ы восхититься венком, красивым веночком от общества "Мозельданк", действительно прекрасно свитым венком с лентами, на которых можно было прочитать: "Храброму солдату Отечества". 53 (История девушки из Армии спасения в Берлине (8) Словно в зарожденьи будущих морей зеркальных найдя покой в прибрежной пены многоцветье, и дуновенье ветерка над водной гладью, поток лучей дрожащих солнца золотого, и у края дальнего того, где сотворенное им небо, само на зеркало похожее, к зеркальной глади моря"4 наклонясь и сон увидя Афродиты, спросило: Тогда ли это все случилось с ним? Тогда ли он узнал все это, вознесенный, в муках родовых кружась наигранное страсти сладкой? Леса ль то были, разделенные лугами, что, окруженные проклятьем, в безвозвратно? Ведь в озареньи глас оглушительный за ним вдогонку несся, и глаз его ужасный лишь теперь открылся, кружась здесь в зное скал высоких, в туман бездонных пропастей летя, в неистовство впадая, застывая в напряженье страшном, чтобы бежать обратно из мира жаркого огня, чтоб снова оказаться в роще кипарисов стройных, в прохладе, рожденной ручейков журчаньем, и день и ночь, в тени деревьев сидя, вдыхая ароматов многообразье, зари великолепьем наслаждаться, он будет вечно час искать сей, ибо забыл его он навсегда; тут, голосом испуганный, вскочил, что совести мученья столь внезапно разбудил, довел его до края, лишив меж тем существование его любого смысла, сомнением наполнил и безмерно опустошил: так было ль море или нет? И были ль кипарисы? Но голос перекрыл все это, гот глас, что возносил его, тот глас, рабом чьим был он; найди его он снова, пришел бы просветленья час, и в забытье ушедшее вернулось бы обратно в пьянящем аромате волн морских, в рощ прибрежных водном отраженья,- Но знанье то, что в нем возникло вновь, сомнению на смену нового сомненья боль приносит, гоня его в пустыни раскаленной пыль в попытке глас найти, что был утерян безвозвратно, что прочь бежит, за ним он мчится, поскольку клятве следует, что дал он лживо тому Единственному, кем избран был однажды, предатель: уста его - то крик, они раскрылись в крике, заглушая разум, раскрылись в крике, что несется из пропасти бездонной, в крике, ветром по пустыне разносимом, в крике цепей не знающего зверя, в диком крике огнедышащих вершин, О, изумленья крик! Крик путника, домой бредущего! Почувствовать бы изумленье то! То изумленье чуда? Способно ль "Я" мое так изумиться? О, мысль, приходишь ты с каких пределов? Иль глубоко случайно все? Брожу я там, где жизни нет, вопя и к вечности взывая, о, Агасфер (герой средневековых сказаний, еврей-скиталец, осужденный Богом на вечную жизнь и скитания за то, что не дал Христу отдохнуть (по многим версиям -- ударил его) по пути на Голгофу.)! В кроваво-тусклом свете ада покоя нет, усохнуть суждено моим рукам и лику моему усохнуть тоже, рожден для крика я, я - Агасфер! Лишен корней и загнан в пропасть, знаньем одарен и съедаемый сомненьем, . : разбрасывающий камни, вскормленный прахом, ума великого творенье, снедаемое жуткою тоской, благословенный гласом и им же проклятый, знаменьем крестным осененный сеятель плода запретного. 54 Майора охватило в определенной степени неприятное чувство, когда ординарец доложил ему о визите господина редактора Эша. Бьш ли этот газетчик посланцем Хугюнау? Гонцом из затхлого болота и всяческих старательно скрываемых афер? К тому же у майора почти что выветрилось из головы, что Хугюнау сам провел линию, отделяющую его от Эша, фигура которого вызывает в политическом плане определенные подозрения, а поскольку он в течение непродолжительной неловкой паузы решительно не смог придумать ничего в оправдание отказа, то в конечном итоге ему пришлось выдавить из себя: "Ну, ладно уж... просите". Эш, впрочем, не производил впечатления ни гонца из преисподней, ни политически ненадежного типа, он вошел со смущенным видом, словно человек, которого снова мучают сомнения относительно правильности принятого решения: "Дело в том, господин майор.,, если кратко, меня очень тронула статья, написанная господином майором..." Майор фон Пазенов понимал, что нельзя позволить запудрить себе мозги лицемерными речами, какой бы приятной ни была мысль об успехе его литературных изысканий, "И если господин майор охарактеризовал дьяволом, которого необходимо изгнать,.," На что майор посчитал нужным уточнить, что цитата из Библии ни в коей мере не содержит в себе указание на конкретное лицо или событие, что подобное уточнение означало бы даже осквернение Библии, что мы в своей жизни, дабы дело шло к лучшему, должны пустить в себя частичку дьявольского. Ну а если господин Эш пришел, чтобы потребовать сейчас столь настойчивым образом объяснений и удовлетворения, то он мог бы довольствоваться данным заявлением. Пока майор говорил, Эш обрел свою обычную уверенность. "Нет, господин майор, дело не в этом. Да я бы пустил в свою душу даже дьявола,,, конечно же, не потому, что пару раз у меня конфисковывали мою газету,-- он пренебрежительно махнул рукой,-- нет, господин майор, никто не может упрекнуть меня в том, что моя предыдущая газетная деятельность была более непорядочной, чем теперешняя. Я пришел с другой просьбой". И он потребовал не больше и не меньше, а чтобы майор потрудился указать путь к вере ему и его братьям -- так возбужденно патетическим тоном он назвал своих друзей. Все его манеры -- то, как он стоял перед столом, как держал, комкая в руках, свою шляпу, как двигались от волнения скулы, покрываясь краской, медленно переходящей в цвет загара его смуглого лица,--делали Эша похожим на управляющего имением майора. Что может сказать какой-то управляющий о вере? Майору казалось, что вопросы, связанные с верой, были прерогативой владельца имения. В его памяти возникли картины обычной религиозной жизни, ему вспомнилась церковь, к которой он подъезжал со своей семьей; в летнее время, когда пыль стояла столбом, они ездили на повозке с большими колесами, а зимой -- на повозке с полозьями, нижняя часть которых была обтянута мехом; он вспомнил, как на Рождество и на Пасху рассказывал своим детям и прислуге о Библии, вспомнил, как служанки-польки, наряженные в красные платки и кофточки, направлялись в католический костел, располагавшийся в соседней деревне, мысль о костеле напомнила майору о том, что господин Эш относится к римско-католической церкви, это и породнило его неприятным образом с польскими батраками и той атмосферой неспокойной ненадежности, которую он, исходя частично из собственного опыта, частично из имевшей место реальности, а частично просто из-за предубежденного отношения, обычно считал характерной для поляков, А поскольку так уж бывает, что вопросы совести ближнего довольно часто вызывают неприятные ощущения, словно он здесь очень уж преувеличивает то, что для него не так уж важно, то майор предложил господину Эшу сесть, но, начав говорить, не коснулся поднятой темы, а поинтересовался делами в газете. Но Эш был отнюдь не тем человеком, которого можно было так легко увести от его намерения, "Вот газета как раз и обязывает вас, господин майор, послушать меня,-- и заметив вопросительный взгляд майора, продолжил: -- ...Да, вы, господин майор, начертали "Куртрирскому вестнику" новый путь... я и сам себе всегда говорил, что в мире должен быть порядок и что редактор; тоже должен способствовать этому, если он не хочет стать анархистом и бессовестной тварью. Господин майор, все в поисках спасения, все боятся отравы, все полны ожидания, что придет избавление и несправедливость будет уничтожена". Его голос сорвался на крик, а взгляд майора стал отчужденным. Эш немного успокоился: "Видите ли, господин майор, социализм -- это просто знак, один из многих,,, но с той статьи в программном номере,., господин майор, речь идет о свободе и справедливости в этом мире... с человеческими жизнями не играют, должно что-то произойти, иначе все жертвы будут напрасны". "Все жертвы напрасны,..-- повторил майор словно в полузабытьи, но затем встрепенулся: -- Не хотите ли вы, господин Эш, вернуть газету снова в социалистический фарватер? И не хотите ли заручиться в этом моей поддержкой?" Лицо Эша приобрело пренебрежительное выражение: "Дело не в социализме, господин майор... дело в новой жизни... в порядочности,., в совместном поиске веры... мои друзья и я, мы организовали изучение Библии... господин майор, ведь вы же были совершенно искренни, когда писали свою статью, поэтому вы не можете нас сейчас так просто отвергать". Стало ясно: Эш выставил счет, хоть и всего лишь духовного порядка, и майору поневоле снова вспомнился управляющий, который сиживал напротив в его кабинете со своими счетами, он опять подумал о работниках-поляках, которые вечно старались надуть его. А не грозили ли и они социализмом? Может, это и было делом давно ушедших дней, но он сказал: "Нас всегда кто-нибудь отвергает, господин Эш". Эш поднялся и, следуя своей привычке, начал мерить комнату неуклюжими шагами. Глубокие складки вокруг рта стали еще резче; как он расстроился, подумал майор, трудно поверить, что этот серьезный человек, завсегдатай забегаловок и посетитель сомнительного толка заведений-- посланец подпольного мира. Или он такой лицемер? Это было так же трудно себе представить, как и сам тот мир. / Эш остановился и в упор посмотрел на него: "Господин ''' майор, дабы уж быть откровенным.,, как прикажете мне выполнять свои обязанности, если мне не понятно даже, будет ли наш путь более легким не в протестантской вере?.." Здесь, конечно, майор мог бы ответить, что решать теологические проблемы отнюдь не входит в обязанности редактора, но прямой вопрос Эша так напугал его, что он вообще не смог ' придумать что-либо в ответ: все это не очень сильно отличалось от попыток Хугюнау добиться армейских заказов, и на какое-то мгновение, казалось, фигуры обоих мужчин стали снова уподобляться друг другу, Майор ухватился рукой за Железный Крест на своей груди, и весь его облик приобрел строгость человека, находящегося при исполнении служебных обязанностей: ему, военному человеку, находящемуся на передовом рубеже, к лицу ли вербовать себе приверженцев? Католическая церковь в конце концов так или иначе считается союзницей, и он не взял бы на себя ответственность побуждать какого-то австрийца, или болгарина, или турка к тому, чтобы тот предал свое государство, переметнувшись к немцам, Действительно злило, что этот Эш ссылался на написанное им ранее, но все-таки было в этом нечто сладостное и увлекательное: не милость ли вечно обновляющейся и всегда возрождающейся веры возвещалась в этом требовании? Но майор все еще упорствовал и полагал, что должен сослаться на то, что он, сам протестант, не чувствует себя призванным вести за собой в делах веры католика. Эш снова пренебрежительно махнул рукой -- к делу это не относится; в статье майора говорилось, что христианин обязан помогать христианину, следовательно, различия между католическим и протестантским христианством нет никакого, а католический священник разбирается в таких вопросах еще меньше. ,.. Майор молчал. Была ли это сеть из его собственных слов, накинутая на hero, с помощью которой этот человек стремился вовлечь его в грязь и мрак? И все-таки возникало впечатление, словно чья-то мягкая рука пытается направить его к тихим берегам спокойной реки, Ему вспомнилось крещение в Иордане, и, превозмогая себя, он сказал: "По вопросам веры, господин Эш, никаких уставов не существует; вера -- это природный источник, так говорится в Библии". Затем он задумчиво добавил: "Милость каждый должен познать самостоятельно". Презрев приличия, Эш повернулся к майору спиной; он стоял возле окна, прижавшись лбом к оконному стеклу. Затем он повернулся; выражение его лица было серьезным, почти просящим. "Господин майор, но речь ведь не об уставах... речь идет о доверии...-- и он задумался на какое-то мгновение,-- Иначе ведь.,.