в хорошем расположении духа. Он взял Леонара за руку. На его зов (не кряканье для короткого расстояния, а сильный свист, впрочем не услышанный нами, так как речь шла о сверхзвуковом свистке браконьера) собака ответила очень быстро. Странное животное, похожее на собаку бельгийского пастуха своим рыжим нарядом и черной головой, казалось, привитой ко всему остальному, обнюхало нас, одного за другим, не слишком приближаясь, и побежало вперед, вдыхая воздух то громко, то тихо, но при необходимости удерживаемое щелканьем пальцев хозяина; он, очень довольный, вернувшийся в родную стихию, не колеблясь выбирал необходимые повороты, чтобы утвердить успех экспедиции. Так мы пересекли за двадцать минут высокий дубняк, потом низкий, менее разреженный, где были сделаны кривым садовым ножом надрезы на боку менее красивых деревьев и где весной вырастет не такой частый молодняк. Затем мы попали в зону, заросшую кустарником. Когда собака распласталась и пошла на полусогнутых лапах, вытянув морду, с дрожащим хвостом, рука хозяина, рубанув воздух, приказала нам держаться настороже, потом притянула к себе малыша. - Пятеро, - прошептал он. - Они пройдут лесосеку. У них жажда. Я вспомнил, что, и правда, возле опушки, обыкновенной засеки, освобожденной от деревьев два года назад, было болото, кишевшее в августе мошкарой, а в этот час покрытое слоем льда, который легкие копытца не разобьют. Напасть на стадо - это была удача, но не чудо для того, кто знает, где пасутся косули, домосеки, так хорошо переносящие голод, что предпочитают грызть какие-нибудь старые зерна, какие-нибудь стебли, лишь бы не ходить искать что-нибудь получше, особенно если страх преодолевает голод. - Видишь, самец: у него огромные рога. Четыре козочки: на голове у них нет ничего, а зад белый и в форме сердца. Стадо, в одеянии скорее сером, нежели рыжем, топталось на месте, пробиралось между деревцами в поисках пищи, их уши, окаймленные коричневой полоской, были подвижны, настороженны. Беглый взгляд. В лесу кто сам обнаруживает, того тоже очень быстро обнаруживают. У косули такое тонкое обоняние, что оно чувствует пришельца на очень далеком расстоянии. Самец начал бить копытцем, глухо заблеял, затем, издав крик тревоги, свойственный сородичам - подобие лаяния, - одним прыжком поднялся, и за ним последовало все стадо. Достигнув просеки, пройдя ее до самого болота, наш белокурый великан принялся каблуком ломать лед, а наш малыш подбирать возле проруби бело-голубые куски и бросать их на ледяную поверхность. Я оценил этот поступок, как оценил и взгляд сподвижника, такой же заинтересованный, как и у меня. Меня не покоробила откровенность охотника: тот обернулся и признался: - Очень жаль, но я не ем сухой травы. Мне пришлось съесть двух или трех оленят... Он стукнул в ладоши - дать волю собаке, она тотчас же покинула нас и побежала во весь опор, чтобы обнюхать следы. Он добавил: - Лисы тоже при случае едят оленят. Поскольку вы им покровительствуете, вы не можете на меня сердиться. - Ты довольно много прошел сегодня, - сказала Клер. - Лансело не хочет, чтобы ты перетруждался. Вернемся. Она взяла его за руку, и мы сделали пол-оборота. На этот раз Леонар вдруг протянул мне руку, чтобы сыграть в "Это что за дерево?" - школьный вариант нашей любознательности. Он уже знал много, этот парнишка, гораздо больше, чем большинство горожан, которые от праздника всех святых до пасхи не видят ничего, кроме стоящих деревьев, ствол или кора которых ничего им не говорят. Что это за дерево? Ствол короткий и толстый, сильно разветвленный, испещренный глубокими горизонтальными трещинами: обыкновенный дуб. Кора менее толстая, изборожденная прямыми щелями: каменный дуб. Гладкая, прямоугольной формы: бук. Гладкая, в бороздках: граб. Что это за дерево? Ствол оливковый, удлиненный: ясень. Ствол перекрученный, обросший в изобилии ниспадающими ветвями: ольха. Леонар выпустил мою руку и схватил руку своего друга: - А ты - что? Его подняли, это невинное дитя, он пересек небольшое воздушное пространство и сел верхом на плечи, обладатель которых, проявляя нетерпение и подпрыгивая, пел, чтобы переменить тему, старый мотив: Я - это я. Ты - это ты. Мы вдвоем - это пара. Но с твоим дедушкой, Будь он грек или китаец, Будь он русский или галл, Раб или царь царей, Все равно всегда будет только трое. XXV  Лед постепенно таял, давая мне возможность доделать зимние работы; я затягивал ремнем на спине медный пульверизатор и шел обрызгивать фруктовые деревья противогрибковой жидкостью. Небо стали заволакивать темные, быстрые облака, низко нависшие над неподвижным маревом, более светлого серого цвета, выплевывающие шесть или семь раз в день преждевременные дожди, косые из-за юго-западного ветра, который сгонял галок с колокольни. Когда в этом краю принимается лить дождь, он не экономит воды и безустанно стучит в окна, не дает подняться молодым дубкам, иссекает так сильно землю, которая из каменистой стала просто грязной, что у нас на теле появляются волдыри, быстро лопающиеся пузыри, как на Верзу, полностью забывающей свою синеву под лазоревым небом, зелень водорослей, даже розовый цвет, в который ее иногда окрашивает закат, отливая все время грязно-желтым цветом. Тем не менее между липами на площади Мэрии был натянут брезент, и там, где кончался разборный паркет, эстрада ждала актеров, занятых в пьесе, которую играли старшие школьники перед собравшимися внизу ребятами в маскарадных костюмах, прежде чем наступит ночь и начнет играть оркестр бала-маскарада, предназначенного для взрослых. Это одна из оригинальных редкостей кантона. В праздник тела Христова не отмечают больше великого посвящения, в котором участвовали простодушные девочки-ангелы, с крылышками на лопатках, апостолы с ореолом из позлащенного картона, святые девы и мученики в белых пеплумах, потрясающие пальмовыми ветвями и с красными лентами вокруг шеи, напоминавшими отсечение головы. Но привычка к карнавалу неколебима, однако ее профанируют, хотя за супрефектурой, на углу улицы Жанны д'Арк у Маленго, где выдают напрокат смокинги, фраки, вечерние платья или подвенечный наряд, а для жирного вторника {Последний день перед постом у католиков. (Примеч. перев.)} - неизбежные кринолины, комбинезоны астронавтов или доспехи мушкетеров, часто выбирают облачение священников, которые те уже давно не носят. Можно быть уверенным, что Вилоржея вы там застанете: он всегда кардинал, в то время как мадам Бенза красуется в старинном просторном чепце святых сестер Сен-Венсен-де-Поля. Но если доктор Лансело тоже предстает перед вами в костюме средних веков с античумной горелкой (в случае необходимости все прямо к нему и отправятся), то большинство танцующих, предпочитающих, чтобы их отгадывали, каждый раз переодеваются по-новому, особенно молодежь; и многим известно, что позднее некоторые лица (как мужского, так и женского пола), когда кто-нибудь отцепит маску, будут несколько удивлены, но отмолчатся. Пусть падают на голову дождинки, как и положено по сезону, это не исключение. На улице под большими материнскими зонтами прошли маленькие арлекины, миниатюрные феи. Клер, сопровождая Лео, наряженного домовым, уже ушла. За неимением инструкций я никогда ни к чему не прикасаюсь в мастерской в ее отсутствие. Я подумал сесть за пианино, но флейтист был не в ударе. Сидя на самом краешке кресла (он редко устраивается там удобно: можно подумать, что он всегда готов немедленно подняться и уйти), он по виду читал книжку, "Рыбы морских пучин", но я полагаю скорее, что он просто размышлял. Его, наверное, удивило, что он был пойман на слове девушкой, отказавшейся запереться у себя в комнате и решившейся выйти одной, как он ей и предлагал. Клер никогда не пропускала маскарадов; в полдень она вернулась из города с двумя картонками, маленькой, где лежал маскарадный костюм Лео, и большой, в которой я смог только увидеть что-то шелковое, что должно было превратить мою смуглянку в гейшу. Если я правильно угадал - сцена произошла в пристройке, - на эту тему имелись небольшие расхождения. - Вы знали, что она должна была привезти мне костюм? - внезапно сказал он. - Что?! Непритворное восклицание. Так как я не находил ничего лучшего, чем корпеть над моей декларацией о доходах, главным образом состоящих из пенсии, которая не была повышена даже до уровня 9,7% инфляции, что признано мосье Барром, я мог вывести итог, который ничем не помог бы фининспектору. - Да, - уточнил он, - под кимоно лежала белая ряса и капюшон кающегося грешника. Хитрюга! Кающийся грешник - это обычно я. Я не одалживаю этот костюм. Я купил его вот уже тому двадцать лет и каждый раз достаю его из шкафа, и все это знают. Перед моим уходом на пенсию я состоял в группе из пяти-шести человек, которые, принимая во внимание их должность, не могли остаться неузнанными. Если же я и подумывал воздержаться в этом году, то единственно затем, чтобы не оставлять нашего гостя одного... Но меня заменили им. Конечно, это могло быть средством самозащиты, вызвать уважение к себе, а капюшон давал то преимущество, что под ним спрятался бы этот преизбыток белокурости, которая, выбиваясь из-под маски, тотчас выдала бы нашего гостя. Затея была веселая, но преследовала цели политические. Клер уже просила меня снова пригласить наших старых партнеров по бриджу: Лансело, мосье Пе, священника, мосье Паллана, при случае мосье Бенза. Наш друг теперь ходил нормально. Даже под контролем, он мог преспокойно удрать весной, нежное дуновение которой, казалось, уже чувствовалось. Я сам видел, как он с интересом разглядывает только что вынырнувшие на поверхность подснежники - предшественники крокусов; я видел, как он трогал набухшие почки, приклеивавшиеся к пальцам. Вскоре зацветут персики... После побега моя дочь, не находя ничего лучшего, казалось, решила играть на новом объявлении в газете - она верила в свой козырь: аппетит возлюбленного, который обострялся, может быть, из-за чуточки ревности. Но не надо было забывать, что речь шла не об обычной связи. Однако я ничего не мог сделать, не навредив дочери или не оттолкнув юношу. Впрочем, он продолжал беззлобно и даже с некоторой веселостью: - Кажется, сегодня вечером я буду себя прекрасно чувствовать, ведь я увижу людей, как и я, без лица и без имени. По-моему, такая ситуация должна воодушевлять меня. Вообразите, мосье, что маленький хитрец проведывает, в чем дело, прыгает на эстраду и начинает кричать: "Неизвестный из Лагрэри среди нас! Кто это? Принимаю пари!" Я весело рассмеялся: - В таком случае вам достаточно только выйти... Но не будем рассказывать сказки. Только моя дочь могла бы вас выдать, и здесь бояться нечего. По-моему, она хочет испытать вас. - Испытать своей властью надо мной? Он поднял ко мне неспокойное лицо, на котором глаза так сузились, что осталась только голубая черточка между веками. Я тотчас нашелся: - Что касается власти, то вы отлично знаете, что это вы имеете власть над Клер, и я удивлен, потому что хорошо знаю ее. С тех пор как вы у нас живете, для нее весь мир крутится вокруг