- Tiens, - насмешливо воскликнула она, - sans blague? - Уверяю вас, - продолжал Джованни, - хоть я совсем еще молодой, а все равно очень устаю... - И вы рано ложитесь спать? - Она снова расхохоталась. - Притом один, - сказал Джованни так, словно этим объяснялось все, и она снова расхохоталась, сочувственно причмокнув. - А сейчас вы с работы или на работу? - спросила она. - Вы пришли завтракать или опохмелиться? Nom de Dieu, выглядите вы не очень серьезным. Уверена, что вы хотите выпить. - Bien sur, - сказал кто-то в баре, - после трудового дня ему надо выпить бутылку белого вина и закусить несколькими дюжинами устриц. Все расхохотались, каждый тайком рассматривал нас, и мне стало казаться, что я клоун из бродячего цирка. По-видимому, здесь все очень уважали Джованни. Тот немедленно откликнулся на предложение. - Неплохая мысль, дружище, - заметил он,- как раз то, что надо. Потом он повернулся к нам. - Но вы еще не познакомились с моими друзьями, - сказал он, переводя взгляд с меня на женщину за стойкой. - Это господин Гийом. - И сладеньким голоском добавил: - Мой patron. Спросите у него, серьезный я человек или нет? - Но я не уверена, что он сам серьезный, - развязно сказала она и засмеялась, пытаясь смехом смягчить свою развязность. Гийом, с трудом оторвав взгляд от молодых людей в баре, протянул руку и сказал улыбаясь: - Вы не ошиблись, мадам, Джованни намного серьезнее меня. Боюсь, как бы через несколько лет он не стал владельцем моего бара. "Он станет им, когда рак свистнет", - подумала она, но ее лицо выразило полный восторг по поводу сказанного, и она с воодушевлением пожала его руку. - А это господин Жак, - сказал Джованни, - наш самый взыскательный посетитель. - Enchante, мадам, - сказал Жак, изобразив самую чарующую улыбку, на которую та ответила ее бездарным подобием. - А это monsieur l'americain, - сказал Джованни, - иначе его зовут monsieur David. A это - мадам Клотильда. Джованни отступил, в его глазах появился огонек, лицо вспыхнуло от радости и гордости. - Ie suis ravi, monsieur, - сказала она, смерила меня взглядом, крепко пожала руку и улыбнулась. Я тоже улыбнулся, сам не знаю, почему, я чувствовал себя крайне растерянным. Джованни как бы невзначай обнял меня за плечи. - А что у вас хорошего можно поесть? - спросил он. - Мы проголодались. - Сначала надо выпить, - вставил Жак. - Тогда нам нужно сесть, - сказал Джованни. - Нет, - протянул Гийом. Для него уйти из этого бара было равносильно изгнанию из земли обетованной. - Давайте для начала выпьем здесь в баре с мадам Клотильдой. Предложение Гийома возымело неожиданное действие: казалось, в бар ворвался ветер, и лампы загорелись ярче, и здешние посетители разом превратились в труппу актеров, которые собрались, чтобы разыграть хорошо им известную пьесу. Мадам Клотильда, по обыкновению, немного поломалась, но скоро уступила нашим просьбам, сообразив, что пить мы будем что-нибудь приличное. Мы выбрали шампанское. Она пригубила бокал, произнесла несколько уклончивых фраз и в мгновение ока исчезла. Гийом даже еще не успел завязать знакомство ни с одним из мальчиков, которые потихоньку прихорашивались, прикидывали в уме, сколько денег нужно будет ему и его copain на ближайшую неделю и умножали эту сумму на импозантность Гийома, высчитав, как долго можно будет из него выкачивать деньги. Не решили они только одного, как подобает держаться с ним: vache или chic, но склонялись к мысли, что vache будет, пожалуй, более подходящим. Что касалось Жака, то он в их глазах был лакомым кусочком, что-то вроде утешительной премии на скачках. Со мной дело обстояло иначе: ни о какой квартире, мягкой постели или ужине не могло идти и речи, я был, так сказать, предметом их воздыхании, желанным, но недосягаемым, потому что считался тоте Джованни. И чтобы хоть как-то выразить свое расположение к нам, они хотели поскорее избавить нас от этих двух стариков. Поэтому пьеса игралась в презабавной заговорщической атмосфере, и их вполне эгоистичные устремления были завуалированы альтруистическим пылом. Я заказал себе кофе и двойной коньяк. Джованни стоял в стороне от меня, потягивая marc в обществе какого-то старика, казавшегося вместилищем моральных нечистот и пороков, и рыжего молодого человека, который когда-нибудь станет двойником этого старика; в печальных мальчишеских глазах не угадывалось и малейшей надежды на будущее. Лицо его отличалось грубой какой-то лошадиной красотой. Он исподтишка наблюдал за Гийомом, зная, что тот вместе с Жаком тоже наблюдает за ним. Гийом пока что непринужденно болтал с мадам Клотильдой; они жаловались друг другу на плохую торговлю, на то, что из-за этих нуворишей обесценился франк, и в один голос твердили, что Франции нужен де Голль. К счастью, они уже не раз вели подобные беседы с другими людьми, так что этот разговор не требовал от них никакого умственного напряжения. Жаку вдруг захотелось поиграть со мной в доброго дядюшку, хотя он мог спокойно предложить выпить любому из этих мальчиков. - Как ты себя чувствуешь? - спросил он. - У тебя сегодня такой знаменательный день. - Отлично, - ответил я, - а ты? - Я? Как человек, которому явилось прекрасное видение. - Да? - сказал я. - Поделись со мной впечатлениями. - Я вовсе не собираюсь шутить, - заметил он, - и говорю о тебе. Ты и есть то прекрасное видение. Если бы ты мог посмотреть на себя со стороны: ты сейчас совсем не такой, каким был вчера вечером. Я молча посмотрел на него. - Сколько тебе лет? Двадцать шесть или двадцать семь? Мне примерно вдвое больше и, смею тебя уверить, тебе сильно повезло, потому что это случилось с тобой сегодня, а не когда тебе стукнет сорок или около того, когда уже не растравляешь себя надеждой и ни к черту не годишься. - Что же такое со мной случилось? - спросил я, стараясь придать голосу насмешливость. но вопреки моему желанию вопрос прозвучал слишком серьезно. Он не ответил, вздохнул, бросив беглый взгляд на рыжеволосого мальчика, потом повернулся ко мне: - Ты напишешь Хелле? - Я пишу ей довольно часто, - заметил я, - думаю на днях отправить письмо. - Ты уклонился от ответа. - О, мне показалось, что ты спросил, буду ли я писать Хелле? - Хорошо, задам вопрос иначе: ты напишешь ей о сегодняшней ночи? - Честно говоря, не знаю, что в ней такого особенного, чтобы описывать в письмах. Тебе что до того, напишу я или нет? Он кинул на меня взгляд, полный такого отчаяния, какого я в нем и не подозревал. Это почему-то здорово напугало меня. - Мне-то ничего, - сказал он, - а вот тебе и ей вряд ли безразлично, как и этому бедному мальчику; ведь он и не предполагает, что, глядя на тебя во все глаза, сует голову прямо в львиную пасть. Ты с ним будешь обходиться так же, как и со мной? - С тобой? Что ты имеешь в виду? Как я с тобой обходился? - Со мной ты вел себя очень некрасиво, - сказал он, - ты вел себя непорядочно. - Я понял, стало быть, ты считал бы меня пристойным и порядочным, вздумай я... - на сей раз слова прозвучали с издевкой. - Нет, я просто думаю, что было бы пристойнее с твоей стороны не так откровенно меня презирать. - Прости, но коль уж об этом зашла речь, мне кажется, что многое в твоей жизни не может не вызывать презрения. - То же самое могу сказать о тебе, - ответил Жак, - знаешь, в человеке разные качества достойны презрения, но высокомерное отношение к страданиям ближнего достойно презрения больше, чем все прочие недостатки. Тебе стоило бы подумать о том, что человек, который стоит перед тобой, когда-то был моложе тебя и незаметно для самого себя превратился в порочную и жалкую развалину. Мы замолчали, и долетевший до нас в этот момент смех Джованни прозвучал угрожающе. - Скажи, - заговорил я, - неужели ты уже не можешь жить по-другому? Не ползать на брюхе перед бесконечными мальчишками и клянчить, чтобы они подарили тебе пять грязных минут в темноте? - Ты лучше вспомни тех, кто ползал на брюхе перед тобой, пока ты витал в облаках и делал вид, будто не замечаешь, что кто-то лежит у тебя между ног и проводит с тобой те самые грязные пять минут. Я молча рассматривал янтарную жидкость в рюмке и ее капли, расползшиеся по металлической поверхности стола, где смутно отражалось мое лицо, и мои собственные глаза с безнадежностью смотрели на меня из этой мути. - Пойми, - настойчиво продолжал он, - моя жизнь постыдна только потому, что таковы мои случайные попутчики. А они постыдны. Тебе надо бы спросить, почему? - А почему они постыдны? - спросил я. - Потому что они не знают ни привязанности, ни радости. Это как вставлять вилку в испорченную розетку, все сделано по правилам, а контакта нет, все по правилам, а ни контакта, ни света. - Почему? - снова спросил я. - А это ты себя спроси, - сказал Жак, - может, когда-нибудь ты и поймешь. что сегодняшнее утро было для тебя рождественским подарком. Я взглянул на Джованни - он стоял в обнимку с какой-то весьма потасканной девицей, которая когда-то была, видно, очень хороша собой и больше такой никогда уже не будет. Жак перехватил мой взгляд. - Здорово он в тебя влюбился, - сказал он, - совсем готов. А ты не счастлив и не гордишься этим, а надо бы. Вместо этого ты испугался и стыдишься его. Зачем? - Не знаю, чего он хочет, - выдавил я. - я не знаю, что стоит за его дружеским расположением, как он понимает эту дружбу. - Ты не знаешь, как он понимает эту дружбу, но и не уверен, что она-то тебе и нужна. Ты боишься, как бы дружба Джованни не изменила тебя. А какого рода отношения с людьми у тебя были раньше? Я промолчал. - Или, вернее, скажем так: какого рода любовные отношения были у тебя? Я отмалчивался, а он принялся подбадривать меня: - Смелее, давай, не теряйся! Меня это рассмешило, и я ухмыльнулся. - Полюби его, - горячо зашептал Жак, - и не мешай ему любить тебя. Неужели ты думаешь, что на свете есть что-нибудь важнее любви? А сколько будет длиться ваша любовь - какая разница. Ведь вы мужчины, стало быть, вас ничто не связывает. Эти пять минут в темноте, всего-навсего пять минут - они стоят того, поверь мне. Конечно, если ты станешь думать, что они грязные, они и будут грязными, потому что ты проведешь их без отдачи, презирая себя и его за эту плотскую любовь. Но в ваших же силах сделать их чистыми, дать друг другу то, от чего вы оба станете лучше, прекраснее, чего вы никогда не утратите, если, конечно, ты не будешь стыдиться ваших отношений и видеть в них что-нибудь дурное. Он помолчал, внимательно посмотрел на меня и уставился на свой коньяк. - А ты давно уже не считаешь их дурными, - продолжал он изменившимся голосом, - твое собственное грязное тело держит тебя как в капкане, и ты никогда из него не выберешься. Никогда, слышишь, так же как и я. Жак допил коньяк и легонько постучал по рюмке, чтобы подозвать мадам Клотильду. Она сразу же появилась, сияя, и тогда Гийом, собравшись с духом, улыбнулся рыжеволосому мальчику. Мадам Клотильда налила Жаку коньяк и, поднеся бутылку к моей наполовину наполненной рюмке, вопросительно взглянула на меня. Я замялся. - Et pourquoi pas? - спросила она с улыбкой. Я допил коньяк, и она наполнила мою рюмку, бросив беглый взгляд на Гийома, кричавшего: - Et le rouquin la! Рыжий, хочешь выпить? Мадам Клотильда повернулась с видом актрисы, которой надоело играть свою длинную и утомительную роль и не терпелось сказать последние реплики. - On t'offre, Pierre, что ты будешь пить? - величественно произнесла она, слегка потрясая бутылками с остатками самого дорогого коньяка, какой был в баре. - Je prendrai un petit cognac, - замявшись, пробормотал Пьер и густо покраснел; в неярком свете восходящего солнца он напоминал только что падшего ангела. Мадам Клотильда налила Пьеру коньяк, и когда недолгое замешательство ее гостей сменилось прежней непринужденностью, для нее погасли огни рампы, она поставила бутылку на полку, проследовала к кассе и исчезла со сцены, скользнув за кулисы, где принялась допивать оставшееся шампанское. Она прихлебывала его глотками и вздыхала, с довольным видом поглядывая в окно на занимающийся день. Гийом пробормотал: "Je m'excuse un instant. Madame", - и за нашими спинами прошмыгнул к рыжеволосому мальчику. - Таких вещей мне отец никогда не рассказывал, - улыбнулся