фон Пазенову угодно снова пошутить",-- испугано ответил на это пастор. "Не будете ли вы столь любезны, чтобы сказать нам: чем же в таком случае должен отличаться слуга Господа от нас, остальных людей, если он не имеет никакой связи с потусторонним миром? -- Господин фон Пазенов повернулся, зло и пристально уставился через свой монокль на пастора-- И если он учился этому, относительно чего я, впрочем, испытываю сомнения, то какое он имеет право скрывать это от нас?., от меня, скрывать от меня! -- Голос его слегка задрожал-- От меня, меня... он же сам говорил, от отца, которому выпали такие испытания". Голос пастора звучал тихо: "Лишь Бог один может открыть вам это, господин фон Пазенов, вы должны все-таки когда-нибудь поверить в это". Господин фон Пазенов пожал плечами: "А я и верю в это, да-да, я верю, примите это к сведению...-- Через какое-то мгновение, повернувшись к окну, снова пожал плечами: -- Не все ли равно",-- и уставился, продолжая барабанить по стеклу, на улицу. Дождь утих, и господин фон Пазенов скомандовал: "Ну что ж, теперь мы можем откланяться -- Прощаясь, он пожал пастору руку:-- Не заглянете ли к нам еще... к ужину? Наш юный друг будет с нами", Они ушли. На деревенской улице стояли лужи, но в поле было снова почти что сухо; дождь продолжался недолго, только чтобы размыть трещины в сухой земле. Небо было еще подернуто легкой белесой дымкой, но уже ощущалось, что вот-вот из-за туч выглянет жгучее солнце. Господин фон Пазенов хранил молчание и в разговоры с Бертрандом не вступал. Лишь однажды он остановился и, приподняв трость, наставительно изрек: "С этими Божьими учеными следует держать ухо востро. Запомните это". Утренние прогулки стали регулярными, а как-то к ним присоединился и Иоахим. В тот раз старик был угрюм и молчалив, он оставил даже попытки выведать что-либо о страхе Бертранда. Он имел обыкновение ставить свои вопросы в завуалированной и трудно понятной форме, а теперь и вовсе замолчал. Иоахим, правда, тоже был не слишком словоохотлив. Он ведь не мог спросить о том, что ему хотелось узнать от Бертранда и что тот, без сомнения, должен был бы ему рассказать. Так, втроем, каждый углубленный в себя, брели они по полю, отец и сын были очень недовольны тем, что Бертранд не смог удовлетворить их любопытство и не оправдал их ожиданий. Бертранд, надо отдать ему должное, изо всех сил пытался поддерживать разговор. Если вначале Иоахим откладывал свой визит в Лестов потому, что предполагал нанести его в обществе Бертранда, то сейчас причиной того, что он снова откладывал поездку, было какое-то приглушенное недовольство присутствием Бертранда, но в нем таилась неопределенная надежда, что все -- если только Бертранд пожелает говорить -- будет так хорошо и просто, что ему захотелось обязательно взять его с собой в Лестов. Но поскольку Бертранд в своем застывшем молчании действовал разочаровывающе на сей соблазн, о котором он, впрочем, ничего не знал, то Иоахиму пришлось в конце концов принять решение, и он поехал один. В Лестов он отправился во второй половине дня на повозке с большими колесами, аккуратно, как положено, обернув ноги накидкой, держа кнут перед собой, поводья плотно облегали его руки в коричневых перчатках. Отец при отъезде проронил: "Ну, наконец-то", и Иоахима эти слова настроили резко против фантастического проекта с женитьбой. Впереди показался шпиль церкви соседней деревни; это была католическая церковь, и она напомнила ему о римско-католическом вероисповедании Руцены; Бертранд рассказал ему о Руцене. Не было ли самым верным решением просто" прервать это бессмысленное пребывание в имении и, не мудрствуя лукаво, поехать к ней? Он начал ощущать, что все здесь ему опротивело; отвратительной была пыль на дороге, отвратительными были пыльные привядшие листья выстроившихся вдоль дороги деревьев, свидетельствующие о приближающейся осени. С приездом Бертранда он снова заскучал по форме: два человека в одинаковой форме-- это безлико, но это военная служба; два человека в одинаковых гражданских платьях-- бесстыдно, это выглядит так, словно они братья-близнецы; бесстыдной казалась ему и длина гражданского платья, осталявшего открытыми ноги и брюки. Элизабет должно было бы удивить то, что ей приходится созерцать мужчин в коротких пиджаках свободного покроя, из-под которых выглядывают брюки - характерно, что такие мысли ему ни разу не приходили в голову, когда он бывал с Руценой,-- но для этого визита ему следовало бы надеть форму. Широкий белый галстук с подковообразной шпилькой закрывал почти весь вырез жилетки; это было хорошо. Он потрогал его и убедился еще раз, что галстук сидит правильно. Не зря же покойникам в гробу закрывают нижнюю половину тела покрывалом. По этой дороге на Лестов ездил и Гельмут, наносил визиты Элизабет и ее матери, и эта дорожная пыль просочилась к нему в могилу. Не оставил ли брат ему в наследство Элизабет? Или Руцену? Или даже Бертранда? Бертранду следовало бы отвести комнату Гельмута, а не поселять в этой одинокой комнате для гостей; правда, это было бы не совсем уместно. Вся ситуация напоминала какой-то роковой механизм, который срабатывал как-то сам собой, именно поэтому он казался роковым, даже более роковым, чем механизм службы. Между тем ему пришлось отвлечься от мыслей, за которыми вполне могло таиться нечто ужасное, поскольку он уже свернул в деревню и должен был следить за играющими детьми; сразу же за деревней он въехал между двумя домиками садовника, расположенными справа и слева от ворот, в парк. "Я очень рад, что наконец-то могу приветствовать вас в нашем доме, господин фон Пазенов",-- сказал барон, принимая его в гостиной. Когда Иоахим рассказал ему о госте, из-за которого все откладывал визит, барон слегка пожурил его, что он не прихватил его с собой. Иоахим теперь и сам мучился сомнениями; конечно, это не было проступком; но когда вошла Элизабет, он пришел к заключению, что все-таки поступил верно, решив приехать один. Он нашел ее очень красивой, о, вне всякого сомнения, Бертранд не смог бы с этим не согласиться, и в ее присутствии Бертранду не удалось бы выдерживать тот непринужденный тон, который был ему свойственен. Иоахиму ведь хотелось пережить это подобно тому, как хочется услышать в церкви бранное словечко или даже поприсутствовать на казни. Чай подали на террасу, и у Иоахима, сидевшего рядом с Элизабет, возникло ощущение, что не так давно ему уже приходилось переживать такую ситуацию. Но только когда это было? Со времени его последнего визита в Лестов прошло без малого три года, была поздняя осень, и вряд ли было возможным сидеть тогда на террасе. Но когда он еще больше углубился в эти размышления и возникло впечатление, будто в доме тогда зажигали огни, то эта немного странная взаимосвязь довела его до абсурдности и все оказалось каким-то запутанным, потому что его сообщник Бертранд -- Иоахима немного покоробило от этого слова "сообщник",-- потому что сообщник и свидетель его интимных отношений с Руценой чуть не стал свидетелем его встречи с Элизабет! Как он должен был вообще представлять его ее родителям? Вновь возникло ощущение того, что он обречен попадать из-за Бертранда в неловкие ситуации, и тут же внезапно его охватило чувство стеснения: после чая ему придется вставать в своем гражданском платье; он охотно оставил бы салфетку на коленях, но все уже поднялись и направились в парк, Когда стали видны хозяйские постройки, барон высказал предположение, что Пазенов, вероятно, вскоре вернется к сельскому хозяйству; по крайней мере, так давал понять старый господин фон Пазенов, Иоахим, который ощутил новый прилив протеста против попытки отца определить его жизнь, охотно бы ответил, что даже и не думает о том, чтобы возвращаться в отцовский дом; но, конечно, было бы непозволительно говорить что-либо в таком роде; это не совсем отвечало бы обстоятельствам, в том числе и его вновь обретенной привязанности к родным местам, именно поэтому он просто ответил что нелегко оставить службу, особенно теперь, когда он вот-вот должен стать ротмистром. Не так просто оставить полюбившуюся карьеру, будь это даже из-за традиций, в основе которых -- человеческие чувства; лучшее тому доказательство -- его друг, господин фон Бертранд, который, невзирая на некоторые свои успехи, в целом все же хотел бы вернуться в полк. И слово за слово, он начал рассказывать о сделках Бертранда по всему миру, о его дальних поездках, и, почти что по-мальчишески, он окружил его таким ореолом эдакого путешественника-исследователя, что дамы не могли удержаться от того, чтобы не выразить свою радость от скорого знакомства с таким интересным человеком. Тем не менее у Пазенова возникло впечатление, будто они все побаиваются, но не Бертранда, а той жизни, какую он ведет, ибо Элизабет как-то притихла и высказала мнение, что совершенно невозможно себе представить, будто у тебя есть брат или еще какой-нибудь близкий родственник, который обитает где-то на краю света, он так далеко затерян в этом мире, что невозможно даже с уверенностью сказать, где он находится. Барон согласился, что такую жизнь позволитель но вести только человеку, у которого нет семьи. Моряцкая жизнь, добавил он. Но Иоахим, которому не очень хотелось оставаться в тени своего друга -- он ведь здесь ощущал себя его представителем,-- рассказал также, что Бертранд побуждал и его к тому, чтобы записаться на колониальную службу, на что баронесса ответила очень строго: "Вы не можете так огорчить своих бедных родителей". "Нет,-- добавил барон,-- вы слишком привязаны к родной земле". И Иоахиму было приятно услышать такое, Они повернули обратно и, сопровождаемые собачками Элизабет, снова оказались на большой лужайке перед домом. Трава стала влажной, то тут, то там поблескивали капельки росы, в доме уже зажгли светильники: ведь вечера становились короткими. Уже совсем стемнело, когда Иоахим возвращался домой. Последнее, что он видел в доме Элизабет, ее силуэт на террасе; она сняла прогулочную шляпку, и ее очертания выделялись в сумерках угасающего дня на фоне еще светлого неба, по которому протянулась красноватая полоса. Отчетливо просматривался узел ее тяжелых волос на затылке, и Иоахим спросил себя, почему он находит эту девушку такой красивой, такой красивой, что хочется выбросить из своей головы сладострастность Руцены? И все же он тосковал по чувственности Руцены, а не по чистоте Элизабет. Почему Элизабет была такой красивой? Вдоль дороги возвышались темные стволы деревьев, пыль казалась влажной, словно в пещере или в подвале, А на западе на темнеющем небосводе над холмистым ландшафтом все еще виднелась красноватая полоса. В тот же день, когда Иоахим наносил свой визит в Лестов, сразу же после его отъезда господин фон Пазенов поднялся по лестнице на второй этаж и постучал в дверь к Бертранду: "Я должен все-таки как-нибудь и вам нанести визит..,-- и далее с хитрым заговорщицким видом: -- Мне удалось отправить его отсюда... это было нелегко!" Бертранд отпустил несколько любезностей: он-де, не почел бы за труд спуститься вниз. "Нет, - ответил господин фон Пазенов,-- форма должна быть соблюдена. Но после чая мы могли бы немного погулять, Я должен с вами кое-что обсудить". Он на какое-то мгновение присел, дабы этим запечатлеть форму визита, но вскоре со свойственным ему беспокойством оставил комнату, однако, едва успев закрыть за собой дверь, вернулся снова: "Я просто хотел посмотреть, все ли у вас есть из того, что вам нужно. В этом доме ни на кого нельзя положиться". Он прошелся по комнате, задержал взгляд на картине, осмотрел также пол и затем выдал дружеским тоном: "Ну что ж, значит, за чаем". Они закурили сигары, прошли через парк, пересекли огород, где уже дозревали овощи, и вышли в поле. Господин фон Пазенов был в откровенно хорошем настроении, Навстречу им шла с поля группа жниц. Чтобы разойтись с господами, они выстроились по краю поля гуськом и, проходя мимо, здоровались. Господин фон Пазенов не преминул заглянуть каждой из них в лицо и, когда все они гуськом продефилировали мимо, сказал: "Статные девушки". "Польки?" -- спросил Бертранд. "Естественно, то есть скорее всего большинство -- да, ненадежный сброд". "Красиво здесь",-- подумал Бертранд, он, собственно говоря, завидовал каждому сельскому хозяину, Господин фон Пазенов похлопал Бертранда по плечу: "Могли бы тоже иметь". Бертранд отрицательно покачал головой; ну, все не так просто, к тому же для этого нужно быть соответственно воспитанным, "Уж я бы об этом позаботился",-- ответ сопровождала доверительная улыбка. Старик замолчал, а Бертранд терпеливо ждал. Но, казалось, господин фон Пазенов забыл, что он, собственно, намеревался ему что-то сказать, поскольку мысль его обрела словесную форму лишь по истечении довольно длительной паузы: "Конечно, вы должны писать мне... часто, да,-- Затем: -- Если вам когда-нибудь придется жить здесь, то мы не будем больше бояться; оба мы не будем больше бояться.., не так ли?" Он положил свою руку на предплечье Бертранда и полными страха глазами посмотрел на него. "Да, господин фон Пазенов, но почему мы должны бояться?" Господин фон Пазенов был удивлен: "Но ведь вы говорили...