Мигель Анхель Астуриас. Глаза погребенных ---------------------------------------------------------------------------- Перевод Юрия Дашкевича Miguel Angel Asturias, 1899-1974 LOS OJOS DE LOS ENTERRADOS, 1960 М., "Художественная литература", 1988. OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ----------------------------------------------------------------------------  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  I - Сосут и сосут эти гринго! Не сдержалась Анастасиа - да, просто Анастасией звали ее, эту женщину без роду, без племени, неопределенных лет и без особых примет; впрочем, как все люди улицы, ничего она не скрывала. Заглянула она в таверну "Гранада" - здесь и дансинг, и бар, и ресторанчик, где продают мороженое, отдающее парикмахерской, шоколадки в оловянной фольге, многослойные сандвичи, прохладительные с пеной в тысячу расцветок, заграничное спиртное - и вместо привычного "доброе утро" бросила: - Сосут и сосут эти гринго! Распахивались двери в огромный, вместительный зал, заставленный круглыми приземистыми столиками и массивными неуклюжими креслами, обитыми рыжеватой кожей (такие кресла удобны для бездельников и выпивох); столики из пористого дерева ежедневно оттирали шкуркой, не прибегая к мокрой тряпке, оттого они выглядели всегда свеженькими, новенькими, будто только что внесены сюда. Все здесь блистало чистотой - будто только-только обновили все, - если, конечно, не брать в расчет чистильщиков обуви, жалких, грязных, оборванных ребятишек, похожих на старичков с детскими голосками: - Почистить!.. Кому почистить?.. Почистим, клиент?.. Одним махом, клиент!.. Все здесь блистало, как новенькое, в десять часов утра. Впрочем, почему в десять - стрелки уже подступали к одиннадцати!.. Новым казался и цементный пол, отливавший глазурью; как новые, искрились свежепротертые оконные стекла и зеркала, в которых цветастыми сполохами отражались сверкающие автомобили, проносившиеся по Шестой авениде. Новыми в это утро представлялись и прохожие, высыпавшие на тротуары; они сталкивались друг с другом, обгоняли друг друга, на ходу приподнимая шляпы, рассыпаясь в любезностях, обмениваясь взглядами, поклонами, рукопожатиями. Новыми казались и стены таверны, расписанные по тропическим мотивам, и алебастровый потолок, и лампы отраженного света - хрустальные гусеницы, превращающиеся по ночам в дивных бабочек с флюоресцирующими крыльями. Новое время показывали часы. По-новому красовались официанты в черных брюках и белых курточках - совсем как тореро на бое быков. Новыми были и пропойцы - белобрысые гиганты, тупо созерцавшие хмельными голубыми глазами кишащий муравейник гватемальской столицы. И вновь слышался голос Анастасии: - Сосут и сосут эти гринго! Спозаранку расквартировались в "Гранаде" офицеры и солдаты в зеленоватой форме, потягивая whisky and soda, пережевывая чикле, смакуя ароматные сигареты, лишь кое у кого торчали в зубах трубки, и всем им было наплевать на все, что происходило вокруг - в этой столице, в этой стране. В высшей степени были безразличны ко всему эти парни, одуревшие от угара надконтинентального величия своей Америки. Утренние клиенты расположились за соседними столиками. Коммивояжеры не расставались и здесь с неразлучными своими компаньонами - чемоданчиками, набитыми образцами товаров; машинально проглатывали они завтрак, пожирая глазами яства, рекламируемые на глянцевитых страницах иллюстрированных журналов. Не хлебом единым... но и рекламой жив buisness man {Бизнесмен, делец (англ.).}. Порой в таверну заглядывали местные завсегдатаи, горевшие желанием с утра пораньше пропустить глоточек. А осушив стопку, сплевывали на улице: не по вкусу им было, что чужеземная солдатня тут торчит. Конечно, это союзники, но так и жди от них пинка в зад. Кое-кому, правда, не претило сидеть у стойки или за столиком рядом с янки, и вовсе не волновал их престиж родины; может, потому, что воспитывались они в Yunait Esteit {Искаженное от United States - Соединенные Штаты.} или когда-то работали в Yunait, они не только разговаривали по-английски, но, казалось, даже рыгали по-английски - во всю глотку. Попадались и такие, что выдавали себя за бывалых, много ездивших по свету людей, - и хотя по-английски они не говорили, да и не понимали ни слова, это им не мешало то и дело восклицать: "O'kay! O'kay, America!" Солдаты чувствовали себя здесь как дома: одна нога вытянута под столом, другая закинута на подлокотник кресла. Расправившись с очередной дозой whisky and soda, они с размаху ударяли пустым бокалом о стол и принимались бормотать. Помолчат, побормочут, еще побормочут и опять помолчат. Будто телеграфируют друг другу. Иногда кто-нибудь, оторвавшись от сигареты или трубки, выдавал соленую остроту под громкий одобрительный хохот собутыльников. И рыжие, голубоглазые, белорукие парни, рассевшиеся у стойки бара, спиной к тем, что сидели в зале, тотчас поворачивались на крутящихся высоких табуретах и, не расставаясь с бокалом, пытались разглядеть, кто это так здорово рубанул, а потом разражались аплодисментами. И отовсюду сверкали, как у гренадеров императорской гвардии, золотые кольца на пальцах, золотые браслеты с золотыми часами на толстых запястьях... - Сосут и сосут эти гринго! - Тетенька, осторожней! Еще услышат!.. - подал голос худенький мальчуган, тенью следовавший за мулаткой. - А пусть услышат... Говорю, что на душе лежит... Пусть слышат, ежели хоть единое слово разберут по-испански!.. Бармен принимал от клиентов заказы и, почесывая затылок, цедил сквозь зубы: - Могло бы их принести и попозже... Подумать только, с самого рассвета окопались тут... эти - с военной базы... Косоватые глазки, большой тонкогубый рот под жидкими отвислыми усами - бармен удивительно походил на акулу, притаившуюся в тени. Из ящиков и корзин он выбирал бутылки и, вытаскивая каждую, словно шпагу из соломенных ножен, выстраивал их, как солдат, в боевом порядке. В авангарде шли бутылки виски, за этими ударными частями шествовали бутылки импортного и местного - подслащенного и тошнотворного - рома, а за ними - бутылки джина, точно прозрачные кирпичи, пылавшие белым огнем, бутылки коньяка с кичливыми призовыми медалями на этикетках, бутылки марочного вина, обернутые золотистой бумагой, бутылки ликера, напоминавшие сирен, запутавшихся в сетях... И пока бармен выстраивал ряды бутылок, его помощник, обслуживавший посетителей, изливал душу: - А оттого, что полынь растираю, сеньор Минчо, у меня лиловеют ногти, но что еще хуже - порой в голову бьет, бьет и бьет... Резкий запах болеутоляющего эликсира, полынной - собственно, даже не полынной, а перно - кружил ему голову, а ногти его лиловели потому, что пальцами он крепко-крепко сжимал бокалы с кусочками льда, выжидая, пока капелька эликсира не придаст нужный колер белесовато-мутной жидкости. - Тетенька, я пойду-у-у... - тянул мальчуган, устало переступая с ноги на ногу перед дверьми таверны. - Ну, иди, иди... - подтолкнула мальчика мулатка. Сразу как-то перекосившись и начав прихрамывать, скривив рот и приподняв одно плечо, чтобы вызвать больше жалости, мальчуган со шляпчонкой в руках вошел в таверну. Донельзя грязный, испещренный лишайными пятнами, в лохмотьях и босой, он приблизился к столикам, за которыми восседали белобрысые гиганты - рядом с ними мальчуган казался еще более черным. ("Аи, - вздыхала мулатка Анастасиа на пороге, - совсем негритеночком выглядит мой мальчонка среди этой публики!") Солдаты, занятые жевательной резинкой, не переставая двигать челюстями - в такт жвачке они даже ушами шевелили, - бросили ему несколько монеток. Кто-то предложил мальчику виски, кто-то отпугнул горящей сигаретой. Официанты чистыми салфетками отмахивались от него, как от мухи. Седеющий розовощекий сержант, обращаясь к кассиру, выглядывавшему из-за витрины с сигаретами, шоколадом, карамельками и другими сластями, кричал: - Не пугат! Убиват надо, один щелчок... насекоми... Убиват... убиват... вес hispanish {Испанский (искаж. от англ. Spanish).} насекоми! И, довольный своей, как ему казалось, остротой, он разразился хохотом, а малыш спешно ретировался к двери - почти бежал под резкими взмахами салфеток в руках официантов. - Сколько собрал-то... - вымолвила Анастасиа, зачерпнув в горсть монетки и прикинув на вес. А мальчуган, оставив у нее шляпчонку, уже понесся выпрашивать афишку с львиными и конскими мордами, с портретами каких-то людей и неведомыми ему буквами - такие афишки раздавали прохожим около кинотеатра. Как бы ему хотелось быть одним из тех, кто распространяет эти афишки, - если бы разрешила тетя! Тогда можно будет смотреть кино задаром... "Дева Мария, сидеть в темноте, да еще платить за это?.. - обрывала мальчика Анастасиа всякий раз, как он просился в кино. - Дома у нас электричества нет, так зачем же нам, беднякам, деньги еще платить? Стемнеет - вот и начинается наше кино. Нет, сыночек, жизнь и так дорога, зачем еще тратить... зрение на темноту!" - Значит, hispanish - насекомые? - откликаясь на слова сержанта, спросил по-английски юноша, сидевший со своими друзьями за ближайшим столиком. - Вот вы называете нас насекомыми, а сами в нас нуждаетесь! - Мексике - насекоми, кусат очен крепко, - все громче ораторствовал по-испански сержант. - А Сентрал Америка - насекоми маленки, безумии... Антиллы - нет, не насекоми, только гусеница... а Южная Америка - таракан с претензиями! - И все же в Латинской Америке вы нуждаетесь! - Мы в Миннесота не нуждаемся, приятел. Миннесота - это не Вашингтон, не Уолл-стрит! Из-за соседнего столика раздался звонкий голос: - Скажите-ка ему, пусть убирается в ...! Гудят клаксоны автомобилей последней модели, проезжающих по Шестой авениде. Спешат прохожие. Полдень. Жара. "Гранада" полным-полна. Все столики заняты. Бармен - маг и волшебник напитков - берет бутылки не глядя, на ощупь, и, ловко перебросив с руки на руку, наполняет бокалы. Официанты сбиваются с ног. Неумолчно звякает касса. Телефон. Газеты. Автомат-проигрыватель "Рокола". Анастасиа... - Сосут и сосут эти гринго! На улицах громкоговорители рекламируют спектакли и фильмы. "Великий диктатор" Чарли Чаплина!.. "Великий диктатор"! "Великий диктатор"!.." Но человеческие глотки заглушают радио: шоферы такси зазывают громче, красноречивее. Выкрикивают продавцы лотерейных билетов - богатство рука об руку с нищетой. Племянник мулатки снова в "Гранаде" - торопливо перебегает от столика к столику, пользуясь тем, что официантам, занятым посетителями, некогда оглянуться на букашку. Однако в полдень ему не повезло. Много тут было расфранченных кабальеро, много дам, разодетых и полураздетых, напудренных и накрашенных, причесанных и надушенных, - и однако едва-едва удалось выклянчить две-три монетки. Одни сеньоры прикидывались глухими, другие - рассеянными. Подгоняемый голодом, мальчик набирался храбрости и даже притрагивался грязными ручонками к господам, но те как ни в чем не бывало продолжали беседовать, не обращая на него никакого внимания. Попадались и такие, что на его просьбы отвечали бранью, а то и грозили вызвать полицию. Кто-то грубо и пренебрежительно спросил у него: "Почему твои родители тебя не кормят?" Малыш не знал, как ответить, - он упивался ароматами яств, его глаза следили за блюдами, которые официанты расставляли на столиках между бутылок и пепельниц; он провожал взглядом каждый кусок, глядя, как эти люди из "общества" брали еду с тарелок руками и отправляли в рот, запивая вином. - У тебя должны быть родители... - Папа, может, и есть... - промямлил мальчуган. - А мама? - Нет, мамы нет... - Она у тебя умерла? - Нет... - Ты ее помнишь? - Нет... у меня не было мамы... - Как же так? У каждого есть мать... - А у меня нет... Я родился от моей тети... На мальчика обрушился шквал смеха, шуток, острот, каких-то непонятных словечек... "Незаконнорожденный... подкидыш... гомункулюс из реторты!.." А оборвыш, босой, грязный, протянув шляпчонку, продолжал жалобно выпрашивать монетки. От дразнящего запаха ветчины и сыра, тостов и воздушной кукурузы, жареного картофеля, приправленного дольками острого перца и оливками, у него текли слюнки. С того дня посетители стали подзывать мальчугана и охотно бросали