вас. Но не будем больше об этом... Однако вы должны признать, что она меньше получила, чем отдала. В подобных случаях должник часто спрашивает себя, как он может поквитаться, не замечая, что достаточно было бы жеста. Я не настаивал. В половине девятого Клер, - которая в свободные минуты привела, сфотографировала, покормила и спровадила Лео в мясную лавку, - появилась в маскарадном костюме, с широким шелковым японским поясом на спине, искусно уложив свои черные волосы, воткнув в них цветные булавки. Короче, почти японка, исключение составляла обувь. Вообще все участницы маскарада чаще всего оставляют свою обувь, как и мужчины, даже в тоге, свои начищенные ботинки. Все время лил дождь, и, когда собиралась сесть в машину гейша, решившая не лишать себя этого вечера, кающийся, для которого это было действительно покаянием, так вот, кающийся в капюшоне вдруг вынырнул из при- стройки и был тотчас же расцелован. Я прошептал: - Лучше было бы сделать две ездки, чтобы не видели, что вы приехали вместе. Я сделал одну. Я сделал две. Четверть часа спустя я сделал даже третью, и под тентом, где толкались в пляске под ритмы тамтама, оказался еще один кающийся, умеренных габаритов; я подошел к другому человеку, державшему в руках свою японку без восторга и благодарности; в эту минуту подоспел кардинал, в паре с Щеголихой, и сказал: - Одолжите нам на некоторое время вашу дочь, господин директор. Я впервые вижу, что она танцует только с вами. - Что вы хотите, Ваше высокопреосвященство? - сказал я ему в спину. Обернувшись, Вилоржей так и замер на месте. Сомнений нет: голос, исходивший от костюма, - это был не я, а мой двойник, возможно, пришедший из соседней общины. Наблюдая за своей парой, чтобы к ней никто больше не цеплялся, я присел рядом с Коломбиной, которая тотчас доверительно сообщила мне: - В нашем возрасте, господин директор, быстро выдыхаешься. Это была Адель Беррон. Клер несколько раз прошла мимо меня, не делая мне никаких знаков. Потом я ее не видел больше. Тщетно искал я в тесной толпе белый капюшон. Я подождал еще немного и вернулся домой; я застал свою дочь в гостиной в дезабилье. - Он спит, - сказала она. - Я была вынуждена его увести. Он хотел доставить мне удовольствие, но, сказать по правде, он задыхался. XXVI  Потоп продолжается. Облака находят друг на друга, проливаются; даже когда дождь утомляется, остается еще достаточно туману, чтобы с черепичных крыш все равно лилось, - они не успевают высыхать. Метеосводка сообщает о "фронтальной системе дождей, блокированной на западе страны" и о сорока миллиметрах в день на дождемере. Паводок захватил нижнюю часть сада; моя лодка теперь привязана к одной из яблонь первого ряда. Напротив тополевая роща целиком покрыта водой, изрыгаемой трубами дренажа, которые, пролегая под дорогой, делают обычно обратную работу. Этим утром на совете, проходящем в два приема, первый - официальный, публичный - вокруг большого стола мэрии, а другой - в бистро, где иногда вновь рождаются споры и ссоры перед стоящей на столах выпивкой, за которую раз в месяц Вилоржей расплачивается муниципальным чеком, Бье и Гашу, выборочные лица от фермеров, выказывали признаки беспокойства. Невозможно делать что-либо на полях, где тракторы увязают, и поэтому их нельзя подготовить к весенним посевам. В долине, чего многие и опасались, работы, развернувшиеся в Большой Верзу, в первый раз подвергшиеся серьезному испытанию, велись как будто не в том направлении; все подъемные затворы открыты, заграждения в верховьях реки, как и в низовьях, мешают поступлению воды. Что касается третьей очереди работ, которую мы видели на Белеглиз, то создается впечатление, что это просто лагуна, кладбище металлических бронтозавров, погруженных на двадцать сантиметров в грязь. Сами мы, поскольку равнина стала слякотной, а лес - как губка, вынуждены сократить наши длительные прогулки и превратить их в походы гуськом на уровне обочин с левой стороны заасфальтированных дорог, делая вид, что нам нипочем под нашими непромокаемыми капюшонами душ, падающий сверху, и тот, что наддает снизу, когда грузовики едут по лужам. В каком-то смысле эта неприветливая погода не вдохновляет "возвращения к природе", как пишут газеты. Моя дочь более спокойна, хотя Лансело, после недавнего осмотра, насмешничал: "Прекрасно, все в порядке, я прекращаю визиты, эта нога не требует больше, чтобы я ею занимался... Вы здоровы, Годьон!" Впрочем, он вернулся на следующий день в сопровождении кюре и мосье Пе, но им так и не удалось завязать беседу с нашим гостем, который по настоянию Клер собирался сыграть на флейте "Соло сцены на Елисейских полях" Глюка, но удалился, когда мы начали изучать карту. На колокольне пробило три часа. В гостиной над нами наш гость упражняется, разбирает пассаж "Праздника Дьявола", один из первых кусков, где флейту перестали бы считать не переносящей свинга. В мастерской Клер тщательнейшим образом обрабатывает книжный блок, намечает кромку роликом внутри книги. Что касается меня, то я исправил диктант, где Лео написал: "В колонне шли колонисты", сделав вполне логичную ошибку. Потом я бился с ним над задачей, несколько спорной в практическом отношении: "Содержатель гостиницы предлагает семье, состоящей из родителей и троих детей, цену ежедневного пансиона в 22 франка со взрослого и 16 франков с ребенка. Цена путешествия - 188 франков. Семья будет ежедневно тратить 12 франков на свои нужды. Каким должен быть расход за три недели каникул?" Первая реакция Лео показалась мне превосходной: - Это что-то очень дорого! Вторая утвердила меня в моем уважении к нему: - А на чай в этой гостинице дают? Гениальная голова. Но у Лео не было времени производить подсчеты. Далекое рычание, сопровождаемое треском, криками, бросило нас всех к окну. Окно было открыто, и шум стал похож на шум водопада. Внизу сада Большая Верзу, вздыбившись, стремительно понесла грязные хлопья пены, ветки, пластмассовые бутылки и продолжает захватывать луга. Потом внезапно появляется какой-то кипящий комок и закрывает то, что оставалось видимым от дороги. Потом появляется второй, потом третий, они сталкиваются и рассыпаются у подножия тополей, образуя завихрения, расплываясь, уходят далеко и умирают в разбушевавшемся разливе. Уровень воды поднимается. Течение ускоряется, угоняя бидоны с маслом для электропилы, на воде появляются радужные пятна, пробегает стружка, кругляки разной величины, иногда с метр в диаметре, приплывшие, очевидно, с лесопилки, откуда не было вывезено несколько кубометров дров. Появляются целые деревья, не очищенные от коры, они, верно, избежали общей участи и не попали под пилу. А дождь все идет: небо расчерчено им, влажный покров весь в нитях дождя, насколько хватает глаз. - Заграждение в верховьях, должно быть, не выдержало, - сказала Клер. Оттуда, где играла, а потом замолчала флейта, доносится голос, наш гость тоже подвигает оконный шпингалет, чтобы вдохнуть вместе с нами запах намокшей земли и взглянуть на пространства, залитые водой. - Теперь почти желательно, чтобы заграждение в низовьях тоже уступило. Иначе деревня внизу будет затоплена. Пойду привяжу лодку в другом месте, а то мы можем и не увидеть ее больше. Он прав. Если мы и не боимся ничего, даже что затопит погреба, то определенное число прибрежных домов построены очень низко, гораздо ниже, чем наш. А на северном берегу находятся предприятия Равьона, контора Бенза, что касается южного берега, то там - вилла Мерендо, ферма Ла Шуэ. Особой опасности подвергается на острове тетушка Сьон в своем домишке, который мы можем видеть отсюда. Он уже со всех сторон" окружен водой, и в ту минуту, когда он попадает в поле моего зрения, легкий деревянный мостик, служивший к нему подходом, отделяется от свай и одним мигом оказывается на плаву. - Тетушка Мелани! - кричат Клер и Лео, вместе бросаясь к лестнице. Не мы одни беспокоимся. Раньше даже, чем мы прибежали в нижнюю часть сада и увидели нашего гостя, который расхаживал по колено в воде, пытаясь отвести нашу лодку назад к яблоне третьего ряда, завыла наконец сирена. Клер накрывает раздвижной лестницей живую изгородь, достающую ей до носа, - изгородь отделяет нас от старой нашей соседки мадам Крюшо, которая настойчиво зовет нас. "Сестра по причастию" Мелани Сьон мадам Крюшо знает, как и мы, что она, парализованная, живущая с сыном-холостяком, который подрабатывает где-то в кантоне и вернется только к ночи, не сможет выбраться из дому одна. Оперевшись на палки, мадам Крюшо, у которой малейшая эмоция усиливает старческое дрожание, что-то невразумительно бормочет, и, мне кажется, я понял правильно, что она сказала: пожарные лучше расправляются с огнем, чем с водой, их естественным союзником. Впрочем, за пожарниками дело не станет, они у нас добровольные, а следовательно, живут кто где, но, надо отдать им должное, тотчас же сгруппировались и в несколько минут оделись. Колен - их капитан почти в течение десяти лет; он сменил серую униформу на голубую, кепи - на каску. С ним только два человека, и - своеобразная почесть - он явился ко мне, оценил лестницу, по которой только что прошел, как и Вилоржей, табачник Беррон и землемер Варан, которые живут в городе и были моментально подняты по тревоге, - они все поднялись, а потом спустились с моей лестницы. Весь этот народ уже изрядно промок; капли текут по лицу, падают с носа или подбородка. - Что тут поделаешь? - говорит Колен; он может манипулировать шлангом, но недостаточно экипирован для борьбы со стихией. - Мелани видели? - спрашивает Вилоржей. Менее чем в двадцати метрах от нас останавливается Д5, который приказал построить покойный дядя Сьон, водопроводчик, как и его сын, и так же, как и он, основавший свою мастерскую на "твердой земле"; он был одержимый рыбак и поэтому умел управляться со всякими рыбацкими премудростями, в широких разливах, будто специально задуманных, чтобы позволить ему насладиться этой затеей. Воды так много, что не видать крыльца из семи ступенек, соответствующих цоколю, анормальной плотности пустоте, специально исчисленной согласно с санитарными нормами, чтобы противостоять паводкам; но сейчас вода уже гораздо выше, она лижет цементные кругляши окон, подоконники которых отстоят от земли на метр; можно представить себе, что этот уровень воды уже заставил вальсировать мелкие предметы мебели и отклеивает обои. Самое Мелани с трудом различают сквозь стекло. Она только и может, что тащить свою неживую ногу из одной комнаты в другую; наконец, она устроилась на своей большой деревянной кровати, как на плоту, и он медленно плывет, неумолимо приближаясь к потолку. Заметила ли она нас? Ее здоровая рука, кажется, поднимается; но если она и кричит, голос у же, должно быть, изменяет ей, во всяком случае, он не смог бы перекрыть шум потока. - Боже мой, - кричит Колен, - что же нам делать! Смятение. Беспомощность. Нужно бы... Что нужно? Невозможно перестать ходить взад-вперед. Солидная, надежная пятитонка с мотором затребована Коленом, - Колен скрестил на своей куртке руки, - о ней