Сейчас же речь шла о деньгах для Лоберга и Эрны. Обсудить это дело с Гернертом было непросто: по вечерам господин директор жаловался на пустой зал, а найти его днем было еще сложнее; в "Альгамбре" он никогда не появлялся, свою квартиру, казалось, он вообще никогда не посещает, а у Оппенгеймера было две дерьмовые пустые комнаты и ни единого человека в них. Если же его спрашивали, где он принимает пищу, то он отвечал: "Ах, мне достаточно одного бутербродика, отцу семейства не пристало кутить", что, естественно, не совсем соответствовало истине, потому что, когда английская транспортная фирма перешла из собора в отель, кто это там выходил из мраморного вестибюля отеля? Господин Гернерт собственной персоной, сытый и с толстой сигарой в зубах. "Визит престижа, дорогой друг",-- сказал он и начал изображать такое, будто ему вовсе и не нравится жить в отеле у собора, даже и со всей семьей. Сегодня, впрочем, дела обстояли по-другому: не дать господину директору улизнуть! А вечером Эш открыл дверь директорского кабинета, ухмыляясь, запер ее за собой, спрятал ключ в карман брюк и, про должая ухмыляться, представил пойманному таким образом Гернерту чистый "Расчет прибыли на вложения господина Фрица Лоберга и фрейлейн Эрны Корн", объясняя, что оба указанных лица должны получить на свое вложение капитала в размере 2000 марок прибыль по 1123 марки, итого 3123 марки, а внизу стояло: "В качестве доверенного лица собственноручно подписано, Август Эш". Кроме того, он хотел бы получить и свои собственные денежки. Гернерт поднял ужасный крик. Во-первых, Эш не имеет законных полномочий, а во-вторых, борцовские представления еще не завершены, а прибыль, приносимая еще не завершенным делом, обычно не выплачивается. Какое-то время продолжалась словесная перепалка, с многочисленными стонами и причитаниями Гернерт наконец согласился выплатить Эшу половину требуемой для Лоберга и Эрны суммы, тогда как вторая половина должна была остаться в деле и сослужить хорошую службу при возможном получении дальнейшей прибыли. Но для себя Эш, кроме дорожных расходов в сумме пятьдесят марок, не смог больше выбить ни марки. Может, он оказался слишком уж уступчивым. Впрочем, для поездки этого вполне хватало. Госпожа Хентьен пришла на вокзал в платье из коричневого шелка, она осторожно посматривала по сторонам: не видно ли кого-нибудь из знакомых, кто бы мог потом распустить слухи, ибо народу, невзирая на утренние часы, было видимо-невидимо. С другой платформы в противоположном направлении отходил поезд, в котором имелось несколько вагонов для переселенцев, чехов или венгров, и там было чем заняться нескольким членам Армии спасения, То, что матушка Хентьен провожает его, свидетельствовало о полном порядке; самое время расстаться ей со своей глупой скрытностью. Но о переселенцах и членах Армии спасения Эш был крайне невысокого мнения. "Сброд чертов",-- ругнулся он. Одному Богу известно, почему они так злили его, Может быть, он тоже заразился этим глупым желанием делать из всего тайну, ибо проходя мимо девушки из Армии спасения, он демонстративно отвернулся в другую сторону. Госпожа Хентьен заметила это: "Может, тебе неудобно, что я здесь с тобой? Может, она вообще едет с тобой, твоя зазноба?" Эш довольно грубым образом запретил ей нести подобную чушь. Но, увы, безуспешно: "Ну, к чему это, компрометировать себя из-за мужчины... с кем поведешься, того и наберешься". Эш снова поймал себя на том, что не понимает, что привязывает его к этой женщине. Когда она стояла перед ним здесь в дневном свете, то исчезали видения ее женских прелестей и темной ниши, те видения, которые преследовали его, как только он оказывался вдали от нее, они исчезали в никуда, словно их никогда и не было. В тот раз он и матушка Хентьен ездили тем же поездом в Бахарах; тогда это началось, не исключено, что сегодня оно и закончится. Она, наверное, почувствовала его безучастность, потому что внезапно выпалила: "Если ты только мне будешь изменять, то увидишь..." Ему, польщенному, захотелось побольше послушать обо всем этом; к тому же его забавляло наступать ей на мозоли: "Чудненько, еще сегодня я кого-нибудь найду себе... и что же я увижу?" Она опешила, не сказав ни слова в ответ. Ему стало жаль ее, и он сжал руку, тяжело и неловко лежавшую в его руке. "Ну, ну, так что же произойдет?" Она ответила с отсутствующим взглядом: "Я убью тебя". Это прозвучало словно клятва, словно избавляющая надежда; тем не менее он заставил себя засмеяться. Она же осталась при своих мыслях. "А что мне еще остается? -- и после непродолжительного молчания продолжила: -- Может, ты вообще едешь в Обер-Везель?.. К той особе?" "Чушь какая, я тебе уже сто раз говорил, что я должен закончить свои дела с Лобергом в Мангейме... мы ведь все-таки собираемся в Америку". Госпожу Хентьен это не убедило: "Не обманывай меня". Эш с нетерпением ждал, когда же подадут сигнал к отправлению; он никак не может расколоться, что едет к Бертранду: "Разве я тебе не предлагал поехать со мной?" "Это же было несерьезно". Но сейчас, перед самым сигналом к отправлению, ему показалось, что его предложение было более чем серьезным, и держа ее за руку повыше локтя, он попытался поцеловать ее, ему захотелось этого; она оттолкнула его: "Послушай-ка, здесь, на глазах у всех!" И тут подошло время садиться в вагон, Он, собственно, намеревался ехать прямо до Баденвайлера, и только увидев вывеску на станции Санкт-Гоар, окончательно решил еще сегодня сделать остановку в Мангейме. Да, а из Мангейма он черканул бы ей пару строк; это ее успокоит; Эш нежно улыбнулся, подумав о том, что она намеревалась его убить; ну что ж, можно, собственно, сделать все это небезосновательным. Впрочем, посещение Баденвайлера таило в себе опасность, было чем-то, где речь шла обо всем, но существовала некая заповедь приличия -- прежде всего доставить по назначению чужие деньги. В памяти всплыло выражение: "Нельзя играть человеческой жизнью", и его звучание постепенно слилось с ритмом стучащих колес. Эш видел, как матушка Хентьен поднимает изящный револьвер, а затем снова услышал голос Гарри: "Ты ничего ему не сделаешь". Теперь перед ним толпились и Лоберг, и Илона, и фрейлейн Эрна, и Бальтазар Корн, и было странно, что он так давно их не видел; а может, все это время они и не жили вовсе. Они ритмично, в такт, поднимали руки, приветствуя его, и казалось, что ими двигает, дергая за внезапно появившиеся ниточки, невидимый и приятный кукольник, Купе третьего класса похоже на тюремную камеру, а на подмостках слева вверху, там, где у человека обычно дырка на месте выпавшего зуба, задернуты серые кулисы, кулисы из картона, за которыми не скрывается ничего, кроме серых, припавших пылью сценических стен. Но на кулисах можно прочитать слово "Тюрьма", и хотя известно, что там ничего нет, все-таки знаешь, что в тюрьме сидит кто-то, кого просто не существует, и тем не менее он -- главное действующее лицо. Но подмостки, на которые наезжают подобно зубам тюремные кулисы, очерчены в глубине полотном, на котором нарисован изумительной красоты парк. Среди могучих деревьев пасутся косули, и девушка, на которой платье с переливающимися блестками, рвет цветы. Возле темного пруда, фонтан которого, обеспечивая прохладу, извергает в воздух белый луч, подобный блестящему кнуту, стоит садовник в широкополой шляпе, в руках он держит бросающие отблески ножницы, а рядом с ним -- собачка. И уж совсем в глубине угадываются огни и украшения великолепного замка, на стенах которого развеваются черно-бело-красные флаги. И все это снова вызывает сомнения в его существовании. Теперь, когда поезд все ближе и ближе подъезжал к Мангейму, Эшу пришло в голову, что Эрна наверняка уже спит с целомудренным Иосифом, хотя, собственно, это было настолько естественно, как нос на лице или ноги для ходьбы, что не стоило себе и голову ломать. Ничто и никто не смог бы заставить Эша изменить такое мнение: а чем еще прикажете тем двоим друг с другом заниматься? И тем не менее он ошибался. Ибо если само собой разумеющимися могут быть ситуации, когда жизнь становится убогой или два лица противоположного пола не могут прийти к согласию, то кое-что может все же быть не столь естественным, как хотелось бы думать. Тот, кто подобно Эшу пребывает в обыденно-земной жизни или приподнялся над ней лишь на самую малость, легко забывает, что существует еще царство избавления, в котором все земное превращается во что-то неосязаемое, так что в какое-то мгновение может возникнуть вопрос, ногами ли люди ходят, не говоря уж о том, спят ли два человека в одной постели. Здесь, впрочем, случилось так, что Лоберг частично из-за своей стеснительности, а частично из-за постоянного недоверия к особам женского пола, особенно после того, как он, получив один мерзкий опыт, начал испытывать страх перед ядом отвратительной болезни, не решался переступить черту благородной и душевной дружбы, да и вообще он думал, что Эрна была подвержена постоянным искушениям со стороны распутника, жившего рядом. Да, вот таким был Лоберг. Он просто совершал с фрейлейн Эрной Корн прогулки, попивал с ней кофе и считал это временем очищения и покаяния, которое закончится лишь тогда, когда он получит знак свыше, когда, так сказать, будет дан знак истинной избавляющей милости. Хотя Эшу и была известна добродетель этого идиота, но он не представлял себе масштабов этой добродетели, однако еще меньше он мог ожидать, что сам не отказался от мысли утешить." фрейлейн Эрну, что он, если и не был ей близок по духу, то уж по плоти был просто родным, и что она, может быть, по этой причине не особо спешила подавать Лобергу знак избавляющей милости, а может, даже и специально затягивала время поскольку усматривала в этом правильную подготовку к cyпpyжеству, Да, всего этого Эш не мог представить, ну а меньше всего могло уложиться в его воображении то, что оба охотно занимались выискиванием в его характере отталкивающих черт и, склонные к мечтательности, они даже верили, что в таком общем интересе найдут хорошую основу для жизненного союза. Не имея понятия обо всех этих обстоятельствах, Эш рассчитывал на дружески-праздничную встречу. Но вместо этого фрейлейн Эрна, увидев его у двери своего дома, скорчила испуганную физиономию. "Ах,-- сказала она, быстро взяв себя в руки,-- как это мило, господин Эш, снова видеть вас в наших краях, особенно любезно с вашей стороны, господин Эш, что вы так дружески напоминали о своем существовании, что даже ни разу не потрудились прислать хоть бы открыточку. Да уж, кто платит, тот заказывает музыку", за этим последовали всякие прочие колкости, так что Эшу как-то даже не сразу удалось войти в переднюю. Корн же, услышав голоса, вышел из своей комнаты в одной рубашке, а поскольку он по складу характера был более грубым человеком, чем его сестра, то практически не вспоминал об Эше в течение этих двух месяцев и, следовательно, не ставил ему в вину его молчание, более того, он бы крайне удивился, если бы Эшу взбрело в голову написать ему; так вот, Корн был искренне рад, и не только потому, что оставался привязанным ко всему, что когда-либо знал, он снова увидел в вернувшемся Эше источник веселья и, более того, достойную похвалы прибыль от пустующей комнаты. К тому же ему нужны были средства на Илону, С дружескими возгласами он тряс гостю руку и пригласил его сразу же заруливать в пустую комнату, Такая сердечность для человека, который начинал ощущать себя не совсем в своей тарелке, что бальзам на душу, и Эш собрался было занести пожитки в свою комнату, которая только его и ждала, как фрейлейн Эрна попридержала его и, слегка повернувшись к брату, сказала, что она не знает, возможно ли это. Ну тут уж Корн психанул: "А почему это вдруг невозможно! Если я сказал, что возможно, значит возможно". Вне всякого сомнения, Эшу, будь он тактичным человеком, нужно было бы откланяться со словами сожаления, но если бы он даже и был таковым, в чем его ни в коем случае нельзя было заподозрить, то слишком уж он близко знал это семейство, чтобы не задвинуть правила приличия за собственное любопытство; что здесь произошло? Он просто застыл с выражением удивления на лице. Фрейлейн Эрна между тем, не привыкшая особо церемониться, достаточно быстро удовлетворила его любопытство, поскольку с шипением