-- он уставился неподвижным взглядом перед собой-- Но впрочем все равно.,." Господин фон Пазенов остановился, повернулся и показалось, что он хочет вернуться домой. Затем он опомнился и повел Бертранда дальше. Спустя некоторое время раздался вопрос: "Вы уже были у него?" "Ну, у склепа". Бертранд почувствовал себя немного неловко, но в атмосфере этого дома и вправду ни разу не представилось повода для того, чтобы высказать желание сходить на могилу. Когда он собрался с силами и отрицательно ответил на этот вопрос, то на лице господина фон Пазенова расплылась счастливая улыбка: "Ну, тогда нам есть что наверстывать". И словно это был радостный сюрприз для гостя, показал тростью на кладбищенскую стену, возвышавшуюся перед ними. "Отправляйтесь туда, а я подожду вас здесь,-- распорядился он, но поскольку Бертранд медлил, господин фон Пазенов с упрямым недовольством стоял на своем: -- Нет, я не пойду с вами туда". Он довел Бертранда до ворот, над которыми золотыми буквами отливала надпись "Мир праху твоему". Бертранд вошел на кладбище, соблюдая приличия провел некоторое время у склепа и вернулся обратно. Господин фон Пазенов прохаживался откровенно нетерпеливой походкой вдоль кладбищенской стены: "Вы были возле него?.. Ну и?,." Бертранд пожал ему руку, но господин фон Пазенов, по-видимому, не нуждался в соболезновании, он хотел что-то услышать, даже подался всем телом, словно пытаясь помочь, но поскольку это не возымело результата, он вздохнул: "Он погиб, защищая честь имени... да, а Иоахим между тем наносит визиты", Рука с тростью снова вытянулась, на этот раз-- в направлении Лестова. Он закончил свою мысль позже и при этом хихикнул: "Я отправил его на смотрины невесты,-- И это словно напомнило ему, что он хотел все-таки кое-что обсудить с Бертрандом: -- Верно ли мне говорили, что вы по делам много путешествуете?" "Да, это так, впрочем-всего лишь по своим узко специальным делам",-- ответил Бертранд. "Ну, для нашего дела этого должно хватить. Знаете ли, дорогой друг, сейчас мне, естественно, нужно посоветоваться, поскольку он опустился,-- господин фон Пазенов сделал паузу и затем с важностью добавил: -- Дела наследства". Бертранд подумал, что господину фон Пазенову наверняка нужен доверенный нотариус, который сможет оказать ему содействие в этом, но господин фон Пазенов не слушал: "Иоахим, женившись, себя обеспечит; можно было бы лишить его наследства". Он снова засмеялся. Бертранд попытался сменить тему разговора и показал на зайца: "О, скоро, господин фон Пазенов, вам в очередной раз можно будет пожелать удачной охоты". "Да, да, на охоту ему, наверное, еще будет позволено ходить, на ней он все еще может понадобиться... мы должны его пригласить, да? Конечно, он должен нам написать; его пора уже проучить, не так ли?" Поскольку господин фон Пазенов засмеялся, то Бертранд, как неприятно он себя ни чувствовал, тоже улыбнулся. Он немного даже рассердился, что Иоахим оставил его этому человеку; но как же бестолково ведет себя этот Иоахим, оставляя впавшего в детство старика в таком настроении. Этот несчастливец позвал его для того, чтобы он привел его дела о порядок? И Бертранд сказал: "Да, да, господин фон Пазенов, уж нам придется заняться его воспитанием". И это было как раз то, что так хотелось услышать старику. Он схватил Бертранда под руку, внимательно следя за тем, чтобы они шли в ногу, и не отпускал его руку даже тогда, когда они вернулись в имение. Невзирая на спустившиеся сумерки, они прогуливались по двору, пока не подъехал Иоахим. Когда Иоахим спрыгнул с повозки, господин фон Пазенов сказал: "Представляю тебе, мой друг, господина фон Бертранда,-- И слегка пренебрежительно поведя рукой, весело добавил: -- А это мой сын.. вернулся со смотрин". В воздухе начал улавливаться запах коровника, и господин фон Пазенов чувствовал себя прекрасно. "Ее ведь не назовешь красивой,-- сказал себе Бертранд, рассматривая Элизабет, сидевшую за роялем,-- рот слишком велик, а на этих устах запечатлена бросающаяся в глаза мягкая, но почти что злая чувственность. Но улыбка ее очаровательна". Это был музыкальный вечер с чаепитием, на который пригласили Иоахима и Бертранда. Старый сосед по имению и бедно одетый учитель составили Элизабет компанию при исполнении трио Шпора (Людвиг Шпор (1784--1859)- немецкий скрипач, дирижер, педагог и композитор), и Иоахиму показалось, что это благодаря Элизабет серебристые хрустально чистые капли звуков фортепьяно опускаются в коричневый бархатный поток звучания двух струнных инструментов. Он любил музыку, хотя и не очень хорошо в ней разбирался, но теперь был уверен, что понял ее смысл: музыка была чем-то таким, что чисто и непорочно витало над всем остальным, словно на серебристом облаке, что роняло прозрачные прохладные капли с Божественной высоты на грешную землю. Может, она существовала только для Элизабет, хотя и Бертранд, а это было известно Иоахиму еще с кадетской школы, немного играл на скрипке. Нет, впечатление, что Бертранд находится под впечатлением музыки в исполнении Элизабет, отсутствовало. Он просто ушел от ответа на вопрос о своей игре на скрипке, отмахнувшись небрежно рукой. По дороге домой он не нашел ничего лучшего, чем сказать: "Если бы она только играла не этого ужасно скучного Шпора!" Как цинично! Договорились совершить совместную прогулку; Иоахим с Бертрандом заехали за Элизабет. Иоахим был на лошади Гельмута, которая снова стала его собственностью. Они галопом пронеслись по жнивью, где еще стояли снопы, а затем мелкой рысью свернули на узкую лесную дорогу. Иоахим пропустил гостя с Элизабет вперед, и когда он ехал за ними, то ему показалось, что она в своем длинном черного цвета костюме для верховой езды еще выше и стройнее, чем обычно. Он охотно обратил бы внимание на что-нибудь иное, но она сидела на лошади не совсем безупречно, и это мешало ему; она держалась, слишком сильно наклонившись вперед, и когда поднималась и опускалась в такт рыси, касаясь седла и снова вздымаясь над ним, вверх и вниз, ему вспомнилось их прощание на вокзале, его опять охватило презренное желание жаждать ее как женщину, вдвойне презренное с тех пор, как отец, а тут еще и Бертранд говорили о смотринах. Но, наверное, еще ужасней было то, что родители Элизабет, даже ее собственная мать, желали видеть в нем объект любовных вожделений дочери, предлагали его ей, все вместе убеждали ее, что вполне позволительно испытывать чувство любовного вожделения, что оно придет и ни в коем случае не обманет ее ожидания. За этим, правда, таилось еще что-то более древнее, более глубинное, какое-то расплывчатое представление, о котором Иоахим ничего не желал знать, хотя во рту у него пересохло, а лицо пылало; было расплывчато и тем не менее возмутительно, что можно было заподозрить Элизабет в таких вещах, он испытывал чувство стыда перед Элизабет, и ему было стыдно за нее. Может, уступить ее Бертранду, подумал он и забыл, что этим он совершил тот же грех, который он только что и с таким негодовав нием отверг. Но внезапно все как-то потеряло значение, внезапно стало казаться, что Бертранда это вовсе и не касается он был таким женственным со своими вьющимися волосами, словно сестра, сестринской заботе которой, может быть, все-таки можно вверить Элизабет. Это, конечно, был обман, но на какое-то мгновение он успокаивал. А почему ее, собственно говоря, считают красивой? Он начал рассматривать то вздымающуюся вверх, то опускающуюся вниз фигуру, центр тяжести которой постоянно касался седла. Тут он обнаружил, что не красивым, а скорее всего уродливым является то, что вызывает желание; однако он отбросил эту мысль, и в тот момент, когда перед его глазами замаячила сцена прощания на вокзале, мыслями своими он умчался к Руцене, множество несовершенств которой делали ее столь очаровательной. Он позволил лошади перейти на шаг, чтобы увеличилось расстояние между ним и теми двумя впереди, и достал из нагрудного кармана последнее письмо от Руцены. Бумага испускала аромат духов, которые он подарил, и Иоахим вдыхал аромат не приведенной в порядок интимности их совместных встреч. Да, его душа была там, туда стремился он, воспринимал себя добровольно ушедшим из общества, вернее -- изгнанным, ощущал себя недостойным Элизабет. Бертранд был почти что его сообщником, но руки его были чище, и когда Иоахим это осознал, то понял также, почему, собственно говоря, Бертранд постоянно помогает ему и Руцене, ведет себя словно некий дядюшка или даже врач и не раскрывает собственные тайны. Но никто не в состоянии их скрыть; правильно, все это было так, и именно поэтому теперь было позволено и желательно тому впереди скакать рядом с Элизабет, тот был тоже недостоин, но все же был лучше тебя самого. Иоахим вспомнил о Гельмуте. И ему как будто захотелось, чтобы, по крайней мере, лошадь Гельмута была рядом с ней -- он припустил лошадь рысью. Копыта лошадей мелко перебирали по мягкой лесной земле, и когда они попадали на сучок, раздавался резкий треск разламывающегося дерева. Приятно поскрипывала кожа седла и повевало прохладой из сумрачной листвы. Он догнал их на краю вытянутой поляны, которая заканчивалась на невысоком холме. Прохладу леса словно отрезало, и над травой ощущались припекающие лучи солнца. Элизабет пыталась стеком разогнать насекомых, облепивших кожу ее лошади, и животное, знавшее дорогу, все-таки вело себя беспокойно, ибо ожидало, что его вот-вот пустят галопом по поляне. Иоахим ощущал свое преимущество над Бертрандом: могут ли его дела иметь такой размах, в конторе вряд ли учатся тому, как преодолевать препятствия. Элизабет указала на живую изгородь, через которую она обыкновенно перемахивала, упавший ствол дерева, канаву. Сложными эти препятствия не были. Грума оставили на краю поляны; Элизабет понеслась первой, а Иоахим снова поскакал последним, и не из вежливости, а потому лишь, что хотел посмотреть, как будет прыгать Бертранд, Поляну еще не косили, и трава тихо, но резко хлестала лошадей по ногам. Элизабет преодолела вначале канаву; это был пустяк, потому и не удивительно, что Бертранд тоже перемахнул через нее. Но когда Бертранд в красивом прыжке преодолел и живую изгородь, Иоахим откровенно разозлился; ствол дерева был слишком легким препятствием, чтобы возлагать на него какие-либо надежды. Конь Иоахима, стремившийся догнать остальных лошадей, пустился вскачь, и Иоахиму приходилось натягивать поводья, чтобы сохранить дистанцию. Приближался ствол дерева; Элизабет и Бертранд перемахнули через него легко, почти -- элегантно, Иоахим для разгона ослабил поводья. Но перед самым прыжком конь внезапно затормозил -- почему, Иоахиму непонятно до сих пор,-- споткнулся о ствол дерева, свалился на бок и прокатился по траве. Это произошло, естественно, очень быстро, и когда те двое впереди обернулись, Иоахим, держа в руках поводья, которые он так и не отпустил, мирно стоял рядом со своей лошадью перед стволом дерева. "Что случилось?" Да это и ему неизвестно; он осмотрел животное, оно припадало на переднюю ногу, нужно было отвести его домой. "Перст Божий",-- подумал Иоахим: не Бертранд, а он упал, и было правильно и справедливо, что он должен был теперь удалиться и оставить Элизабет Бертранду. Когда Элизабет предложила ему взять лошадь ее грума, а слугу отправить с хромающей лошадью домой, Иоахим под впечатлением Божьего возмездия расстроенно отказался. В конце концов, это все-таки лошадь Гельмута, и доверять