ое так велико и вызывает такой страх, что едва ли его можно впредь называть бухгалтерской ошибкой. Дабы вникнуть в суть вопроса, неспящий сломя голову кидается изгонять свои мысли, приходящие откуда-то издалека, может, из Америки. Он ощущает, что в его голове есть какое-то пространство, являющееся Америкой, оно-- не что иное, как место будущего в его голове, которое все же не может существовать, пока прошлое столь безудержно обрушивается в будущее, уничтоженное -- в новое. Его самого вовлекает в этот обрушивающийся поток, но не только его одного, а и всех вокруг сметает леденящий ураган, все они следуют за тем, кого первого бросило в этот поток, чтобы время снова стало временем. Ведь времени теперь больше нет, есть всего лишь неимоверно много пространства; неспящий, чутко прислушивающийся, слышит, как они все умирают, и хотя он все еще сильно сжимает веки, чтобы не видеть этого, он знает, что смерть -- это всегда убийство. Теперь слово снова оказалось здесь, но оно не припорхало сюда беззвучно, словно мотылек, а пригромыхало, как трамвайный вагон по ночной улице, слово "убийство" оказалось здесь и возопило. Мертвый распространяет смерть и дальше. Никому не дано выжить. Матушка Хентьен приняла смерть, словно бы это был ребенок, от портного, а Илона получает ее от Корна. Корн, может быть, тоже мертвец; он так же заплыл жиром, как и матушка Хентьен, и об избавлении ему ничего неизвестно. Или, если он еще живой, он умрет, надеяться не на что, умрет, как портной после совершения убийства. Убийство и убийство в ответ, действие и противодействие, обрушивающиеся друг на друга прошлое и будущее, обрушивающиеся в момент смерти, который и есть настоящее. Возникает желание обдумать это очень хорошо и со всей серьезностью, ибо закрадывающаяся бухгалтерская ошибка не заставит себя долго ждать. Где же еще сложно отличить жертву от убийства? Все должно быть уничтожено, прежде чем мир будет избавлен, что-ж бы достичь состояния невинности! Должен разразиться всемирный потоп: недостаточно, чтобы кто-то один принес себя в жертву, подготовив место! Неспящий еще жив, хотя он, как и всякий неспящий, кажется мертвым, еще жива Илона, хотя смерть уже коснулась ее, и просто кто-то один приносит жертву ради новой жизни, ради порядка в мире, где непозволительно больше будет швыряться ножами. Жертву больше уже нельзя представлять несостоявшейся. И поскольку в состоянии бессонной чуткости были найдены абстрактные и общепринятые понятия, Эш пришел к выводу: мертвые -- это убийцы женщин. Но он был жив, и на него возлагалась обязанность спасти ее. В нем снова возникли желание и нетерпение принять смерть от руки матушки Хентьен, роилось сомнение в том, а не случилось ли это уже. Если уж он берется за смерть, исходящую от мертвых, то он примиряет мертвых, и они успокаивают- ся на этой жертве. Какая утешительная мысль! И насколько более сильной яростью может быть охвачен неспящий по сравнению с бодрствующим, настолько же восторженнее воспринимает он и счастье, можно сказать, со своего рода необузданной легкостью. Да, это легкое и избавляющее ощущение счастья может быть настолько светлым, что мрак под его зажатыми веками начинает наполняться сиянием. Потому что теперь больше не было сомнения в том, что он, живущий, от которого женщины могут иметь детей, что он, отдавая себя матушке Хентьен и ее смерти, таким необычным способом не только добивается избавления Илоны, не только навсегда спасает ее от ножей, не только возвращает ей ее красоту и поворачивает вспять все умирающее, вспять вплоть до новой невинности, а что он этим обязательно спасает от смерти и матушку Хентьен, возвращая ее лону жизнь и способность родить того, кто запустит время. Тут у него возникло ощущение, словно он приехал со своей кроватью из дальней дали на известное место в известную нишу, и неспящий, возродившись в снова проснувшемся желании, знает, что он у цели, хотя еще не у той последней, где символическая и изначальная картины снова сольются воедино, а у той промежуточной, которой должно довольствоваться земному, цели, которую он называет любовью и которая возвышается подобно последнему достижимому твердому участку берега. И как будто в полной противоположности к символической и изначальной картинам женщины странным образом соединились и в то же время разъединились; наверняка матушка Хентьен сидит в Кельне и с нетерпением ждет его, ему известно это, Илона наверняка удаляется в недостижимое и невидимое, и ему известно, что он никогда больше ее не увидит; но там, далеко, на том берегу, где соединяются видимое с невидимым, там бредут они обе, и оба силуэта теряют четкость очертаний и сливаются в один, и даже когда они отделяются друг от друга, они остаются вместе в надежде, которой не суждено сбыться; он должен обнять матушку Хентьен, воспринимая ее жизнь как свою собственную, избавляя, разбудить ее, мертвую, в своих объятиях, с любовью обнимая стареющую женщину, он возьмет на себя груз старения и воспоминание о теле Илоны, а новая девственная красота Илоны поднимет его тоску на еще более высокий уровень; да, так сильно были разделены обе эти женщины, и все-таки они были едины -- зеркальное отражение объединяющего, того невидимого, на что непозволительно оглядываться и что все же является родиной. Неспящий был у цели, он понял, что просто тянул ниточку логических рассуждений и не спать ему пришлось просто для того, чтобы она оказалась длиннее; теперь же он позволил себе завязать последний узелок, и это стало похоже на запутанную бухгалтерскую задачу, которую ему в конце концов удалось решить, это было даже больше, чем бухгалтерская задача: он взвалил на себя настоящую задачу любви в ее совершенном решении, ведь свою земную жизнь он отдал матушке Хентьен. Он охотно сообщил бы обо всем этом Илоне, но из-за ее скудных знаний немецкого языка ему, конечно, пришлось отказаться от этой мысли. Неспящий открыл глаза, узнал свою комнату, а затем умиротворенно заснул. Он принял решение в пользу матушки Хентьен. Окончательно, Желания уставиться в окно купе у Эша не возникало, И то, как он направил все свои мысли на совершенную и безусловную любовь, было похоже на некий рискованный эксперимент: друзья и гости пируют в залитой огнями забегаловке; он хочет войти внутрь, и матушка Хентьен, не обращая внимания на многочисленных свидетелей, спешит к нему и бросается на грудь. Но когда он приехал в Кельн, картина странным образом изменилась; это больше уже не был тот город, который он знал, а путь по вечерним улицам растянулся на мили и был чужим. Непостижимо, его же не было здесь всего лишь шесть дней. Время больше не существовало, неопределенным был дом, открывший ему свои двери, неопределенное пространство в расплывчатой дали. Эш стоял у двери, видя через нее матушку Хентьен. Она возвышалась за стойкой. Над зеркалом в небольшой чаше горел огонек, в воздухе царила тишина, в мрачноватом помещении не было ни одного посетителя. Ничего не произошло. Почему он сюда пришел? Ничего не произошло; матушка Хентьен осталась за стойкой, наконец в привычно безразличной манере она выдавила: "Добрый день". При этом она робко оглянулась по сторонам. В его груди закипела ярость, на какое-то мгновение он поставил себя в тупик вопросом, почему он принял решение в пользу этой женщины? Он тоже ответил ей кратко: "Добрый день", потому что если он мирился каким-либо образом с ее гордой холодностью, а также знал, что ему не удалось отплатить ей той же монетой, то это приводило его в ярость; тот, кто несет в душе решение о безусловной любви, в любом случае имеет право на то, чтобы рассчитаться, он добавил: "Спасибо за твое письмо". С возмущенным видом она огляделась в пустой забегаловке: "А если бы вас кто-нибудь услышал?", и Эш, разозленный до предела, выдал предельно отчетливо и громко: "А если бы и так... оставь ты наконец свою глупую скрытность!", сделал это он без какого-либо умысла, забегаловка все равно была пуста, и он сам не знал, почему он здесь сидит. Матушка Хентьен возмущенно замолчала, принявшись ощупывать свою прическу, После