набросилась на брата: он не может ее, которая стоит на пороге добропорядочного брака, заставлять спать с посторонним мужчиной под одной крышей; ей и без того пришлось испытать в этом доме достаточно сраму, и если бы ее избранник не был столь великодушным человеком, то она не смела бы даже и мечтать о совместной жизни с ним. На что Корн на своем местном наречии отрезал: "Как бы не так, закрой пасть, голуба, Эш остается здесь". А Эш, пропустив мимо ушей все намеки фрейлейн Эрны, воскликнул: "Вот это сюрприз, от всего сердца поздравляю, фрейлейн Эрна, и кто же тот счастливец?" Тут уж, естественно, фрейлейн Эрне не оставалось ничего другого, как принять поздравления и сообщить, что они с господином Лобергом почти что уже договорились. Она взяла Эша под руку и отвела его в комнату. Да, кстати, с минуты на минуту должен подойти и ее жених. И поскольку они только что заговорили о Лоберге, то у Корна появилась великолепная идея спрятать Эша в темный угол с тем, чтобы ничего не знающий господин жених схватился как ошпаренный, когда Эш, словно привидение, внезапно вмешается в разговор. Когда в передней раздался звонок и Эрна побежала открывать дверь, Эш послушно ретировался в темный угол. Корн, оставшись за столом, подавал ему решительные знаки, чтобы тот еще сильнее зажался в угол. Корн ведь был человеком, для которого совершенство определялось технической точностью, и он жутко злился, если что-то было не так. Но не из-за страха перед сердящимся Корном застыл Эш, словно мышь, в своем углу, о нет, он ни в коем случае не был малым, который по первому требованию кидался бы в угол, к тому же угол, где он находился, совсем не был местом наказания или унижения; абсолютно добровольно он еще сильнее прижался к стене, его даже не волновало то, что он испачкает побелкой рукава одежды, потому что в этом затененном углу ему неожиданно и странно захотелось, чтобы расстояние между ним и теми, кто сидел за столом, стало как можно большим. Тех нескольких минут, которые прошли до того, как Лоберг вошел в комнату, ему оказалось недостаточно, чтобы объяснить себе все это, но ему представилось, что он снова соскальзывает в то характерное одиночество, которое как-то было связано с Мангеймом и запрещало сходиться там с кем-либо очень близко, в то требуемое одиночество, которое сейчас воспринималось им как такое благо, что даже казалось недостаточно полным, и если бы он вжимался все больше и больше в свой угол, то превращался бы в избавляющегося и возвышенного отшельника, уединившегося от мира в своей келье, в дух над столом тех, кто был связан плотью. Это, конечно, не могло продолжаться долго, ведь такие размышления могут тесниться в голове только в том случае, если не хватает времени додумать их до конца или даже реализовать, Эш тоже выпустил эти мысли из сознания, когда Лоберг, как и планировалось, вошел в комнату и был так ошарашен, что даже обрадовался присутствию гостя. Эш, конечно, не был составной частью сего круга, к этим людям он имел самое скромное отношение, как, впрочем, и Илона, но сейчас, сидя вокруг стола, они стали похожи на одну семью и принялись расспрашивать друг друга о многих вещах. А поскольку эти вопросы скоро коснулись проблем благосостояния, то Эш с гордым видом извлек бумажник и кошелек и отсчитал 1561 марку и 50 пфеннигов, Фрейлейн Эрна радостно ухватилась за деньги, ибо решила, что это ее доля вместе с прибылью; когда же Эш объяснил, что она должна была бы получить так много, но пока ей придется разделить эту сумму с Лобергом, поскольку вторая половина осталась в деле, она раскричалась: теперь вот вместо прибыли она получила только лишь убыток. И даже когда он попытался ей все объяснить, она не захотела слушать, вопя, что она не даст заговорить себе зубы, что она очень даже хорошо умеет считать; она притащила листок бумаги и карандаш, пожалуйста -- двести девятнадцать марок и двадцать пять пфеннигов насчитала она на листке, черным по белому, и продолжая ругаться, сунула листок Эшу под нос. Лоберг молчал как рыба; будучи предпринимателем, он, должно быть, очень даже хорошо понял расчет. Что, не хочешь портить отношений с госпожой невестой, идиот трусливый? Эш грубо отрезал: "И у нашего брата есть понятие о приличии, пожалуй, даже большее, чем кое у кого, кто здесь воды в рот набрал". Он схватил Эрну за руку, сжимающую листок, зло и в высшей степени резко прижал ее к столу. Может, до нее все-таки дошла суть дела, или же причиной была жесткая хватка Эша, но фрейлейн Эрна заткнулась. Корн, который до сих пор сидел за столом с безучастной физиономией, просто сказал, что Тельчер, морда жидовская, наверняка мошенник. Ну что ж, тогда он должен сообщить куда следует, ответил Эш, о каждом мошеннике необходимо сообщать куда следует, вместо того, чтобы кидать за решетку невиновных. И поскольку трусливое и непорядочное поведение Лоберга тоже должно быть наказано, Эш унизил его словами: "Невиновных забывают! Соизволил ли, к примеру, господин Лоберг проведать бедного Мартина?" Эрна, сидевшая рядом, сгорбленная и преисполненная горькой обиды, возразила, сказав, что ей известны другие люди, которые забывают своих друзей, наносят им даже убытки, тем более, что это было; задачей господина Эша позаботиться о господине Гейринге. "А я для этого сюда и приехал",-- выпалил Эш. "Ага,-- встрепенулась фрейлейн Эрна,-- значит, в противном случае мы бы только и видели господина Эша,-- И помедлив, почти с испугом естественно, из-за желания не сдаваться в своей мужественной: борьбе, добавила: -- и наши денежки тоже". Но Корн, соображающий довольно туго, произнес: "Жидовскую морду следовало бы засадить". Впрочем, теперь это было замечательное решение, и хотя Эш, собственно, сам его предложил, ему захотелось возразить это всего лишь убогое и половинчатое решение по сравнению с лучшим, более радикальным, духовным, так сказать, решением. Что это даст засадить Тельчера на пару месяцев в тюрьму, если Илона после его выхода снова будет стоять перед ножами. Только сейчас он обратил внимание, что ее, которая в общем-то принадлежала к этому кругу, здесь нет, словно так и нужно было: избежать того, чтобы он попадался ей на глаза до тех пор, пока не управится со своими делами. Впрочем, дело там, дело здесь -- мысли роятся вокруг великой жертвы,-- а одновременно даются обещания, что это принесет дивиденды! Если действительно навести порядок, то затее с борьбой без сомнения придет каюк. И поскольку он таким образом только усилил подозрения ворчащей Эрны, что намерен все-таки рисковать для себя ее деньгами, возникло чувство долга, которое, по сути, и не было неприятным; но поскольку остальных это не трогало, то его голос сорвался на крик: значит, вот она, благодарность, и вообще он сильно жалеет, что приехал сюда с деньгами, раз уж его здесь так принимают, то по поводу оставшейся суммы он напишет Гернерту. Пусть поступает так, как ему заблагорассудится, отрезала фрейлейн Эрна. Впрочем, она сама может написать, он ведь однозначно снял с себя всякую ответственность. Она не будет делать этого. Прекрасно, в таком случае он напишет, он ведь порядочный человек. "Скажите пожалуйста!"-- съязвила фрейлейн Эрна. Эш потребовал чернил и бумаги и уединился в своей комнате, потеряв всякий интерес к присутствующим. В своей комнате он принялся расхаживать размашистыми шагами, как это он обычно делал в состоянии сильного волнения. Затем он начал насвистывать песенку, чтобы те за стенкой не вообразили себе, что он злится, а может, он насвистывал потому, что на душе было чертовски одиноко. Скоро послышались голоса Эрны и Лоберга. Они разговаривали в передней шепотом; очевидно, Лоберг все еще испытывал страх перед гневом Эша: его белесые глазенки от беспомощности так и бегали туда-сюда. Эш, как он частенько делал это, сравнил образ Лоберга с образом матушки Хентьен. Бедная, сейчас и она бессильна что-либо сделать и вынуждена со всем смириться. Он прислушался, не моют ли Эрна с Лобергом ему косточки. Хорошенькое положение, в которое поставила его своей дурацкой ревностью матушка Хентьен; на кой ему все это нужно было, он уже давным-давно мог бы быть в Баденвайлере. В передней все стихло, Лоберг ушел; Эш уселся за стол и написал ровным бухгалтерским почерком: "Господину Альфреду Гернерту, директору театра, в настоящее время пребывающему в Кельне, театр "Альгамбра". Прошу переслать мне мой актив в сумме 780,75 марок с одновременным производством соответствующего расчета. С уважением". Зажав лист бумаги в одной руке, а чернильницу с пером в другой, он направился в комнату Эрны. Эрна в войлочных шлепанцах как раз расстилала постель, Эш удивился, что она успела так быстро сменить обувь. Она уже намерилась было возмутиться вторжением, но тут обратила внимание на его оснащение: "Ну и что вы хотите со своей бумажкой?" "Подпишите",-- скомандовал Эш. "У вас я не подпишу больше ничего..." Но, подумав, она все-таки просмотрела письмо и пошла с ним к столу: "А впрочем, как угодно"; хотя и бесполезно все это, денежки-то тю-тю, промотали, прокутили, с этим придется смириться, господину Эшу на это, конечно, наплевать. В ходе ее причитаний в нем снова возникло странное чувство долга перед ней; а что, уж он поможет ей с ее деньгами, он взял ее за руку, чтобы показать, где расписаться. Попытка высвободить руку снова разозлила его; он сжал руку еще сильнее, можно даже сказать, что он вел себя с Эрной грубо, и это было уже во второй раз, когда фрейлейн Эрна, оказавшись беззащитной, не знала, что сказать. Эш как-то не особо задумывался над своим поведением, он просто тянул ее руку к ту подписи, но тут его резанул ее косой змеиный взгляд, это было похоже на вызов. Когда он схватил ее в объятия, ее щека прижалась к его груди. Он не стал утруждать себя ответами на вопросы, был ли этот порыв отголоском ее прежней влюбленности, или она просто хотела отомстить Лобергу за его неспособность быть мужчиной, или -- и это казалось Эшу наиболее близким к истине-- она пошла на это просто потому, что он оказался в этот момент именно здесь, что так должно было произойти, ибо уже отпала необходимость устраивать перепалку по поводу их женитьбы. Все вдруг стало на свои места: у Эрны появился жених, а он вместе с матушкой Хентьен слиняет в Америку; улеглась также злость на Лоберга, возникло даже какое-то чувство жалости к этому идиоту, который был так похож на матушку Хентьен, к тому же и фрейлейн Эрна могла вполне набраться от своего жениха кое-чего в интимном общении, так что было ощущение, будто Эрна -- частичка матушки Хентьен, и говорить об измене было бы неуместным. Поскольку воспоминания о старых стычках еще не окончательно испарились, то они медлили, это было подобно моменту враждебной стыдливости, и Эш почти был готов, не сделав задуманное, снова ретироваться в свою комнату, как это уже однажды случилось. Тут она вдруг прошептала: "Тсс, тихо", и отпрянула от него; в коридоре скрипнула дверь, и Эш сообразил, что пришла Илона. Они стояли, не двигаясь. Но как только шаги затихли и в двери Корна щелкнул замок, они тут же бросились в объятия друг друга. Когда позже он залезал в свою кровать, его голова была забита мыслями о матушке Хентьен, он успокаивал себя тем, что остановился в Мангейме только для того, чтобы рассеять ее ревнивое недоверие. Ну вот вам и результат дурацкой ревности. Еще сегодня утром его угроза изменить ей была, естественно, просто шуткой. А сейчас то, чего так боялась матушка Хентьен, случилось, но не по его вине. К тому же это была, собственно говоря, даже и не измена; такой женщине не так-то просто изменить. Тем не менее он поступал по-свински. А почему? Да потому, что платить по счетам нужно было без промедления, потому что ему, как порядочному человеку, надо было бы быть уже в Баденвайлере, а не обращать внимание на эту дурацкую ревность. Ну а теперь есть что есть. Вот тебе и сюрприз, но изменить, увы, ничего невозможно. Эш повернулся к стене. - Открыв глаза, он узнал свою старую комнату; яркое утреннее солнце пробивалось сквозь гардины, его лучи покалывали, словно наконечники шпаги: не пора ли уже идти на свой склад? Тут он вспомнил, что у него уже нет ничего общего со Среднерейнским пароходством. Некому было звать его к столу. Он мог валяться в постели столько, сколько ему хотелось, хотя это уже и