ему монетки, заставляя его повторять под взрывы хохота: "Я родился от моей тети..." Около двух часов пополудни, а то и раньше местное общество покидало таверну. Пустела Шестая авенида. Парусиновые маркизы, растянутые над тротуа- ром, охраняли сьесту заведения, где бармен и белобрысые гиганты по-прежнему занимались своим делом: бармен наливал, солдаты пили. Пили они все подряд: whisky and soda, полынную, пиво, джин, коктейли, а также напиток, который они прозвали "подводной лодкой", - ром, смешанный с пивом, или пиво, смешанное с ромом. Порядок составных частей не имел никакого значения для выпивох. - Сосут и сосут эти гринго! Забрел в таверну длиннорукий карлик-горбун, предлагавший бумажные салфетки. Когда он говорил, в уголках его рта пузырилась слюна - будто для того, чтобы он мог продемонстрировать достоинства салфеток, которые вытаскивал из черной кожаной сумки. Напрасно расхваливал горбун свой товар - искоса посмотрев на уличного торговца, эконом съездил его по горбу пачкой лотерейных билетов. - К трем подходит, а у меня еще крошки во рту не было. Эх, что за проклятая жизнь!.. - проворчал карлик, поспешив, однако, унести свой горб, свою сумку, свою слюну и салфетки. Уже очутившись на улице, он добавил: - Что за проклятое заведение! Эти паршивые двуногие козлы даже за человека меня не принимают! Эконома в дверях таверны атаковал было сборщик рекламных объявлений, но и ему повезло не больше, чем горбуну. - У меня битком набито этих гринго, за каким дьяволом расходовать деньги на рекламу?.. - отмахнулся эконом. - Чтобы посещали соотечественники... - Пусть лучше не посещают! Для этого рекламы не нужно. И так не оберешься скандалов между гринго и нашими... К четырем часам пополудни поток горожан устремлялся в кинотеатры, а к дверям "Гранады" подъезжали сверкавшие на солнце такси с новыми пополнениями солдат. Они прибывали с военной базы, расположенной за пределами города, или, как указывалось в официальных сообщениях, "где-то в Америке". На какой-то миг они задерживались, чтобы рассчитаться с шофером; обычно платил кто-нибудь один, а остальные гурьбой - вчетвером, вшестером, ввосьмером, сколько влезет в дверь одновременно - врывались в помещение. С порога они требовали виски, пиво, джин, коньяк, ром. По пути они хлопали друг друга по спине, не скупились на боксерские клинчи и другие силовые приемы, и тогда солдаты, засевшие за бутылки еще утром, снимались со своих караульных постов у стойки и, грузно переваливаясь, отходили, уступая место очередной смене. За столиками чайного салона, неподалеку от бара, собирались сеньориты и кабальеро. К пяти часам. Без пяти минут пять пополудни. Каждая из сеньорит мечтала быть элегантной и потому старалась подражать какой-нибудь знаменитой звезде экрана - той, которая больше ей импонировала. Вместе с сеньоритами молодые кабальеро вновь и вновь переживали то романтические, то авантюрные эпизоды просмотренных кинофильмов. Таинственный полумрак, мягкий свет, гавайская музыка. Среди столиков с влюбленными находили столик для себя и подружки, выскочившие замуж еще в легкомысленном возрасте и теперь озабоченные лишь тем, чтобы не потерять фигуру и не потерять свою служанку - индеанку с глиняным лицом, которая с младенцем на руках и с пеленками в вышитой сумке повсюду следовала за хозяйкой. Замаривая алкогольного червячка или утихомиривая колики в желудке, здесь даже убежденнейшие противницы спиртного потягивали анисовку с водой. Засунутые в чашки окурки дорогих сигарет со следами губной помады, словно экслибрис послеобеденного чая, попадали на кухню, где судомойки под командованием сеньора Бруно придавали зеркальный блеск посуде, не переставая ни на минуту судачить: - Смотрите, из чайного салона гости уже расходятся, а солдаты с базы так и приклеились к бару. Никакой ураган их не сдвинет с места! Один - со свекольной мордой и выпученными глазами - нагрузился так, что вот-вот пойдет ко дну. А другой все в стопку вглядывается да вглядывается - с каждым глотком, наверное, видит все дальше и дальше. А вон тот тип - говорят, он летчик, - молчит и озирается вокруг, а сейчас в кого-нибудь вцепится... - А клиентки... из чайного... разве лучше? Как они грязнят посуду!.. Мусору столько... хоть лопатой разгребай... чем не свин...арник! - Не то что чая, даже водички не оставят, - прошамкал старик, - только чашки и остаются, их не сгрызешь... - Как бы не так, дедушка! Ждите! Оставят вам кокосовое пирожное, крем да слойки с шоколадной глазурью! Черта с два!.. Сеньор Бруно не выдерживает: - Хоть за работой помолчали бы! Замололи языками! Вам-то что, грызут сеньоры свои чашки или не грызут, грязнят посуду или не грязнят... Посуда грязная, так на то и вода, и мыло, и рабочие руки... А работа здесь надежная, платят хорошо. И нечего беднякам совать нос туда, куда не следует... - Э, дон Бруно Сальседо, вы все по старинке считаете, что бедняк - бессловесный вол. По-вашему, раз у богатого в кармане деньжата, так он и значит больше... - ...больше, чем двое... чем трое!.. Да что говорить, старина... То, что богатый жует, бедняку и понюхать нельзя... Бренные останки жареного цыпленка и отварной курицы, оставленные на засаленных тарелках, обещали судомойкам ужин. - Гринго только это и жрут... - проговорил зеленоглазый паренек, подымая куриную ножку и вонзая в нее свои острые зубы; не отерев замасленные губы, он добавил: - Только вместо того, чтобы сказать - курица, они говорят - chicken... - Эти типы с базы все цыплят едят. Без ножа, без вилки, прямо руками. Кто знает, может, дома они по мусорным кучам рыщут, а здесь мистеров из себя корчат... - Дома... дома у себя никто не пророк. А вот тебя, черномазый, хоть ты в Китай поезжай, мистером никто не назовет! - Мистером - нет, а вот доном буду, где-нибудь да буду! - Вот подхлестнут тебя бичом, ты и будешь дон! - Дон?.. Дон... донесешь груз, так не подхлестнут. Но из индейцев в доны все равно не попадешь, - вмешался третий. Под струей воды в смуглых руках мелькают белые фарфоровые тарелки, разрисованные цветочками чашки, хрустальные бокалы, стаканы и стопки разных форм и размеров, посеребренные ножи и вилки, исчезающие и появляющиеся в мыльной пене. - К счастью! К счастью!.. - хором кричат судомойки, если тарелка случайно выскользнет из рук и разобьется. Тогда на сцену выходит Хуан Непомусено Рохас, обычно счищающий лучшие остатки пищи с тарелок до того, как они поступят к судомойкам; вооружившись щеткой, он сметает с пола осколки. Метет и брюзжит: - Бьют, ломают, бьют, будто это их собственность! Прежде такого не бывало. С чужим добром обращались бережней, чем со своим. И стыд был, и совесть была. А нынче? Нынче одно бесстыдство... Продолжая брюзжать, он выметает щеткой фарфоровые осколки - нет, не выметает, а священнодействует Хуан Непомусено Рохас, верховный жрец разбитой посуды, если, конечно, не считать самого главного здесь - хозяина таверны. Не раз обрезал он руку, собирая мусор с осколками бокалов и стаканов, если, Конечно, не удавалось виновникам, улучив подходящий момент, скрыть следы преступления. Ничего не поделаешь: убирает тот, кому это поручено. Недаром ему идут лучшие остатки от обеда. Было бы, ей-богу, справедливей Хуана Непомусено Рохаса - а именно так звали этого доброго христианина, никогда не щадившего свой желудок, - перекрестить в Хуана Не-помню-ужина-также-завтрака-полдника-обеда Рохаса. Около десяти вечера Анастасиа возвращалась из Конкордии - парка, пользующегося столь же печальной славой, что и чистилище. Прежде чем выйти из парка, она оправилась между деревом и какой-то статуей. А мальчик караулил, чтобы вовремя предупредить о появлении полиции или прохожих. Он свистел, глядя на звезды, свистел и пританцовывал босыми ногами на сыром от ночной росы песке. - Чего ногами-то вытворяешь! Слушаешь одно, а делаешь другое! Стоило мне присесть, как ты начал выплясывать. Свисти, ежели кто появится, а не просто так... - А чтобы вас никто не слышал, тетенька... - Ну и грубиян же ты! Вот грубиянить ты умеешь! Направляясь к "Гранаде", мулатка и мальчик медленно проходили по улице, которая была столь оживленной днем, а теперь - словно пустая скорлупа былого оживления, и широко открытыми глазами поглощали выставленную в витринах всяческую снедь - черные бобы в сухом растертом сыре, обернутые тонкой маисовой лепешкой, лепешки с маринованными острыми овощами и листиками салата, лепешки с копченой колбасой, с фаршированным перцем, бананы в сахарной пудре... Зажмурила глаза Анастасиа и, схватив мальчугана за руку, поспешно пересекла улицу, стараясь как можно скорее уйти от освещенных витрин, особенно ярко выделявшихся на фоне торжественного мрака ближнего собора святого Франциска. Бежала она от искушения, крепко зажав в своей старой, изможденной руке холодную детскую ручонку. Маленькие ножки мальчугана шлепали по мокрым от ночной росы каменным плитам; шелестела на ветру потрепанная бумазейная юбка мулатки. Анастасиа не останавливалась, пока не поравнялась с церквушкой святой Клары, расположенной по соседству с огромным францисканским собором; здесь она перекрестилась и, перекрестив заодно ребенка, произнесла какие-то таинственные и грозные заклинания против богачей, призывая в свидетели самого господа - в церкви, освещенной масляными лампадами, был виден образ Иисуса с крестом на плече. Из "Гранады", к которой они вскоре подошли - их неумолимо подгоняли пустые желудки, - доносилась музыка. Быть может, этот косматый дон Непо даст им чего-нибудь поесть. Подойти к дверям, заглянуть в таверну и пустить в ход язык - для Анастасии одно мгновение. И снова не смогла она промолчать, снова сказала то же самое: - Сосут и сосут эти гринго! - Тише, тетенька, еще арестуют! - Это их надо арестовать - за все попойки, танцульки, за музыку эту ихнюю... В старое время, еще в Бананере, всегда они кутили... Ох, лучше не вспоминать те годы - вспомнишь и подумаешь: а была ли я когда-нибудь молодой?.. Нет ничего горше в старости, как сомневаться, была ли ты молодой... - Тетенька, хотите, я зайду... - Уже говорила тебе, сыночек, говорила... Мальчик - маленький, грязный, темнокожий - покрутился возле таверны, проскользнул в зал и начал обходить столики. Посетителей было много, и официанты смотрели сквозь пальцы на попрошаек, надеявшихся выклянчить монетку, сигарету или что-нибудь съестное. Белобрысые гиганты, все более пьянея, покупали газеты на испанском языке и водили носом по строкам, которых они не понимали; покупали лотерейные билеты, журналы на английском языке, букеты фиалок, жасмина, камелии, магнолии. Цветы из корзинки, прикрытой зеленым мхом, выкладывала женщина среднего роста, которая в молодости, должно быть, была хороша. Она заигрывала с солдатами, даже щипала их. "Может, купят у меня еще", - приговаривала она, но это был только предлог. Женщина хотела растормошить этих мужчин, похожих на целлулоидные куклы, рассчитывая, что кто-нибудь из них загорится и пойдет с ней, с ней или с девушкой, которую она им предложит. - Есть у меня девица... такой букетик и не приснится!.. Замужняя тоже есть... фиалки разве можно перечесть?.. Пошли, дон мистер, надо только добраться до комнатки - здесь недалеко, за углом, в переулке!.. Там для вас есть девушка!.. Анастасиа стерегла корзинку Ниньи Гумер - так звали продавщицу цветов - всякий раз, когда кто-нибудь из гигантов, дошедший до скотского состояния после проглоченной спиртной мешанины, вылезал вслед за Ниньей из таверны - полакомиться живым товаром. - А почему мистер этот не хочет пойти подальше, на Двадцатую улицу, раз есть возможность выбрать?.. - спрашивала цветочница у сопровождавшего их случайного толмача - "американизированного" земляка, готового на любые услуги ради хорошей сигареты или глотка дарового виски. - Нет, нет, my god {Бог мой (англ.).