Вилоржей и слышать не хочет и всегда не хотел под тем предлогом, что последний потоп случился более десяти лет назад. Можно пуститься в этот водоворот на ялике со срезанной кормой, предназначенном для ловли плотвы, но это единственное решение небезопасно... Однако Колен решается: - Вы мне обвяжете лодку веревкой, чтобы ее не унесло, и я попробую пересечь поток. Он излагает свой план. Самую близкую лодку, - то есть мою, - можно тащить вдоль берега реки и вывести на высоту дома Сьон. Ее поместили бы еще выше, у лысого кипариса, что растет в саду Шаво, так чтобы веревка не давала ей спуститься вниз, а Колену позволила бы пересечь поток. - Это предварительный маневр, он - самый трудный, - поясняет Колен... Мы снова водворились, где были. Пришлось опять взобраться по лестнице один за другим под мелким, назойливым дождем. Один из пожарных - сын Равьона, отделился от нашей группы и побежал рысцой за рулоном веревки. Но ни к чему. Моя лодка не стоит больше на прежнем месте, привязанная к яблоне. Нас опередили. - Вернитесь! Вы напрасно стараетесь, - вопит Колен. Клер застыла и кусает себе ногти. Но наш друг не обращает на нас никакого внимания и делает, что считает нужным. Он не принял ничью сторону и остался в саду. В то время как мы размышляли и рассуждали, он устремился в поток. Он гребет стоя, в убыстренном темпе, не заботясь о тридцати, потом о пятидесяти метрах, которые теряет из-за течения. Он хочет, конечно, пересечь, оставить ложе Верзу. Он рассчитывает достичь спокойной зоны затопленных лугов, пересечь их и подняться вверх, а затем, описав полукруг, очутиться в верховьях острова. На минуту водоворот овладевает им, лодка завертелась, и из-за этого он опять плывет вниз. Но вот лодка выравнивается и, воспользовавшись раздвоившимся течением, которое несет мутные желтоватые воды, мягко подходит к озеру, каковым стала тополиная роща. Плывя полем, скользя между стволами, он может теперь поставить лодку носом к западу и достичь потерянного участка, проплыть над затопленными пастбищами, пересечь одну за другой изгороди, чьи заостренные малозаметные верха показывают, как высок здесь паводок. - Ну и водищи, - говорит Лео. Маневр уточняется. В окрестностях фермы Ла Шуэ, - стоящей хотя и на отлете, но имеющей добротные чердаки, - наш импровизирующий спасатель проходит естественную насыпь, образованную небольшой дорогой на Женесье, делает полукруг и, возвращаясь к Верзу, крутится на одном месте, отдается на волю потока, развернувшего лодку кормой вперед, гребет понемножку против течения, чтобы не набирать скорости. Я раскусил его сразу: он держится на середине, он пытается не быть поглощенным одним или другим рукавом, которые слишком узки и потому стали стремительными; он нацелил прямо на остров, на затопленный огород, разделенный надвое высокими арками розария, под которыми он проходит пригнувшись, как в туннеле; впрочем, в туннеле с просветами, чей низкий свод составляет сейчас лишь навес из толстых стеблей, оплетающих железный каркас. Вот что поможет выиграть схватку и получить передышку. При выходе он на минуту исчезает, закрытый рядом туй, чьи темно-зеленые треугольники вылезают из воды и чьи набухшие основания в течение часа не перестают тянуться за верхушками. Он должен приостановиться здесь, чтобы поразмыслить, прежде чем бросить вызов опасному открытому пространству, где поток в углу дома, совсем близко, коварно разбивается надвое и от одного завихрения к другому тащит лодку в настоящий водоворот. - Его выбросит из лодки, - говорит Вилоржей. - А глициния на что? - замечает Колен. Глициния и впрямь хороший якорь - она сплетена в косы, она толстая, как запястье, она прикрепляется к углу дома, а потом обвивает его вплоть до самой крыши, как веревки, и в мае клонится вниз под тяжестью сиреневых гроздей, чей сладковатый запах достигает моей кухни. Чтобы лучше видеть, мы перешли к мадам Крюшо, где собралось теперь, как на спектакль, человек пятьдесят соседей, а больше всего - соседок, над которыми, как сад, расцвели всевозможных окрасок зонтики. - Чего он ждет? - спрашивает мадам Пе, которая только что пришла, прихватив с собой на всякий случай фотоаппарат, болтающийся у нее на груди. - Он возвращается, - говорит Колен. Да, совершенно точно. Вот он выпрыгивает, оставляет весло, цепляется сначала за ствол глицинии, а потом, скользя вдоль стены, протягивает руку к ставню, крепко держится за него и закрепляет цепь между двумя планками. Вода достигает второй линии стеклышек; ударом сапога он высаживает стекло; просовывает руку, и освобожденная от задвижки створка окна открывается под его тяжестью сама собой. Первый тур выигран. Лодка может попасть в комнату, где плавают вокруг кровати различные предметы: ночной столик, по всей вероятности, комод ножками вверх, стул - у него только спинка возвышается над поверхностью воды. Сейчас не время себя спрашивать: почему он вдруг пустился совершать героические деяния, этот? беглец, который в обычные времена, возвращаясь затемно, старается не быть никем замеченным и который до сих пор не проявил любезности по отношению к, моим визитерам. Что он хочет доказать себе и нам? Свою силу, мужество, решимость? Или, несмотря на разрыв с людьми, частицей которых он сейчас стал, свою случайную принадлежность виду, свою чисто физическую потребность в великодушии, словно он бросал вызов и себе и нам? Я был не единственным, кого взволновал поступок нашего друга. - Это было сильнее его, - шепнула мне Клер. Ее волосы прилипли ко лбу, платье облегает руки и бедра. Дождь не прекращается, но ни я, ни она не идем за своими плащами. Решается судьба второго тура. Мы не видели, как он сажал в лодку мадам Мелани: ведь нужно было затворить двери и, чтобы не перевернуться, закрепить сперва нос лодки. В течение пяти минут мы могли видеть только корму лодки, вплывшей в комнату, где рамы, казалось, висят слишком низко. Между тем Колен, в общем-то за все ответственный, несколько раздражен и с полным основанием боится, что возвращение будет таким же опасным, как и продвижение вперед, он заставил одного из своих людей влезть на столб, где есть телефонный провод, ведущий поверх реки прямо к дому Сьон. Провод перерезан, концы его соединены пеньковым тросом, который притащил коллега. Лодка выходит, столкнувшись с комодом, - он перевернулся, и ящик, полный белья, выпадает из него; белье тотчас же рассеивается и, схваченное бурлящим потоком, устремляющимся в Верзу, превращается в жалкие тряпки - многоцветные пятна на воде. Колен подносит к губам свисток, а его приспешник, прицепившийся к столбу, начинает размахивать красной тряпкой. Сигнал понят. Наш путешественник снова прикрепляет лодку к ставню, к левому на сей раз, где торчит катушка электроизолятора, и веслом, после двух или трех осторожных попыток, чтобы избежать килевой качки и не потревожить пассажирку, скорчившуюся под одеялом на решетчатом настиле в лодке, он в конце концов подхватывает провод. Веревка тащит за собой провод, и осторожно, влекомая пожарными, лодка причаливает. Начинается суета. Мелани вытаскивают из лодки, переносят в тепло, в комнату мадам Крюшо. А наш друг, - о нем можно сказать, что он принял душ прямо в одежде, - откликается на поздравления, ему жмет руку мэр, но, чтобы избежать фотоаппарата мадам Пе, которая начала досаждать ему сразу, как только лодка причалила, он быстро отделяется от группы селян, в большинстве своем видящих его во плоти в первый раз. - Извините, мне надо переодеться. И раньше чем не спустится ночь, он не выйдет из своей пристройки. XXVII  Мы сидим в галерее на длинной лавке, отполированной штанами арестованных. Мосье Мийе только что подошел к нам, - он в платье, украшенном брыжами сомнительной чистоты, в мантии с полосой фальшивого горностая из шкурки выцветшего кролика. У нас нет времени перекинуться с ним парой слов. Дверь канцелярии мадам Салуинэ отворяется, чтобы пропустить юношу лет двадцати, хромого, сутуловатого, чье узкое лицо я сразу узнаю; оно только что появилось в разных газетах, где про него рассказывалась скандальная история: он украл автомобиль и, не имея водительских прав, устроил себе стокилометровую прогулку, окончившуюся ударом о бок "рено", шофер которого погиб тут же. Он проходит поникший, в наручниках, сцепленный с тюремщиком, которому приходится тащить его за собой. Мы уже встали, но надо еще немного потерпеть. О хозяине украденной машины известно, что он не застраховался на все случаи жизни, что у него нет шанса для компенсации, что его привлечет к ответу противоположная сторона, и у него нет надежды выиграть дело; мадам Салуинэ не выпускала его из кабинета, пока не ушел шофер-лихач: она, конечно, боялась драки в коридоре. Весь красный, разъяренный, грозя и проклиная, не идя ни на какие уговоры своих советчиков, жалобщик наконец вышел. Входим мы. - Один погибший, вдова, трое сирот, и я еще не считаю двух новеньких машин, которые превратились в железный лом, - из-за того, что какой-то идиот захотел хоть на час стать могущественным, - нет, это просто абсурд! - ворчит мадам Салуинэ, обращаясь к мосье Мийе. Она поднялась нам навстречу, она протягивает нам руку, нам всем, и этого жеста мне достаточно, чтобы понять, к чему она клонит. Она снова садится, но взгляд у нее блуждает, не останавливается ни на ком, утыкается в бумаги, потом отворачивается от них, словно эти бланки не способны придать ей уверенности. - Еще раз примите поздравление! - говорит она, повернувшись к тому, кто в принципе неизвестно почему все еще подследственный. Если она на что-то рассчитывает, потому что в костюме - надеть галстук он все-таки не решился, - мой гость не похож на человека из леса, а скорее на модного певца или на среднего служащего, гордящегося своей бородой, - то мадам Салуинэ ошибается! Это все тот же юноша; сев перед ней, он более чем когда-либо застыл и слушает ее как бы не слыша, он моргает, не подымая на нее глаз, он как будто прошел по другую сторону зеркала, - и ему кажется, что он случайно в этой канцелярии, окна которой выходят на Королевскую площадь, окруженную республиканскими зданиями: налоговый центр, социальное страхование, супрефектура, - все каменное, ничего общего не имеющее с деревней, если не считать голубого неба над ними, сейчас рассеченного пополам двойной белой полосой, оставленной самолетом. - Говоря по правде, мне было бы как-то уютнее, - завела мадам Салуинэ, - если б я знала, кому адресовать свои похвалы. Вы представить себе не можете, какая это для меня головоломка - ваше дело. Вы читали прессу? Вас хвалят. Для вас даже требуют медали за спасение утопающих, пресса возмущается, она требует прекращения уголовного дела, не числя за героем ни- чего, что бросало бы на него тень, - и, следовательно, контроль за ним не нужен, как и хождение по судам. Верно и то, что несмотря на распространение вашей карточки, до меня не дошло ни одной жалобы на вас, вы не бросаете вызов юстиции, несколько высмеянной, сознаемся, однако, она заинтригована: ваш случай сделался объектом анализа в "Темис", профессиональном журнале... Факт этот особенно утвердил ее в своей правоте. Она вздохнула, и мосье Мийе воспользовался этим, чтобы вставить: - Я читал, я предлагал свои услуги, чтобы лучше осведомить... - Одно мнение не делает юриспруденции, - отрезала мадам Салуинэ. - Даже если я приму его во внимание; всякая мера, принятая в защиту или обвиняющая вашего клиента, которому я обязана мигренью, долго оставляла меня в смущении. Скажу даже, что временами я завидовала одному из моих друзей, английскому судье, который гораздо меньше, чем я, нуждается в аспирине, которому необязательно насиловать судейские скрижали, чтобы решить проблему, никем не предвиденную... Добавлю также, что я консультировалась у многих моих коллег, и никто не вывел меня из затруднительного положения. Вы отдаете себе отчет, метр, как мы перейдем от информации, порочащей X, стоящего перед нами, к освобождению незнакомца, не понимая и не принимая, что он хочет остаться неузнанным? Если Клер устраивал такой любовник, то мадам Салуинэ, и это очевидно, не могла постичь столь чудовищное обстоятельство: гражданин без вины, но без имени, способный жить мирно, но не по предусмотренным правилам. И мосье Мийе, который должен разделять это чувство, и его клиент, который как будто и не задумывается над задачей, заданной им, и я, который боится, что выявится другая задача, все мы могли делать лишь одно - почтительно молчать, опустив веки и застыв на своих трех стульях, отделенных друг от друга пятьюдесятью сантиметрами паркета. Огромный рыжий секретарь суда, одетый в тот же пуловер с высоким воротом, что и в день допроса (я узнал с тех пор, что это завсегдатай таких схваток), вырос на пороге смежной комнаты, положил перед мадам Салуинэ уже готовый формуляр, и она пробежала его глазами, прошептав: - Наконец! Мы можем решить, что постановление о прекращении дела осужденного имеет в виду опознание оного, пусть даже без гражданского состояния, по его приметам, содержанию и номеру его досье. Она снимает колпачок с ручки. - Мосье, вы не будете более контролируемы, вы становитесь свободным в своих действиях. Но если я, со своей стороны, прекращаю дело, то поиски, предпринятые в интересах семей, могут быть снова предприняты и вашей семьей, и к какому концу вы придете, можете меня не извещать. Вам самому предстоит выбрать, подходит вам результат или нет. Мадам Салуинэ - отнюдь не Медуза, бросает косой взгляд на юношу, которого приводит в оцепенение лишь тот факт, что им занимаются. Она подписывает, - перо нервно рвет бумагу. Потом поворачивается ко мне: - Что касается вас, мосье Годьон, вы освобождаетесь от всякой ответственности. Ручательство, которым вы так гордились, ссылаясь на статью двести семьдесят третью уголовного кодекса, и которое было для нас гарантией от последствий нежелания обвиняемого назвать себя, не имеет более объекта всех этих стараний. Вы не будете больше давать мне отчет о возможных отлучках, если вы не отказываете своему подопечному в приюте. Но, по чести, я должна вас предупредить о могущих иметь место осложнениях этой безвыходной ситуации: для вашего гостя, вас самих, вашей дочери. Намек сделан скромно, и головой покачал лишь один мосье Мийе. Оперевшись на подлокотник, смягченная, освобожденная от необходимости судействовать, дама в сером, отныне скорее благоволящая, начинает произносить монолог. Она из тех женщин, чье исполнение их обязанностей не располагает к дискуссии. И она продолжает, она просто не может не произнести защитительную речь от имени общества: - Я сделала все, что могла, мосье Годьон, чтобы привлечь внимание вашего друга. Я не буду теперь снова приставать со всеми этими мотивировками, но я обязана попробовать в последний раз указать на их серьезность. В общем поддерживая любопытные выводы последней конференции об испытательном сроке, он, кажется, считает, что одиночество - то же самое для души, что диета для тела, но забывает, что доведенные до конца то и другая обрекают на смерть от истощения. Легально его нет. Очевидно, он этого и хотел. Но там, куда он идет, он будет вызывать такое удивление, чтобы не сказать - скандал, что все пережитые невзгоды будут опять повторяться... - Я знаю, благодарю, мадам. Четыре слова. Лишь на секунду приняв участие в разговоре, оправданный юноша не скажет больше ничего. Что он решил не легализовать себя, в этом самом можно не сомневаться. Он отказался от нашей ультраопознаваемости, где акт о рождении или супружестве, сведения о судимости, военный билет, водительские права могут быть соединены с нашим медицинским досье, семейным, фискальным, школьным, банковым и - а почему бы и нет? - политическим, и все это собрано под нашим номером социального страхования. Но мадам Салуинэ сменила тон, значит, она отныне убеждена, как и я, что речь идет не о вызове, а о бегстве. Зажатая в тиски неведения, она хочет, по крайней мере, прощупать меру понимания. - Недавно, - говорит она, - зарегистрировав смерть, один секретарь мэрии заметил, что покойный умер во второй раз, никогда не совершив другого преступления, кроме узурпации имени, - он прожил тридцать лет под именем священника, скончавшегося шестью месяцами раньше, чем он. Расследование установило в конце концов, что речь шла об очень славном человеке: у него так много было плохого в жизни, что он ампутировал свое имя и воспользовался чужим, как протезом. Она поднимается и продолжает говорить стоя: - Я не одобряю этого, но решение было, очевидно, более легким. Вы должны понять, мосье, что на самом деле никакая администрация никогда не сможет принять нулевой статус, отсутствие у индивидуума всякого намека на определение его как человека. Об этом говорится, и справедливо, - во второй части статьи из "Фемиды", подписавшийся под которой после того, как его оправдали, заставляет вспомнить о содержании статьи пятьдесят восьмой гражданского кодекса о найденыше. Распространение ее на взрослых может показаться случайным. Но аналогия становится менее спорной при отсутствии всякого точного указания, касающегося добровольного лишения себя имени, если обратиться к изложению, заимствованному различными трибунами, и, в частности, в Париже в пользу потерявшего память мальчика, о котором не знали ничего и которого суд, следуя предписаниям об акте о рождении, упомянув пол, приблизительный возраст, дату и место, где был найден мальчик, наделил его именем и фамилией, сообразуясь с календарем, месяцем и святым этого дня. Там, где вы будете жить, в Лагрэри или другом месте, нужно будет рано или поздно решить этот вопрос. По отношению к вам еще заметна некоторая неустойчивость, некий скептицизм: люди не верят в вашу способность продержаться долго и поэтому ждут... Но то, что один юрист назвал "машиной для нормализации", не может тянуться долго, буксовать. Поэтому хочу сказать вам: ваше административное досье-фантом перебегает в префектуре от одной канцелярии к другой. На худой конец найдут способ снова окрестить вас. Двенадцать ударов полудня проскрипели на соседней колокольне, и звук был тотчас подхвачен часами монастыря бенедиктинцев. Секретарь суда укладывает бумаги. Мадам Салуинэ вежливо проводила нас до дверей. Но пока мы тащились по галерее и слушали разглагольствование все менее оживленного мосье Мийе, сыпавшего комментариями, которые не представляли интереса, мадам Салуинэ поравнялась с нами и, словно мы были незнакомы, прошествовала вперед, выпрямилась во весь рост метр шестьдесят, присоединилась к своим внимательным коллегам, к низко согнувшимся в поклоне адвокатам. И уже на менее несгибающихся ногах она миновала решетку, прошла впереди нас к паркингу, где возле белого "остена" ее ожидала лицеистка с ученической сумкой. - Эй, мама, - крикнула она, - ты скоро? Эта непринужденность в отношениях с матерью, чей авторитет производит впечатление на преступников и судейских крючкотворов, пахнула на нас свежестью. Чего не скажешь о встрече с хроникером, специалистом по гражданским делам, предупрежденным бог знает кем в последнюю минуту. Мосье Мийе не собирался его избегать и не стал ускорять шаг. Мы покинули его и потрусили к своему автомобильчику. Тщетно. Перед тем как нам отчалить, к нашей машине подскочил запыхавшийся журналист. - Какие у вас планы? Чего бы вам теперь хотелось? - Чтобы меня не знали! - зло ответил спрашиваемый. И сверх всего мосье Мийе, который шел спотыкаясь, сподобился-таки дотащиться до нас. - Минуточку! Я только что над этим раздумывал. Кто знает! Немного потрусив закон... извините, забыл число... короче, закон, который толкует поздние отказы от права... можно будет в высоких инстанциях прибегнуть к удостоверению о происхождении, выданному префектом... Мотор загудел, но я не трогаю, и этот дурак Мийе с победоносным видом заключает: - В этом случае, возможно, было бы лучше выбрать вам самому имя, чем ждать, чтобы вам навязывали... Да, находка. В первый раз я слышу приступ дикого смеха, вызванного этой подсказкой. Сумасшедшая веселость охватила моего пассажира. - Отлично, - хлопнул он себя по лбу. - Вот хорошее решение, мосье простофиля! Чтобы спокойно жить никем, ты предлагаешь стать кем-нибудь. XXVIII  Мешки с удобрением, ящики с растениями, подпорки с кармашками, полными семян, появились на тротуаре перед семенной лавкой. Освобожденные от последних белых наледей, с восьми часов утра начали оживать шашечные доски сельскохозяйственных культур, где над каждой клеткой уже трудился крестьянин. Трава напротив снова становилась густой, там паслись черные коровы, покачивая розовым выменем и хлопая языком о ноздри, они нежно мычали и протягивали морды к хлевам, где на грязной соломе, еще слишком слабые, чтобы следовать за матерью, лежали телята. Что касается тополевой рощи, она переживала этот растекающийся туман, это желто-зеленое время года, где, если переводить органическую химию на поэтический язык, фея Ксантофилла еще владычествует над феей Хлорофиллой. Я должен был заняться, отложив все дела, моим садом. Я впервые пренебрег посадкой, прополкой, натягиванием защитной пленки, отказался от борьбы с улитками и большим красным слизняком. Мои артишоки не были снова окучены. Пустые стояли мои бадейки для огурцов, тыкв, томатов. Пока пуст был мой питомник, где не вырастет без моей помощи ни один кочан, ни одна стрелка лука или февральского сельдерея, все томится под арками этого туннеля из пластика, который, когда он уже не нужен, складывают гармошкой. О мастерской не было и речи ни для Клер, ни для меня, хотя у нас был долгосрочный заказ - полное собрание "Жизни животных". Все, конечно, потому, что здесь был он. Потому что он все еще был здесь. Потому что он мог со дня на день исчезнуть. Знать, что его присутствие временно и что оно сокращается, - вот что было важно. Особенно для Клер. Прежде моя великолепная Клер гнала своих незадачливых друзей, как только они переставали ей нравиться, и бросала своему удивленному отцу, часто перестававшему понимать, о ком шла речь: "Жорж? Но, папа, это же далекое прошлое". Теперь я увидел новую Клер, полностью