са - это старушка с торбой. А один раз он сказал, что Тетрабасса приходила играть с ним на поле за сараем. Там, на лугу, была лощинка, где он любил играть. Теперь он уверял, что Тетрабасса - маленькая девочка. Никто на это не обратил особого внимания - все привыкли к его чудным речам. Но немного погодя стал Эйрик рассказывать про других своих друзей, и у всех у них были такие чудные имена: Таурагаура, Сильварп, Скульурм, Дельвандаг и синяя Колмурна - не разберешь, то ли это мужчины, то ли женщины, взрослые или дети. Домочадцы начали тревожиться. Еще случалось, что люди покидали дом и усадьбу, все до единого, от мала до велика, и уходили в лес - либо от суда бежали, либо до того обнищали, что уж лучше в лесу жить, по крайности летом, чем справлять поденную работу по дворам. Как раз об эту пору пропала со двора тучная овца, и домашние решили: верно, дружки Эйрика и есть лесные бродяжки, которые тем и живут, что здесь стянут, там украдут. Когда Эйрик играл в лощине, люди не спускали с него глаз - не подойдут ли к нему чужие, дети либо взрослые. Но никого они так и не увидели. А мертвая овца всплыла на заливе - она свалилась со скалы. Теперь в Хествикене перепугались не на шутку. Ведь это мог быть и подземный народец. У Эйрика выспрашивали, ведомо ли ему, откуда они приходят. Да, они приходят из-под камней. Когда же он увидел, как все испугались, он и сам задрожал от страха. Нет, нет, они приезжают из города, сказал он. На санях. А может, и приплывают на корабле, поправился он, когда Улав сказал, что летом на санях из Осло не приедешь, и нечего нести чепуху. Да нет же, конечно, они из лесу. Таурагаура сказывала, что они живут в лесу. Теперь он чаще всего говорил про Таурагауру. Ингунн была просто в отчаянии. Это, видно, злые тролли крадут счастье со двора в каждом колене их рода. Теперь они собрались украсть ее дитя. Эйрика заперли на женской половине и караулили. Он болтал неумолчно о своих дружках, и мать чуть ума не лишилась с горя. Она велела Улаву привести священника. - А не врешь ли ты все, Эйрик? - строго спросил его Улав однажды, посидев да послушав, как мальчик отвечает на тревожные вопросы матери. Эйрик глянул на отца широко раскрытыми испуганными карими глазами и сильно затряс головой. - Коли я замечу когда, что ты говоришь неправду, пеняй на себя. Так и знай. Эйрик смотрел на отца недоумевая. Казалось, он не понимал, о чем тот говорит. Но Улав стал подозревать, что мальчишка все насочинял, хотя это представлялось ему нелепым, - на что ребенку придумывать столь бесполезные и вздорные небылицы! И на другой день, когда Улав отправился с работником косить траву на лугу возле лощины, он взял Эйрика с собой, наперед обещав Ингунн, что не спустит глаз с мальчика. Так он и сделал - то и дело поглядывал на мальчонку. Эйрик сидел себе тихонько и послушно в своей ямке, играл ракушками и камешками, подаренными ему рыбаками. Он все время был один. Когда же работник вместе с девушками ушел полдничать, Улав подошел к Эйрику. - Сегодня они к тебе не приходили - Тетрабасса, Скульурм и остальные? - Приходили, - просиял Эйрик и стал рассказывать, в какие игры они играли на этот раз. - Ну и врешь же ты, парень, - строго сказал Улав. - Я все время глядел на тебя, здесь никого не было. - Они удрали, как ты подошел, испугались твоей косы. - Куда же они подевались, по какой дороге пошли? - Ясное дело, домой пошли. - Домой? А в какую сторону? Эйрик нерешительно и немного боязливо глянул на отца. Но тут же глазенки его засветились. - Пойдем туда, батюшка! - Он протянул отцу ручонку. Улав повесил косу на дерево. - Ну что ж, пошли, коли так! Эйрик повел его к дому, потом на тун и на гору к западу от дома, откуда виден фьорд. - Вон они где, - сказал он, указывая на узенькую полоску пологого берега, видневшуюся далеко внизу. - Я никого не вижу, - отрезал Улав. - Нет, их там нету. Теперь я знаю, где они. Эйрик сначала повернул назад, к дому, но после свернул на тропинку, ведущую к пристани. - Теперь-то я знаю, теперь я знаю! - радостно закричал он, подпрыгивая и семеня на одном месте, ожидая отца, потом снова забежал вперед, опять остановился, дождался отца, взял его за руку и потянул за собой. Так он подвел его к самому крайнему сараю для рыбы. Улав им почти никогда не пользовался - рыбы в Хествикене ловилось теперь не так уж много. Разве что по весне, до того, как отправиться на сход на крестовой неделе в Осло. Улав хранил там кое-какие зимние припасы. Сейчас же сарай был пуст и не заперт. Эйрик втащил отца за собой в сарай. Под полом сарая плескались волны и шлепались о сваи. Стены рассохлись, и повсюду зияли щели; солнечные блики плясали на воде, дрожали тоненькими искристыми полосками на стенах и потолке сарая. Эйрик глубоко вдыхал морской запах, смешанный с застарелым запахом рыбы и просоленного морем дерева, и лицо его сияло от возбуждения. Он задрал голову, глянул в глаза отцу и с улыбкой, полной ожидания, подвел его, крадучись, на цыпочках, к перевернутой вверх дном бочке, в которой Улав дубил шкуры. - Здесь! - прошептал он и присел на корточки. - Здесь они и живут. Их можно увидеть, щелки снова стали большими. Мы могли бы их разглядеть получше, но сейчас они сидят и едят. Ты их видишь? Улав перевернул бочку и пнул ее так, что она покатилась. Под нею ничего не было, кроме сору. Эйрик глядел на него с улыбкой и собрался было уже что-то сказать, как увидел разъяренное лицо отца и застыл в ужасе с раскрытым ртом. Резко вскрикнув, он поднял руки, защищаясь от удара, и громко зарыдал. Почувствовав, что он не в силах ударить мальчика, Улав опустил руку. Плачущий Эйрик казался таким маленьким и жалким, что отец почти устыдился. Он опустил руки мальчика, вытащил его из сарая и сел на куче разного хлама, держа сына перед собой. - Ведь ты все врал, понимаешь ли ты это, каждое твое словечко про этих дружков - вранье да и только. Эйрик не отвечал, он таращил глаза на отца, вовсе сбитый с толку, будто не понимая ни капельки из того, что тот ему говорил. Дело кончилось тем, что Улаву пришлось взять Эйрика на колени, чтобы утешить его. Отец твердил ему, чтобы он никогда не говорил неправды, иначе его будут наказывать, но теперь уже говорил с ним много мягче, гладя мальчика по голове. Эйрик припал к груди отца и обнял его за шею. Однако он так ничего и не понял. Улав заметил это, и на душе у него стало тяжко. Мальчик, которого он держал на руках, казался ему таким чужим и странным. Господи Иисусе, для чего было выдумывать такие небылицы! Улаву это показалось столь нелепым, что он начал сомневаться, в своем ли уме мальчишка. После родов Ингунн не выходила из дому почти девять недель. Не то чтобы она сильно хворала или ослабела, просто ей нравилось сидеть в тесной избе, где все делалось для нее да для младенца, все же, что могло ее волновать, было отгорожено от нее стенами. Так она лежала, погрузившись в свое новое счастье. Младенец лежал у ее груди, а Эйрик все время забегал к ней. Под конец Улаву стало досадно - они прожили вместе так много тяжких лет, и все это время она цеплялась за него. Теперь же, когда Ингунн была счастлива и здорова и обрела вновь частицу своей прежней красоты и свежести, она заперлась от него с детьми. Но Улав не показывал виду, что ему обидно. Наконец в воскресенье, после дня святого Лавранса, ее повезли в церковь. Эйрик спал, когда они выехали на рассвете. А когда они воротились из церкви, он встретил их на лужайке возле дома. В последнее время завели новый обычай, который многие осуждали, говорили, будто это все равно что испытывать терпение господа своею гордынею. Молодые жены, приходившие в церковь брать очистительную молитву после родов, надевали, в особенности если родился сын, свой золотой венец - украшение высокородных дев - поверх головного платка. Ингунн тоже надела свой золотой венец - бархатную ленту с золочеными розами - поверх шелковой повязки. На ней было красное платье и синий плащ с большой золотой застежкой. Улав снял жену с седла. Эйрик стоял, не сводя изумленных глаз со своей красивой матери, любуясь ею. В этом великолепном сверкающем наряде, с серебряным поясом вокруг тонкого стана, она казалась гораздо выше ростом и двигалась свободно и легко, словно птица. - Матушка! - воскликнул он сияя. - И все-таки ты - Шлюха! В тот же миг отец схватил его за плечо и ударил кулаком по щеке так, что у него потемнело в глазах. Удары сыпались градом, мальчик не