Раймон дал мне такого тычка локтем в бок, что я согнулся, ловя ртом воздух, а он выхватил из кармана мешок и набросил мне на голову. Проделал он все это спокойно, без суеты и лишних движений, в общем - профессионально. Он тут был на все руки: сторожевой пес, лакей, повар... Покорный раб, готовый по знаку хозяев выступить в любом амплуа. Одной рукой он держал меня за шиворот, другой заламывал мне руку за спину. От боли я даже сопротивляться не мог. - Куда вы меня ведете? Месье Стейнер, помогите же, ради Бога! Карлик подгонял меня пинками, я задыхался под жесткой мешковиной, кричал, брыкался. Открывались и закрывались какие-то двери, потом под ногами оказались ступеньки. Моя решимость таяла с каждым шагом: я понял, что меня ведут в подвал. Мой конвоир держал меня крепко, но агрессивности не проявлял. Мы миновали котельную - я услышал гул и урчание бойлера. Потом было еще столько дверей, которые Раймон отпирал и запирал, гремя тяжелыми ключами, столько пропитанных сыростью коридоров, поворотов, туннелей, где приходилось идти, пригнувшись, что я совсем запутался. Неужели под этим домом скрываются такие огромные катакомбы? Мне стало жутко: ведь здесь чахли в заточении красавицы, оглашали эти своды криками и рыданьями. Мы шли по очередному коридору, круто уходившему вниз; мои зубы выбивали дробь. Наконец Раймон заставил меня опуститься на четвереньки и втолкнул в крошечную, сырую, затхлую каморку. Он снял с меня мешок и, не сказав ни слова, запер дверь на ключ. Первое, что я увидел, - большие круглые часы на потолке, единственный источник слабого света в этом карцере. Механизм был явно неисправен: там что-то жужжало, как жужжат осы и мухи на последнем издыхании, вертясь кверху брюхом и бессильно перебирая лапками. Выпуклое стекло напоминало уставившийся на меня огромный глаз, - наверно, туда же, в часы, была вмонтирована камера слежения. Я был один на один с непрестанным мерным скрежетом, я сбился с дыхания, торопливо глотая застоявшийся зловонный воздух, не мог толком выдохнуть, сердце зачастило. Я присел на тощий тюфяк, торчавшие из него соломинки искололи мне все ляжки. В углу я разглядел маленький душ и самый примитивный туалет. Смотреть на часы не решался: чего доброго, постарею в одночасье. Я стал звать на помощь и даже не слышал собственного голоса, в этих совершенно непроницаемых стенах он тонул, как в колодце. Время от времени тонкий дребезжащий звук будто рассекал воздух. По моему лицу струился пот, хотя температура здесь была минусовая. Это подземелье представляло собой каменный мешок, что-то вроде воздушного пузыря в толще гор. Мало-помалу мною овладевала паника. Рассудок накрыло волной, я барахтался и тонул, теряя всякую способность мыслить здраво и вообще соображать. Вдруг схватило живот. Я едва успел спустить штаны и - не до стыда уж было - опорожнил взбунтовавшийся кишечник прямо на пол. Потом отполз в противоположный угол карцера, чтобы по возможности не нюхать собственную вонь. Я злился на себя - лучше бы принял их условия, - а еще пуще злился на Элен. В конце концов, все случилось из-за нее: нечего было заигрывать со стариком, понятно, что его благоверная приревновала. Я лежал без сил, грязный, мерзкий, зажимал уши, чтобы не слышать, как бегут стрелки, пытался спрятаться от сорвавшегося с цепи времени, чувствуя, как оно пожирает меня изнутри и превращает до срока в дряхлую развалину. Я был сломлен. Сдался сразу, понятий чести, совести, достоинства для меня больше не существовало. Все, что угодно, лишь бы не гнить в этой дыре. Прошло, наверно, много времени, и вот наконец лязгнул, открываясь, замок. Луч фонарика скользнул по стене к полу, кто-то шмыгнул носом, принюхиваясь. Я узнал его сразу и прямо на четвереньках кинулся к своему спасителю. - Месье Стейнер, выпустите меня отсюда, пожалуйста! Я на все согласен. Я стоял перед ним на коленях, и от меня нестерпимо воняло. - Мне так неудобно... - пробормотал я, кивнув на свои штаны. Стейнер, стоя на пороге, пошарил лучом фонарика по стенам, затем осветил часы. - Всякий раз, когда я спускаюсь сюда, у меня такое же чувство, как в детстве, - будто меня хоронят заживо. Я понимаю, как тебе страшно. От его неожиданного "ты" и сочувственного тона я чуть не прослезился. - Они перегнули палку, не стоило тебя так сурово наказывать. Но ты уж не обессудь, их тоже можно понять. Франческа и так вся на нервах: ей от твоей Элен крепко досталось, это, скажу я тебе, та еще штучка. Да еще наша старая распря опять на днях всплыла: почему-де в "Сухоцвете" не бывает мальчиков-красавчиков. Франческа злится, говорит, это дискриминация. Но юноши-то посильнее девушек, их и похищать не так легко, и охранять труднее. С этим надо будет что-то делать... Ну, и ты еще вывел ее из себя, надо же - с ног сшиб. - Я... я не хотел. - Ладно, замяли. Вот тебе наш план: ты сейчас же уедешь с Раймоном. Будешь делать в точности все, что он скажет. Запомни: привезешь трех девушек - получишь Элен. - Трех девушек? Да, но... но почему трех? У него вырвался короткий грудной смешок. - Потому что твоя Элен стоит трех, и вообще наше решение не обсуждается. Все, пошли. Обратный путь оказался значительно