его отъезда она сильно жалела, что их отношения зашли так далеко, а после отправки того необдуманного письма в Мангейм ее охватила настоящая паника; она была бы признательна Эшу, если бы он не вспоминал об этом письме. Сейчас же, когда он с невозмутимо безжалостным лицом открыто напомнил ей о нем, она снова ощутила себя зажатой в железные тиски и беззащитной. Эш сказал: "Я могу и уйти", теперь она, конечно же, вышла бы из-за стойки, не зайди как раз в эту минуту первые посетители. Так что на какое-то мгновение они остались стоять на прежних местах, не говоря ни слова; затем матушка Хентьен пренебрежительным тоном, свидетельствующим, что делает она это лишь для того, чтобы положить конец этой сцене, прошептала: "Ты придешь сегодня ночью". Эш ничего не ответил, он расположился с бокалом вина за одним из столиков. Он чувствовал себя осиротевшим. Его вчерашний расчет, который был таким однозначным, стал ему совершенно непонятным: почему из-за Илоны необходимо принять решение в пользу этой женщины? В забегаловке он по-прежнему чувствовал себя чужим; его больше ничего не касалось, он был слишком далек от всего этого. Что еще ему нужно в этом Кельне? Ему давно уже надо быть в Америке. Но тут его взгляд упал на портрет господина Хентьена, висевший там, наверху, над регалиями свободы, и ему показалось, что к нему внезапно вернулась память; он попросил дать ему бумагу и чернила и написал красивым бухгалтерским почерком: Сообщение! Довожу до сведения достопочтимого полицайпрезидиума, что господин Эдуард фон Бертранд, проживающий в Баденвайлере, председатель наблюдательного совета АО "Среднерейнское пароходство" в Мангейме, состоит, к сожалению, в безнравственных отношениях с лицами мужского пола, и я готов подтвердить сии сведения как свидетель. Намереваясь поставить свою подпись, он задумался, поскольку вначале хотел написать: "За глубоко скорбящего родственника покойного", и хотя фраза эта чуть не вызвала у него смех, по телу поползли мурашки. Но наконец он поставил свою фамилию и указал адрес, аккуратно сложив, он спрятал написанное в бумажник. "Казнь откладывается до завтра",-- сообщил он себе. В бумажнике на глаза попалась открытка из Баденвайлера. Он задумался, стоит ли отдавать ее матушке Хентьен уже сегодня ночью. На душе от одиночества скребли кошки. Но тут его взору предстала ниша в своей будоражащей и болезненной интимной готовности, и, проходя мимо стойки, хриплым голосом он пролепетал: "До встречи", Она неподвижно сидела на стуле и, казалось, ничего не слышала, так что он, испытав прилив новой ярости, вернулся и, не обращая внимания на окружающих, громко произнес: "Будет очень любезно с твоей стороны снять фотографию, вон ту, которая наверху", Она по-прежнему не шевелилась, и он с грохотом хлопнул за собой дверью. Когда он пришел попозже и попытался открыть дверь, то обнаружил, что она заперта изнутри. Не считаясь с тем, что его может услышать служанка, он позвонил, а когда внутри не обнаружилось никакого шевеления, он поднял шум. Это помогло: послышались шаги; он почти надеялся, что это маленькая служанка, которой можно было сказать, что он что-то забыл в зале, к тому же малышке будет не так просто от него отделаться, и это было бы хорошим уроком для матушки Хентьен. Но появилась вовсе не маленькая служанка, а госпожа Хентьен собственной персоной; она была одета и плакала. Все это еще больше разозлило его. Они молча поднялись наверх, и там, не долго думая, он повалил ее на кровать. Когда она оказалась под ним и ее поцелуи стали нежными, он суровым тоном спросил: "Фотография на старом месте?" Вначале она не поняла, о чем речь, а когда до нее дошло, то она никак не могла взять в толк: "Фотография... да, фотография, почему? Не нравится тебе?" Он, озадаченный ее непониманием, ответил: "Нет, она мне не нравится... мне вообще многое не нравится", Она послушно и спокойно сказала: "Если она тебе не нравится, то я могу повесить ее куда-нибудь в другое место". Она была так неописуемо глупа, что это можно было, наверное, исправить, поколотив ее, Эш взял себя в руки: "Место фотографии в печке". "В печке?" "Да, в печке. А если ты и дальше будешь такой дурой, то я сожгу всю твою конуру", Она испуганно отпрянула, довольный реакцией, он сказал: "Это же было бы кстати; ты все равно терпеть не можешь свою забегаловку". Ответа не последовало, и если даже она вообще ни о чем не думала, что не исключено, а просто видела перед собой языки пламени, лизавшие крышу ее дома, все равно казалось, что она что-то хочет утаить. Он не отставал: "Почему ты молчишь?!" Резкий тон привел к тому, что она вообще оцепенела. Это что же, нет никакой возможности заставить эту бабу сбросить наконец свою маску? Эш поднялся и с угрожающим видом стал у выхода из ниши, словно намереваясь перекрыть ей путь к бегству. Нужно назвать вещи своими именами, в противном случае с этим куском мяса справиться невозможно, Но он, запинаясь, сподобился хриплым голосом просто спросить: "Почему ты вышла за него замуж?", этот вопрос поднял в его душе столько дикого и безнадежного, что его мысли умчались к Эрне. Он оставил ее, хотя возле нее его ничего не мучило и было совершенно неважно, какие представления о фаллосе торчат у нее в голове, ему было все равно, есть ли у Эрны дети или же она предохраняется всякими штучками. Он боялся ответа, не хотел ничего слышать и все же заорал: "Ну, так что же?" Госпожа Хентьен, боясь очень уж сильно открыться, а может, из-за страха потерять тот ореол, благодаря которому, как она полагала, ее любят, собралась с силами для ответа: "Прошло уже так много лет... это ведь должно быть тебе безразлично". Нижняя челюстью у Эша опустилась, придав лицу лошадиный оскал. "Безразлично должно мне это быть... мне это должно быть безразлично...-- голос его срывался на крик: -- Да, мне это уже безразлично... плевать я на это хотел!" Значит, так она оценила его абсолютную, полную, без остатка самоотверженность и его мучения. Она была глупым и закоснелым человеком; ему, взвалившему на себя ее судьбу, словно свою собственную, ему, стремившемуся возобновить ее жизнь, хотя самого его смерть состарила и осквернила, ему, Августу Эшу, готовому посвятить себя ей без остатка, стремившемуся избавиться от своей отчужденности к ней, дабы, так сказать, получить в обмен отказ от ее отчужденности и ее мыслей, которые все еще были столь болезненны для него, значит, ему это должно было быть безразлично!!! О, она была глупой и закоснелой, а поэтому необходимо было ее поколотить; он подошел к кровати, размахнулся и ударил по ее пухлой неподвижной щеке, словно он мог таким образом поразить закоснелость ее духа. Она не защищалась, а осталась неподвижно лежать на постели, она не пошевелилась бы, даже если бы он кинулся к ней с ножом. Щека ее покраснела, а когда по округлой ее выпуклой поверхности прокатилась слезинка, его злость пошла на убыль. Он присел на кровать, а она подвинулась, чтобы освободить ему место. Затем он скомандовал: "Мы поженимся", в ответ она просто сказала: "Да", и Эш был близок к тому, чтобы снова прийти в ярость: она ведь не сказала, что счастлива тем, что наконец-то может отказаться от ненавистной ей фамилии. Она не нашла в ответ ничего другого, как обнять его и прижать к себе. Он чувствовал себя уставшим и поэтому не сопротивлялся; может, так оно и правильно, а может, безразлично, потому что перед лицом царства избавления и без того все неопределенно, неопределенно любое время, неопределенны любая цифра и любое сложение. В его душе снова начало подниматься чувство озлобления: что знает она о царстве избавления? Что она вообще хочет о нем узнать? Не исключено, что так же мало, как и Корн! Наверняка понадобится время, чтобы вдолбить ей все это в голову. Но пока придется смириться, придется подождать, пока до нее дойдет, пускай ведет свою приходно-расходную книгу, как она это и делает. В стране справедливости, в Америке, будет по-другому, там прошлое отпадет, словно окалина с остывающего металла. И когда она сдавленным голосом спросила, останавливался ли он в Обер-Везеле, он