не доставляло никакого удовольствия. Очень возможно, что теперь матушка Хентьен его прикончит, она же ведь никогда не поймет, что он оставался ей верен, она хочет его прикончить, и в этом не было никакого сомнения. Тот, кто стоит в преддверии смерти -- свободен, а тот, кто получил избавление ради свободы -- обречен на смерть. Перед его глазами возникли зубчатые стены замка, на которых беззвучно развевалось черное знамя, но это могла бы быть и Эйфелева башня, ибо кому дано отличить будущее от прошлого! В парке-- гробница девушки, убитой кинжалом. Да, перед смертью девушке все позволено, все свободно, все, так сказать, безвозмездно и странным образом ни к чему не обязывает. Позволено подойти на улице к любой женщине и пригласить ее переспать с кем-нибудь, и это так же приятно не накладывает на нее никаких обязательств, как в случае с Эрной, которую он оставит сегодня или завтра, дабы исчезнуть во мраке. Он слышал, как она возится там, за стеной его комнаты, маленькая костлявая коза, и он ждал, что она зайдет к нему как прежде-- ведь надо же пользоваться моментом пока еще не сыграл кое-куда. Матушке Хентьен не дано было понять, что разрешение на измену можно получить лишь самой изменой и что грудь распирает желание быть убитым за это что могла она понимать в таких сложных бухгалтерских расчетах, как ей удалось бы обнаружить ошибки в этих бухгалтерских расчетах? Да и способна ли малейшая ошибка покачнуть здание свободы. Тут до него донесся с кухни голос фрейлейн Эрны: "Можно ли занести почтенному господину чашечку кофе?"' "Нет,-- спохватился Эш,-- я сейчас выйду"; он спрыгнул с кровати, моментально оделся, выпил свой кофе и оказался на трамвайной остановке, сам удивленный тем, как быстро все это было сделано. Лишь ожидая трамвай, который отвез бы его к тюрьме, он задумался над тем, только ли мысль о посещении тюрьмы столь быстро согнала его с кровати или, может быть, виной тому был голос Эрны? Однако прелестным этот голосок не назовешь, несмотря на то, что он звучал так же жалобно, как вчера вечером. Нытьем еще никому не удавалось подтолкнуть Эша к чему-либо. Дело, значит, не в голосе, иначе Эш уже давным-давно покинул бы этот дом, еще тогда, например, когда она позвала его на кухню посмотреть на спящую Илону. Впрочем, смотреть на Илону ему вообще ни к чему, ни здесь, ни где-либо еще. А лучше всего, наверное, держаться от всего этого подальше и не знать, что это, вероятно, было просто бегство от Эрны и ее злых утех, бегство от этого ни к чему не обязывающего удовольствия, которое должно содержать в себе все, но которое испытывает отвращение к дневному свету, ибо ночь -- единственно подходящее время для свободы. В тюрьме он узнал, что посетителей допускают только три раза в неделю; ему следует подъехать еще раз завтра. Эш задумался. Как быть? Немедленно продолжить свой путь в Баденвайлер? Поскольку свобода его действий была нарушена, он начал чертыхаться, но наконец произнес: "Ну, ладно, отсрочим время казни", и выражение "отсрочка казни" настолько прилипло к нему, что постоянно звучало в ушах, даже давало ему ощущение какой-то благостной гордой дружелюбности по отношению к такому могущественному человеку, каким был президент Бертранд, поскольку отсрочка казни была теперь дарована и ему тоже, Нет, он не может уехать, исчезнуть во мраке, не повидав Мартина, да к тому же было бы просто смешно остановиться в Мангейме просто ради ночи, проведенной с Эрной. Отправляясь в дальний путь, не оставляют после себя нерешенных дел, тем более, если речь идет о том, чтобы перекинуться несколькими словами да проститься. Так что он прежде всего отправился в порт, чтобы навестить знакомых на складах и в столовой. Он ощущал себя почти как родственник, который вернулся из американского далека к дорогим его сердцу людям и которому только немножечко страшно, что его, теперь бородатого, не узнают. Вполне, например, могло случиться, что охрана на входе вообще не пропустит его на территорию порта. Но события развивались в более чем дружественном ключе, не в последнюю очередь потому, что все, кого он встречал, наверняка чувствовали, что претензий друг к другу уже быть не может; с волнующей сердечностью его сразу же поприветствовали охранники таможни, с ними у него завязался ни к чему не обязывающий разговор. Да, смеясь заметили они, поскольку он уже не работает в пароходстве, то и сотворить здесь чего-нибудь он тоже не должен был бы, и хотя Эш ответил, что он им еще покажет, что здесь он все же должен кое-что сделать, они все же не предприняли ни малейшей попытки удержать его, когда он заходил на территорию. Никто не мешал ему пребывать в великолепном расположении духа и с удовольствием рассматривать все эти баржи и краны, склады и железнодорожные вагоны, а когда он заглянул внутрь склада, на свежий воздух вышли сторожа и содержатели товарных складов и сгрудились вокруг него, словно братья. Чувства сожаления о том, что он оставил пароходство, не возникало, он просто пытался очень хорошо запечатлеть все в памяти и прикасался иногда к стенкам железнодорожного вагона или погрузочной платформы, Только в столовой его поджидало некоторое разочарование, ибо он не нашел там Корна, тот был глуп и чего-то спасался, а Эшу не оставалось ничего другого, как усмехнуться, он не держал зла на него из-за Илоны -- она ведь упорхнула, исчезла в неприступном замке. Так что он с одним полицейским опрокинул рюмочку шнапса, а затем отправился привычной дорогой, которая вела до угла улицы, где располагалась сигаретная лавка, поглядывавшая на него с преисполненным надежды видом, словно бы Лоберг сгорал от жуткого нетерпения поболтать c ним, Лоберг сидел за кассовым аппаратом и держал в руке большое устройство для обрезания сигар, когда Эш вошел, он с дружеским видом отложил устройство, поскольку считал себя обязанным за многое перед ним извиниться, во что никто из них не стал углубляться, ибо Эш готов был все простить и не хотел, чтобы Лоберг плакал, Вероятно, было против правил, что Лоберг заговорил об Эрне, но это была такая мелочь, что Эш едва ли обратил на это внимание, он был свободен! "Вы прекрасный товарищ,-- сказал Лоберг,-- и у нас во многом общие интересы". А поскольку Эш был свободен в том, чтобы говорить, что ему заблагорассудится, то он выдал: "Да, вас она не укокошит"; при этом он рассматривал его жалкую фигурку, которую матушка Хентьен могла бы раздавить одним большим пальцем, и ему стало жаль Эрну, поскольку она не способна даже на это. Лоберг испуганно улыбнулся, он немного побаи- вался грубоватых шуток и становился под взглядом своего свирепого гостя более жалким и мелким. Нет, это не тот противник, с которым Эшу хотелось бы помериться силами; сильны прежде всего мертвые, неужели же в жизни они выглядят как жалкие неудачники? Эш расхаживал по магазину, словно призрак, высматривая что-то по сторонам, он открывал то один ящичек, то другой, провел ладонью по гладкому прилавку, наконец, он сказал: "Будь вы мертвецом, вы были бы сильнее меня... но вас же вообще нельзя укокошить". Он добавил последнюю фразу пренебрежительным тоном, поскольку в голову внезапно пришла мысль, что даже мертвого Лоберга вряд ли нужно будет принимать во внимание; он знал Лоберга слишком уж хорошо, он останется идиотом. Но Лоберг, недоверчиво относящийся к женщинам, поинтересовался: "Кого вы здесь имеете в виду? Вы говорите об обеспечении вдовы? Я заключил договор о страховании жизни". "Впрочем, это основание подсыпать муженьку яду",-- выдал Эш и засмеялся так громко, что у него заболело где-то в горле. Да, матушка Хентьен -- вот это женщина! Она работает не с ядом, какого-то там Лоберга она просто наколола бы на булавку, словно жучка. Такую нужно уважать и с такой нужно считаться. Эша удивляло, что он мог сравнивать ее с Лобергом. Его даже немного трогало то, что она при этом выглядела как слабая женщина, и не исключено, что так оно и было. По спине у Лоберга поползли мурашки, глазки его забегали. "Яд",-- выдавил он, словно слышал это слово, используемое им ведь довольно часто, в первый раз или, по меньшей мере, в самой окончательной редакции. Смех Эша был благодушным и слегка пренебрежительным: "Ну, уж вас она не отравит; на это Эрна наверняка не способна". "Нет,-- произнес Лоберг,-- у нее золотое сердце; она не в состоянии даже муху обидеть.,." "Наколоть на булавку жучка",-- уточнил Эш. "Ах, ну конечно, нет",-- подтвердил Лоберг. "Но если вы не будете ей верны, она вас тем не менее укокошит",-- с угрозой в голосе проговорил Эш. "Я никогда не изменю своей супруге",-- заявил идиот. И тут Эшу в голову внезапно пришла приятная мысль: ему стало абсолютно понятно, почему он сравнивает Лоберга с матушкой Хентьен: Лоберг, собственно, был всего лишь бабой, эдаким своеобразным трансвеститом, и поэтому ему было абсолютно все равно, когда он спал с Эрной; Илона ведь тоже лежала в постели Эрны. Эш поднялся, занял прочное и устойчивое положение на ногах и широко развел руки в стороны и вверх, словно проснувшийся ото сна или распятый на кресте. Он ощущал себя крепким, сильным и благополучным малым, убить которого все-таки стоит. "Или он, или я",-- выпалил Эш и ощутил, что мир принадлежит ему -- Или он, или я",-- повторил он, меряя размашистыми шагами лавку. "Что вы имеете в виду?" -- спросил Лоберг. "Не вас,-- ответил Эш и продемонстрировал ему свой лошадиный оскал:-- Вам, вам достается Эрна". И так оно будет справедливо: у него здесь? прелестная ухоженная лавка вместе со страхованием жизни, он получит маленькую Эрну и сможет жить без мучений и головной боли; Эш же, напротив, очнулся и взял на себя бремя. А поскольку Лоберг продолжал петь Эрне дифирамбы, Эш сказал ему то, что тот хотел услышать и, собственно, уже давно ждал, как знак свыше: "Эх вы, со своей бредовой Армией спасения,.. если вы будете и дальше медлить, то девушка ускользнет из ваших рук. Уже время приниматься за дело. Вы, любитель лимонада". "Да,-- согласился Лоберг,-- да, я думаю, что время очищения теперь уже прошло". Лавка в свете немного мрачноватого летнего дня выглядела светло и дружелюбно; желтая дубовая мебель производила солидное и надежное впечатление, а рядом с кассой лежала книга с колонками тщательно суммированных цифр. Эш уселся на место Лоберга и написал матушке Хентьен, что доехал благополучно и намерен заняться решением своих дел. То, что его вторая ночь была также проведена с Эрной, он рассматривал как формальность, выполнить которую вправе свободный человек. Они, словно друзья, обсудили брак с Лобергом и занимались любовью почти что с нежностью и грустью, так, словно бы они никогда не враждовали друг с другом. А после этой долгой и бессонной ночи он поднялся с хорошим чувством, что помог Эрне и Лобергу в их счастье, ибо в человеке заключены разнообразные возможности, и в зависимости от логической цепи, которую он выстраивает вокруг жизненных проблем, он может доказать, какие они -- хорошие или плохие. Покушав, он сразу же отправился в тюрьму. У Лоберга он купил сигареты, которые намеревался передать Мартину; ничто другое в голову ему не пришло. Стало угнетающе жарко, и это напомнило Эшу послеобеденные часы в Гоарсхаузене, когда он сочувствовал Мартину, который изнемогал от жары. В тюрьме его отправили в комнату свиданий, зарешеченные окна выходили прямо в пустой двор. Покрашенные в желтый цвет здания отбрасывали резкие тени на голое пространство двора. Посередине площади что-то возводили, вероятно, эшафот, на котором должен был опускаться на колени осужденный, ожидая, когда на его шею опустится острый топор. Выяснив это для себя, Эш потерял всякое желание продолжать рассматривать двор и отвернулся от окна. Он принялся изучать комнату, Посередине стоял покрашенный в желтый цвет стол, чернильные пятна на котором свидетельствовали о том, что его притащили сюда из какой-то канцелярии, имелось также несколько стульев. Невзирая на тень, в комнате было неимоверно жарко, дообеденное солнце сильно накалило ее, а окна здесь не отпирались. Эша начало клонить ко сну. Затем он услышал шаги по вымощенному каменными плитами коридору и щелканье Мартиновых костылей. Эш поднялся со стула, словно должен был зайти какой-то начальник. Но в комнату с таким же видом, как и в забегаловку матушки Хентьен, вошел Мартин. Если бы здесь был