ведливо". "Ну, ну, уважаемый друг,-- вмешался Вендлинг,-- тут все-таки не приходится говорить о справедливости". Ярецки поднял палец: "Речь не о юридической справедливости, уважаемый друг... Мы обрели новую справедливость, что значит для человека такое количество членов, если он одинок. Это вы наверняка будете вынуждены признать, моя милостивая госпожа", "Доброго вам вечера",--сказал Вендлинг, "Жаль, ужасно жаль,-- отпарировал Ярецки,-- но, естественно, каждый обречен на свое одиночество. Доброго вечера, господа". И он снова повернулся к своему столу. "Любопытный человек",-- сказала Ханна Вендлинг, "Нализавшийся дурак",-- отрезал ее супруг. Подошел доброволец Пельцер с двумя бокалами грога и составил ему компанию. Хугюнау спешил из танцевального зала. Вытер пот со лба, заправил платочек в воротник. Его остановила сестра Матильда: "Господин Хугюнау, не могли бы вы нам помочь собрать в одну кучу наших пациентов?" "Почту за честь, милостивая государыня, мне заказать туш?" -- он уже намерился было идти к оркестру. "Нет, нет, господин Хугюнау, не поднимайте такую большую шумиху, обойдемся и без этого", "Как будет угодно. Великолепный праздник получился, не так ли, милостивая государыня? Сам господин майор высказался более чем в положительном тоне". "Конечно, красивый праздник". "Господин старший полковой врач, кажется, остался тоже более чем доволен, был в прекрасном настроении. Могу я вас попросить отрекомендовать меня господину старшему полковому врачу? Он так поспешно оставил нас, я не смог его даже проводить". "Пожалуйста, господин Хугюнау, может быть, вы объявите солдатам в танцевальном зале, что доктор Флуршютц и я ждем их у входа?" "Будет сделано, будет немедленно сделано. Но то, что вы намереваетесь нас так скоро оставить, несправедливо, милостивая государыня. Надеюсь, вы все-таки повеселились с нами. Очень не хотелось бы, чтобы это было не так.,." И Хугюнау с заправленным в воротник платком поспешил обратно в зал. "А как с офицерами, сестра?" -- поинтересовался Флуршютц. "Ах, о них больше нет необходимости заботиться, они наверняка сами найдут возможность добраться к себе". "Прекрасно, что ж, кажется, все улаживается. Но от Ярецки нам никуда не деться". Ярецки и доброволец доктор Пельцер все еще сидели в саду под оркестровой площадкой. Ярецки пытался рассмотреть фонарики сквозь коричневое стекло бокала из-под грога. Флуршютц подсел к ним: "Как насчет того, чтобы отправиться баиньки, Ярецки?" "С бабой пойду баиньки, без бабы-- нет, все началось с того, что мужики стали спать без баб, а бабы -- без мужиков.., и это было плохо". "Тут он прав",-- сказал доброволец. "Может быть,-- согласился Флуршютц,-- а вы пришли к этому выводу сейчас, Ярецки?" "Да, именно сейчас... но знал я это уже давно". "Этим вы, вне всякого сомнения, спасете мир". "Да уж достаточно будет, если он спасет Германию..." -- сказал доброволец Пельцер. "Германию..."-- повторил Флуршютц и посмотрел в опустевший сад. "Германию...-- еще раз сказал Пельцер,-- тогда я пошел на фронт добровольцем... сейчас же я рад, что сижу здесь". "Германию...-- протянул Ярецки, по лицу которого покатились слезы -- Слишком поздно,..-- он вытер глаза,-- Флуршютц, вы хороший парень, и я люблю вас", "Это славно с вашей стороны, и я люблю вас.,. Не отправиться ли нам сейчас домой?" "У нас нет больше дома, Флуршютц.,, мне бы хотелось попробовать найти его, женившись". "Для этого сегодня уже тоже слишком поздно",-- сказал доброволец. "Да, Ярецки, поздно уже",-- подтвердил Флуршютц. "Для этого дела никогда не бывает поздно,-- взвыл Ярецки,-- но ты мне оттяпал ее, ты, сволочь". "Ну, Ярецки, теперь самое время, чтобы вы в конце концов малость пришли в себя,,." "Если ты оттяпаешь ее мне, то я оттяпаю ее тебе.., поэтому войне придется продолжаться вечно... а пробовал ли ты сделать все это ручной гранатой?,.-- он кивнул с серьезным видом-- Я пробовал.,, хорошие яйца, ручные гранаты... гнилые яйца". Флуршютц взял его под руку: "Да, Ярецки, вероятно, вы даже правы.,, да, и возможно, это действительно единственное средство взаимопонимания. Только теперь пойдемте, мой ДРУГ". У входа солдаты уже собрались вокруг сестры Матильды. "Держитесь, Ярецки",--сказал Флуршютц. "Есть,-- откликнулся Ярецки, он подошел к сестре Матильде, стал по стойке "смирно" и отрапортовал: -- Один лейтенант, один старший врач и команда в составе четырнадцати человек построены... позвольте доложить, что он мне ее оттяпал...-- Он выдержал небольшую театральную паузу, а затем вытащил из кармана пустой рукав и начал размахивать им перед длинным носом сестры Матильды,-- Чистый и пустой". Сестра Матильда громко объявила: "Кто желает ехать, пусть едет; с остальными я пойду пешком", Примчался Хугюнау: "Надеюсь, все в порядке, милостивая государыня, и мы в полном составе. Позвольте пожелать счастливо добраться домой..." Он простился с сестрой Матильдой, с доктором Флуршютцом, с лейтенантом Ярецки, с каждым из четырнадцати солдат персонально, при этом представляясь "Хугюнау". История девушки из Армии спасения (10) Чего я, собственно, хотел от Мари? Я приглашал ее к себе, она пела, я, стараясь держаться целомудренно, сватал ей Нухема, талмудиста, этого, следует, наверное, сказать, талмудиста-отщепенца, и я опять позволял ей уйти, укрыться в стенах ее серого приюта. Чего я хочу от нее? 1/1 почему она соглашается на эту игру? Она хочет спасти мою душу, может, она хочет взвалить на себя бесконечную, по сути своей невыполнимую задачу - поймать талмудистскую душу еврея, передать ее Иисусу? Впрочем, что он себе думал, этот Нухем? Казалось, я полностью прибрал к рукам двоих людей, и тем не менее я не знал ничего о них, не знал, что они думают и что будут есть сегодня за ужином; человек настолько одинок, что никто, даже сам Господь Бог, сотворивший его, ничего о нем не знает. Положение дел обеспокоило меня чрезвычайно сильно, тем более, что я мог представить себе Мари только как существо, которое до самого края заполнено песнями и цитатами из Библии. В своей обеспокоенности я отправился в приют. Мне пришлось прийти дважды, прежде чем я смог ее встретить. Она была в миссии для больных и всегда возвращалась домой только вечером. Итак, я расположился в приемной, рассматривал цитаты из Библии на стене, рассматривал портрет генерала Бута (Вильям Бут (1829--1912) --основатель и первый генерал Армии спасения.) и обдумывал еще раз все возможности. Я вспоминал свою первую встречу с Мари, случайную встречу с Нухемом, я вызывал в своем воображении все, что произошло с тех пор, я старался запомнить все очень точно, не исключая того, что происходило в данный момент; осматривая с большим вниманием приемную, я ходил по комнате, которую уже начали медленно заполнять сумерки, поскольку испортилась погода; на улице упали первые тяжелые капли дождя, и проникновение темноты в комнату ускорилось. Я спросил себя, не сохранить ли в своей памяти и двух стариков, которые, подобно мне, сидели в этой комнате, я запомнил их - к чему рисковать. Они выглядели очень уставшими, невозможно даже понять, о чем они думали, для них я был пустым местом. Мари пришла уже поздно. Обоих стариков увели, и в моей душе даже шевельнулся какой-то страх, что со мной могут поступить точно так же. В плохо освещенном помещении она узнала меня не сразу. "Благослови вас Господь",- произнесла она. Я ответил: "Это как притча". Теперь, узнав меня, она ответила: "Это не притча. Пусть благословит вас Господь". На что я сказал: "У нас, у евреев, все - притчи". Она ответила мне на это: "Вы не еврей". На что я возразил: "Хлеб и вино не меньшая притча; к тому же я живу вместе с евреями". "Наш приют постоянно с Господом",- сказала она. Так было правильно, так я представлял ее себе, на все - высказывания из Библии. Теперь она снова была в моем распоряжении, и я повысил голос: "Я запрещаю вам когда-либо впредь заходить в мою еврейскую квартиру", но это прозвучало здесь бессмысленно, наверняка нужно, чтобы она снова побывала у меня, дабы можно было рассудительно поговорить с ней. Я улыбнулся и сказал: "Шутка, увы, шутка". И хотя мне удалось спастись таким образом от своих собственных слов, переметнувшись к словам чужака, словам чуждого народа, подавшись под покровительство чужого бога, это не помогло, я не смог обрести свою уверенность снова - может быть, я действительно был очень уж измучен ожиданием, стал дряхлым, как те два старика, которых в конечном итоге вывели из приемной, был унижен ожиданием, творение вместо творца, низвергнутый Бог. Чуть ли не униженным тоном я произнес: "Мне хотелось предотвратить ваши неприятности, доктор Литвак обратил мое внимание на их возможность". Это, впрочем, было перекручиванием реального положения дел, поскольку тот ведь опасался неприятностей только для Нухема. И призывать столь смешное полусвободомыслие себе в свидетели! Худшего оскорбления моему чувству собственного достоинства я не мог бы найти. То, что она ответила мне, было столь простодушным: "Кто в радости, тому не страшны никакие неприятности". После этого оскорбления у меня кончилось терпение, и я не заметил, что теперь, собственно, улаживаю дела дедушки и доктора Литвака. "Тебе не следует больше иметь дело с молодым евреем, у него толстая жена и куча детей". О, если бы я только мог прочитать, что творится у нее в душе, если бы я мог знать, задел ли и ранил ли я ее этим, раскрыть нараспашку ее сердце, которое утверждает, что оно в радости; но никакого волнения я не заметил, может, она вообще ничего не поняла. Она просто сказала: "Я хочу к вам прийти. И мы будем петь". Я сдался. "Мы можем пойти прямо сейчас",- ответил я, все еще храня остатки надежды на то, что еще смогу определять ее путь. Она отказалась: "Большое спасибо, но мне еще раз нужно навестить своих больных". Мне не оставалось ничего другого, как отправиться домой. Шел слабый мелкий дождик. Впереди вышагивала очень молодая парочка; они шли, взявшись за руки и размахивая ими в такт ходьбы. РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (8) Религии возникли из сект и распадаются снова на секты, возвращаются к своим истокам, прежде чем распадутся полностью. В начале христианства стояли отдельные культы Христа и Митры (в древневосточных религиях бог дневного света и покровитель мирных, доброжелательных отношений между людьми, один из главных индоиранских богов), а в конце существуют гротескные американские секты, Армия спасения. Протестантизм - это первый случай образования крупной секты в ходе распада христианства. Секта - это не новая религия, поскольку отсутствует важнейший признак новой религии: новая теология, которая соединяет новую космогонию с новым переживанием Бога, трансформируя все в новую целостность мира. А протестантизм, недедуктивный и нетеологический по своей сути, отказывается выходить за пределы автономного внутреннего переживания Бога. Обновление Канта в качестве последовавшей потом протестантской теологии хотя и взяло на себя задачу придать новому позитивистски-научному содержанию религиозно-платоническое наполнение, но было далеко от того, чтобы стремиться к общности ценностей по католическому образцу. Защита от прогрессирующего распада католицизма на секты была организована иезуитами Контрреформации (церковно-политическое движение в Европе в середине XVI--XVII вв. во главе с папством, направленное против Реформации. В основу программы Контрреформации легли решения Тридентского собора (1545--1563 гг.). Главные орудия Контрреформации-- инквизиция и монашеские ордена) путем драконовской, прямо-таки военной централизации ценностей. Это было время, когда на службу церкви были поставлены даже остатки старых языческих народных обычаев, когда народное искусство познало свое католическое преломление, когда церковь иезуитов развернулась в неслыханной пышности, стремясь и достигая экстатического единства, которое хотя и не было больше пропитано символами единства готики, но наверняка представляло собой его героико-романтическое отражение. Протестантизму пришлось обходиться без такой защиты от дальнейшего распада на секты. Его позиция по отношению к внерелигиозным областям ценностей была позицией не приобщения, а позицией