хо для мальчиков, но совсем не обязательно для Луизы. Я же, правда, не признаваясь в этом, думал как раз обратное; детей надо было давно записать в лагерь, а я все еще говорил "посмотрим", хотя для себя уже все давно решил. Отправить детей в лагерь означало, само собой, отправить туда и Бруно, а это вовсе не соответствовало взятой мною линии: Бруно должен был постоянно чувствовать присутствие отца. Итак, эти каникулы ничем не должны были отличаться от всех предшествующих. Недолгий отдых на берегу реки - сорок дней, которые только Мари могут показаться тоскливыми. По существу, вся прелесть Эмеронса заключается в том, что там ничего не происходит; и на этот раз, как и в прошлые годы, там тоже ничего не произошло. Почти ничего. Я не хочу поддаваться мании, свойственной мне, как, впрочем, и многим, - отыскивать какие-то поворотные моменты в жизни. Изменения, происходящие в нас, совершаются настолько медленно, что их трудно бывает уловить. Мы долго пренебрегаем предзнаменованиями. Иногда самое незначительное событие, если до конца осознать его, становится для нас "откровением". Но капля может переполнить чашу. Мне же понадобилась целая река (ирония, достойная моей слепоты). Мы на реке. Тихо, вода словно замерла, ничто не предвещает беды. Под пламенеющим небом, которое как будто растворяется в воде, медленно катится согревшаяся за день Луара, полируя отмели, где вяло ковыляют отяжелевшие к вечеру чайки. С холма за нами наблюдают Мамуля, удобно устроившаяся в кресле, и Лора с вязаньем в руках. Мы вывели плоскодонку, которой нам разрешил пользоваться папаша Корнавель, наш единственный сосед, полуфермер, полубраконьер, промышляющий в пресных водах. Согласно его наставлениям длинная леска лежит на корме, грузила - на дне лодки, крючки с насадкой - чтобы не цеплялись друг за дружку - висят вдоль борта. С силой оттолкнувшись багром, мы плывем по течению и внимательно вглядываемся в песчаное дно, стараясь отыскать там маленькие ямки, которые должны обозначать путь камбалы. Наша несколько пресыщенная нимфа Луиза, у которой одна только цель - выманить у солнца самый яркий янтарный загар, что-то щебечет, напевает себе под нос и без конца поправляет бретельки своего бюстгальтера. Мишель, наш неотразимый эфеб, который даже в плавках сохраняет свою обычную серьезность, с интересом разглядывает бакены и изрекает: - Будь со мной часы, я мог бы вычислить скорость течения. Бруно, тоже полуголый, напряженно молчит, он сосредоточенно, словно индеец-следопыт, всматривается в воду; можно подумать, от того, что он увидит там, зависит его существование. Но вот наконец следы - правда, круглые, а не треугольные. Я наклоняюсь ниже. - Это, пожалуй, усач. Мои сыновья и дочь так стремительно перемещаются на мою сторону, что тут же в полном составе мы летим вверх тормашками в воду. Я, смеясь, вынырнул первым. Мишель тоже хохочет и, даже не подумав о других, устремляется к берегу, желая показать, что он среди нас лучший пловец. Но Луизе и Бруно не до смеха. Если даже мне вода по плечо, то Луизе она доходит до подбородка. Она испуганно барахтается, ее густые волосы рассыпались по воде. Бруно и совсем не достает дна; правда, подняв подбородок и выбрасывая вперед руки, он пытается плыть, но эти лягушачьи движения мало похожи на брасс. Броситься к нему ив поддержать его было для меня делом минуты..В каких-нибудь пяти метрах отсюда уже мелко. - А Луиза? - еще не отдышавшись, спрашивает Бруно, который теперь уже может сам добраться до берега. Я устремляюсь на помощь Луизе, которой действительно приходится туго: она наглоталась воды, она отплевывается и плачет. Бедная девочка сильно побледнела, ее мучает икота, и мне приходится нести ее до самого дока, куда как ни в чем не бывало забрался наш беззаботный победитель Мишель, насмешливо спрашивающий брата: - Ну как, приплыл, бегемот? Наконец происшествие исчерпано, нам даже не пришлось спасать нашу перевернувшуюся плоскодонку, которую вместе со всеми снастями медленно относило течение. Ее подтянул к своей лодке какой-то рыбак из Парада; навстречу нам бежит с мохнатым полотенцем в руках Лора. - Эх вы, рыбаки несчастные! - кричит нам сверху Мамуля. Еще несколько десятков шагов, и, направляясь в дом, я прохожу мимо тещи. - О благородный рыцарь, - гневно . восклицает престарелая дама, - вы достойны шоколадной медали. Вы кинулись к Бруно, хотя он немного плавает, и бросили на произвол судьбы Луизу, которая не умеет даже держаться на воде. - Ну, нечего устраивать трагедии, - бросает Мишель. - Подумаешь, неожиданно для себя искупались, ведь никто же не утонул. - У него не было времени раздумывать, - вступается за меня Лора. - Он бросился к тому, кто был ближе. Да, к тому, кто был ближе. На лице Лоры написано глубочайшее уважение, она произносит эти слова, не вкладывая в них особого смысла. Я прекрасно знаю, что она сейчас обо мне думает: какой благородный человек Даниэль, он так старался, чтобы никто ни о чем не догадался, он никогда не забывает о своем долге и даже в такую минуту спасает не родного птенца, а кукушонка. Как мы иногда ошибаемся в людях, которых, нам кажется, хорошо знаем! Как мы иногда ошибаемся в самих себе! Ведь до этой минуты я думал почти так же, как она, и я ненавидел себя за это. Но, слава богу, мы не разыгрываем сейчас трагедию в духе Корнеля. В лучшем случае это пьеса Лабиша. Мишель прав: неожиданно искупаться - это еще не значит утонуть. Никто никого не спас, никому даже не угрожала настоящая опасность, все отделались легким испугом. Но в этой истории было нечто неожиданное, нечто приятное для меня: моя реакция. Все сводилось к тому, что на мосье Астена, исполнявшего в этом глупом спектакле роль Перришона, вдруг снизошло озарение. Самый близкий. Лора, ты не ошиблась, я бросился к тому, кто был мне всех ближе. Шел восьмой час. Косые лучи заходящего солнца проникали в комнату, где я переодевался. Бруно, даже как следует не обсохнув, лишь потуже завязав тесемки на плавках, снова отправился на реку. Мишель остался с бабушкой. Из соседней комнаты доносится мышиный писк: Луиза снова и снова обсуждает наше происшествие. Это смешно, но, надевая на себя сухую рубашку, я словно облачаюсь в пурпурную мантию. Теперь я все понял. Мне все стало ясно. Это уже давно должно было броситься в глаза. Я люблю Бруно не меньше других. Теперь все перевернулось: я люблю его больше. И пусть даже он не догадывается об этом, пусть не отвечает мне той же любовью - не имеет значения. Дело не в этом. И никогда не сводилось к этому. Как часто тот, кто стремится завоевать чье-нибудь сердце, старается прежде всего убедить в своем чувстве самого себя и кстати и некстати выискивает все новые и новые доказательства своей любви, в которых прежде всего нуждается он сам. Когда же исчезает необходимость доказывать свои чувства, все меняется... Натянув рубашку и трусы, я надеваю полотняные брюки, пахнущие сеном. Когда исчезает необходимость доказывать свои чувства, все меняется. Я знаю. Теперь мне позволено куда больше. Теперь я могу не бояться того, что подумает он, того, что скажут окружающие. Только теперь я могу по-настоящему взяться за его воспитание, с легким сердцем решать, что для него хорошо, что плохо, и не делать для него, как прежде, слишком много из опасения услышать упрек в том, что я делаю слишком мало. Теперь я могу уделять больше внимания Мишелю и Луизе, которые, конечно, заслуживают его. Теперь я могу подумать и о Мари: с той минуты, когда я почувствовал, что не способен пожертвовать Бруно, он перестал быть непреодолимым препятствием на моем. пути. Но меня зовут. Это голос мадам Омбур. - Даниэль, взгляните-ка на свое сокровище. Я выхожу. Мамуля показывает пальцем в сторону плотины, где над рыжей водой, словно в китайском театре теней, вырисовывается силуэт сидящего в лодке мальчика. Мое сокровище, несмотря на строгий запрет, в одиночку пустилось в плаванье и сейчас невозмутимо закидывало леску. - А, просто бахвалится, - пренебрежительно бросает Мишель. - Хочет показать, что совсем не испугался. - О, если он сейчас перевернется, ему уже так легко не отделаться, - замечает Мамуля. И не дожидаясь моего ответа, повышает голос: - Ну что ж, продолжайте в этом духе. Я отказываюсь понимать вас, милый Даниэль. Сначала вы были с ним слишком суровы, а теперь совершенно распустили его. А ведь выдержка для воспитателя так же важна, как и для сыра. - Вы меня извините, но я знаю, что делаю. К тому же я иду туда. Вести себя так в присутствии Мишеля, на которого я имел все основания сердиться, конечно, было недопустимо. Настроение у меня снова падает. И снова я ломаю голову над своими вечными проблемами, спускаясь с нашего холма. У плотины папаша Корнавель чинит вершу, рядом с ним сидит его дочка, которую Луиза прозвала "тетерей", и незнакомый мне сухонький старичок в синем плаще. И вдруг мне приходит на ум, что "тетеря" не родная дочь Корнавеля. Все знают, что, женившись на ее матери, он, не задумываясь, удочерил девчонку. Все знают, что он обожает ее, она ходит с ним повсюду, уцепившись за его огромную ручищу, и болтает всякую чушь, а он выслушивает ее с грубоватой снисходительностью, и только усы у него чуть вздрагивают. Он не испытывает никаких затруднений, колебаний. В его взгляде нет и тени горечи. Это его дочка, вот и все. Он просто любит ее, и ему не приходит в голову ставить это себе в заслугу. Вам стоило бы поучиться у него, Астен, вместо того чтобы умиляться своим благородством. И нечего было так уж гордиться своим открытием. Как бы, глядя на папашу Корнавеля, вам не пришлось еще краснеть! Вот он поднимается, держа в руке засаленный картуз. Его помощник, этот маленький старикашка, поглядывая на Луару, сплевывает табак. - Ведь что делает парень! - говорит он. - Но парень-то настоящий. И прямо вылитый отец... Катаракта на его глазу объясняет многое, вежливость дополняет остальное. Зеркала никогда не говорили мне о нашем с Бруно сходстве, хотя я упорно старался его отыскать, и вряд ли кому-нибудь удалось бы меня убедить в том, что мы с ним хоть немного похожи. Конечно, при желании сходство можно найти с кем угодно. У Бруно широкий нос, как у моего кузена Родольфа, как у Мари и у многих других. У него такие же волосы, какие были у моей матери: самые обыкновенные темно-русые волосы. И все-таки до чего напугал меня этот старик, который, открыв сейчас складной нож, так спокойно нарезает новую порцию жевательного табака. А что, если он прав! Хорошо бы выглядел отец, который потратил столько сил и времени, приложил столько стараний, чтобы в конце концов принять в свое сердце родного сына; что и говорить, он мог бы похвастаться тончайшим слухом, уловившим голос крови. - Вот он, причаливает, - говорит папаша Корнавель. Больше не видно ни Бруно, ни лодки, бесшумно скользящей под ивами. Но вот протяжный грохот падающей цепи прорезает тишину сумерек, где стремительно проносятся последние ласточки, уже уступающие место летучим мышам. Затем среди ветвей появляется фигура мальчика. Он приближался к нам прыжками, боясь поранить босые ноги об острые камни, торчащие из песка. Что-то новое появилось в нем, во всех его движениях: непривычная уверенность и непринужденность. И нужно ли мне идти к нему навстречу? Не успел я сделать и десяти шагов, как Бруно уже около меня. Ему не стоится на месте. В его фигурке еще столько детской грации, но уже чувствуется, как под кожей играют окрепшие мускулы. Он смеется и кричит мне ломающимся юношеским голосом: - Можешь, конечно, всыпать мне. Но уж очень было жалко, что пропадут черви. - Идем, уже падает роса. У меня сжимается сердце от его доверчивого взгляда. Неужели он догадался о том, что происходит во мне? Он готов мчаться дальше, но вдруг спохватывается и ждет, когда я подойду, и, вытянув шею, глядит на меня серьезными глазами. Мы молча возвращаемся домой в прохладных сумерках под шелест вязов. ГЛАВА VI  Пришло время решать. Я без конца повторял про себя эту фразу, хотя еще совсем недавно говорил: _уже слишком поздно_. Я повторял ее без всякого удовлетворения. Без особых на то причин. И впрямь пришло время решать, но что именно? Я всегда остерегался устанавливать поворотные даты в своей жизни, и все-таки я ясно различаю отдельные периоды в своем