-- он запнулся в поисках подходящих слов,-- иначе газета не будет лучше всех остальных газет... продажной прессы.., демагогической болтовни... но вы, господин майор, вы ведь хотите кое-чего другого.,," Майора фон Пазенова снова охватило сладостное ощущение, возникающее тогда, когда тебя несет по течению, увлекая куда-то вдаль, словно тебя желает взять на себя серебряное облако, покачивающееся над реками, набухшими от весенних разливов. Безопасность доверия! Нет, этот человек, стоящий перед ним с самым серьезным выражением лица, не был авантюристом, не был предателем и не был ненадежным человеком, он не был тем, кто перетаскивает доверие на другую сторону жизни, дабы, обнажив его, бесстыдно выставить на всеобщее обозрение. Так что, вначале запинаясь, потом все более увлекаясь, майор начал говорить о руководстве Лютера, в наследии которого никому не дано усомниться, никому, господин Эш! Потому что абсолютно каждый несет в глубине души искорку, и -- о, насколько сильно ощущает майор фон Пазенов то, что и говорить-то ему не позволено -- никто не обойден милостью, так что каждый, на кого снизошла эта милость, может выйти и восславить святость. И каждый, заглянувший в собственную душу, познает истину и праведный путь; он наверняка поймет, что путь идет к ясности, и пойдет по нему. "Будьте спокойны, господин редактор,-- сказал он,-- все еще изменится к лучшему", Он также готов, если этого желает господин редактор Эш и будет позволять его ограниченное время, снова побеседовать с ним -- майор поднялся и протянул над столом руку Эшу,-- впрочем, в ближайшее время он как-нибудь зайдет, чтобы осмотреть типографию "Куртрирского вестника". Он наклонил голову, давая понять Эшу, что разговор закончен. Тот застыл в нерешительности, а у майора возникли опасения, что придется выслушать благодарственную речь. Но слова благодарности не последовали, а Эш где-то даже грубовато поинтересовался: "А мои друзья?" Лицо майора снова приобрело выражение человека, находящегося при исполнении служебных обязанностей: "Позже, господин Эш, может быть, позже". И Эш отвесил неловкий поклон. Как бы там ни было, но теперь ничто уже не могло удержать Эша и его радикальное неистовство. То, что он несколько дней спустя -- к удивлению всех, кто об этом узнал, а это был без малого весь город -- принял протестантскую веру, было своего рода выражением преданности майору его ищущей души. Исторический экскурс То преступное и бунтарское время, называемое Возрождением, то время, когда христианское представление о ценностях раскололось на католическую и протестантскую части, то время, когда распадом гигантского Органона' средневековья был инициирован процесс растворения ценностей, длящийся вот уже пятьсот лет, и посеяно семя модернизма, время посева и одновременно время первого цветения, это время невозможно однозначно очертить ни протестантизмом, ни присущим ему индивидуализмом, ни национализмом, ни чувственной радостью, ни в такой же степени гуманистичным и естественнонаучным обновлением; если это время, находящее столь отчетливо свое проявление в едином стиле и удерживающееся в своей целостности, если оно обладает соответствующими этому единству духом времени и является носителем стиля, то оно не может считаться каким-то произвольным и многообразным феноменом, даже в том случае, если речь идет о феномене столь высокой революционной мощи, каким является протестантизм, более того, все эти феномены должны быть сведены к единому знаменателю, у всех у них должны быть общие корни, и корни эти кроются в логической структуре мышления, в той специфической логике, которая пронизывает эпоху и выполняет все действия, свойственные эпохе. С определенным правом можно утверждать, что радикальная революция стиля мышления - а революционизация всех жизненных феноменов четко указывает на столь полный перелом в мышлении - всегда имеет место тогда, когда мышление выходит на грань бесконечности, когда противоречия бесконечности более невозможно решить старыми средствами, и вследствие этого становится необходимым пересмотреть свои собственные основы. Четче всего, поскольку с этим сталкиваешься непосредственно, такой перелом в мышлении можно наблюдать на примере теоретического изучения основ современной математики, которая, исходя из противоречий бесконечного, пришла к революционизации математических методов, к изменениям, важность которых сегодня еще не представляется возможным оценить. Впрочем, нереально разобраться и в том, идет ли здесь речь о новой революции мышления или же о последней и окончательной ликвидации средневековой логичности (не исключено, что имеет место и то и другое). Дело не только в том, что вплоть до нашего времени сохранились остатки средневековых представлений о ценностях, и это дает основания предполагать, что имеют место и остатки соответствующего мышления, но дело и в противоречиях, как раз в противоречиях бесконечного, в том, что они произрастают на почве дедукции, а одновременно наверняка и на почве теологии: ни одна теологическая система мира, которая не является дедуктивной, не стремится, следуя логике, сводить все проявления к высшему принципу, следовательно, к Богу, и любой платонизм, с такой точки зрения, не является в конечном итоге дедуктивной теологией. Ведь если поэтому не так просто увидеть платонически-теологическое содержание в системе современной математики, то, возможно, пусть оно и остается невидимым до тех пор, пока эта математика является адекватным выражением господствующей в ней и над ней логики, но тем не менее возникает бросающееся в глаза родство между ее противоречиями бесконечного и противоречиями схоластики: конечно, средневековая дискуссия о бесконечности разгоралась не в области математики (а максимально приближенно в области космических соображений), но "этическая" бесконечность, как ее с полным правом можно было бы назвать, поскольку она вскрывает круг проблем, касающихся бесконечности атрибутов Бога, содержит все вопросы актуальной и потенциальной бесконечности, по своей структуре представляет, собственно, пограничную область, где сконцентрированы противоречия и сложности современной математики. Как тут, так и там из абсолютизации логической функции возникает противоречивое содержание, абсолютизации, которой невозможно избежать до тех пор, пока не сдаст свои позиции сама господствующая логика, на которую можно обратить внимание лишь тогда, когда достигается предел противоречивости. Для схоластики эта абсолютизация ошибки оформляется в толковании символов: явность церкви, то есть ее земная и конечная форма существования, которая тем не менее претендует на абсолютность, аристотелевское "достижение конечности" бесконечно удаленной платонически логической точки должно повлечь за собой достижение конечности всех форм символов, и поскольку система достойных восхищения символов, система символов для символов была отодвинута на задний план и соединилась посредством возвышенно-земного, бесконечно-конечного символа евхаристии в магическое единство, то перелом в мышлении уже невозможно было больше удержать в рамках бесконечности, и схоластическому мышлению пришлось измениться на пределе противоречиво-бесконечного, дабы диалектически снова разрешить ставшую бесконечной платоническую идею, то есть подготовить возврат к позитивизму и обрести то автоматическое развитие, начала которого просматривались уже в аристотелевском придании формы церкви, но последующий уход которого, невзирая на разнообразные попытки спасения со стороны схоластики (учения о двойной истине, спор номиналистов и реалистов, новое обоснование теории познания Оккамом (УИЛЬЯМ Оккам (ок. 1285--1349) -- английский философ-схоласт, логик и церковно-политический деятель, главный представитель номинализма XIV века, францисканец. Согласно принципу "бритвы Оккама", понятия, которые не сводятся к интуитивному и опытному познанию, должны удаляться из науки.)), уже невозможно было затормозить; оно потерпело крушение, столкнувшись с абсолютизмом, с противоречиями бесконечного - на пьедестале господствовала логичность. Всякое мышление согласовывается с фактами лишь до тех пор, пока сохраняется доверие к своей логичности. Это касается любого мышления, а не только дедуктивно-диалектического (тем более, что невозможно определить, сколько же дедукции содержится в каком-то акте мышления). Было бы ошибочным говорить, что потеряно доверие к дедукции, поскольку люди вдруг научились смотреть на факты другими, более внимательными глазами; как раз наоборот, на факты лишь тогда начинают смотреть по-другому, когда терпит крах диалектика, и этот крах нельзя объяснить капитуляцией перед действительностью, действительностью, выпрямление которой продолжалось бы еще очень долго, он имел место еще раньше, в области собственно логики, конкретнее - перед лицом проблем бесконечного. Терпеливое отношение человека к авторитету логики почти неисчерпаемо, и его можно сравнить даже с неизменно терпеливым отношением к врачебному искусству, и так же, как человеческое тело доверчиво подвергается в высшей степени бесполезным лечебным сеансам и при этом даже выздоравливает, так и действительность переносит невозможные сооружения теорий, и до тех пор пока теория не объявит сама себя банкротом, ей верят, и действительность подчиняется ей. И только после объявленного банкротства человек протирает глаза, лишь после этого он снова поворачивается лицом к действительности, переносит источник своих знаний из области умозаключений в область жизненного опыта. Обе эти фазы духовной революции четко просматриваются теперь в позднем средневековье: банкротство схоластической диалектики и последовавший за этим - истинно коперниковский - поворот к непосредственному объекту. Или, говоря иными словами, это поворот от платонизма к позитивизму, от языка Бога к языку вещей. Но с этим поворотом от централистски церковного Органона к многообразию возможностей непосредственного восприятия, с этим переходом от платонической картины средневековой теократии к позитивистскому видению эмпирически воспринимаемого и бесконечно движущегося мира, с этим разложением до мельчайших составляющих бывшего целого необходимо было одновременно и согласованно разложить до мельчайших составляющих области ценностей, поскольку они совпадают с областями объектов. Короче говоря, ценности больше уже не определялись из некой центральной инстанции, они получали свой облик, исходя из объекта; речь теперь идет не о соблюдении библейской космогонии, а о "научном" видении природного объекта и об эксперименте, который можно произвести с ним, не о создании Царства Господнего теперь идет речь, а о ставшем самостоятельным политическом объекте, который делает необходимым новый политический метод в виде макиавеллизма; смысл рыцарства - не в абсолютной войне, как он был конкретизирован в крестовых походах, а в земном споре, разрешаемом с помощью нового нерыцарского огнестрельного оружия, речь теперь идет не с христианском мире, а об определенных эмпирических группах людей, объединенных внешними языковыми проявлениями своей национальной принадлежности, интерес возникающего индивидуализма относится теперь не к человеку как звену церковного Органона, а к человеческому индивидууму в его самозначимости, и для искусства сообщество святых и их возвеличивание уже не являются больше единственной и конечной целью, а дело все - во внимательном рассмотрении внешнего мира, дело в той точности, которая составляет натурализм Возрождения. Но выгляди даже этот поворот к непосредственному объекту таким светским, таким действительно языческим, что не без удовольствия он призывает в качестве надежного свидетеля вновь открытую античность, то не с меньшей силой наряду с внешним объектом ощущается натиск внутреннего, именно так, непосредственность Возрождения является наиболее откровенной, наверное, как раз в этом внутреннем видении: Бог, которому до сих пор позволительно было проявляться лишь в субстанции церковно-платонической иерархии, стал, с учетом глубин души, с открытием искорки в бездне душевной, непосредственным мистическим познанием, он стал откликнувшейся милостью,- и это бросающееся в глаза сосуществование предельно языческой светскости с предельно последовательной духовностью мистического протестантизма, это одновременное сосуществование в высшей степени несовместимых ценностных тенденций внутри одной и той же области стиля было бы наверняка