успевал перевести дух, чтобы закричать, из горла у него вырывался лишь тоненький, свистящий писк. Тут Уна, дочь Арне, подбежала к нему и схватила его за рукав. - Улав, Улав, да опомнись же, ведь он еще мал, в своем ли ты уме - бить так сильно! Улав отпустил Эйрика, и он упал навзничь прямо на землю. Так он лежал на земле, задыхаясь и хрипя, с посиневшим лицом. Сознания он не потерял и больше нарочно делал вид, что вот-вот преставится. Уна нагнулась над ним, приподняла и положила к себе на колени. И тут он принялся плакать. Улав повернулся к жене - он еще дрожал. Ингунн стояла, опустив плечи, ее глаза, ноздри, полуоткрытый рот казались дырами в мертвом черепе. Улав жестко и гневно засмеялся, потом схватил ее повыше локтя и потащил в большую горницу, где прислужницы хлопотали у праздничного стола. Никто из провожатых не слыхал слов мальчика. Однако все подумали про себя одно и то же: что бы он ни сделал, все равно тяжко смотреть, как отец столь жестоко поучает малютку. После они сидели на скамьях, ожидая, что их позовут к столу, и у всех было скверно на душе. Но тут вошла Уна, дочь Арне, с Эйриком на руках. Она посадила его против колен отца. - Эйрик станет теперь тебя во всем слушаться, Улав. Скажи своему сыну, что ты боле не гневаешься на него. - Он сказал, за что его наказали? - спросил Улав, не поднимая глаз. Уна покачала головой. - Он так плакал, бедняжка, что и слова вымолвить не мог. - Чтоб я боле никогда не слыхал от тебя этого слова, слышишь, Эйрик! - негромко, но горячо сказал Улав. - Никогда, ясно тебе? Эйрик еще судорожно всхлипывал. Он не ответил, а только испуганно таращил глаза на отца, ничего не понимая. - Чтоб ты не смел боле говорить это слово! - повторил отец, тяжело положив руку мальчику на плечо, и не снимал ее, покуда он не кивнул. Потом взгляд Эйрика жадно скользнул по накрытому столу, который ломился от всяких яств. И все сели за стол. В эту ночь гостей в усадьбе было так много, что Эйрика положили спать в избе Турхильд. Вечером, когда он отправился туда, Улав вышел за ним на тун перед домом. Эйрик остановился как вкопанный и задрожал всем телом, испуганно глядя на отца. - Кто тебя научил этому худому слову? Эйрик испуганно уставился на него, силясь не заплакать. Улав так и не добился от него ничего. - Не смей его никогда больше говорить! Ты понял, никогда! Улав погладил мальчика по голове, заметив, как бы со стыдом, что лицо у него сильно распухло, а одна щека так и пылает. Мальчик собрался было заснуть, как вдруг почувствовал, что кто-то склонился над ним. Матушка! Лицо ее было мокрое и горячее, как огонь. - Эйрик, мой маленький, кто сказал тебе, что твоя мать - шлюха? Мальчик сразу же проснулся. - Так ты, значит, не Шлюха? - Конечно, шлюха, - прошептала мать. Эйрик обвил руками ее шею, прижался к ней и поцеловал. 10 Осень в этом году пришла рано. Со дня святого Михаила бушевала непогода, дождь лил не переставая, разве что кроме тех суток, когда шторм гнал тучи с такой силою, что они не успевали пролить дождь. Такая погода стояла целых семь недель. В Хествикене вода затопила пристань. Однажды ночью море сорвало сваи под крайними сараями. Когда люди пришли туда на рассвете, то увидели, что старый сарай лежит перевернутый вверх задней стеной, которая была обращена к скале; щипцовая же стена, выходившая на фьорд, наполовину окунулась в воду. Волны шибко колотились о камни, и сарай качался, будто привязанная к берегу лодка. И каждый раз, когда волна поднимала эту развалюху, а потом опускала, вода стремительно вырывалась из щелей меж бревнами, а более всего из щипцового оконца. Анки сказал, что сарай похож на пьяного мужика, который ссутулился над поручнями и блюет. Им ничего не оставалось, как попытаться вытянуть обломки сарая топорами, баграми и веревками на берег да оттащить их подалее от воды, чтобы их не швырнуло о пристань, либо о другой сарай, где Улав хранил собранную за лето соль и рыбу. Правду сказать, рыбы там осталась самая малость - с осенним уловом они оплошали. И тут Улав сильно повредил правую руку. Сперва он этого почти не заметил - покуда боролся с волнами да со штормом, который так разыгрался, что им не раз пришлось ползти к скале на брюхе. Но когда они в сумерках шли к дому, он почувствовал, что руку ломит и дотронуться больно. Улав приоткрыл наружную дверь, а ветер с силою рванул ее внутрь, увлекая его за собой. Больная рука сильно напряглась, и он, перевалившись через порог, повалился врастяжку на пол в сенях. Пришлось снимать с него мокрую рыбацкую одежду, а после Турхильд обмотала ему руку тряпицею. Сидеть в доме в тот вечер было мало радости: в горнице полно дыма, а при таком ветре ни дверь не откроешь, ни заслон в крыше. Дым ел глаза, в горле щипало. Когда же пошел пар от мокрой одежды мужчин, развешанной на поперечных балках, воздух скоро стал такой густой, хоть ножом режь. Ингунн лежала с ребятишками в каморе, там дыму было поменьше, но холодина стояла такая, что пришлось залезть в постель. Челядинцы отужинали и тут же ушли. Улав побросал несколько шкур и подушек на пол возле очага и улегся на них: дым-то ведь шел поверху. Теперь рука у него сильно распухла. Обветренное лицо пылало, голову ломило, а тело то горело огнем, то колотило в ознобе. В легком бреду ему казалось, что буря поет на разные голоса - завывает за углами дома, хлопает где-то оторвавшимся заслоном; порою он различал шум леса на вершине горы за усадьбой. Глуше всего ревел разгневанный фьорд; ему казалось, будто он слышит грохот волн, которые пробились сквозь скалы и колотятся прямо о каменное подстенье дома. В полусне он видел белые гребни идущих на него огромных волн, вода была бурая от ила и прочей мути, поднявшейся со дна. Он снова карабкался на четвереньках вверх по мокрым скалам, не выпуская из рук багра и веревки, пытался зацепиться за расселину. Морские брызги доставали его и здесь и хлестали частым дождем. Черные клубы туч прорезали вдруг медно-желтые трещины, и на черный, белопенный фьорд, лежавший глубоко внизу, словно бездонный кипящий котел, упал один-единственный луч солнца и заблистал на бешено пляшущих волнах. Потом другое видение явилось перед его смежившимися веками - огромное болото, побелевшее от мороза, вереск и осока, опушенные снегом. Сквозь утренний туман просачивается свет - видно, днем выглянет солнышко. Самое время выехать верхом с ястребом и собакою: лесные болотца и лужицы на полях скованы темным блестящим льдом с воздушными пузырями, что похрустывают под копытами коня. Как тихо и светло стало на склонах гор, поросших чернолесьем, - деревья и кусты вовсе оголились. Опавшая листва пестреет на земле, а еловый лес, как только иней растаял, стоит темный и свежий. А как интересно ждать - то ли ястреб полетит над чащобою, то ли закружит над озерцами и замерзшими болотами. Его единственный ястреб сейчас сидел хворый на своем насесте в людской: лапы у него покраснели, и дышал он не так, как всегда. Видно, придется теперь избавляться от него, к охоте он все равно негож. И благородного сокола он потерял этой осенью. Вот Аудун снова запищал. Ингунн стала мурлыкать песенку и баюкать его. Потом к нему подошла Турхильд, дочь Бьерна, и укрыла его хорошенько одеялом, Улав открыл глаза. С того места, где он лежал, ему было видно, как эта рослая и ладно скроенная девушка движется при свете угольев, горевших в очаге. Она ходила не спеша и переворачивала одежду на перекладинах. - Ты не спишь, Улав? Может, пить охота? - Охота. Да нет, не пива, мне бы водицы испить. Улав приподнялся на локте. Он потянулся за ковшом, и подвязанная рука заныла. Турхильд села на корточки и поднесла ему ковш к губам. Когда же он снова улегся, она натянула ему одеяло на плечи. Погодя он услыхал, как она спрашивает у хозяйки, не нужно ли ей чего. - Ш-ш... - зашипела на нее Ингунн сердито. - Разбудишь мне Аудуна, он почти что заснул. Турхильд подбросила дров на угли и вышла. Улав лежал на полу всю ночь. Осенняя непогода сильно повредила Аудуну. От едкого дыма у него слезились глаза, и он кашлял не переставая. К рождеству погода установилась; огненно-красное солнце пробивалось каждое утро сквозь морозную дымку. В начале нового года мороз стал крепчать, и фьорд покрылся льдом. Люди из окрестных дворов съезжались в один дом и жгли дрова в очаге день и ночь. Корму в этом году запасли много, и крестьяне оставили столько скота, сколько хватало места в стойле. Но хотя конюшни