прошлом. Для меня седьмой и шестой класс (я, как преподаватель, веду счет годам по классам, в которых учился Бруно) - самое мрачное время. В шестом он остался на второй год, пятый и четвертый можно уже считать моей победой. И вот мы приближаемся к тому времени, которому суждено было стать моей "золотой порой". Однако третий класс был еще переходным периодом, неясным, неустойчивым. Именно неустойчивым. И оказался он таким по самым заурядным причинам, как это бывает во многих семьях. Даже в самых хороших семьях случается, что старшие упускают из поля зрения младших и те начинают сбиваться с пути. Старшее поколение клонится к закату, тогда как дети растут и вдруг стремительно вытягиваются вверх, подобно нежным побегам спаржи. В то время как буйно расцветала молодость, все мы, взрослые, перешагнули через какой-то свой рубеж: мадам Омбур отметила семидесятилетие, Лора - тридцатилетие, а нам с Мари исполнилось по сорок. При такой ситуации не всегда легко дать правильную оценку происходящему, а еще труднее судить обо всем задним числом. Я порой жалею, что не вел дневника; в нем события предстают в их подлинном свете, в постоянном развитии, проступающем сквозь мелочи повседневности. Но я всегда считал, что в моей жизни нет событий, достойных описания. (Окончательно отвратила меня от этого занятия найденная мной записная книжка отца, где в день моего рождения было занесено: "Уплачено 850 франков Левасеру за крышу. Обедали у Родольфа. Пирог со сливами выше всяких похвал. Луиза столько съела, что у нее даже живот разболелся". Затем следовал сделанный наспех карандашом постскриптум: "Полночь. Я ошибся. Это был Даниэль".) Впрочем, хотя я и не веду дневника, у меня другая страсть, зародившаяся еще в те годы, когда прилежным студентом я слушал лекции, да и позднее я нередко отдавался ей среди тягостного молчания, царившего в нашем доме. Полузакрыв глаза, я осторожно изо дня в день веду наблюдения, запоминаю все на будущее, делаю записи в уме, испещряю заметками свою память. Одна из моих слабостей - перечитывать, комментируя, ночи напролет этот хранящийся в моей голове дневник, вызывать в памяти одного за другим те семь человек - в том числе и себя, - которые составляют весь мой мир. Но мне не под силу дать истинную оценку происходящему, поставить, как я это называю, все точки над "и". Удовольствуемся тем, что обратимся в привычной для меня последовательности к моей семерке. Мамуля. (Начнем с нее из уважения к возрасту, если не возражаете. В первую очередь обычно хочешь разделаться с тем, чем меньше дорожишь.) Каникулы и деревенский воздух, по ее мнению, не принесли ей никакой пользы. Она вся как-то съежилась. Теперь из-под копны желтовато-белых волос на вас смотрело маленькое ссохшееся лицо с вечно сонными глазами, которое лишь отдаленно напоминало прежнюю амазонку. Однако не следовало слишком доверяться ее сонному взгляду - мадам Омбур отнюдь не отказалась от своей сокровенной мечты. Она без конца повторяла на- доевший припев: "Лора наша жемчужина, Лора наше сокровище". Время от времени ее отвисшая нижняя губа обнажала уцелевшие корешки зубов и во рту шевелился длинный, как у ящерицы, язык. Она и мне приписывала свои немощи. Говорила о моем возрасте, чтобы лишний раз подчеркнуть, как необходимо мне в конце концов устроить свою жизнь. - Вот и вам перевалило за сорок, Даниэль! Мы с вами оказались по одну сторону перевала. Вы заметили, только после сорока говорят "перевалило". А кто перевалил перевал, тот докучлив стал. Конечно, у меня за плечами семь десятков лет, но и у вас уже четыре. Теперь нас так и будут называть докучливыми, разве что мы перешагнем через девятый десяток и доживем до ста лет; тогда нас с вами все уважать станут, мы будем служить редкостным образцом живучести человеческой породы. В скудеющем уме мадам Омбур все время всплывала мысль, которую она, видимо, считала находкой: - А вы все еще холостяк, докучливый холостяк. Вот так, мой милый Даниэль. Лора. О том, что ей исполнилось тридцать, мадам Омбур не вспоминала. Правда, возраст не имел существенного значения для моей свояченицы, которая, казалось, давно переступила этот рубеж. Она почти не менялась и, верно, долго еще будет оставаться такой же. Есть разновидность хрупких старых дев, срок годности которых ограничен, как и некоторых лекарств. Есть и более устойчивая категория, вроде консервированных ягод, но и они со временем прокисают. А Лора, очевидно, относилась к типу старых дев, напоминающих варенье: ее терпеливость и кротость, подобно засахарившейся пленке, предохраняли ее от порчи. Как всегда молчаливая, вездесущая и незаметная, она не уставала заниматься всем тем, что у нас, мужчин, принято называть пустяками, отдавала этому все свои силы, находя радость в бесконечных, изнурительных хлопотах. Хрупкий муравей, упорный муравей, невольно заставляющий мечтать о легкомысленных стрекозах. А ведь она была миловидна, но ее неисправимая почтительность лишала ее всякого очарования. Единственное новшество, которое открыла мне веревка с сушившимся на ней бельем: Лора не носила больше старомодных батистовых рубашек, отделанных кружевами, и трикотажных панталон. С тех пор как Луиза высмеяла ее в моем присутствии, на веревке появилось такое же, как и у моей дочери, белое воздушное нейлоновое белье, на котором расцветали яркие пластмассовые зажимы. Во всем остальном она была убежденной противницей всего нового. Луиза. Ну уж про нее этого не скажешь. Внешне, хотя она и походила на меня (дочерям иногда удается подобный фокус, они создают улучшенный вариант), она была на редкость хороша. Правда, цвет лица у нее по-прежнему был как у целлулоидной куклы, но она усердно запудривала этого краснощекого голыша от уха до уха. Ее нравственными качествами я был куда менее доволен. Она раскачивала бедрами, оборачивалась в восторге, заметив, что за ней украдкой следует какой-нибудь юноша, плохо занималась, пропускала уроки, хотя была уже в последнем классе - классе риторики. Дома она начала дерзить и даже пыталась командовать Лорой, которой, однако, охотно уступала всю работу по хозяйству и даже стирку своего белья. Я еще мог примириться с тем, что она уже не была такой ласковой, как прежде, и понемногу отдалялась от меня, что ее все более привлекала женская дружба, столь необходимая в семнадцать лет. Но ни бабушка, ни тетка не смогли стать поверенными ее тайн. Луиза предпочитала им маленькую Лебле и других пигалиц в узких брючках, которые иногда провожали ее до самых ворот. - Ну и откопал же твой старик квартиру у черта на куличках! - восклицала одна. - Вот ты и добралась до своего дворца! - кричала другая, сидевшая на велосипеде по-мальчишески, раздвинув колени. Нажав на педаль, она увозила дальше примостившуюся на раме третью подружку. Луиза входила в дом и, тряхнув непослушными волосами, мимоходом клевала каждого из нас в щеку и тут же бросалась к проигрывателю. Мишель. Он тоже учился искусству быть дерзким. Но если Луиза в своих дерзких выходках была небрежной, непоследовательной, порывистой, а потому не теряла своего чистосердечия, Мишель продумывал каждое свое дерзкое слово, отчего оно становилось особенно язвительным. - Поступить на математический факультет! Чего ради? Чтобы стать преподавателем? У меня нет ни малейшего желания погрязнуть в этом болоте. Лучше я поступлю в Политехническую школу. Он перестал участвовать в общих детских играх. Он только "ставил опыты" в лаборатории. В лицее этот несравненный всадник лихо гарцевал впереди всего класса. Свита Луизы охотно окружала его, когда он после занятий возвращался домой. Ему льстило, что его считают красивым, сильным, умным, и он великодушно позволял всем этим девицам восхищаться собой, не скрывая, что сам он считает их дурами. Друзей у него не было. Он еще кое-как терпел около себя одного или двух соучеников, не блещущих особыми талантами, но не лишенных хитрости, которые старались выудить у него всегда безупречно правильное решение трудной задачи; он переписывался также с юношей из Лондона, придирчиво выискивая в его посланиях малейшие огрехи, прежде чем ответить ему на чистейшем оксфордском языке, исписав четыре страницы уверенным мелким почерком с высоко перечеркнутой буквой "t". Бруно. Оставался еще Бруно, который был всего на три года моложе своего брата, но рядом с ним выглядел совсем ребенком. Стараясь походить на Мишеля, он подражал его степенности и даже его браваде, пробовал говорить баском, грубил сестре, а иногда и тетке; случалось, что он осмеливался вести себя вызывающе даже со своим высокочтимым братом. Но никогда - с отцом. Не скажу, что я сумел приручить его: страх, уважение, привязанность - вот тот треугольник, в центре которого я находился. Бруно не рассчитывал на особое к себе отношение с моей стороны. Он не только не рассчитывал на него, он даже не помышлял о нем. Он все еще держался в стороне, но уже не сторонился меня, как прежде, он словно выжидал чего-то. Это чувствовалось. В моих же устах даже буква "р" в имени Бруно звучала теперь так мягко, что все окружающие говорили со мной о нем точно таким же тоном. "Ваш любимец" - твердила Мамуля. А Мари, еще недавно называвшая его "маленький упрямец", говорила теперь просто "малыш" или же "твой младший", а порой не без ехидства - "твой драгоценный Бруно". Следует отметить: этот ребенок никогда не давал мне повода гордиться собой. Общеизвестны градации, существующие в лицеях: "заслуживает похвал", "заслуживает поощрения", "занимается вполне удовлетворительно", "успехи весьма посредственны", "предупреждаем, следует обратить внимание", "заслуживает порицания". С первого же дня Мишель "заслуживал похвал", успехи Луизы были "весьма посредственны", Бруно же, чуть было не подцепив три "порицания", за которыми следует исключение, собрав целую коллекцию "предупреждений", медленно пополз вверх. Не выражая особого восторга, он перешел в категорию "заслуживающих поощрения". Как-то он даже занял третье место в классе, но я об этом узнал от Лоры, так как он не удосужился дать мне на подпись свой табель. Я осторожно упрекнул его в этом за столом в присутствии всей семьи. - В кои-то веки мог бы и раззвонить о своей удаче! - воскликнул Мишель. - У этих отметок фальшивый звон, - небрежно ответил Бруно, занятый своим винегретом. Мосье Астен. Он тоже был занят, но своими мыслями. Поскольку в последнее время пояс стал ему тесноват, он вспомнил один из любимых афоризмов своей матери: "Стал носить одежду пошире, значит, и на вещи смотри шире". Подобно своей матери, он признавал, что от него несет затхлостью и что он должен впустить в дом свежую струю. Но не так-то просто отцу изменить раз навсегда заведенный в семье порядок, чтобы детям и в голову не пришло, что прежде он ошибался, а значит, может ошибиться и еще раз. Это особенно важно, когда дети растут и с каждым сантиметром делаются смелее, с каждым днем меняются, становятся страстными спорщиками, потому что, чтобы утвердить свое _я_, им необходимо оттеснить вас. Любая уступка, даже раньше чем ее оценят как следует, кажется уже неполной и недостаточной. Приспосабливаешься все быстрее и быстрее, приспосабливаешься, словно без конца переезжаешь на новые квартиры. Каждый раз заново настраиваешь скрипки; каждый раз уточняешь, какие у кого права, что кому можно и что нельзя, кому сколько налить вина в стакан. Хорошо, ты можешь посмотреть этот фильм. Хорошо, ты можешь вернуться в девять часов. В одиннадцать. Хорошо, хорошо, хорошо. Слово "нельзя" встречается все реже, оно видоизменяется, теперь это уже просто возражение, которое способна поколебать ласковая настойчивость, - своего рода педагогический прием, рассчитанный на раскол взрослых. Мосье Астену приходилось иметь дело с тремя разными характерами, и Мамуля была права, когда ворчала: - Принимайте их такими, какие они есть. Мишеля можно убедить. Луизе надо приказывать. С Бруно надо быть ласковым. И все еще больше усложнялось оттого, что я снова терзался сомнениями. Приближалось время, когда моим детям предстояло избрать себе профессию, сделать выбор, который определил бы всю их дальнейшую жизнь. Тот, кому не удалась его собственная жизнь, не многое может посоветовать и тем более не может служить примером для подражания. Ведь