совершенно необъяснимым, если бы речь не шла об общем знаменателе непосредственности. Протестантизм, подобно всем остальным феноменам Возрождения, а может, и в большей степени чем они, был феноменом непосредственности. Но, исходя из этого, свое обоснование может получить еще одна в значительной степени решающая структурная черта этой эпохи: феномен "действия", который столь ощутимо проявлялся в любом жизненном явлении Возрождения, и не в последнюю очередь в протестантизме, то начинающееся пренебрежение словом, которое стремится ограничить языковое выражение в рамках его поэтической и риторической автономии, не позволяет ему проникать в другие области, и вместо этого считающее действующего человека единственным фактором, это стремление к немоте, которая должна подготовить безмолвие всего мира, все это пребывает в не поддающейся осознанию взаимосвязи с распадом мира на области отдельных ценностей, зависимо от того поворота к языку вещей, который, дабы уж быть последовательным, является безмолвным языком. Это почти что так, словно этим нужно было бы подтвердить, что взаимопонимание между отдельными областями ценностей является излишним, или словно такого рода взаимопонимание могло бы исказить строгость и однозначность языка вещей. Оба великих рациональных средства взаимопонимания современности - язык науки в математике и язык денег в бухгалтерском учете - берут свое начало в эпохе Возрождения, оба они возникли из той исключительной и однозначной направленности на собственную область ценностей и из эзотерики выражения, строгость которой можно было бы обозначить как почти что аскетизм. Тем не менее такое направление смысла имеет мало общего с католически-монашеским аскетизмом, поскольку у него иные, чем эти, средства достижения цели, оно не стремится быть "экстатической" помощью, а проистекает из однозначности действия, действия, которое впредь должно считаться единственно однозначным языком, которому только оно и должно подчиняться. Так что протестантизм, исходя из его возникновения и сути, тоже является "действием", он с такой же активностью предполагает бого-действующего, бого-ищущего и бого-находящего человека, какая характерна для нового естествоиспытателя, да и для нового типа воинов, и для нового политика. Религиозность Лютера является целиком и полностью религиозностью действующего человека и по сути своей чем угодно, но только не созерцательностью. Именно в этом "действии", в этой "действительности" лежит строгость, категорически-императивное исполнение долга, отгораживание от всех других областей ценностей; тот свойственный яростным поборникам нового аскетизм кальвинистов (направление протестантизма, для которого, в частности, характерна проповедь "мирского аскетизма". Основатель кальвинизма Жан Кальвин (1509--1564) отличался крайней религиозной нетерпимостью), тот, так и хочется сказать, познавательно-теоретический аскетизм, который подвигнул Эразма Роттердамского (гуманист эпохи Возрождения, филолог, писатель) к тому, чтобы потребовать убрать музыку с церковных богослужений. Впрочем, средневековью тоже было знакомо действие. И столь сильно хотелось новому позитивизму подняться над схоластическим платонизмом, что он, отсылая индивидуум к одинокому "Я", одновременно отмел и "позитивистские корни" всего платонического. Новый христианский мир не только протестовал, он также реформировался, воспринимал себя, прежде всего, как возрождение христианской мысли, и даже если вначале он выступал без теологии, то позже на автономной и суженной основе он развил чисто платонически-идеалистическую теологию - ведь именно так можно истолковать философию Канта. "Направление ценности", этическое требование к действию не изменилось по сравнению со средневековьем, да и не могло измениться, ведь только в действующем стремлении к ценности и к ее абсолютности конституируется сама ценность - что-либо иное, чем абсолютные ценности, просто не существует. Что изменилось, так это выделение определяющего ценности действия: если до сих пор интенсивность абсолютизации касалась общей ценности христианского Органона, то теперь радикальность самоутверждающейся логики, строгость ее автономии сепаратно подчинена каждой отдельной области, каждая из этих отдельных областей абсолютизировалась в собственную область ценностей, в мире появилась та стремительность, рядом с которой независимо и самостоятельно должны существовать абсолютизированные области ценностей, та стремительность, которая придала эпохе Возрождения характерную для нее окраску. Конечно, можно возразить, что общий стиль времени в одинаковой степени охватывает все несовместимые области ценностей, что даже личность Лютера ни в коей степени не ограничивается аскетически какой-то отдельной областью, напротив, именно при нем своеобразно объединяются религиозные и мирские моменты. С таким же успехом можно сказать, что тут происходит всего лишь зарождение развития, для полного разворачивания которого потребовалось пятьсот лет, что время преисполнено тоски по средневековому содержанию и что именно такая личность, как Лютер, хотя и не следуя логике, но в силу своего человеческого богатства, объединила в себе самые несовместимые ценностные тенденции, идя навстречу потребностям эпохи, делая эпоху своей и оказывая на нее влияние, которому пришлось быть неизмеримо большим, чем влияние "более логичного" Кальвина. Возникает впечатление, как будто бы время все еще полно страха перед "строгостью" и зарождающейся безмолвностью, как будто бы оно и не стремилось преодолеть это страшное приближающееся безмолвие и как будто бы ему поэтому пришлось стать часом рождения нового языка Господнего, часом рождения новой полифонической музыки. Но это все предположения, которые невозможно доказать. Более того, можно наверняка утверждать, что это состояние эпохи, эта спутанность начала были тем, что сделало возможной католическую контрреформацию, что боязнь зарождающегося одиночества и изолированности инициировала готовность к движению, которое обещало снова найти единство, ибо контрреформация взвалила на себя гигантскую задачу опять собрать исключенные из строгой религиозности протестантизма области ценностей, попытаться снова собрать воедино мир и все его ценности, стремясь под руководством новой иезуитской схоластики опять-таки к средневековой целостности, на основе которой навсегда сохранит свое божественное положение господствующее платоническое единство церкви как высшей ценности над всеми другими областями ценностей. Часовщик Замвальд теперь часто навещал госпиталь. Он посещал те места, где ухаживали за его братом, он хотел выразить свою благодарность и проявлял ее не только тем, что бесплатно чинил часы в лазарете, но и предлагал также всем пациентам и персоналу безо всякой оплаты отремонтировать карманные часы. А затем он бывал у ополченца Гедике. И Гедике ждал этих визитов. С тех похорон кое-что стало? ему понятнее, а на душе-- спокойнее; земное начало в его жизни как-то уплотнилось, но тем не менее оно казалось возвышенным и бестелесным, не теряя при этом своей явственности. Теперь он четко знал, что не следует пугаться темноты, за которой стоял тот другой Гедике или, вернее, стояли когда-то много Гедике, что ему больше не нужно бояться того темного шкафа, поскольку это было просто время, когда он лежал в могиле. И если теперь приходил кто-то, кто пытался напомнить ему о том, что предшествовало его возложению в могилу, то не было больше необходимости испытывать страх, а можно было отделаться, так сказать, простым пожиманием плеч, зная, что это не имеет уже совершенно никакого значения. Теперь ему надо было всего лишь выждать, ведь не нужно было больше бояться жизни, которая окружала его, даже если она подбиралась уж очень близко: смерть его была позади, и все, что приходило, служило только тому, чтобы выше и выше возводить каркас. Хотя он по-прежнему не произносил ни единого слова и не слышал, когда к нему обращались сестры или соседи по палате, но его немота и глухота были в гораздо меньшей степени защитой всех его "Я" и его одиночества, чем пренебрежением и наказанием нарушителю спокойствия. Терпеть он мог только часовщика Замвальда, он даже ждал его. Замвальд действительно приносил ему облегчение. Даже когда Гедике шел, сгорбившись и опираясь на палки, он мог смотреть на маленького ростом часовщика свысока; но это ни в коем случае не было существенным. Более важным наверняка было то, что Замвальд, который как будто понимал, кто перед ним, не предпринимал ни малейшей попытки выпытать у него что-нибудь и чем-нибудь намекнуть на то, что ему, Людвигу Гедике, было неприятно. Замвальд, собственно, вообще мало говорил. Когда они сидели вдвоем на скамейке в саду, он показывал ему часы, взятые в ремонт, открывал крышку, так что можно было увидеть часовой механизм, и пытался объяснить, что неисправно. Или же он рассказывал о своем покойном брате, которому, как он говорил, можно позавидовать, ведь он прошел уже все и находится теперь в лучшем мире. Но когда затем часовщик Замвальд начинал рассказывать о рае и о небесных радостях, то, с одной стороны, с его рассказом не совсем можно было согласиться, поскольку он касался конфирмационного обучения уже исчезнувшего мальчика Гедике, с другой стороны, впрочем, это звучало словно хвалебная ода мужчине Гедике, который уже побывал в лучшем мире. И когда Замвальд рассказывал о собраниях по изучению Библии, которые он обычно посещал и на которых на него многократно снисходило просветление, когда он рассказывал, что бедствие этой войны должно в конечном итоге привести к просветлению души, то Гедике уже не слушал его, одно только это издали казалось похожим на подтверждение призываемой обратно жизни, это было похоже на требование занять в этой жизни в определенной степени потустороннее место. Маленький часовщик напоминал ему кого-то из мальчиков или женщин, подносящих кирпичи к укладываемой стене, с которым вряд ли стоит- говорить, с которым обращаешься в высшей степени грубо и который, как бы там ни было, нужен. Должно быть, это послужило причиной того, что как-то он позволил себе прервать рассказ часовщика и повелительным тоном сказал; "При-неси мне пива", а поскольку этот приказ не был выполнен немедленно, то он с возмущенным непониманием уставился перед собой. На протяжении многих дней он сердился на Замвальда, не удостаивал его даже взглядом, и Замвальд ломал голову над тем, как можно снова помириться с Гедике. Это было достаточно сложно. Гедике, собственно, и сам не понимал, что он сердится на Замвальда, и очень сильно страдал от того, что ему под давлением какой-то непонятной навязчивой необходимости при встрече с Замвальдом приходится отворачивать лицо. И не то чтобы он считал именно Замвальда виновником такой необходимости, но он сильнейшим образом обижался на Замвальда, что эта необходимость никак не проходит. Это был своего рода мучительный поиск друг друга, имевший место в: отношениях этих двух мужчин, и то была едва ли не гениальная мысль часовщика, когда он в один из прекрасных дней взял Гедике под руку и потащил с собой. Было чудное теплое послеобеденное время, и часовщик Замвальд вел бывшего каменщика Гедике за рукав военного мундира, осторожно, шаг за шагом, обходя кучи щебня на дороге. Затем они присели, чтобы немножко отдохнуть, когда Замвальд дернул Гедике за рукав, тот поднялся, и они пошли дальше. Так они добрались до владений Эша. Лестница, которая вела в редакцию, была слишком крутой для Гедике, поэтому Замвальд посадил его на скамейку перед садом и поднялся наверх один; обратно он вернулся с Эшем и Фендрихом. "Это Гедике",-- сказал Замвальд. Гедике не поздоровался. Эшу хотелось показать им садовые постройки. Гедике остановился возле двух парников, стеклянные крыши которых были распахнуты, поскольку Эш производил предзимний сев, и заглянул в углубления, где виднелась коричневая земля. Эш поинтересовался: "Ну как?", но Гедике продолжал безмолвно пялиться в парник. Так стояли они, с непокрытыми головами и в темных костюмах, словно бы находились у незасыпанной могилы. Замвальд нарушил молчание: "Господин Эш организовал