музыкальный автомат, то он наверняка поковылял бы к нему и начал бы в нем ковыряться. Он осмотрелся и, как показалось, удовлетворенный тем, что Эш был в комнате один, подошел к нему и протянул руку: "Добрый день, Эш, любезно с твоей стороны, что ты решил проведать меня". Он прислонил костыли к столу, как он делал это у матушки Хентьен, и опустился на стул. "Ну, так садись же и ты, Эш". Надзиратель, который привел его, напоминал, благодаря своей форме, Корна; он, как и положено, остался стоять у двери. "Не хотите ли и вы присесть, господин старший надзиратель? Никто ведь больше не придет, а закладывать вас я, конечно же, не намерен". Мужчина пробормотал что-то о служебной инструкции, но подошел к столу и положил на него большую связку ключей. "Так,-- протянул Мартин,--теперь всем удобно", а затем трое мужчин молча сидели вокруг стола и рассматривали царапины на нем. Лицо Мартина пожелтело еще больше; Эш никак не решался спросить, как у него дела, Мартину не оставалось ничего другого, как улыбнуться, и он спросил: "Ну, Август, что новенького в Кельне? Как дела у матушки Хентьен и у других?" - Эш, невзирая на свои разогретые жарой щеки, залился краской, потому что внезапно у него возникло ощущение, будто он воспользовался тюремным заключением человека для того, чтобы похитить у него его друзей. К тому же он не знал, можно ли говорить о знакомых и друзьях откровенно в присутствии надзирателя. Не каждому понравится, что его имя упоминают в комнате свиданий. Он ответил: "Дела у всех идут нормально". Мартин, должно быть, угадал его мысли, поскольку не стал настаивать на подробном рассказе: "А у тебя самого?" "Еду в Баденвайлер" "Лечиться?" Эш подумал, что у Мартина нет оснований мешать ему, и он сухо ответил: "К Бертранду". "Черт побери, вот это поворот! Хороший человек, этот Бертранд". Эш не понял, продолжает ли Мартин шутить или он говорит это с иронией. Хороший голубой этот Бертранд, вот это правильно. Но говорить что-либо в таком роде в присутствии надзирателя он не решился, а только буркнул: "Ну, будь он таким уж хорошим, ты не сидел бы здесь". "Ты ведь не виноват", "Я? Так это же написано черным по белому, в строгом соответствии с законом, что я потерял свою невинность несколько раз". "Ах, оставь, наконец, эти свои глупые шуточки. Если уж Бертранд такой хороший человек, значит, необходимо ему рассказать, что тогда было. И он позаботится о том, чтобы тебя выпустили". "Это и есть истинная причина твоей поездки в Баденвайлер? -- Мартин улыбнулся и протянул ему руку через стол: -- Но, Август, что это пришло тебе в голову! Просто счастье, что Бертранда не будет на месте..."Эш встрепенулся: "А где он?" . "О, да он же постоянно в разъездах, в Америке или еще где-то". Эш насторожился: значит, Бертранд бывал в Америке! Опередил его, побывав раньше в сияющей свободе. И хотя он постоянно представлял себе, что величие и свобода далекой страны должны находиться в очень значительной, хотя и не совсем осознаваемой взаимосвязи с величием и свободой этого недостижимого человека, теперь у Эша возникло впечатление, что из-за поездки президента в Америку его собственные планы переселения потерпели абсолютный крах. А поскольку у него возникли такие мысли и потому, что все стало таким далеким и недостижимым, его охватила злость: "У президента нет проблем, чтобы поехать в Америку... в Италию, впрочем, тоже". Мартин охотно согласился: "Да ради Бога, хоть в Италию". Эш решил навести справки в центральном правлении Среднерейнского пароходства о местонахождении Бертранда. Но вдруг это показалось ему излишним и он сказал: "Он в Баденвайлере". Мартин засмеялся: "Ну что ж, ты, наверное, прав; они тебя все равно не пропустят... уж не скрывается ли какая-то зазноба за этой поездкой, а?" "Я уж отыщу средства и способы, чтобы меня пропустили",-- в голосе Эша звучала угроза. У Мартина возникли какие-то предчувствия: "Не делай глупостей, Август, не лезь к нему; он порядочный человек и достоин уважения". Очевидно, он не представляет себе всего того, что кроется за именем Бертранд, подумал Эш, но не мог ничего рассказать, поэтому просто выпалил: "Все они порядочные, даже Нентвиг,-- и после короткого размышления добавил: -- Мертвые тоже бывают порядочными, только цена этой порядочности определяется наследством, которое они оставляют кому-то". "Как это понимать?" Эш пожал плечами: "Никак, я просто так... да и, в конце! концов, до лампочки, порядочный кто-то там или нет; это всего лишь одна сторона медали; дело-то вообще не в нем, а в том что он сделал -- И со злостью добавил: -- В противном случае вообще невозможно будет ничего понять". Мартин насмешливо и в то же время озабоченно покачал головой: "Послушай, Август, здесь в Мангейме у тебя есть дружок, он вечно всем недоволен. Мне кажется, это он сбивает тебя столку..." Но Эш непоколебимо продолжал: "И без того невозможно разобраться, где белое, а где черное. Все перемешалось. Ты даже не знаешь, что произошло и что происходит,.." Мартин снова улыбнулся: "А еще меньше я знаю, что произойдет". "Будь в конце концов серьезным. Ты жертвуешь собой для будущего; это твои слова... единственное, что остается,--жертва для будущего и искупление за то, что произошло; порядочный человек жертвует собой, иначе все пойдет прахом", Тюремный надзиратель подозрительно прислушался: "Здесь запрещено вести всякие там революционные разговоры". Мартин сказал: "Это не революционер, господин надзиратель. Скорее вас можно обвинить в этом". Эш был просто ошарашен, что его мнение воспринято таким образом. Теперь он стал еще и социал-демократом! Ну и пусть! И с упрямым видом добавил: "А мне все равно, пусть будут революционными, Впрочем, ты сам всегда убеждал, что не имеет абсолютно никакого значения, порядочный человек капиталист или нет, потому что бороться нужно с капиталистом, а не с человеком". Мартин сказал: "Вот видите, господин старший надзиратель, стоит ли после этого встречаться с теми, кто тебя проведывает? Этот человек своими речами растравил мне душу. Где уж мне тут исправляться,-- И повернувшись к Эшу, добавил: -- Как был ты, дорогой Август, бестолочью, так и остался". Надсмотрщик вмешался: "Служба есть служба", а поскольку ему и без того было невыносимо жарко, он посмотрел на часы и заявил, что время свидания истекло. Мартин взялся за костыли: "Ну что ж. забирайте меня снова". Он протянул Эшу руку: "И позволь дать совет тебе, Август, не делай глупостей. Ну, и большое тебе спасибо за все". Эш был не готов к такому резко изменившемуся ходу событий. Он задержал руку Мартина в своей и, задумавшись, подать ли руку не вызывавшему дружественных чувств надзирателю, решил подать-- они ведь все-таки вместе сидели за одним столом, а Мартин удовлетворенно кивнул головой, Затем Мартина увели, и Эша опять удивило то, что выглядело это так, словно Мартин выходил из забегаловки матушки Хентьен, а он шел при этом в тюремную камеру! Все, что происходило в этом мире, казалось теперь безразличным. Но тем не менее это было не так: нужно просто пересилить себя. Перед воротами тюрьмы Эш вздохнул; он похлопал себя по бокам, чтобы убедиться в своем существовании, и обнаружил в кармане предназначавшиеся Мартину сигареты, в нем начала закипать эта проклятая необъяснимая злость, а с его губ снова слетели сочные ругательства. Даже Мартина он назвал вызывающим насмешки болтуном, демагогом, хотя, по существу, его не в чем было обвинить, максимум в том, что разыгрывает из себя главное действующее лицо, тогда как здесь в действительности речь идет о более важных делах, Но таковы все демагоги. Эш отправился обратно в город, разозлился на кондуктора трамвая из-за его неосведомленности и забрал свои вещи от фрейлейн Эрны. Она приняла его с большим расположением. А он в ярости на крайнюю запутанность всего в этом мире оставил это без внимания. Затем он наспех простился и поспешил на вокзал, чтобы поспеть к вечернему поезду на Мюльхайм, Если желания и цели начинают сгущаться, если мечты простираются аж до великих изменений и потрясений в жизни, то тогда путь сужается до темного туннеля и дремотное предчувствие смерти опускается на того, кто до сих пор бродил во сне: то, что было -- желания и мечты,-- проходит еще раз перед глазами умирающего, и можно назвать почти что случайностью, если это не приводит к смерти. Мужчина, тоскующий на далекой чужбине по своей жене или всего лишь только по родине своего детства, стоит в начале лунатизма, Кое-что, вероятно, уже подготовлено, он просто не обращает на это внимания. Так бывает, например, когда по дороге на вокзал ему бросается в глаза, что дома состоят из покрашенного кирпича, двери -- из распиленных досок, а окна -- из квадратных стекол. Или когда он вспоминает редакторов и демагогов, которые делают вид, словно они знают, где лево, а где право, тогда как ведомо это только женщинам, да и то далеко не всем из них. Но нельзя же постоянно думать о таких вещах, и со спокойной душой он пропустил на вокзале кружечку пива. Но когда он увидел, как, фыркая и пыхтя, подошел поезд на Мюльхайм, этот так уверенно движущийся к цели огромный и длинный червяк, то в его душу внезапно закралось сомнение в "Я надежности локомотива, который может перепутать пути, его обуял страх: ведь он, как известно, должен выполнить очень важные земные обязанности, а его лишат возможности выполнить эти обязанности и даже могут похитить и увезти в Америку. Со своими сомнениями ему, по примеру неопытного путешественника, следовало бы поспешить к служащему железной дороги в форме, но платформа была такой вытянутой, такой неизмеримо длинной и пустой, что он едва ли мог к нему успеть, и оставалось только радоваться, что удалось все же, хотя и запыхавшись, но удачно поспеть на поезд, который неизвестно куда ехал. Тогда, как правило, предпринимаются попытки разобраться с висящими на вагонах табличками, указывающими направление следования, и вскоре обнаруживается, что это бесцельное занятие, поскольку то, что показывают таблички, это же просто слова. И путешествующий топчется немного нерешительно у вагона. Нерешительности и запыхавшегося дыхания, естественно, достаточно, чтобы заставить разозленного человека извергать проклятия, тем более, если он, подгоняемый сигналом отправления, вынужден с быстротой молнии взбираться по неудобным ступенькам вагона, ударившись при этом ногой о подножку. Он чертыхается, проклинает ступеньки и их неудачную конструкцию, проклинает свою судьбу. А между тем за этой грубостью кроется более правильное, даже более приятное знание, и обладай человек большей ясностью ума, он, наверное, смог бы свои ощущения выразить словами: все это просто творение рук человеческих, да, эти ступеньки соответствуют изгибу и размеру человеческой ноги, эта неизмеримо длинная платформа, эти таблички с написанными на них словами, и свисток локомотива, и отливающие сталью рельсы, все это -- избыток творений рук человеческих, все они -- дети бесплодия. Путешествующий не совсем отчетливо понимает, что благодаря таким рассуждениям он возвышается над обыденностью, и он охотно сохранил бы это на всю жизнь, ибо такого рода рассуждения заслуживают, чтобы их причисляли к общечеловеческим, так что им больше подвержены путешествующие, особенно те, которые злятся, чем домоседы, которые ни о чем не думают, даже если они в течение дня частенько спускаются и поднимаются по лестнице. Домосед не замечает, что он окружен творениями рук человеческих и что его мысли тоже есть простое творение человека. Он посылает мысли так же, как их посылает уверенный в себе и охотно занимающийся делом путешествующий с тем, чтобы они обошли весь мир, и он полагает, что привлечет таким образом этот мир в свой дом и к: своему собственному делу. I Человек же, посылающий вместо мыслей самого себя, лишен такой уверенности; его гнев направлен против всего, что есть творение рук человеческих, против инженеров, которые сконструировали эти ступеньки так, а не иначе, против демагогов, которые мелют вздор о справедливости, порядке и свободе, словно они могут устроить мир по своему соображению, против тех, кто знает, как лучше, направлен гнев человека, в котором начинает брезжить понимание своего незнания. Болезненная свобода сообщает, что может быть и по-другому. Слова, которыми обозначаются