терпимости. Он пренебрегал внерелигиозной "помощью", поскольку его аскетическое требование ориентируется на радикальное внутреннее переживание Бога. И если для него экстатическая ценность тоже была первопричиной и высшим смыслом религиозного, то эта ценность с абсолютной строгостью могла чисто, непоколебимо и автономно добываться из самой религиозной области ценностей. Позиция строгости - это позиция, с которой протестантизм регулирует свое отношение к внерелигиозным земным областям ценностей, которыми он и сам стремится обеспечить свое земное и церковное состояние. Чисто и однозначно сориентированный на Бога, он ссылается на единственную имеющуюся в наличии эманацию Бога - на Священное Писание, и привязанность к Писанию поднимается до уровня высшего земного долга, на который переносится вся радикальность, вся строгость протестантского метода. Самая основная протестантская идея: императив долга. Полная противоположность католицизму: внешние жизненные ценности не обращаются в веру, не подвергаются теологической канонизации, они просто находятся под строгим и почти повседневным контролем при помощи Писания. Если бы протестантизм пошел по другому, католическому пути, чтобы со своей стороны достичь протестантского общего Органона ценностей, как это представлялось, например, Лейбницу, он, возможно, оказался бы не менее эффективно чем католицизм защищенным от дальнейшего отслоения сект, но ему пришлось бы в силу обстоятельств отказаться от своей собственной сущности. Он находился и находится в положении революционной партии; существует опасность идентифицировать себя со старым государством, против которого ведется борьба, если она прибегнет к его средствам власти. Выдвинутый Лейбницу упрек в криптокатолицизме не был таким уж безосновательным. Нет строгости, за которой не стоял бы страх. Но страх перед распадом на секты был бы слишком уж незначительным мотивом, чтобы объяснить протестантскую строгость. И бегство в догматическую верность, бегство к Писанию пропитано страхом перед Богом, тем страхом, что пробивается из poenitentia (Раскаяние (лат.)) Лютера, тем "абсолютным" страхом перед "ужасом" абсолютного, который пережил Киркегаард ((1813--1855) --датский теолог, писатель и философ) и в котором "с печалью господствует" Бог. Возникает впечатление, словно бы протестантизм своей привязанностью к Писанию стремится сохранить последнее дыхание языка Бога в мире, который застыл в языке вещей, превратившись в немоту и ужас абсолютного,- и в Божьем страхе протестант узнает, что это есть собственная цель, которая наводит ужас. Поскольку с исключением всех областей ценностей, с радикальной отсылкой к автономному переживанию Бога предпринимается последняя абстракция, логическая чрезмерная строгость которой недвузначно стремится приблизиться к отмене любого религиозно-земного содержания веры, к абсолютному обнажению веры, не оставляя ничего, кроме чистой формы, чистой, лишенной содержания и нейтральной формы "религии в себе", "мистики в себе". Бросается в глаза совпадение с религиозной структурой иудаизма: может быть, здесь процесс нейтрализации переживания Бога, освобождения мистического от всего чувственно-земного, устранения всей "внешней" экстатической помощи продвинулся еще дальше, может быть, здесь уже достигнуто едва переносимое человеком приближение к холоду абсолютного, но здесь в качестве последнего права привязанности к религиозно-земному также существует вся строгость и чрезмерная педантичность Закона. Это совпадение в процессе осознания, это соответствие форм веры, воздействие которых может простираться вплоть до часто упоминаемого совпадения характерных черт, присущих ортодоксальным евреям, с чертами, присущими кальвинистским швейцарцам или пуританским англичанам, это соответствие, естественно, напоминает нам об определенной схожести с внешними проявлениями: протестантизм как революционное движение, иудаизм как угнетенное меньшинство, и то и другое в оппозиции, это позволяет даже сказать, что сам католицизм, оказавшийся в меньшинстве, как хотя бы в Ирландии, проявляет аналогичные черты. Но католицизм такой пробы имеет так же мало общего с римским католицизмом, как и исконная протестантская идея с римскими тенденциями внутри High Church ("Высокая церковь" (англ.) ортодоксальная англиканская церковь). Произошло просто переворачивание признаков. Впрочем, как всегда, производится толкование эмпирических фактов, но ценность их разъяснения низка, ибо не было бы фактов, если бы за ними не стояло решающее переживание Бога. В этом ли эта безмолвная, радикальная и безорнаментная религиозность, в этом ли эта подчиненная строгости и только строгости бесконечность, определяющая стиль новой эпохи? Лежит ли в этой чрезмерной строгости Божественного провозглашение отодвинутой в бесконечную даль точки приемлемости? Нужно ли в этом раздроблении всего содержательно-земного видеть корни раздробления ценностей? Да. Еврей, в силу абстрактной строгости своей бесконечности, современный, "самый прогрессивно мыслящий" человек, образец всему: он тот, кто отдает себя с абсолютной радикальностью однажды избранной области ценностей и профессиональных занятий, он тот, кто возвышает "профессию", приобретенную профессию, которая стала для него случайностью, до неведомой доселе абсолютности, он тот, кто без привязанности к другой области ценностей и с безусловной преданностью своему делу поднимается до высшей духовной силы и унижается до самой животной порочности в материальном - в зле, как и в добре, но всегда впадая в крайности; возникает впечатление, как будто поток абсолютно абстрактного, текущий уже две тысячи лет, подобно едва заметному ручейку гетто рядом с большой рекой жизни, должен стать теперь основным потоком; кажется, будто бы радикальность протестантской идеи сделала заразной всю плодотворность абстракции, которая в течение двух тысяч лет обеспечивала защиту невидимого и была ограничена минимумом необходимого, будто бы взрывообразно освободилась абсолютная способность расширяться, которая потенциально присуща чисто абстрактному и только ему, в результате чего было разорвано время и невидимый хранитель идеи стал парадигматической инкарнацией распадающегося времени. Кажется, что для христианина имеется только две возможности: или пока еще существующее чувство защищенности в католической всеобщей ценности, в истинно материнском лоне церкви, или смелость взвалить на себя с абсолютным протестантизмом ужас перед абстрактным Богом - где такое решение не принято, там довлеет страх перед грядущим. Дело обстоит действительно так, что во всех странах нерешенности неизбывно бродит и постоянно проявляет себя этот страх, пусть даже он находит свое выражение просто в виде страха перед евреями, перед евреями, чьи дух и образ жизни если и не узнаются, то все же ощущаются как ненавидимая картина грядущего. В идее протестантского единого Органона ценностей живет, вне всякого сомнения, тоска по воссоединению всего христианства, по тому воссоединению, к которому стремился также Лейбниц: то, что он, охватывая все области ценностей своего времени, был вынужден делать это, воспринимается чуть ли не как необходимость, точно так же, как и то, что он, опередив свое время на столетия, предсказал lingua universalis (Универсальный язык) логики и абстрактность religio universalis (Универсальная религия), переносить холодность которой был, наверное, способен только он, глубочайший мистик протестантизма. Но протестантская линия требовала прежде всего перемалывания всего; протестантской теологией стала философия не Лейбница, а Канта, и повторное открытие Лейбница осуществили примечательным образом католические теологи. Все эти многочисленные образовавшиеся секты, которые откалывались друг за другом от протестантизма и наталкивались на кажущуюся терпимость с его стороны, которая свойственна любому революционному движению, двигались в определенном направлении, являясь скверной копией, уменьшением, упрощением старой идеи протестантского Органона ценностей, были настроены "контрреформаторски": не говоря уже о гротескных американских сектах, Армия спасения демонстрирует, например, не только присущую иезуитам Контрреформации военную организацию, но также совершенно четкую тенденцию к централизации ценностей, к сбору всех областей ценностей, показывает, как все народное искусство, вплоть до уличных песенок, снова направляется в религиозное русло и заносится в программу "экстатической помощи". Трогательные и недостаточные усилия. Трогательные и недостаточные усилия, обманутые надежды спасти протестантскую идею от ужаса абсолютного. Трогательный призыв о помощи, призыв о "помощи" божественного сообщества, пусть оно даже будет ощущаться всего лишь скверной копией бывшего большого сообщества, поскольку перед дверью во всей строгости стоят немота, ужасность и нейтральность и призыв о помощи становится все более настоятельным со стороны тех, кто неспособен взвалить на себя грядущее. 63 Во второй половине воскресенья, которое последовало за праздником в "Штадтхалле", майор фон Пазенов, к своему собственному удивлению, решил воспользоваться приглашением Эша и посетить занятия по изучению Библии. Произошло это следующим образом: он, собственно, вообще не думал об Эше, а причиной этому послужила, наверное, прогулочная трость, он случайно увидел ее в кольце вешалки; прогулочная трость с белым наконечником из слоновой кости, которая неизвестно как попала в багаж и была, должно быть, до последнего времени спрятана в шкафу, Он знал эту трость уже целую вечность и тем не менее она была чужая. На какое-то мгновение майору фон Пазенову показалось, что нужно было бы одеть гражданскую одежду и навестить одно из тех сомнительных увеселительных заведений, куда офицерам заходить в форме не разрешается. В качестве, так сказать, пробы он не надел на пояс шпагу, а взял в руку трость и вышел из гостиницы. Он задержался ненадолго перед зданием, затем направился в сторону реки. Он прогуливался медленным шагом, опираясь на трость, наверное, как раненый или больной офицер на курорте; в голове промелькнула мысль, что у трости отсутствует резиновый наконечник. Он незаметно для себя оказался за городом, и в душе шевельнулось ощущение свободы человека, который в любой момент может повернуть обратно. Он действительно вскоре повернул обратно -- это было подобно счастливому и успокаивающему, но в то же время беспокоящему чувству обретения дороги домой, в то же время это было похоже на обещание, которое он должен выполнить как можно скорее, и он поспешил самым кратчайшим путем к дому Эша. За прошедшие дни численность участников кружка увеличилась, а поскольку в теплое время года все равно не было необходимости в отапливаемом помещении, собрания проходили в одном из пустующих складов, использовавшихся когда-то в хозяйственных целях. Плотник, участник кружка, принес простые скамейки; посредине комнаты стоял маленький стол со стулом. Поскольку в помещении не было окон, дверь оставлялась открытой, и майор, войдя во двор, сразу же понял, куда ему повернуть. Как только в дверном проеме показалась фигура майора, входившего медленно, дабы дать возможность глазам привыкнуть к сумеркам, царившим в. помещении, все сразу же встали; было похоже, что они ждали начальника, инспектирующего казармы; это впечатление усиливалось присутствием военнослужащих. Возвращение, пусть даже и условное, к привычному отдаванию чести ослабило ощущение необычности ситуации; все напоминало движение легкой, но тем не менее жесткой руки, возникало беглое ощущение только что возникшей опасности, и он приложил руку к головному убору. Эш вскочил вместе с остальными; он проводил гостя к стулу за столиком, а сам остался стоять рядом -- в определенной степени ангел, приблизившийся к нему, дабы хранить его. Майор, похоже, так и ощущал ситуацию, да, казалось, что этим уже достигнута цель его визита, как будто его окружает атмосфера защищенности, простое жизненное пространство, подобное обретенному пути домой. Даже окружившее его молчание напоминало самоцель -- пусть бы так длилось вечно; никто не произносил ни слова, пространство, наполненное и странным образом опустошенное