я Жаку. - Кто-то, твой отец или мой, наверняка нам говорили, что от любви не часто умирают. А между тем, скольким она принесла гибель, сколько гибнут каждый час в самых непотребных местах от того, что ее нет, - сказал Жак и поспешно прибавил, - ну, вот, к тебе идет твой несмышленыш. Sois sage. Sois chic. Жак чуть подался в сторону и сразу же заговорил со стоявшим рядом молодым человеком. И в самом деле ко мне подошел Джованни. Лицо у него разрумянилось, волосы растрепались, а глаза в солнечном свете казались сказочными утренними звездами. - Наверное, нехорошо, что я тебя надолго оставил одного. Надеюсь, тебе не было скучно? - Но тебе-то не было наверняка, - заметил я, - ты сейчас похож на пятилетнего малыша, который проснулся утром в Рождество. Мои слова восхитили его и даже чем-то польстили. Я заметил, как он уморительно поджал губы. - Нет, думаю, что не похож, - сказал он, - рождественское утро приносило мне всегда одни разочарования. - Я имел в виду очень раннее утро, когда еще не знаешь, какой подарок лежит под елкой, - и я понял по глазам Джованни, что он уловил в моих словах какой-то double entente. Мы расхохотались. - Хочешь есть? - спросил он. - Наверное, очень хочу, но я такой пьяный, что не чувствую голод, а ты? - По-моему, пора завтракать, - протянул он неуверенно, и мы снова расхохотались. - Хорошо, - сказал я, - а что будем есть? - Думаю, как договорились: устрицы с белым вином, - сказал он. - После такой ночи ничего лучше не придумаешь. - Хорошо, валяй, - сказал я, - пошли в зал. Я бросил украдкой взгляд на Гийома и рыжеволосого мальчика. Они, видно, быстро нашли общий язык, хотя я не мог себе представить, о чем они могли говорить. Жак тоже по уши увяз в беседе с длинным рябым, очень молоденьким мальчиком, в черном свитере с высоким воротником, который делал его еще бледнее и стройнее, чем он был на самом деле. Когда мы вошли в зал, он забавлялся с пианолой. Звали его, как оказалось, Ив. - А они будут завтракать? - спросил я Джованни. - Сейчас вряд ли, - ответил он, - но позже обязательно. Они - очень голодны. Мне показалось, что он имел в виду скорее мальчиков, чем наших спутников. Мы сели за столик в пустом зале, но официант долго не появлялся. - Мадам Клотильда! - крикнул Джованни. - On mange ici, non?!' На его крик мадам отозвалась таким же воплем, и перед нами тут же вырос официант, пиджак которого при ближайшем рассмотрении был не таким девственно-чистым, каким казался издали. Жаку и Гийому громко объявили, что мы уже сидим в зале. Это известие, очевидно, воодушевило занятых пустыми разговорами мальчиков, которые с удвоенным энтузиазмом принялись обрабатывать наших стариков. - Мы быстро поедим и смотаемся, - сказал Джованни, - ведь вечером мне надо на работу. - Ты здесь и познакомился с Гийомом? - спросил я. Он недовольно скривился и опустил глаза. - Нет, это длинная история, - и с ухмылкой продолжал, - я познакомился с ним в кино. Мы снова расхохотались. - С' etait un film du far west, avec Gary Cooper. Это показалось нам чертовски забавным, и мы долго хохотали, пока не пришел официант с бутылкой белого вина. - Так вот, - пригубив бокал, продолжал Джованни, и глаза его увлажнились, - хлопнул последний выстрел, благородный и смелый ковбой победил, музыка кончилась, я нырнул в проход между рядами и наткнулся на этого типа, на Гийома, извинился и направился в фойе. Но он увязался за мной и стал нудно плести, что оставил шарф на моем месте, что он, якобы, сидел за мной и повесил пальто с шарфом на спинку моего стула, а я смахнул шарф и уселся прямо на него. В общем, сам понимаешь! Я ему объяснил, что в кино не работаю, и пусть он сам ищет свой шарф. Но я на него ни капельки не рассердился, потому что уж очень он нескладно плел. Тогда он сказал, что все, кто работает в кино, воры, и он ручается, что стоило им увидеть его шарф, как они его сразу бы сперли, такой он дорогой и к тому же подарок его матери и... В общем, можешь мне поверить, даже Грете Гарбо не сыграть бы так, как он. Я пошел за ним в зал, шарфа, конечно, на месте не было. Я сказал, что он, наверняка, обронил его в фойе. Но пока мы суетились, все вдруг решили, что мы с ним вместе, ты понимаешь? И я не знал, то ли мне отделаться от него, то ли от ротозеев вокруг нас. Он был очень хорошо одет, а я нет, и я в конце концов подумал, что лучше мне унести отсюда ноги. Потом мы все-таки попали в кафе, сидели на веранде, и он все плакался, как ему жалко шарф да что ему скажет мать, в общем, слово за слово - он пригласил меня с ним поужинать. Я, конечно, хотел отказаться, он мне и без того надоел, но я боялся, как бы он не устроил скандала прямо на веранде, пришлось пообещать, что как-нибудь на днях я с ним поужинаю. Я и не собирался идти, - сказал он с короткой ухмылкой, - но в те дни я почти ничего не ел и был страшно голоден, ну и пошел. Джованни посмотрел на меня, и на его лице я снова прочитал то, что уже не раз замечал в течение этой ночи - его красота и притворная развязность скрывали душевное смятение и страх, а под сильным желанием нравиться каждому встречному таилась жуткая неуверенность в себе. У меня вдруг сжалось сердце, захотелось погладить его по волосам и как-то утешить. Нам подали устриц, и мы принялись за еду. Джованни сидел на самом солнце, его черные волосы отливали золотистым блеском, и даже темно-серые раковины устриц пожелтели от солнечных лучей. - Ну вот, - продолжал он, проглотив устрицу, - ужин прошел, конечно, ужасно, потому что он умудрился устроить мне скандал и у себя дома. К тому времени я уже знал, что он парижанин и держит бар, в то время как я не был парижанином, сидел без работы и даже без carte de travail. И я решил, что он мне может быть весьма полезен, если только изловчиться и не позволить ему себя лапать. Скажу тебе частно, - и Джованни посмотрел на меня, - я не могу похвастаться, что мне это удалось. У него были не руки, а щупальцы осьминогов, к тому же, ни капли стыда, но... - он мрачно проглотил устрицу и наполнил наши бокалы вином, - зато теперь у меня есть carte de travail и работа. Платит он очень хорошо, - Джованни опять с ухмылкой добавил, - к тому же я оказался толковым работником, поэтому он часто оставляет меня одного с посетителями. Джованни с опаской поглядел в сторону стойки. - Мужчина-то он никакой, - добавил он с грустью и по-детски и в то же время по-взрослому смутился. - Сам не знаю, какой, одно слово - ужасный. Но теперь у меня будет carte de travail, а с работой - посмотрим, пока вот уже почти месяц прожили без скандалов. - А, думаешь, они будут? - спросил я. - Конечно, - сказал Джованни, кинув на меня беглый, недоуменный взгляд, будто раздумывал, понял ли я хоть что-нибудь из его рассказа, - наверняка у нас возникнут какие-нибудь стычки. Нет, сразу он меня, конечно, не прогонит, это не в его правилах. Он придумает какой-нибудь повод. Мы молча сидели за столом, заваленным устричными раковинами, курили сигареты и допивали вино. Я вдруг почувствовал, что очень устал, посмотрел в окно на узкую улицу, на обшарпанный угол, где и находился этот бар - улица пламенела в солнечных лучах. Было очень многолюдно, и я подумал, что так и не смог до конца понять этих европейцев. Внезапно в груди что-то нестерпимо защемило, и меня потянуло домой, не в гостиницу, стоящую в одном из парижских переулков, где консьержка снова предъявит мне мой неоплаченный счет, нет, меня властно потянуло домой, туда, за океан, к людям и жизни, которые были мне знакомы и понятны, к той жизни, к местам моего детства, к людям, которых я любил безнадежно, с какой-то неизбывной горечью, но любил больше всего на свете. Я никогда так отчетливо не понимал, что ностальгия во мне не умерла, и мне стало страшно. Я посмотрел на себя со стороны и увидел бездомного бродягу, который словно корабль носится по волнам жизни и не знает, где бросить якорь. Я вглядывался в лицо Джованни, но и он был бессилен мне помочь. Джованни был принадлежностью этого чужого города, который никогда не принадлежал мне. Я начинал понимать, что случившееся со мной вовсе не было так страшно, как бы мне в глубине души этого хотелось, и тем не менее это было странным и непостижимым. Нет, утешал я себя, ничего в этом нет страшного и необычного, но какой-то голос во мне неотвязно шептал: "Стыдись, стыдись, спутался с парнем, противно, чудовищно". Но странным было другое: то, что это было вариантом извечного человеческого тяготения друг к другу, которое существует повсеместно и пребывает вовеки. - Viens, - сказал Джованни. Мы поднялись и пошли в бар, и Джованни заплатил по счету. Жак и Гийом распивали вторую бутылку шампанского и уже начали пьянеть. Зрелище становилось отвратительным. "Неужели этих несчастных, терпеливых мальчиков они так и не накормят", - подумал я. Джованни отозвал в сторону Гийома и договорился, что сам откроет бар. Жак слишком увлекся своим бледным, высоким мальчиком, и ему было не до меня. Мы распрощались и ушли. - Мне надо домой, - сказал я, когда мы с Джованни очутились на улице, - надо заплатить за гостиницу. Джованни с изумлением уставился на меня: - Mais tu es fou1, - укоризненно сказал он, - какой смысл идти сейчас домой, встречаться с этой отвратительной консьержкой и спать одному в своем номере, а потом встать, во рту горчит, живот подводит, так что хочется полезть в петлю. Пойдем ко мне, проснемся, как в лучших домах, пропустим где-нибудь по аперитивчику, а потом перекусим. Так будет гораздо лучше, - с улыбкой протянул он, - вот увидишь. - Но мне надо забрать свои вещи, - сказал я. Он взял меня за руку. - Bien sur, но сейчас они же тебе не к спеху. Я упорствовал. Джованни остановился. - Пойдем. Честное слово, на меня смотреть приятней, чем на консьержку или на обои в номере. А когда ты проснешься, я тебе улыбнусь, они же этого не сделают. - Ah, tu es vache, - только и сказал я. - Кто vache, так это ты, - сказал он, - если готов бросить меня здесь одного, хотя знаешь, что я напился, и мне без тебя не добраться до дому. Мы оба расхохотались и, подтрунивая и поддразнивая друг друга, дошли до Boulevard de Sebastopol. - Больше даже говорить не будем о том, как ты хотел бросить Джованни в такой опасный час посреди чужого города. Я начал понимать, что он тоже нервничал. Откуда-то с противоположного конца бульвара вынырнуло такси, и Джованни проголосовал. - Я тебе покажу свою комнату, - сказал он, - все равно на днях тебе надо было бы заглянуть ко мне. Такси остановилось, и Джованни, словно вдруг испугавшись, что я все-таки сбегу, втолкнул меня в машину и сам пристроился рядом, бросив шоферу: "Nation". Он жил на широкой, вполне приличной, хоть и некрасивой улице, где стояли большие неказистые, недавно построенные дома. Улица упиралась в небольшой сквер. Комната Джованни была на первом этаже последнего дома. Мы прошли мимо лифта, потом по небольшому темному коридору, который вел к его комнате. Она была маленькой. Я сразу заметил, что в комнате был страшный беспорядок и сильно пахло спиртом, которым Джованни топил печь. Он запер дверь. Некоторое время мы стояли в полумраке и смотрели друг на друга с нежностью и тревогой. Я дрожал. "Если сейчас не откроешь дверь и не выскочишь отсюда, ты пропал!" - пронеслось в голове. Но я знал, что не сделаю этого, знал, что уже поздно. Оставалось только стонать и плакать от отчаяния. Он бросился ко мне в объятия, резко привлек меня к себе и как бы говоря мне: "Я твой", постепенно подталкивал меня к кровати. Наконец, мы оба оказались в постели. В моем мозгу отчаянно билось: "Нет! нет!", но тело мое сокрушенно твердило: "Да! да! да!". Здесь, на юге Франции, снег - редкость, но вот уже больше получаса снежинки падают на землю, сначала робко, потом все смелей и смелей. Они падают и падают, точно вот-вот обрушатся на землю снежной бурей. В этом году зима здесь выдалась морозная. Правда, местные жители сочтут холода выдумкой привередливого иностранца, если ему случится высказаться по этому поводу. Они же сами, даже если их лица горят на ветру, продувающем со всех сторон, радостно веселятся, как дети на жарком морском пляже. - II fait beau bien? - спрашивают они, не глядя на пасмурное небо, где уже