}, сеньор очень спешит, - пояснял толмач. Карауля корзинку цветов, стоявшую у ее ног, мулатка Анастасиа размышляла вслух: - И чего это мужчины не любят платить, когда их за нос водят в течение часа, - платят же они, если их обманывают на протяжении всей супружеской жизни?.. Но хуже всего этим несчастным девицам - нужда заставляет ложиться с кем попало... Эх!.. Иметь дело с мужчиной, которого не любишь или который тебе не по нутру?.. Пусть меня лучше черти заберут! Хвастаться не буду, но никогда не жила я с теми, кого не любила!.. Взять хотя бы отца моего малыша... Как родился мой мальчуган, я приучила его называть меня тетей - и он привык. Никакой матери... тетя - и все... А каково несчастным девицам, да, впрочем, и этой горлинке цветочнице! Вид у нее такой, будто и мухи не обидит... Букетики! Букетики!.. А сама расставила ловушки на мужчин... Охотница... а я, значит, сообщница, раз стерегу ее корзинку!.. И внезапно пинком ноги, обутой в рваную туфлю, она опрокинула корзину с цветами - камелии, жасмин и фиалки рассыпались по асфальту. С электрических проводов срывались капельки ночной росы, сверкавшие при свете фонарей. А еще выше мерцали бесчисленные звезды. Юноша с покатыми плечами, высокий и тощий, очень походил он на бутылку, остановился поглазеть: что тут произошло? - Бедная сеньора! У вас упала корзинка? Я помогу вам собрать цветочки... - Это не мои, и корзинка не моя... - поспешно сказала мулатка, но юноша уже бросился подбирать цветы и укладывать их в корзинку. - Ах, это корзинка Гумер?.. Как же, только сейчас я ее узнал... - И, продолжая подбирать букетики фиалок и жасмина, юноша, дохнув сен-сеном, шепнул Анастасии на ухо: - А вы не знаете, Гумер уже достала "морскую игуаниту"? - Мне она ничего не говорила. Оставила вот корзинку постеречь, а ее ветром опрокинуло. Господь вознаградит вас за то, что помогли мне... - И похоже, гвоздику она тоже не достала. Как вернется, напомните ей, пусть не забудет для меня гвоздику и "морскую игуаниту". Не подавая вида, что поняла намеки порочного юнца, мулатка сухо отрезала: - Вернется - скажу... - А далеко она отправилась? - Не знаю... - Передайте ей, пусть поищет меня в "Гранаде". Я буду в баре или в коридорчике возле туалета. Анастасиа присела на край тротуара и прислонилась к столбу - так легче дожидаться. - Упаси нас, господь, от этого омута... - пробормотала она, глядя на букетик жасмина, напомнивший ей о свадьбах, о первых причастиях и похоронах. А вот фиалки ни о чем ей не говорили; запах... будто запах тех духов, которыми любил обливать себя один из ее старых чернокожих поклонников, вонючий, как стервятник. - Упаси нас от омута... Ага, значит, Гумерсиндита эта, на вид дамочка дамочкой, а вот, оказывается, не только охотится за мужчинами, но и торгует "морской игуанитой". Почему, кстати, так ее называют? Маригуана... марихуана? Игуана, игуанита - ага, должно быть, потому, что она тоже зеленая. Или вот, наверное, почему: когда игуаны дышат, кажется, что они накурились марихуаны, - тяжело дышат. Скользкие, кожа искрится на солнце от росы, висят они на сучьях, как недозревшие плоды... Что за скверный народ пошел!.. Торговать "морской игуанитой", когда можно с успехом прожить и на цветы - торговать цветами да женщинами! Ах, как ловко эта Гумер все обстряпала прошлой ночью!.. Да-а, какой-то начальник, весь в галунах, с пьяных глаз решил жевать цветочные букеты, чтобы перегаром не разило. Подумать только, двадцать три букетика сжевал один за другим. Уже на ногах не мог держаться - так надрызгался, - а все продолжал жрать цветы; чтоб невеста, дескать, не догадалась, что он вдребезги пьян, хотя, по правде сказать, от него уже не перегаром, а перегноем несло. "Забудь невесту, у меня есть прелестная девица, нежный цветочек!" - ворковала Нинья Гумер, подставляя, как быку, корзинку офицеру, чтобы ему удобнее было пожирать и гвоздики, и фиалки, и жасмин. Начальничек тут же заснул, так и не дошло до него предложение Ниньи Гумер. А его приятель с морковно-красной рожей до слез хохотал над этим цветочным банкетом, хлопал в ладоши, стучал каблуками о пол, бил кулаками по столу, а потом все же оплатил эти пахучие витамины. Долгонько его начальника рвало потом лепестками... Почесала затылок мулатка. Лучше не думать ни о чем, иначе совсем изведешься. Поднялась, похлопала себя обеими руками по окоченевшему заду - хотела согреться да заодно пыль с юбки отряхнуть. Оторвавшись от раздумий, она поглядывала то на корзинку, то на дверь "Гранады" - как там племянничек? Потянулась, зевнула и снова не удержалась, только на этот раз голос ее был пронзителен, видимо от зевка: - Сосут и сосут эти гринго! Вдруг ей стало страшно. В полуночной тишине ее слова отдались звонким ударом. Она быстро оглянулась. Никого. Улица пуста. Шоферы спят в своих машинах, будто мертвые индейцы, захороненные в стеклянных урнах. Лишь полицейские в желтых плащах с шарфами на шее бродят, точно лунатики. Нинья Гумер вернулась, подхватила корзинку и исчезла в ночи, даже не попрощавшись. Какая неблагодарная! А может, она просто не заметила Анастасию... Впрочем, это и к лучшему: за соучастие в преступлении могут притянуть, если узнают, что караулила корзинку, в которой среди душистых цветов, видать, была и "морская игуанита". Хуже то, что Гумер ушла, не выполнив своего обещания. Поэтому-то, конечно, и прикинулась, что не заметила Анастасию. А ведь она просила у Ниньи всего только таблетки хины против лихорадки. Приступы малярии изводили мулатку после недавнего ливня. Ливня? Да это потоп настоящий был! Когда они с мальчонкой возвращались домой, будто плыли в воде... А в баре пьянчуги продолжали усердно угощать друг друга, тост следовал за тостом, и в конце концов чуть не каждый норовил пить из бутылки друга, когда доходил черед ставить свою бутылку. Подальше, в дансинге, неутомимо гудела "Рокола". Из светящегося чрева огромного и ярко раскрашенного проигрывателя вырывалась какая-то не то визжащая, не то верещащая утробная музыка, и под эти звуки извивались пары, cheek to cheek {Щека к щеке (англ.).}. Гринго не давали ни одной женщине присесть - разумеется, к вящему удовольствию дам, не особо привлекательных и на других праздниках или домашних вечеринках чаще остававшихся без партнера. Здесь танцевали все женщины: старые и молодые, хорошенькие и безобразные, и пусть за танцы с гринго их прозвали "грингухами", что за важность!.. А кое у кого буги-вуги кончались чуть ли не адскими мучениями. Протанцевав, они спешили исчезнуть в туалете: от виски с содовой да еще после таких "модерных" танцев здорово достается мочевому пузырю. И не только мочевому пузырю... поэтому-то, быть может, а может, и без быть может столь дели... эти буги... более дели... к примеру, чем блю... хотя блюзы так же дели... да, да (обо всем этом щебетали в дамском туалете)... блюзы более дели... чем буги, да, да, более дели... катны - кто не согласится с этим? Но вот буги - более дели... чем блюз, разве можно это отрицать, ведь они более дели... катесны... - Ой, сколько набрал, племянничек, сколько!.. - с восхищением воскликнула Анастасиа, как только мальчик появился в дверях "Гранады", держа шляпчонку, полную монет. - Ей-ей, тебе больше повезло, чем свояченице, когда мистер решил съесть у нее цветы... - Свояченице? Разве она наша родственница, тетя? - Нет, конечно, но, раз она тоже бедная, это все равно что родня... По субботам и воскресеньям "Роколу" задвигали в дальний угол. Джаз и маримба в эти дни и ночи наибольшего наплыва людей гипнотизировали, электризовали публику. Маримба растягивалась на полу, словно толстая змея с ножками. Джаз располагался наверху, как на церковных хорах. И с высот по мановению дирижерской палочки - а точнее, пальца толстощекого серафима с фосфорическими волосами, творца нового геологического возмущения, - струны, дерево и металл оглушали всех шумами, восходящими еще ко временам сотворения мира, - от грохота каменного обвала до томного стенания прилива, замершего на мгновение в паузе перед отливом. В этом хаосе то слышится и рождение и гибель каких-то островов, то воцаряется немота силурийских глубин. Джаз подхватывает звуки, разрывает их, сбивает в адском ритме, и они сливаются в неистовое хрипение, в завывающий ураган, в остро-пронзительный свист, который внезапно обрывается, низвергаясь в пропасть глухого молчания, и только новые, еще более дикие, еще более бешеные столкновения молекул огненно-расплавленного металла и конвульсивно вздрагивающего дерева заставляют подняться из бездны новую джазовую бурю в неведомых, безумных сочетаниях звуков. Два часа ночи. Не хватает столиков. Больше столиков! Не хватает стульев. Больше стульев! Больше столиков! Больше стульев! Площадка для танцев все сокращается. Больше столиков! Больше стульев! Больше стульев! И все меньше, все меньше площадка для танцев. И все больше и больше танцующих пар. Они уже, правда, не танцуют, а кружатся, топчутся на одном месте, одурманенные алкоголем и табачным дымом, тесно прижавшись, словно приросшие друг к другу; они что-то шепчут друг другу, целуют друг друга, ласкают друг друга, как первые создания на заре сотворения мира, воплощением которого был сам джаз. Они уже не танцевали. Не двигались. Не говорили. Ощущалось лишь дыхание нежных творений. Все сливалось в какую-то туманность: и этот буйно неудержимый разлив пылающей магмы саксофонов, и чокающие лунные литавры, и перекличка цимбал, и жужжание струн, и самодовольный рокот рояля, и трескотня телеграфных сигналов марак... Отовсюду несутся аплодисменты, восклицания, голоса, смех... Больше виски! Больше содовой! Больше джина! Коньяка! Рома! Еще пива! Шампанского!.. Зал в полутьме. Блюз или танго? Танго... Широко, свободно растянулись аккордеоны, словно распахнулись просторы пампы... аргентинской пампы... пампы, которую можно обнять руками... А за танго следует болеро. Все хором, кто знает и кто не знает, подхватывают слова болеро - не слова, а "словоблудие", как сказал о них один местный поэт. Закончилось болеро, и вслед за оркестром прозвучала маримба. Три такта - широких, медленных - отбивает тот, кто играет на басовых. Пон!.. Пон!.. Пон!.. Дон Непо Рохас - так звали его дома и в таверне, сокращая полное имя Хуан Непомусено Рохас Контрерас, как окрещен он был после рождения, - услышав эти глухие удары, вздымающиеся из глубин звучащего деревянного ящика, благословил аккорды вальса "Три утра уж наступило". Чудесный вальс. Конец работе! Непо Рохас кончил работу и собрался идти домой: весь мусор собран в ящики от продуктов, которые выстроились вдоль стены. И точно скот, клейменный тавром, заклеймены эти ящики таинственными словами - Калькутта, Ливерпуль, Амстердам, Гонконг, Шанхай, Сан-Франциско... На скамейке в прихожей, через которую снуют служащие, под плащом лежит сумка с остатками пищи: лучшее - для себя, остальное - для Анастасии. Больше всего мулатке нравятся сосиски, кусочки курицы или куриные косточки с рисом, остатки бифштексов по-гамбургски с острым соусом, жареная картошка и майонез. А вообще-то она брала все, иногда даже перепадали откусанные пирожные для ее сопливого мальчишки. После первых трех тактов вальса - как только прозвучали все клавиши маримбы - гуляки хором запели: Три утра уж наступило... А Анастасиа все твердила свое: - Сосут и сосут эти гринго! Никто ее не слышал, да и сама она не слышала своих слов: голод пчелиным роем гудел в ее ушах; не слышал их и мальчик, дремавший возле двери, - голова на руке, служившей ему подушкой, лицо прикрыто шляпчонкой, в которую он собирал милостыню; из-под лохмотьев чернели босые грязные ступни. Едва услышав звуки вальса, Джон поднялся и подхватил легкомысленную креолочку, в голове которой вмещалось больше кинофильмов, чем на складах голливудской кинокомпании, и вскоре они затерялись среди пар, танцевавших и подпевавших в такт музыке: "Три утра уж наступило..." Джон танцевал механически - слабое эхо авиационного пропеллера беспрестанно звенело в его ушах, - и танцевал он лишь ради того, чтобы потанцевать, а креолочка надеялась еще и завоевать его; хотя нехватки в поклонниках она не испытывала - их у нее было больше дюжины, - но это что-то новое, в нем обнаружила она героя, о котором всегда-всегда мечтала. Порой Джону казалось, что креолочка слишком тесно прижимается к нему, однако она, прикрыв черными ресницами глаза и совсем не думая о своем флегматичном партнере, всецело отдалась мечтам: она чувствовала себя в объятиях другого, своего Джона - того, которого видела на экране. Ее антрацитовые волосы, ниспадавшие