покоренную, обескураженную тем, что он ею владел, а она им нет, признававшуюся: - Ты знаешь, - и голос ее дрожал, - все начинается сызнова. Я могу считать пуговицы на куртке, я могу удостовериться лишний раз, что у него светлые, обведенные темно-голубым глаза... Он становится все ближе, а на самом деле все удаляется дальше и дальше, и у меня впечатление, как будто я рассматриваю его в бинокль, как тогда на Болотище. Или еще, как-то утром, спускаясь, - без всякого объяснения, - из своей комнаты, вместо того чтобы возвращаться из пристройки, она заявляет: - Нет, папа, я больше ничего не понимаю, он непредсказуем. То он хочет меня, то он меня не хочет, словно я его Далила. Однако с ним все лучше и лучше, с каждым днем... Итак, мы были там в шестнадцать часов. При выходе из Дворца правосудия я все никак не мог прийти в себя. "Неизвестный из Лагрэри: будет ли он лишен гражданского состояния? По закону ли это? И вынесет ли он это?" - вещала на следующий день коротенькая статейка в "Л'Уэст репюбликэн". Как и эта газетенка, я понимал, что нашему гостю несладко, он не ожидал такого решения. Он представлялся мне скорее странником с мешком за плечами, вместе с другими бредущим по дорогам пасхи, идущим напрямик, чтобы было скорее, чтобы можно было уйти дальше и достичь другого укрытия, указанного наобум компасом. Потом, поразмыслив, я сказал себе, что если он так хорошо владел своими эмоциями, то не мешало бы ему немножко поторопиться, что он, без сомнения, отсрочил свой отъезд, но, откладывая его, наносил удар тем, кто заслуживал пощады, кто должен был еще свыкнуться с подобной мыслью. Эти предположения, впрочем, не сбрасывали со счетов и другие. А именно, что он колебался: уходить или нет, он не хотел изгнания в изгнании, порвав со своим настоящим, как он порвал со своим прошлым. Или еще: зная, что теперь на него завели карточку, составили опись, что могут последовать другие неприятные истории, он решил избрать выход, который не был совсем поражением, но требовал другой стратегии. Безумец, серьезно обо всем подумавший, - попробовал я пошутить. Во всяком случае, пытаясь говорить об одних вещах и избегая говорить о других, он выходил из положения с помощью прибауток, присловий, имевших на первый взгляд лишь отдаленное отношение к предмету. Я нашел его в нашей мастерской, возле окна, выходящего на кладбище, где три-четыре богатые семьи, бароны Тордрэй, в частности, воздвигли погребальные часовенки. Я слышал, как он зло прошептал: - Каково: страсть к тому, что ты был, что имеешь погребальный дом, как и дом живущих! В сумерки я встретил его у реки, где он смотрел на тополиную рощу, настоящий дортуар: к ней слеталось на ночь множество птиц. - Вороне везет, - сказал он. - Она так мала, она настолько ворона, что может завтра вернуться и сесть на другую ветку или исчезнуть, так что никто этого и не заметит. Потом, дождавшись, когда выйдет Клер, он сказал мне проникновенно: - Когда меня здесь не будет, мосье Годьон, мне хотелось бы, чтобы вы не сочли меня неблагодарным. Простая формула вежливости? Нет! В тоне, во взгляде настойчивость, какое-то исступление; о чем он молчал, заронив в меня подозрение? Если наш гость боялся, что Клер любила его сильнее, чем других, что она не из тех, кто забывает тут же, - достаточно вымыться, - что она будет долго страдать, когда он уедет, то сожаление было допустимо. Но не угрызения. Когда с яростью говорят "ты", оседлые люди думают естественно об омониме, может послышаться слово "тыл", хотя бы относительно постоянный. А у кочевников? За что их обвинять в неблагодарности, если, принесенные ветром, они с ветром и уходят? Невинные души - опасны. Хотя... Нет, я не пытался себе это объяснить. Но Клер, должно быть, слышала об этом и, зная больше моего, отмалчивалась. Временами она становилась какая-то странная, не только молчаливая, не только сдержанная, но отягощенная сама собой; и, пытаясь скрыть это, она вдруг начинала демонстративно осыпать его бурными ласками, как дети, которые совершили или потихоньку готовят какую-нибудь пакость. Хотя у меня и не было желания обкарнывать время, я начинал, однако, находить его довольно долгим. И мы бродили, бродили. По меньшей мере - один день из двух. Чтобы подошвы горели. Чтобы очутиться вместе среди того, что у нас оставалось общим. Чтобы подвергнуть себя лечению солнцем. Иногда мы брали в помощь себе лодку. Заграждения были разрушены, мы могли подняться очень высоко или спуститься очень низко, за Белеглиз, и обнаруживали частные владения, у которых есть решетки со стороны дороги или улицы, стены, живые изгороди, чтобы отгородиться от другого дома; но со стороны берега, где сама вода была границей, никаких загородок. На ширине тридцати - сорока метров, через нагромождение веток, на тщательно подстриженных лужайках, вдоль аллей, покрытых травой или обработанных хлоратом, можно видеть все: вот ребенок, ползающий на четвереньках, девочка, украдкой загорающая без лифчика, волосатый поденщик, пьющий красненькое, старик, подрезающий розовые кусты, дама на коленях перед мини-гротом, где мини-дева из гипса, подпоясанная чем-то голубым, из обеих рук одаряет ее милостями. И часто лодочник замедлял движение лодки, тихонько выгребая назад, и с небрежным любопытством останавливался перед заслоном из тростника, застывал перед влекущим зрелищем, забавой чужой жизни; и любопытство его было сродни любопытству перебежчика, перепутавшего роли, который смотрит на смутно проходящие перед его глазами народности, как обычно люди глядят на животных в зоопарке. Брали мы то автомобиль, а то лодку, чтобы было удобнее ехать как можно дальше, втроем или вчетвером, - у Лео были каникулы, - посмотреть какие-нибудь малоисследованные участки леса или равнины. Мне эти места были мало знакомы, но наш дикарь, должно быть, в прошлом году обошел всю округу вдоль и поперек, он лучше ориентировался, совершенно не колебался, когда на перекрестках сходилось несколько изъезженных дорог, с отпечатками гусениц трактора, со звездчатыми лепешками навоза; дороги то расходились, то сходились, проскальзывали между недоброжелательными живыми изгородями или между огородами с перекладинами, обтянутыми колючей проволокой, украшенной хлопьями шерсти, которые оставляли овцы. - В лес поднимемся? Это его любимая песня. Он находил эти поля и луга слишком открытыми, слишком зорко разглядываемыми большими глазами фермеров. Встревоженный, он бежал, ничего не видя, вдоль откосов, где бушевало белое цветение терновника, у которого цветы появляются раньше листа, бросался в глаза желтый цвет белокопытника, ложные одуванчики и лютичный чистяк - ненастоящие лютики, рождавшиеся из маленьких клубней, которыми так любят лакомиться фазаны, они не полыхали красным, как эти птицы, голубели цветы вероники и фиалки разных оттенков. На этом празднике года он предпочитал присутствовать, как, впрочем, и мы, в лесу; здесь он чувствовал себя как дома, под защитой стволов, чествуемый другими ранними цветами, появляющимися в лесах, когда начинают зеленеть деревья и кустарники, белеть подснежники, голубеть барвинок, пестреть анемоны на полянах. Переполненный увиденным, он вознаграждал нас тогда за все. Скажу даже: собираясь нас покинуть, он как бы хотел что-то доказать нам. Мне кажется, я не лишен дара ориентировки, наблюдательности, хорошего знания флоры и фауны. Но за исключением одного пункта, а именно названий (особенно латинских, с которыми мой язык справляется с большим трудом, не умея маргаритку назвать leucanthenum vulgare или барсука - meles taxus), я был по сравнению с ним всего-навсего учеником. Мы присутствовали при настоящих представлениях. Как он подзывал к себе свою полуохотничью-полудворняжку с помощью неслышного свиста, - только он один умел это делать, - удивляло нас не больше, чем то, что он стал хозяином этой полудикарки. Но даже без собаки он был способен, понюхав воздух, определить присутствие на довольно значительном расстоянии рыжего или черного животного, даже определить, что речь идет не о самке кабана, с выводком, а об одиноком, залегшем в кустах кабане... и доказать это, подняв через некоторое время старого кабана, за которым он следил издалека. Глаз у нашего гостя был приметливый. Бросив взгляд на мохнатый клейкий комок, упавший на землю, он объявлял: отпрыск совы. Скорее всего - сипуха. Взгляд на помет животного, и о наших косулях, теперь разбредшихся, хрустящих нежными побегами, он мог сказать: - Они больны. Весельчак Лео умел его спровоцировать, крикнув "Слабо?" и показав пальцем на ствол дерева, довольно высокого и довольно гладкого. Если он отказывался иногда, то чаще ради славы (единственная, которую он ценил: мышечная), он снимал обувь и носки, поднимался по-обезьяньи до первого сука и съезжал оттуда. Его любимым занятием было подражание, - что-то вроде "Тьерри - Покоритель рощ", - которое, думается мне, не было случайным и появилось как следствие запрета на приманки. Для него не составляло труда вырезать одну из маленьких, даже самых простых свистулек, например, из косточки абрикоса, пустой и проткнутой с обеих сторон. Достаточно было его рта и одного или двух пальцев на подмогу, и мы, ошарашенные, слышали олений крик, тявканье лисицы, шуршанье крыльев бекаса, зазывный голос перепела, уханье совы, пронзительный крик сойки, хрюканье молодого кабана, крик коршуна или просто рев осла (подражание не из самых легких, если хотят добиться похожего крика, долгого "и", которое пронзает горло и за которым должно последовать короткое "а"). В эти минуты я был таким же ребенком, как и Лео, забывал, что наш гость никогда не будет иметь на что жить, ни ремесла, ни даже какой-то устойчивости, забывал, что из-за него у нас все время были осложнения, неприятности из-за его полулегального положения, и он мне настолько был по душе, настолько сильф для моей дриады, что я подумал, как и она: если б можно было только сохранить этого друга! Но около десяти вечера позвонил телефон, - вечер св. Ирены (серьезная для меня дата: так звали мою мать). Я был один. После слишком долгой прогулки, пообедав на скорую руку, а меня оставив на растерзание комментаторов, обсуждающих план Картера и казнь Бхутто, дети... Я хочу сказать: моя дочь и ее друг, очень уставшие, отправились спать. Итак, один, прижав ухо к трубке, перед зеркалом консоли, где в течение стольких лет я видел все того же Годьона, сменяющего самого себя, - маленького мальчика, молодого человека, верного супруга, вдовца и теперь старикашку... Я снова увидел его, удивленного, словно окаменевшего, слушающего корреспондента, который не смог дозвониться, - как сказал он, в течение всего вечера, - который извинялся за позднее время, но он хотел удостовериться, что найдет моего гостя дома завтра утром, и, не представляя никаких доказательств, удовлетворился тем, что сказал: мотивом этого было то, "о чем легко догадаться". Заключительный совет был произнесен сладким голосом: - Никто не в курсе. Не предупреждайте никого. И чтобы не доставлять вам хлопот, скажем, что