короче (подозреваю, что Раймон нарочно водил меня кругами по одним и тем же коридорам, чтобы сильнее напугать). Стейнер был настолько деликатен, что даже не упомянул о случившейся со мной неприятности. В туалетной комнате у лестницы я принял душ. Хозяин дал мне чистую одежду, сам принес все из моего чемодана. Он, так сказать, взял меня под крыло. Под горячими струями я успокоился, озноб прошел. Но самое тяжкое испытание было еще впереди: сказать все Элен. Раймон поднялся со мной наверх, повернул ключ в замке, впустил меня и запер за мной дверь. Мне дали десять минут, чтобы попрощаться. Сердце у меня так и упало, едва я переступил порог. Зрелище было кошмарное: по комнате будто смерч пронесся, простыни и одеяла сброшены с кровати, стол и стулья опрокинуты, отопительная труба помята, все наши туалетные принадлежности раскиданы по полу. Два стекла в окне разбиты, остальные в трещинах. Над всем этим погромом стоял тошнотворно густой запах духов. По ковру блестками были рассыпаны осколки. Элен сидела съежившись в углу и всхлипывала. На подбородке у нее запеклась кровь. Лицо заострилось, побелело и сморщилось, как подсыхающая простыня. Она вскочила и бросилась мне на шею. - Бенжамен, любимый, бедный мой, они хоть ничего тебе не сделали? Знакомый мне нервный тик опять подергивал ее лицо, и с него словно осыпалась вечно озадачивавшая меня юность. Губы оттопырились, рот перекосился. Жуткое дело: я уже видел не ее, такую, как есть, а тот портрет, что набросал Стейнер. Вымышленное лицо съело реальное. У всех у нас так: последнее обличье заслоняет все прежние. Я рассказал ей обо всем, что произошло после обеда, и о тайне "Сухоцвета", ничего не скрыл и даже сгустил краски. Она все повторяла: не может быть, это немыслимо. Наконец я дошел до сделки, выложил условия и, набравшись духу, признался, что дал согласие. Она сперва подумала, что я блефовал. - Ты правильно сделал, милый, хоть время выиграл, нелегко тебе пришлось, бедненький! Но ты ведь останешься со мной, правда? Вот так вопрос после всех ужасов, которые я ей тут расписывал, - меня это просто доконало. Я покачал головой: выбора нет, если я не подчинюсь, пиши пропало. Стейнер дал мне слово, все будет в порядке. Тут Элен отпрянула от меня, и ее как прорвало: - Они врут, Бенжамен, врут! А ты знаешь, что им известно о нас все - где я живу, где учусь? Попались мы с тобой, как мухи в паутину, из-за этого снега. Случай преподнес им на блюдечке то, что всегда приходилось искать за сотни километров. Знаешь, что, еще когда ты в первый раз постучался в дом и сообщил им номер нашей машины, они сразу же навели о нас справки? Телефонная линия действительно была повреждена, но у них есть мобильник в полном порядке. Она выкладывала подробности, доказывала, голос ее срывался на визг. - А ты не хочешь спросить, почему здесь такой разгром и откуда я все это знаю? Моему эгоизму она всегда дивилась. - Не успел ты выйти, я только прилегла отдохнуть - вдруг является Франческа. Да с таким видом - ну просто карающий меч. И начинает бесцеремонно меня щупать, будто лошадь на ярмарке, волосы потрогала, даже в рот заглянула. Я ее отпихиваю, а она как пошла меня честить - и шлюхой, и дешевкой, и подстилкой. Мало того, еще и драться вздумала. Злоба у нее сочилась из всех пор. Я отбивалась, кидалась в нее чем ни попадя. Видел у нее фонарь под глазом - это я ей мишленовским путеводителем засветила, я его листала, искала, где бы нам сегодня поужинать. На сантиметр бы выше, и я б ее без глаза оставила. Она вроде отступила и вдруг опять как набросится - и нокаутировала меня. Потом заперла здесь, а перед этим все мне выложила. "Твоя песенка спета, потаскушка смазливая, - сказала, - не видать тебе больше Парижа". Элен молотила кулачком меня в грудь, подкрепляя свои слова, левая щека ее кривилась, лицо подрагивало от напряжения. - Подожди, это еще не все. Стейнер, похоже, и вправду хотел, чтобы мы уехали, еще в первый вечер. Он на меня запал. Но карлик не дремал, позвонил хозяйке, та мигом примчалась из Лиона, и они вдвоем заставили старикана нас задержать. Вот почему он был такой злой с утра. А сегодня они все разыграли как по нотам: специально заманили тебя в подвал, чтобы ты оказался виноватым. И уезжать никуда не думали; Раймон высадил Франческу со Стейнером за откосом, и они вернулись в дом через потайную дверь. А он поехал дальше, за нашей машиной в гараж. Стейнер пошел в подвал, ждать тебя, а Франческа - прямо ко мне. Они специально оставили кое-какие мелочи в гостиной, в спальнях, в кухне, как вехи, чтобы ты пришел куда надо. Но если б ты даже остался со мной, они все равно нашли бы к чему придраться. Итак, мы с Элен знали каждый свою часть правды; то, что она сказала, ошеломило меня. - Бенжамен, как ты не понимаешь, мы их пленники! Нельзя им доверять. От упрямства Элен впору было свихнуться. Она стояла передо мной живым укором. Ладно, пусть меня обвели вокруг пальца, заморочили, но что это, по сути, меняло? Наши стражи сильнее, значит, надо покориться. Бороться с ними равносильно самоубийству. Я уже довольно натерпелся в "Сухоцвете", с меня хватит. Как автомат, я твердил Элен, что сделка