ее можно не каждому. Шагом он направился домой и по дороге решил как можно скорее вернуться в Берлин. Они ехали рядом по лесной дороге. Хотя грум следовал за ними на небольшом расстоянии, Элизабет охватило чувство, словно Иоахим бросил их, оставил одних, и это чувство было наполнено каким-то тоскливым ожиданием. Может быть, она ощутила взгляд Бертранда, скользнувший по ее лицу. "Какие странные у нее уста,-- сказал себе Бертранд,-- а глаза лучатся чистотой, которую я так люблю. Она должна быть хрупкой и очаровывающей, но в то же время -- утомительной любовницей. Ее руки слишком длинны для женщины, худые и тонкие. Она будто чувственный подросток. Но она очаровательна". Дабы прервать это томительное ожидание, Элизабет завела разговор, начало которому, впрочем, было положено чуть раньше: "Господин фон Пазенов много рассказывал нам о вас и ваших дальних путешествиях". "Правда? А мне он много рассказывал о вашей несравненной красоте". Элизабет не ответила. "Вы не рады этому?" "Я не люблю, когда говорят об этой так называемой красоте". "Но вы очень красивы". С уст Элизабет слетело что-то че совсем понятное: "А я не относила вас к тем, кто любит приударить за женщинами". Она умнее, чем я предполагал, подумал Бертранд и ответил: "Это столь нелюбимое вами слово ни в коем случае не слетело бы с моих уст, если бы я хотел оскорбить вас. Но я не приударяю за вами; просто вы и сами прекрасно знаете, как вы красивы". "В таком случае зачем вы мне это говорите?" "Потому что я вас больше никогда не увижу". Элизабет посмотрела на него с удивлением. "Конечно, вам может не нравиться, когда говорят о вашей красоте, поскольку вы ощущаете за всем этим не что иное, как предложение руки и сердца. Но если я уезжаю и больше никогда не увижу вас, то, рассуждая логически, речь не идет о предложении моей руки и сердца вам, и я имею полное право говорить вам самые приятные вещи". Элизабет не смогла сдержать улыбку: "Это ужасно, что приятные вещи позволительно просто вот так выслушивать от совершенно чужого человека". "Просто вот так совершенно чужому человеку можно их, по крайней мере, доверить. А в доверительности изначально кроется зародыш неискреннего и ложного". "Если бы это было действительно так, то это было бы ну просто ужасно". "Да так оно и есть, но именно поэтому это далеко не так ужасно. Доверительность -- это самый хитрый и в то же время самый распространенный способ предложения руки и сердца. Вместо того чтобы просто сказать вам, что вас жаждут, потому что вы красивы, первоначально коварно втираются к вам в доверие, чтобы подчинить-- в определенной степени незаметно для вас --своей воле". Элизабет задумалась на какое-то мгновение, потом сказала: "Не прячется ли что-либо насильственное в ваших словах?" "Нет, ибо я уезжаю... чужому позволительно говорить правду". "А я побаиваюсь всего чужого". "Потому что вы полностью в его власти, Элизабет. Можно, я буду вас так называть?" Они молча плечом к плечу ехали дальше. Затем она нарушила молчание, затронув самую суть: "Чего вы, собственно говоря, хотите?" "Ничего". "Но тогда ведь все это лишено смысла". "Я хочу того же, что и любой, кто предлагает вам руку и сердце, и поэтому говорит, что вы красивы, но я более искренен". "Мне не нравится, когда мне предлагают руку и сердце". "Может быть, вы просто не любите неискренность в оформлении всего этого". "Вы пока что еще не искреннее других", "Я уеду". "И о чем же это свидетельствует?" "Помимо всего прочего просто о моей застенчивости". "Предложить женщине руку и сердце, предложить, как говорят, ей свои услуги в качестве двуногого существа, а так оно и есть-- это бесстыдный поступок. Так что вполне может быть, если не скорее всего, что именно поэтому вы не любите все эти предложения руки и сердца". "Я не знаю". "Любовь, Элизабет, это что-то абсолютное, а если возникает необходимость выразить абсолютное словами, то это всегда превращается в пафос, потому что сие невозможно доказать. А поскольку все это до ужаса земное, то пафос всегда так смешон, смешон господин, опускающийся на колено, чтобы вы согласились ублажить его разнообразные пожелания; когда любишь, следует избегать всего этого". Он что же, хочет этим сказать, что он ее любит? Когда он замолчал, она вопросительно посмотрела на него; казалось, он понял это. "Просто существует действительный пафос, и имя ему вечность. А поскольку положительной вечности не бывает, то, стало быть, она -- отрицательная и называется "никогда больше-не-встречаться", И если я сейчас уезжаю, то это-навечно; потом вы будете вечно далеки от меня, и я могу сказать вам, что я люблю вас". "Не говорите столь важных вещей". "Может быть, это великая чистота чувства заставляет меня так говорить с вами. А может быть, в том, что я вынуждаю вас выслушивать такие монологи, присутствует какая-то доля ненависти и неосознанной зависти, ревности, может быть, потому что вы остаетесь и продолжаете жить здесь..." "Неужели ревности?" "Увы, ревности и даже немножко высокомерия. Потому что я не свободен от желания уронить в колодец вашей души камешек, чтобы он стал неотъемлемой ее частью". "Значит, и вы хотите втереться в доверие ко мне?" "Не исключено. Но еще сильней желание, чтобы этот камешек послужил вам когда-нибудь талисманом". "Когда же?" "Если на колени перед вами опустится тот, к кому я вас уже сейчас ревную и кто предложит вам этим устаревшим жестом свою физическую близость, тогда воспоминание о той, скажем так, асептической форме любви могло бы подтолкнуть вас к тому, чтобы вы вспомнили, что за каждым идеализируемым жестом в любви кроется еще большая грубость". "Вы это говорите всем женщинам, от которых уезжаете?" "Неплохо было бы говорить это всем, но я как-то в основном уезжаю до того, как дело доходит до этого", Элизабет задумчиво рассматривала гриву своей лошади. Затем она сказала: "Не знаю, но мне все это кажется каким-то странно неестественным и необычным". "Когда вы думаете о продолжении рода человеческого, тогда это, конечно, неестественно. Но находите ли вы более естественным тот факт, что однажды вы, вследствие нелепой случайности, познакомитесь с каким-нибудь мужчиной, который сейчас где-то живет, что-то ест и пьет, занимается своими делами и который потом при удобном случае скажет, как вы красивы, и для этого опустится на колено, и вы после улаживания определенных формальностей будете иметь с этим господином детей, разве вы находите это естественным?" "Прекратите наконец, это же ужасно.,, это отвратительно", "Да, это ужасно, но не потому, что я говорю это, намного ужаснее ведь то, что вы скорее всего можете и уже почти что готовы пережить это, а не только слушать". Элизабет пыталась сдержать слезы; она выдавила из себя: "Ну почему, ради всего святого, почему я должна выслушивать все это,,, я ведь прошу вас, прекратите". "Чего вы боитесь, Элизабет?" Она тихим голосом проговорила: "Я и без того испытываю такой страх". "Но перед чем?" "Перед чужим человеком, перед другими, перед тем, что грядет,,, я не могу это выразить. В моей душе таится смутная надежда, что то, что однажды должно прийти ко мне, будет мне таким же близким, как и все, что мне дорого и близко сейчас. Мои родители ведь тоже относятся сюда. Но они хотят лишить меня этой надежды". "Вы не хотите говорить о будущем, потому что боитесь опасности, Не лучше ли было бы вас все-таки расшевелить, чтобы из-за усталости, из-за традиций, из-за неизвестности ваша судьба не исчезла, словно река в пустыне, не припала до неузнаваемости пылью, не утекла, будто вода между пальцами, или я не знаю что еще... Элизабет, я хочу вам только добра". Элизабет опять затронула самую важную струну, когда произнесла тихо и медленно, преодолевая себя: "Почему тогда вам не остаться?" "Меня ведь занесло к вам волею случая. Останься я, это было бы той неожиданностью для ваших чувств, от которой мне хотелось бы вас предостеречь; немного более асептическая неожиданность, но все-таки неожиданность". "Но что же мне делать?" "На это можно дать предельно простой отрицательный ответ: ничего, что не может положительно восприниматься даже самыми последними фибрами вашей души, Только тот, кто свободно и раскованно следует велению своих чувств и своего естества, может достичь осуществления своих грез -- простите мне этот пафос". "И никто не поможет мне", "Нет, вы одиноки, настолько одиноки, каким бывает человек на смертном одре". "Нет, это неправда. Неправда то, что вы говорите. Я никогда не была одинокой, и мои родители не были. Вы говорите это, потому что сами жаждете одиночества... или потому, что вам доставляет радость мучить меня..." "Элизабет, вы так красивы, для вас осуществление грез и совершенство заключены, может быть, уже в вашей красоте. Как я могу мучить вас? Но все это правда, и она еще хуже". "Не мучайте меня". "Где-то там в каждом из нас таится надежда на то, что немножечко эротики, дарованной нам, могло бы навести эти мосты. Остерегайтесь пафоса эротики". "От чего вы снова и снова хотите предостеречь меня?" 122 "Весь пафос направлен на то, чтобы пообещать таинство и сдержать обещание чисто механически. Мне бы хотелось, чтобы вас миновала такая любовь". "Вы очень бедны", "Потому что я демонстрирую пустые карманы? Остерегайтесь тех, кто их прячет". "Нет, не так, я чувствую, что вы достойны большего сострадания, чем другие, даже чем те другие, которых вы имеете в виду..." "Опять я должен вас предостеречь. В таких делах никогда не давайте волю своему состраданию. Любовь из сострадания ничем не лучше продажной любви". "О!" "Да-да, Элизабет, вы не хотите слышать. Но только, говоря иначе, тот, кто грешит из сострадания, предъявляет затем самый безжалостный счет". Элизабет бросила на него почти враждебный взгляд: "А я вам вовсе и не сострадаю". "Но и смотреть на меня таким сердитым взглядом тоже не стоит, хотя ваше сострадание, возможно, справедливо". "Почему?" Бертранд ответил после небольшой паузы: "Послушайте, Элизабет, этой искренности тоже следует положить конец. Я неохотно говорю такие вещи, но я люблю вас. Я констатирую это со всей серьезностью и искренностью, на которые только можно быть способным, когда речь идет о чувствах. И я знаю, что и вы могли бы меня полюбить..." "Да прекратите же ради всего святого..." "Почему? Я ни в коем случае не переоцениваю это смутное состояние чувств, не буду впадать и в патетическую риторику. Но ни один человек в мире не может избавиться от той безумной надежды на то, что он еще сможет отыскать некий мистический мостик любви. Но и поэтому тоже я должен уехать. Существует просто один-единственный истинный пафос, пафос расстояния, боли... если стремятся сделать мостик крепким, то следует его чем-нибудь оградить, чтобы никто не смог на него ничего взгромоздить. Если же.,." "О, ну прекратите же!" "Если же все-таки необходимость становится сильнее того, что вам добровольно противопоставляют, если напряжение неописуемой тоски становится столь острым, что грозит располовинить мир, тогда существует надежда, что на фоне беспорядка случая, пошлой и сентиментальной меланхолии, механической и невольной доверительности выделятся судьбы отдельных людей-- И он продолжил так, словно беседовал уже не с Элизабет, а с самим собой: -- Я уверен, и это мое глубочайшее убеждение, что только путем пугающего преодоления отчужденности, лишь тогда, когда она будет, так сказать, отправлена в бесконечность, сможет превратиться в свою противоположность, в абсолютное познание и будет в состоянии распуститься пышным цветом то, что молчит перед вами -- недостижимая цель любви -- и без чего любовь просто немыслима, так и только так возможно возникновение таинства единения. Медленным привыканием друг к другу и завоеванием доверия его достичь невозможно". По щекам Элизабет текли слезы. Он тихо промолвил: "Мне бы не хотелось, чтобы тебе в жизни встретилась и чтобы тебя мучила иная любовь, чем такая, в последней и недостижимой форме. И случись это не со мной, я не поверил бы, что можно так ревновать. Но мне больно, я ревную и теряю рассудок, когда думаю о том, что ты достанешься дешевому человеку. Ты плачешь, потому что совершенное для тебя недостижимо? Тогда, пожалуй, есть от чего плакать. О, как я люблю тебя, как мне хочется погрузиться в твою отчужденность, как бы мне хотелось, чтобы ты была единственной и предопределенной..." Они молча, плечом к плечу, продолжали свой путь; лошади выехали из леса, и полевая дорога, спускаясь вниз, вывела их к деревенской улице, на которую им пришлось свернуть, чтобы добраться до дома. Перед тем как ступить на пыльную дорогу, которая светлой полосой тянулась под солнцем и подернутым белесой дымкой небом, он попридержал свою лошадь и сказал то, что мог еще сказать, не выезжая из тени деревьев, голос его звучал тихо, он словно бы прощался: "Я люблю тебя... и это чудо". Оставаться теперь рядом друг с другом на этой сухой, прокаленной солнцем дороге казалось им невозможным, и она была ему очень признательна, когда он остановился и сказал: "Теперь я должен пуститься вдогонку за нашим пострадавшим наездником...