он счастлив уже тем, что воспроизвел себя в своих детях, и разве скромность не должна удержать его от попытки еще раз повторить себя в них, стараясь сделать их похожими на себя? Не должен ли он оградить их от искушения - пусть даже вытекающего из самых лучших побуждений - следовать пословице: яблочко от яблони недалеко падает? Но как предохранить их от подобного соблазна, не уронив своего авторитета? Да и самые мои взгляды, какую пользу они могли принести моим детям? Я всегда считал, что родители злоупотребляют своей властью, пытаясь внушать своим детям те истины, на которые по ту сторону забора, в соседней семье смотрят как на страшнейшие заблуждения. Неверующий, как и все Астены, но воспитанный в принципах "очень суровой морали", я бы сам себе показался смешным, начни я у себя в доме проповедовать неверие. Я не видел ничего предосудительного в том, что Лора, выросшая в католической семье, в которой соблюдались религиозные обряды, раз в неделю, вспомнив об убеждениях, доставшихся ей в наследство, ходила к мессе и иногда брала с собой Луизу. Я не требовал от мальчиков, но и не запрещал им бывать вместе с теткой в церкви. Для меня религия - это прежде всего какая-то духовная пища. Все определяется тем, где человек родился, какой пищей питался, к ней он привыкает и уже не хочет ничего другого; тут играет роль и сыновняя почтительность, и тяга к чему-то торжественному, и потребность в простых и ясных ответах, и желание застраховать себя на будущее - остальное призвана довершить апологетика христианства. В глубине души я был даже доволен, что сыновья не выполняли церковных обрядов, а значит, не получали того воспитания, которое я сам считал неправильным; и все-таки я колебался, я не был уверен в своей правоте. Рука пианиста разрабатывается с шести лет. Точно так же воспитание - это лишь длительная тренировка, во время которой нельзя принимать в расчет согласие ученика. Уже одним тем, что я не вмешивался в духовную жизнь своих детей, не ограничивал ли я пути их познания, не обеднял ли мир их чувств своим попустительством, навязывая тем самым свои собственные взгляды? Вот основной принцип, которого я придерживался во всех случаях жизни. На всякого рода вопросы, с которыми ко мне то и дело обращались, я отвечал по преимуществу цитатами: такой-то говорит то-то, а такой-то - то-то. Конечно, у меня есть свои взгляды и я их отнюдь не стыжусь, даже наоборот, я очень дорожу ими, но я никого не собираюсь ловить на эти крючки. Я не люблю навязывать другим свое мнение: мне присуща сдержанность, к которой призывают с высоты своих кафедр университетские профессора, когда дают темы для сочинений: "Не увлекайтесь, господа. Никаких собственных толкований. Помните, что до вас этот вопрос был уже изучен самыми большими авторитетами. Прошу вас строго придерживаться сравнительного метода при интерпретации авторов". Я старался следовать этой тактике в Вильмомбле. Но дома дети требовали от меня объяснений, а не сравнений. Кончалось тем, что они недовольно спрашивали: "Ну а ты-то сам что об этом думаешь?" Тогда я не слишком уверенно высказывал свою точку зрения. Потом вдруг резко обрывал мосье Астена: "А что вы сами об этом думаете?" Они удивленно умолкали, словно удостоились незаслуженной чести. Даже Мишель. А я думал в полном отчаянии: "Надо кончать наконец с этим стилем. Забить голову всякими сведениями - еще не значит развить ум". Важное решение, но ничтожные результаты. Менять стиль я начал с мебели. Сменил обстановку в гостиной, потом в спальнях, кроме моей. Луиза выбрала себе ультрасовременный гарнитур, мальчики - мебель из светлого дуба. Наконец я купил малолитражный автомобиль, к чему Мишель отнесся весьма критически, явно жалея, что я не выбрал хотя бы "симку" - тогда бы мы могли свободно разместиться в ней всей семьей. Наконец, _Мари_. Я завершаю свои описания ею, словно речь идет о вклеенной иллюстрации. Ведь она именно эту роль исполняла в моей жизни: она внешне со всеми была мила, но свое внутреннее тепло берегла для одного меня. Она всегда ждала меня, сдержанная, усталая, приветливая. Она слушала мои разговоры, позволяла мне убеждать себя, что теперь все пошло на лад, что уже совсем скоро, через полгода, через три месяца, а может быть, даже сразу после экзаменов (надо же им дать спокойно кончить), я смогу объявить всем о своем решении. Если она была в хорошем настроении, то негромко спрашивала: "Ты все-таки надеешься?" Если же в плохом, бросала короткое: "Вот как!" На самом же деле все оставалось по-прежнему. Только раз, во время одной из тех прогулок-бесед, в которые я пытался вовлечь своих детей (правда, обычно сопровождал меня один Бруно), я, прохаживаясь по набережной Марны, намекнул, что подумываю снова жениться. - Твоя бабушка хотела бы, чтобы я женился на Лоре. У твоей тети масса достоинств, она и так уже ведет все наше хозяйство. Но я не скрою от тебя, что когда-то собирался жениться на мадемуазель Жермен и сейчас снова подумываю об этом. - Знаю, - ответил мне Бруно, задержав дыхание. Потом добавил небрежно: - Ну, если ты так долго этого хочешь, то, наверное, не хочешь по-настоящему. Я замолчал. - Твой драгоценный Бруно, возможно, и прав, - сказала мне Мари, когда я передал ей, несколько видоизменив, содержание нашей беседы. Мои посещения, правда, становились все чаще, мне казалось, что этого было достаточно, и я всякий раз поздравлял себя с успехом, притворяясь, будто не понимаю, что тот, кто слишком долго живет надеждами, по существу давно покорился судьбе и что вечные ожидания - излюбленная отговорка тех, кто так никогда и не отважится на решительный шаг, если только не случится чуда. ГЛАВА VII  Вместо чудес иногда просто случаются неожиданности. Было 31 марта или уже 1 апреля. Мои часы, на которые я наконец взглянул, показывали без двух двенадцать, будильник на этажерке - три минуты первого. Мосье Астен каждое утро проверяет время по радио, и все же сегодня было вполне естественно, что опаздывали именно его часы. Мне вообще казалось, что я опоздал на целых восемнадцать лет. Ставни на окнах не закрыты, и весенний ночной ливень стучит в стекла. Мари сидит на кровати: незнакомая мне прежде Мари, не имеющая ничего общего с моей уважаемой коллегой в скромной шляпке, с неразлучным портфелем в руках; сейчас передо мной сидит беззащитно-трогательная женщина, ее волосы растрепались, на лице нет и следа косметики, ее плечи, неожиданно для меня оказавшиеся такими женственными, перечеркивают узенькие бретельки розовой комбинации, отделанной кружевной, цвета чайной розы кокеткой, через которую просвечивает ее грудь; на ноги она натянула простыню. - Во сне я или наяву? - говорит Мари. - Теперь мы, кажется, наконец проснулись, - отвечает мосье Астен, который одевается, отвернувшись от Мари. Мари потягивается для вида. Я понимаю, что, так же как и меня, ее переполняют сейчас самые противоречивые чувства: изумление и радость, тревога и стыд; к удовлетворенной чувственности примешивалось и нечто унизительное, отчего после всего, что произошло, оставался сладковато-соленый привкус во рту. В этот момент ее смущает даже не то, что она сидит передо мной полуобнаженная. Прежде всего она старается придать лицу самое естественное, непринужденное выражение. Скажем прямо, положение ее не из легких. Встав с ложа любви, она не смеет разрешить себе ни томного взгляда, ни жеманной позы: Мари еще может чувствовать себя согрешившей, но ее сорокалетняя невинность не может допустить никакой бестактности. Но и излишнее спокойствие здесь тоже было бы неуместным, в нем можно было бы усмотреть корыстный расчет и холодность, и оно свело бы нашу прекрасную опрометчивость к простому отклонению от раз навсегда установившихся отношений. - Господи, до чего же мы глупы! - снова говорит Мари. - До чего же мы _были_ глупы, - поправляет ее мосье Астен. Мосье Астен, но не я. Я и в самом деле мог бы уже давным-давно сделать Мари своей любовницей; во всяком случае, когда мы снова с ней встретились - ведь в ту пору я был уже вдов, - и даже гораздо раньше, когда еще была жива моя мать (это могло бы принудить ее согласиться на наш брак). Но совсем не в этой роли хотел я видеть Мари. И то, что легко оправдала бы наша молодость, в зрелом возрасте не могло служить оправданием. Новоиспеченный любовник - всего лишь старый вздыхатель, который наконец заставил себя решиться. Мари между тем продолжала: - Как только ты пришел, я сразу подумала: он какой-то странный сегодня, не такой, как всегда. И почему-то не выкладывает мне своих историй. Неужели на этот раз он пришел просто ради меня? Ты что-то все мялся, а потом вдруг... В движении, которое она сделала, смущенно закрывая лицо рукой, обнажив при этом темную впадину подмышки, было что-то кокетливое. Но голос, который словно выталкивал слова сквозь сжатые губы, звучал очень искренне. - Это так на нас непохоже. Но ты захотел, чтобы у тебя был какой-нибудь довод, и я согласилась на это. Ты должен знать, что я именно согласилась на это. С меня довольно, Даниэль. Довольно. Я ничего тебе не говорила, чтобы не оказывать на тебя давления, но в конце учебного года я попросила бы о переводе и уехала бы на другой конец Франции, лишь бы только не видеть тебя. И потом совсем тихо она добавила: - Вянут голубые цветы надежды, остается один чертополох. Сентиментальные старые девы, как я, словно колючками ощетинились принципами. Ты знаешь, что мои принципы сейчас страдают, больше того, они вопиют. И все же так лучше. Ведь глупо, почти противоестественно, когда одинокого мужчину искушают две женщины, а он упорствует, не смея коснуться ни той, ни другой. Нет, Мари, нет, я всегда был с тобой, я всегда был твой и ничей другой. Не охладела, не заржавела старая любовь, и никакой иной любви мне не надо. Что бы ни говорили, а мужчина, причем отнюдь не лишенный темперамента, может так же, как и женщина, вести целомудренный образ жизни (правда, женщины в это не очень верят, слишком долго сами мужчины внушали им обратное). В нашем обществе, которое прославляет вино и с недоверием относится к алькову, легче сохранить целомудрие, чем трезвость. Мне не нравится это сопоставление. Не считая двух-трех случаев (к сожалению или к счастью, грех слишком дорого стоит: десять тысяч франков за час, тогда как я получаю всего восемьсот за частный урок), все это время мне удавалось владеть своими чувствами; это одна из моих немногочисленных добродетелей. Сегодня эта добродетель тоже страдает, она тоже вопиет. - Даниэль, - проговорила Мари с тревогой, - ты снова недоволен собой или тебя опять что-то пугает? Что-нибудь случилось? - Нет, любимая! - протестую я довольно вяло. Но слово "любимая" улаживает все; я не бросаюсь этим словом, я ни разу не произнес его с тех пор, как меня мобилизовали в армию. Продолжая одеваться, я оборачиваюсь к ней и улыбаюсь. Я не могу испортить этой минуты, не могу обмануть ее полную самоотречения доверчивость, не могу предать эти зеленые глаза. Но я действительно недоволен собой. "Мы вовсе не такие уж ревностные поборники морали, - говорила моя мать, - но у нас есть свои строгие принципы, и, хотя мы не кичимся ими, они нам очень дороги". Мои строгие принципы пошатнулись. Но я сердился на себя не за то, что произошло, а за то, что меня на это толкнуло. Все произошло так быстро и так глупо. В субботу вечером, застав своего ученика в постели - у мальчика оказалась ветрянка, - я возвращался домой по набережной Прево, жалея о потерянном уроке. Зимой в таких случаях я стремлюсь поскорее возвратиться домой, летом - люблю побродить по улицам. Я смотрю на рыбаков, которые тешат себя надеждой поймать сказочно огромную щуку, весом в пять килограммов, и могут целыми днями сидеть с удочками; лески их переплетаются, цепляясь за коряги, и они распутывают их, вытащив на траву. Я приглядываюсь к влюбленным парочкам: они стоят, сидят, чуть ли не лежат, прячась от посторонних глаз за деревья, кусты или просто за полнейшее равнодушие к прохожим. Они наводнили весь берег, ничего не поделаешь - конец марта. Как раз в ту минуту, когда я подумал: "Уже сейчас у нас в классах по тридцать человек, если так будет продолжаться, нашим будущим коллегам обеспечено по пятьдесят", - красный свитер обжег мне