занятая по изучению Библии... нам хочется найти Бога". Тут Гедике засмеялся, это не был безумный смех, это был скорее / едва слышный смешок, и Замвальд продолжил: "Гедике Людвиг, восставший из мертвых", он произнес это не очень громко и триумфальным взглядом посмотрел на Эша; да, он выпрямился из своего смиренно сгорбленного положения и стал почти такого же роста, что и Эш. Фендрих, державший под мышкой i Библию, посмотрел на него воспаленным взглядом человека, у которого больны легкие, а затем слегка прикоснулся к форме Гедике, как будто хотел убедиться, что там действительно находится Гедике собственной персоной. А для Гедике дело было улажено, и все это оказалось не таким уж и сложным, позволительно было теперь и отдохнуть, он просто опустился на край деревянной обшивки парника, ожидая, что Замвальд присядет рядом. "Он устал",-- сказал Замвальд. Эш большими шагами направился обратно к дому и крикнул в окно кухни, чтобы жена принесла кофе. Госпожа Эш выполнила его просьбу, они позвали из типографии также господина Линднера, дабы он выпил с ними кофе, все обступили Гедике, который сидел на выступе парника, и смотрели, как он отхлебывает кофе. И один только Гедике видел перед собой что-то другое. После того, как Гедике насладился кофе, Замвальд снова взял его под руку, и они направились обратно в лазарет, Шли они осторожно, и Замвальд следил за тем, чтобы Гедике не наступал на острый щебень. Иногда они немножко отдыхали. И когда Замвальд улыбался своему попутчику, тот не отводил свой взгляд в сторону. Да, Хугюнау был очень расстроен. Воззвания за Железного Бисмарка выглядели чересчур жалкими. То, что в типографии отсутствовало клише для портрета Бисмарка, было еще простительным, однако не было даже правильного изображения Железного Креста в обрамлении из лавровых листьев, так что не оставалось ничего другого, как украшать каждый из четырех углов воззвания одним из тех маленьких Железных Крестов, которыми обычно украшали извещения о смерти тех, кто погибал на войне, Он сам бы не пошел с писаниной к майору, если бы в кармане не лежало хорошее известие: одна скульптурная мастерская в Гисене, на рекламное объявление которой он наткнулся и куда сразу же отправил телеграмму, предложила свои услуги по поставке в течение двух недель скульптуры Бисмарка, Майор, само собой разумеется, был глубоко разочарован безликими воззваниями, он даже не слушал его, а на извинения отреагировал недовольно безразличным "да ладно". Когда же он в конце концов соблаговолил дать свое согласие нанести визит сегодня, то радость по этому поводу была опять омрачена, причиной тому стал интерес, который он проявил к делам Эша. Это было несправедливо, ведь именно Эш был виновником того, что в типографии отсутствовали приличные клише. Засунув руки в карманы брюк, Хугюнау словно на ходулях ходил по двору, ожидая майора, Что касается Эша, то все сложилось как нельзя лучше. Было довольно предусмотрительным задержать его вчера, когда он намеревался съездить на бумажную фабрику,-- ну а сегодня, надо же такому случиться, сегодня странным образом оказалось слишком мало бумаги на складе, и господин редактор был как раз и отправлен за ней. К сожалению, этот малый посчитал нужным воспользоваться велосипедом, и если вдруг придется слишком долго ждать майора, то весь план полетит к чертям, и оба еще здесь столкнутся друг с другом. День был теплым, но пасмурным. Хугюнау пару раз взглянул на часы, затем направился в сад, посмотрел на несозревшие фрукты, которые висели на ветвях, прикинул, какой будет урожай. Впрочем, плоды не успевают созреть, все разворовывается. В один из дней утром найдет Эш свой сад очищенным. Недолго осталось; с солнечной стороны сливы уже начали краснеть, Хугюнау потянулся вверх и попробовал плоды пальцами, Эшу надо было бы обнести сад колючей проволокой; но таких затрат урожай, конечно же, не стоит. Колючая проволока подешевеет после войны, Ожидание подобно колючей проволоке, натянутой в душе, Хугюнау снова посмотрел на сплетение веток, взглянул на серые облака; там, где спряталось солнце, выделялось белое пятно. Он несколько раз свистнул, так он звал Маргерите; но она не появилась, и Хугюнау рассердился: опять она с этими мальчишками внизу на речке. Охотнее всего он забрал бы ее оттуда, Но он должен был ждать майора, Неожиданно -- он как раз намеревался свистнуть еще раз -- рядом с ним появилась Маргерите. Строгим тоном он произнес: "Ну где ты все время прячешься? У нас будут гости", Затем он взял ее за руку, они пересекли двор, прошли через дом и начали высматривать майора с другой стороны на Фишерштрассе. "Слишком рано отправил я Эша",-- эта мысль не давала Хугюнау покоя. Наконец, выйдя из-за угла, показался майор; его сопровождал преклонных лет офицер продовольственной службы, который одновременно исполнял в комендатуре обязанности адъютанта. Хугюнау, который хотя и рассчитывал на то, что будет иметь дело с одним только майором, почувствовал себя польщенным, что посещение будет иметь столь официальный характер. Глупо было отправить Эша, всему персоналу следовало бы находиться здесь, а Маргерите в белом платьице должна была бы преподнести майору букет цветов. Нужно будет как-нибудь изловчиться и возложить ответственность за эту промашку на Эша, но есть то, что есть, и Хугюнау пришлось ограничить торжественность момента несколькими поклонами, поскольку оба офицера уже остановились перед домом. К счастью, офицер продовольственной службы откланялся, так что ситуация перестала быть официальной, и когда майор переступил порог дома, то лицо Хугюнау приняло выражение доверительной преданности. "Маргерите, поприветствуй гостя",-- скомандовал он, Маргерите уставилась чужаку прямо в лицо. Майор погладил ее по черным локонам: "Ну, в таком случае говорят "добрый день", маленькая татарочка". Извиняющимся тоном Хугюнау пролепетал: "Это малышка Эша..." Майор приподнял подбородок Маргерите: "Ах, вон оно что, ты дочь господина Эша?" "Она просто живет здесь... почти приемная дочь",-- сообщил Хугюнау. Майор снова погладил ее по голове, "Маленькая смуглая татарочка",-- повторил он, когда они шли по коридору. "По рождению француженка, господин майор.,. Эш хочет, если будет возможно, удочерить ее... Но это излишне, у нее ведь есть тетка... Не угодно ли господину майору сразу же посмотреть типографию? Прошу, здесь направо..." Хугюнау поспешно семенил впереди. "Хорошо, хорошо, господин Хугюнау,-- ответил майор,-- только я хотел бы поздороваться с господином редактором Эшем". "Эш появится с минуты на минуту, господин майор, мне казалось, что господин майор, пока ему никто не мешает, пожелает все осмотреть", "Господин Эш мне ни в коем случае не помешает",-- ответил майор, и Хугюнау был поражен определенной резкостью его тона. Он предчувствовал какую-то интригу со стороны Эша... Ну, он еще разоблачит его происки, а кроме того, существует малоприятное тайное донесение за номером 2. И поскольку такой документ уже был подготовлен, то Хугюнау успокоился: ведь ни одна душа не станет терпеть, чтобы разворачивание внутренних событий в ней сдерживалось и тормозилось кем-то извне. Так что Хугюнау степенным тоном сообщил: "Господин Эш, к сожалению, уехал на бумажную фабрику... Мне пришлось позаботиться о поставках бумаги... Может, господин майор пока посмотрит типографию?" В честь майора запустили печатную машину и в честь же майора Хугюнау отдал бессмысленное распоряжение произвести набор части воззвания объединения "Мозельданк". Он все еще держал Маргерите за руку, а когда Линднер отпечатал первую часть воззвания, Хугюнау взял верхний лист и передал его майору. Он опять же полагал, что должен извиниться: "Это, конечно, очень простое исполнение, пришелся бы очень кстати хотя бы Железный Крест в обрамлении венка из лавровых листьев... для акции, которой лично покровительствует господин майор!" Майор, схватившись рукой за пуговичную петлю, где висел Железный Крест, казалось, успокоился -- тот находился на месте. "Ах, Железный Крест-- зачем второй? Это излишне". Хугюнау отвесил поклон: "Да, господин майор, конечно же, прав, в столь тяжелое время необходимо довольствоваться скромными формами, я могу согласиться с господином майором, но скромная картинка совершенно не ведет к дополнительным расходам,., Однако господину Эшу это, естественно, все равно", Майор сделал вид, что не услышал сказанного, но через какое-то мгновение произнес: "Мне кажется, господин Хугюнау, вы несправедливы к господину Эшу". По лицу Хугюнау пробежала почтительная, но слегка пренебрежительная улыбка. Но майор смотрел не на него, а на Маргерите: "Я думал -- это рабыня, такая маленькая смуглая татарочка". Хугюнау решил, что должен еще раз указать на французское происхождение ребенка. "Она в этом доме просто так". Майор наклонился к Маргерите: "У меня дома тоже девочка, немножко, должно быть, постарше, ей четырнадцать лет... И она не такая смуглая, как маленькая татарочка... ее зовут Элизабет...-- и, помедлив, добавил: -- Значит, маленькая француженка". "Она запросто и по-немецки может-- сказал Хугюнау,-- всему научилась". Майор поинтересовался: "Ты, конечно же, очень любишь своих приемных родителей?" "Да",-- ответила Маргерите, и Хугюнау был очень удивлен, что она может так врать; но поскольку майор, казалось, по рассеянности не все понял, он отчетливо повторил: "Она живет у своих родственников. Лишена родительского дома..." Это прозвучало действительно немного рассеянно, майор ведь был немолодым человеком, и Хугюнау согласился: "Именно так, господин майор, подходящие слова, лишена родительского дома..." Майор внимательно посмотрел в лицо Маргерите. "Наборная, господин майор, вы еще не посмотрели наборную",-- продолжал приглашать Хугюнау. Майор провел рукой по челу ребенка: "Не нужно смотреть так сердито и так морщить лобик..." Девочка серьезно задумалась над сказанным, затем поинтересовалась: "А почему?" Майор улыбнулся, легонько провел пальцами по ресницам, из-под которых смотрели сердитые глаза, и сказал: "Маленьким девочкам не следует морщить лобик... это грех... скрытый и видимый одновременно... так делать всегда грех". Маргерите попятилась, и Хугюнау вспомнилось, как она вырывалась руками и ногами, от Эша; правильно делает, подумал он. Теперь майор протер свои глаза: "Ну, да ладно уж...", и Хугюнау, который почувствовал, что майора тоже одолевает хотя и вполне подконтрольное, но желание уйти, очень обрадовался, увидев, как во двор, широко расставив колени, на своем низковатом велосипеде въехал Эш и остановился у деревянной лестницы. Они все вместе вышли во двор, чтобы встретить Эша, майор оказался между Хугюнау и ребенком. Эш прислонил велосипед к стене под лестницей и медленным шагом направился к ним. Он ничем не выказал своего удивления, встретив тут майора, он был настолько спокоен и поприветствовал гостя с таким само собой разумеющимся выражением лица, что Хугюнау подумал, уж не было ли известно этому тощему проповеднику о визите. Он не сдержался и высказал свое недовольство: "Ну, что скажете о столь внезапно оказанной нам чести?! А то вас вроде это совершенно не трогает?" "Я очень рад",-- ответил Эш. "Я очень рад, что вы так вовремя вернулись домой, господин Эш",-- сказал майор. На что Эш вполне серьезно отреагировал: "Могло быть и часов в двенадцать, господин майор". "Еще не так поздно.., не угодно ли господину майору осмотреть и другие помещения; лестница, правда, немного неудобная",--вмешался Хугюнау. Эш продолжил: "Дорога была дальняя". "Он ездил на велосипеде",-- объяснила девочка. Майор задумчивым тоном заметил: "Дорога дальняя... и он еще не у цели", Хугюнау продолжал гнуть свое: "Волнения наши остались позади. У нас уже две страницы объявлений, вот если бы мы смогли заполучить еще и заказы из армии..." "Речь ведь идет не об объявлениях",-- сказал Эш. "У нас нет даже клише Железного Креста, но это вас тоже не касается!" -- отрезал Хугюнау. Девочка показала на грудь майора: "Железный Крест здесь". "Знак отличия всегда невидим, бросаться в глаза свойственно одному лишь греху",-- сказал майор. "Самый великий грех -- это ложь",-- опять вставил ребенок. "Невидимое скрывается за нами, и происходим мы из лжи, а если мы не находим верную дорогу, то обречены блуждать во мраке невидимого",-- сказал Эш. Ребенок не унимался: "Никто не слушает, когда лгут". Майор не согласился: "Бог слушает". "Никто не слушает дезертира, если даже он во всем, что говорит, прав",--сказал Хугюнау. "Никто не может видеть других в темноте",-- заметил Эш. "А даже если и видит, то люди все равно прячутся друг от друга",--сказал майор. "И дорогой Бог не слышит это",-- вставила девочка. "Когда-нибудь Он снова услышит детские голоса",-- сказал Эш. "А это и лучше, когда никто никого не слышит, пробиваться нужно самому... и уж мы это сможем",-- подхватил Хугюнау. "Мы отказались от Него, и Он оставил нас в одиночестве,., в таком одиночестве, что мы не можем больше найти даже сами себя",-- сказал майор. "Заточены в одиночество",--добавил Эш. "И меня никто не сможет найти?" -- забеспокоилась девочка. "Мы должны вечно искать Того, от Кого мы произнес майор, "Тебе нужно спрятаться",-- сказал Хугюнау, "Да",-- согласилась девочка. Серовато-молочные облака начали расходиться; в некоторых местах проглянула небесная голубизна. Босоногая девочка убежала, ничего больше не слыша. А затем разошлись и мужчины. Каждый в своем собственном направлении. 