-- и тише: -- Прощай". Она протянула ему руку, он наклонился к ней и повторил: "Прощай". Она не проронила ни слова, но когда он развернул лошадь, чтобы уезжать, она позвала: "Господин фон Бертранд!" Он повернул голову; она, помедлив, сказала: "До свидания". Она охотней бы произнесла "прощай", но тогда ей это показалось каким-то неуместным и театральным. Когда через какое-то время он обернулся, то уже не мог различить, какая из двух фигур была Элизабет, а какая - грум; они были уже слишком далеко, да и солнце слепило глаза. Слуга Петер стоял на террасе господского дома в Лестове и бил в гонг, что означало время приема пищи, это правило было учреждено и введено баронессой после того, как она со своим супругом побывала в Англии. И хотя слуга Петер обслуживал инструмент уже несколько лет, он все еще немного стеснялся поднимать этот детский шум, особенно потому, что звуки долетали до деревенских улиц и уже успели обеспечить ему прозвище Барабанщик. Поэтому бил он в гонг очень сдержанно, извлекая из него лишь несколько приглушенных звуков, которые катились по замкнутой тишине парка, превращаясь в нечто плоское и немузыкальное, издающее жестяной отзвук, который с тонким позваниванием затихал. Проезжая медленным шагом по полуденной деревенской улице, Элизабет слышала, как слуга Петер тихо бил на террасе в гонг, напоминая, что пора переодеваться к обеду. Невзирая на это, она не пришпорила коня, и не будь она так глубоко погружена в размышления, то наверняка бы заметила, что сегодня, может быть, первый раз в жизни она ощутила какое-то внутреннее сопротивление общности обеденного стола, и возвращение в прекрасный умиротворенный парк через вход между двумя домиками сторожа привели ее в сильно подавленное состояние. Душу никак не отпускало беспокойное чувство тоски о чем-то далеком, вместе с тоской в голове крутилась абсурдная мысль, вдвойне абсурдная в такой полуденной жаре, что Бертранду не подходит этот слишком сырой климат и поэтому он, постоянно спасаясь бегством, снова и снова должен откланиваться и уезжать. Звуки гонга затихли. Во дворе она спешилась с лошади, грум попридержал стремена, и быстрым шагом направилась в дом; перекинув шлейф через руку, она поднималась по лестнице наверх обычным путем, пребывая тем не менее словно во сне. Ее охватила какая-то приятная решимость познать эту слегка печальную радость, самой взять собственную судьбу в руки и распоряжаться ею; но это все не смогло зайти очень далеко, оно застопорилось в мыслях о том, а что бы сказали родители, если бы она появилась за столом в костюме для верховой езды. И Иоахим фон Пазенов был бы одним из тех, кого мог бы шокировать такой поступок. Тявкая, промчалась по ступенькам вниз собачка Белло, машинально Элизабет отдала ей стек, но у нее не вызвала улыбку та гордость, с какой собачонка понесла его в будуар, Белло так послушно возложил стек к ее ногам, благоговейно взирая на госпожу, словно бы он нашел исполнение своих желаний и совершенство в ее красоте. Элизабет не погладила его, а подошла к зеркалу, долго всматривалась в него, не узнавая себя, она видела просто узкий черный силуэт, казалось, словно зеркальное отражение да и она сама застыли в какой-то неподвижности, которая лишь тогда начала медленно таять, когда вошла горничная, чтобы помочь-- это входило в круг ее обязанностей -- расстегнуть костюм для верховой езды. Но когда служанка присела перед ней, чтобы снять сапоги, и вытянутая ступня выскользнула с легким прохладным ощущением из лакированной трубки, а ее худенькая нога в черном шелковом чулке оказалась на коленях служанки, она снова попыталась отыскать в зеркале ту ускользнувшую картину, что была подобна мимолетному приближению к кому-то, кто где-то живет и кто когда-нибудь, может быть, опустится перед ней на колени. Стек все еще лежал там, на ковре. Элизабет попробовала представить себе, что на вокзале стоит Бертранд, в длинной угловатой форме, сбоку-- шпага и что отходящий поезд может его зацепить. В этом представлении была какая-то злобная радость и в то же время -- удушающий и никогда ранее не испытываемый страх. Она сидела с запрокинутой головой, зажав ладонями виски, словно такой позой хотела освободиться от довлеющей воли нежелаемого порыва. "Ведь ничего же не произошло",-- проговорило что-то в ней, но она не поняла смутного напряжения, ' которое тем не менее казалось столь странно очевидным, что его можно было уловить, наверное, даже по словам: мир раскалывается, Это, конечно, было не так уж и очевидно, но пограничная черта была проведена, и распалось то, что когда-то было единым, этот мир замкнутого, и родители оказались по сторону черты. За этим таился страх, тот страх, от которого родители хотели ее защитить, словно бы от этого зависело их совместное существование: то, чего боялись, сейчас вторглось в их жизнь, удивительно потрясающе и напряженно, но, увы, оно оказалось совсем не страшным. Чужому можно было просто сказать "ты"; и это было все. И этого было так мало, что Элизабет почти что стало грустно. Она решительно поднялась; нет, она не поддастся какой-то там пошлой и сентиментальной меланхолии. Она направилась к зеркалу и привела в порядок прическу. У основания большой лестницы в раме из эбенового дерева висел гонг из бледно-желтого латунно-бронзового сплава, украшенный мелким китайским орнаментом. Оригинальное изделие, приобретенное бароном в Лондоне. Слуга Петер держал в руках палочку с мягким кожаным набалдашником серого цвета, он посматривал на часы и ждал, С момента первого сигнала прошло четырнадцать минут, и когда стрелка часов достигнет пятнадцатой минуты, то слуга Петер нанесет по бронзовой тарелке три ненавязчивых удара. Несколько дней спустя Бертранд, поднявшись из-за стола, где он вместе со всеми завтракал, извинился, затем нашел Иоахима и сообщил ему, что, к большому сожалению, его требуют к себе дела и уже следующим утром он должен уехать. В первое мгновение Иоахим ощутил облегчение: "Я еду с вами, -сказал он и с благодарностью посмотрел на Бертранда, который, очевидно, отказался от Элизабет. И чтобы показать ему, что и он со своей стороны отказался, Иоахим с облегчением добавил: -- Я не знаю, что может меня здесь удерживать". Он отправился к отцу сообщить об этом решении. Но господин фон Пазенов насторожился и недоверчиво с привычной уже нескромностью спросил: "Как это возможно? Ведь с позавчерашнего дня не было никаких писем". Насторожился и он. Да, как это возможно? Что должно было подтолкнуть Бертранда к отъезду? И с горечью, что такие вопросы делают его соучастником отцовской нескромности, всплыло и видение радостной победы: Бертранд собирает свои вещички потому, что Элизабет любит его, Иоахима фон Пазенова. Впрочем, как раз и невозможно было себе представить, чтобы кто-то мог решиться так быстро, можно сказать -- в мгновение ока, объясниться с дамой. Правда, для делового человека, который имеет виды на богатую наследницу, все возможно. Но углубиться в дальнейшие размышления ему не удалось, ибо лицо старика внезапно приобрело какое-то странное выражение: он рухнул в кресло за письменным столом, уставился неподвижным взглядом перед собой и пробормотал: "Скотина, скотина... он нарушил свое слово". Затем он перевел взгляд на Иоахима и заорал: "Убирайся вон, ты с твоим другом-чистоплюем... интриговал с ним", "Но, отец!" "Вон отсюда, убирайся". Он вскочил на ноги и почти вплотную приблизился к сыну, который попятился к двери, И каждый раз, когда тот пытался остановиться он вытягивал голову вперед и шипел: "Убирайтесь". И когда Иоахим оказался в коридоре, старик захлопнул дверь, но затем снова распахнул ее и высунул голову: "И скажи ему, чтобы он и думать не смел писать мне. Скажи ему, что больше мне это не нужно". Дверь снова захлопнулась, и Иоахим услышал, как в замке повернулся ключ. Иоахим нашел мать в саду; она не очень удивилась: "Он всегда скуп на слова, но в последние дни он, кажется, сильно настроен против тебя, Я думаю, он обижается, что ты еще не оставил службу. Тем не менее, странно это". Когда они вернулись домой, она добавила: "Может, он чувствует себя оскорбленным еще и потому, что ты сразу же привез сюда гостя; я думаю, будет лучше, если я одна вначале загляну к нему", Он проводил ее наверх: дверь в коридор была заперта, и на ее стук никто не ответил. В этом было что-то неладное, и они направились к большому салону, потому что все-таки оставалась возможность того, что отец мог выйти из своей комнаты через другую дверь, Пройдя вереницу пустых комнат, они добрались до рабочего кабинета и нашли его незапертым; госпожа фон Пазенов открыла дверь, и Иоахим увидел отца, который неподвижно сидел за столом, держа в руке перо. Он не пошевелился и тогда, когда госпожа фон Пазенов подошла поближе и наклонилась к нему. Старик так сильно нажимал пером о бумагу, что оно сломалось; а на бумаге стояло: "Я по причине бесчестья лишаю наследства мое...", затем следовала брызнувшая из сломанного пера чернильная клякса. Госпожа фон Пазенов изумилась: "О Боже, что случилось?..", но он не отвечал, Она беспомощно смотрела на него, пока не заметила, что опрокинута чернильница, впопыхах она схватила пресс-папье и попыталась промокнуть им разлитую жидкость. Он оттолкнул ее локтем, а затем, увидев в дверях Иоахима, слегка ухмыльнулся и -попробовал писать дальше сломанным пером, Когда он снова зацепил пером за бумагу и разорвал ее, то застонал и, показывая указательным пальцем на сына, закричал: "Этот там, вон". Он попытался подняться, но это, очевидно, ему не удалось, потому что он сразу же сполз вниз и, не обращая внимания на разлитые чернила, упал на письменный стол, обхватил голову руками, словно плачущий ребенок. Иоахим прошептал матери: "Я побежал за врачом". Он поспешил вниз, чтобы отправить гонца в деревню. Пришел врач и уложил господина фон Пазенова в кровать. Он дал ему бром и завел разговор о курсе водолечения; конечно, смерть сына имела следствием все-таки нервный приступ. Да, это был банальный диагноз врача, который многого не объяснял. За этим таилось нечто большее, и не могло быть случайностью, что споткнулся конь Гельмута, это было словно первое напоминание, и сейчас, когда так хотелось готовиться к триумфу над Бертрандом, сейчас, когда Элизабет ради него с презрением отвергла Бертранда, а он намеревается нарушить верность Бертранду и Руцене, чтобы внешне исполнить волю отца, сейчас вот нужно было, чтобы обрушилась эта болезнь. Соучастник, предающий соучастника и по праву обвиняемый отцом в том, что он интригует с Бертрандом! Теперь что же, вся сеть снова должна распасться, предательство должно раствориться в контрпредательстве? И Бертранд, должно быть, снова присвоит себе Руцену, демонстрируя таким образом отцу, что он уже более не сообщник его сына, утоляя таким образом свою жажду мести за то, что Элизабет с презрением отвергла его! И во всех тех грязных и отвратительных подозрениях, с которыми Иоахим смотрел теперь на отъезд Бертранда в Берлин, видел он лишь то, что его собственный отъезд отодвигается на неопределенный срок, и это мучило его куда больше, чем переживания о больном отце. Смятение растворилось, чтобы слиться с новым замешательством. Было ли это волей отца, когда он настаивал на его поездке в Лестов? При всем этом загадочным оставалось то, что произошло между отцом и Бертрандом. Может быть, это прояснилось бы, если бы он мог рассказать Бертранду немного о путанных намеках отца, но ему пришлось ограничиться только тем, что он