вы не предполагали, что вас предупредят. Я ничего лучшего не придумал, как сказать: "Хорошо, хорошо", - автоматическое наречие, не очень утвердительное, и положил трубку правой рукой, а в зеркале левой, хотя на одной руке были часы, а на другой - нет. По прошествии трех минут, когда каждый из двух Годьонов, перестав разглядывать, вопрошать другого, изображение озабоченного шестидесятилетнего господина покинуло зеркало... Нужно было? Не нужно было? Сначала я склонялся к утверждению. Я вышел на улицу под небо необычной черноты, где мигали безразличные звезды, которые считают окруженными планетами, где возможные жители, раздираемые проблемами, тоже усложняли себе жизнь, вместо того чтобы радоваться ей. Но пока я приближался к пристройке, два голоса пригвоздили меня к месту; это был не просто спор, а оживленный диалог, полушутливый, полуяростный. До моего слуха долетали неспокойные концы фраз: "Опыт вдвоем... Если человек один - конец всему!.." Потом это перешло в смутный шепот. Не очень гордясь собой, я сделал еще десять шагов на цыпочках и был вознагражден на этот раз вполне четкой, прекрасной тирадой: - Да что ж! Если ты не можешь остаться, возьми меня с собой. Отцовское разочарование! Ложная, чего я и боялся, альтернатива: или он остается жить с нами, или уезжает без нее. Вторая, угрожающая: или он остается, или он уезжает, - в обоих случаях с ней, в обоих случаях вопреки себе. Тут заговорил гость, все более и более уверенно: - Взять тебя с собой! Чтобы ты стала кем? Мадам никто? Я могу пускаться в авантюры только один. Свет еще горел, и в ночи светлый блик пробудил персиковое дерево в цвету. Я подошел ближе, бросил взгляд через узкое окно, загороженное старой дырявой занавеской из машинных кружев. Они сидели рядом на краю кровати, оба голые; он - такой же, как на Болотище: высокий атлет с позлащенной кожей и волосами - латунь и бронза; она с пучками черных волос во всех уголках ее тела. Я отпрянул и тотчас же ушел достаточно быстро, ушел, чтобы не видеть, как сплетутся эти два тела; все же до меня донеслось: - Без тебя я был бы уже далеко. Я не предвидел такого искушения. XXIX  Заранее зная, что произойдет, раздираемый любопытством, чувством сожаления и облегчения, я всю ночь размышлял и пришел к такому выводу: чтобы избежать тяжелой сцены, надо найти средство удалить Клер. У меня не было выбора, и я решил сговориться с ее тетушкой Гертрудой. Конечно, мои отношения со свояченицей почти не поддерживались, но "освежились", с тех пор как она дала мне понять, что охотно стала бы мачехой своей племянницы. Зная ее кипучую энергию, властность, требовательность, расточительность, на что жаловался ее муж, ее городские привычки, ее неспособность ходить в сапогах и нежелание понять, что бессмысленно производить то, чего с избытком имеется в магазине, я отклонил это разумное предложение, которое обеспечило бы ей дом в деревне, а меня принудило бы восемь месяцев в году проводить в городе. Так как у тетушки есть небольшое состояние, отказ от ее благодеяний, понятый как пренебрежение к ее прелестям, поверг ее в уныние... Но детей у нее нет, она всегда питала слабость по отношению к Клер, и я, после ночи размышлений, решил набрать ее номер, вытащил ее из постели, изложив ей ситуацию, и сказал, чего я ожидал от нее. - Надеюсь, - заметила она, - ты понимаешь, какую берешь на себя ответственность. Я не стал затевать спор и напоминать ей про ее ответственность при других обстоятельствах. Гертруда была не в духе, она, впрочем, всегда не в духе. В течение полугода ею пренебрегали, она не упустит случая отыграться и сделать это отменно. Я оставил ей выбор предлога, чтобы оправдать спешку. - Предлог у меня есть, - печально сказала она изменившимся голосом. Это будет даже не предлог, а серьезный мотив; Клер позвали к телефону через несколько минут после того, как она пришла домой, именно тогда, когда она вводила в тостер тартинки; Клер помрачнела тотчас же, а потом воскликнула: - Это нельзя так оставить. Если тебе страшно идти одной к врачу, я провожу тебя. Одну минутку. Она поднялась к себе, чтобы переодеться, и вернулась в платье, потребовав у меня права и ключи от машины. Мы остались вдвоем, со своими чашками в руках, друг против друга: я, отец, который разыгрывал удивление, и друг, который действительно был другом, но не из разговорчивых. Эта сдержанность вскоре превратилась в неловкость. Есть молчание истинное. Есть и другие виды молчания, когда лицо, даже спрятанное бородой, плохо скрывает смущение, желание говорить, к которому примешивается страх. Я великолепно знал, что Клер поехала к тетке, более или менее больной, тут вопроса нет. Можно было сейчас воспользоваться ее отсутствием и объявить отцу, - это было очень трудно, - что его протеже, уступая настойчивости его дочери, решил бежать с ней без надежды на возвращение и даже на открытку. Или, напротив, - и это было не лучше, - просто наплевать на нее. Возможно, я должен был бы, конечно, я должен был прийти ему на помощь, бросив несколько слов, сначала невинных, а затем все больше и больше приближающихся к сути. Но зачем? Если из двух зол не всегда надо выбирать меньшее, то тут сомнение не касалось меня. Если мой гость и не был моим врагом, если я наверняка вспоминал о нем все время с волнением, он становился очень опасным... Полно! Моя дочь! Пусть он завел с ней амуры в моем доме, имея в виду, что он, великолепный незнакомец, ни за что не отвечает, пусть! Но было все не так. Речь шла о похищении сабинянки! Я сделал свой выбор: изгнание возможного похитителя. Так что ни к чему давать ему выкладываться, а меня резать вдоль и поперек, брать на себя неблаговидную роль, поскольку мне было предложено великодушное состязание. Впрочем, я начинал беспокоиться, повторять себе: гость должен бы находиться теперь там. Клер уехала, Клер не поддержит его, если в случае отъезда он выбрал второй вариант. Клер не будет заламывать руки, вскрикивать, загораживать проход, если он выбрал самое простое. Но время идет. Если б моя дочь вернулась слишком рано... Чего он ждет, мой визави? Внимательно прислушиваясь к стуку дверцы машины, я насчитал уже шесть, каждый из которых мог бы быть добрым знаком. Седьмой показался мне слишком далеким. Мой гость вошел в залу; сидя на табурете за пианино перед партитурой с флейтой, перечеркнувшей лицо, он начал расшифровывать "Будущее вчера было прекраснее" Ги Беара - и тут раздался звонок, который заставил его скрыться в кухне, а я пошел открывать дверь. Вошедший, с хорошо знакомой розовой лысиной, очень изменился. Нижняя часть щек отвисла и, лишенная своей субстанции, собралась в складки. Он был гораздо худее, его живот время от времени опускался, и он болтался в своем жилете. - Исчез! - сказал он, похлопывая себя по животу. - Становишься совсем другим человеком. Режим такой - семьсот калорий без соли, - клянусь вам, это заслуживает внимания. Он пожимал мою руку своей влажной рукой; выпученные, ищущие глаза перебегали с предмета на предмет. - А, вот! - объявил он, очень собой довольный, протягивая мне цветную фотографию. По правде сказать, карточка ничего мне не говорила: блондин с голубыми глазками, брови сдвинуты, волосы короткие, обрамляющие лицо - открытое, а не обросшее волосами; лицо неожиданной лепки, с вздернутыми уголками губ, с раздвоенным подбородком, которые вызывали особенное удивление. - Обратите внимание на зрачки, - не унимался инспектор. - Посмотрите на нос. А особенно на ухо: двух одинаковых вы никогда не увидите. Мысленно добавьте волос... И отметьте, что, - и это неопровержимое доказательство, - мы нашли совершенно одинаковый отпечаток левого указательного пальца на одном старом ходатайстве о паспорте. Говорил он громко, так, чтобы было слышно на кухне; потом он как представитель власти прошел в гостиную и устроился в кресле, стоящем рядом с часами, и я отметил, что на них, - чтобы придать мне уверенности, конечно, было на три минуты больше, чем на моих часах (в таких случаях мой отец говорил: "Это не ускорит ничью смерть"). Выслушав нас, что логически должно делать заинтересованное лицо? Перелезть через окно, забрать свои деньжата, свои вещички и смотаться? Отказаться от всякого свидания? Запереться в пристройке? Сопротивляться, оспаривать идентификацию? Устав стоять, я тоже сел. - Его реакция вас беспокоит? - спросил инспектор Рика. - А я могу вам предсказать ее. И через секунду добавил, - ничего другого ему уже не оставалось: - Добрый день, мосье. Мой гость спокойно вошел в комнату, он улыбался, приветливо вздернув бородку. Без видимых эмоций присел на краешек стула. А инспектор нашептывал: - Мне очень не хочется разочаровывать вас, мосье, так как ваше безымянье, в чем я убежден, для вас одновременно и прибежище и реванш. Но я вам говорил: всегда найдутся люди, которые вспомнят. И я вам также говорил: когда я вернусь, это будет означать, что я знаю. Ему отвечали тоже вполголоса: - Стоило ли зря беспокоиться? Вы знаете, конечно, что мадам Салуинэ подписала акт о прекращении дела. Вы пришли слишком поздно. Как всякий совершеннолетний человек, который не является объектом ничьей жалобы, я имею право на инкогнито. Я не позволяю вам, - мосье Годьон меня простит, - ни произносить здесь моего имени, ни называть моего адреса кому бы то ни было, кто бы им ни интересовался, по причине корысти, может быть, но, конечно, не привязанности. - Я принимаю это к сведению. Странная сцена! Стрижи, празднуя свое возвращение, оглашали долгими криками пространство, кружась вокруг нашего дома. Из сарая доносилось не менее пронзительное пение стальной пилы с маленькими зубьями, кусающими твердое дерево. В гостиной мы образовали треугольник, по видимости миролюбивый, каждый из нас играл свою нелепую роль не выигрывая: первый, кто ничего не знал, кто протягивал руку; второй, чье ремесло было знать и он знал, но не мог ничего сказать; третий, кто намеревался остаться неизвестным, уже не будучи им, но кто, по моему разумению, не мог бы долго ссылаться на профессиональную тайну, предусмотренную для исчезнувшего, который обладает гражданским состоянием, а не находится в противоречии с ним. - Я принимаю к сведению, - повторил инспектор, - но вынужден доложить об этом в префектуру и в прокуратуру, которых ваш случай приводил в отчаяние и которым теперь не надо принимать никаких мер, чтобы прояснить его... Поскольку ваше гражданское состояние известно, было бы абсурдным, под тем предлогом, что вы им больше не пользуетесь, снабдить вас другим, которым, впрочем, вы тоже не воспользуетесь. Если неукоснительно соблюдать правила, отказ носить свое имя не приемлем ни для какой администрации... Учитывая то, что мне известно, я вас понимаю. Вы... Но могу ли я, хотя бы без уточнений, посвятить в это мосье Годьона? Здесь только свои, разговор - с глазу на глаз. Взгляд инспектора вопрошал юношу, а тот спрашивал себя, наблюдая в то же время за мной, я же тщательно следил за Рика. Наконец три слова были проговорены: - Без уточнений, да. Инспектор, проглотив слюну, положил нога на ногу и начал свой рассказ recto tono: {Спокойным голосом (лат.).