честная, что я вовсе не бросаю ее. Клялся, что вернусь, как только выполню договор. Обнял было ее, но она меня оттолкнула, назвала олухом, рохлей. Нервы у нее сдали, лицо морщилось, гримасничало, глаза стали сумасшедшие. Она не знала, как меня убедить. Бледная была, как на смертном одре. Разрыдалась, сползла на пол, обхватила мои ноги. - Не оставляй меня, Бенжамен, умоляю, не уезжай! - всхлипывала она. Тут вошел Раймон - отведенные нам десять минут истекли - и бесцеремонно растащил нас, отцепив руки Элен от моих ног, как канаты от корабля. Элен засмеялась; ситуация и впрямь была бы комичной, не будь она такой жуткой. Ее отчаяние вдруг выплеснулось в припадке ярости: она набросилась на слугу как фурия, я ее никогда такой не видел. В первый раз он легко оттолкнул ее. Она схватила отломанную ножку стула и ринулась на него снова. Одной рукой он тащил меня к двери, другой отражал ее натиск. Элен осыпала его бранью, кляла последними словами и все пыталась попасть по голове - она была выше его ростом. Молниеносным хуком, держа меня при этом по-прежнему железной хваткой, он отшвырнул ее в дальний угол. Вот какой я видел мою любовницу в последний раз: сломанная кукла на полу с вытаращенными глазами, полными ужаса. Вне себя я лягнул Раймона, заорал: "Элен, я люблю тебя, я вернусь!" Проклятый недомерок выволок меня в коридор, запер дверь на ключ, обернулся ко мне и, заслоняя лицо - я все еще пытался ударить его, - ловко свалил подножкой и профессиональным захватом прижал к полу. - Ты еще драться вздумал? Мало тебе? Я видел мерзкую рожу совсем близко, его дыхание обдавало меня запахом мятной свежести. Карлик справился со мной одной левой и даже не выплюнул при этом жевательную резинку! Тем временем Элен, уже придя в себя, колотила в дверь и вопила: - Я низенькая, нескладная, некрасивая, и еще у меня целлюлит, шпоры и прыщи! Я вам не подхожу! Отпустите меня! Подоспевшая Франческа чуть ли не бегом потащила меня вниз по лестнице. Синяк на ее щеке расплылся до самого глаза, и от него лучами расходились еще сильнее безобразившие ее красные прожилки. Она вытолкнула меня на крыльцо. Было темно, сыпал мелкий снежок. От колючего холода в голове немного прояснилось - я еще плохо соображал после потасовки. Сад в свете фонаря казался серебряным. У стены я увидел нашу машину, уже довольно густо припорошенную снегом. Легковушка Стейнеров стояла у крыльца с включенным мотором и зажженными фарами. Прислонясь к капоту и скрестив на груди руки, меня поджидал "сам" - в длинном кожаном пальто, волосы спрятаны под поднятый воротник. После царившего в доме бедлама странно было видеть его таким безмятежно спокойным. - Простите, Бенжамен, за всю эту нервотрепку. Не бойтесь за Элен. Мы обещаем беречь ее, как родную дочь. Вы будете регулярно получать от нее весточки. Я ощутил разочарование: широкоплечий покровитель опять говорил мне "вы". Меня низвели в ранг простого знакомого. Он снова держался с отчужденностью уединившегося в горной келье францисканца. Но от его рукопожатия мне стало теплее. Так мы и стояли вдвоем, рука в руке, в зачарованном кругу возле этого зловещего дома, терзаясь одной и той же мукой. Наше прощание было прервано грохотом и звоном разбитого стекла. Это Элен наверху принялась крушить все подряд. - Я поднимусь, - прошипела Франческа. - Только без рукоприкладства, - предупредил ее Стейнер. Он сказал именно то, что хотел сказать я. Раймон в теплом полушубке сидел за рулем. Чемоданы уже лежали в багажнике. Стейнер усадил меня на переднее сиденье, пристегнул ремень безопасности, сунул мне в карман какую-то бумажку и потрепал по щеке. - Мужайтесь, мой мальчик. Нам еще представится случай получше узнать друг друга. Все произошло так быстро, что я никак не мог собраться с мыслями. Вот уже несколько минут один вопрос пробивался в моем мозгу сквозь предотъездную сумятицу. Сформулировал я его, лишь когда мы тронулись: - А где гарантия, что вы ее отпустите? Но машина уже катила, шурша шинами и оставляя в снегу две глубокие борозды. Ответа я не услышал, только увидел через заднее стекло Жерома, энергично махавшего мне рукой. Франческа же мне и "до свидания" не сказала. И все, что было так трудно нынче утром, вдруг стало легко и просто: дороги были проезжими, деревни обитаемыми, навстречу попадались другие машины, снегоочиститель, грузовик, посыпавший шоссе солью. Когда мы проезжали через какой-то городок, я при свете фонарей взглянул на бумажку, которую дал мне Стейнер, - это был тот самый рисунок, Элен постаревшая на сорок лет. Я расплакался, шепча: "Прости, Элен, прости". Раймон улыбнулся мне широкой улыбкой слабоумного - этот оскал стоял у меня перед глазами, даже когда я зажмуривался. Его лицо глянцево блестело, точно китайская миниатюра. Я зарыдал пуще, в голос, хлюпая носом. Он выхватил из бардачка шоферскую фуражку и нахлобучил ее на голову: - К вашим услугам, месье! Бенжамен Толон умолк, как будто у него кончился завод. В последние минуты его голос превратился в еле слышный шелест. Я вытянула ноги. У меня все затекло, по телу бегали мурашки. - А дальше? - прошептала я. Он показал пальцем на небо. Оно порозовело. До рассвета осталось