не рассердился, а покачал головой и буркнул: "Ай, нет". Так отметили они свою новобрачную ночь, обсудили проблему с продажей забегаловки, и матушка Хентьен была ему благодарна, что он ничего не будет сжигать. Через месяц они могли бы плыть уже по океанским просторам. Завтра он займется тем, что с Тельчером продолжит двигать вперед американское дело. Он задержался у нее дольше, чем обычно. По лестнице они уже больше не спускались на цыпочках. И когда она выпускала его из своего дома, то на улице уже были прохожие, Это наполнило его душу чувством гордости. Утром он отправился в "Альгамбру". Конечно, там еще никого не было. Он пошарил в корреспонденции, лежавшей на столе Гернерта, Ему попался нераспечатанный конверт, подписанный его собственным почерком, он был настолько ошарашен, что в первый момент даже не узнал его: это было письмо Эрны, которое он собственноручно написал в Мангейме. Хм, она опять поднимет приличный хай, так долго не получив ответа, А впрочем, вполне по заслугам. В театре отборнейший сброд. Наконец притащился Тельчер. Эш обрадовался, увидев его, Тельчер снизошел до его настроения: "No, хорошо, что вы снова здесь, каждый улаживает свои личные дела, а Тельчер должен в одиночку тащить на себе всю черновую работу". "Где Гернерт?" "No, в Мюнхене в своей обожаемой семейке... тяжелые болезни у них, кто-то подхватил насморк". Эш думал, что он уже вернулся. "Скоро должен, наш господин директор, вчера в зале не набралось и пятидесяти человек. Все это нужно обсудить с Оппенгеймером". "Хорошо,-- согласился Эш,-- пошли к Оппенгеймеру". С Оппенгеймером они пришли к заключению, что нужно уже проводить финальные схватки. "Предупреждал я вас или нет,- сказал Оппенгеймер,-- что борьба-- это хорошо, но вечная борьба... кому это интересно?" Эшу подобные настроения были: вполне кстати; ему нужно было просто получить свою долю по возвращении Гернерта, и чем скорее будет поставлена точка, тем быстрее они отправятся в Америку. В этот раз он по собственной инициативе взял Тельчера с собой на обед, поскольку сейчас речь шла о том, чтобы начинать реализацию американского проекта, Уже на улице Эш вытащил из кармана известный список и перечислил девушек, которых он предварительно выбрал для поездки. "Да, у меня тоже есть кое-кто на примете,-- сказал Тельчер,-- но вначале Гернерту придется вернуть мне мои денежки". Эш удивился: ведь это должно было бы произойти за счет взносов Лоберга и Эрны. На что Тельчер разозленно отрезал: "А чьими деньгами, как вы думаете, финансировались борцовские схватки? Он же не чесался, неужели вы этого не понимаете? Он отдал мне в залог земельный участок, но как я буду затевать новое дело в Америке с этим участком земли?" Это было немного странно, но в любом случае, если дело с борьбой будет ликвидировано, то у Гернерта должна быть наличность, и Тельчер сможет ехать. "Илона поедет со мной",-- решил Тельчер. "Тут уж тебе придется потерпеть фиаско, мой дорогой,-- подумал Эш,-- Илона уже не имеет ничего общего с этими штучками; даже если она все еще делит ложе с Корном, это не будет продолжаться очень долго, скоро она будет обитать в далеком и недостижимом замке, в парке которого пасутся косули". Он сказал, что ему необходимо еще заглянуть в полицайпрезидиум, и им пришлось сделать небольшой крюк, В одном магазинчике канцелярских товаров Эш купил газеты и конверт; газеты он сунул в карман, а на конверте своим ровным почерком написал адрес. Затем извлек из бумажника аккуратно сложенный лист с сообщением, вложил его в конверт и направился к полицайпрезидиуму. Выйдя вскоре из здания, он продолжил разговор: "Излишне, чтобы Илона ехала с нами". "О чем разговор,-- возмутился Тельчер,-во-первых, там нас ждут отличные ангажементы, а во-вторых, если поездка окажется неудачной, то придется возобновлять работу здесь. Она достаточно побездельничала; да я ей уже и письмо написал". "Ерунда,-- резко прервал его Эш,-- если торгуешь девушками, то зачем брать жену с собой". Тельчер улыбнулся: "No, если вы считаете, что я должен бросить это, то вы лишаете меня шанса. Вы же теперь большой капиталист... из деловой поездки домой, как правило, привозят денежки?" Эш запнулся; похоже, Тельчер намекал на полицайпрезидиум, что бы это значило? Что было известно этому жидовскому трюкачу? Разве он сам знал что-либо об этой поездке; он напустился на Тельчера: "Да идите вы к черту, не привез я никаких денег". "Не в обиду сказано, господин Эш, не сердитесь на меня, это я так, между прочим". Они зашли к матушке Хентьен, и у Эша снова возникло ощущение, будто Тельчер посвящен во что-то и мог бросить ему в обвинение ужасное "убийца". Он никак не решался осмотреться в забегаловке по сторонам. Наконец он поднял глаза и увидел на том месте, где висел портрет господина Хентьена, белое пятно, по краям которого свисала паутина. Он покосился на Тельчера, тот молчал, очевидно, ничего не заметил, нет, тот вообще ничего не заметил! Его охватило желание устроить какую-нибудь озорную выходку, частично из озорства, а частично для того, чтобы отвлечь внимание Тельчера от того места, где висела фотография; он направился к музыкальному автомату и запустил его громыхающую музыку; на шум вышла матушка Хентьен, и Эшу пришло в голову поприветствовать ее громко и с доверительной сердечностью; он охотно представил бы ее как госпожу Эш, если он и подавил в себе такую очаровательную шутку, то не только потому, что был признателен ей и готов с пониманием отнестись к ее сдержанности, но также и потому, что господин Тельчер-Тельтини вряд ли был достоин такой чести. Правда, Эш вовсе не чувствовал себя обязанным заходить очень уж далеко во всех этих скрытностях, и когда Тельчер пообедав, намерился уходить, он не пошел с ним как обычно чтобы затем каким-либо образом отделаться от него и вернуться, а сказал совершенно открыто, что он еще задержится, поскольку хочет полистать свои газеты. Он вытащил газеты из кармана, но вскоре засунул их обратно. Посидел немного. Его руки спокойно лежали на коленях, Читать не хотелось. Посмотрел на светлое пятно на стене. А когда все стихло, начал подниматься наверх. Он был благодарен матушке Хентьен, и они приятно провели послеобеденные часы, снова обсуждая проблему с продажей забегаловки, и Эш подумал, что, может быть, Оппенгеймер сможет найти покупателя. Проявляя внимание друг к другу, они поговорили и о женитьбе. На покрывале было пятнышко, похожее на маленького мотылька; но это была просто грязь. Вечером он решил, что должен продолжить поиски девушек. Между тем он подумал: а не посмотреть ли ему, как там дела у малыша, у Гарри? Найти его не удалось, и он уже хотел уйти из этой вонючей забегаловки, когда появился Альфонс. Толстяк имел довольно комичную внешность: жирные волосы беспорядочно прилипли к черепушке, шелковая рубашка была расстегнута, а из-под нее выглядывала белая безволосая грудь, напоминая чем-то растрепанную подушку. Эш не смог сдержать улыбку. Толстяк опустился за один из столиков у входа и вздохнул, Эш подошел к нему, на его лице все еще играла улыбка, казалось, он хочет его немножко ошарашить: "Привет, Альфонс, случилось что-нибудь?" Глаза музыканта в окружении заплывшего жиром лица остались тусклыми и смотрели враждебно. "Эй, закажи себе что-нибудь выпить и скажи, что стряслось". Альфонс выпил рюмку коньяку и продолжал молчать, наконец он выдал: "Боже правый... виноват во всем и еще спрашивает, что стряслось!" "Не говори ерунду, что случилось?" "Боже правый! Он умер!" Альфонс обхватил лицо руками и тупо уставился перед собой; Эш опустился рядом с ним за столик. "Но кто умер?" "Он его слишком сильно любил",-- пролепетал, запинаясь, Альфонс. Все снова приобретало какие-то комичные очертания. "Кто? Кого?" В голосе Альфонса послышались злые нотки: "Да не корчите вы здесь из себя, Гарри умер..." Так, так, Гарри умер, до Эша, собственно, никак не доходило, он непонимающим взглядом уставился на толстяка, по щекам которого текли слезы: "Прошлый раз своими разговорами вы довели его до полного безумия... он слишком сильно его любил... а