} - Вы сын, родившийся после смерти отца, американского солдата, впрочем, признанный законным; отец ваш погиб во время несчастного случая на дороге, с женой он не успел развестись, а она жила - как? - можно догадаться, и не могла с точностью ответить, кто же был ваш настоящий отец. Она умерла совсем молодой, и вас подобрали, кажется, не очень охотно, ваши дед с бабкой, провинциальные коммерсанты, которые внушили вам отвращение к вашему происхождению. Родственники старались отдалить вас, учились вы по всяким интернатам, а каникулы проводили в лагере. Один из ваших преподавателей, который еще учительствует, описывает вас так: "Униженный, замкнутый, чувствующий себя несчастным, подвергающий себя добровольной изоляции". Не укладывается в голове, почему в девятнадцать лет, получив степень бакалавра, вы не учитесь дальше, а вербуетесь на три года в армию. В двадцать два года вы старший сержант, своим родственникам ничего о себе не сообщаете, впрочем, семья ваша о вас и не беспокоится, вы погружаетесь в гражданскую жизнь, так мало оставляя следов, что возникает вопрос, не провели ли вы несколько лет за границей. В США, например, ваше положение псевдосына позволяло вам требовать американского гражданства. Или в Канаде, откуда десять лет назад единственной подруге, которую вы знали, пришел единственный известный нам образчик вашей переписки: открытка с изображенным на ней озером в лесу и текстом, таким же коротким, как и загадочным: Уф! - и ваши инициалы... Инспектор остановился на миг, взглянул на клиента, потом бросил, не поднимая глаз: - Все точно, не правда ли? - Да. - Но это было десять лет назад. Сколько вы там пробыли? Что вы делали? Почему вернулись? Какие неприятности, какая горесть или ошибка усилили в вас желание стушеваться, заставили ничьего сына самого стать никем?.. Загадка! Вы так настойчиво молчите, что мы чуть было не отступились от вас. Так как ваша семья до сих пор не пошевелилась, вы не стали объектом розыска. Ни родные, ни друзья не узнали вас, слишком уж вы обросли волосами: на фото, опубликованном в газетах, вы были неузнаваемы. Это наследство вашего дедушки, недавно скончавшегося, вынудило нотариуса начать следствие, чтобы констатировать, в пользу вашего дяди и сонаследника, презумпцию отсутствия, которая официально по истечении десяти лет объявила бы вас скончавшимся и аннулировала бы ваши права. - Поздравляю вас, инспектор! Тон принужденный, неискренний. Я мрачно размышлял: даже если бы не дошло до таких скандальных последствий, как понять равнодушие семьи, которая отлучила одного из своих членов, - какие парадоксы отделяют нас от существ, самых дорогих для нас? Какими мы их себе представляем? Какая уверенность в них нас к ним привязывает? Что касается моего гостя, его улыбка потухла. Его лицо приобрело восковой оттенок. Когда он говорил, его губы лишь слегка приоткрывались, это было похоже на чревовещание: - Я полагаю, вы не думаете, что, забросив все пятнадцать лет назад, я теперь пойду оспаривать мою долю у этого мосье, а ваше вмешательство, доказывая, что я жив, будет иметь хотя бы то преимущество, что загородит надолго дорогу жадности. - Я ничего не думаю. Мое дело - информировать. Вы в курсе дела, и, само собой, другая сторона тоже будет в курсе. Если же не исключено, что вскоре вы опять исчезнете, то теперь это уже ваше дело. Так как вы знаете отныне, что нельзя играть роль человека без имени в цивилизованной стране, если только не стать невидимкой, то для вас не может быть другого пристанища, как необитаемый остров! Его раздражение росло, лысина побагровела. - А они сейчас не часто встречаются, мой друг! И в принципе поживиться там нечем. Сверх того, они всегда далеко, это связано с путешествиями, местами, где переходят границу и где будут иметь удовольствие спросить у вас ваши документы. Но не исключено, что вы немного лукавите, что вы где-нибудь припрятали самое необходимое. Возможно, вы отпирались, сочтя проявлением чести не говорить нам ни о чем. Видите ли, моя работа - это разыскивание по-настоящему исчезнувших людей; тех, кто сопротивлялся желанию уйти из жизни. Вы не знаете, как разнообразны их побудительные мотивы и как желают они развязки; если не принимать во внимание нескольких бродяг и нескольких самоубийц, то можно встретить множество людей, более или менее устроенных, благополучно вернувшихся к тому образу жизни, который они оставили. - Неужели возвращаются все! - воскликнул я. Покачав головой, инспектор повернулся ко мне. - Все? Нет, конечно. Правда, в последнее время дело усложнилось. Исчезнувших находят в сектах, в общинах, обосновавшихся в горах, и даже живущих по одному в пещерах. Подите поймите тут! Я шпик, я не социолог. Он не задержался, а я, боясь, что Клер придет слишком рано, не предложил ему пропустить стаканчик. Прежде чем уйти, он, как и следовало, вынул уже приготовленный документ, предназначенный "семье" и содержащий формальный отказ связать с ней судьбу "исчезнувшего". Наш неуступчивый гость не только отказался его подписать, но даже прочесть не пожелал. И бумага, - где вместе с фамилией стояло, конечно, и имя, неизвестно - французское или американское, но которого моя дочь не узнает никогда, которое она не сможет удержать в своих воспоминаниях, - была сложена вчетверо и заняла свое место в кармане. - Вы будете свидетелем, - сказал мне инспектор с порога и пожал плечами. Когда дверь за ним закрылась, я повернулся и прямо перед собой увидел моего гостя; пристально глядя на меня, он спросил: - Вы знали, что он придет? Вы поэтому отослали Клер? Он отступил на шаг и добавил: - Вы правильно сделали. Расскажите ей, что произошло здесь сегодня утром. Может быть, щадя ее, надо сказать, что я уехал приводить в порядок дела, что я потом все устрою... В общем, смотрите сами. Что это было: мужество или нахальство? И что я мог сказать, не покривив душой? Он был столь же рассудителен, сколь и эгоистичен, и хорошо знал, почему я не имел никакого желания его удерживать. Но он все брал на себя: - Я не могу возвращаться вспять, и, если б она знала причину, она сама пожелала бы, чтобы я ушел, была бы опечалена, но и так же разумна, как и вы. Ибо разве может она хотеть, чтобы мы соединились все втроем навечно? Может она предоставить мадам Пе возможность написать в "Эклерер": "Личность незнакомца из Лагрэри установлена, он остается в Лагрэри и женится на дочери своего благодетеля"? Произнося последнюю фразу, он рассмеялся этим своим хриплым смехом, который я с трудом выдерживал. Потом, кажется, он меня благодарил, а я ему как-то глупо пожелал удачи. И у него, и у меня глаза были на мокром месте, когда он оставил меня на кухне и пошел укладывать свой рюкзак. Я надеялся, что он поднимется ко мне, чтобы попрощаться, и раздумывал, какое средство передвижения он выберет; я все время бросал взгляд на часы. Но он словно растворился в воздухе. Дверца даже не звякнула. Позже мне стало известно, что, к удивлению некоторых прохожих, он просто-напросто сел в автобус, отходивший в двенадцать двадцать и прибывавший на вокзал супрефектуры; так что он мог сесть на парижский экспресс или в обратном направлении - на поезд, идущий в Нант, часом позже. Что не означает, впрочем, что он сел на тот или на другой. XXX  В течение месяца - уже месяца! - среду, субботу и воскресенье мы проводим втроем, а иногда и вдвоем. Как и прежде, мы не пользуемся ни машиной, ни лодкой, у нас нет и перекладных, мы пешком идем по деревне, а потом достигаем опушки и углубляемся в лес. В это воскресное утро прошел десятиминутный дождь: выплеснулся ливнем и перестал, как раз только чтобы освежить то, что мой дед после _весны Иисуса_ (апреля) называл _весной Марии_ (маем), - за ней еще следовала _весна апостолов_ (июнь)... короче - вторым пластом весны. Очень отличный от первого, слишком свежего, как и от третьего, часто слишком жаркого. На мой взгляд, третий - самый лучший. И вот сверху все стало покрываться листвой. А снизу все ощетинилось миллиардами травинок; трава еще просто трава, а не волны злаков, которые станут пахучими, мягко шевелящимися, - хороший корм для коров; плевел, мягкая душица, пырей, тимофеевка, лисий хвост, бородатая тирса - все это потом, после косьбы, смешается снова, превратившись в стога сена. Мы пошли самым коротким путем - дорогой Круа-От, сузившейся в этом году оттого, что ее не очистили режущей вертушкой от листьев и всякой гнили, и теперь она как коридор, белый от цветов боярышника, наступающего на упорствующий шиповник, выбросивший в конце своих ветвей первые цветы - остроконечные розочки. Отцветшие яблони по краям дороги облепили лепестками глубокий ров, где незабудки переплелись с дикими лютиками, куда сырость притягивает рогатых виноградных улиток, покрывающих слизью опавшую листву. Время от времени у оград, всегда у нас вращающихся, благодаря тяжелым камням-противовесам, я бросаю взгляд на желтые квадраты рапса, на далекую зыбь, колыхание по воле ветра пшеницы, овса, ячменя, ржи - их стебли еще короткие и различаются только оттенками в цвете: сине-зеленым или пепельным. Прямо в небо уже взмывают, словно вздернутые невидимой нитью, жаворонки, пьяные от своей песни, которую наши крестьяне переводят так: "Апостол Петр, подыми меня высоко! Апостол Петр, подыми меня высоко!" - а в июне они переводят песню иволги так: "Мне вишни, а тебе косточки!" И, само собой, ко всему гомону примешивается эхо голоса кукушки, этой птицы без роду без племени, чьим именем является только ее крик. И, разумеется, примешиваются еще и шумы от всяких мелких насекомых, почти механически хлопающих крыльями: бабочка-капустница, меловка, с черными точками на крыльях, и маленькие, голубые аргусы, летающие над маргаритками в погоне за коричневатыми самками... Ах! Цвета, смешение запахов, трели, любовные пары, хорошо, все хорошо! Мы не в ладу с этим временем года, оно только дразнит нас. - Я смажу бородавки! - говорит наш предводитель, которым оказывается Лео и который только что остановился у стебля чистотела, растущего в щели старой каменной ограды, испещренной трещинами. Лео обламывает конец стебля, - откуда тотчас же начинают сочиться капли рыжего сока, - как я его этому учил, смачивает каплями несколько мест на пальцах, которые повсюду утыканы бородавками. Их у него полно. Часто эффективное, это народное средство, однако, не помогает тем, у кого они бывают "на нервной почве" - видимо, потому, что не устранена причина болезни. Мы идем дальше. Но не рядом. Один отделен от другого расстоянием в десять метров. Теперь лес образует перед нами сплошную темную стену, предел солнечному царству на равнине. Ворона, годовалая без сомнения, - бесшумно вспархивает с пня, и чуть дальше на нее налетают три другие: заслуженная взбучка - она оказалась плохим наблюдателем и при нашем приближении не подняла тревогу. Мне известны иные особы, или уже виновные, или чувствующие себя таковыми! Тот, что мне предшествует, раздосадован трепкой, которую