58 История девушки из Армии спасения (9) Вчера они снова были у меня, Нухем и Мари, и мы вместе пели. По моему предложению мы начали с такой песни: "Мы с радостью в сердце выходим на бой И силу истинной веры несем мы с собой, А ужас сатаны нам нипочем, Ведь ярость всю его мы выкалим огнем. Полотнища знамен, что реют впереди, . Нас призывают - будь готов и смело в бой иди; Так предначертано, и в этом наш оплот, То сила веры нашей, что ведет вперед! (Хор) Тебе хотим мы верность сохранить, В служении Тебе до самой смерти быть, Тебе хотим мы наши жизни посвятить, ... Знамена сине-желто-красные склонить". Мы пели эту песню на мелодию Андреаса Хофера, Мари солировала, Нухем подпевал и выстукивал такт легкими гладкими руками. Во время пения они иногда поглядывали друг на друга. но, возможно, мне это просто показалось, поскольку я после разговора с доктором Литваком стал подозрительным. Во всяком случае я завопил во все горло, и причиной тому были различные обстоятельства. Ведь, с одной стороны, мне хотелось успокоить таким образом семейство, которое, вне всякого сомнения, уже собралось перед моей комнатой: дети протиснулись в первые ряды и, наверное, прижались ушами к деревянной двери, белобородый дед с наклоненной верхней частью тела приложил ладонь к уху, чтобы получше расслышать, тогда как женщины держались подальше, на заднем плане, то одна, то другая из них начинали беззвучно всхлипывать, все они медленно теснились к двери, не решаясь все же эту дверь открыть; да, с одной стороны, мне хотелось их успокоить, с другой стороны, для меня было каким-то садистским удовольствием поставить их в известность, привлечь к двери и оттолкнуть. Но вопя изо всех сил, я хотел также сказать Нухему и Мари: не стесняйтесь, дети мои, вы же видите, что я занят собой и своим голосом, расстегни свой сюртук, Нухем, приподними его фалды, преклони пред девушкой голову, а ты, Мари, прекрати жеманиться, возьми край своей юбки двумя пальцами, и потанцуйте вдвоем, потанцуйте под мелодию Иерусалима, потанцуйте на моей кровати так, как будто вы находитесь у себя дома. И я подпевал таким образом уже даже не текст Мари, а свой собственный, более правильный: "У попа была собака, он ее любил". Дальше слова я, к сожалению, не знал, но модулировал эту строчку и находил ее подходящей и красивой. Тут Мари закончила песню тем аккордом, которым завершаются все песни, исполняемые под аккомпанемент лютни, и сказала: "Молодцы, у нас это неплохо получилось, а теперь в качестве награды давайте немножечко помолимся". И вот она уже соскользнула со стула, поднесла к лицу сложенные ладони и начала читать 122 псалом: "Возрадовался я, когда сказали мне: пойдем в дом Господень. Вот стоят ноги наши во вратах твоих, Иерусалим; Иерусалим, устроенный как город, слитый в одно, куда восходят колена, колена Господни, по закону Израилеву, славить имя Господне". Я не мог остановить ее, даже если бы разбил у нее на голове лютню. Так что я тоже опустился на колени, сложил руки и начал молиться: "Давайте приготовим чай для дочерей и сыновей Израилевых, давайте добавим в чай немножечко рома, военного рома, героического рома, эрзац-рома, дабы заглушить наше одиночество, ибо чрезмерно велико наше одиночество, будь оно в Сионе или в святом городе Берлине". Но пока я говорил это и стучал кулаками себя в грудь, Нухем поднялся: остановившись передо мной, он повернулся ко мне спиной и обратил свой молящийся взор к открытому окну, на котором, подобно желто-красно-синему флагу, болталась разорванная засаленная ситцевая занавеска; верхняя часть его тела начала равномерно раскачиваться. О, это было непорядочно, это было непорядочно со стороны Нухема, который был все-таки моим другом. Я подскочил к двери, распахнул ее, крикнув в переднюю:': "Заходи, Израиль, выпей с нами чайку, посмотри на непристойные движения моего друга и на открытое лицо моей подруги". Но передняя, передняя была пуста. Их словно корова языком слизала, их словно ветром разнесло по конурам, женщины пронеслись по головам детей, а посредине - кряхтящий старик, который не мог выпрямиться. "Прекрасно,- проговорил я, закрыл дверь и снова повернулся к своим комнатным привидениям,- прекрасно, дети мои, а теперь обменяйтесь поцелуями, как это положено в Сионе". Но они оба стояли с опущенными руками, не решаясь прикоснуться к друг другу, не решаясь танцевать, дурацкая улыбка играла на их лицах. В конце концов мы сели пить чай. 59 Симпозиум, или Беседа о спасении Неспособный довериться самому себе, неспособный, черт побери, разорвать свое одиночество, актер, играющий самого себя, остающийся заместителем своего собственного существа,-- то, что человек всегда может узнать от человека, остается простым символом, символом непостижимого "Я", оно не выходит за пределы ценности символа: и все, что необходимо высказать, становится символом символа, становится символом во втором, третьем, энном повторении и требует своего представления в истинной двузначности слова, Поэтому никому не будет в тягость и послужит в высшей степени краткости изложения, если мы представим, что супруги Эш вместе с майором и господином Хугюнау находятся на театральной сцене, вовлеченные в представление, которого не избежать ни одному человеку: выступить в роли актеров. Вокруг стола в беседке, расположенной в саду у Эша, сидят госпожа Эш, справа от нее -- майор, слева -- Хугюнау, напротив нее (спиной к зрителям) сидит господин Эш. Они уже поужинали. На столе -- хлеб и вино, которое господину Эшу прислал один владелец виноградников, давший в газете объявление. Спускаются сумерки. Но на заднем плане еще просматриваются контуры горной цепи. Мошки и комары вьются вокруг двух свечей, горящих в стеклянных колоколах светильников с защитой от ветра. Доносятся астматические звуки ритмично работающей печатной машины. ЭШ. Позволите налить еще, господин майор? ХУГЮНАУ, Великолепное вино, в нем -- ни добавить, ни убавить; тут мы можем гордиться нашими эльзасскими винами. Господин майор знакомы с нашими эльзасскими винами? МАЙОР (отсутствующим тоном). Думаю, нет. ХУГЮНАУ. Ну, это безобидное вино,., мы, эльзасцы, вообще безобидный народ... качественный продукт, никакого коварства (смеется), а после этого -- максимум простое естественное опьянение, выпив достаточно, засыпаешь, и это все. ЭШ. Опьянение не бывает естественным, опьянение-- это отравление, ХУГЮНАУ. Ой, поглядите-ка, тут я без труда могу припомнить случаи, когда вы с преогромным удовольствием позволяли себе пропустить бутылочку для утоления жажды.., например, господин Эш, назову одну лишь забегаловку "У Пфальца", так что (внимательно смотрит на Эша) вы не кажетесь мне таким уж неотравленным. МАЙОР. Меня откровенно удивляют ваши нападки на нашего друга Эша, господин Хугюнау. ЭШ. Оставьте его, господин майор, он шутит. ХУГЮНАУ. Отнюдь, я вполне серьезно... Я вообще все говорю так, как думаю,.. Наш друг Эш -- это волк в овечьей шкуре. Да, я так считаю, и, с позволения сказать, напивается он втайне от всех. ЭШ (пренебрежительно). Никакое вино меня с ног еще не валило... ХУГЮНАУ. Да, да, надо быть всего лишь трезвым, господин Эш, тогда себя не выдашь. ЭШ. Вполне может быть такое, что я пью, да, и что потом мир становится таким простым, словно состоит из одной чистой правды.., Таким простым, словно сон, простым и все же бесстыдно полным ложных имен, а правильное имя не найти.,. ХУГЮНАУ, Вам следует пить исключительно церковное вино, тогда уж вы обнаружите свои имена,., или державу грядущего, как ее принято видеть. МАЙОР. Богохульствовать не следует даже в шутку, в вине и хлебе есть нечто общее. Хугюнау понимает свою бестактность и краснеет. ГОСПОЖА ЭШ. Ах, господин майор, всегда так происходит, когда господин Хугюнау и мой муж оказываются вместе... Конечно, милые бранятся, только тешатся, но иногда действительно невозможно слушать, как он обливает грязью все то, что свято для моего бедного мужа. ХУГЮНАУ. Лицемерие! (Снова оправился от своей неловкости и основательно прикуривает погасшую было сигару) ЭШ (погруженный в свои мысли). Истина во сне хромает.,. (Ударяет кулаком по столу.) Весь мир хромает... хромающий урод... ХУГЮНАУ (заинтересованно). Инвалид? ЭШ. Если в мире существует всего лишь одна-единственная ошибка, если в одном-единственном месте ложь оказывается правдой, то тогда... да, тогда весь мир является ложью... все становится нереальным.,, дьявольски заколдованным,.. ХУГЮНАУ. Фокус-покус, есть и нету... МАЙОР (не обращая внимания на Хугюнау). Нет, друг мой Эш, как раз наоборот: нужно, чтобы среди тысячи грешников был просто один праведник.,. ХУГЮНАУ. Великий волшебник Эш,., ЭШ (грубо). Что вы понимаете в волшебстве... (Кричит на него.) Вы скорее фокусник, жонглер, метатель ножей.,. ХУГЮНАУ. Господин Эш, вы же среди людей. Держите себя в руках. ЭШ (слегка успокоившись). Волшебство, фокусничество -- все это от дьявола, это зло, оно всего лишь усиливает беспорядок,., МАЙОР. Где нет познания, там зло... ЭШ. Но вначале должен прийти Тот, кто искоренит ошибки и наведет порядок, кто примет жертвенную смерть, чтобы принести миру избавление для новой невинности,., МАЙОР. Который взвалит на себя испытание.,. (Твердым и уверенным тоном.) Но Он ведь уже пришел, Он тот, кто уничтожил ложное познание и изгнал волшебство... ЭШ. Но еще царит мрак, и во мраке мир разваливается,., распятый на кресте и пронзаемый в последнем одиночестве копьем.,. ХУГЮНАУ. Хм, неприятно. МАЙОР. Его окружала жуткая темень, сумерки угрюмой безысходности, и никто не приблизился к Нему, чтобы помочь в Его одиночестве... Но Он взял зло на себя, Он избавил мир от этого зла... ЭШ. А еще существуют убийства и убийства как месть, и порядок наступит лишь когда мы проснемся... МАЙОР. Взвалить на себя испытания, пробудиться от греха... ЭШ. Нет еще окончательного решения, мы просто заточены, и нам приходится ждать... МАЙОР. Мы в окружении греха, а дух -- и не дух вовсе... ЭШ, Мы ждем суда, но нам дана отсрочка, и мы можем начать новую жизнь,,, зло еще не победило... МАЙОР. Освободиться от ложного духа, освободиться великой милостию... тогда зло исчезает, словно его и не было никогда... ЭШ. Это был злой волшебник, продажный волшебник... МАЙОР. Зло всегда вне мира, вне его границ; лишь тот, кто выходит за эти границы, кто оказывается за рамками истины, тот проваливается в бездну зла. ЭШ. Мы стоим на краю бездны,., на краю темной шахты... ХУГЮНАУ. Для нас это слишком уж заумно, не так ли, госпожа Эш? Госпожа Эш заглаживает волосы назад, затем прикладывает палец к губам, показывая Хугюнау, чтобы он помолчал. ЭШ, Многим еще придется умереть, многим придется пожертвовать собой, дабы обеспечить место сыну, которому позволено будет заново возвести дом... лишь тогда начнет рассеиваться туман и настанет новая жизнь, светлая и безгрешная... МАЙОР. Нам только кажется, что зло среди нас, что оно приняло множество обличий, но