глаза. Нет никаких сомнений, это свитер Луизы, и в нем моя собственная дочь. Моя собственная дочь, получившая разрешение пойти в кино. Сейчас ее вел, обняв за плечи, парень в синих джинсах, имеющий отдаленное сходство с кузеном Мари Лебле, той самой Мари, с которой Луиза собиралась смотреть фильм. Моим первым движением было неслышно подойти поближе на своих каучуковых подошвах, чтобы окончательно удостовериться и остановить их. Но в этот момент две головы так трогательно-неловко потянулись друг к другу, что со стороны казалось: их носы просто плохо намагничены. Они, вероятно, даже не поцеловались, хотя кто знает. Гнев мой сразу же остыл. Лучше я отчитаю ее после, сейчас у меня не хватит мужества подойти к ним, вспугнуть этих птенцов, на всю жизнь омрачить память о первом свидании грубым вмешательством родительского правосудия. Я, родной отец этой девочки, не хотел выслеживать ее. Когда, резко повернув, я быстро зашагал назад, какая-то веточка хрустнула у меня под ногой. Я услышал, как Луиза тихо охнула, а юношеский голос глухо произнес: "Как по-твоему, твой предок заметил нас?" Я ускорил шаг, я почти бежал. Крикнуть: "Остановитесь..." Но зачем, для чего и кому? Времени? Этим юнцам, которые одним махом причислили меня к поколению своих предков, лишили меня законного места и той роли, которую я еще мог и должен был играть в жизни? Уже настала пора целовать мою дочь, а Мари все еще ждет! И я бросился догонять уходящее время. Я добежал почти до самого Вильмомбля, задержавшись только на минуту, чтобы позвонить по телефону. Лора была у матери. К телефону подошел Бруно. - Передай тете, чтоб она не ждала меня к ужину, я вернусь домой, вероятно, очень поздно. - Но ночевать ты все-таки придешь? - насмешливо спросил он. - У меня собрание. И я вошел к Мари. Теперь мне предстояло поставить в известность детей. Поставить в известность о своем решении, которое стало для меня неизбежностью (самое подходящее для меня слово). Мои желания превратились в обязательства. И Мари это хорошо понимала. Она уже влезла в какую-то огромную ночную рубашку с продернутой у ворота лентой, которая завязывалась в пышный бант, от чего она казалась похожей на девочку-переростка. Она догадывается, о чем я думаю, и опережает меня. - Само собой разумеется, Даниэль, - говорит она серьезно, - ты по-прежнему свободен. Ты не должен чувствовать себя обязанным по отношению ко мне. Девицу в сорок лет уже нельзя скомпрометировать. - И потом добавила лукаво (ей это совсем не шло): - Теперь ты уже сделал выбор. - Но, взглянув на будильник, снова стала серьезной. - Договоримся так: я даю тебе срок полгода. Ты понимаешь, Даниэль, если я не стану твоей женой, я не соглашусь быть и твоей любовницей... Уже час ночи! Тебе, наверное, лучше идти. Я охотно оставила бы тебя ночевать. Но мы не можем не считаться с твоими. Довод, о котором я только что тебе говорила, для них не имеет никакого значения. Даже наоборот... - Как знаешь... Слова не шли у меня с языка. В душе я возлагал некоторые надежды на свое позднее возвращение домой - оно действительно с каждой минутой становилось все красноречивее; и потом, мне было жаль нашей первой ночи, даже она не могла принадлежать нам полностью, отчего к воспоминаниям о ней всегда будет примешиваться горечь. Сидя на краю кровати, я смотрю на Мари, на мою желанную спутницу, которую я превратил теперь в свою сообщницу. Она тоже смотрит на меня. Ее морщинки лучиками расходятся вокруг глаз, ее чуткие, словно антенна, брови слегка приподнимаются. Она здесь, рядом со мной, такая нежная и в то же время такая решительная, такая разумная в своей любви, она не вносит в нее никакой слащавости; она все знает обо мне, она любит и принимает меня таким, какой я есть, получая в обмен на хромую ногу мою хромающую волю; и я вспоминаю свою мать, в моей голове не укладывается мысль, как она не поняла в то время, что именно эта женщина заменила бы ее лучше всякой другой. - Доброй ночи, Мари. - Доброй ночи, Даниэль. Трудно было бы вести себя более наивно, да еще в такой день. Поцелуй. Мари произносит очень быстро: - Делай так, как считаешь лучше. Я доверяю тебе. Когда человек говорит другому, что доверяет ему, он обязывает не обмануть его доверия. Снова поцелуй - в уголок глаза. Старый ребенок, от которого, может быть, впервые в жизни ждали ослушания, уходит. Сорок восемь ступенек вниз. На улице я оборачиваюсь, поднимаю голову, нахожу на третьем этаже окно, из которого через занавеску чуть пробивается желтый свет ночника. Мне кажется, что занавеска слегка шевельнулась. Итак, надо возвращаться домой. Надо даже ехать на такси по двойному тарифу, ведь ни электричка, ни автобусы уже не ходят - как это мне не пришло в голову! На стоянке у вокзала - и то мне еще повезло - стоял допотопный автомобиль, я окликнул шофера, он тут же проснулся. - Подкиньте меня до моста Гурнэ. Если я доеду до самого дома, Мамуля - она спит очень чутко - тут же засечет время. Я пройду пешком по набережной, той же дорогой, что шел вчера вечером. Под сводами моста шумит Марна, в ней отражаются сверкающие фонари, их круглые, как яйца, тени словно варятся в кипящей черной воде. Дальше слабо вырисовываются окутанные мраком крыши домов, ограды, деревья, кое-где светят электрические лампочки, половина их перебита из рогаток мальчишками-подмастерьями, с которыми еще недавно дружил Бруно. Бруно! Он, должно быть, давно уже спит, смежив веки, крепко сжав губы. Спит и Мишель, вытянувшись во весь рост в кровати, дисциплинированный даже во сне. Спит и моя беглянка Луиза, ее тонкие волосы рассыпались по подушке и щекочут ей нос. Да, все трое спокойно спят. И как после стольких лет ожидания я вдруг преподнесу им: "Все, решено, женюсь на Мари, дети мои". Немыслимо. При них сто раз говорили об этом намеками. Но именно потому, что об этом столько говорилось, возможное перестало казаться возможным; оно стало невероятным. "Если ты так долго этого хочешь, ты, наверное, не хочешь по-настоящему". Бруно ошибался или хотел ошибаться. Дело в том, что я всегда боялся, как бы в моей душе не вспыхнула борьба между "моими привязанностями". Если бы я попытался уравновесить их, я бы никогда с этим не кончил. Оставалось примирить их, но на это было слишком мало шансов. ГЛАВА VIII  За неожиданностью последовал кризис: это было неизбежно. Какой толк в том, что ты дошел до стены, если не знаешь, как через нее перелезть? К тому же вблизи ты видишь, что вся она ощетинилась битым стеклом. Проработав двадцать лет преподавателем, я научился вести уроки, находить четкие определения, изрекать неопровержимые истины. Но стоит мне сойти с кафедры, как я теряю всякую уверенность и не умею поддержать разговор на самые обыкновенные житейские темы, и уж тем более я чувствую себя совершенно беспомощным в сложных ситуациях. Неделя была тяжелой. В воскресенье утром, за завтраком, я увидел перед собой три довольных, спокойных лица, они беззаботно улыбались мне, и я тут же подумал, что должен буду сейчас погасить их улыбки. Только улыбка Луизы показалась мне немного натянутой. Меня ни о чем не спросили; не поинтересовались даже, на каком собрании я был, но почтенный папаша не увидел в этом знаков особого почтения: есть люди, которые действительно выше всяких подозрений, но есть и другие - и их гораздо больше, - которые только слывут таковыми, а на самом деле они _ниже_ всяких подозрений, они даже не заслуживают их. Лишь Луиза, чтобы скрыть свое беспокойство, сказала: - А я даже не слышала вчера, как ты вернулся. Я ответил: - Какой фильм ты смотрела? Пробормотав какое-то название, она уткнулась носом в чашку с кофе. Мой полный снисходительности взгляд скользнул по фигурке этой маленькой женщины, задержался на ее груди, вырисовывающейся из-под свитера, и обтянутых брюками бедрах. После сегодняшней ночи я уже не чувствовал в себе мужества, да и едва ли считал себя вправе упрекнуть ее в чем-либо. И все-таки я обязан был поговорить с ней. Я подождал час, другой. Лора была в церкви, мальчики в своей комнате, я заглянул к дочери. Луиза как раз переодевалась, готовясь к неизбежному воскресному обеду у бабушки - непримиримого врага женских брюк. - Я должен тебе сказать два слова, - начал я прямо. - Кто этот мальчик, с которым ты гуляла вчера по набережной Марны? - Этот мальчик... - повторила Луиза, не решаясь отрицать, но и нисколько не смутившись. Она следила за мной уголком глаз, хитрюга, стараясь понять, действительно ли я очень сержусь, она поправляла платье, делая вид, что пробует, хорошо ли закрывается молния, которая тихонько пощелкивала, как будто Луиза своими накрашенными ногтями давила блох. "Вылитая мать", - подумал я вдруг раздраженно и в то же время растроганно и продолжал: - Я увидел тебя случайно. И не захотел устраивать сцены на улице. Не собираюсь устраивать ее и сейчас. Но ты должна мне объяснить... Что, собственно говоря, объяснить? Не то ли, что в семнадцать лет кокетливые девушки стараются доказать себе, что им действительно исполнилось семнадцать? - Мы ничего плохого не делали, - жалобно протянула Луиза. С чего, по ее мнению, начиналось плохое? С чрезмерного увлечения косметикой, с поцелуев и объятий, при первом или последнем оскорблении? Ее, наверное, еще даже не целовали, только слегка опалили жарким дыханием да разожгли взглядами. Прошли уже времена Мамули с их суровой моралью, дающей столь же суровые рецепты: "Или все, или ничего. Девственностью не торгуют в розницу". Вполне возможно, что Луиза, как и все ее сверстники, которых наше поколение так строго судит и за которых мы все-таки в ответе, допускала мысль о торговле в розницу. Я пробурчал: - Кто же он? - Андре Руи, из нашего лицея. Он в том же классе, что и Мишель. - Тогда незачем прятаться. Я тебе не запрещаю дружить с мальчиками. Но я не хочу, чтобы вы встречались тайком. Луиза подняла голову, явно в восторге оттого, что легко отделалась, а ее современный отец, который так Хорошо понимал своих детей, отец, который умел вовремя пойти на некоторые уступки, чтобы спасти остальное, покраснев от смущения, спустился по лестнице. По правде говоря, сейчас не стоило восстанавливать против себя свою дочь. Я чуть было даже не сказал ей: "Да, кстати, я хотел еще сообщить тебе, что собираюсь жениться на мадемуазель Жермен", - я чуть было не потребовал от нее снисходительности в обмен на свою снисходительность. Современный отец! Я очень гордился этим, но, хотя я отказался от всяких табу, я в то же время сохранял чрезмерную стыдливость добропорядочных прихожан, наших дедов, и дрожал при одной мысли, что мне придется заговорить и открыть своим детям глаза на те вещи, которые извечно вызывают у подростков страх, смешанный с любопытством. Только полная искренность между старшими и младшими в семье может помочь правильному половому воспитанию детей. Предполагалось, что Лора, при всей своей неопытности, все же подготовила Луизу к тому, что у нее должны были начаться регулы; не знаю, когда именно это произошло, так как сам я не спросил, а мне не сочли нужным сказать об этом. Мишелю я дал прочесть "Что должен знать молодой человек", когда ему исполнилось пятнадцать лет. Он засунул книгу между двумя словарями, и я надеялся, что Бруно отыскал ее там. Вот и все. В остальном я полагался на их невинность, - святой Иосиф, раздающий лилии, отец, решивший позабыть, что его сыновья тоже становятся мужчинами, наивно вообразивший, что его дети сделаны из мрамора и плоть их еще молчит. В ожидании, когда все соберутся в гостиной, я снова и снова с досадой возвращался к этим вопросам еще и потому, что ночь, проведенная у Мари, заставила меня многое увидеть в новом свете, У Луизы был слегка виноватый вид, и она ласкалась ко мне, словно кошечка, стащившая кусок мяса. Мы перешли улицу, нас ждала Мамуля, сегодня она была не такая, как всегда, она словно потеряла все свои шипы. Лора казалась почти веселой, Мишель был приветлив, Бруно оживленно болтал. Ну прямо как нарочно! Настоящий заговор, который я и сам поддержал, стараясь быть ко всем бесконечно внимательным, мило улыбаясь с лицемерием зубного врача, собирающегося вырвать вам зуб. Наступил вечер, но и он не принес ничего нового, затем ночь, понедельник; опять лицей, опять шляпка и портфель Мари, ожидавшей