несколько дней не видно ослепительного южного солнца. Я отхожу от окна большой комнаты и начинаю слоняться по дому, заглядываю в кухню, смотрюсь в зеркало и собираюсь побриться, пока вода не остыла, но тут слышу стук в дверь. На миг во мне оживает смутная неистребимая надежда, но в ту же секунду я понимаю, что это всего лишь моя хозяйка, которая заглянула по пути, чтобы убедиться, не украл ли я столовое серебро, не побил ли посуду, не порубил ли мебель на дрова. И в самом деле, это она едва слышно стучит в дверь, и я слышу ее скрипучий голос: "M'sieu! M'sieu, l`атепсаin!" - и недовольно пытаюсь угадать, что ее так обеспокоило. Она улыбается мне кокетливо и в то же время по-матерински. Она не коренная француженка и уже почти старуха. Приехала из Италии во Францию совсем молодой девушкой и сразу же поселилась здесь. Как и большинство здешних женщин, она сразу же оделась во все черное, как только вырос ее последний ребенок. Хелла думала, что все они вдовы, а оказалось, что у многих есть мужья; правда, этих мужей можно принять за сыновей. В солнечные дни эти мужья иногда играли в карты на спортивной площадке возле нашего дома, и когда они смотрели на Хеллу, в их глазах одновременно можно было прочитать и как бы отеческую гордость и чисто мужское любопытство. Иногда я играл с ними на бильярде и пил красное вино. Правда, чувствовал себя скованно: меня раздражало их сквернословие, дружеская бесцеремонность да и весь их образ жизни. Они обращались со мной, как родители с возмужавшим сыном, и в то же время они не пытались сблизиться, поскольку я был, так сказать, не их круга, а, может, они чувствовали во мне, или мне это только казалось, что-то такое, чему, по их мнению, не стоило да и нельзя было подражать. Мне кажется, я читал это в их глазах, когда, встречая нас с Хеллой, они подчеркнуто вежливо здоровались с нами: "Salut, monsieur-dame". Они, наверняка, могли быть сыновьями этих женщин в черном, сыновьями, проведшими бурные годы на стороне, пытаясь завоевать себе место под солнцем, и вернувшимися домой, где можно отдохнуть, послушать материнское ворчание и тихо дожидаться смерти. Они вернулись домой к высохшей груди, которая вскормила их в самом начале их жизненного пути. Хлопья снега лежали на шали, покрывавшей голову стоявшей в дверях хозяйки. Снежинки блестели на ее ресницах, на тронутых сединой черных прядях, выбившихся из-под шали. Она еще была полна сил, хотя немного горбилась и страдала одышкой. - Bonsoir, monsieur. Vous n'etes pas malade? - Нет. - отвечаю я, - абсолютно здоров. Входите. пожалуйста. Она входит, закрывает за собой дверь, сбрасывает шаль на плечи. Я стою перед ней со стаканом виски в руке. Она замечает это, но молчит. - Eh, biеп, - говорит она. - Tant mieux. Вас уже несколько дней не видно. Неужели совсем не выходите из дома? Ее глаза придирчиво изучают мое лицо. Я прихожу в замешательство и от этого злюсь. В выражении ее глаз, в ее голосе есть такое лукавство и мягкость, что я не могу ей ответить резкостью. - Не выхожу, - отвечаю я, - погода очень плохая. - Конечно, на дворе не август, - отвечает она, - но и вы не калека. Что за радость сидеть одному дома? - Завтра утром я уезжаю, - с отчаяньем говорю я, - может, вы хотите посмотреть, все ли в порядке? - Да, - отвечает она и достает из кармана бумажку, на которой подробно расписано хозяйское добро и стоит моя подпись. - Я быстро. Начнем прямо с кухни. Мы идем в кухню. Мимоходом я ставлю стакан с виски на ночной столик в спальне. - Пейте на здоровье, мне все равно, - бросает она не оборачиваясь. Но я оставляю стакан в спальне. Мы входим в кухню. Она подозрительно чистая и прибранная. - Где же вы обедали? - недоумевает она. - Говорят, вас несколько дней не видели в tabac. Или вы все же наведывались в город? - Да, - вяло отзываюсь я, - но не часто. - Пешком? - спрашивает она. - Шофер автобуса вас тоже давно не видел. Она не смотрит на меня, а шныряет по комнате, что-то вычеркивая из списка маленьким желтым карандашом. Мне нечего ответить на ее последнее насмешливое замечание: я забыл, что в этом захудалом поселке каждое мое движение на виду, под надзором всевидящего ока. Беглым взглядом она окидывает ванную. - Я ее вечером вымою, - говорю я. - Надеюсь, - отвечает она, - когда вы въезжали, все было чисто. Мы снова возвращаемся в кухню. Она не заметила, что не хватает двух стаканов: я их разбил, а сказать об этом не посмел. Обязательно оставлю за них деньги на буфете. Входим в гостиную, она зажигает свет. Мои грязные вещи валяются как попало. - Я их увезу, - бормочу я, выдавливая из себя улыбку. - Неужели трудно было перейти через дорогу? - говорит она. - Я с удовольствием покормила бы вас супом или еще чем-нибудь. Я каждый день стряпаю для мужа, нетрудно сварить и для двоих. Я растроган, но не знаю, как выразить ей свою благодарность, а сказать, что совместные трапезы доконали бы мои и без того истрепанные нервы, не решаюсь. Она придирчиво рассматривает подушку-думку. - Вы едете к невесте? - спрашивает она. Я понимаю, что надо соврать, но почему-то не могу. Боюсь ее взгляда. Хорошо бы выпить! - Нет, - честно признаюсь я, - она уехала в Америку. - Tiens! - восклицает она, - а вы... остаетесь во Франции? - Ненадолго, - говорю я и весь покрываюсь испариной. Мне вдруг приходит в голову, что эта простая женщина, эта итальянская крестьянка могла бы быть матерью Джованни - именно такой я ее себе представлял. Я стараюсь не смотреть ей в глаза, чтобы не увидеть в них материнское горе, которое овладело бы ей, узнай она, что ее сына убьют на рассвете и что в этом виноват я. Я стараюсь заглушить в себе ее рыдания - ведь она не мать Джованни. - Нехорошо, - говорит она. - Такой молодой человек, как вы, не должен сидеть один в большом доме без женщины. Это нехорошо! Некоторое время она грустно смотрит на меня, потом, видно, хочет что-то добавить, но понимает, что лучше не надо. Я знаю, что она хотела мне что-то сказать о Хелле, которую местные женщины, и она в том числе, не любили. Но она выключает в гостиной свет, и мы проходим в большую спальню, хозяйскую - здесь мы ночевали с Хеллой. Стакан с виски я оставил в другой спальне. Здесь тоже чистота и порядок. Она осматривает комнату, смотрит на меня и улыбается. - Здесь вы с тех пор больше ни разу не спали? - спрашивает она. От стыда я краснею, а она смеется. - Ничего, вы еще будете счастливы,-говорит она. - Вам надо найти другую женщинц, хорошую, и жениться на ней, иметь детей. Да, вам обязательно надо жениться, - настойчиво повторяет лна, точно я с ней спорю, но не успеваю я открыть рот, как она спрашивает: - А где ваша татап? - Она умерла. - А-а! - она сочувственно поджимает губы. - Очень жалко, а отца тоже нет в живых? - Нет, он жив, живет в Америке. - Pauvre bambino. Она смотрит на меня, я почему-то чувствую себя рядом с ней ужасно жалким и беспомощным и понимаю, что если она сейчас же не уйдет, я расплачусь или стану ругаться. - Но не будете же вы весь свой век бродяжничать по свету, как матрос! Это очень огорчило бы вашу маму. Когда-нибудь вы ведь обзаведетесь собственным домом? - Да, разумеется. Когда-нибудь. Она кладет свою крепкую руку на мою и ласково говорит: - Жалко, что ваша татап умерла, но вашему отцу будет приятно нянчить ваших детишек. Она замолкает. Глаза ее смотрят участливо но как-то мимо меня. - У нас с мужем было трое сыновей. Двоих убило на войне, тогда же мы потеряли все свои деньги. Жалко - всю жизнь работали, чтобы на старости лет жить тихо и в достатке, копили-копили, и все пошло прахом. Мужа это доконало, он изменился до неузнаваемости. Я вижу, что в ее глазах больше нет прежнего лукавства, а только горечь и боль. - А, да что поделаешь? - пожимает она плечами. - Лучше об этом не думать. Два года назад, - лицо расплывается в улыбке, - с севера приехал погостить наш третий сын и привез с собой своего маленького. Ему всего четыре года. Такой красавчик, Марио зовут, - она оживляется еще больше, - мужа моего тоже зовут Марио. Десять дней они у нас прожили, так мы будто помолодели. Она снова улыбается: - Особенно мой муж. Некоторое время она стоит с застывшей на лице улыбкой, потом вдруг резко спрашивает: - Вы молитесь Богу? Я чувствую, что мне не перенести очередное испытание. - Нет, - невнятно бормочу я. - То есть очень редко. - А вы верите в Бога? Я жалко улыбаюсь. Хотя мне хотелось бы, чтобы это была снисходительная улыбка. - Да. Ни мой невнятный ответ, ни моя улыбка, разумеется, не убедили ее. - Вы должны молиться Богу, - наставительно говорит она, - поверьте мне. Хотя бы изредка, понемногу. Поставьте маленькую свечку. Ведь не будь святых угодников и молитв, жить было бы совсем трудно. не сердитесь, что я... - добавляет она, - говорю с вами, будто я ваша мама. - Да я не сержусь. Вы очень добры и сказали мне столько теплых слов. Она довольно улыбается. - Мужчинам, не только таким мальчикам, как вы, но и пожилым, всегда нужна женщина, которая говорила бы им правду. Les hommes, ils sont impossible. Она улыбается, гасит свет в хозяйской спальне, и я тоже притворно улыбаюсь этой милой расхожей шутке. Мы снова идем в мою комнату - там, слава Богу, можно выпить. В моей спальне, конечно, страшный беспорядок: горит свет, валяются мой халат, книги, грязные носки, два грязных стакана, чашки с остатками кофе, простыни на кровати сбиты в кучу. - До отъезда я все уберу, - поспешно говорю я. - Bien sur, - вздыхает она,- послушайте моего совета: женитесь! И тут мы вдруг начинаем смеяться, и я наконец допиваю виски. - Вы же до утра окончательно напьетесь, - говорит она. - Нет, я увезу недопитую бутылку с собой. Она, конечно, понимает, что я вру, но снова пожимает плечами и, накинув на голову шаль. делается строгой, как и подобает хозяйке. Я понимаю, что сейчас она уйдет, а мне хочется найти предлог, чтобы ненадолго задержать ее. Сейчас она перейдет дорогу и исчезнет навсегда, а я останусь один на один с этой черной и долгой, как никогда, ночью. Мне бы надо обо всем рассказать ей, но, конечно, я ей ничего не скажу. Я чувствую потребность быть прощенным. Я хочу, чтобы она меня простила, но не знаю, как объяснить, в чем я виноват. Как ни странно, моя вина заключается в том, что я мужчина, а она о мужчинах все давно уже знает. Рядом с ней я чувствую себя беспомощным и жалким, подростком, стоящим голым перед своей матерью. Она протягивает руку, и я неловко пожимаю ее. - Воп voyage, monsieur. Надеюсь все же, что, живя у нас, вы были счастливы. Может, когда-нибудь еще приедете погостить. Она улыбается. Глаза у нее добрые, но теперь улыбка делается казенной, означая, по-видимому, окончание наших деловых отношений. - Благодарю вас, - говорю я, - может быть, приеду к вам на будущий год. Она отпускает мою руку, и мы идем к двери. - Совсем забыла, - говорит она на пороге, - не будите меня, пожалуйста, утром. Ключ положите в почтовый ящик. Больше мне нет нужды подниматься в такую рань. - Конечно, - улыбаюсь я и открываю дверь. - Спокойной ночи, мадам. - Bonsoir, monsieur. Adieu! - И она уходит. Свет из наших окон падает на дорогу. Где-то внизу мерцают городские огни, и мне кажется, что я снова слышу море. Пройдя немного, она оборачивается: - Souvenez-vous, - доносятся до меня ее слова, - молиться иногда надо. Я запираю дверь. До рассвета мне нужно еще многое сделать. Сначала я решаю вымыть ванну, а потом уже напьюсь. Я принимаюсь за дело, щеткой чищу ванну, наливаю в ведро воды и мою пол. Ванная - квадратная, крошечная комната, с одним замерзшим окошком. Чем-то она напоминает мне нашу каморку в Париже. Джованни все мечтал ее переделать, и было время, когда он с жаром принимался за осуществление своей мечты. Повсюду валялась штукатурка, и кирпичи грудой лежали на полу. Потом мы выносили их ночью из дома и выбрасывали где-нибудь на улице. Наверное, придут за ним рано утром, может быть, незадолго до рассвета. И последним, что увидит Джованни, будет серое беззвездное небо над Парижем, которое столько раз видело, как, пошатываясь, мы брели домой в те, полные отчаянья, пьяные утра. Часть вторая Глава I Теперь мне кажется, что мы жили в этой комнате будто под водой. Время текло где-то над нами, мы были вне