прочитав об этом в газете, он заперся в своей комнате... сегодня днем... и теперь мы нашли его... веронал1". Так, так, Гарри -мертв; в чем-то это было правильно, но Эш не знал, в чем. Он сказал только: "Бедный мальчик", и тут вдруг понял, и душа его наполнилась чувством избавительного счастья: ведь днем он передал письмо в полицайпрезидиум; здесь наконец вздыбились убийство и ответное убийство, схлестнулись, как и положено, вопрос и ответ на него, здесь все было уплачено строго по счету! Странно только, что его в чем-то обвиняют; он еще раз повторил: "Бедный мальчик... почему он это сделал?" Альфонс с ошарашенным видом выпятился на него: "Да он в газе Веронал -- сильнодействующее снотворное средство. тах прочитал..." "Что?" "Да вот же",-- Альфонс кивнул на пачку газет, торчавшую у Эша из кармана пиджака. Эш пожал плечами -- он совсем забыл о газетах. Там в черной рамке, которая охватывала большую часть полосы, с многократными повторениями на последней странице, чтобы траурное известие дошло до всех его фирм и филиалов, до всех служащих и до всех без исключения рабочих, сообщалось, что господин Эдуард фон Бертранд, председатель наблюдательного совета, кавалер высоких наград и т.п. скончался после тяжелой непродолжительной болезни. В статье на первой странице рядом с почетным некрологом говорилось, что усопший, предположительно, в состоянии помешательства покончил жизнь самоубийством, застрелившись из револьвера. Эш читал все это, но оно его мало интересовало. Он просто констатировал, насколько все-таки правильно было, что фотографию убрали сегодня. Странно, что абсолютно посторонний человек -- этот музыкант, смог наделать столько шума вокруг всего этого, С выражением легкой иронии на лице он доброжелательно и успокаивающе похлопал толстяка по жирной спине, заплатил за его шнапс и отправился к госпоже Хентьен. Вышагивая неспеша и с удовольствием, он размышлял о Мартине и о том, что тот уже не сможет догнать его и угрожать своим костылем. И это тоже было хорошо. Оставшись один, музыкант Альфонс зажал в кулаке виски и уставился в пустоту. Эш казался ему злым человеком, как и все мужчины, которые ходят к женщинам, дабы обладать ими. Он был убежден, что все эти мужчины приносят с собой несчастья. Они казались ему безумцами, несущимися по миру, при приближении которых не остается ничего другого, как покориться. Он презирал этих мужчин, которые глупо и затравленно приносились откуда-то и жаждали не жизни, которую они, очевидно, вообще не видели, а чего-то такого, что лежит за ее пределами и за что во имя своего рода любви они разрушают жизнь. Музыканту Альфонсу было слишком тоскливо, чтобы четко сформулировать для себя все это; но он знал, что эти мужчины, хотя и говорят о любви с большой страстью, но в виду имеют всего лишь обладание или что там еще под всем этим подразумевается. Его это, конечно, не касается, он ведь в лучшем случае рассеянный человек и опустившийся оркестрант; но он знал, что приняв решение в пользу женщины, окажешься ой как далеко до постижения абсолютного. И он прощал злобную ярость мужчин, поскольку понимал, что она берет истоки в страхе и разочаровании, понимал, что те страстные и злобные мужчины пребывают чуточку за вечностью, чтобы она защитила их от страха, который стоит за спиной и сообщает им о смерти. Он был глупым и рассеянным оркестровым скрипачом, но он мог играть по памяти сонаты и, обладая разнообразными знаниями, вопреки своей печали мог посмеяться над тем, что люди в преисполненном страха стремлении к абсолютному хотят любить вечно, отрицая, что в таком случае их жизни не суждено познать конец, Пусть они относятся к нему с пренебрежением, поскольку ему приходится играть и попурри, и быструю полечку, но он все же понял, что эти загнанные, ищущие абсолютное в земном, всегда находят только символы и подделки того, что они ищут, не зная даже, как назвать это, и созерцают они смерть другого без сожаления и грусти, поскольку бесконечно поглощены своей собственной; они охотятся за обладанием, чтобы быть поглощенным и им, ведь они таят надежду найти в нем прочность и неизменность, которые должны иметь власть над ними и оберегать их, и они ненавидят женщину, ради которой приняли решение ослепнуть, ненавидят ее, потому что она просто символ, который они, преисполненные ярости, разбивают, поскольку они опять переданы во власть страха и смерти, Музыкант Альфонс испытывал чувство сострадания к женщинам: они ведь не находят ничего лучшего, чем попасть во власть этой разрушающе тупой страсти обладания, но они в меньшей степени преследуемы страхом, впадают в больший восторг, когда окружены бесконечным потоком музыки, пребывают со смертью в близких и доверительных отношениях; в этом женщины похожи на музыкантов, и будь ты сам всего лишь толстым оркестровым музыкантом-гомосексуалистом, можно все равно испытывать чувство душевной близости с ними, можно хоть в какой-то степени понять их представление о том, что смерть представляет собой нечто траурное и прекрасное, зная, что плачут они не потому, что их лишили обладания, а потому, что у них забрали что-то, чем можно пользоваться и что можно созерцать, что было хорошим и нежным. О, какой хаос эта жизнь, непонимаемая жаждущими обладания, едва ли понимаемая другими, и все же представление о ней дает музыка, звучащий символ всего мыслимого, устраняющий время, чтобы сохранить его в каждом такте, отменяющий смерть, что-бы в звучании снова возродить ее, Тот, кто подобно женщинам и музыкантам догадался об этом, может позволить себе быть рассеянным и глупым, и музыкант Альфонс ощутил всю тучность своего тела, словно это было хорошее мягкое покрывало, через которое можно было прощупать что-то ценное и достойное любви: пусть люди его презирают и называют оскорбительно бабой, да, он просто бедный пес, и тем не менее для него многообразие вечности доступнее, чем тем, кто оскорбляет его и все же превращает всего лишь маленький кусочек земного в символ и цель своего печального стремления. Он был тем, кому было позволительно презирать других. Эша ему тоже было жаль, и ему припомнились героические воинственные звуки, сопровождавшие борцов при выходе на арену для того, чтобы их подзадоренное мужество забыло о смерти, стоящей за спиной. Он задумался над тем, не сходить ли ему к Гарри и не постоять ли немного у гроба, но восковый цвет лица внушал ему ужас, и он предпочел набраться и сидеть, рассматривая гостей и официантов, которые суетились вокруг и несли на своих лицах отпечаток смерти. В тот же час той же ночи с постели поднялась Илона, в свете маленького красного масляного светильника под изображением Богородицы она рассматривала спящего Бальтазара Корна. Он похрапывал, а когда храп прекращался, то это смахивало на смолкание музыки в театре перед ее номером; в сопящий звук его дыхания врывался тогда тонкий свист летящих ножей. Об этом она, конечно, не думала, хотя письмо Тельчера призывало ее вернуться к прежней работе. Рассматривая Корна, она попыталась представить его без черных усов и как он выглядел еще маленьким мальчиком. Она не знала точно, зачем делает это, но ей казалось, что в такой ситуации Матерь Божья, изображение которой она постоянно видела на стене, скорее простит ей ее грех, состоявший в том, что она использовала Корна перед святыми очами Божьей Матери для греховного удовольствия, и если бы раньше она не заразилась болезнью, то у нее были бы дети. То, что приходилось оставлять Корна, ее не волновало, она знала, что будет кто-то другой, ее не заботило и возвращение к Тельчеру; она не сильно ломала себе голову над тем, что он ждет ее в Кельне и достанется ей, она просто знала, что нужна ему, чтобы он в кого-нибудь швырял свои ножи. Не волновало ее и то, что она должна будет уехать в Америку, она уже достаточно много поколесила по свету. Жизнь ее протекала без надежды и без страха. Она умела бросать людей, но сегодня ощущала себя все еще во власти Корна. На шее у нее был шрам, она соглашалась с тем, что мужчина, которому она изменила и который хотел ее убить, был