само оно никогда здесь не было... вероятность этого равна нулю-- реальной является только милость. ХУГЮНАУ (который никак не может смириться с ролью молчаливого слушателя). Ну, если воровство, или растление малолетних, или дезертирство, или неплатежеспособность являются всего лишь кажущимися, тогда это действительно утешительная картина. МАЙОР. Зло не существует. Милость избавила мир от зла. ЭШ. Чем сильнее бедствие, чем глубже мрак, чем острее свистящий нож, тем ближе царство избавления. МАЙОР, Только добро является настоящим и действительным. Существует только один грех-- нежелание. Нежелание добра, нежелание познания, нежелание быть человеком доброй воли,., ХУГЮНАУ (страстным тоном). Да, господин майор, это правильно.., я, например, я, конечно, не ангел.,. (Задумчиво.) Впрочем, тогда вообще нельзя наказывать,., дезертир, к примеру, который является человеком доброй воли, не может быть расстрелян -- дабы уж привести пример. ЭШ. Никто по своему положению не вправе указывать другим путь, никто не должен думать, что его вечная душа не внушает уважения. ХУГЮНАУ. Именно так. МАЙОР. Желающий зла одновременно может желать и добра, но тот, кто не желает добра, тот по собственной вине лишается милости.,, это грех инерции, инерционность чувств. ЭШ. Дело не только в хороших и плохих деяниях... ХУГЮНАУ. Прошу прощения, господин майор, все-таки немного не сходится... Как-то в Ройтлингене, обанкротившись, я потерял шестьсот марочек, приличная сумма, И почему? Да потому, что человек сошел с ума на религиозной почве, этого нельзя было и предположить, конечно, его оправдали и засадили в психушку. Но денежки мои тю-тю. ЭШ. Ну и что из этого? ХУГЮНАУ. А то, что тот парень был хорошим человеком, который тем не менее сделал плохое дело.,. (Язвительно ухмыляясь.) И если вы меня убьете, господин Эш, то вас оправдают из-за религиозного безумия, а убей я вас, то мне не сносить головы... Ну, что вы теперь скажете, господин Эш, со своей мнимой святостью? А? (Взглядом, требующим одобрения, уставился на майора.) МАЙОР. Безумный подобен человеку, видящему сон; он исполнен ложной истины, он проклинает своих собственных детей, никто не может безнаказанно быть рупором Господним... на нем знак. ЭШ, Он исполнен ложной истины, да и мы все исполнены ложной истины, нам по праву приходится быть безумными! Безумными в своем одиночестве. ХУГЮНАУ. Да, но меня расстреляют, а его нет! Извините, господин майор, как раз за этим и кроется его мнимая святость.., (Разозлившись.) Ah, merde, la sainte religion et les cures a faire des courbettes aupres de la guillotine, ah, merde, alors... (Ох, дерьмо, святая вера и эти в рясах, которые раболепствуют перед гильотиной, ох, дерьмо.., (фр.).) Я образованный человек, но это уж ведь чересчур! МАЙОР, Но, но, господин Хугюнау, мозельское вино представляет определенную опасность для вашего темперамента. (Хугюнау делает извиняющиеся жесты руками.) Добровольно взвалить на себя испытание и наказание, как нам пришлось взвалить на себя эту войну, поскольку мы грешили,., все это не мнимая святость. ЭШ (отсутствующим тоном). Да, взвалить на себя кару... в последнем одиночестве... Останавливается печатная машина; затихают ее удары; слышно, как поют сверчки. Листья на фруктовых деревьях шелестят от дуновения налетевшего ночного ветерка. Вокруг луны виднеются облака в белом обрамлении. Внезапно наступила тишина, затихла и беседа. ГОСПОЖА ЭШ. Как хорошо, когда тихо. ЭШ. Иногда возникает впечатление, словно бы мир является единственной страшной машиной, которая не знает покоя... война и всякое такое... все идет в соответствии с законами, которые не поддаются пониманию, Отвратительные самоуверенные законы, законы техники... каждый должен действовать так, как ему предписано, лицо каждого обращено вперед... каждый подобен машине, которую можно заметить только со стороны и которая ведет себя враждебно... о, машина -- это зло, а зло -- это машина. Ее порядок -- это ничто, которое должно настать... прежде чем миру будет позволено снова восстать... МАЙОР, Символ зла... ЭШ, Да, символ,.. ХУГЮНАУ (довольным тоном, прислушиваясь к шуму типографии). Сейчас Линднер заправляет чистую бумагу. ЭШ (во власти внезапно охватившего страха), Боже МОЙ, возможно ли, чтобы один человек пришел к другому! Неужели нет ничего общего, неужели нет понимания! Неужели каждый должен восприниматься другими лишь как злая машина! МАЙОР (кладет успокаивающе руку на плечо Эша). Увы, Эш... ЭШ. Так кто же не злой для меня, Господи?! МАЙОР. Тот, кто познал тебя, сын мой. Только познающий преодолевает отчуждение. ЭШ (закрыв лицо руками)- Господи, будь тем, кто познает меня. МАЙОР, Только знающему дается познание, только сеющему любовь суждено насладиться ее плодами. ЭШ (продолжая закрывать лицо руками). Поскольку я познаю Тебя, Господи, Ты не будешь больше держать зла на меня, я ведь Твой сын возлюбленный, избавленный от упреков... Тот, кто подвергает себя смерти, тот познает любовь... Лишь тот, кто бросается в ужасающий омут отчуждения и смерти.., лишь тот достигает единства. МАЙОР. И на него нисходит милость и лишает его страха, страха бессмысленно бродить по земле, страха перед необходимостью непонятно, бессмысленно и беспомощно уйти в никуда.., ЭШ, Так познание становится любовью, а любовь-- познанием, выше всяческих подозрений всякие души, которым предначертано быть сосудами познаваемой милости; создающие сообщество душ, все они выше каких бы то ни было подозрений и одиноки, и все же познающие едины, высшая заповедь познания-- не навредить живущему, я познал Тебя, Господи, бессмертен я в Тебе. МАЙОР Спадает маска за маской, обнажая сердце Твое и лик Твой. Освободив дыханье вечности... ЭШ. Я уподобляюсь сосуду пустому, Уединившись от всего, лишенный страсти всякой, Взвалил я кары тяжкой бремя на себя, дабы в безвестность кануть. Ужасен, о, как ужасен страх... МАЙОР, Страх, что можем мы назвать ростком посланья, Господней милостью, заветом Бога у святости вселенской врат, войди туда... ЭШ. Познай меня, Господь, познай меня в тоске безмерной, Лик смерти распростерся надо мной, иль вижу я всего лишь сон ужасный, Страх смерти душу мне наполнил, оставлен я и одинок, Нет никого вокруг в моей кончине одинокой... Хугюнау слушает, ничего не понимая, а госпожа Эш прислушивается со страхом за своего мужа. МАЙОР, и все ж не одинок, когда в безвестность ты уходишь, Избавившись от зла, не говоря уже о страхе, Свободен ты в садах Божественных, Когда тебя познают, лишь познать ты можешь Вселенский чудный лик распахнутого мощной дланью мира, ЭШ. Познал Тебя я, в лучах любви Твоей купаясь, Того, кто познавал меня, любя, Садом, наполненным безбрежным светом, стала пустыня жаркая, Не знающие конца и края луга для тучных стад, и солнце, что не знает ни заходов, ни восходов.., МАЙОР, Сады, исполненные милости, сады, что мир заполнив, Таят в себе бесстрашно дыхание весны благоуханья и дома отчего... ЭШ, Я грешным был и злым, злым, страха осознав мученья, Познав губительный и ложный путь, загнав себя на бездны край, Плоть иссушив, бредя пустынею безводной, Клинка карающего мести избежав, я ощутил дыханье страха Агасфера, Тот Агасфера страх сковал мне ноги, а в глазах-- жажда Агасфера За Тем, кого всегда терял я, за Тем, кого не видел, За Тем, кого я предал, кто тем не менее избрал меня Для бури, для бури ледяной безумной пляски звезд вселенских,-- Упало в почву семя милости, с мольбой прошу, о, прорасти лишь Спасения во имя, что во мне... МАЙОР. Так будь же братом мне, как прежде, тем, кто утерян мной, Будь близок мне, как брат.., Оба поют поочередно, их пение слегка напоминает песнопения Армии спасения (майор -- баритоном, господин Эш -- басом). Господь наш, Саваоф, Не обойди нас милостью своею, Сведи нас воедино волею своей, Веди нас за собой дорогой верной, Господь наш, Саваоф, Избавь нас от путей извилисто-кривых, Приведи нас в землю обетованную, Господь наш, Саваоф. Хугюнау, который до сих пор лишь рукой отбивал такт по столу, начинает подпевать (тенором). Сохрани нас от топора и колеса, Сохрани нас от руки палача, Господь наш, Саваоф. ВСЕ ТРОЕ. Господь наш, Саваоф. ГОСПОЖА ЭШ (начинает подпевать; полное отсутствие голоса). Приди и сядь за стол наш, Что милостью твоей накрыт, Господь наш, Саваоф. ВСЕ ВМЕСТЕ (Хугюнау и Эш отбивают ритм по столу). Господь наш, Саваоф, Спаси наши души, Спаси их от смерти, Избавь их от мучений, Дай им из веры родника напиться, Храни от горестей их и ущерба, Отведи от них мирскую мишуру, Вдохни в них искру, Искру живительного жаркого огня, Господь наш, Саваоф, Помилуй и спаси от смерти нас. Майор положил руку Эшу на плечо. Руки Хугюнау, которые только что отстукивали ритм по столу, медленно сползают вниз. Свечи догорели почти до конца. Госпожа Эш разливает мужчинам оставшееся вино, внимательно следя за тем, чтобы всем досталось поровну; последняя капля попала в бокал ее мужа. Луну заслонила легкая дымка, и свет ее слегка потускнел, дуновение ветерка из мрака стало гораздо более прохладным, почти как из дверей холодного подвала. Возобновила наконец свою работу печатная машина; госпожа Эш коснулась руки мужа: не пора ли нам укладываться спать? (Перемена декораций) Перед домом Эша (Майор и Хугюнау) Показав большим пальцем руки на окно спальни супругов 209 Эш, Хугюнау пробормотал: "Ну вот, они укладываются в постель, а Эш мог бы ведь посидеть с нами еще немножко... но она хорошо знает, чего хочет... Да, а господин майор позволят, чтобы я проводил его немного? Небольшая прогулка -- это хорошо". Они брели по молчаливым средневековым улицам. Двери домов были похожи на черные дыры. К одной из дверей прижалась парочка, из другой выскользнул пес и поковылял на трех ногах вверх по улице; за углом он исчез. В некоторых окнах виднелся слабый огонек, а что происходило за остальными окнами? Может, там лежал покойник: распростертое на кровати тело, одиноко торчащий заострившийся нос и простыня в форме маленького шатра над выступающим большим пальцем ноги. На окна поглядывали и майор, и Хугюнау, а последнему не терпелось спросить, не думает ли майор тоже о трупе; майор, между тем, шел молча с печатью озабоченности на лице; его мысли, наверное, крутятся вокруг Эша, сказал себе Хугюнау, и он не одобрил того, что Эш лежит сейчас под боком у своей жены и огорчает этим добродушного старика. Но что, черт побери, тут вообще огорчительное! Вдруг ни с того ни с сего сдружился с этим Эшем вместо того, чтобы держать ухо востро с этой мнимо святой лошадкой! Между этими двумя господами возникла откровенная дружба, между этими двумя господами, которые, очевидно, забыли, что без него они никогда бы и не познакомились; так кто в таком случае имеет приоритетное право на майора? И если майор сейчас огорчен, то по праву. Более того, если уж речь идет о правоте и справедливости, то господина майора вместе с его дорогим господином Эшем надо было бы наказать еще и за предательство... Хугюнау словно осенило, со всей ясностью прорезалась авантюрная и будоражащая мысль: завести с майором новые, требующие смелости отношения, ввести в заблуждение, по возможности вместе с майором, Эша, блаженствующего в постели с бабой, и тем самым поставить в сомнительное положение самого майора! Да, отличная и многообещающая мысль. "Господин майор, наверное, помнят мой первый доклад, в котором я сообщал о своем посещении бор...