его, поэтому оно в сущности ничего для нас не значило. Поначалу наша совместная жизнь была счастливой, удивительной, и каждый день был отмечен чем-то особенным. Но к нашей радости, конечно, примешивалась горечь, а к удивлению - страх. Только в начале мы этого не замечали, потому что самое начало нашей совместной жизни залечивало душевные травмы, как целительный бальзам. Но страхи и горечь постепенно всплывали на поверхность, и мы отступались, спотыкались о них, теряя душевное равновесие, уважение друг к другу и достоинство. Лицо Джованни, которое я досконально изучил за все эти утра, дни и ночи, примелькалось, как бы потускнело и стали обнажаться его изъяны. Глаза словно потухли, а когда я смотрел на его красивые густые брови, то почему-то думал о том, что под ними - череп. Уголки чувственных губ опустились будто бы под тяжестью тоски, переполнявшей его сердце. Понемногу лицо Джованни становилось чужим, а, может, глядя на него, я чувствовал себя виноватым, и мне хотелось думать, что это лицо чужого человека. Конечно, это произошло под влиянием каких-то неуловимых изменений моего к нему отношения. Наш день начинался ранним утром, когда я отправлялся к Гийому перед закрытием бара. Иногда Гийом закрывал его для посетителей, и мы с Джованни да еще несколько приятелей оставались там завтракать и слушали музыку. Иногда к нам присоединялся Жак, но с тех пор, как мы стали здесь встречаться с Джованни, он заходил все реже и реже. Когда с нами завтракал Гийом, мы обычно уходили отсюда часов в семь утра, а когда бывал Жак, он великодушно отвозил нас домой на машине, которую непонятно почему вдруг купил. Только мы почти всегда ходили домой пешком по длинным набережным Сены. В Париже уже пахло весной. Вот и сейчас, слоняясь по комнатам, я снова вижу Сену, мощеные булыжником quais , мосты, а под мостами плывущие мимо баркасы, и на них - женщины, развешивающие мокрое белье, а то вдруг выныривает байдарка, и я вижу молодого человека, усердно размахивающего веслом, и вид у него довольно беспомощный и глуповатый. Покачиваются яхты у приколов, тянутся барки, баржи, мы проходим мимо пожарной части, и пожарники уже узнают нас в лицо.. Позже Джованни пришлось прятаться в одной из барж, пожарник, заметив, как он, крадучись, полз ночью в нору с буханкой хлеба, донес на Джованни в полицию. Деревья становились зеленее. Сена вздулась, и над ней плыла коричневатая зимняя дымка. Появились рыбаки. Джованни правильно говорил про них: улов им не важен, важно быть при деле. Букинисты на quais приободрились и ждали хорошей погоды, а вместе с ней праздных прохожих, которые будут рыться в потрепанных книжках, и туристов, которые скупят у них множество цветных гравюр, чтобы увезти их в Соединенные Штаты или в Данию. Девушки и их спутники стали разъезжать на велосипедах. На исходе ночи мы с Джованни иногда видели, как они оставляют их на набережных до следующей прогулки. В это время Джованни как раз лишился места у Гийома, и мы подолгу бродили вечерами. Это были очень грустные вечера. Джованни чувствовал, что я скоро уйду от него, но не смел упрекнуть меня, боясь укрепиться в своих опасениях. Я тоже не смел заикнуться об этом. Хелла уже выехала из Испании в Париж, а отец согласился послать мне деньги. Но я и не думал тратить их на Джованни, которому был многим обязан. Наоборот, я надеялся, что отцовские деньги помогут мне вырваться из комнаты Джованни. С каждым утром солнце становилось все ярче, небо выше, а простирающаяся перед нами Сена окутывалась легким весенним туманом надежды. Закутанные зимой букинисты одевались все легче и легче, отчего их фигуры вроде бы претерпевали бесконечную и удивительную метаморфозу. В окнах, распахнутых на набережную, и в переулках, сновали маляры - их приглашали белить комнаты. Женщины в сыроварнях, сняв синие свитера, закатывали по локоть рукава, обнажая мускулистые руки. Хлеб в булочных казался теплым и свежим, как никогда. Малыши-школьники скинули пелерины, и их коленки больше не багровели от холода. Все вроде и болтать стали больше на этом замечательном и неистовом языке, который иногда напоминает мне звуки струнных инструментов, но всегда неизменно ассоциируется с превратностями любви и неизбежной агонией долгой и бурной страсти. Но у Гийома мы завтракали редко, он меня недолюбливал. Обычно я украдкой поджидал Джованни у дверей бара, пока он не закончит уборку и не переоденется. Потом мы, как правило, прощались и уходили. Эта независимость породила своеобразное отношение к нам завсегдатаев бара, этакую смесь оскорбительного покровительства, зависти и скрытой неприязни. Однако они не смели разговаривать с нами "по-свойски", как с равными, и злились от того, что им приходится насиловать себя и вести себя с нами так, как нам хотелось бы. Но больше всего их бесило другое: столько усилий приходилось затрачивать попусту, просто из любопытства. От этого они лишь острее чувствовали свою ненужность, хоть и одурманивали себя наркотиками болтовни и тешились презрением друг к другу и мечтой о реванше. После завтрака и недолгой прогулки мы добирались до дома и сразу же заваливались спать, потому что едва держались на ногах от усталости. Варили кофе, иногда пили его с коньяком, . сидели на постели, разговаривали и курили. Нам казалось, что мы еще столько не сказали друг другу. Или это казалось Джованни? Но даже в те минуты, когда я пылко и нежно ласкал Джованни, а он с той же нежностью ласкал меня, я чего-то не договаривал, я все же не отдавался ему до конца. Ведь прожив с ним целый месяц, я так и не рассказал ему о Хелле. Разговор этот зашел только потому, что из ее писем стало ясно, что со дня на день она вернется в Париж. - А что это она одна путешествует по Испании? - спросил Джованни. - Любит путешествовать, - ответил я. - Дудки! - сказал он. - Путешествовать никто не любит, а женщины подавно. Тут, наверняка, есть другая причина. - И он многозначительно вскинул брови. - Может, у нее там любовник, и она боится тебе сказать?.. Может, она с каким-нибудь torero? - Чего же ей бояться? - сказал я, а про себя подумал: "Вполне может быть". Джованни рассмеялся. - Нет, я абсолютно не понимаю американцев, - сказал он. - Я не вижу тут ничего непонятного. Ведь мы не женаты, и ты это знаешь. - Но она твоя любовница? - спросил Джованни. - Да. - Она все еще твоя любовница? Я удивленно посмотрел на него и сказал: - Конечно. - Так, - продолжал Джованни, - вот я и не понимаю, почему ты в Париже, а она мотается по Испании? И тут он спохватился: - А сколько ей лет? - На два года моложе меня, - сказал я, не спуская с него глаз, - А какая разница? - Она замужем, в смысле, муж у нее какой-нибудь есть? Я рассмеялся. Он рассмеялся тоже. - Ясно, нет. - Я просто думал, что она намного старше тебя, - сказал он, - что у нее есть где-то муж, от которого ей иногда приходится уезжать, чтобы проваландаться с тобой. Вот это было бы здорово! Такие женщины иногда страшно заняты и, как правило, у них водятся деньжата. Вот если бы такая женщина поехала в Испанию, она, наверняка, привезла бы тебе потрясающий подарок. А молоденькая девушка, которая одна болтается в чужой стране, - это не по мне. Я бы на твоем месте нашел другую любовницу. Мне это показалось более чем забавным, и я не смог удержаться от смеха. - А у тебя есть любовница? - спросил я его. - Сейчас нет, - ответил он, - но, вполне вероятно, когда-нибудь снова появится. Он насупил брови, но улыбнулся. - И потом, теперь я не очень-то увлекаюсь женщинами, даже не знаю, почему, а было время... Может, я еще к этому вернусь. Он пожал плечами. - Может, все потому, что с женщинами не оберешься хлопот, а в теперешнем положении они мне ни к чему. Et puis... Он осекся. Я хотел сказать, что, по-моему, он нашел довольно странный способ избавиться от этих хлопот, но, помолчав, осторожно заметил: - Ты, кажется, не очень высокого мнения о женщинах? - Женщины! О них, слава Богу, нет никакой нужды иметь мнение. Женщины вроде омута. Затягивают тебя, а потом предательски бросают, и потом сам знаешь, они, как омут, бывают бездонными, а бывает - омут с виду, а на самом деле - мелкий брод. И грязными они тоже бывают. Джованни замолчал. - Ты, наверное, прав. Я, действительно, их не очень люблю. Конечно, это мне не мешало спать со многими и любить то одну, то другую, но обычно в этой любви участвовало только мое тело. Но от этого чувствуешь себя очень одиноко, - сказал я неожиданно для самого себя. 0x08 graphic Джованни от меня тоже такого не ожидал. Он посмотрел на меня и легонько потрепал меня по щеке. - Конечно, - сказал он и добавил, - когда я говорю о женщинах, то вовсе не хочу быть mиchant. Я очень уважаю внутренний мир женщин, их напряженную духовную жизнь, этим они очень отличаются от мужчин. - Женщинам вряд ли понравилось бы это твое замечание, - сказал я. - Брось ты, - ответил Джованни, - эти непонятные женщины носятся со своими дурацкими идеями и думают, что у них мужской интеллект. Quelle rigolade!. Их надо избить до полусмерти, тогда до них дойдет, кто правит этим миром. - А твоим любовницам нравилось, когда их лупили до полусмерти? - рассмеялся я. - Уж не знаю, нравилось ли, - улыбнулся Джованни, - только из-за этого они меня не бросали. Мы оба расхохотались. - Во всяком случае они не были похожи на твою ненормальную девчонку, которая болтается по Испании и шлет открытки в Париж. Что она себе думает? Нужен ты ей или, может, не нужен? - Она и уехала в Испанию, чтобы в этом разобраться. У Джованни округлились глаза, и он сильно разошелся. - В Испанию? Почему не в Китай? Что же она спит подряд со всеми испанцами и сравнивает их с тобой? Разговор этот мне поднадоел. - Неужели ты не понимаешь, - сказал я. - она очень умная и сложная девушка, поэтом) и решила уехать от меня и подумать. - Да над чем тут раздумывать? Дуреха она, дуреха и есть. Никак не может взять в толк, к кому лечь в постель. Хочет деньги получить и невинность не потерять? - Будь она сейчас в Париже, - резко оборвал я его, -я бы не смог быть с тобой в этой комнате. - Жить бы ты, наверное, не смог, - примирительно сказал он, - но видеться нам никто бы не помешал. Почему бы нам не видеться? - Почему? А вдруг бы она узнала? - Узнала? Что узнала? - Брось прикидываться, - сказал я, - будто не понимаешь, о чем я говорю. Джованни очень спокойно посмотрел на меня. - Нет, эта твоя девчонка и вправду ненормальная. Что же, она станет ходить за тобой по пятам или, может, сыщиков наймет, чтобы спали под нашей кроватью. Ей-то какое дело? - С тобой нельзя серьезно разговаривать, - сказал я. - Можно, - отрезал он, - я всегда серьезно разговариваю. А вот ты - какой-то непонятный человек. Он сокрушенно вздохнул, налил в чашку кофе и взял бутылку коньяка, стоящую на полу. - Chez toi всегда все получается чересчур сложно и с надрывом, как в английских детективах. Только и твердишь: "узнать", "узнать", как соучастники какого-то преступления. На самом-то деле это не так. И он налил себе коньяка. - Просто Хелла была бы страшно расстроена, если бы она обо всем узнала. Люди говорят об... о таких отношениях очень грубо и цинично. Я замолчал. По лицу Джованни было ясно, что мои доводы прозвучали жалко. - Кроме того, у нас в Америке это считается преступлением, в конце концов, я вырос там, а не здесь, - добавил я в свое оправдание. - Если тебя пугают грубые и циничные слова, - сказал Джованни, - то я, право, не знаю, как тебе удалось дожить до двадцати восьми лет. Люди напичканы грубостями и пошлостями. Они не употребляют их (большинство, во всяком случае) только когда рассказывают о чем-то на самом деле грубом и пошлом... Он осекся, и мы внимательно посмотрели друг на друга. Несмотря на то, что он говорил такие вещи, лицо у него было испуганное. - Если твои соотечественники считают, что интимная жизнь - преступление, тем хуже для Америки. А что касается твоей Хеллы, то, значит, как только она приедет, ты будешь все время с ней? Я имею в виду - каждый день и час. Тебе, что же, иногда не хочется пойти выпить одному или, может быть, тебе приспичит пройтись без нее, чтобы, как ты говоришь, разобраться в себе. У американцев, по-моему, в избытке проблем, в которых нужно