меня у входа. - Ну как? - спросила она меня. - Все обошлось? Я поцеловал ее на глазах у трех учеников, которые с туго набитыми ранцами тащились на занятия. Не слишком большая компенсация: мне было куда легче проявлять свои чувства в Вильмомбле, чем в Шелле. Потом я признался: - Мне не хотелось портить им воскресенье. - Ты предпочел испортить его мне. На всех не угодишь, - сказала Мари, явно задетая. В тот же вечер я попытался очертя голову броситься в воду. За ужином (я всегда стараюсь использовать семейные вечери, я даже злоупотребляю ими, хочешь не хочешь, вся семья в сборе, с вилкой в руках чувствуешь себя увереннее, а чтобы заполнить томительные паузы - жуешь...), за ужином я объявил, стараясь подчеркнуть значительность своих слов. - Кстати, я должен сообщить вам нечто важное... "Кстати" - наречие, к которому всегда прибегают застенчивые люди, чтобы сообщить отнюдь некстати какую-нибудь неприятную новость. Четыре пары ушей, привыкшие к этому, переводят: "Внимание, сейчас я вам скажу что-то неприятное". Четыре пары глаз впиваются в меня. Мне трудно вынести взгляд холодных серых глаз Бруно, в которых, когда он возбужден, вспыхивают блестящие искорки. Я не могу продолжать и выпаливаю первое, что мне приходит в голову: - В этом году вместо нашего неизменного Анетца, хотя, заметьте, лично я его очень люблю, мы, возможно, поедем на море. - Что за мысль! - удивляется Лора. - Это обойдется, по крайней мере, в сто тысяч франков. - Ну что ты, душечка, - отвечает ей Луиза. - А мне бы так хотелось поехать в Ле-Пулиган. Мяч пролетел мимо ворот. Прошли вторник, среда. Я всячески избегал Мари, приходил в лицей с опозданием на пять минут и уходил на пять минут раньше. Я мечтал, чтобы в это дело вмешался кто-то третий; но, кроме моего кузена Родольфа, к посредничеству которого я не отваживался прибегнуть, я не знал никого, кто вместо меня решился бы вступить в переговоры с моей тещей. У меня возникали самые нелепые, самые бесчестные планы. Например, спровоцировать столь необходимое мне объяснение могло бы анонимное письмо: "Мадам, ваш зять собирается жениться. Защитите свою дочь". Разговор, возможно, и состоялся бы, но мадам Омбур могла также просто сжечь письмо. Лучше было прямо поговорить с ней. Собрав все свое мужество, я решился наконец в четверг утром переступить порог ее дома. И, поскольку я никогда не навещал ее один, вполне понятно, что моя теща сразу же пришла в боевую готовность и втайне наслаждалась, ловко отражая все мои попытки повернуть беседу в нужном мне направлении. Прошел час, мы все еще болтали о пустяках, у меня во рту уже пересохло, а моя теща трещала без умолку. Наконец она сжалилась надо мной и вопреки всем ожиданиям протянула мне руку помощи. - Хватит с нас холодной закуски, перейдем к жаркому. У вас кость застряла в горле, друг мой. Я же вижу. Откашляйтесь и выкладывайте, что у вас там случилось. Я откашлялся, Мамуля в ответ хихикнула и предложила мне мятную конфету. Но слово было сказано. - Вы не раз советовали мне жениться. - Я? - спросила мадам Омбур невинным голосом. Приоткрыв рот, она обдумывала подходящий ответ. Но, видимо, испугавшись, что я могу сказать что-то непоправимое, она изменила золотому правилу: семь раз отмерь, один раз отрежь. Она живо прикинулась чистосердечной. - Я действительно вас очень люблю и охотно выдала бы за вас свою Лорочку. - Помолчав какую-то долю секунды, она продолжала: - Вероятно, вы пришли мне сказать, что это невозможно, а потому вы не можете больше пользоваться ее услугами. Я кивнул головой. Она тоже понимающе кивнула головой, сама доброта, само участие. Но не тут-то было, она продолжала вкрадчиво: - Нет, нет, пусть она по-прежнему остается у вас. Пусть вас не мучают ложные угрызения совести. Она все поняла. У нее есть Мишель, Луиза, Бруно, это не так уж мало. Может быть, она в свое время могла бы выбрать и лучшую участь, но сейчас, во всяком случае, такая жизнь ее устраивает, и любовь детей у нее не отнять. Я знаю вас, Даниэль, вы хороший отец. Мне известно, что вы одно время подумывали жениться на своей сослуживице, этой калеке, мадемуазель Жермен, которую когда-то отвергла ваша мать. Мне известно также, почему вы отказались от этой мысли: нельзя лишать детей матери, пусть даже приемной. Эти слова пригвоздили меня к месту. Мне оставалось только поздравить ее с таким ловким ходом. Но на всякий случай Мамуля перевела разговор на другую тему. - Не ломайте себе голову, есть куда более серьезные вопросы. Раз уж вы здесь, поговорим о Луизе. Мне не по душе, что ее каждый день провожают домой сопливые обожатели. Может быть, я напрасно тревожусь, но иногда такие ласковые лисоньки вырастают в опасных обольстительниц. С ними никогда не угадаешь. Вчера она еще сама играла в куклы, а завтра, смотришь, принесет вам живую куклу. Я ушел от нее совершенно обескураженный и тут же принял единственно возможное для себя решение: отправиться в Вильмомбль и признаться Мари, которая уже три дня напрасно ждала моего прихода, в своем полном бессилии что-либо сделать. Она не стала меня упрекать за долгое отсутствие, но и не пощадила меня. - Бдительная Мамуля, молчаливая Лора, полный гордыни Мишель, слишком хорошенькая Луиза и всегда недоверчивый Бруно, - воскликнула она, - держатся заодно. Они, как листья капусты, тесно прижались друг к другу. Ты оберегаешь этот кочан капусты, а я та страшная коза, которая может его съесть, и меня ты оберегаешь куда меньше. Меня просто с ума сводит мысль, что ты до такой степени раб своей семьи. Я тоже люблю своих родных, но я не стала бы из-за них портить себе жизнь. Меня охватило раздражение. Мне хотелось крикнуть ей: "Тебе-то легко говорить. У тебя только одна семья, данная тебе судьбой. Против этой семьи в крайнем случае можно взбунтоваться, ведь при рождении человек не связывает себя никакими обязательствами. Другое дело - семья, которую создал ты сам! У тебя перед ней такие же обязательства, что и у господа бога (если только он существует) перед нами, поскольку он нас сотворил". Но эти слова, как и многие другие, так и не были произнесены. Я лишь попытался защититься. - Постарайся меня понять! Многого ли мы с тобой добьемся, если перевернем все вверх дном. Я вижу лишь один выход - постепенно приучить их к твоему присутствию. Приезжай к нам, например, по четвергам. Потом станешь бывать два или три раза в неделю. - Я и сама уже подумывала об этом, - ответила Мари, - но мне не хотелось навязываться. Она сразу успокоилась (как мало ей надо было, чтобы приободриться), и я провел у нее весь день. Когда я вернулся, испытывая облегчение при мысли, что у меня впереди целая неделя передышки и что у нас с Мари за это время не будет горьких объяснений, стол уже был накрыт. Меня терпеливо ждали. Лора, прямая, как статуя, стояла в облюбованном ею темном углу гостиной и, не желая терять ни минуты, хотя уже потеряла столько лет в моем доме, вязала, вязала, быстро двигая пальцами. Она улыбнулась мне. Луиза чмокнула меня в обе щеки. В воздухе царила атмосфера дружелюбия. Я перехватил лишь быстрый взгляд Бруно, брошенный на часы. Первый визит Мари прошел благополучно. Уже много месяцев она не появлялась в нашем доме, и ее отсутствие, вероятно, было истолковано как отказ от всех посягательств. Ее приход мог бы даже служить подтверждением этого. "Мы и думать позабыли о былых своих планах, и предосторожности нам уже ни к чему... Будем теперь друзьями". Лора превзошла себя: она была сама любезность, да и утка удалась ей на славу. Мамуля, как всегда, осталась у себя в своем кресле, Мишель держался равнодушно, Луиза кокетничала, а мы с Мари были только несколько сдержаннее обычного и взвешивали каждое слово. И опять один Бруно показался мне настороженным. Он почти не слушал наших разговоров, но ловил каждый мой взгляд. "Как он привязан к Лоре! Любовь делает его проницательнее других", - подумал я даже с некоторой завистью. Мари была почти удивлена. - Твои звери не такие уж кровожадные, - прошептала она мне, прощаясь. Второй визит, последовавший слишком быстро за первым, чтобы счесть его простым проявлением дружеских чувств, разочаровал ее. Все держались в рамках приличия, но не больше. На этот раз ее визит был понят так: снова вспыхнула старая страсть. Подчеркнуто сухое "здравствуйте, мадемуазель" сразу сковало разговор. Мари должна была пробиваться сквозь заросли заговорщических взглядов. Она пришла после обеда, в три часа, ее ничем не угостили, я вынужден был сам отыскивать в буфете бутылку портвейна, тогда как Лора с почтительной уверенностью служанки, вышедшей замуж за своего хозяина, извинилась и покинула нас, сославшись на то, что ей нужно приготовить ужин. Вслед за ней ушла и Луиза, затем удалился Мишель, вооружившись великолепным предлогом: ему необходимо готовиться к экзамену на бакалавра, до которого оставалось чуть ли не целых три месяца. Дольше всех выдержал Бруно, он сидел, сжавшись в комок, точно собачонка, на которую никто не обращает внимания. Наконец нехотя, с кислым видом ушел и он. Но еще несколько раз заходил в комнату то за книгой, то за ручкой, и по его лицу, которым он никогда не умел владеть, я понимал, о чем он думает. Потом и он отступился от нас, и мы с Мари остались одни в полной изоляции, словно в карантине. - Священный союз! - с досадой пробормотала озадаченная Мари. Это было даже нечто более стихийное: молчаливое, мгновенно возникшее согласие. - В обычное время, - проговорил я тихо, - они совершенно не считаются со своей теткой, не обращают на нее внимания, смотрят как на служанку. Но стоит им только почувствовать, что ей угрожает опасность, как они тут же стеной встают на ее защиту. - Честное слово, ты готов их оправдать! - возмутилась Мари. - Но не могу же я упрекать их за то, что они ее любят. - Прости меня, - сказала Мари, покраснев. У нее дрожали руки. Она продолжала покорным голосом (и мне стало не по себе от этой ее покорности): - Они по-своему правы, но и мы не виноваты. Я все время забываю, что выйти замуж за вдовца - значит выйти замуж за его семью, и до тех пор, пока тебе не удастся завоевать его семью, ты не завоюешь до конца и его -самого. Видно, партия закончится вничью: у нас с Лорой равные козыри. Прости мне мое малодушие. Надо отдать тебе справедливость: ты столько лет топчешься на одном месте и все-таки не падаешь духом. Она уже натягивала перчатки. Она как-то сразу постарела, а главное сникла, странно не походила на самое себя. Может быть, я только потому и не падал духом, что благодаря ей в Вильмомбле я прикасался к какойто другой жизни, и это была та своеобразная вакцина, которая спасала меня от желания бежать от этой жизни. Но, может быть, здесь и кончалась ее власть. Теперь она стала моей любовницей и у меня появились обязательства по отношению к ней. Подобно тому как у меня были обязательства перед Мишелем, Луизой, Бруно, Лорой, Мамулей, своими учениками, - и они располагались в порядке их значимости. Одни из этих обязательств явно подчиняли себе другие. - Бедная моя Мари, - пробормотал я, - как же нам с тобой не повезло! Тому, кто вовремя не сумел схватить свое счастье, так никогда в жизни и не повезет. Я хотел было сжать ее запястье, где между перчаткой и рукавом поблескивал тоненький браслет черненого серебра. Но, увидев за стеклянной дверью галстук в горошек, упрямый подбородок и серые глаза Бруно, я тут же отдернул руку. В его глазах я прочел нечто большее, чем тревогу: только ревность могла так зажечь его взгляд. Ревность! Леденящая радость затопила меня. - Держись! По крайней мере, вопрос поставлен, - прошептала Мари, взяв себя в руки. Вопрос действительно был поставлен, создана соответствующая атмосфера, я сам этого желал; но теперь мне вдруг сделалось страшно. Я позвал детей, чтобы они попрощались с Мари. Из вежливости они выдавили из себя два-три слова, но, казалось, слова эти доставались им мучительно, словно им выдирали зубы. Мне пришлось одному провожать Мари, пересечь с ней посыпанный гравием двор, со смущенным видом пройти перед засевшей на своем наблюдательном пункте Мамулей, которая намеренно отодвинула горшок с цветами и кивнула нам с насмешливой улыбкой, слишком ясно говорившей, что она думает об этой интриганке и попавшемся ей на удочку