сообщил ему о внезапной болезни старика. Он попросил описать Руцене положение дел; впрочем, скоро он в любом случае наведается в Берлин на несколько дней: продлить отпуск и тому подобное. Да, сказал Бертранд, когда Иоахим провожал его к поезду, да, а что, собственно говоря, может случиться с Руценой? Конечно, будем надеяться на скорое выздоровление господина фон Пазенова, но, невзирая на это, пребывание Иоахима в Штольпине становится все более и более необходимым. "Неплохо было бы,-- высказал он свое мнение,-- найти ей какое-нибудь занятие, которое доставляло бы ей радость: это могло бы ее немного поддержать в преддверии грядущих проблем". Иоахим ощутил себя уязвленным, в конце концов, это его дело; медленно, с расстановкой он процедил: "Ведь театр, в который вы ее пристроили, доставляет ей радость", Бертранд сделал пренебрежительное движение рукой, и Иоахим уставился на него, ничего не понимая. "Будьте спокойны, Пазенов, мы уж подыщем ей что-нибудь". И хотя для Иоахима эта забота только сейчас приобрела свои очертания, он был и вправду рад, что Бертранд с такой легкостью взгромоздил ее на себя. С тех пор как заболел отец-- он все еще большую часть времени проводил в постели,-- жизнь странным образом упростилась; сейчас можно было абсолютно спокойно о чем-либо поразмышлять, а некоторые вопросы казались более очевидными, или по меньшей мере складывалось впечатление, что можно решиться к ним подойти. Но здесь таилась почти что неразрешимая проблема, и было бесполезно искать в облике Элизабет решение; загадка была запечатлена на самом ее лице. Откинувшись на стуле, она щурилась, созерцая осенний ландшафт, запрокинутое назад чуть ли не под прямым углом к напряженной шее лицо казалось нервной крышей, посаженной на эту шею. Можно было даже сказать, что оно плавает в кубке шеи, словно лист, или присоединено к ней, будто плоская крышка, потому что это, собственно, и не лицо вовсе было, а просто часть шеи, часть, смотревшая из шеи: очень отдаленно напоминавшая лицо змеи. Иоахим прошелся взглядом по линии шеи; холмообразно выдавался подбородок, а за ним следовал ландшафт лица. Мягкими очертаниями вырисовывались края ротового кратера, темнели пещеры носовых отверстий, разделенные белой колонной. Подобно маленьким усикам пробивались рощицы бровей, а за поляной лба, изрезанной пахотными бороздами, виднелась опушка леса. Иоахим опять задумался над вопросом, почему женщина может быть желанной, но ответа не было; вопрос оставался нерешенным и туманным. Он немного прищурил глаза, созерцая сквозь узкую щелочку ландшафт раскинувшегося лица. Тут ландшафт начал расплываться, опушка леса волос перешла в желтоватые чащи, а глазные яблоки, украшавшие розовые кусты палисадника, блестели вместе с камнем, переливавшимся в сережке в тени щеки -- ах, ведь были еще и щеки. Это было пугающим и успокаивающим одновременно зрелищем, и если взгляд соединял разделенное в так странно единое и больше не различимое друг от друга, то возникало необычное чувство напоминания о чем-то, перемещения во что-то, что лежит за пределами традиций, в бездне детских переживаний, и неразрешимый вопрос был чем-то таким, что поднималось из глубин воспоминаний, словно предостережение. Они сидели в тени палисадника возле маленькой хозяйской постройки; грум возился с лошадьми в глубине двора. В шуршании листвы над ними угадывался сентябрь. Ибо это еще не было прозрачное, мягкое звучание весенней листвы, но уже и не звон лета: если летом деревья шелестят как-то просто, можно сказать -- безо всяких оттенков, то в первые осенние дни к этому шелесту уже примешивается серебристо-металлическая острота, словно в кровеносных сосудах должен раствориться тягучий, однообразный звук. С началом осени в полуденные часы становится совершенно тихо, еще по-летнему припекает солнце, и если по ветвям пробежит легкий, прохладный ветерок, то кажется, что в воздухе возникла узенькая полоска весны. Листья, опускающиеся с кроны дерева на шершавый хозяйский стол, еще не успели пожелтеть, но, невзирая на свой зеленый цвет, они уже сухие и легко ломаются, и по-летнему яркое днем солнце кажется поэтому еще более дорогим. Направленный против течения нос рыбацкой лодки на реке; вода, скользящая без единой волны, словно ее перемещают большими пластинами. Такие осенние дни не имеют ничего общего с сонливостью летних полудней; во всем ощущается мягкий чуткий покой. Элизабет сказала: "Зачем люди живут здесь? На юге такие дни были бы круглый год". Перед глазами Иоахима возникло южное лицо итальянца с черной бородкой. Но на лице Элизабет невозможно было отыскать и намека на итальянца или еще на какого-нибудь братца, такими отдаленно человеческими и живописными были его черты, Он попытался восстановить в восприятии привычную форму, и когда она внезапно опять появилась на лице -- нос стал носом, рот-- ртом, глаза -- глазами, -- то это изменение снова произвело пугающее впечатление и успокаивающе на него подействовало только то, что волосы были гладко зачесаны и слишком вились. "Зачем? Вам что, не нравится зима?" "Ваш друг прав; нужно путешествовать",-- таким был ответ. "Он намерен отправиться в Индию",-- сказал Иоахим и подумал о племени с оливковым цветом кожи и о Руцене. А почему, собственно говоря, ему не пришла в голову мысль уехать с Руценой? Он ощутил на своем лице взгляд Элизабет, почувствовал себя уличенным и отвернулся. Но если кто-то и несет ответственность за эту страсть к путешествиям, то это Бертранд. Поскольку потерю своей упорядоченной жизни ему приходилось компенсировать и заглушать сделками и экзотическими путешествиями, то он был заразен для окружающих, и если Элизабет заводит речь о юге, то она, наверное, все же сожалеет-- хотя она вполне могла дать Бертранду от ворот поворот,-- что не едет путешествовать вместе с ним. До него  донесся голос Элизабет: "Как давно мы, собственно, знаем друг друга?" Он задумался; было не так просто точно подсчитать: когда он двенадцатилетним мальчиком приезжал домой на каникулы, родители брали его иногда с собой в Лестов. А Элизабет тогда еще и на свете-то не было. "Следовательно, я вас знала всегда, на протяжении всей своей жизни,-- констатировала Элизабет,-- Но я на вас, наверное, нe очень обращала внимание; для меня вы были взрослым". Иоахим молчал. "На меня вы тоже скорее всего не обращали никакого внимания",-- продолжала она. "О, не совсем,-- подумал он,-- не совсем так, когда она уже стала молодой дамой, внезапно и неожиданно". Элизабет сказала: "Но сейчас мы почти что одного возраста... а когда у вас день рождения? -- и, не дожидаясь ответа, добавила: -- Помните ли вы еще, как я выглядела ребенком?" Иоахиму пришлось задуматься; в салоне баронессы висел детский портрет Элизабет, который упорно наслаивался на живые воспоминания, "Примечательно то,-- ответил он,-- что я очень хорошо знаю, как вы выглядели, правда..." Он хотел сказать, что не может отыскать на ее лице детские черты, хотя они наверняка должны были бы там быть, когда он опять бросил взгляд на Элизабет, то лицо снова исчезло с ее лица, на его месте опять раскинулись холмы и равнины, обтянутые тем, что принято называть кожей, Пытаясь понять его мысли, она сказала: "Если мне удастся сосредоточиться, то я смогу увидеть ваше мальчишеское лицо, невзирая на усики,-- Она улыбнулась,-- Все-таки это интересно, нужно будет как-то проэкспериментировать со своим отцом". "А стариком вы можете меня увидеть?" Элизабет пристально посмотрела на него: "Странно, но этого я не могу... или подождите, получается: вы еще больше будете похожи на вашу мать, у вас приятное округлое лицо, а усы будут взъерошенными и седыми... а я в роли старой женщины? Буду ли я производить почтенное впечатление?" Иоахим заявил, что не может себе этого представить. "Ну, не будьте таким уж галантным, скажите же", "Простите, но мне не нравится это, довольно неприятно стать внезапно внешне таким же, как твои родители, или твой брат, или еще кто-нибудь... тогда многое становится бессмысленным". "Так считает и ваш друг Бертранд?" "Нет, насколько я знаю, нет, а почему вы спрашиваете?" "Да просто так, это было бы на него похоже". "Я не знаю, но мне кажется, что Бертранд настолько занят внешними проявлениями своей подвижной жизни, что ни на что-либо подобное вообще не обращает внимания. Он никогда не бывает полностью самим собой". Элизабет улыбнулась: "Вы полагаете, он на все смотрит отстраненно? В определенной степени глазами чужого человека?" Что она хотела этим сказать? На что она намекает? Он отмахнулся от этого любопытства, ощутил, что поступил неблагородно, оставив женщину другому, вместо того, чтобы ее защищать, защищать от любого другого. Он, конечно, был бы обязан жениться на Элизабет. Но Элизабет вовсе не производила впечатление несчастной, напротив, она сказала: "Это было прекрасно, но теперь нам пора к столу, родители ждут". Когда они ехали домой и впереди замаячила башенка хозяйского дома в Лестове, казалось, что она все еще думает об их беседе, ибо она сказала: "Все-таки как это странно, что доверчивость и отчужденность невозможно удержать отдельно друг от друга. Может быть, вы и правы, когда ничего не хотите знать о возрасте". Иоахим, мысли которого были заняты Руценой, хотя ничего и не понял, но в этот раз и голову ломать над этим не стал. Если что-то и способствовало выздоровлению господина фон Пазенова, так это была почта. Как-то утром еще в постели ему в голову вдруг пришла мысль: "А кто получает почту? Неужели Иоахим?" Нет, Иоахим этим не занимается. Он проворчал, что Иоахим вообще ничем не занимается, но, казалось, остался этим доволен, потребовал, чтобы его подняли, и медленными шагами побрел в свой кабинет. Когда появился почтальон, то снова был соблюден обычный ритуал, который теперь опять начал повторяться ежедневно. И если госпоже фон Пазенов случалось присутствовать при этом, то она поневоле выслушивала жалобы, что никто не пишет. Он чаще начал справляться, в имении ли Иоахим, но видеть его не желал. А когда он услышал, что Иоахим на какое-то время должен съездить в Берлин, сказал: "Передай ему, что я запрещаю уезжать". Иногда он забывал об этом и жаловался, что ему не пишут даже собственные дети, что и натолкнуло госпожу фон Пазенов на мысль, что Иоахим для примирения мог бы написать отцу письмо. Иоахиму вспомнились поздравления с пожеланиями, которые они с братом должны были изображать на бумаге с розовым обрамлением ко дню рождения своих родителей; это было жуткое мучение, Он отказался повторять что-либо в таком роде и заявил, что уезжает. Можно и не сообщать об этом отцу, Он уехал без сожаления: если прежде он противился тому, что его хотят заставить жениться, то теперь он таким же образом взбунтовался против того, что в течение трехдневного пребывания в Берлине ему придется провести три ночи любви с Руценой. Он нашел это унизительным и для Руцены. Лучше всего было бы немного повременить со свиданием, а для того чтобы она не пришла на вокзал, он не сообщил ей о времени своего прибытия. Уже в поезде он вспомнил, что следовало бы привезти ей хотя бы какой-нибудь подарок; но поскольку для этой цели не подходили ни куропатки, ни любая иная дичь, продававшаяся у поезда, то не оставалось ничего другого, как приобрести что-либо в Берлине; а значит, хорошо, что Руцена не сможет прийти к поезду. Он попытался мысленно подобрать подходящий подарок, но его фантазия здесь не отличалась богатством, ничего не приходило в голову, и он колебался между духами и перчатками; ну, уж в Берлине что-нибудь да придумает. Добравшись до своей квартиры, он прежде всего черкнул записку Бертранду, который, должно быть, обрадуется возможности обсудить с ним тревожные события последних дней в Штольпине, Он написал также Руцене и, решив дождаться ответа, отправил обе записки со своим посыльным, Он соскучился по уюту своей квартиры. За закрытыми окнами все еще припекало по-летнему жаркое солнце, Иоахим открыл одну створку и с удовольствием выглянул на тихую улицу; день близился к вечеру, Ночью можно было ожидать дождь: на западе вздымалась серая стена облаков. Виноградная лоза на заборах палисадников приобрела красный цвет, на тротуаре лежали желтые каштаны, а лошади на углу улицы спокойно и с какой-то грустью склонили головы перед четырьмя