прав. Если бы Корн изменил ей, то она бы его не убила, а просто облила кислотой. Такое разделение находило свое объяснение, как ей казалось, в ревности: ведь кто обладает, стремится уничтожить, а кто просто пользуется, может довольствоваться тем, что приводит объект в негодность. Это касается всех людей, в том числе и английскую королеву, потому что все люди одинаковы и никто не любит делать что-либо хорошее другому. Стоит она на сцене -- светло, лежит с каким-то мужчиной -- темно. Жизнь -- это еда, а еда -- это жизнь. Как-то один уже покончил с собой из-за нее; это событие мало ее волновало, но думала она о нем охотно. Все остальное погружалось в сумерки, и в сумерках передвигались люди, подобно темным теням, которые то сливались друг с другом, то снова устремлялись в разные стороны. Все творили одно только зло, словно бы им нужно было наказать себя, когда они искали друг у друга утех. Илона даже слегка гордилась, что и она совершила зло, и когда тот покончил с собой, это смахивало на кару и возмездие, которые были признаны за ней Богом за ее бесплодность. Многое было непостижимо, невозможно было мысленно разобраться в смысле происходящего; только когда рождались дети, сумерки, казалось, сгущались, приобретая телесную ощутимость, и было похоже, что мир теней навечно заполняется сладкой музыкой. Наверняка поэтому несет и Мария там, наверху, над красным светильником своего младенца Иисуса. Эрна выйдет замуж и нарожает детей; почему Лоберг не берет ее вместо этой колючей малышки с желтоватой кожей? Она продолжала рассматривать Корна и не находила на его лице ничего из того, что искала: его заросшие волосами кулаки лежали на покрывале, они никогда не были ни нежными, ни молодыми. Ей стало страшно от его тучного с отблесками красного огня лица, на котором торчали усы и босиком она тихонько прошла к Эрне, мягко и расслабленно скользнула под ее одеяло, нежно прижалась к ее угловатому телу и в таком положении уснула. Теперь Эш держался почти как жених или, вернее, как покровитель, потому что они хотя еще и не сообщили всем о своей связи, но Эш тем не менее знал, как подобает вести себя со слабой женщиной, а она не возражала, чтобы он покровительствовал ее интересам. Ему позволено было вести дела не только с поставщиком минеральной воды и мороженого, но и с Оппенгеймером, которому по его инициативе была доверена продажа забегаловки. Предприимчивый Оппенгеймер занимался, собственно, наряду с театральными делами налаживанием посреднических контактов при продаже земельных участков, он также имел связи с разнообразными агентствами, и, само собой разумеется, охотно согласился заняться этим делом. Впрочем, в данный момент его озабоченность вызывали другие проблемы. Он пришел, чтобы осмотреть дом, но остановился посреди лестницы и сказал: "Невозможно объяснить, проблема с этим Гернертом; дай Бог, чтобы с ним ничего не случилось... впрочем, то, что беспокоит меня, это же не мое дело". И каждый раз пытаясь успокоить самого себя, он постоянно возвращался мыслями к тому, что вот уже восемь дней, как о Гернерте нет ни слуху ни духу, и это именно сейчас, когда они намереваются завершить представления и еще понадобятся деньги на гонорары и ликвидацию задолженности по арендной плате. То, что Гернерт, такой порядочный человек, может задолжать за аренду, ему никогда даже и в голову не приходило. К тому же дела до последнего времени шли блестящим образом, ну просто превосходно, А теперь, естественно, не было денег даже на покрытие накладных расходов, Да, самое время ставить точку, "А тягловая лошадка, Тельчер этот, дал ему уехать, не оставив себе даже ключей от кассы, он ничем не может распоряжаться. У него же деньги вложены в этих Дармштадцев!.. Забота об этом -- ниже достоинства этого господина Тельчера, господин деятель искусства". Эш вначале безучастно внимал этим речам, тем более, что ему казалось вполне понятным, что голова Тельчера куда больше занята Америкой, чем борцовскими представлениями, которые доживают свои последние дни. Но тут он встрепенулся: деньги у Дармштадцев? Он набросился на Оппенгеймера: "В тех деньгах, которые у Дармштадцев, есть и доля моих друзей: нужно получить деньги обратно!" Оппенгеймер покачал головой, "Меня это, собственно говоря, совершенно не интересует,-- сказал он,-- в любом случае я буду телеграфировать Гернерту в Мюнхен, Он должен приехать, привести все в порядок. Вы правы, зачем ходить вокруг да около", Эш согласился с таким решением, и телеграмма была отправлена; ответа они не получили. Обеспокоенные, через два дня они отправили телеграмму с оплаченным ответом госпоже Гернерт и узнали, что Гернерта вообще дома нет, Это было подозрительно, А в конце недели необходимо было произвести платежи! Пришлось обратиться в полицию; полиции удалось выяснить, что остаток средств со счета Гернерта был снят еще около трех недель назад, теперь не оставалось ни малейшего сомнения; Гернерт вместе с деньгами просто смылся! Тельчер, который защищал Гернерта до последнего момента, а теперь называл себя самым тупым евреем на всем белом свете, поскольку снова позволил оставить себя в дураках такому плохому человеку. Тельчера подозревали в том, что он действовал Гернерту на руку. С учетом отданного в залог участка земли он приложил все усилия, чтобы доказать свою невиновность, и помогло ему в этом то, что у него в кармане не было денег, чтобы прожить даже ближайшие несколько дней. Беспомощный, словно ребенок, он корил себя и весь свет, постоянно повторяя, что вот-вот должна приехать Илона, он целыми днями жужжал Оппенгеймеру в уши о немедленном ангажементе. Оппенгеймеру было не так уж сложно не пасть духом, речь-то ведь шла не о его деньгах; они утешал Тельчера: не так уж все и плохо, из него как владельца земельного участка выйдет великолепный директор театра; если бы он только достал немножечко оборотного капитала, то все было бы в самом лучшем виде и он заключил бы со старым Оппенгеймером еще кое-какие сделки. Это показалось Тельчеру убедительным, он настолько быстро и интенсивно вернулся в свое прежнее деловое настроение, что в его голове моментально созрел новый план, с которым он, сломя голову, помчался к Эшу. Ну а Эш был более чем разозлен таким жизненным поворотом. Хотя он всегда предполагал, даже знал, что дело до поездки никогда не дойдет, и, наверное, поэтому так пассивно и вяло занимался набором девушек, хотя он испытывал даже чувство определенного удовлетворения оттого, что его внутреннее чутье не подвело его, жизнь его все-таки была сориентирована на американский проект, и теперь он переживал глубочайшее потрясение, ему даже казалось, что его отношения с матушкой Хентьен лишились почвы. Куда теперь с ней? И как он теперь выглядит перед этой женщиной?! Ей хотелось видеть его господином над всей этой шайкой деятелей искусства, а теперь он так позорно попался этой банде на удочку! Ему было стыдно перед матушкой Хентьен. Под такое настроение и приперся Тельчер со своим проектом: "Послушайте, Эш, да вы же теперь большой капиталист, вы можете стать моим компаньоном". Эш уставился на него, как на ненормального: "Компаньоном? Не иначе, как вы сошли с ума. Так же хорошо, как и мне, вам известно, что с Америкой -- дело дрянь". "Но ведь зарабатывать можно и в Европе,-- отреагировал Тельчер,-- и если бы вы хотели с выгодой вложить свои деньги..." "Какие деньги?!"- заорал Эш. "No, no, не стоит из-за этого так громко кричать; может же такое случиться, что кто-то что-то получит в наследство",-- пытался успокоить Эша Тельчер, чем привел его в совершенную ярость. "Вы точно свихнулись,- рычал он - что за вздор? Не достаточно, что я так влип по вашей милости..." "Если Гернерт, этот негодяй, слинял, то вы не можете винить меня в этом...