каскадами, развевались в такт вальса, будто маятник качался над ее плечами, отсчитывая три часа, которые наступили. Она изгибалась, откидывалась назад, как только могла, ощущая упругим телом пряжку форменного ремня Джона. Пряжку с золотой звездой летчика, В последнем фильме, который она видела, ее Джон играл роль солдата, раненного на фронте. Он был божествен!.. - Как божественна война!.. - задыхаясь, вымолвила она, а ее партнер, Джон во плоти и крови, не ожидая, пока окончится этот, казалось, нескончаемый вальс, вдруг остановился перед своим столиком и залпом опорожнил стопку виски. - Джон!.. Джон!.. - пыталась удержать его креолочка, но тот, опорожнив свою стопку, стал допивать виски и с соседних столиков. Война... война... по ту сторону ночи тропических ресниц... война... И опять пьяный... - Пьяный, потому что я здешний... будь я иностранец, вы бы сказали, что я просто выпивши! - твердил на пороге пятидесятилетний мужчина. Чтобы не потерять шляпу, он натянул ее на уши и крепко зажал в руке бутылку, боясь уронить... Бутылку?.. Нет... самого себя... Три утра уж наступило... - Будут и два... будут и три... и четыре, пять, шесть утра! - подпевал он. - Будут и два... будут и три... и четыре, пять!.. Голос его прервался. Какая-то женщина трепала мальчишку за уши. - Так, значит, ты родился от тети?.. От тети?.. А ну, скажи-ка мне!.. Мне! Мне, а не этим гринго. Ах ты, безмозглый! Ах ты, бесстыжий!.. Анастасиа разбудила племянника, схватив его за ухо. Не понимая, в чем он провинился, мальчишка истошно вопил, губы его дрожали, сонные глаза наполнились слезами. Обезумев от ярости, Анастасиа набросилась на несчастного мальчишку, как на предателя, изобличенного в измене, как на врага. Подошел пьяный: - Как ты смеешь бить ребенка! А она кричала: - Мне уже говорил, мне говорил сеньор Непо... Как, ты решил опозорить тетю, чтобы легче выпрашивать монеты у этих свиней... да, да... это же не люди, а свиньи!.. А ты пошел на такое ради нескольких жалких сентаво!.. Чтобы ради каких-то сентаво над нами смеялись. Сейчас же повтори, что ты родился от твоей тети!.. Ну, скажи это мне... прямо в лицо... а не за спиной... бандит ты этакий! Мальчугану удалось выскользнуть из рук мулатки, оставив в ее руке клок волос. Ослепленная бешенством, Анастасиа сыпала проклятия. А пьяный, подняв над головой бутылку, чтобы не пролить драгоценную влагу, уже шествовал вниз по улице, напевая себе под нос: - Будут и два... будут и три... четыре, пять... и шесть! У игравших на маримбе музыкантов от усталости сковало спины, руки были влажными от пота, волосы в беспорядке упали на лоб, а они все били и били по клавишам - их заставили трижды исполнить вальс. В дверях показалась голова Анастасии. - Ха-ха!.. Вальс... Ха-ха! Три утра уж... Ха-ха!.. Значит, родился от тети... Ха-ха! Сосут, опять сосут эти гринго!.. II На рубеже звездной ночи и знойного утра, как обычно, в засушливый сезон, сеньор Хуан Непо Рохас возвращался домой на велосипеде; впрочем, на велосипеде он возвращался и в период дождей, только тогда он накрывался плащом, который почти не защищал его, - крупные дождевые капли беспрепятственно скатывались по лицу, а когда приходилось пересекать улицы, превратившиеся в судоходные реки, то переднее колесо его машины вздымало хрустальные веера воды. Летом и даже дождливой зимой он легко катил к дому - дорога шла под уклон, по склону холма, через центральную площадь Пласа де Армас, затем - через торговые ряды - в заросшую деревьями влажную низину, в предместье бедноты. Но для сеньора Непо езда на велосипеде благодаря инерции - молчаливейшей из движущих сил, продолжала оставаться загадкой, каким-то чудом, хотя это чудо и повторялось каждое утро. Утренние поездки служили как бы возмещением сил, расходуемых накануне, когда он на исходе дня ехал в "Гранаду" на работу, - все вверх, в гору, изо всех сил нажимая на педали. Пока он добирался до бара, его одолевала одышка, сердце бешено колотилось, во рту пересыхало, ноги отказывали. Конечно, куда тяжелее было бы ехать в гору после нескончаемых часов работы, ведь всю ночь он простаивал на ногах, изнемогая от усталости, борясь со сном. Размышляя об этом, дон Непо все более проникался верой в могущество божьей десницы. Еще бы, после изнурительного ночного труда иметь возможность возвращаться на велосипеде, летящем вниз, словно на крыльях! Не хотелось сдерживать бег колес - они сами увлекали его в таинственный мир скорости. С каким-то ощущением мужества и отваги, которое переполняло его, он, вместо того чтобы тормозить, иногда даже нажимал на педали, чтобы прибавить им силы, - его охватывало непонятное опьянение. Разбуженные собаки, силуэты одиноких прохожих, рассеянный свет... У него опять вырвалась правая педаль - давно ее надо бы сменить; потом нога сорвалась и с левой, но он, не замедляя хода, продолжал вести машину. Сейчас он спускался по склону, миновал собор. В предрассветных сумерках фонарик светил еле-еле и ехать приходилось чуть ли не вслепую. Резко верещал звонок, на котором, словно на курке, дон Непо держал большой палец, и то и дело, точно пулеметные очереди, раздавались трели, чтобы в этот ранний час не попала под велосипед какая-нибудь христианская душа и чтобы посторонилась повозка. Невозможно было справиться с педалями, крутившимися во всю мочь, пока он не просунул носок башмака в вилку, стараясь притормозить ногой вращение переднего колеса. Наконец это ему удалось, и как раз вовремя: еще мгновение - и он бы врезался в грузовик, который шел на большой скорости с включенными фарами. Они едва-едва разминулись - хрупкий велосипед и многотонная громада грузовика. Снова вырвалась правая педаль. Он наклонился, чтобы достать ее и прижать. У театра Колумба велосипед перестал быть катящимся чудом, теперь надо было пустить в ход собственные силы. "Не спеши... - говорил он себе, - не спеши, ночь долга..." От церкви святого Иосифа и к дому склон был таким пологим, что можно было и подремать за рулем и вознести благодарение господу богу за столь щедрый дар, как велосипед, на котором после тяжелой работы легко, как во сне, переносишься к родному очагу. Растрогавшись от этих мыслей - о материальном, воплощением которого являлся велосипед, и о духовном, олицетворяемом господом богом, - дон Непо совсем было забыл о чувстве собственного достоинства. Он не обращал никакого внимания на то, что скажут соседи - дескать, несолидно человеку его лет кататься на велосипеде; ведь он _не катался_, как, например, эти юнцы, которые по воскресеньям оседлают свой велосипед, усадят возлюбленную на раму перед собой и направляются куда-нибудь на прогулку. Он же подвергал себя риску - мог разбить голову, но, так или иначе, это был единственный способ передвижения, когда Непо на рассвете нужно возвращаться домой. Несносная педаль вырвалась снова - и он совсем было отчаялся, но все-таки ему удалось поймать ее перед кабачком "Эль релох", что на авениде Чинаутла, где он чуть не налетел на караван огромных грузовиков, которые катились медленно и тяжело, заставляя содрогаться соседние дома. Дон Непо слизнул холодный пот, выступивший под усами. Свет слепил его. Яркий свет фар. Сердце сжалось, когда он, изо всех сил нажав на педали, проскочил мимо огромных, как миры, колес, мимо ревущих от напряжения моторов. Он нажимал, нажимал на педали. Конечно, лучше всего как можно скорей убраться с этой автострады, по которой из Ла-Педреры возят на аэродром строительные материалы - там прокладывают новые взлетные дорожки. И вдруг - вот еще чего недоставало - его ногу сковала судорога. Он с трудом спустил ноги с педалей на землю. Грузовики все шли и шли. Дон Непо забрался на тротуар перед домишками, которые дрожали с фундамента до крыши от тяжести проходивших мимо стальных мастодонтов. Судорога, сильнейшая судорога не отступала. Он выпустил руль и, положив велосипед на землю, обеими руками стал растирать ногу. Из какого-то дома донесся звон будильника. Гасли огни уличных фонарей. Воцарялся день. В холодном белесом небе постепенно появлялись краски зари: они переливались от жемчужной к розоватой, к розово-желтой, апельсинно-золотистой, затем к нежно-дымчатой с лиловатым оттенком и, наконец, к сиреневой, которую властно вытеснила голубая. В свои владения Непо.Рохас вступал уже при ярком дневном свете, отвечая на приветствия погонщиков, кричавших ему из корралей: "Добрый день, сеньор Непо!" Едва вскочив с постели, они набрасывали веревки на рога быков; еще полусонные - крепили упряжь к повозкам; вконец проснувшиеся - под собачий лай и пение петухов отправлялись на погрузку в Северные каменоломни. - Это петушок сеньоры Полы!.. - узнавал по голосу дон Непо. - А вот ему отвечает хрипун испанца! Никак не припомню, кто это мне рассказывал, что Пола и испанец спелись и теперь по утрам перекликаются... будто петухи. А этот... как безобразно он поет... точь-в-точь паровозный гудок... ага, а вот это петушок моего внука!.. Говорил я ему, что ничего хорошего в этом петухе нет... перья, правда, красивые, зато шпора растет уродливой - надо бы сменить его на другого, который годился бы для петушиного боя, либо изжарить на день Сан-Дамиана - все-таки день ангела внука... Внук, по обыкновению, поджидал его у дома, если не уезжал в этот день за грузом. Парнишка - кожа да кости, хотя и славно сбит, - любил встречать деда, который, невзирая на свой преклонный возраст, все еще, словно юноша, каждый день с первыми лучами солнца катил на велосипеде. Старик тормозил или даже соскакивал на ходу, улыбаясь внуку, а тот спешил взять машину за рога - за горячие рукоятки руля. Затем мальчик ставил велосипед и приносил чашку черного кофе - крепкого и горячего; такой кофе нравился деду. Сеньор Непо любил накрошить в кофе кусочки хлеба и потом вытаскивать их из чашки пальцами - и пальцы и усы напоследок блаженно обсасывал. - Так ведь вкуснее... - приговаривал дон Непо. - Правда ведь, Дамиансито? А не то что у нас, в "Гранаде", где все, даже поварята, едят вилкой. Чудаки, не понимают, какого удовольствия они себя лишают... Только когда ешь руками, по-настоящему ощущаешь вкус пищи! Пока дон Непо завтракал - пусть даже это были две-три лепешки, вкусные или невкусные, что попадалось под руку, - он размышлял, не следует ли ему еще раз поблагодарить бога за утренний кофе с лепешкой - и при этом без домашнего врага, то есть без женщины. Полный покой, никаких баталий с женой, а ведь битва с женой - худшее из сражений. В его доме, с тех пор как скончались жена и дочь, мать Дамиансито, ни одна юбка не появлялась. За завтраком дон Непо покоя языку не давал: поболтать на работе времени не хватало, да и не с кем там отвести душу. - Собаки виляют хвостами от удовольствия, а мы, христиане, болтаем языком, да разве не похож иной язык на хвост дворняги?.. - А педаль все еще шалит? - прервал его внук. - Ты кстати напомнил мне. Она так расшаталась, что лучше ее сменить. - Мне нужно тут, неподалеку, перевезти известь - двенадцать арроб. Как только вернусь, схожу в мастерскую. - Если я буду спать, не забудь - правая педаль... - Пусть проверят обе, а то дорога опасная: грузовик за грузовиком, и день и ночь. Податься некуда... А теперь ложись отдыхать. - И Дамиансито почтительно поклонился деду. - Пожалуй, пойду сосну с божьей помощью. - Разделся бы сначала. Сними одежду и обувь - иначе не отдохнешь. Одетыми спят только мертвецы да мертвецки пьяные... На следующий день, возвращаясь с работы, дон Непо все проверял педали - они стали будто новые, спасибо Дамиансито. Он бросал руль и тормоза, велосипед набирал скорость - дон Непо как раз спускался по Центральному рынку и временами слегка притормаживал, очень довольный тем, что ему подчиняется эта таинственная шестерня передачи: она зубьями замедляла ход машины, словно хватала скорость зубами. Увлекшись, он слишком резко затормозил и, не удержавшись на сиденье, больно ударился грудью о руль. Рассвет все не наступал. Возникало странное, тоскливое ощущение, будто ночи нет конца. Звезды не бледнели, а, казалось, сверкали еще ярче, небо становилось все выше и выше. Электрический свет словно не разгонял, а сгущал мрак. Дон Непо проезжал через рынок, прокладывая себе путь меж торговцев, обгоняя осликов и мулов с кладью, медленно вышагивавших или спешивших рысцой. Подметальщики улиц поднимали облака пыли, которые сливались с облаками предутреннего тумана. И эту серую пелену прорывали грузовики с надписями "US Army" {"Армия Соединенных Штатов" (англ.).