вещи, соскальзывают в неопределенность; возникает впечатление, будто слова осиротели. Неуверенно пробирается путешествующий по длинному коридору вагона, немного удивленный тем, что здесь такие же стеклянные окна, как и в домах, он касается их холодной поверхности рукой, Так человек, совершающий путешествие, легко впадает в состояние ни к чему не обязывающей безответственности. Теперь, когда поезд набрал полную скорость, словно стремясь к безответственности, а его порыв вперед возможно остановить только с помощью аварийной системы торможения, когда путешествующий несется с огромной скоростью прочь, только теперь он пытается, еще не потеряв в болезненной свободе дневного света свою совесть, двигаться в противоположном направлении. Но путь этот бесконечен, ибо здесь все принадлежит будущему. Железные колеса отделяют его от доброй твердой земли, и путешествующему, который расположился в коридоре, приходят в голову мысли о кораблях с длинными коридорами, где койка лепится к койке, о кораблях, плывущих на водяной горе высоко над дном моря, что является землей. Сладкая надежда, которой не суждено сбыться! Что дает, если ты забьешься в утробу корабля, ведь свободу может принести просто убийство,-- ах, никогда не пришвартуется корабль к замку, в котором обитает любимая. Путешествующий прекращает свои блуждания по коридору, он начинает рассматривать пейзаж и далекие замки, плотно прижимая к оконному стеклу нос, как делал это еще ребенком. Свобода и убийство, они настолько же близки друг другу, как зачатие и смерть! И кого забросило на свободу, тот осиротел так же, как и убийца, который на пути к эшафоту взывает к матери, В несущемся с фырканьем прочь поезде все есть частью будущего, поскольку каждое мгновение уже принадлежит другому месту, а люди в вагонах довольны, словно бы им ведомо, что они избавляются от искупления. Оставшиеся на платформе еще стремятся прикоснуться к совести спешащих прочь возгласами и размахиванием платочков и воззвать к их чувству долга, но путешествующие уже не расстаются с безответственностью, они закрывают окна под тем предлогом, что из-за сквозняка можно простудить шею, распаковывают свои съестные припасы, которыми теперь нет нужды ни с кем делиться. Некоторые из них заправляют билеты за поля своих шляп, так что издалека видно, что они невиновны, большинство, впрочем, с поспешной боязливостью начинают искать свои билеты, когда раздается голос совести и показывается одетый в железнодорожную форму служащий. Того, кто думает об убийстве, скоро ловят, и ему уже ничего не поможет, даже то, что он, словно ребенок, беспорядочно запихивает в себя разнообразные блюда и сладости; это -- прощальный обед. Они сидят на скамейках, которые бесстыдным и, вероятно, поспешным образом были подогнаны конструкторами под скорчившуюся изломанную форму сидящего тела, сидят, разделенные по восемь и прижатые друг к другу в своей дощатой клетке, они раскачивают головами, прислушиваются к шуму колес и легкому поскрипыванию конструкций над катящимися постукивающими колесами. Сидящие по ходу поезда презирают остальных, которые смотрят в прошлое; они опасаются сквозняка, а когда распахивается дверь, то они опасаются того, кто мог бы войти и свернуть им голову, ибо с кем это произойдет, тому уже неведома будет справедливость взаимосвязи между виной и искуплением; они ставят под сомнение, что дважды два четыре, что они дети своих матерей, а не какие-то там уроды. Так что даже носки их ног направлены строго вперед и указывают на дела, к которым они стремятся. Ибо в деле, которым они занимаются, содержится их общность, общность без мощи, зато преисполненная неуверенности и наполненная злой волей. Только мать может успокоить свое дитя, уверяя, что оно не урод. Путешествующие же и сироты, все те, кто сжег за собой мосты, больше не знают, кто же они. Ввергнутые в свободу, они должны сами заново возводить здание порядка и справедливости; они больше не хотят выслушивать вранье от инженеров и демагогов, они ненавидят творенье рук человеческих в государственных и технических сооружениях, единственное, на что они не решаются, так это восстать против тысячелетнего недоразумения и заявить о своей приверженности ужасной революции в сознании, когда два и два уже больше нельзя будет сложить, потому что там нет никого, чтобы заверить их в потерянной ими и вновь обретенной невиновности, никого, в чьем замке они могли бы приклонить голову, убегая из свободы дня в забытье. Гнев обостряет разум. Путешествующие с большой тщательностью располагают свой багаж на полках, они ведут сердитые и критикующие разговоры о политических института) империи, об общественном порядке и о правовых проблемах они мелочно и в резкой форме придираются к вещам и учреждениям, хотя используют для этого слова, в соответствие которых они уже больше не могут верить. И с нечистой совестью своей свободы они опасаются ужасной железнодорожной катастрофы, когда железные острые конструкции проткнут насквозь их тела. О такого рода вещах часто можно прочитать в газетах. Они все-таки люди, которых, дабы они смогли поспеть к поезду, слишком рано пробудили ото сна и к свободе. Так что их слова становятся все более неуверенными и сонными, и скоро беседа погружается в неопределенное бормотание. Кто-нибудь из них, наверное, скажет, что теперь лучше прикрыть глаза, чем пялиться на стремительно проносящуюся мимо жизнь, но попутчики, торопясь снова заснуть, его уже не слышат. Они засыпают со сжатыми кулаками и натянув на лица пальто, а их сны наполнены яростью против инженеров и демагогов, которые дают вещам фальшивые имена, настолько бесстыдные в своей фальшивости, что гневный сон вынужден называть вещи новыми именами, правда, они лелеют надежду, что мать даст правильные имена и мир станет надежным, словно любимая родина. Вещи то приближаются слишком близко, то уходят слишком далеко, будто в восприятии ребенка, и путешествующий, который сел на поезд и на далекой чужбине тоскует по жене или же только по родине, подобен тому, кому начинает отказывать зрение и кого охватывает незаметный страх перед возможной слепотой. Многое вокруг него становится нечетким, по крайней мере он думает, что это так, пока его лицо покрыто пальто, и тем не менее в нем начинают пробуждаться мысли, которые в нем жили, однако на них он не обращал внимания. Он стоит на пороге лунатизма. Он еще идет по улице, которая подготовлена инженерами, но только шагает больше по краю, словно опасается, что рухнет вниз. Голос демагога он еще слышит, но он больше ему ничего не говорит. Путешествующий размахивает руками, подобно печальному танцовщику на канате, который высоко над старой доброй землей знает о лучшей опоре. Застыв и покорившись, раскачивается плененная душа, и спящий скользит вперед, где крылья любящих касаются его духа, словно пушинки, опускающиеся мертвому на уста, и ему хочется, чтобы его, будто он еще ребенок, позвали по имени, дабы он, выдыхая слово "родина", в беспамятстве погрузился бы в объятия женщины. Он еще не вознесся, но уже ступил на первую маленькую ступеньку тоски, ибо он не знал уже больше, как его зовут. Чтобы пришел Некто, кто взял бы на себя жертвенную смерть и избавил бы мир, приведя его вновь к состоянию невинности,-- такое извечное желание доводит человека до убийства, такая извечная мечта приводит к прозорливости. Между исполненным мечты желанием и полной предвидения мечтой пребывает знание, знание о жертве и о царстве избавления. Он переночевал в Мюльхайме. В прохладной утренней дымке летнего дня высились зеленые вершины Шварцвальда. Он садился в маленький поезд, который должен был отвезти его в Баденвайлер. Мир имел столь четкие очертания, что казался опасной игрушкой. Локомотив дышал часто и прерывисто, как тянет он поезд быстро -- или медленно,-- этого не знал никто, однако на него можно было смело положиться. Когда он останавливался, деревья приветствовали всех дружественнее, чем где-либо, а возле здания вокзала окруженный пряными и легкими запахами возвышался киоск с витриной, заполненной красивыми видовыми открытками, Они отлично смотрелись бы в коллекции матушки Хентьен, и Эш выбрал одну, на которой очень мило выглядел расположенный на вершине замок, спрятал ее в карман и поискал взглядом затененную скамейку, чтобы сесть и не спеша подписать открытку. Но не подписал. Взгляд его был спокойным, словно у человека, которому некуда спешить, а его ладони мирно возлежали на коленях. Сидел он, глядя из-под полуопущенных век на зелень деревьев, так долго, что, полный восхищения, уже не знал, как он сюда попал, когда потом брел по беззаботным улочкам, на которых, дыша полной грудью, прогуливались люди. Перед одним из зданий стоял угрожающего вида автомобиль, и Эш начал внимательно рассматривать его: не подходит ли он для того, чтобы в нем ночевать? С невозмутимым видом он присматривался и к другим вещам, ибо в нем была уверенность и раскованность рыцаря, который достиг одну из своих целей и который, обернувшись в седле, видит другие, оставшиеся позади в дальней дали; тут он сбрасывает с себя все напряжение и, наслаждаясь, растягивая удовольствие, проезжает последний отрезок пути, он даже преисполнен страстного желания, чтобы перед ним, прежде чем он достигнет цели, еще раз возникло особенно труднопреодолимое и сложное препятствие, и тогда уж он несомненно одержит победу. Поэтому вызывало почти боль то, что, хоть и день был прелестный, не располагавший ни к каким мучениям, он так поспешно стремился к дому Бертранда, не останавливаясь и не спрашивая дорогу,-- он знал, где ему сворачивать, Когда он вышел на слегка извивающуюся Парковую улицу, его объяло дыхание леса, коснулось лба, коснулось кожи, скованной воротником и спрятанной в рукавах, и чтобы воспринимать этот аромат, он снял шляпу и расстегнул пуговицы жилетки. Войдя в ворота парка, он практически не удивился, что в реальности почти отсутствует великолепие, характерное для картин, возникавших в его воображении. И если даже ни в одном из окон там, наверху, не было Илоны в блестящем платье, замок мечты все равно оставался неприкосновенным, неприкосновенными оставались картины, рожденные мечтой, было ощущение, что то, что он реально видел, являло собою просто символическую замену, рожденную для быстротечного и практического использования,-- мечта в мечте. На идущей слегка под откос темно-зеленой лужайке возвышалось виллообразное строение, возведенное в умеренном и солидном стиле, и на откосе, словно бы еще раз символизируя игривую и ускользающую прохладу этого утра, словно бы еще раз отображая символичность всего, располагался почти беззвучный фонтан, и он был подобен глотку играющей отблесками воды, которым наслаждаются лишь чистоты воды ради. Из домика привратника, окруженного кустами жимолости, вышел человек в серой одежде и поинтересовался целью визита. Серебристые пуговицы на его пиджаке не были признаком униформы или ливреи, они просто блестели и отсвечивали мягкими холодными бликами, словно были пришиты специально для этого сверкающего многоцветьем утра. Если вчера и возникло на мгновение ослабление уверенности в себе, вызванное сомнением в том, возможно ли будет застать господина президента, то теперь все сомнения улетучились, и Эш едва не отнес себя к тем, кому позволено здесь заходить и выходить без спроса. Итак, его не удивил привратник, который не преминул занести в блокнот, проложенный копировальной бумагой, фамилию и цель визита, он и не подумал даже, что приличнее было бы подождать у входа, а перешел на его сторону, тот, храня молчание, не возражал. Они вошли в сумрачную и прохладную переднюю, и когда мужчина исчез за одной из многочисленных белых лакированных дверей, которая мягкой открылась перед ним и так же мягко закрылась, Эш ощутил, что его ноги утопают в мягком ковре, он ждал посыльного, который, вернувшись, проводил его через несколько комнат к другому входу, где с поклоном оставил гостя. И хотя он теперь без труда мог обходиться без провожатого, все же подумал, что было бы вернее и даже желательнее, чтобы череда парадных комнат тянулась дальше, может быть, в вечность, в недостижимую вечность, предшествуя внутренней святости, предшествуя, так сказать, тронному залу, и гость почти что поверил, что он странным, непристойным и незаметным