-- обиженно говорил Тельчер,-- я пострадал сильнее вашего, а поскольку дела мои плохи, то ни к чему меня еще и оскорблять, тем более, что я предлагаю вам верное дело". "Речь идет не о моих убытках, а об убытках моих друзей..." - буркнул Эш, "Я даю вам возможность вернуть деньги". Затеплилась, естественно, надежда, и Эш спросил, как Тельчер представляет себе это дело. Ну, с земельным участком можно уже кое-что начинать, то же говорит и Оппенгеймер, а Эш ведь и сам видел, что зарабатывать можно, если мастерски взяться за дело. "А если нет?" Тогда будет один выход -- продать земельный участок и согласиться с Илоной на какой-нибудь ангажемент, Эш задумался: так... тогда Тельчеру придется снова идти с Илоной на сцену... метать ножи?., так, так... он хотел бы подумать... На следующий день он навел справки у Оппенгеймера - с Тельчером желательно держать ухо востро. Оппенгеймер подтвердил сказанное Тельчером. "Так?.. Тогда он вынужден будет снова выйти с Илоной на сцену..." "За мной дело не станет, я то уж устрою ему ангажемент,- сказал Оппенгеймер,- а что ему еще остается делать, Тельчеру этому?" Эш кивнул: "А если он возьмет на себя договор аренды, ему нужны будут деньги?.." "Не располагаете ли вы парой тысяч?" -- поинтересовался Оппенгеймер. Нет, таких денег у него нет. Оппенгеймер покачал головой: без денег ничего не получится; может быть, удастся заинтересовать этим делом кого-то другого... как, например, насчет госпожи Хентьен, которая, как говорят, хочет продать свое заведение и будет иметь кучу денег. Повлиять здесь он бессилен, сказал Эш, но он передаст предложение госпоже Хентьен. Занимался он этим неохотно, возникла новая задача, но без ее решения -- никуда. У Эша было ощущение, что ему наносят удар сзади. Не исключено, что Оппенгеймер с Тельчером дуют в одну дуду; оба -- жиды! Почему этот тип не займется чем-нибудь другим, а все мечет ножи? Словно нет на свете честной и приличной работы! И что это там за вздор он нес о смерти и наследстве? Они завели его в тупик, как будто бы знали, что все должно было случиться именно так, что должны были быть защищены Илона от ножей, а мир -- от несправедливости, что жертва Бертранда не напрасна и что не зря была снята фотография господина Хентьена! Нет, невозможно давать чему-либо обратный ход, ведь речь идет о справедливости и о свободе, которую больше нельзя вверять ни демагогам, ни социалистам, ни этим продажным газетным писакам. Вот в чем состояла задача. А то, что он должен был спасти деньги Лоберга и Эрны, казалось ему словно бы частью, символом той более высокой задачи. И если Тельчер не возьмет на себя договор аренды, то деньги будут окончательно потеряны! Деваться некуда. Эш взвесил все "за" и "против", просчитал все варианты, в результате он получил однозначное решение: ему придется уговорить матушку Хентьен немедленно согласиться послужить делу решения этой задачи. Когда для него все прояснилось, неуверенность и злость оставили его. Он оседлал велосипед, поехал домой и написал Лобергу подробное письмо о невероятном и возмутительном преступлении господина директора Гернерта, добавив, что он, Эш, предпринял надежные меры для спасения взносов и просит дорогую фрейлейн Эрну не волноваться. С Америкой, значит, было покончено. Окончательно. Приходилось теперь оставаться в Кельне. Дверца клетки захлопнулась. Заперли. Факел свободы угас. Странно, но сердиться на Гернерта он не мог. Обвинение предъявлялось, скорее, кому-то другому, тому, кто вопреки соблазну и надежде с благородным видом отверг возможность скрыться в Америке. Да, в этом, наверное, состоял закон, что тот, кто приносит себя в жертву, должен прежде всего пожертвовать своей свободой, и это было справедливо. Однако оставалась еще одна невероятная ситуация. Эш повторил: "Заперли", словно нужно было убедить себя самого в этом. И будучи почти уверенным в своей правоте, испытывая всего лишь легкие угрызения совести, он сообщил матушке Хентьен, что пока им придется отложить отъезд в Америку, поскольку туда уже уехал Гернерт, чтобы заняться организацией дела. Матушке Хентьен, конечно, можно было порассказать, что хочешь; она же никогда не интересовалась ни борцовскими представлениями, ни господином директором Гернертом, а из того, что происходило вокруг, она вообще воспринимала только то, что ей подходило, Так что и сейчас она не услышала ничего другого, кроме того, что переезда в эту страну авантюристов, чего она сильно побаивалась, не будет, и это было похоже на приятный ливень успокоения, обрушившийся столь неожиданно на ее душу, так что она, наслаждаясь, вначале помолчала немного, затем сказала: "Завтра я вызову маляра, а то скоро зима и стены не успеют как следует высохнуть". Эш был ошарашен: "Красить? Ты же хотела продать свою забегаловку!" Матушка Хентьен подбоченилась: "Нет, до нашего отъезда пройдет куча времени, надо покрасить -- дом должен хорошо смотреться", Эш не стал настаивать, просто пожал плечами: "Не исключено, что расходы удастся заложить в продажную цену". "Да",-- согласилась матушка Хентьен, Впрочем окончательно отделаться от сомнений она не смогла -- кто знает, правда ли изгнана американская химера-- и полагала более чем оправданным тряхнуть ради дома и гарантированного покоя мошной. Поэтому Эш и Оппенгеймер были в высшей степени приятно удивлены, когда не потребовалось длительных уговоров, чтобы матушка Хентьен поняла, что театральное дело и при отсутствии Гернерта нуждается в финансировании; так же быстро было получено ее согласие подписать закладную на дом, Оппенгеймер сразу же, перестраховки ради, принес все необходимые документы. Сделка прошла без сучка и задоринки, а Оппенгеймер заработал один процент комиссионных. Таким образом матушка Хентьен стала совладелицей нового театрального дела, организуемого Тельчером; при посредничестве Оппенгеймера в населенном рабочим людом Дуйсбурге было арендовано помещение, и это оправдывало надежду на то, что матушка Хентьен будет иметь свою долю с хорошей прибыли. Эш поставил три условия: во-первых, он сохраняет за собой право бухгалтерского контроля, во-вторых, перед выкупом земли подлежала выплате задолженность по взносам Лоберга и Эрны (это было совершенно справедливо, только матушке Хентьен знать об этом было совершенно не обязательно) и, в-третьих, он потребовал от удивленных Тельчера и Оппенгеймера включить в текст контракта обязательство вычеркнуть из возможных выступлений жонглеров блестящий номер с метанием ножей. "Ерунда какая-то",-- была реакция обоих господ; но Эш был непреклонен. Пока что, собственно говоря, события протекали по вполне приемлемому руслу. Жертва матушки Хентьен сделала его обязанным ей до гроба, и пересмотреть свое решение он уже не мог. Хотя ненавидимая им забегаловка и не была продана, но закладную тоже можно было считать первым шагом к уничтожению прошлого, Да и в поведении матушки Хентьен появилось нечто, свидетельствовавшее о начале новой жизни. Она не возражала против его планов женитьбы, так же как не возражала против подписания закладной, а душу ее переполняла такая нежность, которую до сих пор никто в ней и заподозрить не мог. Осень была ранняя и холодная, она снова носила коричневое бумазейное платье и частенько бывала без лифчика. Даже ее строгая прическа стала, казалось, мягче; без сомнения, она уже больше не носилась со своей щепетильностью относительно внешности, этим прошлое тоже отличалось от настоящего. Эш, тяжело ступая, расхаживал по дому. Если уж ты ничем не занимаешься и тебя заперли, то это, по крайней мере, должно приносить хоть какую-то пользу. Впрочем, новой жизнью это не назовешь. Завтракал он в общем зале и ужинал там же. Матушка Хентьен отпускала самые разнообразные высказывания в адрес рассевшегося здесь бездельника и тунеядца, но кормила его охотно. Эшу было приятно и то и другое. Он от корки до корки прочитывал газеты, иногда рассматривал видовые открытки в зеркальной рамке и был рад тому, что там не было ни одной, подписанной его почерком. А приличия ради присматривал он за работой маляров. Матушке Хентьен хорошо было говорить, что она уже заботится о новой жизни! Для женщин это вообще проще, и Эш улыбнулся, новую жизнь они могут носить где угодно, особенно часто -- под сердцем. Поэтому, наверное, они не любят выходить в новый мир, в их четырех стенах уже все есть, считают, что для сохранения невинности нужно просто сидеть