молчанием, казалось, вышло, за свои собственные границы, а золотистый солнечный свет перед открытой дверью струился, подобно вечному и неизмеримому речному потоку. Никто не знал, как долго длилась молчаливая неподвижность, подобная застывшей нерешительности секунды, когда смерть оказывается рядом с человеком, и хотя майор знал, что тот, кто стоял рядом с ним, был Эш, он узрел все братство смерти, ощутил ее угрозу, словно сладостную поддержку. Он попробовал повернуться к нему, но произошло это с таким напряжением, будто он, пытался до последнего мгновения выдерживать форму. Повернувшись, он сказал: "Прошу вас, продолжайте". Но и теперь ничего не изменилось: Эш смотрел на седую голову майора, слышал его тихий голос, и казалось, словно бы майору все о нем известно, точно так же, как ему все известно о майоре: два друга, которым все известно друг о друге. Он и майор находились там, словно на приподнятой и освещенной сцене они были на почетном месте. Собрание безмолвствовало, как будто был дан сигнал молчать, а Эш, который не решался положить руку на плечо майора, опирался на спинку стула, хотя, собственно, это тоже было не совсем обычно. Он ощущал себя сильным, надежным и благополучным, таким сильным, как в лучшие дни своей молодости, таким же надежным и благополучным, словно он был освобожден от всех человеческих дел, словно помещение не состояло больше из отдельных кирпичей, а дверь из распиленных досок; словно все было Божьим делом и словно слетающее с его уст слово было словом Господа. Он раскрыл Библию и начал читать из 16 главы "Деяния святых Апостолов": "Вдруг сделалось великое землетрясение, так что поколебалось основание темницы; тотчас отворились все двери, и у всех узы ослабели. Темничный же страж, пробудившись и увидев, что двери темницы отворены, извлек меч и хотел умертвить себя, думая, что узники убежали. Но Павел возгласил громким голосом: не делай себе никакого зла, ибо все мы здесь". Заложив палец между страницами захлопнутой книги и осторожно откашлявшись, Эш ждал. Он ждал, что начнут содрогаться основы здания, он ждал, что сейчас начнет открываться великое познание, он ждал, что майор отдаст приказ поднять черное знамя, и думал: я должен подготовить место для того, по кому будет производиться отсчет времени, Он думал так и ждал. Но для майора услышанные слова были подобны каплям, которые при падении превращались в лед; он молчал, и с ним молчали все остальные. Эш сказал: "Любая попытка убежать бессмысленна, мы должны добровольно взвалить на себя бремя... за нами стоит невидимое с мечом". Насколько мог себе представить майор в данный момент, Эш излагал смысл этого высказывания из Библии частично правильно, частично в высшей степени неясно и фантастично, но пожилой майор не стал заострять внимание на этой мысли, гораздо в большей степени она погружала его в картину, которая, смахивая на воспоминание, воспоминанием все же не была; ведь он очень живо видел все перед собой: пожилые ополченцы и молодые рекруты были похожи на апостолов и учеников, на общину, собравшуюся в подвале для хранения овощей или в темной пещере; все говорили на глухо звучащем чужом языке, который тем не менее был понятен, подобно языку детства,-- ученики, полные решительной страстности, с надеждой устремили, как и он, свой взор к небесам. "Давайте споем",-- сказал Эш и первым запел: "Господь наш, Саваоф, .... Ниспошли нам Твою милость, Объедини нас Твоими узами, Веди нас Твоей рукой, Господь наш, Саваоф". Каблуком сапога Эш отбивал такт; многие делали то же самое, они раскачивались в такт и пели. Майор, наверное, тоже подпевал -- он сам не знал этого, поскольку это было скорее внутреннее пение, пение в его прикрытых глазах. И он услышал голос: не делай себе никакого зла, ибо все мы здесь! Эш подождал, пока пение утихнет, затем сказал: "Ничего не даст убежать из тюремной тьмы, ибо, убежав, мы окажемся снова во тьме, Мы должны возвести новый дом, когда придет время". Одинокий голос снова завел: "Раздуй СВОЮ ИСКРУ В ОГОНЬ, Пусть будет жаркий ОГОНЬ, Господь наш, Саваоф". "Заткнись",-- прошипел другой голос. Еще один голос отозвался и продолжил пение: "Огнем крести нас, Иисус, Приди с огнем! .... Огонь этот -- частица нас. Приди с огнем! "Бог наш, Господь, к Тебе взываем мы,. Приди с огнем! Только это дарует нам благо. , Приди с огнем!" "Заткнись",-- еще раз прошипел тот же голос, тяжелый голос, звучащий к тому же словно из бочки; этот голос принадлежал человеку с длинной бородой в форме ополченца, который стоял, опираясь на два костыля. И вопреки тому, что ему было трудно говорить, он продолжил: "Кто не умирал, должен заткнуться... Получил крещение тот, кто умирал, другие -- нет". Но первый певец быстро поднялся с лавки, ответом был его поющий голос: "Спаси, о, спаси меня от смерти, Господь наш, Саваоф". "Приди с огнем",-- сказал теперь, хоть и очень тихо майор; этого было достаточно, чтобы Эш, услышав, наклонился к нему. Это был в определенной степени какой-то нетелесный наклон, по крайней мере, он так воспринимался майором, в этом приближении была какая-то легкая уверенность, успокаивающая и в то же время беспокоящая, и майор уставился на ручку из слоновой кости на своей трости, которая лежала на столике, он смотрел на белые манжеты, выглядывавшие из рукавов форменного кителя; его охватил некий неземной покой, какой-то едва уловимый, светлый, почти белый покой, витавший в этом сумрачном помещении и простиравшийся над всем этим гулом голосов,-- звенящая прозрачная пелена в странно абстрактном упрощении. На улице, подобно яркой огненной защите, бурлил поток солнечного света; казалось, они были в каком-то порту, в какой-то пещере, в каком-то подвале или в каких-то катакомбах. Эш, наверное, ждал, что дальше будет говорить майор, поскольку тот дважды приподнимал руку, то ли настраиваясь в такт пения, то ли приветствуя его. У Эша перехватывало дыхание, но майор снова опускал руку. Тогда Эш заговорил таким тоном, словно сейчас живое должно было восстать из мертвого: "Факел свободы.,, озаряющий огонь,,, факел истинной правды". Для майора, между тем, это было своего рода слиянием, и он не знал, что сказать, не понимал, что происходит: то ли он видит озаряющий венок факелов над собой, то ли слышит голос человека, все еще повторяющего строку "Приди с огнем"; был ли это голос Эша или всхлипывание маленького часовщика Замвальда, тоненький голосок которого пробивался с задних рядов: "Спаси нас из тьмы, дай нам радости рая"? Но ополченец, тяжело дыша и размахивая при этом одним из своих костылей, захрипел, произнося ревущим тоном: "Восставший из мертвых... тот, кто не был в земле, должен заткнуться". Эш улыбнулся, оскалив лошадиные зубы: "Может, ты сам закроешь свою немытую пасть, а, Гедике?" Это было очень грубо; Эш засмеялся столь громко, что у него свело болезненной судорогой горло, как это бывает с человеком, который смеется во сне. Майор, впрочем, не обратил внимания ни на грубость произнесенных слов, ни на чрезмерно громкий смех, поскольку его рассудок проникал сквозь шероховатости поверхности, да он их вовсе не замечал, ему скорее казалось, что Эш вполне может без особых проблем привести все в порядок, что очертания Эша слились вместе со всем помещением в странно сумрачный ландшафт, и сквозь грохочущий смех ему померещилась душа, выглядывавшая и улыбавшаяся ему из соседского окна, душа брата, но не целая душа и не по соседству, а похожая на бесконечно далекую родину. И он улыбнулся Эшу, который также знал, что общая улыбка поднимает их вместе на более высокую ступень, у него было ощущение, словно он прибыл из дальней дали, сопровождаемый бурлящим ветром, сметающим все сущее, словно он примчался на огненной красной колеснице, чтобы оказаться здесь, у цели, у той возвышенной цели, где не имеет значения, как кого зовут, безразлично, переливается ли один в другого, цели, где не существует ни сегодня, ни завтра,-- он ощутил, как его чела коснулось дыхание свободы, сон во сне, а он, распахнув пуговицы жилетки, возвышался там, выпрямившись так, словно намеревался поставить свою ногу на лестницу, ведущую ко входу в замок. Но, конечно, запугать Людвига Гедике он, несмотря ни на что, не смог. Тот, хромая, пробился почти к самому столу и, готовый к сражению, заорал: "Тот, кто хочет говорить, должен сначала заглубиться в землю... вот сюда...-- и он поковырял концом своего костыля в глиняной земле,-- Вот сюда... заберись-ка сначала сам сюда". Эш снова захохотал. Он ощущал себя сильным, крепким и благополучным, прочно стоящим на ногах парнем, убить которого -- уже стоящее дело. Он распростер руки, словно человек, только что очнувшийся ото сна или распятый: "Ну, может, ты меня еще и побить захочешь своими костылями... ты ж на костылях, урод чертов". Некоторые из сидящих закричали, чтобы Гедике оставили в покое, что он святой человек. Эш отмахнулся: "Нет святых... святой только сын, который должен возвести дом". "Все дома возвожу я,-- буркнул каменщик Гедике,-- Все дома построил я... каждый из них был выше предыдущего..." И он презрительно сплюнул. "Небоскребы в Америке",-- оскалился Эш. "Небоскребы он тоже может строить",-- всхлипнул часовщик Замвальд, "Да уж, пусть себя поскребем., со стен он может кое-что соскребать". "Из земли аж до небес..." Гедике высоко поднял руки с двумя костылями, вид его был угрожающим и страшным: "...Восстав из мертвых!" "Мертвый! -- завопил Эш,-- Мертвые полагают, что они могущественны... да, они могущественны, но пробудить жизнь в темном доме они не в силах... мертвые-- это убийцы! Они -- убийцы!" Он запнулся, испугавшись слова "убийцы", которое тотчас замелькало в воздухе, словно темного цвета мотылек, но не меньшей степени он испугался и замолчал из-за того, как по вел себя майор: тот поднялся странным резким движением повторил жестким тоном "убийцы" и посмотрел, словно ожидая чего-то ужасного, на распахнутую дверь и кусочек двора. Все молча уставились на майора. Он не шевелился, не отрываясь, смотрел на дверь. Эш тоже посмотрел в ту сторону. Ничего необычного там не было: воздух дрожал в реке солнечного света, стена дома по другую сторону реки солнечного света -- причальная стенка, должно быть, думал майор -- просматривалась плохо, четырехугольный светлый просвет в коричневом проеме двери и ее створки. Но похожесть потеряла свою благословенную непосредственность, и когда Эш, воспользовавшись наступившей тишиной, еще раз прочитал из Библии: "Тотчас отворились все двери", то дверь для майора опять оказалась обыкновенной дверью сарая, и не осталось ничего, кроме двора, там, снаружи, издали напоминавшего родину, и большое имение-- внутри сарая. И когда Эш закончил цитату: "Не делай себе никакого зла! Ибо все мы здесь!", то это уже был не покой, это был страх, страх, что в мире похожести и замены реальным может быть только зло. "Ибо все мы здесь",-- повторил Эш еще раз, но майор не мог поверить в это, поскольку перед его глазами были уже не апостолы и ученики, а ополченцы и рекруты, относящиеся к рядовому составу, и он знал, что Эш, такой же одинокий, как и он сам, пялится, полный страха, на двери. Так и стояли они друг возле друга. А потом в глубине темного проема всплыла какая-то фигура, округлая и низкорослая, продвигавшаяся по белому щебню двора, не закрывая собой солнце. Хугюнау. Заложив руки за спину, прохожий приближался, не спеша пересекая двор; он остановился перед дверью, заглянул внутрь. Майор стоял по-прежнему неподвижно, стоял и Эш; им казалось, что это длилось вечность, но прошло всего лишь несколько секунд, и когда Хугюнау понял, что здесь происходит, то снял шляпу, зашел на цыпочках внутрь, отвесил поклон майору и скромно опустился на конец одной из скамеек. "Реальный,-- пролепетал майор,-убийца...", но, может быть, он и не сказал этого, поскольку у него перехватило горло, он посмотрел на Эша, чуть ли не моля о помощи. Эш между тем усмехнулся, усмехнулся почти что саркастически, несмотря на то, что он сам воспринимал вторжение Хугюнау как удар с тыла или как вероломное убийство, как неизбежную смерть, которая, как бы там ни было, желанна, даже в том случае, если рука, держащая кинжал, является всего лишь рукой подлого агента; Эш улыбался, а поскольку тот, кто стоял у двери, был отпущен на свободу и ему было позволено все, то он коснулся руки майора: "Среди нас всегда есть место предателю". А майор ответил так же тихо: "Он должен убираться отсюда... он должен уматывать...