и хлева были битком набиты, скотина так мерзла, что людям приходилось укрывать тех животных, которых было важнее всего спасти, мешковиной да всякими дерюжками, а пол устилать еловыми лапами, чтобы животина не примерзла к глине. Навоз каждое утро замерзал, и отскрести под скотом пол было почти невозможно. Ко дню святой Агаты люди говорили, что, дескать, можно ехать по льду до самой Дании. Но теперь ехать туда было незачем, год назад короли заключили мир. Об эту пору вызвали Улава на тинг держать ответ за то, что он просидел дома все лето, когда герцог отправился в Данию, в Хегнсгавл, на переговоры о замирении. Вышло такое дело, что Улав служил три лета кряду в ледингском флоте младшим хевдингом, и за то посулил ему Туре, сын Хокона, отпуск на четвертое лето. Однако господин Туре желал, чтобы он поставил вместо себя двух человек при полном вооружении и довольствии. Этого Улав сделать никак не мог, но и сам не поехал на войсковой сбор - ополчение в этом году было намного меньше, ведь герцог ехал на юг всего лишь для переговоров. Теперь он попал из-за того в беду. В лютый мороз где-то в середине поста придется ему скакать в Тунсберг, а после - не один раз в Осло: сперва дать ответ, отчего он ослушался приказа, а затем - чтобы раздобыть денег. Этой зимой у него пало много скота, и белый конь, которого он купил у Стейна, тоже пал. Из-за двух малых детей в доме было полно забот. У Эйрика был большой порок - он никак не мог отучиться лгать. Спросит его отец, не видел ли он того или иного домочадца, он всегда с готовностью ответит, что видел его в доме или на туне и даже скажет, что тот говорил либо делал. А на поверку выйдет, что в том ни словечка правды. Кое-кто из слуг да мать его намекали, что, дескать, мальчик, верно, ясновидящий, да и к тому же он так непохож на других ребятишек. Улав помалкивал, но старался приглядывать за мальчонкой. Ничего он в нем такого особого не приметил, мальчишка просто горазд врать. Была у Эйрика и другая скверная привычка - он мог сидеть и мурлыкать на все лады то, что он сам выдумал, пока у Улава не начинала болеть голова и не появлялось желание выпороть паренька. Но после того как он столь безжалостно избил его в день причастия Ингунн, он боялся поднять руку на ребенка. Однажды вечером Эйрик стоял на коленях возле скамьи, раскладывая на ней свои ракушки да зубы всякой животины, и пел: Четыре и пять на пятую дюжину, четыре и пять на пятую дюжину, пятнадцать кобыл и три жеребенка дали мне днем, дали мне ночью, четыре и пять на пятую дюжину стало в моей конюшне наутро. Ту же песенку он пел про коров и телят, овец и баранов, свиней и поросят. - А ну замолчи! - зычно гаркнул отец. - Кому сказано - сидеть тихо! Долго ты будешь горланить да гундосить? День и ночь покою от тебя нет! - Я забыл, батюшка, - пролепетал испуганно Эйрик. Улав спросил: - А сколько лошадей тебе надобно - четыре и пять на пятую дюжину или сто? - Мне надобно намного больше, - отвечал Эйрик. - Мне бы хотелось, чтоб их было у меня семь и двадцать. Он и сам толком не знал, о чем пел. Аудун стал вовсе хилый и плаксивый - Ингунн похвалялась сыном, говорила, что красивей младенца не сыскать и что он сильно окреп за последнее время. Но Улав видел, что при этом в глазах ее таился страх. Эйрик повторял материнские слова, наклонялся над люлькой, гукал и напевал шелковому братцу, как он по-прежнему называл Аудуна, свои немудреные песенки. Улаву от этого всего становилось лихо. Аудун казался ему самым что ни на есть жалким созданием: голова в коросте, рот окидан болячками, тельце тощее, покрытое ранками, махонький, почти не растет. Улав никогда не испытывал того, что называют отцовской любовью; когда Эйрик склонялся над люлькой, становилось ему больно и горько оттого, что он отец этому несчастному, больному, вечно хныкающему младенцу, - Эйрик был такой здоровый, красивый и веселый; когда он играл с братцем, его блестящие темные волосы падали на морщинистое личико Аудуна. Однажды Улав спросил Турхильд, думает ли она, что мальчик поправится. - Весной ему сразу полегчает, - сказала Турхильд, но Улав почувствовал, что девушка сама не верит тому, что говорит. В Хествикене уже выпустили стадо и пасли его днем на старом, поросшем мхом выгоне в Мельничной долине, когда Аудун вдруг сильно занемог. Всю зиму он кашлял и не раз маялся животом, но на сей раз ему было хуже, чем всегда. Улав видел, что Ингунн вот-вот свалится от усталости и страха, но она была на редкость спокойна и разумна. Она не отходила от колыбели, неустанно пыталась помочь Аудуну; они перепробовали все средства - сперва те, что люди в доме знали, после те, что им присоветовали женщины, за которыми посылала Ингунн. Наконец на седьмой день мальчику полегчало. За вечернею трапезой он спал крепко и спокойно, и тельце у него было уже не такое холодное. Турхильд подложила ему под перинку нагретые камни, взяла Эйрика на руки и пошла к себе. Она почти так же, как мать, сидела по ночам у постели ребенка, не смыкая глаз, и днем на ней было все хозяйство, больше у нее уже не хватало сил. Ингунн до того устала, что ничего не видела и не слышала; под конец Улав силою снял с нее верхнюю одежду и заставил лечь в постель. Он обещал ей, что станет караулить мальчика вместе со служанкой и разбудит ее, коли он забеспокоится. Улав принес три сальные свечи, поставил одну в шандал и засветил ее. Обычно он худо спал по ночам, но тут голова его отяжелела, его так и клонило ко сну. Уставится на пламя свечи - глаза начинает щипать так, что слезы текут, поглядит на служанку, сидящую с прялкой, - жужжание веретена и вовсе его в сон вгоняет. Он следил за огнем в очаге, снимал нагар со свечи, приглядывал за спящим младенцем, смотрел, спит ли жена, испил холодной водицы, вышел ненадолго за дверь - поглядеть, что за погода на дворе, освежиться, подышать на весеннем холодке, прихватил с собой деревянную чурочку, уселся и принялся что-то мастерить, вырезать. Так он коротал ночь, покуда не зажег третью свечу. Он очнулся и вскочил, оттого что полозья колыбели как-то необычно стучали о глиняный пол. Ребенок издавал какие-то странные звуки. В горнице было почти темно, чуть ли не вовсе истаявший огарок свечи упал с шипа подсвечника, фитиль плавал в растопившемся сале на железном кружке, неровное пламя колебалось и коптило. В очаге еще потрескивали и дымились уголья. Два неслышных шага - и Улав уже у колыбели. Он взял ребенка на руки и распеленал его. Маленькое тельце боролось, будто хотело высвободиться из пеленок; в полумраке Улаву казалось, что младенец глядел на него с какою-то непонятною укоризной. Он вытянулся, потом расслабился, обмяк и умер у отца на руках. Улав положил мертвого младенца в колыбель; тело и душа у него будто занемели. Он даже не мог думать о том, что будет с Ингунн, когда она проснется... Прислужница спала, опершись на стол и уронив голову на руки. Улав разбудил ее, шикнул строго, когда она собралась закричать, велел ей выйти и оповестить всех домочадцев. Только надо наказать им не подходить близко к дому, пусть Ингунн спит, покуда спится. Он открыл очажный заслон - на дворе был день. А Ингунн все спала и спала, и Улав сидел подле нее и мертвого сына. Раз, подойдя к ней, Улав задел ее пояс, он упал на пол, пряжка звонко брякнула, и Ингунн вскочила и уставилась на мужа. Потом она спрыгнула с постели, оттолкнула его, когда он пытался ее задержать, и бросилась к колыбели с такой силой, что ему показалось, будто мертвое дитя само кувырнулось ей на руки. Она присела на корточки, качая мертвое тельце, и плакала, всхлипывая и лепеча что-то непонятное. Вдруг она взглянула на мужа. - Ты спал, когда он помер? Вы оба спали, когда Аудун испустил дух? - Нет, нет, он умер у меня на руках... - И ты... ты не разбудил меня. Иисусе Христе, да как ты осмелился не разбудить меня! У меня на руках он должен был помереть. Меня он знал, не тебя... Ты вовсе и не любил свое дитя. Так-то ты держишь свое слово? - Ингунн... Но она вскочила с криком, подняла мертвое дитя обеими руками высоко над головой, потом рванула рубаху на груди, прижала мертвого сына к голому телу и повалилась на кровать, подмяв его под себя. Когда Улав чуть погодя подошел к ней и попытался заговорить, она уперлась рукой в его лицо и с силой толкнула. - Никогда боле не разлучусь я с моим Аудуном. Улав не знал, что делать. Он сидел на скамье, уронив голову на руки, и ждал, что она успокоится. Тут