простаке. Вернувшись, я увидел замершее в молчании, словно на смотру, все свое семейство. Они пытались скрыть неодобрение, но на их вытянутых лицах было написано "пронеси господи", - ну прямо беженцы сорокового года, заслышавшие вой сирены. Я прошел, задыхаясь от смущения, порылся в кармане и извлек оттуда совершенно ненужный мне платок. - Прозевали матч Франция - Югославия, - наконец мрачно проговорил Мишель, обращаясь к Лоре, которая с непроницаемым лицом неподвижно застыла в своем бессменном фартуке. Бруно подошел к телевизору. - Может быть, еще успеем посмотреть конец второго тайма, - произнес он. - Ты ничего не имеешь против, папа? Все взглянули на него с укором, словно, заговорив со мной, он предал остальную часть семьи. Я покачал головой, и Бруно уселся возле меня. На его лице по-прежнему была написана тревога, но тревога, полная участия и дружелюбия, действующая куда сильнее, чем суровость Мишеля и недовольная гримаска Луизы; и владевшая им тревога все сильнее завладевала и мной. Задернули занавеси, стадион в Коломб предстал перед нами как раз в ту минуту, когда нападающие югославской команды забили гол, но Бруно не крикнул как обычно: "Готов!" Он ерзал на стуле, посвистывал сквозь зубы. Он наклонялся ко мне, словно принюхивался, желая убедиться в моем присутствии, убедиться в том, что я дышу тем же воздухом, что и он. Он не мог скрыть свою боль; она радовала меня, хотя я знал, что она обернулась бы для меня настоящей опасностью, если бы он только понял, на что я готов пойти, чтобы избавить его от страданий. ГЛАВА IX  Два часа дня, я сижу в пустой гостиной, проверяю последние сочинения за этот год и жду. В короне из пластмассовых бигуди в комнату входит Лора. Она спрашивает: - Ну как, результаты уже известны? - Нет, Мишель еще не звонил. Она выходит. Будь на голове Лоры даже золотая корона, ее, вероятно, не меньше ужасала бы мысль, что в ней самой причина всех моих неприятностей. Надо отдать ей справедливость: она держится лучше всех нас. Эти три месяца она всем своим видом словно просит прощения за то, что существует; она старается избегать тайных совещаний, на которых куются планы ее защиты, отсиживаясь то в одной, то в другой кухне. Она выводит из себя Луизу, которая черпает законченные представления о правах своего пола в женских еженедельниках и, глядя, как Лора до блеска начищает плиту, кричит ей, вызывающе выставив грудь: - Смотреть на тебя больно. Пойми ты, что Золушки теперь не в моде. Может быть, Лора все-таки надеется, что рано или поздно зола пригодится, чтобы дописать серую картину моей жизни. К тому же не велик риск приносить себя в жертву, когда твердо знаешь, что твои защитники не отдадут тебя на заклание. И все-таки однажды после очередного замечания Мамули в адрес некоторых чрезвычайно навязчивых, хотя далеко уже не первой свежести дам (Родальф наконец с большим опозданием женился на одной из них), Лора, задержавшись на минуту в дверях, решительно сказала мне скороговоркой: - Не сердитесь, Даниэль. Вы должны понять, что я не одобряю поведения мамы. Вы вольны в своих чувствах. Конечно, я волен в своих чувствах, но что-то уж очень часто стараюсь я себя в этом убедить, и, видимо, только эта мысль позволяет мне еще держаться. Ведь до сих пор мое продвижение вперед равнялось нулю, а потери были понесены серьезные. После третьего визита Мари надоело ощущать вокруг себя пустоту, и теперь я по четвергам отправлялся в Вильмомбль, где ждали меня то нежность, то упреки Мари. Она не отказывала мне в любви, но с каждым разом наши отношения все больше напоминали скучные супружеские обязанности. Мари страдала от этого гораздо больше, чем я, меня даже устраивала подобная покорность судьбе. Она постоянно напоминала мне об установленном нами сроке: "Полгода, Даниэль, полгода. Я1 не хочу превращаться в твою привычку". Мари словно перепутала роли - из моей старой и верной наперсницы она превратилась в одну из тех одиноких женщин, которые яростно пытаются реабилитировать себя с помощью обручального кольца, причем особенно пылко этого добиваются зрелые женщины, ведь молоденьким девушкам могут еще подвернуться другие возможности; она без конца возвращалась к этому больному для нее вопросу, мягко, но неотступно, донимала меня своими разговорами, делая это весьма неловко, не понимая, что вместо того, чтобы придать мне сил, она только подтачива мою решимость. Горячее железо от воды закаливается, холодное - ржавеет. Бесконечное пережевывание одно и того же оказывало подобное же действие на наше решение. Дела в Шелле шли и того хуже. Мамуля или злобно молчала, или изощрялась в намеках. Заметив, например, что кожа на лице у меня раздражена, как часто бывает после бритья, она многозначительно спрашивала: "Сыпь все еще не прошла?" Лора обезоруживала меня своим видом перепуганной курицы, на которую даже не поднимается рука. Мишель все больше утверждался в своем отнюдь не лестном мнении об отце. Луиза, воспользовавшись моим примером, теперь уже не скрывала своего романа с Руи, а я, надеясь сделать из своей дочери союзницу, закрывал на это глаза и внушал себе, что ее кокетство носит вполне невинный характер. Бруно казался подавленным. Счастье еще, что он окончательно не отошел от меня, хотя, конечно, и ближе за это время я ему не стал; сам же Бруно, напротив, с каждым днем становился мне все дороже, особенно сейчас, когда он все с большим интересом присматривался ко мне, к своему отцу, который так было сблизился с ним, а теперь снова отдаляется, бросает неоконченной партию, где, как он теперь понимает, ставкой была сыновняя любовь. Я уже не говорю о тайных совещаниях. У меня нет привычки подслушивать под дверью, но двери слишком тонки. В разговорах детей снова появляется ненавистное мне местоимение: "Он что, снова отправился туда?" А как-то в воскресенье, в доме тещи, мне довелось услышать и такое: "Лоре надо бы уехать на месяц, - предлагает Мишель. - Тогда бы он понял, легко ли ее заменить". Мамуля не очень уверенно отвечает: "Да, конечно... Но кто место покидает, тот его теряет". А потом, словно из глубины колодца, доносится голос Лоры, которая, как бы выдавливая из себя слова (они для меня точно глоток свежей воды), глухо произносит: "Нет, он волен в своих чувствах. И все это походило бы на шантаж". Легко было догадаться, что следовало за этим, хотя ее слова потонули в осторожном шепоте: "Ваша тетя... она слишком добра... С этим надо кончать..." С этим действительно надо было кончать. Я не мог думать ни о чем другом, жизнь становилась просто невыносимой. Уже четыре часа, а я все еще жду. Ни Мишель, ни Луиза не позвонили по телефону. Ни Мишель, ни Луиза не бросились ко мне в гостиную. Хотя они уже вернулись. Я видел в окно, как они прошли в дом Мамули. Это было частью их заговора: подчеркнутое внимание к бабушке в ущерб отцу. Но вот открывается калитка. Лора, на этот раз уже причесанная (обычно она причесывается в самое неподходящее время, она вспоминает об этом, когда у нее переделаны все дела по дому, а это чаще всего случается к вечеру), медленно переходит улицу. Даже гравий не хрустнет под ее ногой, даже калитка не скрипнет от ее прикосновения. - У Мишеля все благополучно, - говорит она. - Идемте туда. Весьма краткое сообщение. Понимать его следует так: Луиза провалилась, и мадам Омбур вызывает мосье Астена отнюдь не для того, чтобы высказать ему свой восторг. Я тянусь за Лорой, как на буксире; едва мы выходим за калитку, как на меня обрушивается ураган истерических криков моей тещи, разносящихся по всему кварталу. - Какой толк от того, что ваш отец преподаватель! - надрывается Мамуля (моя профессия никогда не вызывала у нее особого восхищения). - Ведь стоило ему серьезно позаниматься с Луизой, и она, конечно, набрала бы эти пять несчастных недостающих ей баллов. Но в этом доме что отец, что дочь гуляют во всю мочь. Когда я вхожу, она, однако, сбавляет тон. - Результаты великолепны! - восклицает Мамуля. - Если бы не Мишель... И обращает к Мишелю красноречивый взгляд. Он упивается этим фимиамом, к которому я прибавляю лишь жалкую крупицу: - За Мишеля я всегда был спокоен. Хватит с него. Меня раздражает этот самоуверенный юнец, стоящий по правую руку от своей достопочтенной бабушки, словно он временно исполняет мои обязанности. Луиза в сторонке покусывает ногти. Она сегодня в новом, очень миленьком платье, в котором она в свои семнадцать лет кажется совсем взрослой очаровательной девушкой; совершенно очевидно, что провал на экзамене ее мало трогает, ведь он никак не может отразиться на том будущем, которое она себе рисует и где основную роль должны будут сыграть ее женские чары. А Мамуля тем временем продолжает распекать нас, она все круче замешивает тесто: что ж, каждому по заслугам, ведь смотреть противно на современных девиц, только и знают свое проклятое кино, ходят в брюках, курят, горланят, а за ними хвостом их вздыхатели; дома баклуши бьют, о родителях я уж и не говорю: смотрят на все это сквозь пальцы. А впрочем, теперь хоть говори, хоть нет - дочка ваша, милый мой, провалилась. Луиза слушает ее с чуть заметной иронической улыбкой. Но ей начинает это надоедать, она поглядывает по сторонам, стараясь отыскать себе союзника. Враг делает неосторожный шаг, великолепный случай: воспользуемся им. И вот, пока Мамуля дает контрпар и возносит хвалы Мишелю, я касаюсь локтя Луизы и шепчу ей: - Идем-ка, малыш. И мы отчаливаем, вновь чувствуя себя сообщниками. Вот мы уже в передней. - Ты сердишься на меня? - вкрадчиво спрашивает Луиза. - Это все из-за англичанина... - Англичанина? Ты что-то путаешь. По-моему, он чистокровный француз. Луиза краснеет, я тоже. Некрасиво, до чего же некрасиво. Я уже однажды зарекался действовать подобным образом; но ничего не поделаешь, у меня нет выбора: снисходительность за снисходительность. Луиза сейчас так нуждается в ней. - Я не сержусь на тебя, моя девочка... Она сияет, она вздыхает; ее раскаяние покоряет меня; опущенная головка подымается, и быстрый, как уклейка, взгляд проскальзывает сквозь волны волос. Теперь можно подсечь рыбку. - Мне даже кажется, что последнее время ты сама сердишься на меня. А ведь речь идет о гораздо, гораздо более серьезных вещах... Ироническая улыбка снова мелькает на губах Луизы. Она появляется у нее всякий раз, когда речь заходит о сердечных делах стариков, то есть тех, кому перевалило за двадцать пять и кто своими телячьими восторгами только позорит само слово "любовь", тогда как по праву исследовать карту Страны нежности надлежит следопытам ее поколения. Но улыбка мгновенно исчезает, выщипанные брови Луизы сдвигаются, выражая досаду. С чисто женской беззастенчивой непосредственностью она обращает против меня мое же оружие: - Да, папа, это действительно серьезно. - И тут же поправляется: - Я хочу сказать, это действительно очень важно, это перевернуло вверх дном всю нашу жизнь. Теперь уже речь идет не о Луизе; она понимает, что наши роли переменились, и мрачнеет с каждой минутой. Мне, пожалуй, не так-то легко будет с ней договориться. - Почему вы все так настроены против Мари? Что она вам сделала? - Ничего, - отвечает Луиза. - Ты же сам все понимаешь. У нас есть Лора, и мы совсем не хотим, чтобы у нас была мачеха. И, понизив голос, скороговоркой, с досадой добавила: - Бывай у нее, я ничего не имею против, в конце концов, ты не женат и это вполне нормально. Но зачем тебе жениться на ней? Я не верил своим ушам. Моя дочь, моя девочка, это воплощение невинности, не моргнув глазом, говорит мне, что у меня есть любовница, что это ее ничуть не шокирует, но ее явно оскорбило бы, если бы у меня не хватило благоразумия и я решил бы жениться на этой женщине. Мосье Астен, ваша дочь скроена не по вашей мерке, а по стандартному образцу ее поколения. "Порочна ли наша молодежь? - восклицал директор лицея, у которого была мания произносить речи. - Нет, она просто логична. Наша мораль, которая противостоит их взглядам, кажется ей лицемерной. Зло они видят лишь в том, что может принести им вред". Луиза, как видно, не слишком нуждается в моей снисходительности, а тем более не хочет получать ее в обмен на свою. Снисходительность, по ее мнению, так же как и любовь, должна доставаться юности, юности, которую старики, ссылаясь