-- а когда Эш отрицательно покачал головой, добавил: -- ...Выставлены голые во всей наготе... да, мы выставлены на другой стороне голыми и во всей наготе.,. А впрочем, все равно...", поскольку с волной отвращения, приближение которого он внезапно ощутил, широко и сверхмощно накатывал поток безразличия, приближалась усталость, Он снова тяжело опустился на стул возле столика. Было бы лучше, если бы Эш тоже ничего не слышал и не видел из всего этого. Охотнее всего он закрыл бы собрание, но не мог позволить себе оставить майора в таком смятении, поэтому он несколько богохульственно стукнул Библией по столу и крикнул: "Продолжаем читать, Книга пророка Исайи, глава 42, стих 7: чтобы открыть глаза слепых, чтобы узников вывести из заключения и сидящих во тьме -- из темницы". "Аминь",--откликнулся Фендрих. "Это очень хорошая притча",-- заметил также майор. "Притча об избавлении",-- уточнил Эш. "Да, притча о спасительном покаянии,-- согласился майор и, сделав едва заметное уставное движение рукой, сказал: -- Очень хорошая притча... а не закончить ли нам на этом сегодня?" "Аминь",-- сказал Эш и застегнул пуговицы своей жилетки. "Аминь",-- повторили присутствующие. Они вышли из склада, а люди, тихо переговариваясь, продолжали нерешительно топтаться во дворе. Хугюнау протиснулся сквозь столпотворение к майору, но был встречен неприветливым выражением на его лице. Невзирая на это, ему не хотелось упустить возможность поздороваться, тем более, что он уже заготовил на этот случай одну шуточку: "Итак, господин майор пришел, чтобы вместе с нами отпраздновать вступление в должность нашего новоиспеченного господина пастора?" Короткий отчужденный кивок, каким была вознаграждена эта тирада, показал ему, что отношения порядком испорчены, и это проявилось еще отчетливей, когда майор отвернулся и нарочито громким голосом сказал: "Пойдемте, Эш, прогуляемся немного по городу". Хугюнау остался стоять, испытывая смешанное чувство непонимания, ярости и поиска вины. Оба пошли через сад. Солнце уже клонилось к горной гряде на западе. Тогда казалось, что лето вообще никогда не закончится: дни позолоченной дрожащей тишины тянулись друг за другом в одинаково излучающем свете, словно своим сладостным покоем они с удвоенной силой хотели показать бессмысленность самого кровавого периода войны. По мере того как солнце скрывалось за горной цепью, окрашивая небо во все более яркую синеву, мирно бежала проселочная дорога и разворачивалась многоликая жизнь, подобная дыханию сна, покой становился все более ощутимым и приемлемым для души человека. Благостно простирались над всей Германией воскресный покой и мир; и майор, с охватившей его страшной тоской, вспомнил жену и детей, которые возникли перед его взором прогуливающимися над этими вечерними полями: "Только бы это все уже закончилось", и Эш не смог найти ни единого слова, дабы утешить его, Безнадежной казалась им обоим любая жизнь, единственный жалкий выигрыш состоял в прогулке по подернутому вечерней сумеречной дымкой ландшафту, на котором задерживались их взгляды. Это словно отсрочка, подумал Эш. И они молча продолжили свою прогулку. 64 Было бы неверно говорить, что Ханна желала окончания отпуска. Она боялась этого. Каждую ночь она была любима этим мужчиной. И то, чем она занималась днем, а до сих пор это было всего лишь размытое мелькание сознания, которое более отчетливо прорисовывалось ближе к вечеру и к постели, теперь становилось еще более однозначно сориентированным на такую цель, которую едва ли можно было бы называть влюбленностью, настолько жестко, настолько безрадостно было все погружено в понимание того, что значит быть женщиной и что значит быть мужчиной: наслаждение без улыбки, какое-то прямо-таки анатомическое наслаждение, которое для адвокатской супружеской пары было частично божественным, частично непристойным. Ее жизнь стала, естественно, своеобразным прорисовыванием очертаний. Но это прорисовывание продвигалось вперед, так сказать, слоями; оно никогда не погружалось в бессознательное, а было скорее абсолютно четким сном с болезненным осознанием паралича воли. И чем незрелее, чем истинно похотливее или красочнее были разворачивающиеся вокруг него события, тем бдительнее становился слой познания, который располагался выше. Было просто невозможно поговорить об этом, и не только потому, что было стыдно, а намного вероятнее потому, что скорее всего слов никогда не будет достаточно для того обнажения, которое проистекает из того, что делается, подобно тому, как ночь проистекает из дня; к тому же разговор, так сказать, подразделялся на два слоя: на ночной разговор, который был смущенным лепетом, подчиненным происходящему, и на дневной разговор, который, оторванный от происходящего и поэтому обходящий его по большому кругу, следует методу изоляции, который всегда являлся методом рационального, прежде чем он с воплем и воем отчаяния не сдал свои позиции. И часто тогда то, что она говорила, было нащупыванием и поиском причин болезни, которая ее захватила, "Когда закончится война,-- Хайнрих говорил это чуть ли не каждый день,--то все будет по-другому... из-за войны мы стали в чем-то примитивнее,.," "Я не могу себе это представить",-- обычно отвечала Ханна. Или: "Это вообще не поддается осмыслению, все это невозможно себе представить". При этом, в принципе, она не могла говорить с Хайнрихом как с равноправным; он нес на себе бремя войны и должен был защищаться вместо того, чтобы пребывать выше всего этого, Стоя перед зеркалом и вынимая из светлых волос черепаховые гребни, она сказала: "Тот странный человек в "Штадтхалле" говорил об одиночестве", Хайнрих отмахнулся: "Он был пьян". Ханна продолжала расчесывать волосы, и в голову лезла мысль о том, что ее груди становятся более упругими, когда она поднимает руки. Она ощущала их под шелком ночной рубашки, на которой они вырисовывались подобно двум небольшим острым бугоркам. Это было видно в зеркале, рядом с которым, слева и справа, за изящными розовыми абажурами горело по одной электрической лампочке в форме свечи. Затем до нее донеслись слова Хайнриха: "Нас словно просеяли через сито.,, рассеяли", "В такое время нельзя рожать детей",-- сказала она и подумала о мальчике, который был так похож на Хайнриха; ей показалось невозможным представить, что ее белое тело устроено так, чтобы принимать часть мужского тела; быть просто женщиной. Она даже зажмурилась. Он продолжил разговор: "Возможно, подрастает поколение преступников... ничто не говорит о том, что сегодня или завтра у нас не будет так же, как в России... ну, будем надеяться, что нет... но просто против этого свидетельствует невероятная стойкость еще существующей идеологии..." Оба они ощутили, что их разговор ведет в пустоту. Это было не чем иным, как если бы подсудимый говорил: "Великолепная погода сегодня, уважаемый суд", и Ханна на какое-то мгновение замолчала, подождала, пока прокатится волна ярости, та волна ярости, с которой ее ночи становились еще более постыдными, еще более глубокими, еще более сладострастными, Затем она сказала: "Нам необходимо подождать... это, без сомнения, связано с войной... нет, не так... все так, как будто война всего лишь что-то второстепенное..." "Как это-- второстепенное?" -- удивился Хайнрих. Ханна нахмурила брови, и между ними образовалась маленькая бороздка: "Мы являемся второстепенным, и война является второстепенным... первостепенным есть что-то невидимое, что-то, что исходит от нас,.." Ей вспомнилось, с каким нетерпением она ждала завершения свадебного путешествия, чтобы -- так она тогда думала -- можно было поскорей вернуться к возведению своего дома. Теперешняя ситуация была подобной: отпуск-- это такое же свадебное путешествие. То, что обнажилось тогда, было, наверное, не чем иным, как предчувствием замкнутости и одиночества; может, смутно догадывалась она теперь, одиночество является первостепенным, ядром болезни! И поскольку это началось тогда, сразу же после их свадьбы -- Ханна высчитала: да, это началось в Швейцарии,-- и поскольку все так точно совпадало, усилилось ее подозрение в том, что тогда Хайнрих, должно быть, совершил с ней какую-то непоправимую ошибку или еще какую-то несправедливость, которую уже невозможно когда-либо исправить, а можно было только усугубить, гигантскую несправедливость, которая способствовала тому, что была развязана война. Она нанесла на лицо крем и кончиками пальцев старательно вбила его в кожу; теперь она с придирчивой внимательностью рассматривала в зеркале свое лицо. Тогдашнее лицо молодой девушки исчезло, превратившись в лицо женщины, сквозь которое лишь проблескивали черты девичьего лица. Она не знала, почему все это взаимосвязано, но подведя черту под своим молчаливым ходом мысли, произнесла: "Война не является причиной, она всего лишь что-то второстепенное". И теперь ей стало ясно: второе лицо было войной, ночное лицо, Это был распад мира, ночное лицо, распадающееся на холодный и совершенно легкий пепел, и это был распад ее собственного лица, это было похоже на тот распад, который она ощутила, когда он прикоснулся губами к ее плечу и сказал: "Конечно, война, это, прежде всего, следствие нашей ошибочной политики"; даже если он и понял, что политика тоже является чем-то второстепенным, поскольку этому есть причина, лежащая еще более глубоко. Но он был доволен своим объяснением, а Ханна, которая слегка подушила себя неизменными французскими духами и вдыхала их аромат, больше его не слушала; она запрокинула назад голову, чтобы он мог поцеловать ее лоб. Он поцеловал, "Еще",-- попросила она. 65 Эш был человеком резкого нрава, поэтому любой пустяк мог подтолкнуть его к самопожертвованию, Его желание было устремлено к однозначности: он хотел сформировать мир, который был бы настолько однозначным, что его собственное одиночество было бы прочно прикреплено к нему, словно к металлической свае. Хугюнау был человеком, который всегда держал нос по ветру; если бы даже дело происходило в безвоздушном пространстве, он четко знал бы, откуда может подуть ветер. Жил-был один человек, который бежал от своего собственного одиночества до самой Индии и Америки. Он хотел решить проблему одиночества земными средствами, он был эстетом и поэтому ему пришлось покончить с собой. Маргерите была ребенком, зачатым в одном из половых актов, ребенком, над которым тяготел земной грех и который был оставлен в одиночестве в этом грехе: может случиться такое, что кто-то наклонится к нему и спросит, как его зовут,-- но такое беглое участие его уже больше не спасет. То не подобие, что в первый раз может быть выражено только подобием; где находится непосредственное-- в начале или в конце цепочки подобий? Стихотворение из средневековья: цепочка подобий возникает у Бога и к Богу возвращается -- она витает в Боге. Ханна Вендлинг желала упорядочения вещей, в витающем равновесии которых подобие возвращается к самому себе, как в стихотворении. Один прощается, другой дезертирует -- все они дезертируют из хаоса, но только один из них, который никогда не чувствовал себя стесненным, не будет расстрелян. Нет ничего более безнадежного, чем ребенок. Тот, кто испытывает духовное одиночество, еще может найти спасение в романтике, а от душевного одиночества все еще тянется дорожка к тому, чтобы быть на "ты" с вопросами пола, но от одиночества в себе, от непосредственного одиночества спасения в подобии больше не найти. Майор фон Пазенов был человеком, который со всей страстностью жаждал близости с родиной, невидимой близости в видимых вещах, И его жажда была настолько сильной, что видимое слой за слоем погружалось в невидимое, а невидимое слой за слоем переходило в видимое. "Ах,-- говорит романтик и напяливает одежду чужой системы ценностей,-- ах, теперь я принадлежу вам и больше не одинок". "Ах,-- говорит эстет и напяливает такую же одежду,-- я остаюсь одиноким, но это красивая одежда". Эстетичный человек представляет собой злой принцип внутри романтического. Ребенок с любой вещью немедленно вступает в доверительные отношения: для него ведь это подобие-- непосредственное и на одном дыхании. Отсюда радикальность детей. Если Маргерите плачет, то это бывает только от ярости. Она ни разу не пожалела саму себя. Чем более одинок человек, чем рыхлее система ценностей, в которой он пребывает, тем отчетливее его действия определяются иррациональным. Романтический человек, затиснутый в формы чужой и догматической системы ценностей, является -- даже не хочется в это верить-- более чем рациональным и взрослым. Рациональное иррационального: кажущийся абсолютно рациональным человек, такой как Хугюнау, не способен отличить добро от зла, В абсолютно рациональном мире нет абсолютной системы ценностей, нет грешников, максимум -- вредители. Эстет тоже не различает добро и зло, поэтому он очаровы-253 вает. Но он очень хорошо знает, что такое хорошо, а что -- плохо, он просто не желает это различать, что делает его порочным. Время, которое настолько рационально, что должно постоянно ускользать. 