Эйрик ворвался в горницу и с громким плачем бросился к матери. Он услыхал о смерти братца, когда проснулся. Ингунн села на постели. Мертвое тельце осталось лежать на подушке. Она крепко прижала Эйрика к себе, потом отпустила, ухватила руками его заплаканное личико, прислонилась к нему щекой и снова заплакала, только теперь уже гораздо тише. День, когда хоронили Аудуна, выдался погожий. После полудня Улав незаметно ушел от гостей, пировавших на поминках, и отправился к изгороди, окружавшей самую дальнюю пашню. Море сверкало и переливалось так, что казалось, будто весь воздух дрожит. У подножия Бычьей горы белели буруны. До чего же хорошо пахло в этот день у пристани. То был запах паров, поднимавшихся от нагретых солнцем скал, земли и молодых побегов. Невысокие волны плескались о берег и неторопливо струились назад, журча по камням, по гальке, просачиваясь меж больших камней. А сверху из Мельничной долины доносился шум горной речушки. Ольшаник на склоне горы покрылся коричневыми шишечками - цветами, а на кустах орешника на горном кряже повисли желтые сережки. Наступало лето. Он услыхал, что сзади к нему подошла Ингунн. Они стояли бок о бок, опершись на изгородь, и глядели на красно-серую скалу, нагретую солнцем, на синеющий внизу фьорд. Улав вдруг почувствовал себя смертельно усталым, исполненным страстной тоски. Уплыть бы далеко на шхуне. Вокруг только море, куда ни глянь! Или уехать в горы, где дали неоглядные, отовсюду с горных кряжей и пологих холмов веет запахом земли, луговых трав и леса. Тут как-то все тесно и ничтожно: зажатый в скалах фьорд, узенькие полоски пашен вдоль пустынного берега. Он медленно сказал: - Не горюй так сильно по Аудуну. Может, и лучше, что бог призвал к себе многострадального безвинного агнца. Ведь он уродился, дабы нести тяжкую ношу грехов наших. Ингунн ничего не ответила. Она отвернулась от него и, склонив голову, пошла медленно к дому. Возле дома Эйрик бросился ей навстречу. Улав видел, что мать успокаивала его и после взяла за руку и повела с собой. 11 Летом, через год после того как умер Аудун, были как-то раз Улав с Ингунн в соседней усадьбе на пирушке - обмывали новый дом. Они взяли с собой Эйрика. Мальчику минуло уже семь зим, но с ним было трудно управляться, когда он входил в раж. Когда работа подошла к концу, народ собрался на лужайке возле дома, который подводили под крышу. Девки и парни стали плясать, а Эйрик и прочая мелюзга принялись бегать и шуметь; они захмелели от пива, налетали прямо на хоровод и старались с гиком и смехом порвать цепочку пляшущих. Они приставали и ко взрослым - толкали почтенных людей и мешали их беседе. Улав не раз выговаривал Эйрику, а под конец и сильно его отругал, но мальчика можно было утихомирить лишь на минуту-другую. Ингунн ничего не замечала - она сидела поодаль, возле стены, вместе с другими женщинами. Вдруг перед ней появился Улав, он тянул за собой Эйрика. Улав схватил мальчонку сзади за кафтанчик и поднял его, как щенка, за шкирку. Лицо у Улава побагровело - видно, захмелел: когда его долго мучила бессонница, пиво сильнее обычного ударяло ему в голову. - Вели своему сыну уняться, слышишь, Ингунн! - с досадою сказал он и сильно тряхнул Эйрика. - Меня он не слушает, разве что после хорошей трепки. На, бери свое чадо... Он отшвырнул мальчика так, что тот чуть ли не повалился к матери на колени, потом повернулся и ушел. Вечером после трапезы, когда все собрались в большой горнице и потягивали пиво, затеяли рассказывать сказки. Отец Халбьерн рассказал байку про Йокуля [Сосулька (норв.)]. - Один богатый купец уехал из дому и пробыл в отъезде три зимы. И тут всякий поймет, сколь он подивился и обрадовался, воротясь домой и увидав у жены на руках младенца не старше месяца от роду. Однако купчиха, женщина хитрая и находчивая, возьми и скажи ему: "Приключилося со мною великое чудо. Сильно тосковала я по тебе, супруг мой богоданный, покуда ты странствовал по чужой сторонушке. Но в один прекрасный день прошлою зимой стою это я на пороге нашего дома, а с крыш свешиваются сосульки. Тут я отломила одну и принялась сосать, а сама все думаю о тебе, да таково невтерпеж стало мне без ласк твоих горячих, до того захотелось мне прижать тебя ко груди своей, что тут же понесла я... вот, видишь, младенец. Суди сам, кто ему отец, как не ты. Вот я и назвала мальчика Йокулем". Пришлось купцу довольствоваться сим объяснением. Он обошелся ласково с супругою своей, показал, будто несказанно рад сыну Йокулю. Как придет домой, так все больше с сыном занимается. Когда же Йокулю минуло двенадцать годков, отец взял его с собой в дорогу. Однажды, когда они плыли в открытом море, Йокуль стоял у поручней, купец подкрался к нему сзади, покуда никто не видел, и толкнул мальчика за борт. Воротясь к жене, рассказал он ей с печальным лицом, со слезами в голосе: "Лютое горе постигло нас, тяжкую потерю понесли мы - нет больше нашего ненаглядного Йокуля. Послушай сию печальную повесть. На море стояло безветрие, день был жаркий, солнце пекло нещадно. Йокуль наш стоял на палубе с непокрытой головою. Мы его слезно просили надеть шапку, а он не послушался. Вот он и растаял на солнышке. Осталось от сынка нашего Йокуля одно мокрое пятно на палубе". Что поделаешь, пришлось жене сделать вид, что верит ему. Гости много смеялись этой сказке, никто не заметил, что Улав, сын Аудуна, сидит, уставясь в пол, с алыми пятнами румянца на щеках. Никакая сила не могла заставить его взглянуть на скамью, где сидела Ингунн с прочими крестьянскими женами. Вдруг там поднялся переполох. Улав в один миг перепрыгнул через стол и кинулся туда, расталкивая сгрудившихся женщин. Он поднял жену, замертво упавшую со скамьи, и вынес ее на вольный воздух. Более всего Эйрик любил выйти с отцом в море рыбачить, когда Улав один сидел на веслах и удил рыбу удой, так, потехи ради, либо бродить с ним по окрестным местам. После того он всегда приходил к матери и рассказывал с такою горячностью, что слова застревали у него во рту; он говорил о том, что с ними приключилось, чему он выучился у отца: теперь он умеет и грести, и рыбу ловить, вязать узлы и сплеснивать веревку не хуже мореходов. Скоро он будет взаправду рыбу ловить с отцом и с работниками. У него ловко выходит и закидывать, и тянуть, батюшка сказывал, никому так не удается. Ингунн сидела, не зная, что сказать, и с горечью слушала болтовню мальчика. Бедный, доверчивый мальчонка любил отца больше всего на свете. Казалось, холодность отца вовсе его не уязвляла: на все расспросы Улав отвечал коротко, а под конец каждый раз Эйрику велено бывало молчать. Когда мальчик расходился и принимался шалить, отец холодно поучал его и сердито приказывал говорить правду, когда мальчик на самом деле что-либо запамятовал. Но Ингунн не смела сказать мужу о том, защитить сына, напомнить Улаву, что Эйрик еще малое дитя. Ей оставалось склонить голову и молчать. Высказывать сыну свою любовь она смела, лишь когда оставалась с ним наедине. Ингунн не знала, что на этот раз Эйрик говорит правду и что немилость отца не пугала его и не умаляла любви к нему. Они отлично сходились, когда бывали вдвоем. Эйрик становился послушнее и спокойнее, а если и докучал чудными расспросами, так в них все же был какой-то смысл. Он так и ел отца глазами, ловил каждое его слово и забывал выдумывать всякие небылицы. Улав сам не знал, что любовь мальчика согревает ему сердце, он забывал, как часто досадовал на него. Ведь его всегда трогало, если кто-нибудь выказывал ему свою дружбу, - сам он ее не умел искать. Он словно бы шел к Эйрику, встречая его на полпути, спокойно и благосклонно; он учил его обращаться с оружием и со всякого рода снастями пока еще как с игрушками, улыбался в ответ на нетерпеливые расспросы Эйрика, толковал с ним, как отец толкует с малолетним сынишкою. Под крутым обрывом к северу от Бычьей горы они выловили нутрию, а потом Улав показал ему нору старой выдры в расселине скалы. Каждый год он забирал у нее детенышей - в год по два выводка - и самца. Как только самца застрелят, она сразу находит нового мужа, сказал Улав и показал парнишке, как кричит выдра. Как-нибудь он возьмет Эйрика ночью с собой охотиться на выдру, когда он немного подрастет. Когда? Этого он точно пока не знает. Как-то раз бродили они по лесным угодьям Улава, проверяли западни, и тут отец стал рассказывать про свое детство во Фреттастейне, когда он и матушка Эйрика были