чуть-чуть. Уже встряхивались в ветвях ранние птахи. Был слышен плеск струй: поливальные машины, не жалея воды, мыли асфальт на паперти. Колокола собора Парижской Богоматери пробили пять часов, и все их собратья на обоих берегах откликнулись звоном. Где-то заворковал голубь. - Вы не хотите рассказать, что было дальше? Нет, он устал, ему хотелось поспать немного до прихода врача. Маска на нем пожелтела от слюны и напоминала бинт, наложенный на открытую рану. Шерстяная шапочка делала его похожим на лыжника - откуда только взялся лыжник летом, да еще в пижаме? Было в нем что-то отталкивающее. - Когда я увижу ваше лицо? Он провел пальцем по губам - так трогают шрамы. - Когда я доскажу свою историю до конца. - Когда же вы доскажете ? - Скоро. - Учтите, что мое дежурство кончается завтра. У нас с вами тоже договор. Перед служебным входом в общую терапию несколько больных уже пили кофе, болтали, покуривая на террасе. В первых косых лучах вспыхнули шпили, коньки крыш, антенны. Над городом зависло ожидание. Вслед Бенжамену удивленно оглядывались, послышались смешки. У меня тревожно заныло сердце, когда он уходил по коридору, ссутулясь, какой-то очень маленький. Я вдруг почувствовала, что очень устала, и удивилась, как это за два с лишним часа ни разу не подумала о Фердинанде. Пока я внимала рассказу Бенжамена, все остальное перестало для меня существовать. Я пошла спать; бесцветное небо пребывало в нерешительности - то ли озариться солнцем, то ли набухнуть дождем. Что-то чернело на горизонте, это мог быть след уходящей ночи или гряда надвигающихся туч. На моей кровати, свернувшись клубочком, зарывшись щекой в подушку и сцепив ручки между колен, спала Аида. Одеяло она сбила к самым ногам и замерзла до гусиной кожи. В этой позе девочка казалась такой беззащитной! Будто снова стала младенчиком. Я прилегла рядом с ней, накрыла нас обеих тонким одеялом. Отвела прядку волос, прилипшую к ее лбу. Потом тихонько повернула ее и обняла. Ровное дыхание приятно щекотало мне шею. В маленькие ушки-раковинки хотелось нашептывать чудесные сказки. От нее дивно пахло, так пахнут только спящие дети: теплом и молоком. Ручки и ножки были по-мушиному тоненькие. Между приоткрытыми губами проглядывал розовый язычок, длинные ресницы чуть подрагивали. Воплощение детства, заповедной поры до неминуемого разделения человечества на мужчин и женщин. И не в пример нам, глупым взрослым, она не запрограммирована. Я поцеловала ее в закрытые глаза, нежно прижала к себе. ("Что же мне с тобой делать, сиротка ты моя?") И молила Бога, засыпая, чтобы не объявился очередной псих или самоубийца. Час спустя я проснулась от стукнувшего в голову вопроса: а видел ли Бенжамен своими глазами узницу "Сухоцвета"? Ведь картинки и видео - еще не доказательство. С этой мыслью я снова провалилась в сон. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ УСМИРЕНИЕ ПЛОТИ ИСЧЕЗНОВЕНИЕ РАССКАЗЧИКА Когда на другой день около пяти я пришла в больницу, чтобы отдежурить последнюю ночь, меня ждал неприятный сюрприз: Бенжамен Толон ушел. Никто его не задерживал, он был в своем праве. Подписал отказ от госпитализации и освободил палату. Хуже того: уходя, он снял маску и шапочку, они валялись на стуле. Я накинулась на дежурных: - У вас хоть фотография его осталась ? Как он выглядит ? - Обыкновенно. - Может, есть какая-нибудь примета - родимое пятно, шрам? - Да нет, он ничем не отличается от нас с вами. - Он оставил адрес или телефон ? - Нет. Сказал, что у него нет определенного места жительства. - Как вы могли его отпустить, не предупредив меня? - Но это же не ваш больной! Я как с ума сошла: ловко же он провел меня своим маскарадом. Сейчас же бежать, разыскать его, исколесить весь Париж вдоль и поперек! Но ведь я даже не знаю, какой он из себя. Я взяла маску с шапочкой, зачем-то понюхала их и спрятала в карман. Зла была на весь свет. Рассказы, которые интересно послушать, - не диво, но бывают такие, что раскалывают надвое вашу жизнь. История Бенжамена была как раз такого сорта. Посланец из мира загадочного, он заразил меня своей тайной. И вот теперь, когда мне предстояло узнать развязку, он кинул меня, вроде как оставил одну у края бездны. Его рассказ подействовал на меня успокаивающе, он отогнал застившую весь свет тень Фердинанда. Но Бенжамен взял и испарился, бросив меня на растерзание мыслям о любовнике. А меня ожидала шумная и бесцеремонная толпа страждущих, которым не терпелось излить в мои уши переполнявшие их помои. Пора было заняться прочисткой собственных мозгов: решено, я изничтожу моего ненаглядного, на атомы его разложу, и пусть порвутся последние ниточки, которые еще связывают нас. Так лисица, попав в капкан, отгрызает себе лапу, чтобы освободиться. Усилием воли я убью свои чувства. Мало было Фердинанду ухлестывать за каждой встречной юбкой ~ он вдобавок никогда не упускал случая унизить меня. Когда любишь человека, то показываешь ему свои слабости, не боясь удара ниже пояса; Фердинанд же мои знал наперечет и пользовался этим безжалостно, ох, как же он умел оставить от меня мокрое место! В общем разговоре, стоило мне открыть рот, он меня осаживал: тебе не понять, ты не