66 История девушки из Армии спасения (11) Я по возможности обособился от евреев, но был вынужден, как и прежде, наблюдать за ними. Так, каждый раз у меня вызывало удивление то ответственное положение, которое занимал у них полусвободомыслящий Симеон Литвак. Было очевидно, что этот Литвак был дураком, которого отправили учиться просто потому, что он не годился для занятия настоящим делом - достаточно было сравнить его гладко выбритое лицо, уже более пятидесяти лет выглядывавшее в мир обвислой бородки, с изборожденными морщинами, погруженными в размышления лицами еврейских стариков! И тем не менее возникало впечатление, что он у них считался своего рода оракулом, которого они вытаскивают по каждому случаю. Может быть, это был остаток веры в неразборчивый лепет, который должен был бы быть рупором Божьим, они ко всему прочему слишком хорошо понимали, что имеют доступ к лучшей науке. Вряд ли можно предположить, что я ошибался. Доктор Литвак, конечно, всячески пытался завуалировать такое положение вещей, но ему это плохо удавалось. История с его просвещенностью -это просто надувательство; его благоговение перед знаниями еврейских старцев было чрезмерно, и если он, вопреки плохому приему, который я ему оказал, все еще по-дружески здоровался со мной, то я отношу это, вне всякого сомнения, на счет того, что я отказался обозначить талмудистское мировоззрение еврейских старцев "предрассудком". Очевидно, это помимо всего прочего дало ему основание надеяться, что я удержу Нухема на правильном пути; так что он смирился с тем, что я снова и снова отвергаю его самого и его доверительное отношение. Сегодня я столкнулся с ним на лестнице. Я поднимался вверх, он спускался. Если бы было наоборот, то я бы просто проскользнул мимо; мчащемуся вниз не так просто преградить дорогу. Но я крайне медленно взбирался наверх - духотища крупного города и плохое питание. Он игриво держал в руках прогулочную трость в горизонтальном положении. Не хотелось ли ему, чтобы я перепрыгнул через нее, словно какой-то там пудель (я поймал себя на мысли, что последнее время чувствую  себя слегка, чересчур слегка оскорбленным; это, наверное, тоже можно объяснить недостаточным питанием)? Двумя пальцами я приподнял трость, чтобы освободить себе проход. Ах, ответом мне была доверительная скалящаяся улыбка. Он кивнул мне. "Что вы скажете теперь? Люди совершенно несчастливы". "Да, жарко очень". "Когда это такое бывало из-за жары!" "Бывало, и австрийцам приходилось торчать в Семи Общинах'". "Шутите со своими Семью Общинами... Ну что вы действительно по этому поводу скажете? Он говорит, радость должна быть в сердце". Мое состояние привело к тому, что я ввязался в глупейшие дебаты: "Это звучит прямо как псалмы Давида... Будете возражать?" "Возражать? Возражать... Я просто говорю, что старый дед прав, старые люди всегда правы". Семь Общин (нем.-- Зибен Гемзйнден, итал.-- Сетте Комуни) -- община в провинции Виченца на севере Италии, которая в средние века была заселена немецкоязычным населением. Выражение "торчать в Семи Общинах" означает: вспоминать дела давно минувших дней. "Предрассудки, Симеон, предрассудки". "Мне-то косточки вы мыть не будете!" "Хорошо, хорошо, так что сказал ваш владыка дедушка?" "Будьте внимательны! Он сказал: еврей должен радоваться не сердцем, а вот этим..." И он постучал себя пальцами по лбу, "Так, значит, головой?" "Да, головушкой". "А что вы делаете сердцем, когда радуетесь головой?" "Сердцем мы должны служить. Uwchol lewowcho uwchoi nawschecho uwchoi meaudecho, что по-немецки означает "всем сердцем, всей душой и всем состоянием". "Это тоже говорит дедушка?" "Это говорит не только дедушка, это так и есть". Я сделал попытку посмотреть на него с сожалением, но в полной мере мне это не удалось: "И вы называете себя просвещенным человеком, господин доктор Симеон Литвак?" "Естественно, я просвещенный человек... как и вы просвещенный человек... естественно... Не поэтому ли вы хотите нарушить Закон?" Он улыбнулся. "Благослови вас Господь, доктор Литвак",- сказал я и продолжил свой подъем по лестнице. "Сколько угодно,- он все еще продолжал улыбаться,- но нарушать Закон не может никто, ни вы, ни я, ни Нухем..." Я поднимался по этой нищенской лестнице вверх. Почему я остался здесь? В приюте я бы лучше с ним поговорил. Цитаты из Библии вместо картинок на стенах. К примеру сказать. 67 История девушки из Армии спасения (12) Он говорил: мой мулов погонщик пустился рысью, В венце с бубенцами, с уздечкой пурпурной, ,,. Неся нас обоих сквозь сон Сиона.  .-. 256 Он говорил: я звал тебя. , Он говорил: в сердце моем большое виденье, Храм вижу я и тысячи ступеней в нем, И вижу град, где предки наши жили. Он говорил: дом возвести хотим мы. Он говорил: ожиданья расточенье - то был удел наш, Лишь только ожиданье, и в книгу погруженность. Он говорил: я ждал его, и вот теперь нам радость... Он этого не говорил, но то был сердца крик. Она была нема. Без слов и в размышленья погрузившись, Брели они с душою опьяневшей. Брели они, и сердце было их полно Молчания, тоски и скрытого величья, . Брели они, никто свой взор не поднимал На улицы, на многолюдные дома, на кабаки. С ее слетало уст: в глубинной битве сердца моего Я жажду искры, я жажду ясного огня, Что будет светом мне, что будет блеском ярким. ,, Он говорил: я помнил о тебе. С ее слетало уст: огонь из искры в сердце возгорелся, К сей кающейся грешнице приблизил Ты свой нежный лик. Он говорил: так ярко путь блестит, Сиона путь блаженный. С ее слетало уст: страданья на кресте Твои за нас. Они молчали: слова звук затих. Что делать было им, коль час творенья уж в прошлое ушел. 68 "Как, лейтенант Ярецки, вы хотите в это время еще выйти погулять?" -- сестра Матильда сидела у входа в лазарет, а лейтенант Ярецки, застыв в освещенном проеме двери, прикуривал сигарету, "Из-за жары сегодня еще не выходил из здания...-- он захлопнул свою зажигалку,-- ...хорошее изобретение-- бензиновые зажигалки. На следующей неделе меня отправляют, слышали уже, сестра?" "Да, слышала. В Кройцнах, отдыхать. Вы, наверное, сильно обрадовались, что наконец выберетесь отсюда?.." "Ну да... Вы, впрочем, тоже должны радоваться, что избавитесь от меня". "Не могу сказать, что вы были удобным пациентом". Повисло молчание. "Прогуляемся немного, сестра, сейчас довольно прохладно". Сестра Матильда медлила: "Мне скоро нужно будет вернуться... если хотите, немного перед корпусом". "Я совершенно трезв, сестра",-- успокаивающе пробормотал Ярецки. Они вышли на улицу. Больница с двумя рядами освещенных окон располагалась справа. Внизу угадывались очертания города, они были чуть чернее темноты ночи. Просматривалась пара огоньков, а огоньки на высотах свидетельствовали о наличии там одиноких крестьянских домиков. Городские часы пробили девять. "А вам не хотелось бы тоже уехать отсюда, сестра Матильда?" "Ах, я полностью довольна своим пребыванием здесь, у меня есть работа". "Собственно говоря, это очень мило с вашей стороны, сестра, что вы согласились прогуляться с пьянчужкой Фрицем1, которого списали в резерв". "А почему бы мне и не прогуляться с вами, лейтенант Ярецки?" "Да, а почему, собственно говоря, и нет...-- и после небольшой паузы: -- Значит, вы хотите остаться здесь на всю жизнь?" "Да нет же, пока не закончится война". 0 "А затем вы хотите уехать домой? В Силезию?" "Вам и это известно?" "Ах, такие вещи узнаются быстро... И вы думаете, что сможете вот так просто уехать обратно домой, как будто бы ничего и не было?" "Я, собственно, над этим никогда не задумывалась. Ведь все равно всегда происходит все совершенно по-другому". "Знаете, сестра, я трезв и глубоко убежден: так просто приехать домой больше не сможет никто". "Нам всем хочется снова домой, господин лейтенант. А за что мы тогда сражались, если не за нашу родину?" Ярецки остановился: "За что мы сражались? За что мы сражались... лучше не спрашивайте, сестра... Впрочем, вы правы, все и без того происходит совершенно по-другому". Какое-то мгновенье сестра Матильда молчала, затем спросила: "Что вы имеете в виду, господин лейтенант?" Ярецки усмехнулся: "Ну разве вы когда-нибудь думали, что будете прогуливаться с пьяным одноруким инженеришком?.. Вы ведь графиня". Сестра Матильда ничего на это не ответила. Графиней она в общем-то не была, но она являлась девушкой аристократического происхождения, а графиней была ее бабушка. "А впрочем, какая мне разница... будь я графом, все было бы точно так же; я, должно быть, тоже пил бы... знаете, каждый из нас слишком одинок, чтобы нас это хоть немного еще и волновало... Теперь я вас рассердил?" "Ах, отчего же..." В темноте она видела очертания его профиля, и ей стало страшновато, что он может схватить ее за руку. Она перешла на другую сторону улицы. "Ну а теперь пора возвращаться, господин лейтенант". "Вы ведь, должно быть, тоже одиноки, сестра, иначе не выдержали бы все это... так что давайте будем радоваться тому, что война не заканчивается..." .. Они оказались опять у решетчатых ворот лазарета. Большинство окон уже были темными. В палатах виднелись лишь слабые огоньки дежурного освещения. "Так, а теперь пойду чего-нибудь выпью, вопреки всему... Вы же мне компанию, увы, не составите, сестра". "Мне уже пора возвращаться, лейтенант Ярецки". "Спокойной ночи, сестра, и большое спасибо". "Спокойной ночи, господин лейтенант". Где-то в глубине души сестра Матильда испытывала чувство разочарования и грусти. Она крикнула ему вдогонку: "Возвращайтесь не очень поздно, господин лейтенант". 