маленькими. "Твой дед по матери..." Улав рассказал ему какую-то забавную историю про Стейнфинна, сам он при этом улыбался, а Эйрик хохотал во все горло. "А один раз я заманил с собой Халварда, дядю твоего. В ту пору он был еще совсем мал, а я все же взял его с собой в море. У нас был челнок". Под конец Эйрик припомнил Туру из Берга. Улав замолчал, стал рассеянно отвечать на вопросы мальчика, а после велел ему замолчать. Все вокруг вдруг стало каким-то мрачным и серым. Когда же Улав бывал со своими домочадцами на пристани или во дворе и тут же вертелся Эйрик, он начинал шпынять парнишку. Эйрик был таков, что чем более народу было вокруг него, тем озорнее, непослушнее он себя вел. Челядинцев забавлял мальчонка, но они видели: хозяину не нравилось, когда они смеются, слушая его болтовню, и считали, что он слишком придирчив и строг к своему единственному сыну. Однако более всего досадовал он на Эйрика, когда с ними была его мать. Тут терпения у него не хватало, он чувствовал к мальчику холодную неприязнь. Его не раз подмывало жестоко проучить мальчишку, выбить из него все дурные привычки. Он глядел на Ингунн с глухим недовольством, когда она строго выговаривала мальчику - мол, шуметь нельзя, вести себя надо учтиво. Он знал, что стоит ему выйти за дверь, как она чуть ли не на коленях поползет к нему и станет ластиться. Он примечал, что она не верит ему, опасается, что он не любит ее сына; когда он занимался с Эйриком, она подслушивала и подглядывала за ними. Он-то знал сам про себя, что никогда не сделал Эйрику худого, должен же он пороть его иногда, коли мальчишка этого заслужил. Это Ингунн сердила его и раззадоривала, но так уж он привык - как только дело касалось Ингунн, он сразу смирял свой гнев, а за последние годы, когда она, бедняжка, все хворала и мучилась, он и вовсе боялся, как бы ей не стало и того хуже. Когда же Ингунн уж слишком испытывала его терпение, он иной раз срывал гнев на Эйрике. Мальчик встал между мужем и женою, он был первою причиной, разделившей их сердца всерьез. В пору их юности Улаву пришлось бежать из страны, покинуть подругу своих беспечных дней, и в глубине души он сознавал, что она оступилась оттого, что он оставил ее одну. Слишком тяжко ей было, когда она воротилась к своим разгневанным родичам, видевшим в ней лишь непослушную дочь и женщину, потерявшую честь. Была она молодой, слабой и хрупкой, но не из тех, что изменяют своему супругу, с коим живут под одной крышею и делят постель, это он точно знал. Он верил, что Тейт просто подвернулся ей на беду, и он убрал с дороги этого болтливого хвастунишку больше потому, что нельзя было избыть беду, пока он жил на свете и повсюду болтал об этом деле, а не за то, что она обманула его с ним. И даже содеянное убийство не могло унять боль его души. Жалкий мертвец в сетере ненадолго помог утолить жажду мести за поруганное счастье. Теперь же Улав видел, что Ингунн любит другого, и догадывался, как бы ей хотелось, чтобы он сам убрался куда-нибудь подальше и не мешал ей изливать нежность на Эйрика. Так таскают тайком еду человеку вне закона под носом у хозяина дома. И вместе с горечью и беспокойством проснулась в нем, будто привидение, молодая страсть: он снова желал обладать Ингунн, как прежде, в пору, когда они были юными и свежими и, невзирая на все беды и печали, находили счастье в объятиях друг друга. Улав никогда не забывал это время, воспоминания о ее сладостной красоте подогревали его сострадание к ней, превращали жалость к ней в какую-то болезненную нежность - ведь эта несчастная калека, к которой он был прикован, была когда-то прекрасною и такой неумелой Ингунн, его единственною любовью, и его желание защитить ее стало столь же горячим и упорным, сколь неколебимой была когда-то его воля отстоять свое право на нее. Теперь в нем вспыхнуло желание узнать, помнит ли она горячку их молодой любви. Год за годом она цеплялась за него, немощная, капризная, требуя, чтобы он выказывал ей свою нежность, в то время как больную жену надо было щадить и в душе у него глухо роптала скрытая неприязнь. Теперь же, когда она избегала его, норовила укрыться с тем, что принадлежало ей одной, на что у него как бы не было никакого права, Улаву хотелось раздавить ее в своих объятиях, чтобы заставить ответить на вопрос: "Неужто ты забыла, что я был тебе милее всех на свете? Отчего же ты тогда боишься меня? Разве я хоть раз причинил тебе с умыслом горе за все эти годы? Разве я в ответе за то, что нам с тобой выпало на долю так мало счастья?" И тут, когда он касался самого больного места, в нем просыпался страх, глухая боль становилась мукою, прожигала его насквозь, словно горячими угольями. И как ему только удавалось все время отводить от нее беды? А осмелься он положиться на суд людской да на милость божию, что было бы? Улав замечал, что Ингунн каждый раз пугалась и уходила в себя, когда он горячился. Тогда он начинал сторониться ее, замыкался в себе, а в тайной ране его при этом молоточком стучала кровь: "Отчего она боится меня? Знает ли она про это?" Бывали минуты, когда он почти верил в то, что все знали про это... Ибо в родном краю у него не было ни единого друга. Более того, Улав понимал, что его тут недолюбливали. Холод и недоверие повсюду встречали его. Ему даже казалось, что он видит на лицах земляков тень злорадства, когда ему сильно не везло. Здесь, в своем краю, он всегда поступал по справедливости и никому не сделал худого. Он даже не стал на это гневаться, принял безропотно свой приговор. Верно, люди видели тайную печать на челе его. Когда же он думал об Ингунн, в нем начинал трепетать страх: неужто она тоже видела это? Не потому ли была она теперь так холодна в его объятиях? Не потому ли трепетала, когда он подходил к ее сыну? На святого Улава собрал Улав застолье. Он никогда не молился своему святому, знал: верховный судия ни единым словечком не заступится за него, коли он не выполнит одно условие. Но, уж во всяком случае, он оказывал святому Улаву должные почести. Пол устлали зелеными ветками, стены горницы завесили старинным голубым ковром, который вешали только на рождество. Вечером накануне праздника Улав сам взялся вешать ковер. Он двигался мало-помалу, стоя на лавке, и развешивал ковер на деревянных крючьях, которые вбил меж верхним бревном и крышею. Эйрик шел за ним по полу и разглядывал вытканные на ковре узоры: здесь были ладьи с викингами на борту, Он знал, что сейчас покажется самая красивая картинка - дом с колоннами, тесовой кровлей и часовенкой, а в доме идет пир горой, на столе кубки да сулеи. Эйрик попробовал развернуть свернутый в трубку ковер - поглядеть, что там дальше, да сдернул ненароком большой кусок со стены, который отец повесил с таким трудом. Улав спрыгнул с лавки, оттащил мальчонку от ковра и швырнул на пол. - Пошел вон! Вечно этот ублюдок болтается под ногами. Так и норовит нашкодить! Тут в сени вошла Ингунн, держа в подоле целый ворох цветов. Она уронила свою ношу на пол, и Улав понял, что она слыхала его слова. Улав не вымолвил ни слова. Стыд, гнев и растерянность, оттого что он вовсе запутался, бушевали в нем. Он встал на скамью и принялся снова вешать сорванный ковер. Эйрик шмыгнул к дверям. Ингунн собрала цветы и раскидала их по полу. Улав не смел обернуться и поглядеть на нее, не смел заговорить с нею. Несколько дней спустя Ингунн с Эйриком сидели на холме за хествикенскими домами. Она только что была внизу в Сальтвикене - туда вела тропа через гору, по которой можно было проехать верхом в случае надобности, однако по ней ездили мало; из Хествикена в Сальтвикен ездили на лодке. Солнце было ослепительно ярко, ветер свеж, отсюда Ингунн видела внизу фьорд, темно-синий с белыми гребнями. Белые буруны взлетали, разбиваясь о красные утесы, подножия которых купались в воде вдоль всего берега. Утреннее солнце еще освещало Худрхеймсландет. С этого холма дома на гряде были почти что не видны - потому-то она и любила это место. Слабее доносился сюда и надоедливый шум моря, который в усадьбе мучил ее до того, что ей казалось, будто шумит где-то внутри ее самой, в ее усталой, больной голове. Здесь же он ощущался как привкус соли на губах. А этот сияющий свет, поднимавшийся от моря и дрожавший в воздухе, был ей тоже не по душе. Устала она ото всего этого. Эйрик полулежал на коленях у матери и играл пучком больших синих колокольчиков. Он срывал один цветок за другим, выворачивал