дрожками к своим передним ногам. Иоахим высунулся из окна и увидел, как слуга открывает другие окна; когда он при этом тоже выглянул в окно, Иоахим, смотревший вдоль стены, кивнул ему и улыбнулся. В то время как слуга распаковывал вещи, Иоахим все еще смотрел на тихую улицу, на которую уже начали опускаться первые сумерки. Затем он отошел от окна; в комнате стало прохладно, и только в некоторых местах в воздухе еще остались висеть кусочки лета, и это наполнило Иоахима сладостной печалью. Как приятно снова ощутить на себе форму! Он прошелся по своей тесноватой квартирке, осмотрел вещи и книги. Да, этой зимой ему хотелось бы побольше почитать. Затем, вспомнив, он даже испугался: через три дня он ведь должен опять все это покинуть. Он сел, словно мог продемонстрировать этим свою оседлость, распорядился закрыть окна и приготовить чай. Через какое-то время вернулся посыльный, о котором он уже забыл господина фон Бертранда в Берлине нет, но его приезд ожидается в ближайшие дни, а дама не дала никакого ответа, а просила передать, что тотчас же придет. У Иоахима было ощущение, что только что улетучилась какая-то маленькая надежда; он почти готов был пожелать, чтобы все было наоборот: лучше тотчас же пришел бы Бертранд. К тому же ему необходимо было купить подарок. Но уже через несколько минут раздался дверной звонок: это была Руцена. На занятиях по плаванию в кадетской школе он боялся прыгнуть в воду, пока однажды учитель плавания, не долго думая, столкнул его в воду; и поскольку в воде оказалось просто приятно, то он засмеялся. Руцена влетела в комнату и повисла у него на шее, В воде было приятно, и они сидели, взявшись за руки, обмениваясь поцелуями, а Руцена без умолку тараторила о вещах, взаимосвязь которых была ему непонятной. От неприятного чувства не осталось и следа, счастье было бы почти что безоблачным, если бы с новой остротой внезапно не всплыла досада о забытом подарке. Но поскольку все, что ни делает Бог, совершается к лучшему или, по меньшей мере, к хорошему, то он направил Иоахима к шкафу, в котором уже несколько месяцев лежали позабытые кружевные платочки. И пока Руцена, как обычно, готовила ужин, Иоахим нашел голубую ленточку и тонкую папиросную бумагу и пристроил пакетик с платочками под тарелку Руцены. Но она лишь мельком взглянула на подарок -- подошло время сна. На следующий день он опять вспомнил, что ему ведь скоро необходимо уезжать. Он сообщил, запинаясь, об этом Руцене. Но ожидаемого всплеска горя и ярости не последовало, более того, Руцена просто сказала: "Не думать об этом. Оставайся". Иоахим приподнялся; а она ведь права, почему бы ему и действительно не остаться здесь? В какой же все-таки опале он пребывал, когда бесцельно слонялся по двору и прятался от отца. Кроме того, ему показалось крайне необходимым дождаться Бертранда в Берлине. Может быть, это была некорректность, своего рода гражданская неаккуратность, в которую его вовлекала Руцена, но она давала ему ощущение маленькой свободы. Он решил, что утро вечера мудренее, и, проведя эту ночь с Руценой, на следующий день утром он написал матери, что служебные обстоятельства задерживают его в Берлине немного дольше, чем планировалось; другое письмо подобного содержания он тоже вложил в конверт, она должна была, если сочтет это необходимым, передать его отцу. И только позже до него дошло, насколько бессмысленным все это было, ведь и без того вся почта попадала вначале в руки отца; но теперь было слишком поздно -- письма уже ушли. Он вышел на службу; вначале присутствовал на занятиях по верховой езде. Занятия проводили вахмистр и унтер-офицер, оба с длинными кнутами в руках, а вдоль стен перемещалась цепочка лошадей с новобранцами в тиковых кителях. Пахло подвалом, и мягкий песок, в который погружались ноги, вызывал в нем слабую тоску по Гельмуту и напоминал о том песке, которым было засыпано тело Гельмута. Вахмистр щелкнул кнутом и дал команду перейти на рысь. Тиковые фигуры начали ритмично раскачиваться на фоне стен вверх и вниз. Вскоре на осенний сезон в Берлин должна приехать Элизабет. Правда, это не совсем так: они никогда не приезжали раньше октября, да и дом еще просто не может быть готовым. К тому же он, собственно говоря, ждет вовсе не Элизабет, а Бертранда; его, конечно, он и имел в виду. Он видел перед собой его, едущего вместе с Элизабет рысью, обе фигуры поднимаются и опускаются в стременах, Удивительным было, как тогда лицо Элизабет превратилось в ландшафт и как он мучился, пытаясь придать ему естественный вид. Он попробовал проделать то же и с лицом Бертранда, попытался себе представить, что Бертранд, поднимаясь и опускаясь в стременах, скачет вдоль стены, но отказался экспериментировать; это казалось богохульством, и он радовался, что уже больше не видит перед собой лица Гельмута. Тут вахмистр дал команду перейти на шаг, и в манеж принесли белые балки для препятствий и сами препятствия Ему в голову пришла мысль о клоунах, и он вдруг понял то, что когда-то говорил Бертранд: родина пребывает под защитой цирка. Он все еще не мог понять, что привело его тогда к падению перед поваленным деревом. Он снова проезжал мимо машиностроительного завода "Борсиг", и снова там стояли рабочие. Однако у него не было ни малейшего желания видеть все это. Он не принадлежал к этому миру, и было излишним выделяться на его фоне яркой формой. Бертранд, может, против своей воли, но относился к этому миру и уже вжился в него; между тем и о Бертранде он не хотел ничего больше знать; да и лучше всего было бы вернуться в Штольпин. Невзирая на это, он остановил повозку возле квартиры Бертранда и обрадовался, когда услышал, что господин фон Бертранд прибудет вечером. Прекрасно, он в любом случае хотел бы договориться на вечер, и Иоахим оставил записку, в которой сообщал об этом своем намерении. Они отправились в театр, на сцене которого стояла Руцена, выписывая руками убогие жесты. В антракте Бертранд сказал: "Это все-таки не для нее; мы найдем ей что-нибудь другое", и Иоахима снова охватило чувство защищенности. За ужином Бертранд обратился к Руцене: "Руцена, вы ведь становитесь сейчас знаменитой и великолепной актрисой?" Естественно, она бы стала, еще бы ей не стать такой! "Да, но что будет, если вы передумаете и бросите нас? Сейчас мы так много заботимся о том, чтобы вы стали знаменитой и великолепной, и в одно мгновение вы оставите нас ни с чем, и мы будем чувствовать себя опозоренными. Что прикажете нам делать тогда?" Руцена задумалась, потом сказала: "Нет, охотничье казино". "Ну, нет, Руцена, никогда не стоит возвращаться назад. Есть ведь кое-что, что стоит выше театра". Руцена расплакалась: "Ведь это не для нашего брата. Иоахим, он плохой друг". Вмешался Иоахим: "Бертранд же шутит, Руцена". Но и у него самого возникло неприятное чувство, и он находил, что Бертранд вышел за рамки тактичности. Бертранд же, напротив, улыбнулся: "Да нечего тут плакать, ведь мы размышляем о том, как нам сделать Руцену знаменитой и богатой. Ей бы пришлось тогда всех нас содержать". Иоахим был шокирован: как заметно дичает нрав человека, занимающегося коммерцией. Позже он сказал Бертранду: "Зачем вы ее мучаете?" Бертранд ответил: "Следует произвести предварительную подготовку, а резать можно только по живому. Время для этого сейчас пока что есть". Бертранд говорил, словно врач. То, чего он побаивался, случилось. Письмо попало в руки отца, и тот, очевидно, снова впал в неистовство, поскольку мать написала, что случился новый приступ. Иоахим удивился своему равнодушию: он не испытал беспокоящего ощущения обязанности вернуться домой, его приезд все равно был бы слишком преждевременным. Гельмут поручал ему помогать матери, ах, едва ли ей можно было помочь; то бремя, которое она взвалила на себя, ей, наверное, придется нести самой. Он ответил, что приедет в ближайшее время, и не приехал, оставил все, как было: ходил на службу, не предпринимал абсолютно ничего, чтобы что-либо изменить, и с каким-то необъяснимым страхом отодвигал в сторону любую мысль о том, что ему следовало бы заняться делом. Для того чтобы сохранить привычное течение жизни, иногда требуется приложить определенное усилие, а это может оказаться столь злой штукой, что люди, которые продолжают заниматься делами, словно все в полном порядке, часто казались ему ограниченными, слепыми и почти что дураками. Вначале он так не считал; но когда до его сознания в очередной раз дошла цирковая театральность службы, он обвинил в этом Бертранда. Да, даже форма и та не хотела сидеть на нем так, как прежде: ему вдруг стали мешать эполеты, неудобными казались манжеты рубашки, а как-то утром, стоя перед" зеркалом, он задал себе вопрос, а почему, собственно, он должен носить саблю с левой стороны. В мыслях он бежал к Руцене, говорил себе, что любовь к ней, ее любовь к нему-- это что-то такое, что неподвластно всем этим сомнительным традициям. И когда затем он подолгу смотрел ей в глаза и мягким прикосновением пальца проводил по ее ресницам, а она принимала все это за любовь, он часто втягивался в какую-то пугающую игру, позволяя ее лицу темнеть до неузнаваемости, вплотную подходя к той черте, где уже возникала угроза перейти за грань человеческого и лицо переставало быть лицом. Многое становилось похожим на мелодию, о которой думают, что ее невозможно забыть, но которая все-таки ускользает, чтобы каждый раз приходилось, превозмогая боль, снова ее искать. Это была неприятная и безнадежная игра, зло и раздраженно хотелось, чтобы и за это отчужденное состояние ответственным можно было бы сделать Бертранда. Разве он не говорил о своем демоне? Руцена ощущала раздражительность Иоахима, и после долгого угнетающего молчания она как-то резко и неумело взорвалась, причиной чему было недоверие, которое она испытывала к Бертранду после того вечера: "Ты меня больше не любить... или нужно вначале друга спрашивать можно ли... или Бертранд уже запретить?", и хотя это были злые и сварливо сказанные слова, Иоахим их слушал почти с радостью, ибо они были подобны облегчающему подтверждению его собственного подозрения, что все беды имеют демоническое происхождение и кроются в Бертранде. Ему казалось похожим на последний акт таящего в себе беду мефистофельского и лицемерного деяния, если Руцена не привяжется сильнее к нему, а невзирая на взаимное отвращение, переметнется со своими грубыми неконтролируемыми скандалами к Бертранду и к его не менее оскорбительным шуткам; между другом и любовницей, которые были столь ненадежны, между этими двумя гражданскими он ощущал себя так, словно попал между двумя жерновами бестактности, которые начали его, беспомощного, перемалывать. Попахивало дурным обществом, иногда он даже не знал, нашел ли Бертранд ему Руцену или же он через Руцену вышел на Бертранда, пока он с ужасом не обнаружил, что больше не может контролировать ускользающую и уплывающую глыбу жизни и что он все быстрее и все глубже втягивается в безумные игры воображения, и все становится ненадежным. Но когда он при этом подумал, что ему следовало бы поискать выход из этого смятения в религии, то снова разверзлась пропасть, отделявшая его от гражданских, ибо по ту сторону пропасти стоял гражданский человек Бертранд, вольнодумец, стояла католичка Руцена, оба они были для него недостижимы, и казалось даже, что они радуются его одиночеству. По воскресеньям у него была церковная служба, и это было кстати. Но гражданская жизнь продолжала преследовать его вплоть до начала военной церковной службы, потому что лица рядовых, зашедших в церковь двумя параллельными колоннами согласно уставу, были такими же, какими они бывали на строевом плацу или на занятиях по верховой езде; ни на одном из этих лиц не наблюдалось и тени набожности, ни одно из них не выражало переживания от предстоящей службы. Это были, должно быть, рабочие с машиностроительного завода "Борсиг"; истинные крестьянские сыновья из его родных мест не стояли бы столь безучастно. Кроме унтер-офицеров, которые имели благочестивый вид по долгу службы, пожалуй, никто не слушал проповедь. Так и напрашивалось вызывающее опасение искушение назвать и это цирком. Иоахим закрыл глаза и попробовал молиться так, как он пытался когда-то сделать это в деревенской церкви. Может, он и не молился вовсе, потому что когда