}. Каждый из них таил в себе смертельную опасность - катящаяся гора с грозно сверкающими, словно янтарные шаровые молнии, фарами чуть не столкнулась с крошечным велосипедиком, вооруженным всего-навсего тормозящей педалью и рулем; велосипед будто играл в кошки-мышки с опасными гигантами. Однако главной опасностью была судорога: мускулы голени внезапно стягивала такая резкая боль, что хоть бросай велосипед и соскакивай на ходу, а если не успел спрыгнуть на землю, падай навзничь. Уверенным дон Непо чувствовал себя лишь тогда, когда, возвращаясь домой, он выбирался на дорогу, ведущую к каменоломням, оставляя справа - среди равнин, кущ деревьев и сгрудившихся домишек - бетонную автостраду. По этой автостраде возили строительные материалы на аэродром; она шла параллельно железнодорожной линии, по которой мчались поезда, груженные нефтью и взрывчаткой. Погода благоприятствовала дону Непо: дул южный ветер, настолько сильный, что он даже подгонял велосипед. Почти весь путь удалось проделать, не прибегая к педалям. А рассвет все не наступал. Невольно закрадывалось опасение - а вдруг ночь так и останется ночью на вечные времена? Кто в самом деле может гарантировать, что день наступит? Не зародится ли этой ночью вечная тьма?.. На автостраде фары огромных армейских грузовиков сметали мрак, и казалось, что под мощными взмахами этой ослепительной метлы вдали, над затихшей землей, появлялась предрассветная дымка. Грузовики и поезда двигались, как войска на поле боя, и словно для того, чтобы нагнать побольше страха, откуда-то издалека доносились взрывы динамита, там взлетали куски взорванных скал. Все больше грузовиков, все больше поездов! Дон Непо спешил: так хотелось ему скорее добраться до дому, увидеть внука, выпить горячего кофе, прилечь отдохнуть. В течение всего пути, пока чуждые шумы нарушали величественное молчание заросших дубняком или облысевших от эрозии гор, он мечтал о сне. А воздух разрывали ревущий гул моторов на автостраде, протяжные гудки паровозов, звяканье сцепки вагонов, далекие удары, сухой и резкий треск отбойных молотков в Ла-Педрере и бесконечный грохот камня, сыплющегося из вагонеток подвесной дороги в огромные воронкообразные пасти камнедробилок. Ущелье, над которым кружились бабочки, становилось все глубже. На мосту, выстроенном еще в эпоху испанской колонизации, - императорском мосту, если судить по высеченному на камне гербу, - дорога резко сворачивала в сторону. Разбуженное воинственным шумом, неумолчным завыванием автомашин на гусеничном ходу и появлением людей-призраков в комбинезонах, перчатках и очках, ущелье пробуждалось от векового сна. На серебристых столбах с зелеными глазами гусениц - ибо ни на что иное не походили стеклянные изоляторы, на которых висели провода, - люди натягивали кабель высокого напряжения. Как только дон Непо миновал мост, наперерез ему откуда-то выскочила собака и с заливистым лаем помчалась рядом с велосипедом, готовая вцепиться в переднее колесо. Дон Непо даже не взглянул на нее. "Пусть себе лает, - подумал он, - она выполняет свой долг". Однако тут же ему пришлось притормозить, чтобы проскочить между каменной стеной и громыхающей повозкой, которую тащила невзрачная лошаденка. Нет, это было не случайно: на него явно хотел наехать этот испанец, который всю свою жизнь чуть не рабом был в богатой родовитой семье, а теперь, на старости лет, словно став вольноотпущенником, обзавелся собственным ранчо. Звали его Сиксто Паскуальи-Эстрибо, и эту вторую его фамилию все воспринимали как меткое прозвище, очень подходившее к нему, ибо любил старик совать нос в чужие дела, или, как здесь говаривали, совать ногу в любое стремя {Игра слов: estribo (исп.) - стремя.}. Мало того что этот Сиксто Паскуаль-и-Эстрибо чуть не наехал на него, он даже не счел нужным ответить на приветствие. С одной стороны, конечно, это к лучшему. Обычно испанец останавливался, заводил длиннющий разговор. Он высыпал щепотку табаку на листок рисовой бумаги, затем неторопливо сворачивал самокрутку, облизывал краешек бумаги языком, зажимал сигарету тонкими синеватыми губами и разжигал ее кремневым огнивом. Не обращая внимания на зевки дона Непо - тщетные взывания, нет, завывания сна и усталости, - испанец затягивался самокруткой и говорил, говорил без конца. Потягивая самокрутку и сплевывая, он благоговейно перечислял звучные титулы своих сеньоров-хозяев и делился какими-то своими стародавними обидами. Сеньор Непо и сам был не прочь потолковать и поспорить, но только не сейчас, после утомительной ночи, когда едва хватало сил добраться до постели. Однако - сказывалось хорошее воспитание - он слезал с велосипеда и, отчаянно зевая, выслушивал очередные излияния. А спорил он с испанцем обычно по воскресеньям или по праздникам в кабачке Консунсино, вдовы Маркоса Консунсино, куда после мессы соседи заходили выпить пивка и закусить жареным пирожком. Они встречались здесь обычно по воскресеньям и праздничным дням, около одиннадцати утра, - испанец, который непрестанно разглаживал рукой свою морщинистую кожу, все растирал и растирал складки на лице и шее, и Непомусено, который рукой старался разгладить складки на костюме, слежавшемся в сундуке. Весь день до позднего вечера испанец разглаживал свои морщины - это доставляло ему несказанное наслаждение. На неделе у него, должно быть, не хватало времени. В будние дни они служили ему верную службу. Эти суровые, глубокие морщины внушали уважение не только пеонам, но и хозяевам. В ответ на шутки дона Непо он неизменно говорил: - Вот разглаживаю, дружище, все разглаживаю... Эту кожицу, видать, господь по ошибке прилепил мне на физиономию, взяв ее с другого места! Однако на сей раз испанец не стал болтать на дороге. Вместо ответа на приветствие дона Непо послышался лишь скрежет повозки испанца, задевшей каменную стену. Дон Непо поспешил нажать на педали, чтобы не остаться на камнях стены в виде детской переводной картинки. Лишь позднее, оправившись от страха, он понял, что испанец мстит за свое поражение во время их последнего спора, который не вылился в вооруженный конфликт только потому, что успела вмешаться Консунсино, вдова Маркоса Консунсино. "Короли не боги, тореро не герои, а все хозяева, какими бы благородными они ни казались, отнюдь не святые!.." - в сердцах выпалил дон Непо. Это его изречение до глубины души возмутило испанца, и теперь он мстил дону Непо. Он мстил за дочь своих хозяев, испанских аристократов, вышедшую замуж за разбогатевшего бананового плантатора, который в свое время был мелким чиновником в могущественной Компании. Так говорилось о сыне тех, кто унаследовал богатства Мида на Южном берегу! Что же вызвало приступ бешенства у испанца? То, что один из внуков его блистательнейших и знатнейших хозяев, который носил имя Лестер Кохубуль (а не Кэйджебул) Сотомайор - да, да, из рода Сотомайоров, живших близ Родонделы, в испанской провинции Понтеведра, - потомок Кохубулей, нынче не без успеха доит чужеземных коровок и наживает себе жирок... - Сотомайор из герцогов, а не маркизов Сотомайоров! - уточнял дон Сиксто, разглаживая морщины. - Да, да! Я не позволю себе солгать, именно из герцогов Сотомайоров, которым Филипп Пятый пожаловал этот титул, возведя их в сан грандов Испании первого класса, а вовсе не из маркизов Сотомайоров, которым Карл Второй предоставил дворянство только семьдесят с лишним лет спустя. - Уф-ф-ф! - фыркнул дон Непо. - Не нравятся мне эти смешки! - По-другому не умею, дон Сиксто! - Ну, смейтесь, смейтесь! Заявил же папа в своей знаменитой булле, что вы, уроженцы Американского континента, отличаетесь от скотов только тем, что умеете смеяться... - Из этой самой буллы и стала известной фамилия Кохубуль, вам-то следовало бы это знать... - с иронией заметил дон Непо. - Геральдические причуды... - "Кохубуль" происходит от слов кохо - значит, "хромой", и булла... заметьте, хромой и булла. Это из тех креольских фамилий, которые попали в буллу, потому что их предки... хромали на голову... Не поспей Консунсино, вдова Маркоса Консунсино, они вцепились бы друг в друга. С Кохубулями сеньор Непо познакомился много лет назад, когда на побережье хлынули бедняки, такие нищие, что у них ничего не было, кроме того, что на них надето, - и вот все они бросились сюда, клюнув на уговоры какого-то чахоточного приезжего, усиленно расхваливавшего эти далекие земли, где можно якобы легко подзаработать. Тогда-то и появились здесь Бастиансито и она, Гауделия... как сейчас он видит их перед собой. Они были рекомендованы некоему сеньору по фамилии Лусеро. И тут же, чуть не наступая им на пятки, появились здесь Айук Гайтаны, братья Гауделии. Как говорится, кому бог дает, того и святой Петр благословляет. Конечно, нажиться на своих посевах они не сумели - и ястреб перепелятник не сразу становится ястребом стервятником, - но зато им повезло в другом: они унаследовали капиталы преуспевавшего акционера "Тропикаль платанеры" Лестера Мида, настоящее имя которого Лестер Стонер; он потом погиб на Юге во время страшного урагана вместе со своей женой Лйленд Фостер. Все это Паскуаль-и-Эстрибо знал назубок: и историю геральдической ветви фамилии Кохубулей, и то, как появилось это сказочное наследство в акциях могущественной Компании, и о том, как переехали наследники Кохубулей и Айук Гайтанов вместе со своими женами и детьми в Соединенные Штаты, и о том, как они потеряли свои капиталы при продаже акций "Тропикаль платанеры" Джо Мейкеру Томпсону, пирату, известному под кличкой Зеленый Папа; тогда они были уверены, что решение о границах обернется в пользу "Фрутамьель компани", и после краха уже не смогли восстановить былое положение; единственно, что им удалось, - это пристроить своих детей на высокооплачиваемые посты в "Платанере". Но была еще и другая причина, из-за которой сморщенный дон Сиксто Паскуаль, который если и имел что-нибудь общее с пасхальными праздниками, так только свою фамилию {Pascua - пасха (исп.).}, снова лязгнул зубами и бросил испепеляющий взгляд на своего обидчика. Как только было произнесено имя мулатки Анастасии, за испепеляющими взглядами последовали плевки, затем ругательства, а потом и кулаки застучали по столу. Дело в том, что дон Непо, предпочитавший все раскладывать по полочкам, назвал имя Анастасии как свидетельницы варварской жестокости, с какой у крестьян на Атлантическом побережье янки захватывали земли и разбивали на этих землях плантации. Штыком и бичом чужеземные пришельцы выгоняли крестьян из хижин - разлагающая сила золота натолкнулась здесь на волю тех, кто не хотел отказываться от земли, политой потом отцов, не хотел лишаться того, что мог в свою очередь оставить детям. Никто не обращал внимания на протесты коренных жителей побережья - грабеж был легализован законом. Захватчики уничтожали каждого десятого из местных жителей, многие были брошены в воды реки Мотагуа или призваны на военную службу, как только янки увидели в них опасных соперников. - Благородство обязывает!.. - Дон Непо не говорил, а вещал глухим голосом, раздававшимся словно из глубины колодца. - Сколько было маркизов, сколько князей, и, однако, вся семья рухнула в бездну, в том числе и лакей, вставший на колени перед "Платанерой"!.. - Я не позволяю вам так говорить, Рохас! - ...