69 С тех пор, как майор тогда совершил прогулку по покрывшимся вечерними сумерками полям, частенько случалось, что по завершении служебного дня он выбирал себе маршрут по Фишерштрассе; пройдя пару кварталов, он замедлял шаг, нерешительно останавливался и поворачивал обратно. Можно было безо всяких обиняков сказать, что он крутился возле "Куртрирского вестника". Он, может быть, даже и зашел бы, если бы не опасался встречи с Хугюнау, он даже на улице боялся его встретить, сама мысль об этом вызывала в его душе беспокойство. Но когда вместо Хугюнау перед ним внезапно возник Эш, то он не знал, не была ли это та встреча, которой он опасался еще больше. Ведь тут стоял он, комендант города в военной форме, шпага на боку, с газетчиком в гражданском, он в форме стоял посреди улицы и протягивал этому человеку руку, и вместо того, чтобы ограничиться этим, он, забыв все приличия, был почти счастлив, что этот человек уже вознамерился прогуляться с ним. Эш с уважением приподнял шляпу, и майор заглянул в изборожденное морщинами серьезное лицо, посмотрел на коротко подстриженные жесткие седые волосы -- и это стало каким-то успокоением, было как неожиданное воспоминание о собраниях по изучению Библии там, у него на родине, и в то же время это было вновь зашевелившееся в груди братское чувство того послеобеденного дня, а вместе с ним возникло и желание сказать этому человеку, который был ему почти что другом, что-то хорошее, хотя бы только для того, чтобы друг сохранил о нем хорошие воспоминания; помедлив еще немного, он сказал: "Ну что, пойдемте". Эти прогулки начали повторяться и в дальнейшем. Конечно, не так часто, как того хотелось бы майору или даже Эшу. И не только потому, что события текли своим чередом -- приходили, располагались войска и снова уходили, по улицам сновали автоколонны, так что были ночи, покоем которых майору приходилось жертвовать ради службы,-- а майор фон Пазенов никак не мог преодолеть себя и еще раз посетить "Куртрирский вестник". Все это продолжалось какое-то время, пока об этом не догадался Эш. И он начал приспосабливаться к сложившейся ситуации: он незаметно ждал его у комендатуры, а если это было кстати, то брал с собой Маргерите. "Маленький сорванец все равно увяжется следом",-- говорил он; впрочем, майор не мог окончательно решить, как оценивать доверительное отношение ребенка -- положительно или как навязчивость, однако он встречал ее с приветливым видом и гладил Маргерите по чернявой головке. Потом они втроем бродили по полям или по тропинке вдоль зарослей на берегу реки, и иногда возникало впечатление, что в душе просыпается чувство прощания, мягко и кротко стучит сердце, пульсирует поток дыхания, это было как осознание конца, в котором заключается начало. Между тем к этому сладостному чувству примешивалось легкое недовольство, потому, может, что в этом прощании не участвовал Эш, потому, может, что было непозволительно, чтобы Эш участвовал в этом, а может, и потому, что Эш, кажется, не понимал ни того ни другого, а упрямо хранил разочаровывающее молчание. Все казалось каким-то непонятным и скрытым, поскольку еще жила подспудная надежда, что все будет хорошо и просто, если только Эш решится заговорить. Ах, было на удивление неуловимо то, что он, собственно, ожидал услышать от Эша, и тем не менее Эшу надо было бы знать это. Так они молча и шли, не говоря ни слова, углубляясь в свет наступающего вечера, в растущее разочарование, и сияние над полями казалось фальшивым и усталым блеском. А когда Эш снимал шляпу, предоставляя ветру возможность шевелить его жесткие причесанные волосы, то это приобретало характер столь непристойной доверительности, что майор уже и не удивлялся тому, что маленькая девочка попала под влияние такого человека. Как-то он сказал: "Маленькая рабыня", но и это было воспринято с ленивым безразличием. Маргерите же убежала вперед--ее не очень занимали эти два человека. Они поднялись к горной долине и шли вдоль опушки леса. Под ногами хрустела низкая высохшая трава. Над долиной царила тишина. Откуда-то снизу доносилось поскрипывание автомобилей, убранный урожай обнажил на полях коричневую землю, а из глубины леса тянуло прохладой. На склонах зеленели виноградники, к дурманящему запаху леса примешивалась серебристо-металлическая острота осенних запахов, а кусты на опушке леса с черными и пурпурными ягодами на ветвях уже приготовились поддаться осеннему умиранию. Над западными склонами опускалось солнце, отражаясь огненными бликами в окнах домов в долине, каждый из которых располагался на длинном (направленном на восток) ковре из тени, видна была пятнистая черно-красная крыша тюремного комплекса, взору открывались грязные дворы, в которых также покоились мрачные, четко очерченные тени. Маленькая проселочная дорога тянулась по склону вниз, выходя недалеко от тюрьмы на большую дорогу. Маргерите, бежавшая впереди, уже свернула на нее, и майор воспринял это как перст Божий. "Будем возвращаться",-- устало проговорил он. Пройдя по ведущей вниз дороге с половину пути к городу, майор и Эш остановились и прислушались: до них донеслось странное порывистое жужжание, непонятно было, откуда оно исходит. Со стороны города ехал автомобиль, двигатель гудел, как обычно, и ежеминутно раздавался сигнальный гудок; сзади тянулся шлейф пыли. Таинственное жужжание не имело ничего общего с машиной. "Нехорошее какое-то жужжание",-- отрешенным тоном заметил майор, Автомобиль следовал по изгибам дороги и, громко гудя, достиг наконец тюрьмы. Эш своим острым зрением смог определить, что это была машина комендатуры, и его охватило беспокойство, когда он не увидел ее с другой стороны тюрьмы. Ничего не сказав, он ускорил шаг. Гул становился все более громким и отчетливым; когда они достигли места, откуда виднелись ворота тюрьмы, то заметили, что машину окружила толпа возбужденных людей. "Тут что-то случилось",-- сказал майор; из-за зарешеченных и забитых досками окон тюрьмы до них донесся ужасающий хор, скандировавший слова: "Го-лод, го-лод, го-лод... го-лод, го-лод, голод.,, го-лод, го-лод, го-лод...", прерываемые периодически сплошным звериным воем. Водитель поспешил им навстречу: "Разрешите доложить, господин майор, бунт... мы никак не могли найти господина майора..." Затем он помчался назад, дабы достучаться до тюремной охраны. Люди расступились, чтобы пропустить майора, но он остановился. Воздух продолжали сотрясать произносимые хором слова, а тут и Маргерите начала подпрыгивать в такт выкрикиваемым словам. "Го-лод, го-лод, го-лод",--ликовала она. Майор посмотрел сначала на здание с непроницаемыми окнами, затем -- на подпрыгивающего ребенка, чей смех показался ему странно парализующим, странно злорадным, и его охватило возмущение. Неизбежная судьба, неотвратимое испытание! Шофер все еще дергал за металлическую ручку звонка и колотил штыком по воротам, пока наконец не открылось смотровое окошко и не начали поворачиваться в петлях со скрипом и без большой охоты ворота. Майор прислонился к дереву, его губы пробормотали: "Это конец". Эш метнулся, как будто хотел ему помочь, но майор сделал останавливающий жест. "Это конец",-- повторил он, затем выпрямился, поправил китель на груди, провел рукой по Железному Кресту и, держа руку на рукоятке шпаги, быстро шагнул к воротам тюрьмы. Майор исчез в воротах. Эш взгромоздился на небольшой холмик, возвышавшийся рядом с дорогой. Воздух по-прежнему сотрясали ритмичные выкрики. Раздался один-единственный выстрел, за которым последовал новый взрыв сплошного воя. Затем опять выкрики, на этот раз -- последние, словно капли воды из закрытого водопроводного крана. Потом воцарилась тишина. Эш смотрел на закрывавшиеся за майором ворота. "Это конец",-- повторил теперь он и приготовился ждать. Но конец не приходил: ни землетрясения тебе, ни ангела, и ворота никто не открывает. Ребенок присел возле него, Эш охотно взял бы его на руки. Словно кулисы высились в светлом вечернем небе тюремные стены, словно зубы со щелями между ними, и Эш ощутил, что он далеко отсюда, далеко от события, при котором он сейчас присутствует, далеко от всего; он не решался изменить что-либо в своем положении, он больше не знал, как он вообще сюда попал. Рядом с воротами висела табличка, что было на ней написано, теперь уже невозможно было разобрать; естественно, там было указано время свиданий, но это были просто слова. Тут до него донесся голос Маргерите: "Там дядя Хугюнау". И он увидел Хугюнау, проходившего мимо быстрым шагом, увидел и не удивился. Все вокруг было безмолвным: безмолвными были шаги Хугюнау, безмолвным было мельтешение людей перед воротами тюрьмы, все было безмолвным, как движения актеров и канатоходцев, когда замолкают звуки музыки, безмолвным, словно светлое вечернее небо в своем угасании. Недостижимо раскинулись дали перед глазами человека, видящего сны, нет, не перед человеком, который видит сны, а перед осиротевшим человеком, который никогда не обретет дорогу домой, и он был как человек, желания которого изменились, а он сам об этом и не догадывается, как тот, кто просто приглушил свою боль, но забыть ее не может. На небе зажглись первые звезды, и Эшу показалось, будто он сидит на этом месте уже дни и годы, окруженный призрачным, все заглушающим покоем. Затем движения людей стали все менее уловимыми, туманными, полностью затихли, люди превратились в безмолвную черную ждущую массу у ворот. Единственное, что мог ощущать Эш, это была трава, которой он касался ладонями. Ребенок исчез; может, он убежал вместе с Хугюнау; Эш не обратил на это внимания, он неотрывно смотрел на ворота. Наконец появился майор. Он шел быстрым прямолинейным шагом, казалось даже, будто он немного хромает и пытается это скрыть. Он шел прямо к машине. Эш вскочил на ноги. Теперь майор стоял в машине, он стоял там прямо с высоко поднятой головой и смотрел мимо него, он не замечал толпу, которая молча сгрудилась вокруг автомобиля, он смотрел на белую ленту дороги, раскинувшуюся перед ним, и на город, где в окнах уже заблестели первые огоньки, Недалеко загорелся красный огонек; Эш уже понял, где. Не исключено, что майор тоже заметил это, поскольку он посмотрел теперь на Эша сверху вниз и сказал: "Да, и какое же это имеет значение". Эш ничего не ответил; он, расталкивая людей, выбрался из толпы и быстрым шагом направился через поле. Если бы он оглянулся назад и если бы не было так темно, то он бы мог увидеть, что майор продолжал неподвижно стоять, глядя вослед ему, ушедшему в ночь. Через какое-то время он услышал, как завелся двигатель, и увидел, как два огонька автомобиля движутся по дороге, следуя ее изгибам. 70 Хугюнау примчался из тюрьмы домой; Маргерите прибежала следом за ним. В типографии он отдал распоряжение остановить печатный станок: "Еще один срочный материал, Линднер". Затем он направился в свою комнату, чтобы написать статью. Справившись с этой работой, он сказал: "Приветик" и сплюнул в сторону комнат Эша. "Приветик",-- сказал он еще раз, проходя мимо кухни, затем он передал свою писанину Линднеру. "В городской хронике петитом",-- распорядился он. На следующий день в "Куртрирском вестнике" в рубрике "Городская хроника" можно было прочесть: Инцидент в городской тюрьме Вчера вечером в тюрьме нашего города имели место неприятные события. Некоторые заключенные решили, что имеют основания жаловаться на то, что их питание не соответствует желаемому качеству; этим воспользовались элементы, не испытывающие патриотических чувств к своей стране, и принялись буйно оскорблять администрацию, Благодаря вмешательству немедленно приехавшего коменданта города господина майора фон Пазенова, благодаря его спокойствию, благоразумию и мужеству, инцидент был сразу же урегулирован. Слухи о том, что речь шла якобы о попытке побега четырех содержащихся в тюрьме в ожидании справедливого приговора дезертиров, являются, как нам удалось узнать из хорошо информированного источника, совершенно безосновательными, поскольку такие лица в тюрьме просто не содержатся. Пострадавших нет. Это снова оказалось одним из тех просветлений, и от радости Хугюнау не мог уснуть почти всю ночь. Он снова и снова перечислял себе возможные последствия: во-первых, майора разозлит упоминание о дезертирах, но и история с плохим питанием тоже не может понравиться коменданту города; а если кто-то и заслуживает того, чтобы его позлили, то это майор; во-вторых, майор возложит ответственность на Эша, особенно из-за ссылки на хорошую информированность; ни один человек не поверит господину редактору, что ему ничего не было известно, так что прогулкам двух господ теперь наверняка будет положен конец; в-третьих, когда представляешь, в какой ярости сейчас пребывает тощий господин пастор с лошадиной мордой, то это словно бальзам на душу, и ты просто счастлив; в-четвертых, все обставлено в таких прелестных законных формах-- он был издателем и мог писать все, что хотел, а за хвалебные слова майору надо было бы быть ему признательным; в-пятых и в-шестых, так можно продолжать и дальше, одними словом, это была безукоризненно удавшаяся операция, одним словом, это был искусный прием, более того, майор теперь будет испытывать к нему уважение: статьи некоего Хугюнау полностью соответствуют реальности, даже если ими и пренебрегать; да, и в-пятых, и в-шестых, и в-седьмых, можно продолжать и дальше в таком же духе, во всем этом кроется еще много чего, иногда, конечно, слегка неприятного, о чем лучше не думать. Утром в типографии Хугюнау прочитал статью еще раз и опять остался очень доволен. Он посмотрел через окно на здание редакции, и на его лице появилась ироничная гримаса. Но он не стал туда подниматься. Не то чтобы он как-то опасался пастора -- когда ты просто осуществляешь свое законное право, то не следует опасаться. А когда