-- Хугюнау спохватился, похлопав пальцами себя по губам,-- прошу прощения, публичного дома. Господин Эш почивает сейчас как порядочный в супружеском ложе, но тогда он составил компанию. А между тем, я продолжаю заниматься этим делом и думаю, что напал на след, Сейчас мне надо было бы снова заглянуть туда... и если господина майора интересует это дело и, как бы это сказать, само любопытное заведение, то я бы сейчас покорнейше предложил господину майору наведаться туда". Майор еще раз скользнул взглядом по длинному ряду окон, дверей и ворот, которые были подобны входам в черные дыры подвалов, а затем, что было неожиданностью для Хугюнау, безо всякого ломанья сказал: "Пойдемте". Они повернули назад, поскольку дом этот располагался в другой стороне и за городом. Майор по-прежнему молча шагал рядом с Хугюнау, возникало впечатление, что он озабочен чем-то еще сильнее, чем раньше, и Хугюнау, как уж не хотелось ему поговорить в непринужденном и доверительном тоне, даже и не решался завести разговор. Но его ждал еще более неприятный сюрприз: когда они уже дошли до борделя, над дверью которого горел большой красный фонарь, майор внезапно выпалил: "Нет" и протянул ему руку. Пока Хугюнау пялился на него ошарашенными глазами, майор выдавил из себя улыбку: "Сегодня уж делайте свои шуры-муры без меня". Старик развернулся и направился обратно в город. Хугюнау смотрел ему вслед глазами, полными ярости и огорчения; затем, впрочем, его мысли опять вернулись к Эшу, он пожал плечами и открыл дверь. Где-то через час он оставил бордель. Настроение улучшилось; страх, тяготивший его, прошел, что-то пришло в норму, он сам не знал, как это можно назвать, но тем не менее отчетливо ощущал, что он опять в норме и вернулся к способности трезво и ясно оценивать происходящее. Пусть другие делают то, что хотят, пусть они вышвырнут его вон, ему наплевать на все это. Он бодрым шагом продолжал свой путь, ему вспомнилась песенка Армии спасения, которую ему приходилось где-то слышать, и он, постукивая в ритм шагов тростью, размеренно напевал "Господь наш, Саваоф" 60 Торжественный праздник объединения "Мозельданк" в пивной "Штадтхалле" по случаю битвы у Танненберга (Танненберг (сейчас -- Стембарк) -- населенный пункт в Северной Польше (бывшая Восточная Пруссия). В немецкой литературе битвой у Танненберга называют Грюнвальдскую битву (1410 г.).). Ярецки слонялся по саду "Штадтхалле". В зале танцевали. Однорукий, конечно, тоже вполне мог бы потанцевать, но Ярецки стеснялся. Он обрадовался, когда у одной из дверей, ведущих в зал, встретил сестру Матильду: "О, сестричка, вы тоже не танцуете?" "Почему же, танцую, не хотите ли попробовать, лейтенант Ярецки?" "Пока у меня нет этой штуки, протеза, вряд ли со мной можно начинать что-либо приличное... только пить и курить... сигарету, сестра Матильда?" "Ах, и о чем вы только думаете, я ведь здесь на службе", "Ага, танцевать, значит, входит в круг ваших служебных обязанностей, тогда будьте столь великодушны и позаботьтесь заодно о бедном одноруком инвалиде... присядьте-ка на минуточку со мной". Слегка грузновато Ярецки опустился за ближайший столик. "Вам нравится здесь, сестричка?" "О, здесь очень мило". "А мне, честно говоря, не нравится". "Да люди просто веселятся, и почему бы им не позволить это". "Знаете, сестра, я, наверное, немножко уже перебрал... но это ничего не значит... я вам говорю, что эта война никогда не кончится,., или вы так не думаете?" "Ну, в конце концов она наверняка должна закончиться,.," "И что мы будем тогда делать, если не будет никакой войны... если некому будет поставлять калек, чтобы вы о них заботились?" Сестра Матильда задумалась: "После войны.,, да, но вам-то известно, с чего нужно будет начинать. Вы ведь говорили уже о месте..," "Со мной дело обстоит немного по-другому... я воевал.,, убивал людей... простите, это вполне может казаться безумием но дело-то ведь яснее ясного,., я конченый человек... но здесь множество других,.,-- он обвел рукой сад,-- приходит их черед, и этого не избежать,., русские вон уже вынуждены формировать женские батальоны..." "Вы на кое-кого можете прямо страху нагнать, господин лейтенант Ярецки". "Я? Нет.,, я уже готов... иду домой,., ищи меня, женушка... каждую ночь одна и та же... я ведь... мне кажется, я все-таки нажрался, сестра... но видите ли, это нехорошо, что человек одинок, это очень нехорошо, что человек одинок.,, так говорилось еще в Библии. Ну а о Библии вы ведь высокого мнения, сестра". "Ну так что, господин лейтенант Ярецки, не хотите ли отправиться домой? Кое-кто из наших уже тоже готов в путь... так вы могли бы вместе с ними..," Она ощутила пропитанное алкоголем дыхание на своем лице: "Я, я говорил вам, сестра, что война не может закончиться, поскольку человек там совершенно одинок.,, поскольку подходит очередь то одного, то другого быть в этом одиночестве... и каждому, кто пребывает в одиночестве, приходится убивать других... Вы думаете, что я слишком много выпил, сестра, но вы же знаете, что меня не так просто свалить.,, и нет надобности укладывать меня в кроватку.,, но то, что я вам говорю,-- правда -- Он поднялся, -- Смешная музыка. Никак не пойму, что там танцуют, не посмотреть ли нам немножко?" Доброволец доктор Эрнст Пельцер из минометного отделения столкнулся со спешащим Хугюнау: "Вот те на, господин старший церемониймейстер... Вы же прямо как смерч.., и все за дамочками". Хугюнау пропустил сказанное мимо ушей; с видом радостной значимости он показал на двух господ в черных сюртуках, которые как раз вошли в праздничный сад: "Прибыл господин бургомистр!" "Ага, эта дичь будет получше, Ну, тогда удачной дальней-; шей охоты и ни пуха ни пера, благородный охотник..." "К черту, к черту, господин доктор",-- рассеянно кинул через плечо Хугюнау и приготовился к официальной приветствен ной речи. Старший полковой врач Куленбек принадлежал к тем, кого посадили за столом для уважаемых лиц. Но долго он там не задержался. "Бегу за удовольствиями,-- сообщил он,-- мы -- наемники в захваченном городе". Он направился к группе молоденьких девушек с высоко поднятой головой и с оттопырившейся, торчащей чуть ли не параллельно земле бородкой. Проходя мимо стрелка Кнеезе, который стоял, прислонившись к дереву, с застывшим на лице выражением печали и скуки, он хлопнул его по плечу: "Эй, тоскуете по своей слепой кишке? Вы -- отличные наемники здесь, чтобы делать женщинам детей. Не остается ничего другого, как краснеть за вас, лопух вы эдакий. Вперед, шляпа!" "Слушаюсь, господин старший полковой врач",-- отчеканил Кнеезе, вытянувшись всем телом. Куленбек взял под руку Берту Крингель, прижав к себе ее локоть: "Теперь я с каждой из вас пройдусь по кругу. Та, которая будет танцевать лучше всех, получит от меня поцелуй". Девушки завизжали, Берта Крингель пыталась вырваться от него. Но когда он обхватил своей мягкой мужской лапищей ее ручку с маленькими пальчиками, ручку девушки простого происхождения, то он ощутил, как ослабели ее пальчики и как вжались они в его плоть. "Вы, значит, не хотите танцевать. Все, наверное, боитесь меня. Хорошо, тогда я отведу вас к лотерейному столику-- маленьким детям хочется поиграть", Лисбет Вегер выкрикнула: "И все-то вы смеетесь над нами, господин старший полковой врач. Старшие полковые врачи не танцуют". "Ну, Лисбет, ты меня еще узнаешь". И старший полковой врач Куленбек схватил за руку Лисбет. Когда они стояли у лотерейного стола, подошла госпожа Паульсен, супруга аптекаря Паульсена, она стала рядом со старшим полковым врачом Куленбеком и прошептала побелевшими губами: "И не стыдно тебе.,, с этими малолетками". Крупный мужчина слегка испуганно взглянул из-за пенсне, затем улыбнулся: "О, уважаемая госпожа, вы получаете большой приз". "Благодарю",-- ответила госпожа Паульсен и удалилась. Лисбет Вегер и Берта зашушукались: "Ты видела, как она строила глазки?" Хотя присутствие Хайнриха в определенной степени сломало ее затворническую жизнь, Ханна Вендлинг поехала на праздник без особой охоты. Но адвокат Вендлинг, являясь выдающимся гражданином города и офицером, чувствовал себя обязанным побывать там. Выехали они вместе с Редерсами. Они сидели в зале; с ними был доктор Кессель. Сбоку располагался стол для уважаемых лиц, он был накрыт белой скатертью и украшен цветами и гирляндами из зелени; за ним восседали бургомистр и майор, свое место имел там и господин редактор Хугюнау. Заметив вновь прибывших, он направился к ним. В петлице торчал значок организационного комитета, но еще сильнее бросалось в глаза сияющее выражение его лица. Не обратить внимания на столь достойную фигуру, как господин Хугюнау, не мог никто. Хугюнау, конечно же, давным-давно было известно, кто перед ним; госпожа Вендлинг встречалась ему на улице довольно часто, а узнать остальное не составляло труда. Он держал курс на доктора Кесселя: "Могу ли я, многоуважаемый господин доктор, попросить вас оказать мне особую честь и представить меня господам?" "Да, конечно". "Особая честь для меня, особая честь,-- продолжал господин Хугюнау,-- какая исключительная честь; достопочтенная госпожа живет ведь столь уединенно, и если бы не предельно . счастливый случай, что господин супруг приехал в отпуск, то нам бы наверняка не было бы оказано удовольствие приветствовать вас здесь, в нашем кругу". "Война сделала меня нелюдимой",-- подумала Ханна Вендлинг. "Это же несправедливо, уважаемая госпожа. Как раз в такие трудные времена человеку требуется что-то для улучшения настроения.,, я надеюсь, господа останутся потанцевать здесь". "Увы, моя супруга немного устала, так что нам, наверное, придется скоро уйти". Хугюнау казался откровенно обиженным: "Но, господин адвокат, вы и уважаемая госпожа дарите нам один-единственный раз такое удовольствие, такая прелестная женщина украшает наш праздник, это ведь с благотворительной целью, и господину старшему лейтенанту следует, наверное, в порядке исключения закрыть глаза и пропустить милость впереди закона", И хотя госпоже Ханне Вендлинг была совершенно понятна пустота такого рода болтовни, она приподняла вуаль и сказала: "Ну что же, исключительно из уважения к вам, господин главный редактор, мы побудем здесь еще немножко". Посредине сада для солдат соорудили большой длинный 216 стол, и "Мозельданк" подарил им бочонок пива, стоявший на высоком табурете рядом. Пиво давно уже было выпито, но некоторые из солдат все еще толкались вокруг пустого стола. К ним снова присоединился Кнеезе, рисовавший пальцем орнаменты на подсохших пятнах разлитого на деревянную крышку стола пива: "Старший полковой сказал, что мы должны делать им детей". "Кому?" "Девочкам здесь". "Скажи ему, что ему надо было нам показать, как это делается". Взрыв хохота, скорее похожего на ржание, "Он уже при деле". "Отпустил бы уж лучше нас к нашим бабам". Дуновение ночного ветерка раскачивало цветные фонарики. Ярецки в одиночестве бродил по саду. Встретив госпожу Паульсен, он отвесил поклон: "В таком одиночестве, красавица". "Да и вы тоже не с дамой под ручку, господин лейтенант",-- ответила госпожа Паульсен, "Что касается меня, то это пустое, для меня уже все позади", "А не испытать ли нам наше счастье в лотерее, господин лейтенант?" -- госпожа Паульсен взяла Ярецки под правую здоровую руку. Хугюнау подошел к старшему полковому врачу Куленбеку, который совершал прогулку поддеревьями с Лисбет и Бертой, Хугюнау поприветствовал их: "С праздником вас, господин старший полковой врач, с праздником, мои юные дамы". И ушел. Старший полковой врач Куленбек по-прежнему держал в больших и теплых ручищах ручки девушек с маленькими пальчиками: "Вам нравится этот элегантный молодой человек?" "Не.,." -- захихикали обе девушки "Да? А почему нет?" "Тут есть другой". "И кто же, например?" "Там, напротив, с госпожой Паульсен гуляет лейтенант Ярецки",--стыдливо пролепетала Берта. "Давай оставим их в покое,-- сказал старший полковой врач,-- с тобой пойду я". Оркестр заиграл туш. Хугюнау стоял рядом с капельмейстером на оркестровой площадке, половина которой находилась в зале, а другая половина, как павильон, выходила в сад. Сложив молитвенно ладони, Хугюнау крикнул в сад гостям, сидевшим за столиками: "Прошу тишины". В саду и зале воцарилась тишина. "Прошу тишины",-- в наступившем молчании голос Хугюнау прозвучал, словно карканье. К нему на подиум поднялся капитан фон Шнаак, имевший зажившее уже огнестрельное ранение легких и лежавший в четвертой палате, и раскрыл лист бумаги: "Победа под Амьеном. 