в клетке! Там они чистят и драят, думая, что новой жизни возможно достичь каким-то там ничтожным механическим порядком. Новая жизнь в клетке? Как будто это так просто! Нет, мизерными средствами, маленькими изменениями новую жизнь, состояние невинности в темнице не возвести. Преодолеть неизменное, имевшее место, земное не так-то легко. Неизменен дом, от закладной на нем и следа нет. Неизменны улицы и башни, вокруг которых завывает ветер, а на дуновение будущего нет больше и намека. Собственно говоря, нужно было бы подорвать Кельн с четырех сторон, сровнять его с землей, чтобы не осталось камня на камне, которые пробуждают в памяти матушки Хентьен прошлое и воспоминания. Неизменно важно шествует она по улицам, а люди приподнимают шляпы, и каждому известно, чье имя она несет. Видит Бог, не так мыслилось все это, когда жертвы ради предполагалось взять на себя и ее старение, и стирание ее очарования. Да, поседей она за ночь, стань она в одно мгновение совершенной старухой, не вызывающей никаких воспоминаний, никем не узнаваемой, чужой, ничем не связанной больше с привычным окружением,-- да, вот это была бы новая жизнь! Эш невольно пришел к мысли, что матери с каждым ребенком становятся все более старыми и что женщины, у которых нет детей, не стареют; они неизменны и мертвы, для них не существует времени. Но в ожидании новой жизни они полны надежды, что снова начнется отсчет их времени, а это и старение и новая девственность одновременно, надежды на состояние невинности всего живого, дремотное предчувствие смерти, и тем не менее-- новой жизни, царства избавления во всем мире. Сладостная несбыточная надежда. Это, конечно, вряд ли соответствовало бы вкусу матушки Хентьен. Она назвала бы это анархистскими идеями, Может, и по праву. Как раз когда попадаешь в темницу, то возникают революционные мысли, ведутся революционные разговоры. Эш поднимался по лестнице вверх, затем спускался вниз, проклинал дом, чертыхался на ступеньки, ворчал на рабочих. Хорошо же выглядит здесь новая жизнь! Светлое пятно на стене там, где висела фотография хозяина пивной, было теперь закрашено, так что вполне можно было подумать, что фотографию сняли всего лишь из-за покраски и ни по какой другой причине. Эш, запрокинув голову, уставился на стену. Нет, это вообще не новая жизнь, та, которая начата здесь, а совсем наоборот, время, должно быть, пошло вспять. Эта женщина ведь определенно рассчитывала на то, чтобы повернуть все вспять, сделать все непроисходившим. Как-то раз после уборки она спустилась в зал, запыхавшаяся, потная, но довольная: "Фу, трудно даже себе представить, насколько необходимой для дома была вся эта работа". Эш рассеянно поинтересовался: "А когда последний раз делалось все это?", но в голове у него вдруг шевельнулась догадка, что это, должно быть, было по случаю ее бракосочетания с Хентьеном; шарахнув по столу так, что задребезжали тарелки, он заорал: "Клетку ведь красят как раз перед тем, как посадить в нее новую птичку!" Невелик грех был бы, поколоти он ее прямо здесь, в забегаловке. Ему чертовски надоело вертеть головой в разные стороны, когда каждый раз приходилось окунаться в прошлое. При этом она еще требует, чтобы он ухаживал за ней; однако возникало такое впечатление, что с замужеством она не так уж и спешит. Во всем неотвратимо, снова и снова накатывало прошлое. В ее новых удобствах и нежности угадывалась оседлость, все говорило о том, что она не только замышляет возобновить прежнюю жизнь и продолжать ее на веки вечные, но и используя в качестве оружия любовь, намеревается низвести любовника до уровня второстепенного украшения, своего рода рисованного украшения в доме своей жизни. Она стремилась снова ограничить даже ту полуофициальную доверительность, которой она одарила, подавая таким образом определенные гарантии их союзу. Когда он ездил в Дуйсбург, чтобы проверить, как Тельчер ведет дела, она не нашла ни единого слова признательности, а когда он пригласил ее-- может, и она съездит с ним,-- так она сразу же заподозрила его в неблаговидных делишках, заявив, что он может остаться, где ему заблагорассудится, там, вероятно, найдется место и для него. Матушка Хентьен была права! И в этот раз! По праву продемонстрировав ему, что в ее доме он не более чем чужой мальчик-сирота, которого терпят, но с которым ни в коем случае нельзя было заключать союз. И тем не менее она была неправа! И это, наверное, было самым ужасным, потому что из-за кажущегося оправданным отклонения, из-за кажущейся справедливой кары каждый раз по-новому выглядывал старый идиотский страх, и он -- Август Эш -- женитьбой на ней, должно быть, преследовал одну простую цель-- заполучить ее деньги, Это в очередной раз стало совершенно понятно, когда пришли документы по закладной; какое-то время матушка Хентьен ковырялась в них с обиженным видом, а затем полным претензий тоном произнесла: "Жаль, такие высокие проценты... я могла бы прекрасно оплатить все это со своего сберегательного счета", в результате чего стало яснее ясного, что у нее были накоплены деньги и что она предпочла скрыть это, предпочла лучше подписать закладную, чем сообщить ему об имеющихся деньгах, не заикаясь уже о настоящем бухгалтерском контроле. Да, такой была эта женщина. Она ничему не научилась, ничего не знала о царстве избавления, да и не желала ничего знать. А новая жизнь была для нее ничего не значащим словом. О, она снова устремилась к той деловой и магистральной форме любви, в сети которой его угораздило попасть и которая становилась для него все более невыносимой; это был круговорот, из которого он никак не мог вырваться. Происшедшее казалось неизбежным и неизменным. Неуязвимым. И будь даже уничтожен весь город, мертвые сохранят свое могущество. Ну а тут объявился еще и Лоберг. Высказал свои подозрения, поскольку выплачен был всего лишь вложенный капитал, а; не та сумма прибыли, на которую возлагались надежды. Таких; претензий Эшу как раз только и недоставало. Впрочем, когда идиот этот слегка смущенно, но не без некоторой гордости сообщил, что у них каждый пфенниг на счету, поскольку Эрна в таком уже положении, что вопрос со свадьбой необходимо решать со всей серьезностью, то для Эша это прозвучало, как голос из потустороннего мира, и он понял, что жертвоприношение еще не завершено. Маленькая и жалкая надежда, что этот ребенок, от которого он уже отказался, может все же быть ребенком Лоберга, захлебнулась в неземном осознании кары, нависшей над совершенной любовью, в пользу которой он принял решение, нависшей для возмездия за непростительное легкомыслие, в котором угрожающе хрипит смерть, распространяя проклятие бесплодности, тогда как на свет будет рожден ребенок, зачатый в грехе и без любви. И хотя в его душе клокотала злость на матушку Хентьен, которая ничего этого не знала и думала только о покраске своего дома, его желание, чтобы она подняла руку, дабы убить его, снова стало неимоверно сильным. Невзирая на все это, ему пришлось поздравить Лоберга; пожимая ему руку, он сказал: "Прибыль по возможности должна быть начислена... как подарок на крестины". А что ему, впрочем, оставалось? Он прошелся рукой по коротким торчащим волосам -- на ладони осталось ощущение легкого зуда. От Лоберга он также узнал, что Илона вскоре собирается перебраться в Дуйсбург. И он решил, что с ближайшего первого числа ежемесячно Тельчер должен будет присылать в Кельн по почте отчеты о ведении дел для контроля. Да, а что ему, впрочем, оставалось? Все ведь было в порядке. Эрна родит ребенка в браке, он женится на матушке Хентьен, а в забегаловке будет произведена покраска и постелен коричневый линолеум, И никто понятия не имеет, что прячется за всеми этими красивыми гладкими моментами, никто не знает, кто отец ребенка, который теперь будет носить имя Лоберга, и что та совершенная любовь, в которой он стремился найти спасение, оказалась ничем иным, как сплошным обманом, чистейшим надувательством, совершаемым для того, чтобы скрыть то, что он здесь сшивается как какой-то последователь портного, мечется в этой клетке как