солдаты запели хорал, к ним присоединился, подпевая, и его голос, и это помимо его воли, потому что вместе с песней, которую он пел ребенком, в его памяти всплыло воспоминание о картинке, о маленькой цветной иконке, а поскольку сейчас перед его глазами четко стояло ее изображение, то он также вспомнил черноволосую кухарку-польку, которая принесла эту иконку, услышал ее бархатный певучий голос и увидел ее покрытый сеточкой морщин палец с потрескавшимся ногтем, который скользил по красочной картинке и показывал: вот здесь-- земля, на которой живут люди, а над ней, не так уж и высоко, на серебристом дождевом облаке сидят друг возле друга в совершенном покое члены Святого Семейства, изображенные в очень ярких одеждах, и золото, которым были украшены одеяния, стремится затмить блеск золотистых нимбов. Сегодня он еще не осмеливался заключить, счастлив бы он был, решив стать частью этого католического Святого Семейства и спокойно восседать на том серебристом облаке на руках у непорочной Богородицы или на коленях черноволосой польки... Сейчас на это и невозможно было решиться, потому что восторг был пропитан дрожью то ли богохульственной дерзости, то ли ереси, в чем можно было обвинить урожденного протестанта с такими пожеланиями и с таким счастьем, а также потому, что он не отваживался предоставить на картинке место для злящегося отца; он его вообще не хотел там видеть. И в то время, когда он с большим вниманием и напряженным желанием стремился приблизить к сегодняшнему дню эту картинку, ему показалось, будто серебристое облако поднялось чуть выше и начало расплываться, фигуры, восседавшие на нем, похоже, тоже начали слегка растворяться, исчезая в мелодии хорала; мягкое размывание очертаний, но это ни в коей мере не было стиранием картины воспоминания, более того, казалось определенным просветлением и усилением четкости, так что он на какое-то мгновение даже смог подумать о том, что таким образом достигается необходимое евангелическое видение католических икон, и волосы Богородицы уже не выглядели такими темными, и это была уже вовсе не полька, а Руцена, но локоны становились все светлее и золотистее, и на месте Руцены уже вполне могла оказаться непорочная белокурая Элизабет, Странно, но это приносило чувство избавления, луч света и ожидание грядущей милости посреди смятения, ибо разве нельзя было назвать милостью то, что ему позволено было евангелическое видение католической картинки? И расплывание форм, расплывание, которое было мягким, словно журчание воды в тумане дождливым весенним вечером, навело его на мысль, что вызывающий такой сильный страх распад человеческого лица на возвышенности и углубления должен быть предварительной ступенью для нового и более светлого единения в счастливом заоблачном союзе, это больше уже не скверное подобие земного лица, а кристально чистая капля, певуче летящая с облака. И если даже этот возвышенный лик не имеет земной красоты и доверительности, являясь вначале, быть может, чужим и отпугивающим, может даже еще более отпугивающим, чем растворение лица и превращение в ландшафт, то это было всего лишь предчувствием божественного ужаса, уверенностью, вопреки всему, в божественной жизни, куда переходит все земное, погружаясь, как лицо Руцены и как лицо Элизабет и, возможно, как фигура Бертранда. Это не была, собственно говоря, детская картинка из прошлого, с отцом и матерью, которая снова возникла перед его глазами: она по-прежнему покачивалась на том же месте, на том же серебристом облаке, и он сам по-прежнему все еще сидел перед картинкой, как когда-то у ног матери, сам он-- словно мальчик Иисус, но картинка стала более совершенной, это было уже не пожелание мальчика, а уверенность в цели, и он знал, что первый болезненный шаг к цели он сделал, он допущен к испытанию, хотя это всего лишь начало целой череды испытаний. Это было почти чувство гордости. Но тут излучающая ощущение счастья картина растворилась, растаяла, словно тучи, роняющие орошающие капли дождя, и то, что в этом участвовала Элизабет, было подобно последней капле дождя из пелены тумана. Вероятно, это был указующий перст Божий. Он открыл глаза; хорал закончился, и Иоахим был уверен, что видел, как некоторые из молодых людей взирают, подобно ему, на небо с надеждой и с решительной страстью. После обеда он встретил Руцену. Он сказал ей: "Бертранд прав; театр не совсем подходящее место для тебя. Может быть, тебе доставит удовольствие стать владелицей магазинчика, торговать милыми вещичками, теми же кружевами или прелестным шитьем?" И он увидел перед собой стеклянную дверь, а за ней горела, создавая уют, лампа. Но Руцена молча посмотрела на него, и, что теперь случалось довольно часто, в ее глазах показались слезы. "Плохие, плохие вы мужчины",-- пролепетала она, вцепившись в его руку. Опасаясь нового приступа, врач потребовал созвать консилиум, и перед Иоахимом возникло само собой разумеющееся обязательство отправиться в Штольпин вместе со специалистом по нервным болезням. Он воспринимал это как часть наказания, которое он наложил на себя, это восприятие усилилось еще больше, когда в дороге врач с вежливым равнодушием начал задавать вопросы о виде болезни, о ее предыстории и об обстановке в семье. Вопросы казались Иоахиму хотя и мягкой, но поэтому не менее пронизывающей и острой инквизиторской пыткой, и он был полон ожидания, что инквизитор суровым взглядом сквозь стекла очков и вытянутым пальцем укажет внезапно на него, в его ушах уже звучало это ужасное обвиняющее и приговаривающее слово: убийца. Но вежливый пожилой господин в очках и не собирался произносить это жуткое и в то же время искупляющее слово, а просто высказал мнение, что те достойные сожаления проявления, от которых страдает сейчас господин фон Пазенов, являются, конечно, следствием потрясений, вызванных смертью сына, хотя изначальные причины могут таиться и поглубже. Иоахим начал смотреть на специалиста по нервным болезням с недоверием, но и с определенным удовлетворением, убежденный, что человек, придерживающийся таких взглядов, ничем не сможет помочь больному. Затем их разговор исчерпался, и Иоахим смотрел, как мимо проплывают издавна знакомые поля и перелески. Специалист по нервным болезням под мерное постукивание колес задремал, расположив подбородок между уголками стоячего воротничка а седая борода лежала на вырезе жилетки и прикрывала его. Иоахим никак не мог себе представить, что он когда-то может стать таким старым, а тот когда-то мог быть молодым и какая-то женщина могла искать в этой бороде место для поцелуя; должно же все-таки хоть что-то от этого сохраниться, застрять в бороде, как перышко или соломинка. Он провел рукой по лицу; было обманом для Элизабет, что от поцелуев, с которыми его отпустила Руцена, ничего не осталось: Господь благословляет человека, скрывая от него будущее, он проклинает его, делая для него невидимым прошлое; разве было бы милостью, если бы он клеймил человека за все? Но Господь ставит клеймо лишь на совести, и даже специалист по нервным болезням не способен это увидеть. Гельмут получил свое клеймо; поэтому и не было позволено увидеть его в гробу. Но и отец тоже клейменный; тот, кто ходит так, как отец, должен, собственно, быть косоглазым. Господин фон Пазенов находился вне постели, но пребывал в состоянии полной апатии; присутствие Иоахима, опасаясь новых приступов ярости, от него все-таки скрыли. Чужого врача он встретил вначале равнодушно, но вскоре решил, что это нотариус, и потребовал по-новому составить завещание. Да, Иоахим по причине бесчестья должен быть лишен наследства, но он ведь не бессердечный отец, он просто хочет, чтобы у Иоахима от Элизабет родился сын. Этот ребенок должен жить в этом доме и затем все унаследовать. Подумав немного, он добавил, что Иоахиму запрещается когда бы то ни было видеть ребенка, иначе он тоже будет лишен наследства, Позже мать запинающимся голосом рассказала все Иоахиму, закончив плачем и причитаниями, что было совсем не в ее стиле: чем это закончится! Иоахим пожал плечами; единственное, что он ощущал, был снова стыд: нашелся тут кое-кто, кто посчитал приличным вести речи о том, что у него могут быть дети от Элизабет. Специалист по нервным болезням тоже пожал плечами; не следует терять надежду, господин фон Пазенов все еще чрезвычайно крепок, но прежде всего следует просто подождать, нежелательно только, чтобы больной слишком много времени проводил в постели, с учетом преклонных лет пациента это не пойдет ему на пользу. Госпожа фон Пазенов ответила, что ее супруг постоянно требует, чтобы его уложили в постель, он постоянно мерзнет, и к тому же складывается впечатление, будто его мучает какой-то таинственный страх, отпускающий его немного лишь в спальне. Да, необходимо просто учитывать соответствующее душевное состояние, высказал свое мнение специалист по нервным болезням, он, собственно, может только сказать, что господин фон Пазенов, проходя курс лечения у почтенного коллеги -- тот с благодарностью наклонил голову,-- находится в предельно надежных руках. Стемнело, пришел пастор, и все сели ужинать. Внезапно в дверях показалась фигура господина фон Пазенова: "Здесь, значит, собралось общество, а никто и не удосужился поставить об этом в известность меня; потому, наверное, что новый хозяин дома уже здесь". Иоахим хотел встать и выйти из комнаты. "Оставайся на своем месте",-- скомандовал господин фон Пазенов и уселся на свой хозяйский стул, который оставляли для него даже в случае его отсутствия всегда свободным; это, очевидно, его немного умиротворило. Он потребовал, чтобы ему тоже принесли прибор: "Здесь должен снова воцариться порядок: господин нотариус, вас обслужили? Поинтересовались ли у вас, какое вино вы пьете, красное или белое? Я предпочитаю красное, А почему на столе нет шампанского; завещание следует обмыть шампанским-- Он ухмыльнулся,-- Ну так что же, как насчет шампанского? -- закричал он на служанку,-- Мне что, и полы здесь подметать прикажете?" Специалист по нервным болезням был первым, кто нашелся, как спасти ситуацию, он сказал, что охотно выпил бы бокал шампанского, Господин фон Пазенов обвел торжествующим взглядом присутствующих: "Да, здесь должен опять воцариться порядок. Никто не понимает, что такое честь...-- а затем, чуть тише, врачу:-- Гельмут ведь погиб, защищая честь. Но он не пишет мне. Может быть, как-нибудь потом...-- он задумался -- Или этот господин пастор утаивает от меня письма. Хочет сохранить его тайну для себя и не хочет, чтобы наш брат заглянул за ширму потустороннего, Но при первом же беспорядке на кладбище помчится он, служитель Божий. Уж за это я ручаюсь", "Но, господин фон Пазенов, там ведь все в лучшем порядке". "Кажется, господин нотариус, это только кажется, чистейшее очковтирательство, это просто не так легко осознать, ведь мы не понимаем их язык; их, очевидно, спрятали. Мы, другие, просто знаем, что они немы, но они все еще продолжают нам жаловаться. Поэтому ведь все так боятся, и если у меня гость, то я сам должен выводить его, я старый человек,-- злобный взгляд прошелся по Йоахиму,-бесчестному, естественно, недостает для этого духу, лучше спрятаться в коровнике". "Ну, господин фон Пазенов, да вам и самому было бы неплохо следить за порядком, проверять, как обстоят дела в поле, вообще выходить на улицу". "Мне бы тоже хотелось, господин нотариус, да и поступаю я именно таким образом. Но когда подходишь к двери, то они часто преграждают путь, их так много в воздухе, так много, что сквозь них не может просочиться даже звук". Он весь задрожал и, схватив бокал врача, опустошил его в один прием, прежде чем ему успели помешать. "Вам придется часто приходить ко мне, господин нотариус, мы будем составлять завещание,-- и продолжил умоляющим голосом: -- А между тем, будете ли вы мне писать? Или вы тоже разочаруете меня? -- Он недоверчиво посмотрел на врача -- А может, и вы плетете интриги с тем?.. Он меня уже с одним надул, этот там..," Старик вскочил и указал пальцем на Иоахима. Затем он схватил со стола тарелку и, закрыв один глаз, словно хотел прицелиться, закричал: "Я велел ему жениться..." Но рядом с ним уже стоял врач, он взял своей ладонью его под руку: "Пойдемте, господин фон Пазенов, давайте еще немножечко побеседуем в вашей комнате". Господин