разобраться. Или, может, пока пьешь и размышляешь, ты вдруг заглядишься на проходящую мимо девушку, или тебе даже захочется посмотреть на небо и послушать, как бьется твое сердце. Что же, все это кончится с приездом Хеллы? И ты не будешь больше пить один, глазеть на других девчонок и даже глаз не посмеешь поднять на небо. Так? Отвечай! - Я тебе уже говорил, что мы не женаты, но, мне кажется, что ты просто не в состоянии понять меня. - Нет, ты скажи, когда Хелла в Париже, ты с кем-нибудь видишься без нее? - Конечно, вижусь. - И она заставляет тебя рассказывать ей обо всем, что ты без нее делал? Я вздохнул. Где-то в середине разговора я сбился, повел его не в ту сторону и теперь хотел только одного - закончить его. Я выпил свой коньяк так быстро, что обжег горло. - Конечно, нет. - Прекрасно. Ты - очень обаятельный, красивый и интеллигентный молодой человек и пока ты не импотент, Хелле не на что жаловаться, а тебе не о чем беспокоиться. Устроить vie practique страшно просто, за это только надо взяться обеими руками. Джованни задумался. - Я понимаю. Бывают времена, когда все идет наперекосяк, тогда нужно все устроить иначе. А если махнуть рукой, то жизнь станет просто невыносимой. Он налил еще коньяка и довольно улыбнулся, точно разом разрешил все мои проблемы. В его улыбке было что-то очень простодушное. Мне пришлось улыбнуться в ответ. Джованни было приятно думать, что он такой здравомыслящий, а я нет, и что он учит меня, как не пасовать перед суровой житейской прозой. Ему было важно ощущать свое превосходство, так как в глубине души вопреки своему желанию он знал, что я тоже в глубине души безрезультатно борюсь с ним изо всех сил. В конечном счете страсти затухали, каждый замыкался в самом себе, и мы ложились спать. Мы просыпались около трех-четырех часов дня, когда солнечные лучи блуждали по углам нашей нелепой захламленной комнаты. Потом вскакивали, мылись, брились, натыкаясь друг на друга, обменивались шуточками, злились от неосознанного желания поскорее унести ноги из этой комнаты. Затем мы стремглав вылетали на улицу, где-нибудь на скорую руку завтракали, и я прощался с Джованни у бара Гийома. Я оставался один, облегченно вздыхал, шел в кино или просто шатался, возвращался домой и читал, или шел в парки читал там, или сидел в открытом кафе, болтал с посетителями, или писал письма. Писал Хелле, умалчивая о Джованни, или просил отца прислать деньги. В общем, что бы я ни делал, во мне глубоко прятался другой я, который, холодея от ужаса, размышлял, как же мне жить дальше. Джованни разбудил во мне червя, который исподтишка стал подтачивать меня изнутри. Понял я это в тот день, когда провожал Джованни на работу по бульвару Монпарнас. Мы купили килограмм вишен и ели их по дороге. В тот день мы оба были беспечны и по-детски веселы, и зрелище, которое мы являли: Двое взрослых мужчин, сталкивающих один другого с широкого тротуара и кидающих в лицо друг другу косточки от вишен, точно это мыльные пузыри - было раздражающим. Я понимал, что в моем возрасте такое ребячество неуместно, а ощущение полного счастья, заставившее меня по-мальчишески резвиться, было тем более странным. Я был счастлив, потому что действительно любил Джованни, который в тот день был красив, как никогда. Я смотрел на него и мне было приятно сознавать, что это из-за меня его лицо светилось счастьем. Я готов был пойти на любые жертвы, только бы не потерять своей власти над Джованни. И я чувствовал, как меня прямо несло к нему, как несет реку, вырвавшуюся из-подо льда. И тут по тротуару между нами прошел какой-то молодой человек, совсем незнакомый, я мысленно представил его на месте Джованни и почувствовал к нему такое же влечение, какое испытывал к моему другу. Джованни заметил это, заметил мое смущение и еще сильнее расхохотался. Я покраснел, а он все хохотал, и вот уже бульвар, солнечный свет и звучание раскатистого смеха Джованни превратились в сцену из ночного кошмара. До боли в глазах я смотрел на деревья, на сочившиеся сквозь листву солнечные лучи - сгорал от стыда, мучился от безотчетного ужаса, тоски и горечи, переполнявшей сердце. И в то же самое время - это было частью моего смятения и одновременно вне его - я мучительно напрягал мышцы, чтобы не обернуться и не посмотреть, как этот юноша удалялся по залитому солнцем бульвару. Этот зверь, которого разбудил во мне Джованни, больше никогда не впадет в спячку. Но наступит день, и я навсегда расстанусь с Джованни. И буду ли я тогда, одному Богу известно, гоняться по каким-то темным закоулкам за первыми попавшимися молодыми парнями, как множество таких же, как я? Это страшное открытие породило во мне ненависть к Джованни. Она была так же велика, как и моя любовь к нему, и все крепла, питаясь из тех же источников. Глава II Даже и не знаю, как описать эту комнату. Почему-то каждая комната, где я жил раньше, и те, в которые я попадал позже, стали напоминать мне комнату Джованни, хотя я и жил в ней недолго. Мы встретились в начале зимы, ушел я оттуда летом, но у меня такое впечатление, будто я прожил в ней всю жизнь. Я уже говорил, что в этой комнате мы жили как бы на дне моря, и море, конечно, довольно здорово отшлифовало меня, как морскую гальку. С чего бы начать? В этой комнате с трудом помещались двое, а выходила она на крошечный дворик. "Выходила" в том смысле, что в ней было два окна. Теснившийся за окнами двор таил в себе что-то недоброе и как бы наступал на комнату, грозясь ее проглотить. Мы, вернее, Джованни, почти никогда не открывали окон; занавесок у него не было, а мы так и не собрались их купить. Для большей безопасности Джованни замазал стекла густой известкой. Временами мы слышали, как под окнами играют дети, временами мимо проплывали странные тени. В эти минуты Джованни, как правило, мастерил ли он что-нибудь или лежал на кровати, настораживался, как гончая, и не произносил ни слова, пока угрожавшая нам опасность: не проходила стороной. Джованни вечно носился с планами переустройства этой комнаты и до моего появления даже что-то предпринял. Отодрал от одной стены затекшие грязными пятнами обои, и теперь они свисали клочьями. Другая стена по его замыслу вообще не должна была оклеиваться: на ней в кайме из роз были изображены застывшие в вечном движении дама в кринолине и кавалер в бриджах. На полу в пыли валялись обрывки обоев. Тут же лежало наше грязное белье, инструменты Джованни, кисти, бутылки с краской и скипидаром. На этой груде хлама громоздились наши чемоданы. Мы боялись дотронуться до них, так как каждую минуту чемоданы могли свалиться, из-за этого нам иногда по-нескольку дней приходилось обходиться без таких необходимых вещей, как чистые носки. Никто, кроме Жака, нас не навещал, да и он заглядывал очень редко. Мы жили далеко от центра, и телефона у нас не было. Помню первое утро, которое я встретил в этой комнате. Джованни, тяжелый, как гранитная глыба, крепко спал рядом. Солнце так робко просачивалось в комнату, что я не мог понять, который теперь час. Я неслышно зажег сигарету, боясь разбудить Джованни - так как боялся посмотреть ему в глаза. Я огляделся. Еще в такси Джованни невнятно пробормотал, что комната у него очень грязная. "Да уж наверняка", - небрежно ответил я и, отвернувшись, уставился в окно. Мы молчали. Когда я проснулся в этой комнате, то сразу вспомнил, как мы долго молчали. Это было напряженное и неприятное молчание. Наконец Джованни заговорил, улыбнувшись застенчиво и грустно: - Надо будет чем-нибудь украсить ее. Он растопырил пальцы, точно фокусник, который хотел поймать эти украшения прямо в воздухе. Я не сводил с него глаз. - Посмотри, сколько мусора, - наконец сказал он, глядя на проносящуюся мимо улицу, - со всего Парижа собрали, что ли? И куда его девают? Ума не приложу. Наверное, тащат в мою комнату. - Вероятней всего, - отозвался я, - мусор сбрасывают в Сену. Но когда я проснулся и оглядел эту комнату, то вдруг понял, сколько страха и мальчишеской бравады было в его словах. Нет, Джованни говорил не о мусоре Парижа - он говорил о себе, плывущем по стремнине жизни, подобно мусору, сброшенному в Сену. В комнате там и здесь высились пирамидами картонные коробки и чемоданы. Одни были перевязаны бечевкой, на других висели замки, а третьи лопались от напиханного в них барахла. На самом верху валялись разорванные ноты для скрипки, а сама скрипка лежала на столе в обшарпанном растрескавшемся футляре. По ее виду нельзя было понять, вчера ее сюда положили или много лет назад. Стол был завален пожелтевшими газетами, пустыми бутылками, тут же лежала сморщенная пожелтевшая картофелина, у которой даже ростки успели сгнить. На полу вечно было разлито красное вино, оно испарялось, и от этого воздух в комнате был приторный и тяжелый. Но пугала эта комната не беспорядком. Стоило только задуматься, откуда он берется, как сразу приходило в голову, что причина не так проста. И дело тут было не в привычке, занятости или свойствах характера. Нет, это проистекало от отчаянья и предназначалось в наказание самому себе. Не знаю, как я догадался об этом, только понял сразу же, понял, вероятно, потому, что мне очень хотелось жить. Я разглядывал эту комнату с нервным напряжением и мучительной сосредоточенностью человека, смотрящего в лицо неотвратимой смертельной опасности. Я смотрел на эти немые стены, на нелепых допотопных любовников, навеки замурованных в громадном розарии, на меня пялились окна, пялились, точно два огромных глаза. Потолок грозно нависал над головой и темнел, недобро насупившись над истекающей желтым светом лампочкой, которая болталась посередине как бесформенный, сморщенный фаллос. И под этой обломанной лучистой стрелой, под этим хилым ростком света жил ужас, завладевший душой Джованни. Я понял, почему Джованни потянулся ко мне и привел в свое последнее прибежище. Я должен был разрушить эту комнату и помочь Джованни начать новую настоящую жизнь. Конечно, я мог жить сам по себе, но для того, чтобы переделать жизнь Джованни, мне нужно было стать частью его комнаты. Но меня самого привело сюда сложное стечение обстоятельств. Они ничего общего не имели с планами и мечтами Джованни, потому что это были мое собственное душевное смятение и отчаяние. В первые дни нашей совместной жизни я убеждал себя, что мне очень нравится хозяйничать. Когда Джованни уходил на работу, я принимался за уборку: выкидывал бумажный хлам, бутылки, разгребал невероятную кучу барахла, перебирал бесчисленные картонки и чемоданы. И в конце концов выкинул все ненужное. Но хозяйки из меня не получилось! Не мужское это дело. Да и радости от домашних дел я не испытывал, хотя Джованни и улыбался мне своей кроткой благодарной улыбкой и не раз говорил, что просто диву дается, как это его осенило затащить меня сюда, и что я своей любовью защищаю его от беспросветного хаоса. Каждый день он открывал в себе что-то новое и был убежден, что это наша любовь заставила его переродиться. Я же пребывал в страшной растерянности. Иногда я думал: "Ведь это же твоя жизнь, брось с собой бороться, перестань", - а иногда думалось: "Ты же счастлив с Джованни, он тебя любит, ты в безопасности". Временами, когда Джованни не было рядом, я твердо решал, что больше не дам ему прикоснуться ко мне. Но это снова случалось, и тогда я думал: "Господи, какая разница, ведь в этом участвует только тело, да и все скоро кончится". Но когда это кончалось, я лежал в темноте, прислушивался к дыханию Джованни и мечтал о прикосновении мужских рук, рук Джованни или чьих-нибудь других, мечтал о сильных руках, которые сумели бы встряхнуть меня и сделать самим собой. Иногда после завтрака я оставлял Джованни одного, в клубах табачного дыма, а сам отправлялся в американское агентство у Опера, куда приходила моя почта. Джованни редко сопровождал меня, говорил, что не выносит, когда вокруг толпится столько американцев, говорил, что все они на одно лицо. Очевидно, так оно и было. Для него, но не для меня. Конечно, в них было что-то общее, что-то типично американское - это я понимал, но подобрать название этому "что-то" никак не удавалось. Знал я и другое: как это "что-то" не называй, я с ними - одного поля ягода. Это-то отчасти и