на свои ошибки, вечно корят за отсутствие опыта. - Ну, не переживай так. Я все равно тебя очень люблю... Она чмокнула меня в висок и упорхнула. И вот она снова около бабушки, которая, конечно, сумеет прибрать ее к рукам. И все-таки с этим надо кончать. Эта фраза не давала мне покоя. Сделаем шаг назад, чтобы затем рвануться на три шага вперед; нет, Мишеля лучше не трогать. Подобно тому как я пытался извлечь для себя выгоду из провала Луизы, я мог бы воспользоваться успехом ее брата, который сегодня, возможно, оказался бы более сговорчивым, чем обычно. Впрочем, Мишеля трудно застать врасплох, его почти невозможно растрогать. Когда мне единственный раз удалось вызвать своего старшего сына на откровенный разговор, он решительно заявил: - Скажу тебе прямо, папа, лично я - против. Для тебя этот брак - попытка заново устроить свою жизнь, но, кроме тебя, это никого не устраивает. И он даже добавил: - И потом, мне кажется, ты сам об этом пожалел бы. Хуже всего то, что он прав. Мари сказала мне однажды: "На всех не угодишь". И она тоже была права: угождать всем - значит не угодить никому. Я выхожу из дому и иду куда глаза глядят, чувствуя себя бесконечно одиноким. Ну что ж, подведем итог. Я - глава семьи, я мог бы жениться на Мари, не посчитавшись с мнением детей, поставить их перед свершившимся фактом. Я мог бы в случае необходимости переехать в Вильмомбль, оставив Лору в Шелле, как если бы я развелся с ней. Но зачем мне раззадоривать себя этими "бы"? Я мог бы... я мог бы... Я ничего не могу. Я прошел всю улицу и сейчас, погруженный в свои мысли, медленно, почти машинально иду по набережной в направлении моста Гурнэ. Около самой остановки меня догоняет двести тринадцатый автобус. - Папа! - слышится срывающийся голос. И Бруно, который сегодня возвращается из лицея на два часа раньше обычного, спрыгивает с подножки. - У нас отменили вечерние занятия, - объясняет он. - Я видел списки. Их вывесили во дворе. Луизу срезали? - Да, срезали, если можно так сказать... Хотя мне кажется, она цветет ярче прежнего. Бруно смущенно улыбается, обнажая ряд ровных, белых, почти прозрачных зубов. - В ее возрасте это нормально. Он произносит слова с какой-то особой, неуловимой интонацией, мне слышится в них и презрительное отпущение грехов, и братское сочувствие, и безмятежность. Бруно, видимо, унаследовал от своей бабушки склонность к двусмысленным фразам. Конечно, цвести и любить полагается в возрасте Луизы, но не в моем. Бруно, вероятно, и в голову не приходило сказать нечто подобное, но, когда вас гнетет какая-то мысль, вам поневоле всюду чудятся намеки. Бруно спрашивает, и опять я приписываю его словам особый смысл: - Ты снова уходишь? Нет, я шел, задумавшись, без всякой цели. Но это "снова" мне приятно. Я опускаю руку на его плечо. Несколько лет назад как раз где-то в этих местах я впервые опустил свою руку на плечо этого мальчика, в ту пору оно было куда ниже и слабее. А что, если солгать? - Да, я шел в Вильмомбль. Плечо Бруно как-то сразу сникает. - Но раз уж мы с тобой встретились, давай-ка еще разок поговорим о Мари. Мы идем рядом, сворачиваем к мосту - там никто не помешает нашему разговору. Я не спускаю взгляда с резиновой лодки, которая кружится на одном месте, попав в водоворот на середине Марны. Начать разговор мне сейчас не легче, чем гребцу справиться с течением. - Отцу, когда он собирается жениться, не принято спрашивать разрешения у сына. Но я все-таки хотел бы узнать твое мнение. Бруно останавливается, перевешивается через перила и отрывисто, на американский манер, свистит, показывая пальцем на воду, где медленно проплывает что-то черное. - Видел? - спрашивает он. - Вот это да! И без всякого перехода: - Я не могу тебе запретить. А жаль... Рыба попадается на крючок. И лодку затягивает под арку. - Жаль, - повторяет Бруно, - нам было так хорошо. Отрывистые, короткие фразы становятся его стилем. Всего одно наречие, а я полностью вознагражден. "Ты любишь меня меньше..." Мальчик, который еще недавно считал себя обиженным, теперь говорит, что ему было хорошо с вами; мосье Астен, вы, кажется, преуспели. Преуспели... Но сейчас ваши завоевания снова под угрозой. - Если б это была хотя бы Лора, - добавляет Бруно. Снова короткая, неполная и в то же время такая многозначительная фраза: Бруно любит свою тетку, он настолько к ней привязан, что, если б это была она, он разрешил бы мне жениться. Для него Лора не единственный довод, как для Луизы и Мишеля. Он предпочел бы, чтобы отец принадлежал только своим детям. Страсть к самокопанию, из-за которой я терзаю всех медлительностью своих ответов, помешала мне вовремя сказать нужную фразу, и, пожимая плечами, я говорю ее сейчас: - Я не могу приказывать своим чувствам. - Представь себе, папа, я тоже, - с живостью откликается Бруно. Он поднимает голову и старается перехватить мой взгляд, обращенный к Марне. Теперь уже не я пытаюсь в чем-то убедить Бруно, а он короткими, весомыми и в то же время совсем еще детскими фразами убеждает меня: - Знаешь, мне очень хотелось бы сделать тебе приятное, папа, но я никак не могу себя перебороть. Мадемуазель Жермен, ну, как бы тебе сказать... Она бы заняла наше место, и потом, с тех пор как умерла мама, ты привык всегда быть с нами, и тебе ведь тоже будет нелегко... Этот маленький плут решительно защищает свои интересы, хотя отстаивать свои права должен был бы я; он произносит целую речь, он раскрывает передо мной свою душу, он, кажется, впервые в жизни расшевелился так. На моих глазах ребенок становится зрелым юношей, встречающим во всеоружии опасность. Наконец все прояснилось, прения закончились. Мари говорила о равных козырях, о партии вничью. Она ошиблась: козырной туз оказался не у нее. Если скрепя сердце я мог бы пренебречь сопротивлением всей семьи, то против воли Бруно я, вероятно, никогда не пошел бы. Не ему, конечно, быть судьей в сложившейся ситуации, которая становилась просто невыносимой и близилась к развязке. Но один он воспримет эту развязку как некое испытание отцовской любви. - Если бы ты мог, папа... - Что, если бы я мог, Бруно? Он колеблется, ему стыдно, наконец он шепчет: - Если б ты мог все это забыть... И сдержанно, без всяких нежностей, он выдавливает шесть решающих слов: - Ты бы не пожалел об этом... Он нашел нужные слова. Их мог бы сказать мне каждый из них, но сказал один Бруно. "Ты сам об этом пожалел бы", - в устах Мишеля это звучит, как угроза. "Ты бы не пожалел об этом", - звучит обещанием в устах Бруно. Всего одна отрицательная частица "не" - и вы уже слышите не голос разума, а голос сердца. Пожалуйста, не надо высоких слов, будем достойны этого ребенка. Моя рука слегка сжимает его плечо: - Хорошо, Бруно. Повторим еще раз, уже не так смиренно: - Хорошо. Стыдливо скроем свой выбор: - Ну что ж, пойдем домой. ГЛАВА X  Там, где буйно растет орешник, чахнут каштаны: существуют несовместимые привязанности. Все было кончено. Нас осталось шестеро. Понятно, и на этот раз я не устоял перед демоном нерешительности и написал Мари: "Пусть все останется по-прежнему, пока не вырастут дети. Тогда они будут заняты своей личной жизнью и не будут интересоваться моей; мы сможем остаток наших дней провести вместе". Но это была лишь отговорка; меня гораздо меньше беспокоило устройство нашего будущего, чем желание соблюсти приличия при отступлении, я хотел замаскировать сдачу позиций. В ответном письме Мари мне прямо об этом сказала: "Провести остаток наших дней вместе, снова ждать, вечно ждать, не зная, доживем ли мы до этого. Нет, Даниэль. Мы могли бы вместе начать нашу жизнь, но ты не посмел ослушаться своей матери. Мы снова встретились с тобой, но ты не посмел ослушаться своей тещи. Признайся лучше, что, помня о моих условиях, ты молча подчиняешься им и хочешь, чтобы я взяла на себя инициативу разрыва. Я не сержусь на тебя за это - ты сам изведешь себя упреками. Я не презираю тебя - ты не заслуживаешь презрения. Мне жаль тебя. Тебя любили три женщины, а это не каждому выпадает на долю, ты же не сумел удержать ни одну из них. Чтобы не снимать с тебя ответственности, я еще раз напоминаю, что срок истекает к концу каникул. Я оставляю тебе такую возможность, но ты не воспользуешься ею". И я действительно не воспользовался этим. Даже очень совестливые люди, когда они терзаются сомнениями и не могут найти оправдания своим действиям, совершают весьма неблаговидные поступки. Так, мое поведение, мужественное по отношению к моей семье (правда, если верить Наполеону, бегство - это высшее проявление мужества в любви), было совершенно непростительным по отношению к Мари. За неделю до начала каникул я сказался больным, у меня не хватило сил встретиться с ней в лицее Вильмомбля. Затем, как неожиданно для самого себя я пообещал детям, я увез их в Порник, где мы пробыли весь июль без Лоры, остававшейся с матерью. В августе Мишель, чтобы совершенствоваться в английском языке - он сам выбрал себе такую награду, - уехал в Ноттингем к неким Кроундам, которых мне порекомендовал один из моих коллег, а Луиза осталась дома готовиться к пересдаче экзаменов. Мы с Бруно отправились в Эмеронс, где в это время жили Мамуля и Лора. Я намерен был провести там конец каникул. Это было принято как должное. Комментариев не требовалось, и весь клан, изменив тактику поведения, теперь изо всех сил старался развлечь печального господина, развеять его грустные мысли, окружить его любовью и вниманием. Я оценил то, что Лора не поехала с нами в Порник (своим отсутствием она как бы говорила: ты бежал от Мари, но не для того, чтобы быть со мной). Однако мне гораздо меньше нравились ее подчеркнутая покорность, немая благодарность, которая сквозила в каждом ее движении, из-за чего она даже рубашки мои гладила с тем благоговением, с каким монашенки гладят антиминс. Моя теща вела себя умнее, она лишь пыталась издали разглядеть своими дальнозоркими, на ее счастье, глазами, адреса на почтовых открытках, которые я изредка посылал своим коллегам; напрасный труд, я ни разу не написал Мари, я не хотел ей писать, подвергать себя лишнему искушению. Но порой и мадам Омбур, не в силах скрыть свою радость, тоже совершала бестактности: у победительницы так и чесался язык, ей не терпелось выразить свою признательность побежденному. Она прит нимала какое-нибудь горькое лекарство, корчила гримасу и, находя свой героизм восхитительным, облизывала ложку и говорила: - Жизнь состоит не из одних удовольствий. После такой горечи все покажется сладким. .