творческая личность. На мои книги по психиатрии смотрел с ухмылкой: ты что, и вправду думаешь, что эта бодяга кому-нибудь нужна? Если, не дай Бог, мне случалось ввернуть медицинский термин, он тут же перебивал меня: "Матильда, Бога ради, не надо жаргона!" - и всех вокруг приглашал вместе с ним посмеяться над ученой дамой. Поначалу, когда Фердинанд еще был от меня без ума, ему нравилось устраивать "сеансы прозрения" - так он это называл. Нацепив бифокальные очки, он сажал меня под лампу и рассматривал тысячекратно увеличенные поры моей кожи, каждое пятнышко на ней, каждый изъян - и успокаивался. Разбирал меня, что называется, по косточкам. "Самые красивые женщины, - говорил он, - это те, которых еще толком не видел; после такого осмотра ни одна не покажется совершенством". А то еще попрекал меня моим бесплодием: "Ты и психиатрией-то занялась, потому что не можешь иметь детей!" Настал день, когда я поняла: его эстетство было лишь позой, удобной, чтобы держать меня в узде. Искусством дать понять окружающим, будто ты представляешь собой куда больше, чем может показаться на первый взгляд, он овладел в совершенстве. В компании порой рисовался: я, мол, буддист - намекал на покровительство некоего ламы, превознося его мудрость и проницательность. И улыбался блаженной улыбкой человека, близкого к нирване. Вы замечали, что буддисты всегда улыбаются? Или еще строил из себя неприкаянную душу, человека без родины - а всего-то навсего его мать была из Лиможа, а отец из Лилля. Ему хотелось носить печать изгнанничества, ну прямо как орден Почетного легиона. Вечное его мальчишеское стремление быть особенным, жить не так, как все - "рохли", погрязшие в мещанском болоте. Играя на сцене, он заикался, но совсем чуть-чуть; в первые месяцы я этих запинок даже не замечала, зато потом получила в руки отличное оружие. Обратись к логопеду, твердила я, это ведь лечится. Как врач я чувствовала себя на своей территории, тут он не мог со мной тягаться. Чем чаще я об этом заговаривала, тем хуже слушался его язык, спотыкаясь на первых слогах, - даже жаль его делалось, когда он никак не мог выговорить слово. В последнее время я радовалась каждому его промаху, то и дело повторяла, как он скован на подмостках, прятала подпяточники, которые он носил, чтобы выглядеть повыше - Фердинанд комплексовал по поводу своего роста, - напоминала о его возрасте: 36 лет, а ничего еще не достиг, имя его известно только узкому кругу завсегдатаев театральных кафе. - Ну чем ты занимаешься? "Кушать подано", дубляж: - и это, по-твоему, работа ? Когда же ты наконец получишь настоящую роль ? - интересовалась я, да еще сыпала соль на рану: - Ты вряд ли оставишь след в истории, разве что следы спермы в постелях твоих любовниц! Когда мне удавалось поддеть его, я была счастлива. Сам виноват: он начал первым; толика жестокости в отношениях, видите ли, обостряет чувства, добавляет перцу в пресные будни. Я лишь платила ему той же монетой, просто он этого не ожидал. А зря: в совместной жизни каждый из двоих наживает капитал обид и предъявляет другому счет с процентами. Сексуальные изыски, черпая романтика - а сам оставляет мне свои брюки, чтобы я их выгладила к завтрашнему спектаклю! Его поэтичное красноречие, в свое время покорившее меня, на поверку оказалось набором банальностей. Я была жестоко разочарована, когда один из Фердинандовых друзей спьяну выболтал мне все про его подходцы к девушкам. Он, оказывается, попросту заучивал наизусть стихи, цитаты, забавные истории, чтобы, щеголяя ими перед своими пассиями, выглядеть неотразимо (и обманчиво) глубокомысленным. Стало быть, все те перлы, что он рассыпал передо мной в нашу первую встречу, - я-то думала, по вдохновению, - были позаимствованы; мало того, он еще и пользовался ими давным-давно с множеством других женщин. Он даже записывал их на листочках, копил "шпаргалки". Ты меня надул, Фердинанд, обманщик ты и больше никто, верно говорят, не все то золото, что блестит, мне твои бородатые шутки осточертели. Как и вчера, я бесилась: невыносимо было сознавать, что, сколько ни черни моего любовника, все равно он крепко сидит во мне, так крепко, что не дает ни жить, ни дышать. Ну ладно же, сегодня я отгорожусь от него всей своей болящей братией. Мне осталось провести в больнице четырнадцать часов - побуду святой, раз блудницей не получается. Видно, моя молитва была услышана: с наступлением вечера все чокнутые города Парижа, как сговорившись, шли и шли в приемный покой, пошатываясь под бременем невзгод и одиночества. Они заполонили отделение "Скорой помощи", каждый со своей мольбой, откуда только брались, просто сочились из стен столицы, как плесень из сыра. Шумные, агрессивные, возбужденные; все-таки психи - это жуткое зрелище. Никакого уважения к моей персоне; я была им кругом должна: должна свое время, свою молодость, свою энергию; для них было совершенно естественно, чтобы я всю себя посвящала этой грязной работе. И не я одна: интерны, терапевты, медсестры - все сбивались с ног и не могли справиться с нахлынувшей волной людского горя. Страдание казалось почти ощутимым, можно было бы измерить его уровень, как измеряют уровень