тебя преследуют, тоже следует осуществлять свое право. И если из-за этого все идет прахом, тоже необходимо осуществлять свое право! Нужно просто стремиться к тому, чтобы жить в мире и непоколебимом порядке, нужно просто занимать место, которого заслуживаешь. И Хугюнау отправился к парикмахеру, где он еще раз внимательно перечитал "Куртрирский вестник". Проблемой, впрочем, становился обед. Не доставляло особого удовольствия сидеть за одним столом с Эшем, который должен был все-таки в какой-то степени, если даже и несправедливо, чувствовать себя обойденным. Были знакомы осуждающие взгляды пастора -- тут уж и еда в горло не полезет. Такой пастор по сути своей коммунист, стремящийся все обобществить, и поэтому ведет себя так, словно бы другие хотят нарушить мировой порядок. Хугюнау отправился прогуляться и поразмышлять над этим. Между тем в голову ему не приходило ничего стоящего. Было, как в школе: можно было быть настолько изобретательным, насколько хотелось, а затем не оставалось ничего лучшего, как оказаться больным. Так что он повернул к дому, дабы прийти туда раньше Эша, и поднялся к матушке Эш (с недавних пор он взял обыкновение так ее называть). С каждой ступенькой страдальческое выражение на его лице становилось все более похожим на правду. Может, он и действительно чувствовал себя не совсем здоровым и лучше всего было бы вообще не есть. Но за пансион в конце концов уплачено, и нет совершенно никакой необходимости что-либо дарить этому Эшу. "Госпожа Эш, я заболел". Его жалкий вид тронул госпожу Эш. "Госпожа Эш, я не буду кушать". "Но, господин Хугюнау... суп, я готовлю для вас такой супчик... он еще никому не приносил вреда". Хугюнау задумался. Затем печальным голосом проговорил: "Бульон?" Госпожа Эш была поражена: "Да, но... у меня в доме ведь нет мяса". Лицо Хугюнау стало еще более печальным: "Да, да, нет мяса.., мне кажется, у меня температура... потрогайте-ка, матушка Эш, я весь горю..." Госпожа Эш подошла поближе и нерешительно притронулась пальцем к руке Хугюнау. "Может, мне в самый раз пришелся бы омлет",-- продолжал Хугюнау. "Может, вам лучше заварить чаю?" Хугюнау унюхал в этом желание сэкономить: "Ах, пойдет один омлет... у вас же есть в доме яйца... может, из трех яиц". После этого шаркающими шагами он вышел из кухни. Частично потому, что так подобало бы больному, частично потому, что ему надо было бы отоспаться за эту ночь, он прилег на диван. Но уснуть ему не удавалось -- он все еще был возбужден из-за удавшегося журналистского приема. Может, надо было бы прилечь на кровать. Углубившись в свои мысли, он посмотрел на зеркало, висевшее над умывальным столиком, посмотрел в окно, прислушался к шумам в доме. Это были обычные шумы на кухне: до него донеслись звуки отбивания мяса-- значит, он ее все-таки надул, эту толстую Эшиху, и получит все причитающееся мясо. Естественно, она будет ссылаться на то, что невозможно приготовить бульон из свинины, но такой аппетитный, слегка обжаренный кусочек свинины ведь не повредит больному. Затем он услышал резкие и короткие, режущие по доске звуки и идентифицировал их как нарезание овощей -- да, он всегда со страхом наблюдал за своей матерью, когда она измельчала быстрыми режущими движениями петрушку или сельдерей, ему всегда было страшно, что мать при этом зацепит кончики пальцев: кухонные ножи ведь острые. Он обрадовался, когда режущие звуки прекратились, а матушка начала вытирать неповрежденные пальцы о кухонное полотенце для рук. Если бы только уснуть; лучше было бы все же лечь в постель; Эшихе надо было бы тогда посидеть рядом, занимаясь вязанием или прикладывая компрессы. Он потрогал свою руку-- она действительно горела. Следует подумать о чем-то приятном. Например, о женщинах. Голых женщинах. Заскрипела лестница, кто-то поднимался по ней наверх; странно, отец ведь не имел обыкновения приходить так вовремя. Ну да, это же всего лишь почтальон. С ним говорит матушка Эш. Раньше в дом регулярно приходил булочник, сейчас его не видно. Черт знает что такое; когда голоден -- невозможно спать. Хугюнау снова посмотрел в окно, за окном виднелась цепь Кольмарских гор; управляющим замка "Хохкенигсбург" был майор; кайзер лично назначил его на эту должность. Hai'ssez les Prussians et les ennemis de la sainte religion (Ненавидьте пруссаков и врагов святой веры). Чей-то смех раздался в ушах Хугюнау; он услышал, как кто-то говорит на эльзасском диалекте. С одного места на другое переставляется кухонная кастрюля; ее тянут по плите. Тут он услышал в ушах чей-то шепот: голод, голод, голод. Это же идиотизм какой-то. Почему он не может есть вместе с остальными! С ним всегда обращаются плохо и несправедливо. На его бы место сейчас да посадить майора. Лестница опять заскрипела; Хугюнау весь сжался -- это шаги отца. Ах Боже ты мой, это же всего лишь Эш, господин пастор. Урод он, Эш этот, и поделом ему, если он злится. Как ты мне, так и я тебе. Кухонные ножи хорошо наточены, и концы у них острые. Сейчас он с удовольствием стал протестантом, затем подастся к иудеям, подвергнется обрезанию; нужно рассказать все это его жене. Кончики пальцев, острия ножей. Лучше всего было бы сразу же встать и спуститься вниз, спросить его, не собирается ли он стать иудеем. Слишком глупо его опасаться; я просто слишком ленив. Но еду мою она должна мне принести, и немедленно... пока не получил свою жратву пастор. Хугюнау напряженно прислушивался к тому, что происходило внизу, сели ли они уже за стол. Ничего странного, что сам постоянно худеешь, когда всего тебя объедает этот Эш. Но он такой. У священника должно быть брюхо. Надувательство эти его пасторские одежды. У палача тоже черная одежда. Палач должен много есть, ему нужны силы. И неизвестно, тащат ли они кого-то на экзекуцию или просто несут обед. С этого момента нужно будет ходить в гостиничную забегаловку и жрать за столом майора мясо. Уже сегодня вечером. Если омлет будет задержан еще хоть немного, то будет скандал. Чтобы приготовить омлет, требуется ведь всего лишь каких-то пять минут! В комнату тихо вошла госпожа Эш, поставила тарелку с омлетом на стул и пододвинула его к дивану. "Заварить вам чаю, господин Хугюнау, травяного чаю?" Хугюнау поднял глаза. Его злость уже почти улетучилась: когда тебе сочувствуют, то это хорошо. "У меня температура, госпожа Эш". Ей следовало бы хоть разок погладить его по лбу, чтобы проверить, есть ли температура; его злило, что она не делает этого. "Я лягу в постель, матушка Эш". Но госпожа Эш неподвижно стояла перед ним и настаивала! на том, чтобы он выпил чаю: это отличный чай, не только древнее, но и известное лекарство, собиратель трав, унаследовавший секреты дедов и прадедов, стал очень богатым человеком, у него в Кельне дом, к нему совершают паломничество люди со всей округи. Она редко говорила на одном дыхании так много. Хугюнау тем не менее не поддавался: "Стаканчик вишневой наливочки, госпожа Эш, был бы мне в самый раз". Она брезгливо сморщила лицо: шнапс? Нет! Даже от своего мужа, здоровье которого, собственно, оставляет желать лучшего, она добилась того, чтобы он пил чай. "Ах так? Эш пьет чай?" "Конечно",-- ответила госпожа Эш. "Тогда, ради Бога, сделайте и мне чаю",-- вздохнув, Хугюнау сел на диване и принялся за свой омлет. 71 Прощание с Хайнрихом прошло на удивление безболезненно. Поскольку физические и духовные потребности необходимо было держать на расстоянии друг от друга, то это стало исключительно физическим событием. Когда Ханна прибыла на вокзал, ей показалось, что она похожа на осиротевший дом, в котором опустили гардины. Она со всей определенностью знала, что Хайнрих вернется с войны невредимым, осознание этого не позволяло сделать из Хайнриха мученика, дало возможность не только успешно избежать на вокзале сентиментальности, которой она так опасалась, но и отодвинуло также-- выходя далеко за рамки неприятностей прощания - желание, чтобы Хайнрих никогда больше не вернулся назад, в зону непонятности и безопасности. И когда она сказала мальчику: "Папочка скоро снова будет с нами", то они, наверное, оба знали, что она имела в виду. Физическое событие, как она могла вполне обоснованно обозначить этот шестинедельный отпуск, представлялось теперь ей как какое-то сужение течения ее жизни, как сужение ее "Я"; это было похоже на ограничение ее "Я" пределами телесного, на протискивание бурлящей реки сквозь узкое ущелье. Имей она, когда она серьезно задумывалась над этим, постоянное чувство, будто ее "Я" не ограничено ее кожей и будто оно могло проникнуть сквозь ее легко проницаемую кожу в шелковое белье, которое она носила, и будь почти так, словно бы ее одежда таила в себе дыхание ее "Я" (поэтому наверняка можно объяснить и ее уверенность в вопросах моды), да, будь почти так, словно бы это "Я" живет вне тела, скорее обволакивая его, чем живя в нем, словно бы оно больше мыслит не в ее теле, а как-то вне его, на более высокой, так сказать, наблюдательной вышке, откуда она может рассматривать свою собственную телесность, какой бы важной она ни была, как ничтожную незначительность, то за время длившегося шесть недель физического события, за время бурлящего протискивания сквозь ущелье от всего раскинувшегося простора не осталось бы ничего, кроме всего лишь блестящего тумана, сияния радуги над грохочущими водами, в определенной степени -- последнего прибежища души. Но теперь, поскольку успокоившееся пространство снова начало расширяться и это было подобно падению оков, то такой вздох и выравнивание одновременно становились желанием забыть бурлящее ущелье. Впрочем, процесс забывания происходил строго поэтапно. Все личностное уходило из памяти относительно быстро; манеры Хайнриха, его голос, его слова, его походка -- все это забылось моментально; но общие черты остались. Или, прибегая к неприличному сравнению: вначале исчезло его лицо, затем руки и ноги, но неподвижное и застывшее тело, этот торс, простиравшийся от грудной клетки до основания бедер, эта в высшей степени непристойная картина мужчины, она сохранилась в глубинах ее памяти -- божественная картина, покоящаяся в земле или омываемая прибрежными волнами Тирренского моря. И чем дальше заходило такое поэтапное забывание-- и это было самым ужасным в нем,-- тем больше суживалась эта божественная картина, тем сконцентрированнее и изолированнее была ее непристойность, непристойность, к которой все медленнее и медленнее, все более короткими шагами, приближалось забывание, не имея сил сопротивляться непристойности. Это всего лишь сравнение, и как всякое сравнение оно преувеличивает реальное положение вещей, которое, оставаясь в тени, является смешением неясных представлений, потоком полузабытых воспоминаний, полузавершенных мыслей, не совсем желанных устремлений, рекой без берегов с серебристым туманом над ней, серебристым дуновением, достигающим облаков и звезд на черном небе. Так что торс в водовороте реки был не торсом, он был отшлифованным булыжником, он был изолированным куском мебели, предметом домашнего обихода или мусором, брошенным в поток событий, глыбой, сброшенной в прибрежные волны: волна накатывала за волной, день сменялся ночью, и на смену ночи приходил день, и то, что дни шли за днями, было непонятно, иногда даже непонятнее, чем сны, следовавшие друг за другом, и иногда там, под ними, таилось нечто, что напоминало тайные догадки школьниц и каким-то образом пробуждало тайные желания убежать от этих инфантильных догадок, убежать в мир личностного и снова вырвать у забвения лицо Хайнриха. Но это было всего лишь желание, и его исполнение представлялось бы, по крайней мере, настолько же возможным, насколько возможным было дополнение греческого торса, найденного в земле; короче говоря, желание это было невыполнимым, На первый взгляд может показаться не имеющим особого значения то, что главенствует в памяти Ханны Вендлинг -- личностное или общее, Но в то время, когда общие черты настолько явно поднимаются до уровня доминирования, где социальный союз гуманного, который просто простирается от индивидуума к индивидууму, растворен ради коллективных обозначений никогда еще не видимого единообразия, где представлено полное отвратительных черт обезличенное состояние, соответствующее собственно только лишь детству и старости, то из такого всеобщего правила не может быть изъята и отдельная память, и отчуждение какой-то в высшей степени незначительной женщины, будь она даже очаровательной внешности и хорошей партнершей в постели, это правило не может быть объяснено, к сожалению, имевшей место сексуальной неудовлетворенностью, а оно составляет часть целого, отражает, как и любая отдельная судьба, метафизическое господство, повисшее над миром, если угодно, физическое событие, метафизическое, вопреки всему, в своей трагичности: ибо трагичность эта -- отчуждение "Я". 