их и надувал. Ингунн положила свою тоненькую руку ему на щеку и глядела на загорелое личико. До чего же хорош собой, до чего же пригож ее сын - глаза цвета лесного озерца, освещенного солнцем, волосы мягкие как шелк; они потемнели у него в последнее время, стали каштановыми. Эйрик поскреб голову. - Вычеши-ка мне голову, матушка! Бр-р... до чего же они кусаются в жару! Ингунн тихо засмеялась. Она достала гребень из кошеля, что был привешен к поясу, и стала вычесывать ему волосы, медленно, будто лаская. От запаха смолистых сосен, нагретых солнцем, и кисловатого парка, идущего от медвежьего меха, на котором лежала Ингунн, Эйрика клонило ко сну, звон колокольчиков стада, которое паслось вдоль гряды в Мельничной долине, убаюкивал и Ингунн. Она вздрогнула, заслышав шорох, - по черничнику бежала собака. Пес понюхал их, перепрыгнул через их ноги и убежал вниз по тропинке. Сердце у нее еще сильно колотилось, оттого что ее разбудили так внезапно. Вот внизу послышался стук подков. Она запрокинула голову к сосне, возле которой сидела, - ах, так он уже воротился. А она-то была уверена, что он приедет не раньше как вечером, а может, даже завтра утром. И снова на нее нахлынул поток страха и отчаяния. Весь месяц она жила в страхе, чуяло ее сердце - не снести ей этого, на этот раз ждет ее смерть. Она и сама почти что желала того. Кабы не Эйрик... Ведь тогда он останется один с Улавом. И вдруг к этому страху и отчаянию приметалась еще тревога, - отчего Улав так скоро воротился? Может, он не сделал дела, какое ему надо было в соседнем селе? Или не поладил там с людьми и теперь, верно, приехал еще более хмурый и молчаливый, чем до того, как отправился в путь? Невольно обняла она свое дитя, будто хотела оборонить его, спрятать. Эйрик оттолкнул ее, высвободился. - Пусти, батюшка едет... Он поднялся и пошел по тропинке к дому; мать видела, что он раскраснелся и был какой-то несмелый, неуверенный. Ингунн пошла вслед за ним. Она увидела белого коня за деревьями, Улав шел рядом. Подойдя ближе, она увидела, что он показывает Эйрику что-то лежавшее на дороге у его ног. То была большая рысь. - Я повстречал ее на горе, что к югу отсюда, вышла из лесу среди бела дня. У нее, видно, детеныши в берлоге - сосцы-то полны молока. Он перевернул копьем мертвого зверя, отогнал собаку, которая лежала, вытянув передние лапы, и лаяла, и придержал встревоженного коня. Эйрик громко ликовал, приседая на корточки перед отцовскою добычей. Улав улыбнулся мальчику. - Берлоги мы не нашли, хотя она вряд ли была далеко. Это горная порода с косматым брюхом, она, видно, пробиралась по деревьям. - Теперь ее детеныши подохнут с голоду? - спросила Ингунн. Эйрик сунул руки в пушистый мех на брюхе рыси, нашел разбухшие соски и надавил их. Руки мальчика окрасились кровью. Улав рассказывал ему, как легко было убить рысь, которая заблудилась и вышла на опушку среди бела дня. - Подохнут с голоду? Да, наверное, или сожрут друг друга, а самый сильный выживет. А может, они родились в самом начале лета. Верно, так оно и было, раз мать была не с ними. Ингунн смотрела на мертвую самку. Мать. Мягко и тепло было детенышам, когда они, свернувшись клубком, тыкались мордочками в мягкое брюхо матери, ища там теплое молоко. Мощная лапа с железными когтями, которой она укрывала их, была из сплошных тугих мускулов и жил. Когда она облизывала своих рысят, в пасти виднелись страшные белые клыки. Кисточки на ушах нужны были ей, чтоб быть всегда начеку и слышать лучше, черные зрачки казались щелочками, разрезавшими желтые глаза. Такая могла постоять за своих детенышей, оборонить и поучить, когда надо. У ее же собственного детеныша мать хилая, защитить его не может. И так уж она сделала, что защитить его некому, а более всего нужна ему защита против человека, которого он называл отцом... "Вряд ли сама дева Мария, матерь божия, станет просить милости для матери, предавшей свое родное дитя", - сказала тогда Тура. А она, она предала своего ребенка, когда позволила себе зачать его; теперь она поняла это. Улав с Эйриком вытирали мехом кровь, натекшую на седло и бока лошади. Потом Улав посадил мальчика в седло и дал ему поводья. - Езжай, Эйрик, домой. Апельвитен - конь надежный, правда, дорога вниз крутенька. Он прошел с ним несколько шагов, говоря про коня. Потом он воротился к рыси, связал ей лапы ремнями, а сам все поглядывал вслед мальчику, сидевшему на большом белом коне, покуда они не исчезли в лесу. - Нет, мы так и не поладили с ними, что пользы было оставаться да тратить время попусту - спорить с этими сыновьями Коре, - сказал он. - Я думаю отдать Апельвитена Эйрику, ведь ему уже семь годков, не правда ли? Ему скоро понадобится своя лошадь. А на Синдре не годится ездить мальчику, больно пуглив. - С чего это ты расплакалась? - почти грубо спросил он, оставив рысь и поднимаясь на ноги. - Даже если б ты дал Эйрику самого красивого жеребца на свете, серебряное седло и золотую уздечку, что толку, раз ты не можешь перемениться к нему, никогда не глянешь на него без досады! - Неправда! - гневно и горячо возразил Улав. - И тяжела же ты, бесова свинья! - Он насадил рысь на копье и взвалил ношу на плечо. - Одумайся, Ингунн, - добавил он мягче. - Какая радость будет мне от сына, который унаследует мою усадьбу, коли он станет прятаться у тебя под юбкой, когда ему уже надобна мужская выучка, мужская рука? Ты должна позволить мне заняться с ним, иначе из него никогда не выйдет ничего путного. Горный ветер развевал его большой серый плащ и широкие поля черной войлочной шляпы. Улав сильно постарел за последние годы, не то чтобы растолстел, но все же стал грузнее, особенно раздался в плечах и спине. Светлые глаза его будто стали меньше и еще колючее, лицо обветрилось и загорело. Белки глаз покраснели - верно, оттого, что он слишком мало спал. Он чувствовал, что она не спускает с него глаз, и под конец вынужден был повернуться к ней. Строго встретил он ее жалобный взгляд. - Я знаю, что у тебя на душе, Ингунн. Я сказал то слово во гневе. Видит бог, я жалею о том. Ингунн пригнулась, будто ждала удара. Улав начал снова, с трудом заставляя себя говорить спокойно: - Но ты, Ингунн, не должна прятать его от меня, словно боишься, что я... Никогда еще не поучал его без нужды строго... - Я не помню, Улав, чтобы отец мой когда-нибудь поднял на тебя руку. - Да, Стейнфинну было не до меня, он не утруждал себя настолько, чтобы меня наказывать. Однако от слов моих я никогда не отказывался, во всяком случае от слова, данного тебе, Ингунн. А теперь я сказал всем, что Эйрик наш сын, твой и мой. Он видел, что она вот-вот упадет. Но на этот раз решил не уступать, сказать начистоту все, чтоб она не таила на него обиды. Он продолжал: - Ты всем нам приносишь вред, когда прячешься с сыном в лесу, чтобы приласкать его, и не смеешь взять его при мне на колени. Укрываешься с мальчиком в лесу, словно крадешься на свидание с полюбовником. Он взял ее руку, крепко сжал, не выпуская. - Запомни же, дружок мой, этим ты сослужишь Эйрику худую службу. В полдень на святого Матфея ворвался Эйрик с громким плачем в горницу к родителям. За ним вбежали двое ребятишек Бьерна, что все еще оставались с Турхильд, - Коре и Раннвейг. Они-то и рассказали, что случилось. На крыше овчарни, крытой дерном, вывела детенышей самка горностая. Улав не велел трогать их этим летом, а Эйрик не послушался, вздумал разрыть норку, и самка горностая укусила его за руку. Улав схватил мальчика, поднял его и посадил к матери на колени, торопливо схватил его руку и осмотрел ее - укус был на мизинце. - Ты сможешь держать его, или позвать Турхильд? Молчи, не говори ему ничего. Его можно спасти, только нельзя мешкать. Укус горностая - самый ядовитый; у того, кого укусил разъяренный горностай, мясо гниет и отваливается от кости, покуда человек не помрет. Либо падучая пристанет к нему - ведь все горностаи болеют падучей. Однако если горностай укусит за кончик пальца, есть надежда спасти человеку жизнь и здоровье - палец надобно отрезать, а рану - прижечь. Быстрее молнии приготовил Улав все, что надо. Среди всякого мелкого инструмента, воткнутого в щель между бревнами, он нашел подходящую железину, сунул ее в очаг и велел Коре, сыну Бьерна, раздувать огонь. Сам же он вытащил кинжал и принялся точить его. Девушка, которую позвали держать мальчика, подняла крик и вой. Эйрик, и без того напуганный, догадался, что отец хочет с ним