загрязнения воздуха над Парижем. Вечер шел своим чередом, только жалобы менялись: казалось, каждому часу соответствовала определенная патология. Сознавая, что недостойна избранной стези, я включила плейер, спрятав наушники под волосами и прикрыв проводок воротником халата. Больной говорил что-то, как из-за стекла, до меня долетали отдельные слова - как раз достаточно, чтобы я могла притвориться, будто слушаю. Глаза его глядели с мольбой, ждали сострадания, участия. А я посмеивалась про себя: знал бы ты, до какой степени мне наплевать! Музыка - это целый мир, в котором я могу скрыться от всех. Слушать музыку Баха куда лучше, чем стенания людей. Когда выдалась минутка затишья, меня замутило: я ничего не ела с утра. На работу я хожу без макияжа - здесь это ни к чему, - и тут мне почему-то неудержимо захотелось накраситься. Но напрасно я накладывала слоями румяна и наносила разноцветные мазки теней. Смотрела в зеркало - все едино: бесцветная, никакая. С моим лицом вообще сладу нет: иной раз забываешь о нем, и вдруг глядь - будто солнышко взошло, а порой за ним вроде бы и следишь, а толку никакого - все равно помятое, уныло вытянутое. Я сбежала во двор; дышать было нечем, собиралась гроза. Машины подъезжали одна за другой - то "скорая", то полиция. Я была безутешна: Бенжамен ушел и некому досказать мне историю. Чтобы хоть немного приободриться, я позвонила Аиде - за ней взялась присмотреть соседка, пока служба по делам несовершеннолетних не решит ее судьбу. Девчушка была единственным светлым пятном в моей жизни за эти три дня. По голосу я поняла, что ей страшно. Она спрашивала о бабушке; мне нечем было ее порадовать: почтенной даме с симптомами первой стадии старческого слабоумия, осложненного двигательными расстройствами, предстояло доживать свой век в клинике. Обнаружились и сложности иного порядка: у мадам Бельдье - так звали бабушку - не оказалось ни гроша за душой, ее квартира в Марэ была заложена и перезаложена. С головой у старушки давно было не в порядке, и это ускорило разорение. Ее имущество со дня на день должны были описать. Аида, которую я знала неполные сутки, в одночасье стала круглой сиротой без средств к существованию. Никакой родни у девочки не было, очевидно, ее ждал приют. Прошлой ночью она явилась мне маленьким чудом посреди душного августа, а теперь рыдала в трубку и просила вернуть ей бабулю. В медицине - как, впрочем, и во всем остальном - всегда находятся больные, которым отдаешь предпочтение, но сейчас я так вымоталась, что была неспособна сострадать. Я постарела лет на двести, и вообще, благотворительность - это не мое призвание. Прости, Аида, не надо плакать, я ничем не могу тебе помочь. Пообещав навестить ее завтра, я повесила трубку. К полуночи стало еще тяжелее. Приемный покой гудел как улей. Голодного вида доходяги, пролетевшие мимо денег шлюшки-соплюшки плевались накопившимся ядом и на все корки честили полицейских. До жути худой наркоман орал своей спутнице, девчонке с черными зубами: "Я тебя ... и в рот, и в зад, прошмандовка!" - то ли упрашивая ее, то ли угрожая. Мельтешили подонки общества, влачащие жалкое подобие жизни, и те, кому досталось в драке, нагоняли страху на остальных, выставляя напоказ гнойные раны. Семерых молоденьких китайцев привели в наручниках на рентген: они будто бы проглотили упакованный в презервативы героин. За оградой, на паперти собора Парижской Богоматери, облепила скамейку компания ночных бабочек в простое, а напротив отвратительно грязный старик, едва прикрытый лохмотьями, обращался с речью к человечеству. Разбитная бабенка отплясывала вокруг него, задрав юбку и размахивая грязным, почти черным бинтом. Полицейским - знакомые лица, они еще вечером упрятали какого-то бродягу с пулевым ранением в тюремное отделение больницы - почудился в этой похабщине крамольный душок, и они усилили бдительность. Красные и синие лучи мигалок обшаривали больничный двор, штатские в плащах шастали по коридорам, бормоча что-то в рации, которые отзывались треском и хрипом. Мне, наверно, одной из немногих, ничуть не было страшно. Вот чем хороши сильные потрясения: они притупляют обычные эмоции, на их фоне выглядит смешным то, что прочих смертных повергает в ужас. Наоборот, я ликовала: раз мне плохо, пусть будет плохо и всем вокруг. Да скажи мне сейчас, что вырвавшиеся на волю психи поливают больных бензином, чтобы сжечь заживо, или выпускают кишки врачам и санитарам, я бы и глазом не моргнула. Скорее присоединилась бы к психам. В довершение всего около часу ночи поступили четыре проститутки, пострадавшие в стычке с мадридскими фанатами какой-то футбольной команды. Ввалились, гордые собой, громко цокая каблуками, все в порезах и синяках. Они не сплоховали в драке, обратили своих противников в бегство, пустив в ход велосипедные цепи и вибраторы, набитые свинцовыми шариками. Их задницы были туго обтянуты коротенькими шортами, пышные груди упруго колыхались, словно белесое желе; они выглядели даже не женщинами, а непреклонными идолами, этакие гиганты секса, способные опустошить жертву до донышка одним движением ягодиц. Я смотрела на них не без восхищения, спрашивая себя, а что бы мне