влекло ко мне Джованни. Когда он хотел дать мне понять, что дуется, то называл меня "vrai americain" и, наоборот, если был очень доволен мною, говорил, что я ни капельки не похож на американца; в обоих случаях он задевал больной нерв, которого у него-то не было. И я злился, злился за то, что он называл меня американцем (и злился на себя за эту злобу), потому что получалось, будто я обычный американец, и ничего во мне нет своего, и я злился, когда он говорил, что я не похож на американца, тогда выходило, что я вообще неизвестно кто. Как-то раз, отправившись жарким летним днем в американское агентство и столкнувшись с галдящей жизнерадостной оравой американцев, я был поражен тем, что они и вправду все, как из одного инкубатора. Дома я без труда замечал у них особый говорок, повадки и манеры, теперь же, если не вслушиваться, можно подумать, что все они только что прибыли из Небраски. Дома я прежде всего видел их одежду, здесь же перед глазами мелькали дорожные сумки, кинокамеры, ремни, шляпы, которые словно были куплены в одном универсальном магазине. Дома в лице каждой женщины я сразу же находил что-то свое, индивидуальное, здесь же самые потрясающие шикарные американки казались только что извлеченными из холодильника бесполыми мумиями, и даже столетние старушки, казалось, не ведали, что такое супружеская постель. А мужчины! Их возраст определить было абсолютно невозможно. От них всегда несло мылом, которое, очевидно, служило им надежным средством защиты от естественных запахов собственного тела. Вот молодой человек, с виду чистенький, послушный, невинный мальчик с симпатичной, смеющейся женой покупают билеты в Рим, а глаза у него - шестидесятилетнего старика. Его жена с тем же успехом может оказаться его матерью, пичкающей по утрам свое чадо овсяной кашей, а Рим - фильмом, на который она обещала его сводить. Конечно, я понимал, что мои наблюдения справедливы лишь отчасти и, может быть, даже поверхностны, потому что за этими лицами, одеждой, речью, грубостью таятся неосознанная сила и подсознательная тоска, сила первооткрывателей и тоска изгоев. На почте стояла очередь, я занял свое место за двумя девушками, которые, как я понял, решили жить в Европе и надеются найти работу в Германии через американское посольство. Я невольно прислушивался к их тихому взволнованному разговору и узнал, что одна из них влюблена в швейцарца, а другая убеждает ее "ни на ноготь не уступать", а в чем и кому - я так и не понял. Влюбленная девушка все кивала головой и не то, чтобы в знак согласия, а скорее от растерянности. У нее был озабоченный и замороченный вид человека, которому есть, что порассказать, но который не знает, как это сделать. - Ты только не глупи, - обрабатывала ее подруга. - Да, я сама понимаю, я понимаю, - твердила девушка. А у меня было такое впечатление, что она и рада бы не глупить, да только вконец запуталась и вряд ли сумеет когда-либо выбраться. Меня ждали два письма - от Хеллы и от отца. Последнее время Хелла посылала одни открытки, поэтому я испугался, что в письме что-то серьезное, и решил его покамест не читать, а распечатал отцовское. Я прочитал его, стоя в прохладном углу, возле беспрерывно хлопающих дверей. "Привет, старина! - писал отец. - Может, ты все-таки соберешься домой? Не подумай, что я пишу тебе это просто из эгоизма, я действительно соскучился по тебе. По-моему, ты загостился в Париже, и одному богу известно, чем ты там занимаешься. Пишешь ты мало, и я толком ничего не знаю. Знаю только, что в один прекрасный день ты пожалеешь, что столько времени прожил не дома, созерцая собственный пуп, а жизнь проходила мимо. В Париже тебе нечего делать. Ты американец до мозга костей, хотя, может, сейчас ты и гонишь от себя эту мысль. Не сердись, но ты уже слишком стар, чтобы учиться уму-разуму, если это то, чем ты занимаешься. Тебе скоро стукнет тридцать. Я тоже не молодею, а кроме тебя у меня никого нет. Очень хочу повидаться. Ты все время просишь прислать твои деньги, и, наверное, думаешь, что я их зажимаю. Я не собираюсь брать тебя измором, и ты знаешь, что если тебе действительно что-нибудь нужно, я первый приду на помощь. Но боюсь, что .окажу тебе плохую услугу, если дам потратить в Париже все деньги, и ты вернешься домой без гроша. Какой черт тебя там держит? Неужели нельзя с отцом поделиться? Я ведь тоже когда-то был молод, хотя тебе и трудно в это поверить". Дальше он распространялся о мачехе, о том, как она соскучилась по мне, о некоторых наших друзьях и о том, чем они занимаются. Он не понимал, в чем дело. Его, наверняка, мучили смутные подозрения, которые день ото дня делались все мрачнее и туманнее, а если б он и посмел написать о них, то не сумел бы подобрать нужные слова. У него явно так и вертелось на языке: "Это женщина, Дэвид? Привези ее домой. Мне все равно, кто она. Привези ее домой, и я помогу вам устроиться". Но у него не хватало смелости задать этот вопрос, потому что отрицательного ответа отец бы не вынес. Это лишний раз подчеркнуло бы, какими чужими людьми мы стали. Я сложил письмо, засунул его в задний карман брюк и вышел на широкий, залитый солнцем парижский бульвар. И тут на бульваре я увидел матроса, одетого во все белое и вышагивающего забавной моряцкой походкой "вразвалочку" с таким самоуверенным и озабоченным видом, точно он торопится и дел у него невпроворот. Я уставился на него, почти не сознавая этого, и мне страшно захотелось оказаться на его месте. Но он был моложе и намного красивее, а таких светлых волос у меня никогда не было, и со всеми своими неоспоримыми мужскими достоинствами держался он так естественно, как мне никогда не удавалось. Взглянув на него, я почему-то сразу вспомнил о доме. Вероятно, дом - это не просто жилище, а единственно возможное условие существования. Мне казалось, что я знаю об этом матросе все: как он пьет, как ведет себя с друзьями, как он справляется с жизненными неурядицами и женщинами. Неужели и мой отец был когда-то таким, как этот матрос, а, может, и я чем-то походил на него? Верилось с трудом, потому что этот юноша вышагивал по бульвару, как само солнце, а у солнца не бывает соперников и двойников. Когда мы поравнялись, он кинул на меня такой бесстыдный, всепонимающий взгляд, точно рассмотрел в моих глазах изобличавшее меня смятение. Возможно, несколько часов назад он окатил таким же презрением крикливо разодетого un folle или проститутку, пытавшуюся убедить его, что она порядочная женщина. Погляди мы еще минуту друг на друга, и у него, позабывшего весь свой блеск и лоск, наверное, вырвалось бы: "Эй, крошка, пошли со мной" или какая-нибудь подобная вульгарность. Я поспешно прошел мимо, тупо глядя в сторону, чувствуя, как все лицо горит и бешено колотится сердце. Он застал меня врасплох, потому что думал-то я не о нем, а об отцовском письме, о Хелле и о Джованни. Я перешел на другую сторону, боясь оглянуться и раздумывая над тем, что он такое разглядел во мне, что вызвало в нем такое презрение? Я был достаточно взрослым и понимал, что дело вовсе не в моей походке, не в манере размахивать руками и не в моем голосе, которого, кстати, он никогда не слышал. Дело было в другом; и это "другое" я никогда не увижу. Просто не посмею. Это все равно, что смотреть на яркое солнце без темных очков. Но даже сейчас, когда я побежал по бульвару, боясь взглянуть на проходивших мимо мужчин и женщин, я понимал, что в моем взгляде матрос прочитал не только зависть, но и животное желание: ведь я сам часто замечал это в глазах Жака и смотрел на него с таким же презрением, с каким матрос посмотрел на меня. Но даже если бы матрос мне понравился и прочитал это в моих глазах, это было бы еще хуже, потому что нежность к молодым людям, на которую я был обречен, вызывает в людях еще больший ужас, чем похоть. Я шел и шел, боясь оглянуться, потому что матрос мог наблюдать за мной. У набережной, на rue des Pyramides, я нырнул в кафе, сел за столик и распечатал письмо Хеллы. "Mon cher! - писала она. - Испания - моя любимая страна, но это не мешает Парижу оставаться моим самым любимым городом. Так хочется снова очутиться среди этих шальных французов, которые вечно мчатся куда-то в метро, выпрыгивают из автобусов и выскакивают из-под колес машин и мотоциклов, устраивают пробки и глазеют на идиотские скульптуры в своих идиотских парках. Господи, до чертиков хочется посмотреть на подозрительных дамочек с place de la Concorde. В Испании нет ничего похожего. Называй ее, как угодно, только легкомысленной ее никак не назовешь. Честно говоря, наверное, я навсегда осталась бы в Испании, если бы до этого не пожила в Париже. Испания - очень красивая, солнечная, каменистая и почти безлюдная страна. Но постепенно тебя начинает тошнить от оливкового масла, от рыбы, кастаньет и тамбуринов. Мне, во всяком случае, осточертело. Хочу домой, домой, в Париж. Забавно! Раньше я и не знала, что у меня есть дом. В общем, все по-старому. Надеюсь, тебя это радует? Меня, по правде говоря, это радует сильно. Испанцы - славный народ, только большинство живут ужасно бедно, но богачи - невыносимы. Полно туристов, от которых воротит, в основном англичане и американцы. Пропойцы все до одного, их семьи платят кучу денег, только чтоб они не мозолили им глаза. (Я тоже хочу иметь семью!!) Сейчас я в Мальорке. Восхитительное местечко, если б спихнуть в море всех вдовушек на пенсии и запретить им пить сухой мартини. В жизни ничего подобного не видела! Ты бы посмотрел, как эти старые грымзы его лакают и заигрывают с каждым мужчиной, в особенности с восемнадцатилетними юнцами. Словом, я сказала себе: "Хелла, детка, хорошенько присмотрись, ведь тебе же надо подумать о будущем". Но вся беда в том, что себя-то я люблю больше всех. Поэтому я милостиво позволила двум молодым людям попытать свое счастье - я имею в виду "закрутить любовь" - и посмотреть, что из этого получится. (Теперь, когда я заварила кашу, чувствую себя отлично, надеюсь, ты тоже, милый рыцарь, в доспехах из Гимбла.) В Барселоне я познакомилась с англичанами, и они втянули меня в нуднейшую поездку в Севилью. От Испании они просто без ума, хотят показать мне корриду - за все время скитаний так и не удосужилась ее поглядеть. Они действительно очень славные. Он третьеразрядный поэт, работает на Би-би-си, она -заботливая и любящая супруга. У них абсолютно чокнутый сын, вообразил, что жить без меня не может. Но он чересчур англичанин, да к тому же слишком молод. Завтра я уезжаю, поболтаюсь еще дней десять, а потом они отправятся в Англию, а я-к тебе!" Подошел официант, спросил, что я буду пить. Я собирался заказать аперитив, но настроение вдруг неожиданно изменилось, сделалось почти праздничным, и я попросил принести виски с содовой. Я потягивал виски, казавшееся особенно вкусным и домашним в эту минуту, и смотрел на мой нелепый Париж, корчившийся под палящими лучами солнца, и угадывал в нем то же смятение, что и в собственной душе. Что мне теперь делать, я не знал. Не то, чтобы я испугался. Страха как раз не было. Говорят, когда человека расстреливают, он не чувствует боли. Примерно то же произошло и со мной. Я испытывал даже некоторое облегчение: теперь не нужно было разрубать узел самому. Я твердил себе, что оба мы, Джованни и я, всегда знали, что наша идиллия не может длиться вечно. К тому же, я не лгал ему - ведь он все знал о Хелле, знал, что когда-нибудь она вернется в Париж. И вот теперь она возвращается, и нашей жизни с Джованни приходит конец. И вспоминать этот эпизод я буду как забавное приключение, которое бывает в жизни многих мужчин. Я расплатился, встал и пошел по мосту к Монпарнасу. Теперь я немного приободрился, но пока шел по бульвару Raspail к Монпарнасу, все время думал о том, как сначала мы бродили здесь с Хеллой, а потом с Джованни. И с каждым шагом ее лицо все тускнело в памяти, а лицо Джованни, живое и яркое, постоянно возникало передо мной. Я думал о том, как он примет это известие. Конечно, я был уверен, что Джованни не побьет меня, я боялся другого: увидеть его лицо, искаженное болью. Но и это было не главным. Еще один, затаенный страх гнал меня к Монпарнасу: мне нужна была девушка, любая. Открытые кафе были непривычно