образом все же пронесся по бесконечному ряду бесконечных помещений, поскольку теперь стоял перед тем, кто протягивал ему руку. Эш знал, что это был Бертранд, и в этом уже не было сомнения, однако ему все же казалось, что это просто символ кого-то другого, отражение более настоящего и, может быть, более внушительного, того, кто остался скрытым, настолько просто и гладко, настолько реально и без проблем все это произошло. Теперь он тоже видел его, тот был безбородый и безусый, словно актер, и все-таки актером он не был; его лицо выглядело молодо, а волосы были белесыми. Эш сидел возле письменного стола в комнате со множеством книг, словно он был на приеме у врача. Он слышал, как тот заговорил, голос отчасти тоже был похож на голос врача. "Что привело вас ко мне?" И мечтатель услышал свой собственный тихий голосок: "Я донесу на вас в полицию". "О, как жаль". Ответ был произнесен таким тихим голосом, что и Эш не решался заговорить громче. Словно для самого себя он повторил: "Донесу в полицию". "Вы что, ненавидьте меня?" "Да",-- соврал Эш и устыдился своей лжи. "Это же неправда, мой друг, вам ведь очень даже приятно общаться со мной". "Невиновный занимает ваше место в тюрьме". Эш ощутил, как тот улыбнулся, и перед его глазами возник образ Мартина: он говорил и при этом улыбался. Именно эта улыбка отразилась сейчас на лице Бертранда: "Но, дитя мое, вам следовало уже давно донести на меня в полицию". Он неуязвим; Эш упрямо произнес: "Я не привык наносить удар в спину". Теперь Бертранд рассмеялся легким беззвучным смехом, а поскольку утро было таким прелестным, да, именно потому, что утро было таким прелестным, Эш оказался не в состоянии разозлиться, как обычно злится тот, над кем смеются, он даже забыл, что говорил как раз об убийстве; дабы соблюсти приличия, он не без удовольствия хохотнул под легкий смех Бертранда. И усилием воли вернув себе серьезный вид, хотя мысли обоих не совсем были настроены на восприятие друг друга, а просто пребывали в какой-то иной и трудно улавливаемой взаимосвязи, он продолжил: "Нет, всадить человеку нож в спину я не могу; вы должны освободить Мартина". Бертранд же, который, очевидно, все прекрасно понимал, понял и это, хотя его ставший более серьезным голос был все еще полон успокаивающего и легкого веселья: "Но, Эш, как же можно быть таким трусливым? Разве для убийства требуется какой-либо предлог?" Теперь слово опять оказалось здесь, хотя оно и припорхало подобно безмолвному темного цвета мотыльку. И Эш подумал, что Бертранду, собственно, ни к чему умирать, раз уж Хентьен и без того мертвый. Но затем, словно светлое и нежное откровение, родилась мысль о том, что человек может умереть дважды. Удивляясь, что эта мысль не приходила ему в голову раньше, Эш сказал: "Вы же можете беспрепятственно бежать,-- и заманчивым тоном предложил: -- в Америку". Казалось, Бертранд обращается вовсе не к нему: "Тебе, мой хороший, прекрасно известно, что я не побегу. Слишком уж долго я ждал этого момента". Тут душа Эша наполнилась любовью к тому, кто, занимая настолько более высокое положение, все же говорил с ним, и всего лишь молодым служащим его компании и к тому же сиротой, о смерти, говорил, словно с другом. Эш был рад тому, что хорошо вел складские книги и без претензий выполнял приличную работу. Он не решился подтвердить, что знает, как все это было устроено через Бертранда, но не решился и попросить, чтобы Бертранд убил его, а просто понимающе кивнул головой. Бертранд сказал: "Никто не занимает столь высокое положение, чтобы иметь право казнить, и никто не отвержен настолько, чтобы его вечная душа не внушала уважения". Тут Эшу внезапно стало как никогда понятно, до него дошло, что он обманывал себя и весь мир, ибо выходило так, словно бы знание, полученное Бертрандом от него, широким потоком хлынуло теперь к нему обратно: он никогда не верил в то, что этот человек освободит Мартина. Бертранд же, сделав слегка пренебрежительное движение рукой, сказал: "И если, Эш, я осуществлю вашу трусливую надежду и выполню ваше невыполнимое условие, то не будет ли нам обоим стыдно: вам -- потому, что вы были всего лишь мелким банальным шантажистом, мне-- поскольку я подчинился требованиям такого шантажиста". И хотя от внимания Эша, погруженного в мечты, но не потерявшего контроль над реальностью, не ускользнули ни слегка пренебрежительный жест рукой, ни ироничная улыбка на устах Бертранда, его все же не покидала надежда, что Бертранд, вопреки всему, выполнит поставленное условие или, по меньшей мере, убежит; Эш надеялся на это, поскольку внезапно внутри шевельнулось опасение, что во второй смерти господина Хентьена может найти свою кончину также тоска по матушке Хентьен. Но это было уже его личное дело, и ставить в зависимость от этого судьбу Бертранда показалось ему не менее бесчестным, чем если бы он шантажировал его из-за денег, к тому же это никак не соотносилось с таким чистым утром. Поэтому он сказал: "Другого выхода нет, я должен донести на вас". На что Бертранд ответил: "Каждый должен осуществить свою мечту, это зло и в то же время свято. Иначе не приобщиться ему к свободе". Эш не совсем его понял: "Я должен донести на вас, в противном случае жизнь будет все хуже и хуже". "Да, дорогой, в противном случае жизнь будет все хуже и хуже, и мы стремимся это предотвратить. Мне же из нас двоих выпала более легкая участь: я должен просто уйти. Чужак не страдает, его отпускают, страдает только тот, кто остается впутанным во все это". Эш не сомневался, что уста Бертранда снова застыли в ироничной улыбке, так что запутавшемуся губительным образом в таком холодном отчуждении Гарри Келеру оставалось только мучительно погибать, и тем не менее Эш не мог злиться на этого несущего скверну человека. Охотнее всего он сам отмахнулся бы от него пренебрежительным движением руки, и фраза, высказанная Эшем, прозвучала почти как продолжение слов Бертранда: "Если бы не было возмездия, то не было бы вчера, не было бы сегодня и не было бы завтра". "О, Эш, как же ты меня огорчаешь. Никогда еще время после смерти не принималось в расчет: время берет отсчет с рождения". Эшу тоже было тяжело на душе. Он все ждал, что тот отдаст распоряжение поднять на крыше черное знамя, и он подумал, что должен подготовить место для того, по кому производится отсчет времени, Бертранд тем не менее казался расстроенным, потому что мимоходом, словно бы между прочим, сказал: "Многим надлежит умереть, многими надлежит пожертвовать, дабы обеспечить место грядущему любящему избавителю. И лишь его жертвенная смерть избавит мир, приведя его снова к состоянию невинности, Но вначале надлежит прийти антихристу-- ужасному и лишенному иллюзий. Он должен будет опустошить мир, лишить его даже глотка воздуха". Звучало убедительно, как и все, что говорил Бертранд, на столько убедительно и правдоподобно, что стало чуть ли не неизбежным подражать ироничному выражению его лица, с которым Эш почти что смирился: "Да, необходимо навести не порядок, чтобы можно было начать все сначала". Однако, произнеся эти слова, он почувствовал прилив стыда, стыда перед саркастическим выражением лица и тоном; он опасался, что Бертранд снова высмеет его, ибо он ощущал себя перед ним голым и был благодарен, что тот лишь тихим голосом одернул его: "Убийство и ответное убийство-- вот что такое этот порядок, Эш,-- порядок машины". Эш подумал: удержи он меня здесь, был бы порядок, все бы забылось, в чистоте и покое протекали бы дни; но он отталкивает меня, мне ведь придется уйти, если бы даже Илона была здесь, Поэтому он сказал: "Мартин пожертвовал собой, и никто не принес ему избавления". Рука Бертранда произвела слабое, немного пренебрежительное и безнадежное движение, "Никто не видит другого во мраке, Эш, и изливающийся свет-- это всего лишь мечта. Ты же знаешь, что я не могу удерживать тебя, настолько сильно ты боишься одиночества. Мы -- потерянное поколение, и единственное, что я могу, это заниматься своим делом". Эша это совсем не обрадовало, и он сказал: "Словно распят на кресте". На лице Бертранда снова мелькнула улыбка, а поскольку она вызвала у Эша чувство отвращения, то в голове пронеслись пожелания ему чуть ли не смерти, если бы только эта улыбка не была такой дружественной, дружественной и едва уловимой, будто слова, которые все объяснили: "Да, Эш, словно распят на кресте. И только тогда может наступить тьма, в которой должен рассыпаться мир, чтобы снова стать светлым и невинным, тьма, в которой пути человеческие не пересекаются, и мы, идя рядом, мы не слышим и забываем друг друга, так же, как и ты, мой дорогой последний друг, забудешь, что я тебе говорил, забудешь, словно сон". Он нажал на столе какую-то кнопку и отдал распоряжения. Затем они вышли в красивый сад, тянувшийся в бесконечную даль за домом, и Бертранд показал ему цветы и своих лошадей. Над цветами беззвучно порхали бабочки, так же молча паслись лошади, Бертранд передвигался легкими шагами, идя по своему владению, у Эша же постоянно возникало чувство, что легче, было бы передвигаться на костылях. Затем они вместе сидели за столом, украшением которого была серебряная посуда, вино и фрукты, они сидели, словно два близких человека, которым все известно друг о друге. Закончив трапезу, Эш понял, что приближается время прощания, поскольку вечер мог опуститься на землю совершенно неожиданно. Бертранд проводил его к ступеням, за которыми начинался сад, а там уже поджидал большой красного цвета автомобиль с гладкими красными, обтянутыми кожей сидениями, которые еще хранили тепло полуденного солнца. И как только соприкоснулись в прощальном пожатии их руки, Эша охватило сильнейшее желание наклониться к руке Бертранда и поцеловать ее, Но водитель автомобиля нажал что было мочи на клаксон, и гостю пришлось поспешно запрыгнуть в транспортное средство. Как только оно сдвинулось с места, поднялся сильный ветер, который словно сдул дом вместе с садом, и ветер этот угомонился только в Мюльхайме, где весь в огнях застыл в ожидании пассажиров фыркающий поезд. Это была первая поездка Эша в автомобиле, и она ему очень понравилась. Велик страх того, кто проснулся. Он возвращается с ничтожньш оправданием и боится мощи своего сна, который, наверное, стал не делом, а скорее, новым знанием. Изгнанный из сна, он бродит во сне. Ему не помогает даже то, что в кармане у него видовая открытка, которую он может рассматривать; для суда он остается лжесвидетелем. Часто человек не обращает внимания на то, что его тоска на протяжении нескольких часов меняет свой облик. Может, это. просто определенные тонкие различия, просто нюансы освещения, которые проходят незамеченными для обычного путешествующего, пока тоска по родине незаметно для него превращается в тоску по земле обетованной, и когда его сердце заполняется темной тревогой за покоящуюся в ночном сне poдину, его глаза все же преисполнены невидимого света, пришедшего откуда-то, еще невидимого, хотя кажется, что свет этот идет из-за океана, где светлеют мрачноватые туманы; когда же туман поднимается, взору открывается светлая череда полей и мягко идущих под откос зеленых лугов, страна, утопающая в настолько бесконечно вечном утре, что тоскующий по женщинам начинает их забывать. Страна безлюдна, а немногочисленные колонисты -- это пришлый люд. Они не поддерживают совершенно никаких связей друг с другом, живут уединенно в замках, занимаются своими делами, возделывают поля, засевают их и пропалывают сорняки. Рука правосудия не смеет коснуться их, ибо не нужны им ни право, ни законы. На своих автомобилях разъезжают они по степям и по девственным землям, по которым еще никогда не протягивались нити дорог, и единственное, что ими движет, это их неизбывная тоска. Даже когда колонисты оседают, то продолжают ощущать себя чужаками; их тоской становится тяга к дальним странствиям. Это, собственно говоря, странно, поскольку имеются же западные люди, то есть те, взор которых обращен в вечер, словно там их ожидает не ночь, а они надеются увидеть врата света. Потому ли их стремление к этому свету столь сильно, что они желают четкости и определенности, или всего лишь потому, что они боятся темноты, остается непонятным. Известно только, что они поселяются всегда там, где мало леса, или же они его выкорчевывают и разбивают светлый