в свое время не выбрать эту стезю, что бы мне не стать подстилкой, пропитанной спермой, на которой мужчины, вне зависимости от возраста и общественного положения, сладострастно похрюкивая, утоляют свою плоть? Стражи порядка с автоматами наперевес и те казались безоружными перед этими труженицами на ниве греха, торгующими облегчением по сходной цене. Перевязанные, отмытые и зашитые, девушки еще посидели с медсестрами, выпили по стаканчику, покуривая американские сигареты в длинных перламутровых мундштуках и громко смеясь, после чего отбыли на работу. В общем, ночь прошла, ничего особенного не произошло, роскошные бюсты и взвинченные нервы не в счет. Гроза наконец разразилась и смыла последние остатки моего бунтарского настроения. Ливень, пенистый, как пиво, стеной обрушился на остров Сите, измочалил кроны деревьев, обломал на крышах телевизионные антенны и дымоходы, похожие на выпавшие зубные протезы. Я слонялась по больнице, стараясь не сталкиваться с полицейскими в штатском и все надеясь, что вот сейчас, из-за этого поворота, из-за той двери появится мой больной и я снова услышу его шелестящий голос и его, только его слова. Он предал меня, и мне было обидно; все теперь казалось не важным, кроме его незаконченной исповеди. За эти неполные двое суток как бы сместился мой центр тяжести, и каждый из персонажей его рассказа был для меня живее и ближе окружавших меня людей. Мне не хотелось подниматься к себе, ложиться в кровать, где не было больше Аиды. Рассвет я встретила на шестом этаже, облокотясь на мокрый еще парапет внешней галереи, выходившей в сад, - отсюда открывался вид на площадь Мобер и холм Святой Женевьевы. Блестящие от воды крыши громоздились друг на друга, будто перевернутые лодки, - море отхлынуло, и они остались кверху килем на песчаном берегу. Моросило, стало прохладнее, Эйфелева башня в тумане напоминала кофейный пломбир. Я заснула прямо на ступеньках; здоровенный котяра, мерцая светлыми в блестках глазищами, задрав восклицательным знаком хвост, пришел и примостился ко мне под бочок. Нам обоим не хватало тепла и ласки. В половине восьмого мое дежурство закончилось. Я попрощалась со всеми, зная, что никто здесь не будет обо мне скучать. Я чувствовала, что смешна: надо же было до такой степени выйти из колеи. Ну что - ехать сейчас же в Антиб к Фердинанду, лететь на крыльях истерики и сказать ему прямо, что все кончено? Но я терпеть не могу сцен. Иных женщин как магнитом тянет к блажным. Они и любят-то не человека, а постоянное ощущение неуверенности, им в кайф игры на краю пропасти. Я бродила по грязной и замусоренной паперти - ночной ливень переполнил водостоки, выплеснул на асфальт всякую дрянь. Разбитая, с пустой головой, я была на той грани усталости, когда забываешь, что ты вообще живешь. Наверно, меня принимали за бродяжку: сумка болтается на плече незастегнутая, косметика размазана. Дисциплинированные отряды туристов уже стекались к собору, дружно, как по команде, наводили объективы на фасад. Кто в шортах, кто в бермудах, они решительно шли на штурм святых мест с камерами наизготовку, мечтая застать Господа Бога врасплох. Турист не верит своим глазам, пока не запечатлеет увиденное на пленке. Я прошлась немного по набережной, обходя лужи мочи и экскременты. Воды Сены, маслянистые, даже липкие на взгляд, плескались об опоры мостов, от вони впору было задохнуться. В Париже всегда кому-нибудь да приспичит сделать содержимое своих кишок общим достоянием: ох уж эта клоака в изысканном прикиде, Город-светоч, родина коммунизма в виде общего сортира. Я шла под мостами, где на картонках или завернувшись в какие-то грязные одеяла спали те самые бедолаги, что приходили за помощью в больницу. Вообще-то мне их будет не хватать. Я зашла в первое попавшееся кафе, заказала кофе с молоком и рогалик. Теплый ветерок ласково гладил кожу. Заливались птицы, выводя немыслимые симфонии своими крошечными горлышками, листва полнилась их трелями, а когда они вспархивали стайкой, то казалось, дерево взлетает вместе с ними. Поливальные машины частыми струями орошали мостовую, и было приятно вдыхать запах мокрого асфальта. За восемь лет в столице я так ни разу и не побывала в соборе Парижской Богоматери: для меня он всегда был мавзолеем, памятником из путеводителей, экспонатом огромного всемирного музея. Лично я не люблю общепризнанных шедевров. Но в то утро кое-что в знакомой картине заставило меня остановиться. Собор подновляли, вся верхняя часть была в лесах, брезентовые полотнища громко и как-то театрально хлопали на ветру. Спеленатые башни выглядели до странного непрочными, беззащитными под натиском времени. Даже бесы, злобные химеры, гаргульи были не более чем детскими фантазиями рядом с тем, что приходилось видеть мне за один только день приема. Я поняла, что не могу уйти с острова, не зайдя хоть ненадолго в собор. Он заворожил меня, едва я переступила порог: внутри показалось черно, как в подземелье, меня обступили колонны, я шла будто по лесу среди высоченных стволов. Я осмотрела центральный неф, оба боковых, клирос, мало что понимая в этой архитектуре. Розетки-витражи казались мне зашифрованными посланиями, в