безлюдны. Я медленно шел, оглядывая столики, расположенные по обеим сторонам улицы. Знакомые не попадались. Спустился к Closerie des Lilas и выпил там в одиночестве. Потом снова перечитал письма. Хотел сразу же найти Джованни, сказать ему, что ухожу, но вспомнил, что Джованни еще не открыл бар и неизвестно, где сейчас шатается. Я побрел назад. Навстречу шли две молоденькие проститутки, которые, прямо скажем, не отличались красотой. С такими спать - последнее дело. Я дошел до Select и сел за столик. Мимо проходили люди, а я пил. Сидел я там довольно долго, но знакомые так и не появились. Потом показалась девушка, которую я толком не знал, знал только, что ее зовут Сью. Она была довольно пышная блондинка, не очень привлекательная, но из породы девушек, которых ежегодно выбирают первой красавицей Рейна. Ее светлые волнистые волосы были очень коротко пострижены, грудь маленькая, а зад весьма внушительных размеров. Тем не менее она всегда ходила в облегающих джинсах, чем, разумеется, хотела показать всему миру, что ей начхать на свою внешность и на то, нравится она мужчинам или нет. Вроде бы она приехала из Филадельфии, и родители у нее очень богатые. Иногда, солидно набравшись, она поносила их последними словами, а подчас, пребывая в другой стадии опьянения, превозносила до небес их заботливость и бережливость. Увидев ее, я почувствовал одновременно и страх и облегчение. Как только она появилась, я начал мысленно ее раздевать. - Присаживайся, - сказал я, - давай выпьем. - Как здорово, что ты здесь! - воскликнула она, усаживаясь за столик и ища глазами официанта. - Куда ты запропастился? Как жизнь? Она наклонилась ко мне и дружески улыбнулась. - У меня все в ажуре, - ответил я, - а ты как? - Я? А что со мной может случиться? Она опустила уголки чувственного и нервного рта, как бы давая понять, что шутит и что в шутке есть доля истины. - Я ведь, знаешь, как каменная стена. Мы рассмеялись. Она пристально разглядывала меня. - Говорят, ты теперь живешь где-то у черта на рогах, около зоопарка. - Да, посчастливилось раздобыть комнатушку. Очень дешево. - И ты живешь один? Я не знал, слышала она о Джованни или нет. На лбу выступили капельки пота. - Да вроде бы один, - ответил я. - Вроде бы? Что за идиотский ответ? С обезьяной живешь, что ли? - Да нет, - ухмыльнулся я, - просто комната принадлежит одному французу, а этот малый живет все время у любовницы. Правда, они то и дело цапаются, и когда она его выкидывает, он пару дней околачивается у меня. - А-а, - протянула она, - chagrin d'amour! - Нет, он не жалуется и наслаждается жизнью. Я посмотрел на нее. - А ты? - Каменные стены непробиваемы, - ответила она. Подошел официант. - Думаю, все зависит от тарана? - нагло заметил я. - Так чем ты меня угостишь? - спросила она. - А что ты хочешь? Мы улыбнулись друг другу. Над нами возвышался официант, всем своим видом демонстрируя мрачную "joie de vivre". Она хлопала ресницами чуть прищуренных глаз. - Пожалуй, дерну я un ricard. Только, чтоб льда навалил побольше. - Deux ricards, - сказал я, - avec beaucoup de la glace. - Oui, monsieur. Я не сомневался, что он презирал нас обоих. И тут я опять вспомнил о Джованни. Сколько раз за вечер он произносил эту фразу: "Oui monsieur". Не успела эта мысль промелькнуть в голове, как я почувствовал Джованни рядом с собой, почувствовал его всего целиком, со всеми его жизненными неудачами и болью, со всем тем, что наполняло его и переливалось через край, когда мы лежали ночью в постели. - Так о чем это мы? - спросил я. - В самом деле, о чем? Теперь она смотрела на меня широко открытыми невинными глазами. - О чем мы говорили? Она старалась произвести впечатление развязной и в то же время рассудительной девушки. Я понимал, что совершаю что-то очень жестокое. Но отступать было поздно. - Мы говорили о каменных стенах и таранах, пробивающих в них бреши. - Никогда не знала, - жеманно ответила она, - что тебя занимают каменные стены. - Ты еще многого обо мне не знаешь. Официант принес нам коньяк. - Разве не приятно делать открытия? -спросил я. Она с какой-то грустью рассматривала бокал, потом снова повернулась ко мне, посмотрела тем же удивленно-невинным взглядом и сказала: - Честно говоря, не думаю, что приятно. - Ты еще слишком молода и не понимаешь этого. А в жизни нужно каждую мелочь открывать для себя. Она промолчала и отхлебнула из бокала. - Я уже сделала все открытия, на которые меня хватило, - наконец ответила она. Я смотрел, как подрагивали ее бедра, выпирая из узких джинсов. - Не век же оставаться каменной стеной! - А почему бы нет? - возразила она. - Да и как ею не остаться? - Послушай, малышка, - сказал я, - у меня к тебе деловое предложение. Она снова взяла стакан и принялась потягивать из него, бессмысленно глазея на бульвар. - Что еще за предложение? - Пригласи меня выпить к себе. - Но у меня дома - шаром покати, - сказала Сью и повернулась ко мне. - Не беда. Прихватим что-нибудь по дороге, - настаивал я. Она смерила меня долгим взглядом, и я заставил себя выдержать его. - Нет, пожалуй, не стоит, - сказала она. - Но почему? Она растерянно развела руками. - Не знаю, почему. Кто тебя знает, чего ты хочешь. Я рассмеялся. - Ты позови меня к себе, и я все тебе растолкую. - Ты просто невыносим, - сказала она, и впервые в ее голосе и глазах появилось неподдельное возмущение. - А, по-моему, это ты невыносима, - продолжал я, глядя на нее с улыбкой и пытаясь изобразить мальчишескую беспечность и настойчивость. - Не понимаю, чего ты возмущаешься? Я играю в открытую, а ты скрытничаешь. Человек говорит, что ты ему нравишься, а ты называешь его невыносимым. - О, только без громких слов, - сказала она, допивая коньяк, - ты, видно, перегрелся на солнце. - Солнце тут абсолютно ни при чем, - сказал я, и поскольку Сью не ответила, продолжал с отчаяньем в голосе: - Ну, вот что, давай решай: или мы торчим здесь, или идем к тебе. Она вдруг прищелкнула пальцами, донельзя неловко разыгрывая беспечность. - Ладно, пошли, - сказала она, - наверняка я об этом пожалею. Но выпить у меня и вправду нечего, ни капли. Ничего, - добавила она, - хоть выпью задарма. И тогда я почувствовал, как не хочу к ней идти. Смотрел мимо Сью, ловко прикидываясь, будто не вижу официанта и поджидаю его. Но он подошел, такой же хмурый, как и прежде, я расплатился, мы встали и направились на те de Sevres, где у Сью была маленькая квартирка. Квартирка была темная и сильно заставленная. - Тут все чужое, - объяснила Сью, - хозяйка француженка, дама бальзаковского возраста. Она сейчас в Монте-Карло, лечится от нервов. Сью и сама заметно нервничала, и мне это было пока что на руку. Я поставил купленный коньяк на мраморный столик и обнял Сью. Сам не зная, почему, но в эту минуту я подумал, что уже начало восьмого, что солнце скоро спрячется за Сеной, на Париж спустится ночь, и Джованни уже за стойкой. Сью была очень крупная и неприятно студенистая. Казалось, это студенистое тело вот-вот растечется. Я почувствовал, как она вся напряглась, сжалась и понял ее мучительное недоверие. Видимо, таких победителей, как я, она повидала немало и никому больше не верила. Да и то, чем мы собирались заняться, нельзя было назвать вполне пристойным. Она словно тоже почувствовала это и отпрянула в сторону. - Давай сперва выпьем, - предложила она, - если, конечно, ты не торопишься. Впрочем, ты не волнуйся. Больше, чем полагается, я тебя не задержу. Она улыбнулась, и я улыбнулся тоже. Мы думали об одном и том же: это была духовная близость двух воров, отправляющихся на дело. - Давай пропустим несколько стаканчиков, - предложил я. - Только не перебрать бы, - заметила она. На ее лице снова появилась жеманная улыбка вышедшей в тираж кинозвезды, которая после долгих лет прозябания очутилась перед неумолимым глазом камеры. Она взяла коньяк и вышла в кухню. - Располагайся поудобнее, - крикнула она, - можешь снять ботинки. Носки тоже сними, посмотри мои книжки. Господи, и что бы я только делала, если бы на свете не было книг! Я снял ботинки и лег на тахту, стараясь ни о чем не думать, но одна мысль не давала покоя: то, что у меня было с Джованни, вряд ли можно назвать более грязным, чем то, что сейчас произойдет между мной и Сью. Она вернулась с двумя стаканами коньяка. Подошла вплотную к тахте, мы чокнулись, потом пригубили коньяк. Она не сводила с меня глаз. Тогда я дотронулся до ее груди. Губы ее раскрылись, с какой-то поспешной неловкостью она поставила стаканы на столик и легла мне на грудь. В этом движении было столько неподдельного отчаяния, что я понял: Сью отдавалась не мне, а тому любовнику, которого никогда не дождется. И вот она уже была подо мной, в этой темной комнате, а мне в голову лезли самые разные мысли. Я спрашивал себя, сделала ли она что-нибудь, чтобы не забеременеть, и при мысли о ребенке, который может родиться у Сью от меня, при мысли о ловушке, в которую могу попасть сейчас, когда пытаюсь вырваться на свободу, я чуть громко не расхохотался. Я раздумывал, не бросила ли она джинсы на недокуренную сигарету, есть ли у кого-нибудь ключ от этой квартиры, слышно ли через тонкие стены, что у нас тут творится, и как через несколько минут мы будем ненавидеть друг друга. Я добросовестно трудился, точно выполнял работу, которую нужно было сделать в лучшем виде. И, однако, в глубине души сознавал, что поступаю чудовищно по отношению к Сью, и теперь уже дело мужской чести не дать ей этого почувствовать. Мне хотелось придать хоть какую-нибудь пристойность этой омерзительной близости, хотелось, чтобы Сью поняла, что ни она, ни ее тело не вызывают во мне презрения и что вовсе не она мне будет противна, когда мы снова примем вертикальное положение. Теперь я всем своим существом понял, что мои страхи преувеличены и неосновательны. Я сам себя обманывал и с каждой минутой отчетливее понимал, что то, чего я действительно боялся, не имело никакого отношения к моему телу. Сью - не Хелла, и она не могла притупить мой страх перед встречей с Хеллой. Теперь этот страх усилился и стал более осязаемым. И в то же время я понимал, что эксперимент удался на славу. Я старался не презирать Сью за то, что она не понимает, что не вызывает во мне никаких чувств; она молотила меня кулаками по спине, а я бился в паутине ее объятий и всхлипываний и ждал, когда ее тело расслабится, ноги перестанут сжимать меня, и я буду, наконец, свободен. Но вот она стала дышать чаще и отрывистей, и я подумал: "Кажется, уже скоро", - с ужасом чувствуя, что поясница покрывается холодным потом. "О, господи, скорей бы конец, скорей бы!" И вот все было кончено. Я ненавидел себя и ее. Все было кончено, на нас снова нахлынула темнота этой комнаты, и мне хотелось только одного - поскорее выбраться отсюда. Сью лежала рядом и молчала довольно долго. Я знал, что на дворе уже ночь, и она зовет меня. Наконец я привстал и взял сигарету. - Может, лучше допить бутылку, - сказала она, села и включила лампу, стоящую возле кровати. Этой минуты я боялся больше всего. Но в моих глазах она ничего не заметила и смотрела на меня, как на рыцаря, проделавшего долгий путь на белом скакуне, чтобы освободить ее из темницы. Сью подняла бокал. - A la votre, - сказал я. - A la wire? A la tienne, cheri! - хихикнула она. Она наклонилась и поцеловала меня в губы, и вот тут-то она что-то и почувствовала, откинулась назад, пристально посмотрела мне в лицо и прищурилась, потом непринужденно сказала: - Как ты думаешь, мы сможем еще раз как-нибудь поиграть? - Почему бы нет, - ответил я, пытаясь выдавить улыбку, - наши игрушки всегда при нас. Она помолчала, потом снова спросила: - Может, сегодня поужинаем вместе? - Прости, Сью, - сказал я, - прости, пожалуйста, но у меня вечером свиданье. - Так, может, завтра? - Послушай, Сью, я терпеть не могу сговариваться заранее. Лучше я как-нибудь к тебе заскочу нахрапом. Она допила коньяк и сказала: - Сомневаюсь. Она встала и отошла от меня. - Пойду надену что-нибудь и провожу тебя. Она вышла из комнаты и я услышал, как в ванной зажурчала вода. Я остался один на тахте, сидел голый в одних носках и пил коньяк. Несколько минут назад мне казалось, что ночь зовет меня, а теперь было страшно выйти