человек, помышлявший о бегстве и далекой свободе, а теперь способный всего лишь трясти решеткой. Сумерки сгущались, и никогда не рассеяться туману по ту сторону океана. Теперь он старался бывать в этом доме пореже -- его угнетало чувство тесноты и недоверия, Он болтался по набережной, рассматривал полосы из рыбьей чешуи на поверхности воды, провожал взглядом корабли, которые медленно спускались вниз по течению. Доходил до моста через Рейн, брел дальше до полицайпрезидиума, до оперного театра, оказывался в городском парке, чтобы постоять на скамейке-- перед глазами девушка с тамбурином -- и запеть, да, это, наверное, было самое подходящее, запеть о плененной душе, освобождаемой силой избавляющей любви. Они, должно быть, абсолютно правы, эти идиоты из Армии спасения, что прежде всего необходимо найти путь к настоящей совершенной любви. Даже сам факел свободы не способен, наверное, осветить путь к избавлению, тот ведь не получил избавления, невзирая на все возможные поездки в Америку и Италию. Ложь не может служить ориентиром ни в чем, остаешься один-одинешенек, словно сирота, мерзнешь, стоя на снегу и ожидая, что на тебя мягко опустится милость любви. Тогда, да, тогда может произойти и чудо, чудо совершенного осуществления. Возвращение сироты. Чудо раздвоения мира и судьбы, и ребенок, за которого ушел тот, был бы не ребенком Эрны, а их, и она, вопреки всему, будет носить настоящую новую жизнь! Скоро у нас выпадет снег, мягкий пушистый снег. И плененная душа получит избавление, аллилуйя, он будет стоять на лавке, стоять выше, чем тот, который всегда был настолько выше. И верный себе, он впервые назвал ту, которая благодаря ему должна была стать матерью, по имени -- Гертруда. Вернувшись домой, он заглянул ей в лицо. Лицо имело дружественное выражение, а уста доверительно перечисляли ему, что она приготовила в первой половине дня, Нельзя сказать, что Август Эш был голоден, так что он отказался от еды. Его бросило в дрожь, и он окончательно понял, что ее лоно лишено жизни или, что еще хуже, можно ожидать какого-нибудь уродца. Слишком уж он был уверен в проклятье, слишком уверен в убийстве, совершенном мертвым над женщиной. Снова грудь болезненно распирало желание задать ей вопрос, который он никак не решался сформулировать: они не могли иметь детей или они просто предавались своим наслаждениям? Злость на матушку Хентьен росла, он снова потерял способность называть ее тем именем, которым ее называл покойник, да, он даже поклялся себе, что с его губ это имя слетит не раньше, чем до нее дойдет, в чем дело. Но до нее не дошло. Она принимала его заботливо и по-деловому, оставив его один на один с его одиночеством. Он пытался смириться с судьбой: дело, может, и не в ребенке, а в ее готовности иметь его, и он был полон ожидания этой готовности. Но и здесь она оставила его одного, а когда он, дабы приободрить ее, завел разговор о том, что им было бы неплохо после женитьбы завести детей, она просто сухо деловым тоном ответила: "Да", но того, на что он рассчитывал, она ему не дала, и по ночам, когда они бывали вместе, она не просила его, чтобы он сделал ей ребенка. Он поколотил ее, но до нее так и не дошло, и она молчала, пока он не пришел к выводу, что это бесполезно; так что возникло даже сомнение, что, впрочем, неизбежно, а не таким ли образом она взывала к господину Хентьену о ребенке, и ребенок, отцом которого он видел себя, был бы в ее лоне такой же случайностью, что и ребенок из семени Хентьена? Женщина не способна оказать мужчине помощь в вызванных сомнениями муках недоказуемого. И чем больше он мучил себя, тем с большим непониманием она наблюдала за происходящим; и тем не менее вся его напористость шла на убыль, становясь, так сказать, всего лишь символом и намеком, Его протест ослабевал. Ибо он осознавал, что в реальности никогда не может быть исполнения, осознавал все более четко, что даже самые дальние дали пребывают в реальности, лишено смысла любое бегство, чтобы найти там спасение от смерти, и исполнение, и свободу, и даже ребенок, выйди он живым из материнского лона, значит не более чем случайный крик наслаждения, в котором его зачали, замирающий и долгое время сдерживаемый крик, который абсолютно ничего не доказывает. Чужой ребенок -- такой же чужой, как ушедший звук, чужой, как прошлое, чужой, как мертвый и смерть, поскольку земное неизменно, пусть даже и кажется по-другому; и родись сам мир снова, он, невзирая на смерть избавителя, в земном никогда не достигнет состояния невинности, даже когда подойдет конец времен. Хотя Эш и не осознавал все это достаточно отчетливо, однако сего вполне хватило, чтобы он занялся обустройством земной жизни в Кельне, подыскивал приличное место и занимался своим делом. Благодаря хорошим отзывам, которые были у него на руках, он нашел более высокую и ответственную должность из всех, занимаемых им когда-либо, вернув себе уважение и восхищение, которые уже заготовила для него матушка Хентьен. Она распорядилась покрыть полы в своей забегаловке коричневым линолеумом, и теперь, когда угроза выезда, как казалось, окончательно миновала, она сама начала заводить разговоры об американских воздушных замках. Он поддерживал их частично потому, что чувствовал: она считает, будто такими разговорами доставляет ему радость, частично из чувства долга: поскольку хотя он вряд ли когда-либо сможет увидеть Америку, но с пути туда он никогда не сойдет, не свернет, вопреки невидимому, держащему в руках копье, готовому нанести удар, а знание, колеблющееся между желанием и представлением, говорит ему, что путь этот-- скорее символ и намек на более высокий путь, который нужно пройти в реальности и для которого они -- всего лишь земное зеркальное отражение, колеблющееся и размытое, словно картина на темной поверхности пруда. Все это было ему не совсем понятно. Но он осознал, что это просто чистая случайность, когда сложение колонок оказывается правильным, так что ему все же можно. рассматривать земное словно бы с более высокой ступеньки словно бы из сияющего замка; и часто казалось, будто сделанное, сказанное и случившееся было не более чем занавес на тускло освещенной сцене, представление, которое забывается и которого никогда не было, прошлое, за которое никто не может ухватиться, не усилив земного страдания. Исполнение в реальности всегда терпит неудачу, но путь тоски и свободы бесконечен, и его никогда не пройти до конца, он узкий и странный, как путь лунатика, даже если это путь, ведущий в распахнутые объятия родины, к ее дышащей груди. Эш был чужим в своей любви и все же начал поддерживать более доверительные, чем раньше, отношения с земным, так что ничего не произошло и все осталось на своих местах, собственно говоря, в неземном, когда он справедливости ради должен был решить кое-какие земные проблемы для Илоны. Он говорил с матушкой Хентьен о свободной Америке, о продаже забегаловки и о женитьбе, словно с ребенком, желание которого охотно исполняют, иногда он пребывал в состоянии, когда снова готов был называть ее Гертрудой, хотя ночью, когда он погружался в нее, она для него была безымянной. Они шли рука об руку, но каждый своим отличным от другого и бесконечным путем. Их женитьба и продажа хозяйства по сильно заниженной цене были всего лишь этапами на пути символа, на пути приближения к более высокому и вечному, которое, не будь Эш таким вольнодумцем, можно было бы даже назвать Божественным. Но он все же знал, что всем нам здесь, на земле, суждено отмерять свой путь, опираясь на помощь ближнего. IV Когда театр в Дуйсбурге обанкротился, а Тельчер и Илона опять оказались без куска хлеба, Эш и его жена вложили почти все, что осталось от ее имущества, в театральное предприятие, и вскоре они окончательно потеряли все свои деньги. Но Эш нашел место старшего бухгалтера на крупной промышленной фирме в приходившемся ему родиной Люксембурге, что вызвало небывалое восхищение в душе его супруги. Они шли по жизни рука об руку и любили друг друга. Иногда он ее еще поколачивал, но все реже и реже, а в конце концов и вовсе прекратил.