вместе с внуком - евангелистом и квартероном! - Дон Непо, не обращая внимания на слова испанца, нанес ему последний удар под громкий хохот и одобрительные возгласы. И тут снова вмешалась Консунсино, вдова Маркоса Консунсино, иначе спорщики пустили бы в ход уже не только кулаки - разъяренный Сиксто схватил трехногий табурет, а Дон Непо, обороняясь, поднял стул. С тех пор они не встречались. Поэтому, увидев дона Непо, проезжавшего мимо каменной стены, дон Сиксто злобно заворчал - ему захотелось уничтожить, раздавить своего врага! Дону. Непомусено Рохасу едва-едва удалось проскользнуть между повозкой и стеной. На последнем подъеме, уже недалеко от дома, дону Непо показалось, что не велосипед несет его на себе, а он сам тащит тяжелую колымагу; велосипед теперь казался совсем другим - он совсем уже не был похож на волшебную падающую звезду. Но вот подъем остался позади - распахнув калитку, дон Непо въехал в небольшой двор. Внука, по-видимому, дома не было. Дон Непо подрулил к навесу - он всегда оставлял своего "коня на колесах" там, где были сложены самодельные седла, конская упряжь, ярмо для волов, тыквенные бутылки, мешки, овчины и старый плуг. Остановился у навеса - ногу сводила судорога; он обливался потом и тяжело дышал. Он подтолкнул велосипед, и тот покатился сам в свой угол. Обычно велосипед принимал внук, но когда того не было дома, то _сипе_, как ласково дон Непо называл свою машину, сам догадывался, куда надо катиться и где встать... "Умная и добрая у меня машина, - подумал дон Непо, развязывая платок на шее и вытирая им пот со лба. - Добрая и умная..." Добрая - она не позволяла ему брести пешком на рассвете... умная - _сипе_ походил на живое существо, обладающее инстинктом самосохранения, которое защищало его от грузовиков, проносившихся в эти предрассветные часы с зажженными фарами, похожими на звезды, перемещающиеся на небе. По дороге велосипед будто сам по себе старательно избегал столкновений со столбом или пешеходом... а это так важно, когда возвращаешься с ночной работы, обалдевший от усталости, полусонный - ресницы повисают, как ветви плакучей ивы. В такие часы едешь, и твое тело - избитое, грязное, с болью в суставах - ощущает поддержку умной машины, мчащейся навстречу миру, где свет еще напоминает тень, а тень только начинает быть светом, навстречу миру, в котором деревья и дома невесомы и весь дремлющий город парит где-то между явью и сном. Платком он потер за ушами, провел по затылку, его наполняло чувство такой же душевной благодарности к велосипеду, какую всадник испытывает к своему коню. Сегодня это чувство было вполне обоснованным: велосипед спас его от кто знает каких ушибов и ран, помог ускользнуть от дона Сиксто, который явно намеревался превратить его в пыль и прах. Вспомнив об этой встрече в предрассветных сумерках, дон Непо помянул врага отборнейшими словечками из своего обширного лексикона. Он подошел к кровати, точнее, к накрытым покрывалом доскам на деревянных козлах. Из-под двери и из щелей под крышей проникал утренний свет - белый, жаркий, обжигающий, не такой ли огонь в печи для обжига превращает известняк в самую настоящую известь?.. Ложиться пока не хотелось. Глоточек бы! Вот-вот. Стаканчик... чего бы то ни было, только бы покрепче, чтобы встряхнуться, избавиться от неприятных мыслей... Решил прежде раздеться; обнаженный до пояса, заросший волосами, он походил на косматую обезьяну... Пошарил по углам... Ничего не нашлось. Бутылки из-под сладкого вина, из-под марочных ликеров, пивные - все пусто; из горлышек, еще так недавно источавших изумительный аромат шипучего напитка - дон Непо не ко рту их подносил, а к глазу, - неприятно пахло пробкой. Но еще отвратительнее был запах опьяневшей и уснувшей на дне бутылки пыли. Среди всякого хлама и пустых бутылок ему попалась пробка от шампанского... а бутылку внук приспособил для сиропа... Шампанского... шампанского было бы неплохо... Но нет ни капли... Его разбирал смех, и, чтобы не засмеяться, он стал кусать губы... Пусть смеется этот проклятый домовой, старик Эстрибо, который только и умеет, что совать ногу в чужое стремя. Пусть себе смеется, щелкая вставными челюстями... звякают они, как лошадиные подковы... плохо подогнанные подковы... Пробка от шампанского! Эх, найти бы глоточек... Но не шампанского... оно для праздников... лучше чистого агуардьенте или чистейшего кушуша, чтобы драл в глотке, как наждачная бумага... Да, да, пусть все внутри продерет, чтобы забыть обо всем на свете... И вдруг захотелось горячего. Горячего захотелось даже больше, чем горячительного. Горячего в глотку и желудок. Глупец! Раз велосипед тут, что ему мешает одеться и подкатить к Консунсино? Нет, нельзя. Он поклялся, что не переступит ее порог. Поклялся?.. Но если мучает жажда, клятвы ничего не стоят. Пусть глотке станет жарко от крепкого глотка - и не для того, чтобы забыться, как это обычно утверждают, а чтобы зажечься яростью, бешенством, гневом и пустить в ход язык. Ведь когда выскажешься, на душе становится легче, обиды забываются, уходит боль... А если по пути удастся встретить внука, можно и с ним перемолвиться... Он натянул штаны стоя: значит, не так уж стар! Всунуть в штанину одну ногу, затем другую, натянуть. Рубашка, куртка, башмаки на босу ногу - и он готов. Нечего возиться, ведь и надо-то только съездить, пропустить глоток. Дон Непо поискал шляпу, вывел велосипед, вскочил на него... и через несколько минут этот проклятый велосипед сам остановился перед дверью кабачка Консунсино. Как там веселились! Хозяйка от души хохотала над рассказом старикашки-испанца. Раз уж ему не удалось разделаться с врагом, старикашка решил объявить, что хотел лишь припугнуть его, заткнуть ему глотку, чтобы не злословил по поводу Кохубулей и "Тропикаль платанеры", которая столько добра сделала и делает стране. Трусом дон Непо не был, но все же он не вошел в кабачок Консунсино - не хотел он видеть хихикающие физиономии, не хотел снова ввязываться в спор: игра не стоила свеч. Пусть кутят. Он повернул домой. Слепило солнце. Мало облаков. Много солнца. Где-то далеко рычали грузовики, языками пламени локомотивы пожирали уголь, от взрывов динамита сотрясалась земля. Видно, близок конец света, и пусть лучше он дождется светопреставления на своей койке. III - Рохас-и-Контрерас заново родился!.. - провозгласил дон Сиксто, входя в кабачок вдовы Маркоса Консунсино. - Это кто еще? - откликнулась хозяйка, не оглянувшись на испанца; она была целиком поглощена рюмками и с такой силой терла их, что они едва не плакали. - Как кто? Рохас - твой сосед. - Дон Непо? - Он самый, хозяйка, он самый. Такова его полная фамилия... Все равно как меня называют Паскуальи-Эстрибо. - Ну, вам-то не все равно. Ведь вам, дон Сиксто, это самое Эстрибо не по нутру. - Гром и молния на ваши головы! Благородную фамилию моей матери, дарованную господом богом, превратить в какое-то прозвище!.. - Прозвище? - Даже в мерзкую кличку! Чтоб ты язык проглотила... - Ну а вам-то что? Не обращайте внимания... - Эстрибо... Ты хочешь еще раз повторить, что я, дескать, залезаю ногой в чужое стремя?.. Не так ли?.. - Как вам угодно, дон Сиксто... - Беда прямо, выпало мне на долю жить среди кафров... - Эх, как вы отстали от жизни - в нашей столице уже нет монашеских кофрадий! - Слава тебе господи, я и говорю не о кофрадиях, а о кафрах! - Чтобы понять вас, дон Сиксто, надо сначала вызубрить Евангелие... - Уж кому нужно Евангелие, так это Рохасу. Я насмерть его перепугал, прижал повозкой к стене, когда этот негодяй проезжал мимо, еще осмелился приветствовать меня, будто между нами ничего не произошло, прохвост этакий! Я не прикончил этого наглеца только потому, что час его еще не пробил! - Мне одно известно, что и он и вы... простите... вы и он, - сначала надо упомянуть испанца, а затем уж индейца, - поклялись в мое заведение ни ногой... - Что ж, пусть я буду клятвопреступником, уж очень ты мне по вкусу... аромат-то от тебя какой!.. - Не слишком ли многого вы захотели! - И, изменив тон, она продолжала: - Да разве кто-нибудь сможет спастись от вашего языка? Клянусь святым папским престолом, вы, дон Сиксто, такое скажете, что и самый последний погонщик ослов не придумает. - Если меня заденут, я жалю, как скорпион. Но знаешь, сейчас я пришел неспроста, хотел кое-что рассказать тебе. - Прежде скажите, что вам подать. - Еще слишком рано. - Как хотите, опохмелиться-то не вредно. - От огорчения не опохмелишься. Как назло, столкнулся я с этим типом, твоим соседом. - Чашка горячего кофе пошла бы вам на пользу. - А если я выпил ее дома? - От кофе нельзя отказываться... Если одни будут приходить сюда, чтобы поглазеть на меня, другие - излить свои горести, а третьи - чтобы понюхать меня, тогда мне придется закрыть свое заведение и начать отпускать грехи, и пусть все таращат на меня глаза да нюхают. Вдова Маркоса Консунсино расхохоталась и ушла в кухню: из чашки, которую она приготовила для дона Сиксто, кофе расплескался на блюдце. - Ты нынче в прекрасном настроении. - Все, что вы здесь видите, создано благодаря моему хорошему настроению, все - и спиртное, и этот святой Доминго де Гусман, у которого, как видите, - она показала на выступ возле двери, - всегда и цветы, и лампадка. - А святой-то наш, испанский. - Святые принадлежат небу, а не какой-либо одной стране на земле. А как же кофе?.. Может, выпьете и потом расскажете о своих делах? У меня ведь кофе особенный: сама жарю зерно, так что оно не пережарено и не сырое. Сама и размалываю его, не по-аптекарски - в мелкий порошочек, но и не крупно, и сама варю кофе, не спуская глаз с кофейника. - Подожди ты со своим кофе. Я пришел тебе рассказать... - Ну, рассказывайте, только начинайте издалека, ведь издалека видно и быка. - Я и хотел тебе рассказать... - Хотели... хотели... Рассказывайте-ка скорее, не тяните! Что, язык проглотили? - Проглотить не мудрено - вон у тебя какое декольте, не декольте, а целая витрина! Выставка что надо! Ну ладно, шутки в сторону. Я хотел рассказать, как чуть было не разделался с этим прохвостом, твоим соседом. - Когда? Сегодня утром? - Да, на пути сюда. - Что ж, пусть на себя пеняет. Нечего было подливать масла в огонь. Вначале я думала, что вы не хотели спорить, но он так и рвался в бой. Хозяйка принесла дымящийся кофе, и испанец припал прокуренными усами к чашке. - Осторожней, кофе еще очень горячий! А что касается дона Непо, какое это имеет значение, что он мой сосед? Болтать-то все можно. А чем он вам так насолил? Сказал что-то по поводу тех, кто сменил свою фамилию, подделываясь под иностранцев. И еще он сказал, что этот самый мистер Кэйджебул родился от какой-то толстозадой индеанки! Лично я не знаю этого мистера, но сеньор Непо говорит, что рожа у него - ну точь-в-точь как у индейца, и как бы ни подделывался он под гринго, за янки ему все равно не сойти... - Да что он знает, этот болван! Ведь есть индейцы краснокожие... А краснокожие - это особые индейцы, их снимают в кино, их не сравнить со здешними ублюдками. Они даже по-английски говорят. - А вы, дон, говорите по-английски? - Боже упаси! Не в такой гнусный день я рожден, чтобы болтать по-английски! - Уберег, значит, вас от этого господь! - А вот у вас, латиноамериканцев, и языка-то своего нет. Говорите на нашем языке, это мы его вам одолжили. По-испански вы говорите плохо, так почему бы вам не заговорить плохо и по-английски? Ведь это язык господ столетия! Консунсино, не ответив, убрала пустую чашку. Дон Сиксто скрутил сигарету, послюнявил краешек бумаги и припечатал ногтем, затем сунул самокрутку в рот, прикурил от кремневой зажигалки, затянулся и полез за деньгами, чтобы расплатиться. - Этого еще не хватало! - возмутилась хозяйка. - Не стану же я брать с вас за чашку кофе без аккомпанемента. Ах да, вы не любите мешать! Вы любите пить кофе отдельно и коньячок отдельно! - Коньячок попозже, как вернусь. - При условии, если не будете сражаться с моим соседом. - Если он первый не полезет в драку. Не могу забыть, как он обливал грязью всех иностранцев, стало быть, и меня, никогда этого ему не прощу. - Ну, если вдуматься, он был прав. Но не все иностранцы похожи на вас. Да и вы уже так давно здесь живете, что позабыли о своей родине. Паскуаль-и-Эстрибо попытался было что-то возразить, но Консунсино повысила голос: - А насчет того, что произошло на Южном берегу, и насчет миллионов, так обо всем этом еще долго будут говорить. Такое не каждый день случается, и не все с водой утекло... Что осталось от ваших хваленых аристократов? Кучка белоручек, болтающих по-английски, которые одеваются под гринго, живут, как гринго, женаты на грингухах - даже не подумаешь, что они родились здесь... По-моему, нет ничего хуже, чем быть чужим на своей земле. Это хуже, чем быть иностранцем. Дон Сиксто сделал протестующий жест, хотел