парк; прохладу лесных дебрей они тоже любят, но говорят, что должны оберегать детей от их таинственного мрака. Так это или нет, но тем не менее оказывается, что колонисты и первопроходцы не похожи на тех сварливых людей, какими их себе все представляют, более того, по своему характеру они подобны женщинам, их тоска смахивает на тоску женщин, тоску, которая, как кажется на первый взгляд, направлена на мужчин, а в действительности жена землю обетованную, куда они должны всех вывести из мрака. Но услышав о себе такую характеристику, колонисты мгновенно обижаются и становятся еще более замкнутыми в своем одиночестве. В степях же, на холмистых пастбищах, которые изрезаны прохладными реками и которым они отдают предпочтение, они веселы, хотя и слишком стеснительны, чтобы петь. Это -- избавленная от боли жизнь колонистов, и они ищут ее по ту сторону океана. Они умирают легко и беззаботно, даже если волос уже коснулась седина, потому что тоска их-- это постоянное прощание. Они высокомерны, как Моисей, ибо он один обозревал землю обетованную, он один пребывал в божественной тоске. И часто можно заметить, как они немного безнадежно и слегка пренебрежительно делают движение рукой, как и Моисей на горе, ибо за ними лежит безвозвратно утерянная родина, перед ними -- недостижимые дали, а человек, чья тоска не претерпела изменений, а он и не подозревает об этом, ощущает себя иногда как тот, кто просто заглушил свою боль, но так никогда и не смог ее забыть. Если боль о безвозвратно утерянном становится все слабее, то кое-что может раствориться в усиливающемся свете и исчезнуть, боль становится все слабее, все светлее, может, даже невидимее, но она исчезает настолько же мало, как и тоска мужчины, в лунатизме которого проходит мир, распадаясь в воспоминании о ночи со своей женщиной, ревниво и по-матерински, и превращаясь наконец в не более чем болезненный вздох бывшего. Напрасные надежды, часто безосновательное высокомерие. Потерянное поколение. Так что у многих колонистов, даже если они кажутся веселыми и раскрепощенными, нечиста совесть, и они готовы к наказанию в большей степени, чем некоторые другие люди, которые грешники более, чем они. Да, не так уж и невероятно, что некоторые из них не могут больше переносить ясность и покой, в которые они сами себя ввергли; неутолимая жажда дальних странствий стала настолько сильной, что возникает необходимость снова вернуться к противоположному, возможно, к истокам, и именно поэтому не менее вероятно, что можно увидеть колонистов, которые, прикрыв лицо руками плачут навзрыд, словно душу их терзает тоска по родине. Так, подъезжая в туманной дымке сереющего утра все ближе к Мангейму, Эш погружался во все более болезненный страх, он почти ничего не осознавал: не в Кельн ли, прямиком в забегаловку, везет его этот поезд, а может, его ждет в Мангейме матушка Хентьен, дабы понести от него ребенка? Он был разочарован, найдя там только письмо, на которое он, как бы то ни было, рассчитывал, хотя лучше бы он его и не читал. К тому же сразу было понятно, что это чертово письмо писалось под портретом господина Хентьена. Может, поэтому, а может, из-за страха рука Эша, которой он, вопреки всему, взял письмо, дрожала. Он почти не обращал внимания на Эрну, не замечал ее обиженной физиономии, а сразу же отправился в город, поскольку знал, что должен кое о чем донести в полицайпрезидиум. Но странным образом он попал вначале к Лобергу, поприветствовал его, а сейчас раздумывал над тем, не заглянуть ли ему еще раз в порт. А между тем и к этому охоты у него не было, лучше всего он поехал бы в тюрьму, хотя ему и было известно, что посетителей туда пускают только во второй половине дня. Откуда-то издалека подкралось чувство одиночества, и в конечном итоге он оказался перед памятником Шиллеру и был бы вполне доволен, окажись рядом с ним Эйфелева башня и статуя Свободы, Может, сказывалось просто различие в размерах; памятник в естественную величину не производил на него впечатления, он даже не был в состоянии больше представить себе забегаловку матушки Хентьен. Так он бестолково коротал утренние часы, ковыряясь в собственной памяти; да, он хочет накатать донос в полицию, но он никак не мог сформулировать текст этого доноса, С чувством облегчения ему удалось наконец набросать план, но тут ему пришло в голову, что мангеймская полиция, засадившая Мартина в тюрьму, недостойна того, чтобы ей писали доносы, тогда как перед кельнской он все равно в долгу из-за заместителя Нентвига. Он разозлился: мог бы до этого и раньше додуматься, но теперь все было в порядке, и он с большим удовольствием отобедал в обществе Лоберга. Затем он поехал в тюрьму. День опять был невыносимо жарким, он снова оказался в комнате для свиданий -- а выходил ли он вообще отсюда? Все осталось таким же, ничего не изменилось за это время: снова вошел Мартин с тюремным надзирателем, Эш, как и прежде, ощутил мучительную пустоту в своей голове, опять было необъяснимо, зачем он сидит в этой ведомственной комнате, необъяснимо, хотя это происходило все же с определенной и давно задуманной целью. К счастью, он ощутил у себя в кармане сигареты, которые он в этот раз обязательно всучит Мартину, так что результатом визита будет, по крайней мере, ликвидация старого долга. Но это только повод, да, повод, подумал Эш, из-за глупой головы ногам горе. Раздражало все, и когда они снова втроем расселись вокруг стола, то ироничная дружественность Мартина была тем, что его сегодня особенно злило -- она напоминала ему нечто, во что ему никак не хотелось верить. "Значит, Август, вернулся с курорта? Шикарно выглядишь. Повстречался со всеми своими знакомыми?" Эш не соврал, когда сказал: "Я ни с кем не встречался". "Ого, так ты, значит, и не побывал в Баденвайлере?" Эш не знал, что отвечать. "Эш, ты что, наделал глупостей?" Эш все еще молчал, и Мартин посерьезнел: "Если ты чего-то там натворил, то между нами все кончено". Эш сказал: "Все это странно. Что я должен был натворить?" На что Мартин отреагировал: "Тебя что, мучает совесть? Что-то же не в порядке!" "Совесть меня не мучает". Мартин все еще смотрел на него испытывающим взглядом, и Эшу вспомнился день, когда Мартин догонял его на улице, словно бы горел желанием долбануть его в спину костылем. Лицо Мартина снова приобрело дружественное выражение, он спросил: "А что ты тогда все еще делаешь в этом Мангейме?" "Лоберг должен жениться на Эрне". "Так, Лоберг,., знаю, знаю, торговец сигаретами. И поэтому ты здесь?" Взгляд Мартина снова стал недоверчивым. "Я сегодня уезжаю... самое позднее --завтра". "Ну а что будет дальше, какие планы у тебя?" Эшу хотелось отправиться как можно дальше. Он сказал "Хочу в Америку". Детское лицо Мартина расплылось в улыбке: "Да, да, туда ты хочешь уже давно.,, или теперь у тебя особая причина, заставляющая тебя отправляться в такую даль?" "Нет, просто я думаю, что там сейчас хорошие перспективы". "Что ж, Эш, надеюсь, я тебя еще увижу до того. Лучше хорошие перспективы там, чем нечто, изгоняющее тебя отсюда... но если бы это было по-другому, ты бы меня никогда больше не увидел, Эш!" Это прозвучало почти как угроза, и в раскаленной, затхлой комнате снова повисло молчание. Эш поднялся и сказал, что спешит,-- хотел бы успеть на поезд еще сегодня, а поскольку Мартин на прощание снова уставился на него вопрошающим и недоверчивым взглядом, то он сунул ему в руку сигареты, тогда как одетый в униформу надзиратель сделал вид, что ничего не заметил, а может, и действительно ничего не видел. Затем Мартина увели. Когда Эш шел в город, в его ушах постоянно звучала угроза Мартина, и эта угроза, наверное, уже начала осуществляться, потому что внезапно он понял, что больше не может представить себе ни Мартина, ни его хромоту, ни его улыбку, ни даже то, как калека снова заходит в забегаловку -- он стал незнакомым. Эш неуклюже маршировал большущими шагами, словно спешил по возможности быстрее увеличить расстояние между собой и тюрьмой, между собой и всем тем, что осталось позади. Нет, Мартин больше не будет догонять его, дабы долбануть в спину костылем; никто не может догнать другого, как не может отправить его прочь, а каждый приговорен к тому, чтобы идти своим собственным путем в одиночестве, изолировавшись от любого общества: нужно просто достаточно быстро идти, чтобы освободиться от сетей прошлого и не испытывать страданий. Угроза Мартина странным образом потеряла весь смысл, была словно скромным земным отзвуком событий более высокого уровня, в которых уже давно принимаешь участие, И когда Мартин остался один, когда им, так сказать, пожертвовали, это было подобно земному повторению принесения в жертву более высокого порядка, что тоже было необходимо для окончательного уничтожения прошлого. Хотя улицы Мангейма вряд ли были чем-то, что вызывает доверие, впереди лежали дальние дали и свобода; происходил подъем на более высокий уровень, и, прибывая завтра в Кельн, уже нельзя было больше попадать под влияние города и его облика, он только казался смиренным и покорным, готовым измениться. Эш пренебрежительно повел размахивающими руками и скорчил ироничную гримасу. Он так задумался, что пропустил дверь в квартиру Корна; лишь перед выходом на крышу он заметил, что придется развернуться и спуститься на один этаж вниз, Он в испуге отпрянул, когда дверь открыла фрейлейн Эрна, о которой он совсем забыл, и теперь она выглядывала из щелочки в дверях, демонстрируя свою желтозубую улыбку и требуя свою долю. Это был сам сатана из прошлого, преградивший ему путь воротами из тоски, гримаса земного, непобедимая и злорадная, требующая снова опуститься вниз в путаницу того, что было. И тут не поможет чистая совесть, тут не поможет ничего, даже то, что он в любой момент был волен отправиться дальше в Кельн или Америку, на какое-то мгновение ему показалось, что Мартин его все-таки догнал, словно бы это была месть Мартина, который столкнул его вниз, к фрейлейн Эрне. Она же, казалось, знала, что бегство для него невозможно, ибо, подобно Мартину, улыбнулась всезнающе, как будто пребывая в тайном сговоре с к кой-то еще неопределенной земной связью, которая была неизбежной, угрожающей и все же чрезвычайно важной. Он испытывающе смотрел в лицо фрейлейн Эрне-- это было дряблое лицо антихриста-- и молчал. "А когда придет Лоберг?" -- Эш выпалил это внезапно и слоено в смутной надежде найти тут выход из сложившейся ситуации; слова фрейлейн Эрны, произнесенные заговорщицким тоном, о том, что она намеренно ничего не сказала жениху, были подобны откровенно возбуждающей привилегии, которая тем не менее казалась возмутительной. Не обращая внимания на ее злое лицо, он выскочил из дома, дабы пригласить Лоберга на вечер. Встреча с этим идиотом и в самом деле подействовала успокаивающе, настолько успокаивающе, что Эш сразу же потащил его с собой, накупил не только всяческих продуктов, но и приобрел два букета цветов, один из которых всучил в руки Лобергу. Неудивительно, что увидев их, фрейлейн Эрна всплеснула руками и воскликнула: "Аж целых два кавалера!" Эш гордо ответил: "Прощальная вечеринка!" Пока она накрывала стол, он устроился со своим другом Лобергом на диване, распевая: "Ибо пришла пора, пришла пора город мой оставить", из-за чего фрейлейн Эрна бросала на него неодобрительные и печальные взгляды. Да, вероятно, это и вправду была прощальная вечеринка, вечеринка освобождения от этого земного сообщества, и охотнее всего он запретил бы Эрне ставить прибор для Илоны -- ведь и Илона должна была бы быть освобожденной и уже находиться у цели. И это желание было настолько сильным, что Эш самым серьезным образом надеялся, что Илона не придет, никогда больше не придет. И вместе с тем его немножечко радовало разочарование Корна. Ну а Корн действительно выглядел сильно разочарованным; впрочем, его разочарование выразилось в непристойных ругательствах в адрес венгерских баб, а также в сильнейшем нетерпении сесть поскорее за стол. При этом он перемещал свои широкие телеса по комнате с редкой прытью; он кинулся к бутылке с ликером, повернулся к столу, с которого потянул своими толстыми пальцами кружочек колбасы, а поскольку фрейлейн Эрна запретила ему так поступать, обрушился на Лоберга и прогнал его, потрясая кулаками, с дивана, заявив, что это его постоянное