72 История девушки из Армии спасения (13) Это время, эта распадающаяся жизнь еще реальны? Моя пассивность росла с каждым днем, и не потому, что я был обессилен реальностью, которая оказалась сильнее меня, а потому, что я во всех отношениях проникал в нереальное. Я совершенно четко осознавал, что смысл и мораль моей жизни следует искать только в активности, но я понимал, что у этого времени уже больше нет времени для единственно правильной активности, для созерцательной активности философствования. Я пытался философствовать, но куда подевалось достоинство познания? Не приказало ли оно уже давно долго жить, не превратилась ли сама философия перед лицом распада своего объекта просто в слова? Этот мир без бытия, мир без покоя, этот мир, который может найти и удерживать свое равновесие только в растущей скорости, его неистовство стало мнимой активностью человека, дабы столкнуть его в никуда; о, есть ли большая разочарованность, чем разочарованность времени, которое не способно философствовать! Само философствование стало эстетической игрой, игрой, которой больше не существует, которая попала в холостой ход зла, превратилась в занятие граждан, которые по вечерам мучаются скукой! Нам больше ничего не осталось, кроме числа, нам больше ничего не осталось, кроме Закона! Часто мне кажется, что то состояние, которое владеет мной и которое удерживает меня в этой еврейской квартире, больше не следует называть разочарованностью, как будто оно в большей степени является мудростью, которая научилась уживаться с окружающей его отчужденностью. Ведь даже Нухем и Мари мне чужие, они, на кого я возлагал свою последнюю надежду, надежду, что они окажутся моим последним творением,- невыполнимая сладкая надежда, что я как будто взял в руки их судьбу, дабы определить ее. Нухем и Мари, они не являются моими творениями и никогда ими не были. Обманчивая надежда получить право формировать мир! Есть ли у мира собственное существование? Нет. Имеют ли Нухем и Мари собственное существование? Конечно, нет, поскольку ни одно существо не ведет собственную жизнь. Но инстанции, определяющие судьбы, лежат далеко за пределами сферы моих полномочий и мысли. Сам я могу исполнять лишь только свой собственный закон, заниматься своим собственным, мне предписанным делом, я не в состоянии вырваться за его пределы, и пусть даже моя любовь к таким творениям, как Нухем и Мари, не растает, пусть я даже не могу уступить в борьбе за их души и судьбы, все же остаются инстанции, от которых они зависят, недостижимые для меня, они остаются скрытыми от меня, скрытыми, как и белобородый дед, которого я иногда в полном здравии встречаю в прихожей, но который свой собственный облик принимает лишь в навечно закрытой для меня комнатушке и который общается со мной лишь через своего делегата Литвака, они так скрыты от меня, как и белобородый генерал Бут, портрет которого висит в приемной приюта. И если я себе все правильно представляю, то это никакая не борьба, ни против деда, ни против генерала Армии спасения, скорее я стараюсь угодить им обоим, для них же и мои усилия относительно Нухема и Мари, да, иногда мне даже кажется, что для меня дело исключительно в том, чтобы своими действиями добиться любви тех стариков, которые меня благословляют, и я не умру в одиночестве, поскольку реальность -это прерогатива тех, кто дал Закон. Это ли разочарование? Это ли отход от всего эстетического? Где был я когда-то? Жизнь моя за мной покрывается мраком, и я не знаю, жил ли я или мне просто все рассказали -так глубоко погрузилось все это в далекие моря. Несут ли меня корабли туда, к берегам Дальнего Востока и Дикого Запада? Был ли я сборщиком хлопка на плантациях Америки, был ли я белым охотником на слонов в индийских джунглях? Все может быть, ничто не есть невозможным, даже замок в парке не является невозможным, высоты и впадины - все возможно, поскольку в этой динамике не осталось ничего, что не существовало бы по воле ее самой, то ли в работе, то ли в покое и ясности: ничего не осталось, выброшено мое "Я", выброшено в ничто, неизбывна тоска, недостижима обетованная земля, невидима большая, никогда недостижимая ясность, и общество, которое мы ищем, является обществом без силы, зато наполненное злой волей. Напрасная надежда, часто безосновательное высокомерие, мир остается враждебным, чуть меньше чем враждебным, чужим, поверхность которого я могу хорошо прощупать, но вторгнуться в который мне не удастся никогда, чужой мир, в который я никогда не вторгнусь, чужой в постоянно усиливающейся отчужденности, слепой в постоянно углубляющейся слепоте, уходящий и распадающийся в воспоминании о ночах родины, и в итоге не более чем распавшееся дуновение того, что было. Я прошел многими дорогами в поисках той единственной, в которую вливаются все другие, между тем они все больше разбегались в разные стороны, и даже Бог был определен не мной, а отцами. Я сказал Нухему: "Вы подозрительный народ, злой народ, каждый раз сам Господь берет вас снова под свой контроль в собственной Книге". Он ответил: "Закон остается. Бог будет лишь тогда, когда в Законе будет понято все, что там написано". Я сказал Мари: "Вы смелый, но глупый народ! Вы думаете, что нужно быть просто хорошим и колотить в барабаны и что этим вы привлечете Бога". Она ответила: "Радость от Бога есть Бог, милость Его неисчерпаема". Я сказал себе: "Ты - дурак, ты - платоник, ты думаешь, осмысляя мир, что можешь его устроить по-своему и освободить самого себя для Бога. Разве ты не замечаешь, что ты при этом выбиваешься из сил?" И я ответил себе: "Да, я ослабел". 73 РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (9) Познавательно-теоретический экскурс Есть ли еще у этого времени реальность? Имеет ли оно ценностную реальность, в которой сохраняется смысл его жизни? Имеется ли реальность для бессмысленности небытия? Где скрылась реальность? В науке? В законе? В долге? Или в сомнении вечно задающей вопросы логики, точка приемлемости которой отодвинулась в бесконечность? Гегель предсказывал истории "путь к освобождению духовной субстанции", путь к самоосвобождению духовного; оно стало путем к саморасчленению всех ценностей. Дело, конечно, не в том, была ли опровергнута конструкция истории Гегеля мировой войной (об этом уже позаботилась семерка планет), поскольку реальность, ставшая в ходе четырехсотлетнего процесса автономной, ни при каких обстоятельствах не проявляла склонность и способность подчиниться дедуктивной системе. Более важным было бы поинтересоваться логическими возможностями этой антидедуктивной реальности, логическими причинами такой антидедукции, короче говоря, "условиями духовного познания", в которых должно было бы произойти это духовное развитие, но пренебрежение всем философским, усталость от слова наверняка сами являются частью этой реальности и этого развития, и только со всем недоверием к убеждающей силе слова возникает насущный методологический вопрос: что такое историческое событие? Что такое историческое единство? Или если идти еще дальше: что такое событие вообще? Какая требуется сортировка, чтобы свести отдельные факты в единство какого-то события? Привязка автономной жизни к категории ценности так же неразрешима и странна по своей сути, как и привязка автономного сознания к категории истины,- для таких феноменов, как ценность или истина можно искать другие названия, но они, вопреки всему, будут оставаться феноменами так же неизбежно, как сами sum' и cogito2, полученные из совершенно изолированной автономии "Я", которые являются как актом, так и определением этого "Я", так что ценность распадается на ценностно определяющее, в самом общем смысле мироформирующее действие и на сформированную, пространственно воспринимаемую, мировидимую реализованную субстанцию ценности; понятие ценности распадается на дополнительные категории: на этическую ценность делания и на эстетическую ценность сделанного, лицевую и обратную сторону одной и той же медали, и лишь в этом единении они проявляют наиболее общее понятие ценности и определяют логическое место всей жизни. В истории действительно всегда было именно так: уже исторические писания античности были подчинены своим понятиям ценности, морализирующая история XVIII века с полным осознанием обращалась к своим, а концепция Гегеля наиболее ? отчетливо обнаруживала абсолютную ценность как в понятии "мирового духа", так и в понятии "судейства истории". Поэтому ничего удивительного, что методологическая функция понятия ценности стала основной темой послегегелевской истории философии, впрочем, с губительным побочным результатом: ра делением общего познания на свободное от ценностей естественнонаучное и ориентированное на ценности духовно-научное,- это, если угодно, первое банкротство философии, поскольку тем самым идентичность мышления и бытия была ограничена логико-математической областью, а для всей остальной области познания, как кажется, идеалистическая основная" задача философии была отменена или отодвинута в неопределенность интуиции. Гегель выдвинул Шеллингу обвинение (справедливое) в том, что он проецирует абсолютное на мир так, "словно выстреливает из пистолета". То же самое наверняка относится и к понятию ценности в гегелевской и послегегелевской философии. Просто проецировать понятие ценности на историю и все; то, что хранится историей, если на то пошло, еще допустимо сразу же обозначать как "ценность" для чисто эстетических ценностей изобразительного искусства, но в такой же степени неправильно в противном случае испытывать необходимость объяснять историю как конгломерат малоценностей и вообще не признавать ценностную реальность истории. Первый тезис: история состоит из ценностей, поскольку осмыслить жизнь можно только в ценностных категориях,- но эти ценности не могут вводиться в реальность как абсолют, а могут просто представляться в единении с этически действующим ценностноопределяющим субъектом ценности. Гегель перенес в реальность такой объект ценности в виде абсолютного и объективированного "мирового духа", но его конструкция в ее всеохватывающей абсолютности должна была бы привести к абсурдности. (Тут снова проявляется непреодолимое препятствие бесконечности дедуктивного мышления.) Существуют просто конечные определения. Там, где имеется конкретный, изначально конечный субъект ценности, то есть конкретная личность, там совершенно очевидными являются относительность ценностей, их зависимость от введенного субъекта - биография личности состоит из перечисления всех ценностных моментов, которые ей самой кажутся важными. Личность как таковая может оказаться в высшей степени малоценной, даже враждебной ценностям, если она, к примеру, была атаманом разбойников или дезертиром, но как ценностный центр с принадлежащим ему кругом ценностей она все же имеет биографию и историю. Точно так же обстоят дела с фиктивными ценностными центрами: история государства, клуба, нации, немецкой Ганзы (торговый и политический союз северо-немецких городов i XVI вв. во главе с Любеком.), да даже история неодушевленных предметов - та же история архитектуры какого-то здания - формируется толкованием тех фактов, которые были бы сами по себе важны соответствующим ценностным центрам, будь на то воля. Событие без ценностного центра распадается на сопутствующие малозначительные детали - битва при Кунерсдорфе (Кунерсдорф -- деревня вблизи Франкфурта-на-Одере. Во время Семилетней войны 1756--1763 гг. русские и австрийские войска под командованием генерала П.С.Салтыкова 1 августа 1759 г. при Кунерсдорфе разгромили прусс