3700 англичан попали в плен, сбито три самолета противника, из них --два капитаном Бельке, это были 22-я и 23-я его победы в воздушных боях". Капитан фон Шнаак поднял руку: "Ура, ура, ура!" Оркестр заиграл "Германия превыше всего"2. Все встали; большинство пыталось подпевать. Когда затихли последние аккорды песни, из затененного угла сада донеслось: "Ура, ура, ура, да здравствует война!" В действительности - поражение, поскольку в ходе Амьенской операции, проведенной с 8 по 13 августа 1918 г., 4-я английская армия и 1-я французская армия прорвали фронт 2-й германской армии восточнее Амьена, положив начало военному поражению Германии. Генерал Людендорф назвал 8 августа "черным днем германской армии". Песня "Германия превыше всего" стала впоследствии гимном Германии (с 1922 г.). Строка "Германия превыше всего" сохранилась в третьей строчке национального гимна ФРГ. Все обернулись. Там сидел лейтенант Ярецки Перед ним стояла бутылка шампанского, и он пытайся обнять госпожу Паульсен. еврей здоровой рукой, Стены зала были украшены портретами полководцев и правителей союзных держав, дубовыми листьями и бумажными гирляндами; все вокруг было задрапировано полотнищами знамен. Патриотически-представительская часть праздника была завершена, и Хугюнау мог посвятить себя удовольствию. Он всегда был хорошим танцором, всегда тешил себя мыслью что, невзирая на пухлую нижнюю часть своего тела, мог выделывать изящные па; но здесь это было нечто большее, чем гибкость и подвижность маленького полненького человечка, здесь, перед глазами полководцев, это был танец по случаю победы. Танцор потерял ощущение реальности мира. Слившись с музыкой, он отказался от свободы своих действий и растворился в более высокой и светлой свободе. Следуя ведущему его жесткому ритму, он ощущал себя в полной безопасности и словно растворился в этой свободе. Так музыка превращает единство и порядок в состояние неразберихи, приводит их в мир хаоса. Отменяя время, она отменяет смерть, позволяя ей тем не менее возникать по-новому в каждом такте, даже в тактах того скучного и затянутого попурри, которое звучит здесь и, называясь "Со всех музыкальных берегов", чередует в ярком фейерверке отечественные мелодии с чужими танцами, такими как кекуок, мачиче и танго. Дама танцора тихонько напевает мелодию, распевшись, она не замечает, как поет все громче и громче. Ее трогательный и необученный голос произносит простые и грубоватые слова, которыми она владеет безукоризненно, и они струятся по его лицу, сливаясь с ее ласковым дыханием, которое он ощущает, наклоняясь к ней под мелодию танго, Но вот танцор напрягается снова, его застывший и суровый взгляд излучает сквозь стекла очков пробудившуюся ярость, он смотрит вдаль, а когда музыка переходит в темп героического марша, танцор и танцовщица смело движутся навстречу мощи противника; вдруг они вместе с ритмом переходят к лукаво раскачивающемуся уанстепу, перебирают ногами, странно покачиваясь, почти не передвигаясь, на одном месте, и так до тех пор, пока снова не накатываются размашистые волны танго, шаги опять становятся по-кошачьи мягкими, а корпус и бедра -- упругими. Когда они оказываются возле стола для уважаемых лиц, где за вазами с цветами сидят майор с бургомистром, то танцор мягким изящным жестом берет со стола бокал -- ведь он и сам относится к группе уважаемых лиц-- и, не прерывая танец, словно канатоходец, который улыбается и как бы между прочим трапезничает высоко в воздухе, выпивает за здоровье сидящих за столом, Он почти не ведет партнершу; правая рука, галантно охваченная платочком, застыла ниже очаровательного выреза на спине, левая же расслабленно свисает вдоль тела. И лишь когда музыка переходит в ритм вальса, тогда происходит соединение свободных рук, они напрягаются, накладываясь друг на друга, и переплетя пальцы, пара пускается в водоворот вальса, Когда он окидывает взглядом зал, то видит, что число танцующих ничтожно мало. Кроме них, танцует еще одна-единственная пара, она приближается, проскальзывает мимо, удаляется, скользит вдоль стен. Остальные довольствуются ролью зрителей; не способные танцевать эти иностранные танцы, они удивляются. Когда музыка затихает, зрители и танцоры аплодируют, и музыка начинает звучать снова. Это где-то даже похоже на соревнование. Хугюнау не видит свою партнершу, которая под воздействием танца откинула назад голову и отдалась его сильной, хотя и едва уловимой способности вести, он не замечает, что музыка возбудила в его даме то очаровательное и напористое искусство соблазнения, ту вакхическую женственность, которая навсегда остается непознанной супругом дамы, ее любовником, да и ею самой, он не видит также экстатической улыбки, с которой другая дама, оскалив зубы, вцепилась в своего партнера, в поле его зрения лишь ее партнер, он видит только этого танцора-противника, этого сухощавого агента по продаже вина во фраке с черным галстуком и Железным Крестом, который затмевает его самого, в чьем распоряжении лишь голубого цвета костюм. Точно так же здесь мог танцевать сухощавый Эш, и поэтому, дабы отнять у него женщину, Хугюнау начинает пристально смотреть в глаза проплывающей рядом с ним танцовщицы, он смотрит до тех пор, пока она не отвечает на его взгляд, даря себя ему, теперь он, Вильгельм Хугюнау, обладает обеими женщинами, он обладает ими, не желая их, поскольку для него дело не в благосклонности женщин, пусть даже он сейчас этого добивается,-- дело не в любовных утехах, гораздо в большей степени этот праздник и этот просторный зал сосредоточиваются вокруг накрытого белой скатертью стола, и его мысли все настойчивей направляются к красивому майору с седыми усами и бородкой, который сидит напртив и смотрит на него, на Вильгельма Хугюнау: он -- воин, танцующий перед своим вождем. Но глаза майора наливаются все большим возмущением. Зал с мужчинами, которые бесстыдно раскачиваются, бесстыдно подпрыгивают, еще более бесстыдно, чем прилипшие к ним женщины, это было похоже на бордель, это была преисподняя. И то, что война сопровождается такими празднествами по случаю победы, делало саму войну кровавым искаженным отображением разврата. Возникало впечатление, что мир ослеп, перестал различать лица, оказался в болоте неразличимого, болоте, из которого нет спасения. Охваченный ужасом, майор фон Пазенов поймал себя на мысли, что он, прусский офицер, с преогромным удовольствием сорвал бы со стены полотнища знамен, и не потому, что они были осквернены этой праздничной мерзостью, а потому, что они каким-то непостижимым образом были связаны с отвратительностью и отпечатком преисподней, с непостижимостью, за которой скрывается все неблагородство нерыцарского оружия, предательских друзей и вероломно разорванных союзов. И в странной окаменевшей неподвижности в нем с ужасающей силой нарастало желание уничтожить это демоническое племя, искоренить его, увидеть его сокрушенным у собственных ног. Но над этим племенем подобно взгромоздившейся горной гряде, подобно тени горной вершины на стене величественно и неподвижно застыл образ друга, вероятно, образ Эша, серьезный и торжественный, и майору фон Пазенову показалось, что именно другу нужно, чтобы зло было сокрушено и отправлено в небытие, И майор фон Пазенов с тоской вспомнил вдруг о брате. Сестра Матильда искала старшего полкового врача Куленбека. Она нашла его среди уважаемых лиц города. Там были торговец Крингель, владелец забегаловки и торговец мясными изделиями Квинт, архитектор господин Зальцер, директор почты господин Вестрих. Их жены с дочерьми сидели рядом. "На одну минуточку, господин старший полковой врач". "Еще одна дамочка, посягающая на меня", "Только на одну минуточку, господин старший полковой врач". Куленбек поднялся: "Что стряслось, дитя мое?" "Нужно забрать отсюда лейтенанта Ярецки..." "Так, ему наверняка будет в самый раз". Сестра Матильда утвердительно улыбнулась. "Хотелось бы взглянуть на него", Ярецки, расположив здоровую руку на столе, положил на нее свою голову и спал. Старший полковой врач посмотрел на часы: "Меня сменяет Флуршютц. Он с машиной будет здесь с минуты на минуту. Нужно будет, чтобы он его забрал". "И можно оставить его здесь так вот спящим, господин старший полковой врач?" "А все равно ничего другого не остается. На войне как на войне". Доктор Флуршютц, прищурив слегка воспаленные глаза, осмотрел сад, Затем он направился в зал. Майор и другие уважаемые лица уже оставили праздник, Длинный стол убрали, и весь зал оказался в распоряжении танцующих, плотные тела которых, дымя, потея и скользя, двигались по кругу. Это продолжалось до тех пор, пока он не обнаружил старшего полкового врача; с серьезным выражением на лице, оттопыренной бородкой, Куленбек кружился в вальсе с аптекаршей, госпожой Паульсен. Флуршютц дождался конца танца, а потом доложил о своем прибытии. "Ну, наконец Флуршютц. Вот таким вы видите сейчас своего уважаемого начальника, своей нерадивостью вы вынудили его к этим детским развлечениям, Так что теперь вам ничего не поможет; если танцует старший полковой врач, то старший врач должен последовать его примеру", "Господин старший полковой врач, вынужден нарушить субординацию, но я не танцую". "И это называется молодежь... Мне кажется, что я здесь моложе вас всех. Но сейчас я ухожу, затем пришлю вам машину, Прихватите с собой Ярецки; пока что он мертвецки пьян. Одна из сестер поедет со мной, другая -- с вами". В саду он разыскал сестру Карлу: "Сестра Карла, я забираю вас вместе с четырьмя пациентами с ранениями ног, Соберите их, но только живо". Затем он разместил свой "груз". Три человека расположились на заднем сидении, сестра Карла и один пациент сели на переднее, а он сам занял место рядом с шофером. В темноте торчали семь костылей (восьмой валялся где-то в машине). Черный шатер неба был усеян звездами. Пахло бензином и пылью, Но время от времени, особенно на поворотах, ощущалась близость леса. Ярецки приподнялся. Ему казалось, что он уснул в купе. Теперь поезд стоял на большой станции; Ярецки захотелось в буфет. На платформе было много людей и фонарей. "Воскресная толчея",-- пробормотал Ярецки. Ему стало холодно. Все дело в желудке. Кое-что горяченькое было бы ему очень кстати. Вдруг он обнаружил, что у него нет левой руки, Наверное, в багажной сумке. И он двинулся между столиками и людьми. У лотерейного столика он остановился. "Стаканчик грога",-- распорядился он. "Хорошо, что вы здесь,-- сказала сестра Матильда доктору Флуршютцу,-- с Ярецки сегодня будет не так-то просто справиться". "Да уж справимся, сестра. Хорошо повеселились?" "О да, было вполне весело". "Не кажется ли вам, сестра, что все это немного таинственно?" Сестра Матильда, пытаясь понять смысл сказанного, в ответ промолчала. "Ну, раньше вы могли бы себе представить что-нибудь подобное?" "Это немного напоминает наши праздники по случаю освящения храма". "Слегка истерическое освящение храма". "Да, может быть, доктор Флуршютц". "Пустые формы, которые еще живут.., внешне выглядят как какое-то там освящение храма, но люди больше не знают, что с ними происходит,.," "Все еще уладится, господин доктор". Она стояла перед ним, стройная и пышущая здоровьем. Флуршютц покачал головой: "Еще никогда ничего не улаживалось.,, а уж тем более Страшный Суд,., ведь все так похоже, разве нет?" "И о чем вы только думаете, доктор!.. Но нам нужно собрать своих пациентов". Возле музыкального павильона бесцельно бродящего Ярецки остановил доброволец доктор Пельцер: "Господин лейтенант, такое впечатление, будто вы что-то ищете". "Да, стаканчик грога". "Это просто замечательная идея, господин лейтенант, зима на носу, я сейчас принесу стаканчик грога... но только вы пока присядьте". Он убежал, а Ярецки уселся на стол и начал болтать ногами. Намереваясь покинуть торжество, мимо него проследовали доктор Вендлинг с супругой, Ярецки поприветствовал их: "Прошу прощения, позвольте представиться, господин старший лейтенант: лейтенант Ярецки, восьмой гессенский пехотный батальон, группа армий "Кронпринц", потеря левой руки вследствие поражения газом под Арментьером". Вендлинг кинул на него отчужденный взгляд: "Очень приятно,-- сказал он,-- старший лейтенант доктор Вендлинг". "Дипломированный инженер Отто Ярецки",-- Ярецки почувствовал себя обязанным дополнить свое представление, при этом он навытяжку стоял перед Ханной, чтобы показать, что его представление касалось также и ее. Ханна Вендлинг сегодня уже имела возможность удивляться многим вещам. Любезным тоном она сказала: "Но то, что случилось с вашей рукой, просто ужасно". "Так точно, моя милостивая госпожа, ужасно, но спра