которых каждый цвет, каждый штрих обозначали символы, понятные лишь посвященным. Вопреки тому, что я думала раньше, в соборе не было помпезно, скорее интимно. Он был так огромен, что каждый мог чувствовать себя вольготно, и даже гомон толпы замирал, теряясь в вышине. Я выбрала тихий уголок, присела на стул в середине ряда и, закрыв глаза, вдохнула запахи ладана, сырого камня и старого дерева. Горели свечи, каждый язычок пламени был окружен нимбом. Статуи святых в нишах, казалось, кивали мне. Что, думают, так я и уверовала? Зря стараетесь, господа, я здесь просто отдыхаю. Мужчины в черном суетились у алтаря, переставляли цветы, золотые и серебряные вещицы, что-то наливали в чаши. Склонив голову на руки, молились несколько старух. Я сидела, закрыв глаза, едва дыша. Очищалась от ночных мерзостей. И тут за моей спиной прошелестело: - Доктор Аячи, не оборачивайтесь, пожалуйста. Я вздрогнула - уж не ангел ли слетел ко мне так скоро? - Бенжамен? - Я сижу позади вас. - Как вы... - Я подкараулил вас утром, когда вы выходили из больницы, и пошел за вами. - Почему же вы вчера ушли, не дождавшись меня, даже записки не оставили ? - Струхнул, знаете: я ведь слишком много вам сказал. Испугался, что вы донесете на меня в полицию. - В полицию? - Я обиделась. - Да как вы могли такое подумать? - Я просто кожей чувствовал, что вы осуждаете меня. - Ничего подобного, совсем наоборот, вы так интересно рассказывали. А маску почему сняли ? - Просто понял, что нет смысла ее носить. Когда я открылся вам, все изменилось. - Мне можно вас увидеть? - Нет, не сейчас. - А когда же ? - Я должен закончить, раз уж начал. Теперь я вам доверяю. - Послушайте, я вам не собачонка: захотел - свистнул, захотел - прогнал. Я очень устала и не знаю даже... - Пожалуйста, это очень важно для меня. Я вас долго не задержу. Давайте останемся здесь, так будет спокойнее. И, не дав мне больше рта раскрыть, он продолжил свой рассказ. ТОЛЧЕЯ И ДЕЦИБЕЛЫ Итак, я оказался с Раймоном в Париже, разлученный с моей Элен, одинокий, осиротевший без единственного на свете человека, которому было до меня дело. Едва водворившись в снятую для нас Стейнером квартиру в XVII округе, отвратительную дыру с длинными темными коридорами, я заболел. Все там было холодное, безликое. Слабенькие радиаторы не могли прогреть слишком большие комнаты. Расшатанные половицы отчаянно скрипели. Я все время мерз. Плотные занавеси на окнах не пропускали света. Темень была даже в полдень, Я слег, и три недели меня трепала лихорадка, мучили боли в животе и ломота. Я совсем расклеился, лежал в какой-то прострации, пытаясь взять в толк, что же со мной произошло. Тысячу раз я мысленно вновь переживал те три кошмарных дня, разрушившие мою жизнь, и не понимал, за что же это злодейка-судьба вдруг на меня ополчилась. Меня засасывало в пучину, из западни, в которую я попал, не было выхода. Раймон, должен признать, ухаживал за мной на совесть. Дни и ночи просиживал у моей постели, пичкал меня сиропами, бульонами и таблетками. Врача он вызывать поостерегся. Жером Стейнер звонил ему по мобильному телефону каждый вечер ровно в шесть, отдавал распоряжения и сообщал, как чувствует себя Элен. Говорить с ней мне не разрешалось, но общаться мы все-таки могли: каждую субботу я получал посылочку - кассету с пятиминутной записью голоса моей подруги - и отсылал с обратной почтой ответ, тоже пять минут и тоже на кассете. Эти весточки, наверняка прошедшие цензуру, были для меня единственной отрадой, я слушал их без конца, учил наизусть, и только ласковый голосок моей Элен помогал мне не пасть духом окончательно. По интонации я мог определить, бодра она или приуныла. Ее держали под замком на чердаке "Сухоцвета", в комнатушке со звуконепроницаемыми стенами и без окон. Через день выпускали на десять минут погулять на задворках дома, затемно и под надзором Стейнерши. По ее словам, она не сердилась на меня, ждала моего возвращения и коротала дни за книгами, которыми снабжала ее Франческа. Например, она говорила: "Бенжамен, милый, я тут все время валяюсь в кровати и от этого толстею. Того и гляди, совсем заплыву жиром к твоему приезду. Я беспокоюсь, как ты там? Простить себе не могу, что втравила тебя в эту историю. Мне тревожно за тебя, ты у меня такой болезненный. Я хотела бы быть с тобой, помнишь, как я тебя лечила?" Все эти послания сводились к одному: она оправдывала меня. Мне было мучительно стыдно: я уехал, бросил ее там, на пустынном нагорье, среди льда и снега, оставил на милость двух фанатиков. Не раз я пытался поговорить с ней по телефону. Но тщетно: Стейнер или Франческа всегда перехватывали трубку и грубо осаживали меня. Я просил, требовал, пускал слезу. - Прекратите, Бенжамен, вы ведь не маленький. Вам ясно говорят: нельзя. Если хотите что-то ей сказать, воспользуйтесь магнитофоном. Раймон забрал у меня ключи Элен и наведывался к ней в квартиру - он просматривал почту, прослушивал автоответчик, платил по счетам, подделывая ее подпись, чтобы никого не встревожило отсутствие хозяйки. От двухкомнатной квартиры в Марэ, которую сняла для меня Элен, он отказался и перевез мои вещи в комнату в XIX округе - я на всякий слу