на улицу. Когда Сью вернулась, на ней было платье и туфли на каблуках. Волосы она взбила и вообще, надо сказать, выглядела гораздо привлекательнее и чем-то напоминала девочку-школьницу. Я встал и начал одеваться. - Ты хорошо выглядишь, - сказал я. Тысяча слов вертелась у нее на языке, но она не дала ему волю. Я видел, как она борется с собой. Мне было так стыдно и больно, что я старался не смотреть на нее. Наконец она сказала: - Если тебе опять будет тоскливо, приходи. Я буду рада. Она улыбнулась. В жизни я не видел такой странной улыбки: в ней сквозила боль, и униженное женское достоинство, и своеобразная мстительность, которые она неумело пыталась замаскировать веселой девичьей непосредственностью, но они проступали, проступали, как кости в ее рыхлом теле. Если, по прихоти судьбы, я когда-нибудь попаду в руки Сью, она убьет меня, точно так же улыбаясь. - Ну, пока, не поминай лихом, - сказал я. Сью распахнула дверь, и мы вышли на улицу. Глава III Я расстался с ней на ближайшем углу, пробормотав на прощание идиотские мальчишеские извинения, и долго смотрел, как удаляется по бульвару в сторону кафе ее плотная фигура. Потом я не мог придумать, чем заняться, куда пойти. В конце концов я очутился на набережной и неторопливо побрел домой. И тут, вероятно, впервые в жизни я подумал о смерти как о реальном факте. Я подумал о тех людях, которые так же, как и я, смотрели с набережной на Сену, а после находили успокоение под ее водами. Я думал об их судьбах, о том, что их толкнуло на это, имея в виду именно акт самоубийства. Когда я был моложе, мне, как и многим, не раз приходили в голову мысли о самоубийстве, но тогда совершить его я мог только назло, из желания дать миру понять, какие непереносимые страдания он мне причинил. Но теперь я шел домой, и этот мирный вечер никак не был связан с прежним смятением чувств того канувшего в прошлое мальчика. Я просто размышлял об умерших, о том, что их жизнь уже кончена, а мне пока неясно, как прожить свою. Париж, любимый город, угомонился и затих. На улицах почти не было прохожих, хотя стоял совсем ранний вечер. И все-таки внизу, у набережной, под мостами, в каменном полумраке, мне вроде бы слышался общий судорожный вздох - вздох любящих и отверженных, которые там спали, целовались, грешили, выпивали и просто смотрели на опускающуюся на город ночь. А за толстыми стенами, мимо которых я проходил, вся Франция мыла после ужина посуду, укладывала в постели маленьких Жан-Пьера и Мари, озабоченно хмурила брови, решая вечные денежные проблемы, раздумывала, в какую церковь ходить, где купить подешевле, и почему нельзя верить правительству. Эти стены, эти окна за жалюзи охраняли их от темноты и тоскливого протяжного зова этой долгой ночи. И вполне вероятно, что спустя десять лет маленький Жан-Пьер или Мари очутятся здесь на набережной Сены и, подобно мне, станут раздумывать, как случилось, что благополучие оставило их. И я думал о том, какой длинный путь проделал, чтобы прийти к душевной катастрофе! И все-таки, думал я, направляясь от набережной по длинной улице к дому, ничего не попишешь - мне хочется иметь детей. Хочется снова обрести домашний уют и благополучие и, чувствуя себя стопроцентным мужчиной, смотреть, как жена укладывает в постель моих детей. Хочется спать в собственной кровати, ощущать прикосновение одних и тех же рук, хочется утром встать и точно знать, где я. Мне хочется, чтобы рядом была опора - женщина, надежная, как сама земля, источник, откуда я постоянно черпал бы силы. Однажды все это было, или почти что было. Я мог обрести это снова, обрести в своей земной оболочке. Только нужно собрать в кулак всю свою волю, чтобы опять стать самим собой. Когда я шел по коридору, из-под двери нашей комнаты пробивался свет. Не успел я вставить ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась. На пороге стоял Джованни. Волосы у него были взлохмачены. Он держал в руках стакан коньяка и смеялся. От неожиданности я вздрогнул: слишком весело было у него лицо. Но я почти сразу же понял: это не веселость, это отчаяние на грани истерики. Не успел я спросить, почему он торчит дома, как Джованни втащил меня в комнату и свободной рукой крепко обнял за шею. Он весь дрожал. - Где ты был? Я смотрел на него, слегка освобождаясь из его объятия. - Я искал тебя, с ног сбился. - Почему ты не на работе? - спросил я. - Да так! - сказал он. - Выпей со мной. Вот купил бутылку коньяка, отпразднуем мое освобождение. И он налил мне коньяк. Я точно прирос к полу. Он снова подошел ко мне и всучил стакан. - Джованни! Что произошло? Он не ответил, неожиданно сел на край кровати и как-то весь скрючился. Я понял, что от бешеной ярости он невменяем. - Ils sont sale, les gens, tu sais? - он поднял на меня глаза, полные слез. - Грязные скоты, все до одного, низкие, продажные, грязные! Он схватил меня за руку и усадил на пол рядом с собой. - Tons, sauf top. Он обхватил мое лицо руками, и это ласковое прикосновение не на шутку испугало меня - вряд ли чего-нибудь еще я боялся больше, чем его ласки. - Ne me laisse pas tomber, je t'en prie! - сказал он и с какой-то странной порывистой нежностью крепко поцеловал меня в губы. Раньше, стоило лишь ему дотронуться до меня, желание вспыхивало во мне. Но на этот раз от его горячего дыхания меня чуть не стошнило. Я осторожно отодвинулся в сторону и выпил свой коньяк. - Джованни, прошу тебя, объясни, что произошло? Что с тобой стряслось? - Он меня выкинул, - сказал он. - Гийом. Ilm'amis ala porte. Он расхохотался, вскочил и принялся мерить шагами нашу комнатенку. - Он велел мне больше не показываться в баре. Сказал, что я гангстер, вор и грязный оборванец, что я прилип к нему, - это я к нему! - потому что рассчитывал ограбить его ночью. Apres I' amour. Merde! Джованни снова расхохотался. Я не мог произнести ни слова. Казалось, стены надвинулись и вот-вот раздавят меня. Он стоял ко мне спиной, глядя на окна, замазанные известкой. - ...Это все он мне выдал при людях, прямо у стойки. Выждал, чтобы свидетелей было побольше. Я чуть его не убил, я чуть их всех не убил. Он прошел на середину комнаты, опять налил себе коньяк и выпил залпом, потом вдруг схватил стакан и со всей силой швырнул его об стену. Послышался звон разбитого стекла, осколки посыпались на пол и на нашу кровать. Я не мог броситься к нему сразу - ноги плохо слушались, но я быстро схватил его за плечи. Он заплакал, и я прижал его к себе. Я чувствовал, как его горе передается мне, точно соленый пот Джованни просачивается в сердце, которое готово разорваться от боли, но в то же время я с неожиданным презрением думал о том, что прежде считал Джованни сильным человеком. Он оторвался от меня и сел у ободранной стены. Я сел напротив. - Я пришел, как всегда, вовремя, - начал он, - настроение было чудесное. Его в баре не было, и я, как обычно, вымыл бар, немножко выпил и подзаправился. Потом он пришел, и я сразу же заметил, что он в таком настроении, когда хорошего не жди - наверное, какой-нибудь парень оставил его с носом. Странное дело, я всегда могу сказать, когда Гийом не в себе, потому что тогда у него неприступный вид. Если кто-то зло посмеется над ним и даст понять, хотя бы на минуту, какой он тошнотворный, старый и никому не нужный, тогда он вспоминает, что принадлежит к одной из самых родовитых и старинных французских фамилий, тогда он, видно, вспоминает, что его имя умрет вместе с ним, и, чтобы избавиться от этих мыслей, ему надо скорее чем-нибудь занять себя: устроить скандал, переспать с каким-нибудь красавчиком, напиться, подраться или просто рассматривать свои мерзкие порнографические картинки. Джованни замолчал, вскочил и снова заходил взад и вперед по комнате. - Не знаю, кто ему сегодня так насолил, но когда он пришел, сразу же напустил на себя деловой вид и все выискивал, к чему бы прицепиться. Но все было в ажуре, и он поднялся к себе. Потом через некоторое время вызвал меня. Я терпеть не могу заходить к нему в pied-a-terre на втором этаже бара, потому что это всегда значило, что он хочет устроить мне сцену. Но пришлось пойти. Он расхаживал в халате, от него несло духами. Не знаю уж почему, но как увидел его в этом халате, сразу разозлился. Он посмотрел на меня, словно завзятая кокетка - урод несчастный, тошнотворный, и тело у него, как скисшее молоко. И вдруг спросил, как ты поживаешь. Я немного опешил - он раньше и не заикался о тебе. Я сказал, что ты живешь отлично, тогда он спросил, вместе ли мы живем. Я сначала подумал, может, лучше соврать, а потом решил, да с какой стати я буду врать этому вонючему педриле, и сказал: "Bien sur", стараясь держать себя в руках. Тогда он стал задавать такие пакостные вопросы, что меня от его рожи и этих разговоров начало тошнить. Я сказал, что такие вопросы не задает даже врач или священник, что ему бы надо постыдиться такое говорить - я думал, что теперь уж он отвяжется. А он, очевидно, ждал, что я ему все расскажу, потому что разошелся и стал выговаривать, что подобрал меня на улице, et il a fait ceci et il a fait cela - все для меня, parce - qu'il m'adorait, и то, и это припомнил и сказал, что я неблагодарный и бесстыжий тип. Наверное, я держался с ним глупо, ведь несколько месяцев назад я сумел бы его укротить -он бы у меня тогда повыл, он бы у меня валялся в ногах и целовал их, je te jure! Но мне не хотелось этого, не хотелось об него пачкаться. Я старался говорить спокойно и сказал, что никогда ему не врал, что я и раньше говорил, что не хочу быть его любовником, и все-таки он взял меня на работу, а работал я много и на совесть, и что разве я виноват, если... если не питаю к нему тех чувств, которые он питает ко мне. Тогда он мне припомнил, что один раз такое было, и я ему не отказал, но я тогда буквально падал от голода, и меня чуть не вырвало от его поцелуев. Я старался не выходить из себя и урезонить его. Потом я добавил: "Mais a ce moment lбje n'avais pas un copain. А теперь я уже не один, je suis avec un gars maintenant". Я надеялся, что он поймет, ведь он всегда восхищался длинными романами и превозносил до небес верность. Но на сей раз ничего не вышло. Он расхохотался, опять стал говорить про тебя всякие гадости, что ты типичный американец, который приехал в Париж позабавиться, так как у тебя дома такие забавы не прошли бы даром, и что не сегодня - завтра ты меня бросишь. Тут у меня лопнуло терпение, и я сказал, что получаю деньги не за то, чтобы выслушивать всякий клеветнический вздор, что у меня полно дел в баре, повернулся и молча вышел. Джованни остановился прямо передо мной. - Можно мне еще коньяка? - с улыбкой спросил он. - Я больше не буду бить стаканы. Я протянул ему свой стакан. Он осушил его и отдал мне. Я не сводил с него глаз. - Ты не бойся, все у нас наладится. Я, например, не боюсь. Но глаза у него были печальные, и он долго молчал, глядя в окно. - Так вот, - продолжал он, - я надеялся, что наш разговор исчерпан. Работал и старался не думать о Гийоме. Как раз подошло время аперитивов, сам понимаешь, я был занят по горло. И тут вдруг я услышал, как дверь наверху скрипнула, и в эту же минуту я понял, что случилось что-то ужасное и непоправимое. Гийом спустился в бар. Он был теперь тщательно одет, как и подобает французскому предпринимателю, и сразу направился ко мне. Войдя в бар, он ни с кем не поздоровался, лицо у него было белое и злое, и, конечно, все обратили на это внимание и ждали, что будет дальше. Честно говоря, я подумал, что он меня ударит или даже застрелит, я решил, что он совсем свихнулся и спрятал в кармане револьвер. Наверняка лицо у меня было испуганное. Он встал за стойку и стал говорить, что я tapette, вор, и чтобы я немедленно убирался отсюда, не то он вызовет полицию и упечет меня за решетку. Я так оторопел, что не мог произнести ни слова, а он разорялся, люди слушали, и вдруг мне показалось, что я падаю, падаю с какой-то огромной высоты. Поначалу я даже не разозлился, я только чувствовал, что вот-вот заплачу. Дыхание перехватило, с трудом верилось, что все это он говорил мне. Я все время повторял: "Что же я сделал, что?", - но он мне ничего не ответил, а громко закричал: "Mais tu ie sais, salop! Ты отлично в