как будто вставить слово. Но хозяйка была начеку. - Не перебивайте, не мешайте мне... - проговорила она. - Дайте мне высказаться, а потом уж скажете вы - за слова пошлину платить не надо! Никто из тех, кто наживал миллионы... никто из них не понимает и никогда не поймет, что многое в жизни стоит дороже денег. Слушайте и не прикидывайтесь глухим. Когда говорят то, что вам не нравится, вы всегда разыгрываете из себя глухого. Ведь этот самый Лестер Мид доказал, что можно бороться с "Платанерой", захватившей чужие земли. - Я не отрицаю этого. Кажется... - Так оно и есть, а не кажется. Речь идет о фактах, а вы говорите - кажется... Наследники Лестера Мида, эти Кохубули, отправились в те края, где, видите ли, им даже стыдно слышать упоминание об их родине. - Нельзя обвинить отца в том, что он старается как можно лучше воспитать своих, детей. Кэйджебулы так и поступили. Это их право. - Не на правде основано это право, и пусть скажет Кохубуль, ради какого золота или медового пряника индейцы должны перекрашиваться. - Людей именуют так, как они сами хотят, тем более если они родились в хорошей семье и - карамба! - если они хорошо воспитаны. - Пусть меня считают невеждой, но я никогда не скажу "Кэйджебул" вместо "Кохубуль", никогда! До чего же мы можем дойти? А что касается всяких там прав, так, по-моему, люди прежде всего не должны забывать о своем долге. Наследство - это не только деньги, но и заветы. А завет таков - надо продолжать борьбу с "Платанерой"... - Сосед, видать, накачал тебя здорово! - Сеньор Непо тут ни при чем. Все об этом говорят... А вы что думаете... что Анастасии, о которой упомянул сосед, нет на свете... что люди будут скрывать правду... или выдумывают... что нас, дескать, облагодетельствовала "Платанера"... Облагодетельствовала! Как быка под ножом. "Хорошо, что есть удила, - сказала ослица, - не люблю, когда морду рукой повертывают". - А я считаю, что это вопрос вкуса. По-моему, они правильно сделали, что уехали со своим наследством подальше и стали воспитывать своих детей за границей. - Именно так и поступил Иуда, именно так! Только вместо того, чтобы повеситься на суку, эти на женщинах виснут и детей плодят. Старик отхаркался и, надвинув шляпу грибом на глаза, вышел из заведения вдовы Маркоса Консунсино. Вышел и сразу же, нос к носу, столкнулся с внуком Непомусено. - Сын его дочери, - пробормотал под нос испанец, - его дочери и какого-нибудь калабрийца из тех, что работают тут пильщиками леса, - в синих глазах небо Италии, а лицо индейца, бронзовое, как у деда и той шлюхи, что его родила... Дамиансито сидел на телеге, груженной известью, и насвистывал, погоняя быков; поскрипывая, катились колеса, и из мешков высыпалась струйка белой пыли, словно запись на дороге той мелодии, что насвистывал мальчик. Приподняв шляпу над черноволосой головой, он белой от известковой пыли рукой помахал кабальеро. Испанец не ответил, насупился, как мрачная сова, и его морщины остались неподвижными - пусть этот сопливый юнец поймет, что дону Сиксто не пристало отвечать внуку своего заклятого врага. Погонщик, не подавая вида, что это его задело, продолжал как ни в чем не бывало насвистывать и наконец весьма четко вывел: "Эс-с-с-с... стри-бо!.. Эс-с-с-с... три-бо!.. Эс-с-с-с... три-бо!.. Сови-и-и-и-ще!.. Сови-и-и-и-ще!" Взбешенный старик в ярости кусал губы. Подбежав к своей повозке, он вскочил на ее подножку так, словно вдел башмак в стремя (эс... три-бо!.. эстрибо!!). Повозка покачнулась, резко накренилась, будто здание во время землетрясения, готовое вот-вот рухнуть. Но в самый опасный момент испанец восстановил равновесие, быстро перейдя по правую сторону от бидонов с парным молоком, еще теплым, пахнущим коровой и напоминающим о теленке, что остался сегодня голодным; слева лежали охапки травы, зеленой, как надежда. Повозка сильно накренилась, но не упала... Разве не подтверждает это проект, предложенный им достопочтенному муниципалитету столицы, относительно строительства антисейсмических зданий? Жилые дома и административные здания в этой злополучной стране, где все рушится от землетрясений или как от землетрясений, даже когда подземных толчков нет и в помине, должны, по мысли испанца, строиться на рессорных основаниях, и, если подземные силы пробудятся, здание только качнется, как повозка, и останется целехоньким на месте. Консунсино вышла следом за доном Сиксто с тазом, полным воды. Можно было подумать, что она намеревается будто ненароком выплеснуть воду на испанца, но она просто полила землю перед кабачком. И как раз вовремя - на часах ее примет наступила та самая минута, когда солнце, заливавшее мостовую, начало перебираться на стену. У Консунсино была своя тайна. Земле нравится агуардьенте, но не то, что хранится в бутылках, а то, что уже пили люди, и потому она поила землю водой, в которой мыли стопки и рюмки с недопитым вином; однако напоить надо до того, как солнце наберет силу. Если делать это каждый день, то земля, наделенная человеческим разумом, вознаградит тебя с лихвой - ведь это то же самое, что "засевать поле пьяницами": тогда их число в ее кабачке приумножится, они словно вырастут из земли или - не в силах держаться на ногах - припадут к стене, как вьющиеся растения. Круто взмахнув тазом - брызги разлетелись сверкнувшим веером, - Консунсино щедро полила землю. Жаждущая почва впитывала влагу с шипением - так шипят от воды гаснущие угли. Прислушавшись к голосу земли, Консунсино громко произнесла: - Пусть все алкоголики и забулдыги обретут силы от глотка агуардьенте и не проходят мимо!.. - Она внимательно осмотрела политую землю перед дверью. - Пусть входят, пусть будет для них мое заведение надежным убежищем, пусть не устанут они пить в одиночку или с друзьями, пока не оставят здесь, у меня, последнюю монету, часы, бумажник, булавку для галстука, цепочку от карманных часов, запонки - все, что только имеют при себе ценного, и пусть уходят довольными и веселыми... Пусть не мочатся здесь, пусть их не рвет, пусть не ссорятся они здесь и не дерутся, пусть делают все это в каком-нибудь другом месте, ибо нет ничего зловоннее мочи, блевотины и словоблудия пьянчуги! - И она низко, так, что обрисовались ее мощные, точно сейбовые колеса, ягодицы, поклонилась солнцу, однако тут же спохватилась, как бы кто не заметил этого, и сделала вид, будто подбирает что-то с земли. Прижимая таз к левому боку - ближе к сердцу, Консунсино готовилась свершить второе священное орошение. - И те, кто любит пропустить глоточек, опрокинуть стопку, ибо у каждого всегда найдется подходящий предлог выпить - будь это праздник или поминки, - пусть не проходят мимо... - Она опять уставилась на уже вторично политую землю перед дверью. - Пусть зашевелится у человека червячок жажды и захватит его страсть, и пусть сядет он - если в состоянии еще сидеть, - сядет у стойки и опорожнит бутылку крепкого ликера, стопку жгучей настойки или литр доброго пива! В третий раз поклонившись солнцу, она брызнула последними каплями на землю и произнесла: - И тот, кто еще сохранил непорочность, никогда до сих пор не прикасался к спиртному, пусть не проходит сегодня мимо, пусть войдет сюда, чтобы отпраздновать радость или избавиться от тревог; пусть войдет сюда ради любопытства, чтобы почувствовать себя мужчиной, чтобы знать, как пахнет агуардьенте; пусть попробует его впервые, и пусть ему оно понравится, и пусть снова и снова разгорится желание потянуть из бокала; и тот, кто никогда не напивался, пусть напьется, ибо ты, земля, хочешь этого, ибо хочешь этого ты, солнце, отец и мать сахарного тростника, всемогущего нашего господа!.. - Тата Гуаро, - добавила она, - благодаря тебе нет ничего на свете печального, нет ничего безобразного, нет ничего дорогого!.. Когда вблизи проходят грузовики с материалами для строительства на аэродроме взлетных дорожек, приземистые невзрачные домишки вздрагивают. Эти грузовики кажутся чудовищами на колесах и рессорах, они величественнее домов, а некоторые даже похожи на какие-то движущиеся соборы (вот где испанец мог бы полностью подтвердить свою теорию строительства городов на рессорах в странах с частыми землетрясениями и мог бы запатентовать свое изобретение!). Гудят локомотивы, требуют освободить путь; как коровы, потерявшие своих телят, блуждают они взад и вперед, отцепляя и прицепляя платформы, пустые или груженые вагоны. Вокруг высятся кипарисы, расстилаются пастбища, в период дождей превращающиеся в лагуны. Издалека доносятся выстрелы охотников за утками. Перекликается скрежещущее, скрипящее эхо: машины, работающие на выемке камня, экскаваторы, буры, лопаты врезаются, вгрызаются в каменистую землю. В крошечных вагонетках едут люди; по сравнению с огромными грузовыми составами вагонетки кажутся поездами-мышами. Гигантские челюсти с лязгом раскусывают, дробят, пережевывают камень, превращая его в мелкий порошок. Это целый мир, в котором нет ничего лишнего и нет потерь, здесь впустую не растрачивают время, не соблюдаются воскресенья... Котлы-бойлеры, конденсаторы-холодильники, гидравлические поршни. Люди, янки, ярды. Тут все смазано или вымазано машинным маслом - ни одного масляного пятнышка не попало лишь на небо, где среди облаков, алтарями возвышающихся в безбрежной голубизне, по утрам служат мессу ангелы. Сеньор Непо Рохас растянулся на койке, как был - одетый. Второй раз за это утро вернулся он домой и второй раз растянулся на койке. Ударом о койку смял шляпу. Растянулся, как животное, которое спит днем, а ночью бродит; даже не снял башмаки. Не давало покоя проклятое желание пропустить глоточек - опять придется встать, вытащить велосипед и поехать поискать другой кабачок: снова вернуться к Консунсино он не мог. Ради какого-то несчастного глотка нужно ехать черт знает куда. Куда бы ни шло - из-за дюжины или полудюжины глотков, но ради одного... И Дамиансито нет дома. Шатается где-то на Северных каменоломнях, забыл о своем деде... Пожалуй, так даже лучше... пусть внук будет неблагодарным... Но плохо думать о внуке, который каждое утро встречал его - радостно, будто божий поцелуй, - он не мог. Просто сорвалось сейчас - Дамиансито не было дома... И вот он растянулся на койке как был, даже не сняв одежды, в куртке и даже в башмаках - что ж, он сам себе хозяин. И никто не возмущался, никто не возражал, никто не сказал, что он, дескать, похож на мертвеца или на мертвецки пьяного. На мертвеца или на мертвецки пьяного?.. Если бы он не поберегся сегодня утром, то был бы не только похож на мертвеца, а и в самом деле стал бы мертвецом. И все же ему удалось ускользнуть от смертоносных колес - видно, господь милостив и еще не пробил его, Рохаса, смертный час. Выскочил он благодаря присутствию духа, благодаря педалям и рулю, потому что не потерял голову и нажимал на педали, рулил и маневрировал, словно тореро. Хотя повозка дона Сиксто и не сотворила злого дела, испанец все-таки напакостил ему - остановился перед кабачком Консунсино. Вот потому-то и не удалось дону Непо выпить. Сразу угас порыв, улетучилось желание пить агуардьенте, пить до тех пор, пока не перегорит все на сердце, чтобы ни о чем не думать и ничего не ощущать, - пришлось вернуться домой, даже не промочив горло. Дыхание прерывалось, он еле дышал... Ему хотелось высказать все, что наболело на душе, поведать кому-нибудь и о том, что случилось, и о том, что с ним вообще происходит. Как назло, Дамиансито нет... Встретил бы его по дороге, поехал бы с ним сдавать известку. Погрузил бы велосипед на телегу, и никто не помешал бы им наговориться всласть. Когда выложишь кому-нибудь все, ощущаешь облегчение, а сейчас вот он вынужден сдерживать и бешенство, и гнев, и страх, и раздражение. Противно вспомнить эту утреннюю сцену: предательский удар дона Сиксто, повозка, неподвижно застывшая перед кабачком Консунсино, и как подумаешь, что будет трудно отплатить той же монетой, не совершив преступления, горечь переполняет сердце. В его мозгу созрел план мести. На соседней улице, по которой обычно проезжает Паскуаль-и-Эстрибо, надо разобрать снизу стенку, да так, чтобы она повисла в воздухе; как только испанец поравняется с этой стеной, она обрушится на него и похоронит под своими