получил из-за своих нерасторопных сестер, сваливших на него собственную вину, но это не страшно. А та, что следует за мной, не может примириться с мыслью, что я не смог или не захотел удержать ее друга до тех пор, пока она вернется из города. Я могу без конца говорить себе, что любовь - это мне знакомо, и нелюбовь тоже: если нет пилюли против чувства, то действует закон времени... Я могу сколько угодно говорить себе, наблюдая за дочерью, что ею обычно руководит чувственность; она видна в ее раскачивающемся шаге, в ее бедрах, в трепетании крыльев носа, вдыхающего запах цветка или какого-нибудь блюда, в том, как она лижет языком марку, чтобы приклеить ее на конверт, в дрожании пальцев, слегка приплюснутых, специально сотворенных, чтобы оценить шероховатость кожи или древесной коры... я беспокоюсь, я огорчен, словно я сделал из нее вдову. - Глянь-ка! Папаша Нарцисс! - говорит она позади меня. Берет сдвинут на нос; на плече - пучок ивовых прутьев, из кармана ветхой куртки торчит горлышко бутылки с вином; действительно, нам навстречу идет добродушный старик, - он корзинщик, когда подвернется работа, например, на какой-нибудь ферме, где его кормят, где он спит на сеновале, до тех пор, пока не сплетет небольшую корзинку или пару больших корзин, чьи ручки из прутьев кизила будут как раз приходиться на сгиб в локте фермерши, собирающей яйца из гнезда несушки. Несвоевременная встреча! Это один из последних бродяг, который за лето несколько раз обходит кантон, а зимой исчезает, чтобы закопаться в домишке, который снимает, говорят, за несколько лье отсюда и куда регулярно возвращается, даже в погожие дни, и получает пенсию по старости. Несвоевременная встреча: это карикатура на высокого белокурого бродягу, о котором он заставил нас лишний раз вспомнить! Нарцисс, не приветствуя, прошел мимо, обдав нас мерзким запахом пота, немытого тела, винного перегара; я иду, думая о том, кто заставил солгать цитату: "Имя - это часто все, что остается от человека, и даже не тогда, когда он умер, но при жизни". Какую силу его безымянность придавала его присутствию, ту же силу сегодня источает его отсутствие. Жители города, едва успевшие его заметить, сожалеют о той известности, которой благодаря ему пользовалась наша глушь. Собрав общественное мнение, Адель Беррон сказала мне: - Он оставался спрятанным в вашем доме, как святые дары в дарохранительнице, но все знали, что он там. Вилоржей разочарованно проворчал при всех: - Если он нас и покинул, то по вине крючкотворов. Они никак не могли оставить его в покое! Распространившись по окрестности, эта последняя фраза послужила заглавием очередной статьи мадам Пе в "Эклерер", где она уверяет, что "личность нашего незнакомца установлена, но обнародовать свое гражданское состояние он запретил, и, чтобы снова стать незнакомцем, он отправился в другие края, искать другое уединенное жилище". Я должен был признаться в своем неведении относительно его местопребывания, выдержав натиск нового потока возбужденных репортеров. Мадам Салуинэ, из вежливости введенная в курс дела, но чувствуя себя, вероятно, обойденной, звонила мне уже четыре раза, обращаясь с одним и тем же вопросом: - Ну как, есть новости? Никаких. И моя дочь, которую я не захотел вводить в заблуждение, знает так же хорошо, как и я, что мы не увидим его, не увидим никогда. Она знает также, что никто, ни она, ни я, ни даже те, кто читал его досье, неполное, выглядевшее странным, не возьмут на себя смелости утверждать, кем был наш гость. И еще меньше, кем он стал. Но я более или менее уверен, что он не уцепился за свое ставшее известным прошлое пятнадцатилетней давности, что он продолжает свою таинственную жизнь. И я совершенно не согласен с Рика, заверившим, что наш незнакомец - обманщик. Его приключение может пойти разными путями, но все понимают, что в нем есть что-то упрямое, вызывающее. Речь идет о несерийном существе, которое перефразировало известные слова Арокура: "Уехать - это умереть чуть-чуть", в то время как: "Остаться - это умереть совсем". Речь не идет о каком-то блуждающем безумце, который во времена общедоступного туризма, ограниченный оплаченным отпуском, отказался бы в остальное время года вернуться на работу, как какая-нибудь работница или канцелярщик, и бросился в продолжительное кочевничество. Расплатиться за зло, причиненное краю, другим злом - сегодня почти банальность, но два зла больше не противоречат одно другому. Я не совсем склонен также согласиться с тем, что мосье Мийе называет это "гражданским самоубийством". Отказ от зарегистрированного существования - своеобразная отставка, вызов обществу, пусть - в какой-то мере. Но существо дела, - не так ли? - скорее в выборе жизни безыскусственной, в чувстве гордости оттого, что ты другой, принадлежишь только самому себе и природе. Скажем точнее: Зеленому храму. Но к чему мне задавать вопросы дальше? Будем деликатны к тому, что остается самого волнующего в человеке: его доле необъяснимости. Попытаемся не сожалеть, что мы не можем его "вылечить", не будем разочарованными "вкладчиками", как большинство родителей, друзей, влюбленных, учителей. Пусть он ищет, может он или не может, свой эдем, где царствует лишь гармония, у животных и у растений. Известно, что это тоже довольно жестоко. Но, конечно, менее жестоко, - и не более иллюзорно, - чем программы счастья, которые опустошают этот мир. Мы вошли в буковую рощу, деревья, те, что открыты солнцу, залиты его лучами, - с южной стороны, а с северной - погружены в тень. Более высокие деревья, питающиеся своим собственным перегноем, своими разложившимися листьями, возрождающимися затем в огромном шатре свежей листвы, чья воздушная, плотная поверхность по размеру в пять раз больше почвы, на которой они растут, от одного этажа к другому, от одного просвечивающего экрана к иному, милостиво оставляют свет другому ряду растений: желтой крапиве, ароннику, соломоновой печати и ее брату ландышу. Его уже почти весь оборвали, и, чтобы отблагодарить лес, любители покутить усеяли все кругом жирной бумагой, пустыми пакетами, обложили фекалиями, с которых поднимаются голубые мухи. - Мне бы хотелось, - шепчет Клер, появившаяся справа от меня. - ...отправиться на Болотище! - дополняет Лео, отступая к ней. Ну что ж! Дальше будет чисто, это будет действительно лес для тех, кто умеет ходить, кто использует его только для бескорыстной дружбы, объединяющей человека, единственное стоячее животное, с деревом, которое тоже стоит, но не способно явиться с визитом, которое может только принимать нас, так как в нашем распоряжении - пространство, а в его - время. Вот так! У подножия самых старых дубов, с расчерченной корой, чей предок был желудем три сотни лет тому назад, кишмя кишат маленькие красные клопы, - живут они всего три месяца. Ветви обмениваются пестрыми дятлами, дроздами, совами; растущие внизу подлесники обмениваются хорьками, не дающими покоя лесным мышкам. Не будем останавливаться, чтобы обратить внимание, привлекаемое жужжанием, на старый пень, облюбованный ульем, - сонмища черных пчел своим свистящим полетом, когда они несут свой взяток, касаются наших ушей. Повсюду что-то растет в этом беспорядке, сотканном из секретных поручений, из тесных взаимоотношений, как в очевидной неподвижности замедленной съемки, что в два дня поднимает над землей гриб, развертывает веер папоротника. Всюду движение, даже в сдержанности, что отличает лишь иногда больших животных, но вот вдруг их настигает враг, и тогда они бегут, ломая все, что есть в лесу. Клер, по просьбе Лео, дунула в специальный свисток, единственное, что забыл в пристройке тот, кто теперь блуждает под одним и тем же именем как для своих, так и для чужих: наш исчезнувший. Но его собака, приходившая сначала к нам, чтобы проверить своим чутким носом, куда исчез знакомый запах, не отвечает на наши призывы вот уже две недели. Умолчим о цели нашего визита. Ее, быть может, убил сторож. А в общем-то она не появится сегодня, как не появилась вчера. Проходим лужайки, где тянутся ряды приготовленных на дрова бревен, согласно обычаю уложенных в виде полумесяца. Проходим вязовую рощу, полностью умершую: от деревьев отделяется кора; потом невысокий кустарник и еще раз кустарник, потом чащу и еще раз чащу, потом ольховник, перемежающийся хилыми березками, которые предшествуют озерам. И вот наконец за тростниковыми зарослями, окруженными камышовой порослью, начинается Болотище. Оно такое же, но и другое. Если природа копирует себя все время, она себя беспрестанно раздает и тем самым не повторяется. Всякий другой сезон заново одевает ее, обогащает новыми видами, чья очередь наступила, и расцвечивает ее новыми красками, а они, точно распределенные в протяженности, разбрасывают там и сям случайные зерна. К тому же болото неустойчиво по содержанию и по протяженности, и в этом смысле оно противопоставляется лесу, вечно недвижимому. Не имея в виду определенной цели, мы устроились в том месте, откуда, вот уже восемь месяцев назад, мы видели незнакомца, который возник нагишом на краю острова. Мы нацеливаем на это место наши бинокли, словно они могут приблизить прошлое... Ландшафт, его ложное миролюбие, его смутные подрагивания, приглушенный звон его глубин, его затхлость, его медленные испарения хорошо гармонируют с другой застойностью: нашими воспоминаниями. Подрагивает камыш. Кувшинки, жилище ля- гушек, сворачивают свои лепестки; их стебли, прикрепленные к цветку, преломляются на свету. Скопление танцующей мошкары местами стало таким густым, что превратилось в облако. Водяные курочки кудахчут, лысухи издают пронзительные крики, а в это время переплетаются меж собой эти влажные растения, которые никогда не страдают от жажды, и нам милы все эти шумы, хриплые и пронзительные; гавканье голавлей, ловящих мух, хлюпание волн о мягкие берега, - волны, тоже мягкие, разъединяются плывущей уткой, или ее взлетом, или внезапным ударом хвоста увесистой щуки, охотящейся близко к поверхности. - Папа, ты видишь пень? - спрашивает Клер. Нет, пень, который ему служил опорой, половодье сровняло с берегами острова, а потоки этой дождливой зимы переместили, вероятно, и, может быть, даже увлекли из Малой в Большую Верзу и, от течения к течению, уволокли в Луару, а там и до моря недалеко. Ряд качающихся лютиков оказался на другом месте, так же, как и водяной орех, чтобы окружить, обвить неустойчивый плот из вязанок хвороста, на три четверти потопленный. Сама ряска, зеленый плотный ковер прошлого года, разъехалась. Порыв ветра погнал, собирая к северу, лютики, расчистил воду, и стал виден затопленный брод, ряд кругляшей, застрявших в тине, некоторых не хватает, а другие отъехали в сторону. Если б мы даже и захотели пуститься в дорогу по прямой, мы не смогли бы больше... Бульк! Карп выпрыгнул из воды и погрузился туда опять. С пустым клювом налетает зимородок, таща голубую травинку. Клер опускает бинокль, обнимает за шею Лео и, поколебавшись, другой рукой обнимает меня. - Кто скажет, что все это нам не приснилось, - шепчет она.