фон Пазенов уставился на него ничего не понимающим взглядом; нo врач выдержал этот взгляд: "Пойдемте, давайте поговорим друг с другом, чтобы нам никто не мешал", "Чтобы действительно никто не мешал? И я больше не буду бояться..." Тут он беспомощно улыбнулся, ласково похлопал врача по щеке: "Да, уж мы! вам всем покажем..." Он пренебрежительно махнул в сторону стола и позволил себя увести. Иоахим сидел, закрыв ладонями лицо. Да, отец поставил на нем свое клеймо; ну что ж, свершилось, но тем не менее сдаваться он не собирался. К нему подошел пастор и произнес банальные слова утешения, да, отец, кажется, и здесь оказался прав; этот слуга церкви плохо справляется со своими обязанностями, ему, помимо всего прочего, надо было бы знать, что родительское проклятие неизгладимым бременем ложится на детей, надо было бы знать, что родительскими устами говорит сам Бог и сообщает об испытаниях; о, именно потому у отца помутился рассудок, что никто не может безнаказанно быть рупором Божьим. Пастор, конечно, мог оказаться просто банальным человеком; и он должен был бы говорить здесь безумные вещи, будь он действительно инструментом Божьим на земле. Но Господь указал путь к милости и без посредничества священника; против этого невозможно возражать, милости следует добиваться самому путем собственных страданий. Иоахим сказал: "Благодарю, господин пастор, за ваши добрые слова; теперь мы довольно часто нуждаемся в вашем утешении", Затем подошли врачи; господину фон Пазенову сделали укол, и он задремал. Специалист по нервным болезням оставался в имении еще два дня. Когда вскоре после его отъезда от Бертранда из Берлина пришла в высшей степени тревожная телеграмма, а состояние больного оставалось отчетливо стабильным, Иоахим смог уехать. Бертранд вернулся в Берлин. Во второй половине дня он намеревался посетить Иоахима, но в квартире нашел только Руцену. Она убирала в спальне и, когда вошел Бертранд, ошарашила его : "С вами я не говорить". "Эй, Руцена, это, конечно, любезно с твоей стороны". "С вами я не говорить, знаю, что от вас ждать". "Я опять плохой друг, маленькая Руцена?" "Я не ваша маленькая Руцена". "Прекрасно, так что же случилось?" "Что случилось? Знаю все, отправить его прочь. Плевать на ваш кружевной магазинчик". "Хорошо, что касается меня, то есть у меня один кружевной магазинчик, почему нет, но со мной и после этого все еще можно разговаривать. Итак, что же с моим кружевным магазинчиком?" Руцена молча укладывала постельное белье в комод; Бертранд пододвинул к себе стул, предвкушая продолжение, "Если бы быть моя квартира, хотела бы вышвырнуть, не разрешать сидеть", "Итак, Руцена, теперь серьезно, что произошло? Старому господину снова так плохо, что Пазенову пришлось поехать туда?" , "Не делайте вид, что ничего не знать; не так глупа". "Увы, маленькая Руцена, не думаю". Она не оборачивалась, а продолжала возиться с бельем: "Не позволять насмехаться надо мной,., никому не позволять насмехаться надо мной". Бертранд подошел к ней, взял руками ее голову, чтобы посмотреть прямо в глаза. Она вырвалась: "Вы не прикасаться ко мне. Вначале его отослать, а затем еще насмехаться". Бертранд понял все, вплоть до дела с кружевным магазинчиком: "Значит, вы, Руцена, не верите, что старый господин фон Пазенов действительно болен?" "Ничто я не верить, все против меня". Бертранд уже немного разозлился: "Вероятно, старый господин может и умереть, потому что он против маленькой Руцены". "Когда вы убивать, будет умирать". Бертранд охотно бы помог ей, но это было сложно; ему известно, что против такого состояния мыслей мало что можно сделать, и он собрался уходить, "Вас нужно убивать",-- сказала в заключение Руцена. Бертранду это показалось забавным: "Хорошо,-- сказал он,-- ничего не имею против, но станет ли после этого лучше?" "Так, вы ничего не имею против, ничего против,-- Руцена возбужденно рылась в ящике с бельем,-- ...но еще издеваться надо мной, да?-- она продолжала копаться в белье,-- Ничего против..." Наконец она нашла то, что искала; преисполненная вражды стояла она перед Бертрандом с принадлежащим Иоахиму револьвером военного образца в руке. "Это слишком уж глупо",-- подумал Бертранд, а вслух произнес: "Руцена, немедленно положи эту штуку". "Вы же ничего не иметь против". Всплеск поверхностной ярости и немножечко стеснения не позволил Бертранду просто выйти из комнаты; он хотел подойти к Руцене, чтобы забрать у нее оружие, но тут прозвучал выстрел, второй последовал, когда револьвер, выпавший из рук Руцены, ударился об пол. "Это, действительно, глупее некуда",-- пробормотал Бертранд и наклонился за револьвером. В комнату влетел денщик, но Бертранд объяснил, что штуковина упала на пол и сработал спусковой механизм. "Скажите господину лейтенанту, что хранить оружие заряженным нежелательно". Денщик вышел. "Ну, Руцена, ты совсем глупая девушка или нет?" Лицо Руцены было очень бледным, она словно окаменела, затем с трудом подняв руку, показала на Бертранда и выдавила: "Там". По рукаву Бертранда струилась кровь. "Сажать меня", -заикаясь пролепетала она. Бертранд рванул вниз рукав рубашки; он ничего не почувствовал; пуля только задела его руку, но все-таки нужно было обратиться к врачу. Он позвал денщика и распорядился, чтобы тот нашел дрожки. Куском белья Иоахима он сделал себе временную перевязку и предложил Руцене вытереть следы крови; но она была в таком возбужденном и полубезумном состоянии, что ему пришлось ей помочь, "Так, Руцена, ты поедешь со мной, ибо оставить тебя сейчас одну я не могу. Сажать тебя никто не собирается, если до тебя дошло, что ты просто глупая девушка". Она безвольно последовала за ним. Перед дверью своего врача он попросил ее подождать в дрожках. Врачу он сказал, что вследствие нелепой случайности получил скользящее пулевое ранение. "Ну что ж, вам повезло, но не следует относиться к этому так уж небрежно, лучше было бы лечь на пару дней в клинику". Бертранд посчитал это излишней мерой предосторожности, но когда он спускался по лестнице вниз, то все-таки ощутил какую-то слабость. К своему удивлению, Руцену в повозке он не нашел. "Не очень-то красиво с ее стороны",-- подумал он. Он направился вначале домой, взял все, что может понадобиться практичному и знающему себе цену господину в больнице, затем, устроившись в клинике, послал Руцене записку с просьбой, чтобы она его все-таки проведала. Посыльный вернулся с известием, что фрейлейн домой еще не приходила. Это было странно и даже заставляло волноваться; но он был не в состоянии предпринимать в этот день еще что-либо. Утром он опять отправил к ней посыльного: дома ее все еще не было, не видели ее и в квартире Иоахима. Тут он решил отправить телеграмму в Штольпин, а через два дня после этого приехал Иоахим. Бертранд не чувствовал себя обязанным рассказывать Йоа-152 химу о происшедшем событии всю правду: история о несчастном случае и неловкости Руцены звучала достаточно убедительно, Он заключил: "С того момента о ней нет никаких известий. Мне не хочется строить никаких предположений, но такая неуравновешенная девушка легко может натворить глупостей". Иоахим подумал: что же он сделал с ней? Но затем с внезапным ужасом вспомнил, что Руцена частенько, иногда просто шутя, но иногда вполне серьезно угрожала, что бросится в воду, Перед его глазами возникли серые ивы на берегу Хафеля, дерево, под которым они нашли тогда убежище, да, она, должно быть, лежит там, в воде. На мгновение он почувствовал себя польщенным этим романтическим представлением. Но затем его опять захлестнул ужас, Неотвратимая судьба, неотвратимое испытание! Не молился ли он перед своим отъездом в церкви, полный надежды, о том, чтобы болезнь отца была не наказамием, возложенным на сына, а просто жизненной случайностью, так вот теперь Бог показывает ему, что уже сама мысль эта была грехом: нельзя подвергать сомнению Божье испытание, случайностей не бывает; если Бертранду хотелось вследствие мнимого раздора порвать с отцом и если сейчас ему хотелось несчастье с револьвером свести к глупой случайности, то этим он только стремится завуалировать то, что он посланец зла, избранный Богом и отцом для того, чтобы готовить кающемуся кару, соблазнительно подгонять его, завести его в ловушку, чтобы совращенный беспомощно понял, что он такой же плохой, как и совратитель, что на него возлагается, да и всегда было возложено быть подобным той уничтожающей судьбе ближнего и что ему никогда не удастся вырвать из лап совратителя его добычу. Не лучше ли для того, кто это понял, уничтожить самого себя? Не лучше бы было, если бы пуля попала не в Гельмута, а в него? Но теперь было слишком поздно, теперь Руцена покоилась на дне Хафеля, смотрела остекленевшими глазами на рыб, снующих над ней в мутной воде. Произвольно ее образ сменился образом итальянца из оперы; когда исчезала и эта картина, Иоахим вдруг обнаружил, что мужчиной там, в воде, был он сам. Да, в его собственных голубых глазах застыл несчастный и злой, способный навести порчу взгляд, в который верят итальянцы; и было просто справедливо, что над такими глазами плавает рыба. Бертранд нарушил молчание: "У вас есть какие-нибудь предположения? Хотелось бы надеяться, что она, не долго думая, уехала домой. У нее ведь было достаточно денег?" Иоахим ощутил себя оскорбленным таким вопросом, в нем было что-то от инквизиторской безучастности врача; что себе снова воображает о нем этот Бертранд; естественно, у нее были деньги. Бертранд не заметил его раздраженности: "Тем не менее нам следует сообщить в полицию; не исключено, что девушка где-нибудь слоняется". Разумеется, необходимо сообщить в полицию, Бертранд прав, но Иоахим побаивался этого; его начнут расспрашивать об отношениях с Руценой, и если он даже скажет, что отношения эти для него не имеют никакого значения, то все равно втайне опасался непредвиденных осложнений. Связь с Руценой -- слишком долго непозволительно тайная; может, Богу угодно почерпнуть сведения о ней через полицию, может, и это относится к череде испытаний, усугубленных еще больше местоположением здания полиции на Александерплац, необходимости зайти туда он противился больше, чем когда бы то ни было. Тем не менее он поднялся: "Я отправляюсь в полицию". "Нет, Пазенов, это за вас сделаю я; вы еще слишком возбуждены, кроме того, господа сразу же учуют все возможные варианты драмы". Иоахим был ему искренне признателен: "Да, но ваша рука..," "А, ничего страшного, меня уже выпустят отсюда". "Но я поеду с вами". "Очень хорошо, будем надеяться, что я вас застану в дрожках, когда спущусь вниз". Бертранд снова пришел в хорошее расположение духа, и Иоахим почувствовал себя в безопасности. В повозке он попросил Бертранда подкинуть в полиции идею осмотреть набережную Хафеля, "Конечно, Пазенов, но мне кажется, что Руцена уже давно прячется где-нибудь в Богемии; жаль только, что вы не знаете названия ее гнездышка там, но мы уж это разузнаем", Иоахим и сам удивился, что он не знает названия населенного пункта, откуда Руцена родом, да и фамилия ее ему неизвестна. Она частенько забавлялась тем, что просила его произнести эти фамилии, но ему это удавалась с большим трудом, а иностранные слова он вообще не был способен запоминать. И сейчас ему в голову пришла мысль, что он никогда ими не интересовался и у него никогда не возникало желания их запоминать, да он словно бы даже испытывал какой-то слабый страх перед этими безобидными фамилиями. Он сопровождал Бертранда по коридорам здания полиции; перед дверью одного из кабинетов ему пришлось подождать. Бертранд вскоре вернулся: "Теперь нам известно". И он показал чешское название населенного пункта, написанное на листочке бумаги. "Вы сказали им о набережной Хафеля?" Естественно, Бертранд сделал это: "Но вам, дорогой Пазенов, предстоит сегодня вечером одна не совсем приятная миссия, от которой я вас из-за своей руки освободить, к сожалению, не могу. Вы оденете гражданский костюм и поищете ее в ночных увеселительных заведениях. Мне не хотелось подкидывать эту мысль полицейским -- у нас еще будет для этого время,-- иначе нашу милую Руцену возьмут прямо там". О такой банальнейшей и отвратительнейшей возможности Иоахим и не подумал; от цинизма этого Бертранда начинает подташнивать. Он посмотрел на Бертранда: не было ли известн