развалинами, а потом... потом можно будет купить газеты с сообщениями о гибели дона Сиксто и с комментариями по поводу того, как он погиб, став жертвой науки - испытывая свой оригинальный метод строительства антисейсмических домов на рессорах. Дон Непо даже не выпил кофе - лишь сейчас об этом вспомнил... Даже куска хлеба не откусил... такой черствый... Липкой от пота рукой, вонявшей горячей резиной, он взял кусок, но откусить не смог: можно подумать, что кладешь в рот рукоятку руля. Даже вкусного хлеба теперь не выпекают. Все выводило его из себя и будет выводить из себя, пока он не отомстит. Солнечный свет пробивался между досками потолка, как сквозь несомкнутые веки, бил из-под двери - белый, яркий, обжигающий. Потолок нуждается в ремонте, вот-вот развалится; нет сосновых реек и нет кедровых досок, чтобы починить его. Многого не хватало Непо. Но что делать, старикан, раз нет ни денег, ни сил... А что, если подняться и заложить щеколду?.. Неплохо бы закрыть дверь. Теперь от дона Сиксто можно всего ожидать, тем более испанец-то знает, что в этот час легко застать дона Непо спящим... На крючок и на щеколду. Береженого - бог бережет! Как же он все-таки устал... Бессонница расслабляет. Закрываются глаза. Он хочет поднять веки. Не может. Все ускользает куда-то. На щеколду... и крючок... было бы хорошо... Но нет сил подняться... даже нет сил защитить свою жизнь... ослаб из-за этой проклятой усталости, вечного неудовлетворения, горьких разочарований, из-за этой серой повседневности и чувства острой несправедливости... Если убьют, так хоть мертвого оставят в покое... Препоручаешь ведь себя на милость божью... Дверь... щеколда... крючок... легко ли от слова перейти к делу... эх, еще бы силенок... еще немного поднажать... Тогда можно быть уверенным, что его не пристукнут как беззащитного щенка!.. Еще бы силенок!... Он хотел повернуться, чтобы легче было дышать, да так и замер, словно внезапно потерял сознание: голова рядом с подушкой, ноги раскинуты, рука свесилась с койки, ртом уткнулся в простыню, а спина открыта, не защищенная перед убийцей, - может быть, сам дон Сиксто появится в маске, а может, наймет кого-нибудь... Он спал в одежде и обливался потом, будто не спал, а выполнял очень тяжелую работу. Потому-то за ночную смену и платят вдвойне. Это как бы аванс за тяжелый сон в дневные часы: нужны усилия, чтобы усталость обратилась в сон, солнечный свет - в тень, а хлопоты и беспокойство - в мир и покой. Но не всегда удается сомкнуть веки, зачастую усталость преследует ломотой в костях, от прилива крови мутная пелена застилает глаза и в бурливом потоке шумов тонет тень тишины. Он помахал в воздухе рукой, свесившейся с койки, однако не достал земли, и это движение не вернуло его к реальной действительности - она исчезла в тумане сна. С каждым выдохом он выветривал смертельную обиду. И уже не вдыхал он, а подвывал... Выл, точно вентиляторы в "Гранаде", - это ему было поручено держать их в чистоте, но старый ветер покрыл густой пылью холодный грустный металл. Прежде вентиляторы начинали вращаться как бы после глубокого вздоха, а теперь, когда их пускают в ход, они поднимают вой. Времена меняются. Некогда, в былые романтические времена, ему поручалось следить за чистотой полудюжины клеток с птичками, которые своим пением развлекали посетителей. Но времена меняются. От птичек отделались - а если бы они и остались, то, наверное, завыли бы, как вентиляторы или вот как сейчас дон Непо, - вместо птичек в "Гранаде" водрузили "Роколы", завывающие, словно голодные суки с пестрым брюхом, жаждущим монет. Наконец он повернулся на другой бок - хотелось избавиться от тяжести, душившей его, ведь он лежал ничком, подобрав под себя ноги, будто в утробе матери, объятый таинственным сном. Полежав несколько минут без движения, он вдруг ощутил застаревшую боль в ухе и поковырял пальцем в ушной раковине, откуда волос торчало больше, чем из ноздрей. Недаром же дона Непо прозвали Косматым, впрочем, это нисколько его не сердило. Он еще раз переменил положение, и лачуга огласилась сопением, храпом и каким-то бурчанием; бурчал, как кипящая на огне похлебка, которую варил он, дон Непо, - старик, осужденный погибнуть под колесами повозки из-за своего неуважения к "Платанере" и Кохубулям, Сотомайорам, папам, буллам и прочим реликвиям. Вот-вот будет свершен приговор - над ним уже повисли и повозка, и кляча, и морщинистый палач, раскачивающийся на ветру, как пучок жилок от табачных листьев. Он покрепче зажмурил глаза, чтобы не закричать, но смертная казнь миновала: не раздавили его колеса, не разорвали на куски, экипаж пронесло над ним, пролетел, словно сова, и снова возник за несколько шагов впереди, на этот раз уже похожий не на сову, а на какую-то фантастическую колымагу, опустившуюся, как зловещая птица, перед дверьми Консунсино. ("Совиииии...ще!.. Совииии...ще!.." - насвистывает внук... Послышалось это деду или приснилось?.. "Совиии...ще!.. Совиииище!.. Эс-с-стриии... бо... Эс-сстриии... бо!") Он стиснул губы так крепко, будто хотел свистнуть во сне. Крикнуть колымаге, что остановилась за несколько шагов от него, крикнуть, разбив по слогам прозвище ее хозяина: "Эс-три-бо!.. Эс-три-бо!.." И домой он вернулся совсем не из-за этого - разве может придавать значение всем этим пустякам такой человек, как он, Непо, который каждодневно бросает вызов смерти, встречаясь на дороге с чудовищно огромными, много-премноготонными грузовиками, которыми движут сотни и сотни незримых лошадиных сил и управляют рыжие гиганты. Правда, при виде их он сам себе казался мертвецом, расстрелянным на рассвете, - однажды он признался в этом своей красотке, которая теперь стала старой и безобразной и считалась его кумой, и та ответила: "Как раз это я и хотела сказать, Понемо (так нежно обращалась она к Непо с глазу на глаз - аи! - в доброе старое время)!.. Как раз это я и хотела сказать!.. А почему тебе не быть убитым, мертвецом, если ты выехал на рассвете и сразу же, у порога столкнулся со смертью?.. Вот так и погибнешь, ни за что ни про что, и похоронят тебя... посеют твои косточки в чистом поле или украсят твоей могилкой кладбище... Конечно, каждый умирает по-своему, но такие самоубийцы, как ты, могут выбрать себе смерть по вкусу. Однако у тебя, Понемо, даже для этого не хватит вкуса, как и тогда, помнишь, когда ты бросил меня из-за Каифасии... Погибнуть на велосипеде - где это видано! Был бы ты хоть молод, а то ведь... Что ж, придется заколотить тебя в деревянный ящик, ежели, упаси господь, шмякнешься да навсегда и вытянешься... Да, соберут твои косточки или просто-напросто вытрут промокашкой то место, где тебя переедет одна из этих игрушечек, что взваливают себе на горб целую скалу, превращенную в пыль и прах... Не так ли, Понемо?" Сказала и раскинулась на постели... Эх, хороша была, искусительница! А сейчас?.. И что за поганая нынче жизнь: порой увидишь ее во сне, но уж не такой красивой, как в молодости, а такой, какой она теперь стала, - высохшей, тряпкой. Одна шкура осталась. Груди опали. Развалюха. Никому и в голову не придет ущипнуть ее теперь. Все зубы потеряла - правда, в этом повинен один ловкий зубодер: чтобы побольше заработать, он опустошил ей весь рот, лечил якобы от ревматизма, еще уверял, что иначе выпадут волосы, вот и повыдергал... А теперь стала она его кумой. Повозка испанца, то неподвижная, то катящаяся, преследовала его. Крылатым хищником, зловещей птицей, совой с четырьмя когтистыми лапами опустилась было она перед дверьми кабачка Консунсино. Но вот колымага свернула в сторону, и в ушах зазвенело эхо, расплескавшись звякающими кругами от железных шин; вокруг разнеслось галопирующее эхо ударов колес и оковки о камень, отзвук свиста бича и поток ругательств, хулы и плевков. А испанец все шмыгает и шмыгает носом, вытирая его своей худой, морщинистой и костлявой рукой... Ужасная рука у Паскуаля-и-Эстрибо, даже вожжи, зажатые в ней, толще. А ведь сколько раз сжимал он ее в дружеском рукопожатии. Теперь же эта рука направила колымагу прямо на него, дона Непо... Он вскрикнул... Чуть не проснулся... Что-то огромное и громыхающее катило на него - он отчетливо слышал этот грохот, - постепенно приобретая очертания повозки, которая, стремясь настигнуть его, летела, едва не разлетаясь на куски. Колымага неслась на колесах, а может, и не на колесах - казалось, парализованные, они все же вращались с головокружительной быстротой. В вихре искр, словно вырывавшихся из кузнечного горна, невозможно было различить лошадь, гнавшую изо всех сил. Колымага дико подпрыгивала, лопалась упряжь, щелкали рессоры, что-то хрипело... Было похоже на ужасное землетрясение... Дон Непо почувствовал себя беспомощным. Спасения нет: ничего у него не было, кроме велосипеда. Сотнями, тысячами ног он мог нажимать на педали, но они не спасут его от гибели - быть ему раздавленным. Ничего у него не было, ничего, кроме велосипеда, который мчался на бешеной скорости, и койка скрипела, и подушка упала на пол, и простыня сбилась на самый край. Надо бы свернуть с дороги на обочину. Но эта мысль мелькнула очень поздно, нет, не поздно... Да, поздно... Вон там, в ущелье, между скалами, Паскуаль-и-Эстрибо с ним покончит. А если бросить велосипед и спрятаться на дне овражка, уж там его не достанет зловещая колымага? Но жаль велосипед, он бросит его только в самом крайнем случае, если погоня настигнет... А пока надо бороться, чего бы это ни стоило... Он двигал ступнями, коленками, плечами и даже головой - в такт колесам, развертывавшим нескончаемый серпантин, в такт педалям, которые крутились, будто загипнотизированные, в такт цепи, все время задевавшей щиколотку. Упорно нажимая на педали, он чувствовал, что хрипящее чудовище остается позади. Неожиданно дон Непо затормозил, и ему показалось, что его бросило вперед: он рухнул навзничь и инстинктивно прижал руки к груди. Умоляя, умоляя того, кто хрипел: потише... Дон Непо бросил руль. Мучившая его икота превратилась в джаз, прерывистое дыхание - в жужжание электромиксеров, лязганье его зубов - в звяканье алюминиевой и цинковой посуды в тазу, буги-вуги - в вальс... "Три утра уж наступило"... "Руль!.. Руль!.." - кричал он, не зная, за что ухватиться, как остановить завывающие вентиляторы, которые могли перебить ему руки... "Руль!.. Руль!.." - хрипло откликалось эхо. Глаза вытаращены - будто мыльные пузыри вздулись на волосатой физиономии. Грудь наполнена ветром и шумом; он бессознательно двигал ногами по койке, нажимал на все педали, на все педали, на все педали - надо сделать все от него зависящее, чтобы колымага не раздавила велосипед с колесами, так похожими на проволочные западни, круглые мышеловки, где мечутся и попискивают мыши, напоминающие тех, что слышишь порой под скрипучей койкой, где он оставил почти не тронутый завтрак... Теперь роскошная карета - почти триумфальная колесница - следовала за ним. Огромная, точно театр, позолоченная заревом пожаров, она мчится по языкам пламени, и несут ее кони - клубы дыма, а в колеснице - мужи и девы, вздымающие знамена, плуги и винтовки... Все меньшее расстояние отделяет его от пламенеющего облака, далеко позади осталась колымага, в которой кроме морщинистого кучера-испанца, клявшего все и вся, ехали Кохубули, замаскированные под Кэйджебулей, индейцы, переодетые игроками в гольф, и сам президент "Платанеры", который, рукой в зеленой перчатке придерживая банановую гроздь, лишенную плодов, подгонял ею пугливо озиравшегося мерина. Настигала... Карета его настигала... Расстояние, разделявшее их, сокращалось на глазах... Настигала... Настигала... Нажимая на педали, он оставлял позади того, кто хрипел... и тот, кому угрожала опасность... хрипя, отставал от нажимавшего на педали... И тот, кому больше всего угрожала опасность, наконец проснулся. Подсознательно - где-то на рубеже сна и бодрствования - он успел различить очертания кареты. Среди ее седоков выделялось лицо безбородого, чем-то похожего на китайца... человека средних лет, который кричал: "Вперед, люди!.. Люди, вперед!.." Он приоткрыл глаза в тот миг, когда оторвался было от погони, но тут же снова зажмурил их и, погрузившись в сон, обнаружил, что ноги его п