сделать. Охваченный ужасом, он издал страшный рев, вырвался из рук матери и стал, словно крыса, носиться от стены к стене, воя все сильнее и сильнее. Улав принялся ловить его. В каморе стояла прислоненная к стене лесенка - лазить на чердак. Эйрик стал карабкаться вверх, Улав - за ним. В темноте Улав нашарил его наконец среди всякого скарба и спустился по лестнице с мальчиком на руках. Эйрик дрыгал ногами, дергался изо всех сил и вопил благим матом, уткнувшись в полы отцовского кафтана, которым Улав обмотал обезумевшему от страха парнишке голову, чтобы тот сам не укусил его. Было похоже, что от Ингунн толку нечего ждать. Вошла Турхильд, Улав протянул ей Эйрика, две другие служанки помогли ей держать его. Они старались замотать ему голову платком, а он отталкивал их, воя от страха. Тогда отец сорвал покрывало с глаз мальчика. - Погляди на меня, Эйрик. Хочешь жить? Не дашь мне спасти тебя - помрешь. Улав весь горел от страшного волнения. Это был ее единственный сын, которого она любила, как никогда не любила его, Улава. Стоит ей потерять его, тогда конец всему. Он непременно должен спасти мальчика, хотя бы ценой своей жизни, должен! Он испытывал жестокое и страшное желание вонзить нож в эту плоть, что легла помехою между ним и нею, рубить, изуродовать, жечь огнем, - и в то же самое время из самых глубин души его поднималось нечто, запрещавшее ему причинить зло беззащитному младенцу. - Да не ори же так! - яростно прошипел он. - Жалкий щенок, что ты трусишь, на, погляди! Он сунул острие ножа себе в рукав рубахи, рванул обшлаг, разорвал его на ленточки, рванул дальше, чиркнул ножом по руке, снова оторвал кусок рукава, покуда не оторвал рукав кафтана до самого плеча. Быстро подвернул лохмотья, чтоб не мешали, взял щипцами раскаленное железо и прижал к руке чуть пониже плеча. Эйрик разом умолк от страха и удивления, обмяк на руках у женщин и таращил на отца глаза. Но тут же снова завыл в страхе. Улаву смутно представлялось, что он придаст ему мужества, а на самом деле только до смерти перепугал его: запах паленого мяса, судорога, которая подернула лицо Улава, когда он отнял железо от обожженной кожи, - заставили мальчика вовсе обезуметь. Когда Улав опустил руку, по белой коже побежала прямая струйка крови - он порезался ножом, когда разрывал рукав. И тут вдруг перед ним встала Ингунн. Бледная и спокойная, она посадила мальчика на колени, зажала его ноги меж своих ног, накрыла ему лицо концом головной повязки и уткнула его голову себе под мышку. Другою рукой она обхватила его запястье и протянула маленькую ручку к столу. Служанки помогли держать мальчика, затыкали ему рот платками, чтобы страшный крик не так резал уши, а Улав тем временем отсек укушенный палец у нижнего сустава, прижег рану и перевязал ее. Сделал все это он до того быстро и проворно, даже сам бы не подумал, что он столь ловок врачевать. Покуда женщины хлопотали подле хныкающего дитяти - укладывали его в постель, поили горячительным, Улав сидел на скамье. Только теперь он почувствовал, как сильно болел ожог. Ему стало стыдно и досадно на самого себя за то, что повел себя столь неразумно - изуродовал себя понапрасну, ровно дурачок какой. К нему подошла Турхильд, в руках у нее была чашечка с яичным белком и коробочка, где лежал переспелый гриб-дождевик. Она собралась было полечить ему руку, как Ингунн отобрала у нее снадобья и слегка оттолкнула ее. - Я сама позабочусь о своем муже. А ты, Турхильд, ступай, принеси дернину да сотри кровь со стола. Улав поднялся со скамьи, встряхнулся, словно хотел избавиться от них обеих. - Не надо ничего. Я сам перевяжу эту царапину, - сказал он в сердцах. - Лучше принесите-ка мне другую одежду заместо порванной! Эйрик быстро поправлялся; уже через неделю он сидел в постели и с аппетитом уплетал лакомства, которые ему приносила мать. Похоже было, что он отделался всего лишь правым мизинцем. Сперва Улав не хотел признаваться, что ожог на руке мучает его, он пробовал работать больной рукой, будто ничего не случилось. Но тут рана загноилась, и пришлось перевязать руку. Потом его стали мучить озноб, головная боль и сильная рвота. Тогда его положили в постель и велели человеку, сведущему в искусстве врачевания, лечить ему руку. Это тянулось до самого адвента. Улав все время был не в духе. Впервые за время их женитьбы он был неприветлив с Ингунн, часто говорил с нею грубо и гневался каждый раз, как она заговаривала про то, как он поранил себя. Домочадцы заметили также, что он вовсе не рад тому, что жена его снова ждет младенца. Когда Эйрик поднялся с постели и стал выходить из дому, он только и знал, что говорил про свое увечье. Он сильно гордился своей покалеченной рукой; в первое же воскресенье, когда хествикенцы поехали к обедне, он показывал больную руку на церковном холме каждому встречному. Он хвастался без меры и отцовским поступком, который представлялся ему подвигом, и собственным мужеством. Послушать его, так он ни разочка не охнул, когда испытывали его мужскую храбрость. - Это не мальчишка, а дьявольское отродье, - говорил Улав. - Вы только послушайте, как он завирает. Худо это кончится для тебя, Эйрик, коли ты не бросишь сию скверную привычку. 12 На святого Власия приехал в Хествикен гость, которого они никак не ждали. Нежданно-негаданно явился к ним в усадьбу Арнвид, сын Финна. Улава не было дома, и домашние ожидали его не ранее как после праздника. Воротившись, Улав вошел со своим другом в дом довольный - Арнвид вышел встречать его на холм. Он взял кружку с пивом, которую ему протянула жена, приветствовал гостя в своем доме и выпил за его здравие. И тут он увидел, что Ингунн плачет. Арнвид сказал, что привез Ингунн худые вести - Тура из Берга померла нынче осенью. Когда Улав узнал, что Арнвид живет у них уже несколько дней, он подивился: неужто Ингунн все это время оплакивает сестру? Не так уж они были близки. Ну да, сестра, конечно, есть сестра. К тому же Ингунн теперь не много надо, чтобы заплакать. После вечерней трапезы Ингунн тут же пожелала им спокойной ночи. Она взяла Эйрика с собой и пошла спать в маленькую горницу на женской половине. - Вам, верно, охота побыть вдвоем вечерок да потолковать о своем. Улав снова призадумался - видно, она решила, что они станут говорить о чем-то очень важном, иначе не стала бы оставлять их одних, а легла бы в каморе. Они сидели, потягивали пиво, разговор у них что-то не клеился. Арнвид рассказывал про детей Туры - мол, жаль, что все они еще малолетние. Улав спросил про сыновей Арнвида. Арнвид ответил, что сыновья его радуют: Магнус женился и живет нынче в Миклебе, а Стейнар обручен. Финн постригся в монахи и поселился в монастыре у братьев-проповедников; они говорят, что бог дал ему светлую голову, и хотят на будущий год послать его в Париж учиться в большой школе. - Ты так и не женился в другой раз? Арнвид покачал головой. Он вперил в Улава свои удивительные темные глаза, слегка улыбнулся стыдливо, будто юноша, который произносит имя своей возлюбленной. - Я тоже хочу обрести покой в обители святой братии. Только надо сперва Стейнару свадьбу сыграть. - Никак ты тоже умом тронулся? - усмехнулся Улав. - Тоже? - спросил Арнвид невольно. - Стало быть, и отец, и сын станут жить в монастыре. - Да. - Арнвид улыбнулся. - Коли богу будет угодно, может и так повернуться, что я стану повиноваться сыну своему и звать его "отче". Они посидели молча с минуту, потом Арнвид снова стал рассказывать: - Вот и нынче мы с братом Вегардом приехали сюда, на юг, по монастырским делам. Мы хотим построить церковь заново после пожара, каменную, да епископу Турстейну самому нужны работные люди в этом году, так придется нам поискать в найм каменотесов в Осло. Только брат Вегард просил тебя поехать в город, да хорошо, мол, кабы ты Ингунн взял с собой, чтобы он на вас поглядел. - Ингунн не под силу никуда ездить, сам, верно, понимаешь. А брат Вегард, поди, вовсе одряхлел? - Да, ему, должно, осьмой десяток пошел. Он теперь прислуживает в ризнице. Вот что я скажу тебе, езжай к нему беспременно. Ему надо сказать тебе что-то важное. - Арнвид опустил глаза и продолжал с трудом. - Про ту секиру, что у тебя была. Он узнал про нее кое-что. Вроде бы эта секира была когда-то в Дюфрине, что в Раумарике, еще в те времена, когда там жили твои предки. - Я про то сам знаю. - Так вот, брат Вегард слыхал сказ про эту секиру. В давние времена секира пела перед тем, как ею убьют