место. Шум, поднятый при этом Корном, был неимоверным, его телеса и голос все больше и больше заполняли помещение, да, все земное и плотское в манерах голодного Корна выливалось за пределы этой комнаты, угрожая мощной волной захлестнуть весь мир, "Ну, Лоберг, так где же сейчас ваше царство избавления?" -- вопил Эш, словно мог таким образом заглушить свой страх, вопил из ярости, поскольку ни Лоберг, ни кто-либо другой не могли ответить, почему Илона должна опускаться до соприкосновения с земным и мертвым? Но Корн восседал на своей толстой заднице и нахально командовал: "Жрачку по тарелкам!" "Нет,-- орал в ответ ему Эш, -- только с приходом Илоны!" А ведь где-то он побаивался снова встретиться с Илоной, сейчас все было поставлено на карту, вдруг Эша охватило сильнейшее нетерпение: пусть бы Илона пришла; в определенной степени это было подобно пробному камню истины. Вошла Илона. Она почти не удостоила вниманием присутствующих, просто последовала знаку молча жующего Корна и села подле него на диван, следуя такому же молчаливому приказу, положила мягкую руку ему на плечо. А в остальном она просто смотрела на те вкусные вещи, которые могли бы оказаться у нее на тарелке. Эрна, наблюдавшая за всем этим, произнесла: "Будь я на твоем месте, Илона, я, принимая пищу, все же сняла бы руку с Бальтазара". Трудно было рассчитывать на то, что Илона поняла сказанное, потому что она так ничего и не усвоила в немецком языке, да и зачем -- тем меньше будет знать она о жертвах, которые были принесены ради нее. Непонимавшую язык, ее вряд ли можно было и дальше называть гостем за этим столом родственников по плоти, скорее, она напоминала посетительницу, пришедшую в темницу земного или добровольную заключенную. И Эрна, которая, казалось сегодня кое-что узнала, не стала дальше говорить о земных делах, а взяла со стола букет цветов и сунула его Илоне поднос. "А ну-ка, понюхай, Илона",-- сказала она, а Илона ответила: "Да, спасибо", и это донеслось как будто из какой-то дали которую жующему Корну никогда не достичь, из более высокого уровня, уже готового принять ее, нужно было только продолжать жертвовать. На душе у Эша было легко. Каждый должен осуществить свою мечту, злую и святую одновременно, только тогда он сможет приобщиться к свободе. И было так жаль, что Эрна должна достаться этому образцу добродетели; хотя Илона почти не понимала, что теперь под одним из счетов подводится итоговая черта, все же это был конец и поворот, было свидетельство и новое знание; Эш поднялся, выпил за здоровье присутствующих и кратко, но от всей души поздравил молодоженов, все, за исключением Илоны, были сильно удивлены, однако происходившее совпадало с желаниями присутствующих, и они были благодарны Эшу, а Лоберг с влажными глазами несколько раз пожал ему руку. Затем по его требованию будущие супруги в знак того, что они помолвлены, поцеловались, Несмотря на это, ему не казалось, что дело закончено, и когда подошло время расходиться по домам и Корн уже успел уединиться с Илоной, а фрейлейн Эрна вознамерилась было пришпиливать шляпку, чтобы вместе с Эшем проводить домой своего нового жениха, тут Эш стал на дыбы: нет, это неприлично, чтобы он, холостяк, ночевал в доме невесты Лоберга, он охотно бы согласился найти кров у господина Лоберга или поменяться с ним местами, впрочем, как будущим супругам, им следует хорошенько все обдумать, многое сказать друг другу; с этими словами он затолкал обоих в комнату Эрны, а сам отправился в свою. Таким образом закончился день его первого освобождения, и над ним распростерлась первая ночь необычного и неприятного отказа. Неспящий Неспящий, который гасит смоченным слюной пальцем спокойно горящую свечу у кровати и в ставшем теперь более холодном помещении пребывает в ожидании прохлады сна, с каждым ударом сердца приближается к смерти, ибо настолько странно разверзается вокруг него холодное пространство, настолько задыхающимся в горячке и спешке кажется время, что начало и конец, рождение и смерть, вчера и завтра сливаются в единственном и неразделимом сейчас, заполняя его до самых краев, до готовности чуть ли не взорваться. Какое-то мгновение Эш размышлял над тем, не прихватит ли его Лоберг по дороге домой. Но затем с ироничной миной на лице он решил, что, наверное, нужно ложиться, и, продолжая ухмыляться, он начал раздеваться. При свече он бегло просмотрел письмо матушки Хентьен; длинные сообщения о положении дел в хозяйстве были скучны; но одно место его обрадовало: "И не забудь, дорогой Август, что ты был и будешь моей единственной любовью на этом свете, иначе я не смогу жить и мне придется забрать тебя, дорогой Август, с собой в холодную могилу". Да, это обрадовало его, и теперь он был вдвойне рад, что отправил Лоберга к Эрне. Затем он послюнявил палец, потушил свечу и вытянулся на кровати. Бессонная ночь начинается с банальных мыслей, почти как жонглер вначале демонстрирует простые трюки, готовясь к более сложным, от которых дух захватывает. Эш ухмыльнулся тому, что Лоберг шмыгнет в постель к хихикающей Эрне, и он был рад, что по отношению к этой ходячей добродетели у него совершенно не возникало чувства ревности. Ну, конечно, страсть к Эрне теперь основательно испарилась, но это было только хорошо, Он, собственно, думал о вещах, происходящих там, за стенкой, просто для того, чтобы проверить, насколько безразличным они его оставляют: безразлично, что Эрна поглаживает жалкое тело идиота и терпит возле себя такого урода, безразлично, какие впечатления и представления о фаллосе -- в данном случае в его мыслях прошмыгнуло совсем другое слово -- мелькают у нее в голове. Было так просто представить себе все это, что казалось само собой разумеющимся, и тем не менее с этим целомудренным Иосифом нельзя было быть уверенным, что все произойдет именно так, В жизни поубавилось бы проблем, будь для него все таким же безразличным относительно матушки Хентьен, но уже само соприкосновение с этой мыслью было настолько болезненным, что он содрогнулся, почти так же, как и матушка Хентьен в определенные моменты. И он охотно рванул бы со своими мыслями обратно к Эрне, не преграждай ему кое-что дорогу, нечто невидимое, о чем он просто знал, Тут он лучше уж обратился бы мыслями к Илоне, что касается ее, то порядка ради речь шла всего лишь о том, чтобы изгладить из ее памяти воспоминания о свистящих ножах. Ему хотелось подумать об этом в качестве разминки перед более сложными задачами, но тщетно, Когда в конце концов, вызывая злость и отвращение, перед его глазами возникли картины, как она сейчас смиренно и кротко терпит Корна, этот кусок дохлой говядины, пренебрегая сама собой, как она, улыбаясь, стоит между ножами в ожидании, что один из них проткнет ее сердце, то ему вдруг открылось и решение этой задачи: самоубийство, которое она совершает особо сложным способом и по-женски. От этого ее нужно спасти! Решение задачи, и тем не менее-- новая задача! Действительно, нужно было просто оставить Илону в покое, перейти к Эрне, схватить Лоберга за шиворот и, не долго думая, бросить его куда подальше. После этого можно было бы заснуть спокойно и без сновидений. Но когда он уже был готов представить себе, каким умиротворенным был бы тогда мир, снова появилось самое низменное желание обладать женщиной. Неспящему в голову пришла мысль, казавшаяся одновременно немного комичной и немного страшной: он ведь никак не может вернуться к Эрне, потому как невозможно же будет определить, кто отец ребенка. Итак, это было необъяснимой, глубоко земной связью, значит, это было тем угрожающим, что отпугивало его сегодня от Эрны! Все соответствует, все правильно; ведь один ушел, чтобы освободить место тому, который должен начать отсчет времени, и справедливо, что отцом избавителя должен стать целомудренный Иосиф. Неспящий снова попытался скорчить ироничную гримасу, но больше у него это не получилось; веки были сомкнуты слишком сильно, да и никому не дано улыбаться в темноте, ибо ночь-- это время свободы, а смех-- это месть несвободного. О, было справедливо, что он лежал здесь без сна и прислушивался к окружающему миру в состоянии холодного и чужого возбуждения, которое не доставляло больше удовольствия, мнимо мертвый в своей могиле, тогда как тот без сна и покоя находился в своей. И все-таки как можно было согласиться с тем, что тот пожертвовал собой ради того, чтобы в жалком земном сосуде по имени фрейлейн Эрна возродилась жизнь. Неспящий чертыхнулся, как это обычно делают те, кто не может уснуть, и, чертыхаясь, вдруг подумал: все же это неправильно, что магический час смерти должен быть часом зарождения. Невозможно одновременно находиться в Баденвайлере и Мангейме; значит, это был поспешно сделанный вывод, а все обстоит наверняка гораздо сложнее и благороднее. Комната в своей темноте была прохладной. Эш, человек пылкого нрава, неподвижно лежал в постели, его сердце спрессовывало время в тонкое ничто, и ни к чему было ломать себе голову над тем, почему необходимо переносить смерть на будущее, которое и так уже стало реальностью. Бодрствующему это может показаться нелогичным, но он забывает, что сам, в основном, пребывает в своего рода сумрачном состоянии и что только неспящий, внимательно прислушивающийся к окружающему миру, мыслит действительно логически. Глаза неспящего закрыты, словно бы он не хочет видеть прохладную тьму могилы, в которой лежит, опасаясь, что если он откроет глаза и увидит гардины, висящие на окнах подобно бабьим юбкам, и все предметы, которые могут проступить в темноте, бессонница превратится в самое обыкновенное бодрствование. Он хочет; оставаться без сна, но не бодрствовать, иначе он не сможет; лежать вместе с матушкой Хентьен здесь, в могиле, отделившись и укрывшись от мира, лишенный вожделения, и это тоже, было хорошо. Соединившиеся в смерти, размышлял неспящий. мнимо убитые, да, слившиеся в смерти. Его, собственно, успокаивало то, что не нужно было думать об Эрне и Лоберге, которые сейчас тоже каким-то образом соединились в смерти. Но каким! Ну, неспящему больше уже не доставляли удовольствия циничные шутки, он хотел, так сказать, ощутить метафорическое содержание событий и стремился правильно оценить; чрезвычайно большое расстояние, отделявшее его убежище от остальных помещений дома, хотел со всей серьезностью подумать о достижимом единении, об исполнении мечты, которое должно привести к совершенству; а поскольку он всего этого уже больше не понимал, то становился угрюмым и печальным, становился злым и продолжал размышлять теперь только над тем, как это возможно, чтобы из мертвого возрождалось живое. Неспящий провел рукой по коротко подстриженным волосам, на ладони осталось чувство прохлады и зуда; это как опасный эксперимент, повторять который он не будет. И по мере того как он таким образом продвигался вперед к более сложным и благородным упражнениям, росла его злость, может быть, это была злость бессильного, безрадостного вожделения. Илона совершает самоубийство особо сложным способом, по-женски, ночь за ночью претерпевает кусочек смерти, так что ее лицо стало уже одутловатым, словно его коснулось разложение. И каждая ночь, по-новому запечатлевающая на нем беспутные картины, приводит к усилению этой одутловатости. Значит, поэтому он так боялся сегодня увидеть лицо Илоны! Знание неспящего становится провидческим преддверием сна, и он узнает, что матушка Хентьен уже мертва, что она, мертвая, уже не может родить от него ребенка, что она вместо того чтобы приехать в Мангейм, соизволила написать всего лишь письмо, сочинив его под портретом того, кому позволила себя убить, точно так же, как сейчас Илона позволяет убивать себя этому скоту, этому Корну. Щеки матушки Хентьен тоже одутловаты, время и умирание наложили свой отпечаток на ее лицо, и любовь ее ночей мертва, мертва подобно автоматически барабанящему музыкальному автомату, нужно просто залезть внутрь его. Эша охватило чувство ярости. Неспящий не знает, что его кровать стоит на определенном месте, в доме на определенной улице, он всячески уклоняется от того, чтобы вспоминать об этом. Известно, что неспящие люди легко впадают в состояние ярости; громыханье одинокого трамвая по ночной улице может вызвать у них вспышку злости. И насколько сильнее, наверное, должна быть злость из-за противоречия, котор