А однажды, воспользовавшись тем, что мы остались наедине, она прямо сказала: - У вас невеселый вид, Даниэль. У каждого свои болячки, но у вас, видимо, печень разыгралась не на шутку. Я не люблю вмешиваться в чужие дела и не стану больше заводить разговор на эту тему. Но если мои слова могут принести вам хоть какое-то облегчение, то я должна сказать, что считаю вас порядочным человеком. Один и тот же шаг делал меня порядочным в глазах одной, непорядочным в глазах другой: слабое утешение. А удар был тяжелым. Моя любовь к Мари, пусть даже я любил не слишком пылко, тянулась очень долго. Теперь, когда я ее покинул, за ней оставалось бесполезное право принесенных в жертву: право умерших терзать душу воспоминаниями. Я видел ее одинокой, припадающей на свою больную ногу, я слышал, как она горько клянет себя за свою доброту, за то, что позволила в этом возрасте старому дураку соблазнить себя. Я презирал себя, как она это и предвидела, забывая о том, что презирал бы себя еще больше, если бы пожертвовал своими детьми. Я изводил себя упреками - словно дал обет вечного покаяния, подобно тому как другие дают обет бедности, - не смея признаться, что у этих упреков была своя оборотная сторона. Ведь долгие годы я обещал себе, что женюсь на Мари, когда окончательно завоюю сердце Бруно, когда он сможет вынести такое испытание. Но он не смог его вынести. И теперь, именно потому, что я не захотел пойти против его желания, не связал свою жизнь с Мари, сердце Бруно принадлежало мне - полностью принадлежало мне. Это был последний подарок Мари. И он это знал. Однако не хотел показывать, что знает о принесенной мной жертве, не хотел обращаться со своим отцом как с больным. Но когда я смотрел, как он беззаботно валяется голышом на песке в короткой тени поникших от жары вязов или плещется в тихой прозрачной воде, я чувствовал себя вознагражденным. Он был весь день тут, рядом со мной. Ко времени нашего возвращения я немного успокоился, хотя и не полностью излечился. Конечно, меня тревожила мысль, как я появлюсь в лицее. Я прежде всего зашел к директору, который, скрывая свое неодобрение под маской простодушия, воскликнул: - Итак, ваша приятельница покинула нас? Мое молчание открыло ему глаза. - Значит, вы ничего не знали? Она сама просила о переводе и получила назначение в Перпиньян. Я вышел, испытывая одновременно и грусть и облегчение. Мы с Мари погубили нашу любовь; такие раны не скоро заживают, они еще долго кровоточат. Я освободился даже не от Мари, а от какой-то частицы своего _я_, от необходимости стать мужем, ведь судьба уготовила мне роль отца. Весь этот год прошел под знаком отцовской любви, которой, вероятно, я мог бы найти лучшее применение, и иногда я даже спрашиваю себя, Не предал ли я ее в конечном счете. Да, я был отцом и всегда останусь им, самым верным, самым преданным, настоящим пеликаном. Но отцом скольких детей? Я сказал, что нас осталось шестеро. Но это только так говорится. Наша шестерка распалась. Фактически она состояла из одного (Мишель) плюс одна (Луиза), плюс двое (Мамуля и Лора) и плюс двое (Бруно и я). Вернувшись из Англии еще более самоуверенным, чем прежде, с новой стрижкой бобриком (архангелу надоели его слишком красивые волосы), Мишель стал слушать в лицее курс элементарной математики и с каждым днем проявлял все большую решимость оторваться от семьи. Он умел сам организовать свой рабочий день, все свободнее располагал собой по воскресеньям, держался все более независимо, предоставлял нам лишь честь присутствовать при рождении его блестящей карьеры, заботу оплачивать ее и радость сознавать, что его самостоятельность дает ему куда больше, чем наши советы. Что до Луизы, то она пользовалась такой же свободой, какая была дана ее брату (ее вечный припев: ведь мы с ним ровесники, папа), и послаблением родительской власти, из-за чего в наши дни дети в восемнадцать лет уже мнят себя взрослыми; ее нисколько не огорчил вторичный провал на осенних экзаменах. Она спокойно заявила, что вообще предпочла бы бросить учебу, поскольку эти знания не пригодятся ей в будущем, и что ей хотелось бы как можно скорей зарабатывать себе на жизнь. Но при первом же упоминании об избранной ею профессии манекенщицы нахмурились брови по обе стороны улицы, и Луиза, так и не найдя у нас поддержки, вынуждена была провести еще год в лицее. Для нее, конечно, так же как и для Мишеля, мой разрыв с Мари означал мое поражение в своеобразном поединке двух противоборствующих сил, и это придавало ей смелости. Она позволяла себе все больше, но действовала со свойственными ей вкрадчивостью и упрямством, оставаясь внешне все такой же ласковой кошечкой, неслышно ступающей на своих мягких лапках. У нее, как и у Мишеля, была своя жизнь; правда, она еще так открыто не отделялась от семьи, но теперь она часто опаздывала, у нее появились какие-то тайны, какие-то свои развлечения и новые привязанности вне дома. Мамуля и Лора как-то сразу оказались в стороне, вдвоем в своем старом обжитом уютном гнездышке. К тому же мадам Омбур все больше старела и требовала постоянных забот. Лора, которая по-прежнему вела наше хозяйство, уже не могла уделять нам столько внимания, как раньше, и проводила большую часть времени у матери. В доме, где мы все чаще оставались вдвоем с Бруно, все способствовало сплочению последней подгруппы. Бруно вдруг оказался оторванным от своих старших брата и сестры, а в свои пятнадцать лет он еще не мог претендовать на особую самостоятельность. Да она и не очень соблазняла его. Из лицея он сразу же возвращался домой. У него не было товарищей, если не считать маленького толстяка, чуть ли не навязанного ему обстоятельствами: он жил на той же улице, что и мы, в лицее учился в одном классе с Бруно, который пренебрежительно называл его "Ксавье из дома 65". Все четверги и воскресенья Бруно проводил в гостиной, а значит, в обществе своего отца, так же, как и он, в эти дни почти не выходившего из дому. Этот год, который мне даже вспомнить нечем, вероятно, был для меня, по мнению мадам Омбур, годом полутраура. Я сам удивлялся, что это было не так. Скорее этот год стал для меня годом полурадостей, приглушенных и сдержанных. Из еле теплившегося до сих пор огня после долгого ожидания наконец вырвалось яркое пламя. ГЛАВА XI  Я приближаюсь к тому времени, которое когда-то назвал своим "золотым веком". Человеку свойственно на склоне лет отыскивать в прошлом такую пору, причем в зависимости от расположения духа он раздвигает или сужает ее границы. Так и мне иногда кажется, что мой "золотой век" длился три или четыре года - с того дня, как я расстался с Мари, и до той поры, когда из дома разлетелись дети. Но чаще я настроен не столь оптимистически и, помня, как дорого мне стоили оба эти события, предпочитаю относить к "золотому веку" всего пятнадцать месяцев своей жизни. Но даже и эти пятнадцать месяцев я все реже так называю. Я с благодарностью вспоминаю и всегда буду вспоминать это время, хотя теперь оно уже не имеет прежней ценности в моих глазах. Иногда я упрекаю себя за то, что безраздельно отдался тогда своему счастью, иногда, напротив, мне кажется, что моя сдержанность обеднила этот период, который мог бы стать самым ярким в моей жизни. Я осуждаю свою пристрастность, но остаюсь верен ей; где-то в самой глубине своего серого существования я нахожу огромную озарившую меня любовь. Я пытаюсь постигнуть ее тайну, понять, откуда и почему она пришла ко мне. Но мне это не удается. Я не могу найти ни одного запоминающегося события, не могу даже разграничить эти два года, внешне такие однообразные, ничем не примечательные, годы, когда я чувствовал себя сначала просто счастливым, а потом, хотя ничего нового не произошло, даже счастливейшим отцом. Сколько раз я упрекал себя в несправедливости, сколько раз я сравнивал свои чувства со старым цементным раствором, который медленно схватывает, но уж если схватит, то намертво. Конечно, всегда какую-то роль играют и обстоятельства, хотя они не определяют главного. Обстоятельства нашей жизни способствовали моему сближению с Бруно, так же как опалубка помогает цементированию. Мишель, вернувшись из Англии, - после блестящей сдачи курса элементарной математики он снова ездил к Кроундам, - попросил меня определить его в лицей Людовика Великого, где бы он имел возможность заниматься высшей математикой. Он выразил желание жить в пансионате при лицее, ему там было бы легче готовиться в Политехническую школу, хотя бы потому, что не придется столько времени тратить на дорогу (по-моему, ему просто не терпелось почувствовать себя совершенно самостоятельным, освоиться с новым положением одного из блестящих претендентов на поступление в прославленную школу); теперь он бывал дома раз в две или даже в три недели, он приезжал без предупреждения, со снисходительным видом наспех проглатывал традиционный воскресный обед в доме бабушки и почти сразу же исчезал, - обычно за ним заезжали его приятели в своих спортивных машинах - важные наследники наших важнейших заводов; включив предельную скорость, эти заучившиеся юнцы давали разрядку своей чрезмерной степенности. Орел готовил себя к полетам, он собирался лететь дальше нас. Что касается Луизы, то она успешно выдержала в июле письменный экзамен, но провалилась на устном и, не сумев пересдать его в октябре, категорически отказалась на третий год оставаться в выпускном классе; она решила предпринять новую атаку, сломить наше сопротивление и добиться разрешения поступить в школу манекенщиц. Уже примирившись с мыслью, что из нее получится секретарь-машинистка, медицинская сестра или даже продавщица, ее многоуважаемый папаша, который сам же поселил тревогу в сердцах ее бабушки и тетки, теперь, посмеиваясь, выслушивал разговоры Луизы, которая приводила ему в пример блестящую карьеру Пралины, Беттины и других дам, прославивших профессию живых вешалок. Но скоро ему наскучили упреки в старомодности его взглядов, он не мог противиться желанию доказать полное отсутствие у себя ложного стыда, которое, казалось бы, уничтожает отцовские опасения, а в сущности лишь обостряет их. Луиза хочет зарабатывать себе на жизнь? Похвальное желание. Она хочет стать манекенщицей? Выбор менее похвальный, но стоит только взглянуть на девочку, и становится понятно, что у нее есть на то все основания. Мамуля, которая сначала и слышать об этом не хотела, в конце концов изрекла: - В общем все это предрассудки. И адвокату, работающему языком, и землекопу, который зарабатывает себе хлеб своими руками, и велогонщику, которого кормят ноги, - всем платят за их тело. И потом манекенщица - это все-таки не натурщица. У нее как раз обратные обязанности - ей положено одеваться. Таким образом, с нашего согласия Луиза в свои девятнадцать лет вышла на орбиту. Теперь по воскресеньям мы все чаще оставались вдвоем с Бруно. Вскоре мы стали проводить вместе и всю неделю. Изменив своему постоянному правилу не отдавать детей в то учебное заведение, где преподаешь сам, я под тем предлогом, что Бруно теперь остался один в лицее Карла Великого, перевел его к себе в Вильмомбль. И действительно, разве не проще ездить в лицей вместе в машине? Бруно приезжал и уезжал в одно время со мной, он жил, как бы подчиняясь ритму моей жизни. Мне повезло в первый и единственный раз за долгие годы. Но я тут же должен оговориться: я бы не хотел, чтобы мою близость с Бруно или, скажем откровенно, предпочтение, которое я ему оказывал, сочли случайным и неправильно бы истолковали его. Конечно, где-то в глубине души я считал, что заслужил право на свою любовь, что она дана мне в награду и утешение. Но эта любовь не была ни замкнутой, ни заносчивой (мне иногда случалось завидовать заносчивости некоторых людей, но сам я так и не смог развить у себя этого качества). Я привык таить свои чувства, самые простые и самые неожиданные (вероятно, запомнился совет матери: не показывай людям ни своей души, ни своего белья), но я никогда не скрывал этой любви. Она существовала. Она проявлялась постоянно. Без всякой патетики, без страстных порывов. Спокойная, ровная. Замечательная, но малозаметная. Красноречивая, но лишенная красноречия. Если бы в этом не усмотрели некоего вызова, я бы охотно назвал ее просто естественной (хотя мне было бы трудно выразить, в чем именно заключалось ее естество). Мою огромную любовь, родившуюся из равнодушия, эти токи, бегущие от него ко мне и от меня к нему, наше полное согласие, о котором ни он, ни я никогда не говорили, - все это можно сравнить разве что с ароматом, о котором нельзя рассказать словами: прелесть его улетучивается. Это так трудно поддается описанию, и для того, чтобы создалось хоть какое-то впечатление, мне, вероятно, лучше попробовать нарисовать картину отдельными мазками. Взять хотя бы _его место_ в машине... Вполне понятно, что самому младшему в семье, которому из-за его небольшого роста ничего не видно за головами старших, как правило, отводят в машине переднее место, рядом с водителем. Понятно и то, что место, которое ребенок занимает каждое утро, когда они вдвоем с отцом едут в машине, сохраняется за ним по привычке и в тех случаях, когда к ним присоединяются брат и сестра. Итак, Бруно сидит на переднем месте, рядом с водителем. Когда Мишель снисходит до нашей малолитражки, он вынужден устраиваться на заднем сиденье, хотя он и ворчит, что не знает, куда девать свои длинные ноги; рядом с ним место его сестры, которая вечно боится порвать в машине чулки. В случае необходимости между ними втискивается еще и Лора, чтобы не мешать водителю вести машину. Но когда Мишель, получивший права, усаживается за руль, Луиза тут же перебирается к нему, а отец с сыном перемещаются на задние сиденья. Я не случайно сказал "отец с сыном", это не пустая деталь. Когда я говорю о Мишеле или Луизе, я называю их по именам: "Луиза уже вернулась?", "Нет ли писем от Мишеля?" Долгое время я называл по имени и Бруно, если только не обращался к нему ласково "малыш". В семьях часто принято называть так младших дете