человека. Улав кивнул. - Это я и сам слыхал, - медленно вымолвил он. - На постоялом дворе, перед тем как уехать на север. Помнишь, когда я в последний раз был в Миклебе? Арнвид помолчал, потом тихо продолжал: - Ты тогда сказал мне, что не брал секиру. - Не такой уж я дурень, чтоб отправиться через лес с такой здоровенной чертякой, - Улав холодно засмеялся. - При мне был дровяной топор, хороший такой топорик. Только правда, что Эттарфюльгья звенела тогда, ей, видно, хотелось отправиться со мной в путь. Арнвид сидел, скрестив перед собой руки и облокотившись на стол. Он не ответил ни слова. Улав поднялся и стал беспокойно ходить взад и вперед. Вдруг он остановился и спросил громко и запальчиво: - И что же, тогда не было никаких толков да пересудов, никто не дивился тому, что Тейт, сын Халла, вдруг пропал из Хамара? - Ясное дело, поговаривали о том, да только слухи быстро поутихли. Люди решили, что он испугался сыновей Стейнфинна. - Ну, а ты никогда не задумывался над тем, что с ним сталось? Арнвид тихо сказал: - На это мне нелегко ответить тебе, Улав. - А я не боюсь услышать, что ты о том думаешь. - Для чего тебе надобно это слышать? - прошептал Арнвид с неохотою. Улав не сразу ответил. Когда он, помолчав, заговорил снова, то как бы взвешивал каждое слово и при этом не глядел на своего друга. - Ингунн, верно, говорила тебе, что с нами приключилось. Я думал, что исполню его волю, если дам мальчику свое имя как пеню за отца, в расплату за него. За того человека, с кем я рассчитался тогда на севере. За этого бродягу. - Улав хохотнул. - Он вовсе спятил, надумал жениться на Ингунн. Сказал, что прокормит ее и дитя. Пришлось мне убрать его с дороги, сам, верно, понимаешь. - Я понимаю, ты думал тогда, что тебе так надо поступить, - ответил Арнвид. - Он первый затеял рубиться. Я не нападал на него сзади. Он начал сам, пристал ко мне - мол, я должен помочь ему, как человек, который хочет купить мужа опостылевшей ему полюбовнице. Арнвид ничего не ответил. Улав продолжал, все более распаляясь: - И этот... этот... смел сказать такое про Ингунн! Арнвид кивнул. Они помолчали, потом Арнвид сказал нерешительно: - Когда наш фогт со своими людьми пришел туда следующей весной, то они нашли кости человека на пожарище - у меня там выгон на Луросене. Это, видно, и был он. - Нечистый дух! Так это был твой выгон? Что же, тем лучше, я тебе могу заплатить за него. - Полно, Улав, замолчи! - Арнвид резко поднялся, лицо его помрачнело. - К чему это все? Для чего ты ворошишь то, что было столько лет назад? - Да, много лет прошло с тех пор, а я думал о том каждый день, но ни разу не сказал о том никому, ты первый слышишь об этом сегодня. Стало быть, его похоронили по-христиански? - Да. - Значит, мне не надо о том печалиться, а я-то не мог забыть о том, скорбел, думая, что он так и лежит там. Стало быть, того греха на мне нет, что крещеный человек лежит без погребения. И никто не спрашивали не допытывался, кто этот мертвец? - Нет. - Странно, однако. - Что ж тут странного. Тамошние рады услужить мне, коли я в кои-то веки попрошу их о чем. - Не надо тебе было этого делать, - Улав крепко стиснул руки. - Мне было бы легче, кабы все открылось. А ты помог мне скрыть все дело, схоронить концы в воду. И как ты только мог пособлять мне в худом деле. Это ты-то, такой праведник! Тут Арнвид расхохотался. Он смеялся до того, что не мог стоять и опустился на скамью. Улав сперва вздрогнул, потом сказал в сердцах: - Дурная же у тебя привычка ржать что есть мочи. Давай лучше говорить о другом. А привычку эту придется тебе бросить, когда станешь монахом. - Придется. - Арнвид вытер глаза рукавом. Улав продолжал, дрожа от волнения: - Тебе-то не доводилось жить в раздоре с Иисусом Христом, входить в дом его лжецом и предателем. А я живу так каждый день уже целых восемь лет. Люди здесь, в округе, думают, что я человек благочестивый, жертвую на церковь, в монастырь в Осло, да бедным все, что могу, хожу всякий раз к обедне, иногда даже по два, по три раза в день, когда наезжаю в город. "Возлюби господа бога твоего всей душою и всем сердцем своим", - сказано в писании. Думается мне, господу неведомо, как я люблю его; не знал я, что человек может любить его столь сильно, покуда сам не был отторгнут от него и не потерял его! - К чему ты мне все это говоришь? Отчего не расскажешь своему пастырю? - Не могу. Я так и не исповедался в том, что убил Тейта. Не получив ответа, он продолжал говорить все так же горячо: - Отвечай же мне! Можешь дать мне совет? - Многого же ты хочешь от меня. Я дам тебе тот же совет, что и священники. Не могу указать тебе иного пути, кроме того, про который ты сам ведаешь. И, тоже не получив ответа, добавил, немного помолчав: - Но такого совета ты не хочешь. - Не могу. - Лицо Улава побелело и будто окаменело. - Я должен думать об Ингунн более, нежели о себе самом. Не могу я обречь ее на такую жизнь: остаться вдовою убийцы и злодея, одинокой, нищей, убогой и горемычной. Арнвид, замявшись, сказал: - Так ведь может... может, епископ и придумает что... Ведь с той поры немало воды утекло. Ни один невинный не понес наказания за дело твоих рук. К тому же убиенный тяжко погрешил против тебя, и убил ты его в честном бою. Может, епископ и сумеет помирить тебя с богом, отпустит тебе грех, не требуя, чтобы ты предстал перед судом людским. - Навряд ли он Согласится! - Не знаю, - тихо ответил Арнвид. - Не смею я решиться на то. Надобно прежде подумать о тех, за кого я в ответе. Тогда для чего мне было делать то, что я сделал, спасая ее честь? Думаешь, я не знаю, что, признайся я тогда в содеянном, было бы это пустячным делом, жил бы тот человек или помер. Да кабы ты еще тогда мне помог и показал, что она была моя, женщина, которую он соблазнил... Да только Ингунн бы не снесла того, у нее и всегда-то было мало сил. А коли все в округе узнают про нее ныне, когда она едва жива... Арнвид ответил не сразу. - А ты спроси, - медленно вымолвил он, - легче ли ей теперь. Коли она и на этот раз похоронит свое дитя... По лицу Улава пробежала судорога. - Как бы там ни было, вряд ли у нее достанет сил испить эту чашу много раз. - Не след тебе говорить такое, - прошептал Улав. - К тому ж у нас есть Эйрик, - продолжал он чуть погодя. - Я дал обет богу, что Эйрик будет мне заместо сына. - Уж не думаешь ли ты, - спросил Арнвид, - что тебе поможет, коли ты станешь обещать богу то, чего он от тебя не требует, и не исполнишь того главного, чего он ждет от тебя? - Самое что ни на есть главное, Арнвид, это честь. Да еще, верно, жизнь наша. Видит бог, не так уж сильно боюсь я потерять жизнь свою. Но помереть как злодей... - Да ведь все-то, что у тебя есть, ты получил от него. А сам он принял смерть злодея во искупление грехов наших. Улав закрыл глаза. - И все же я не могу... - чуть слышно сказал он. Тут заговорил Арнвид: - Ты вот говорил про Эйрика. Неужто ты не знаешь, что не имеешь права так поступать - давать обет лишать прав законного наследника, ведь ты тем самым обманываешь своих родичей. Улав сердито нахмурил брови: - Да этих людей из Твейта я отродясь не видал. Когда я был молод и попал в беду, они обошлись со мною вовсе не как родичи, никакой подмоги я от них не видал. - Зато они приехали к тебе, когда ты подался в землю свейскую. - Они могли сидеть, где и сидели, что толку-то от них было! Нет, уж лучше пусть Хествикен достанется ее сыну. - Неправда от того не станет правдой. И ты, Улав, и она - оба вы знаете: мальчик не станет счастливым, коли получит в дар то, что ему не принадлежит по праву. - Вот оно что, я вижу, она с тобой уже толковала о том, что я, дескать, в мыслях держу. Мол, я ненавижу ее сына и желаю ему зла. Нет в том ни слова правды, - сказал он в сердцах. - Я только и радел, что о его пользе. Это она сама делает ему все во вред, учит его бояться меня, врать да делать все крадучись за моею спиной. Он увидел, что Арнвид смотрит на него с укоризной, и покачал головой: - Нет, нет, я не хочу ее в том винить, она сама не знает, что творит, бедняжка. Я ведь тоже, Арнвид, не изменил своему слову. Помнишь, как я когда-то обещал тебе, что никогда не изменю твоей сродственнице? И я никогда в том не раскаивался. Каков бы ни был мой последний час, я стану благодарить бога за то, что он отводил мою руку каждый раз, когда меня одолевало искушение причинить ей боль, велел мне, покуда не поздно, защищать и беречь ее, не щадя сил своих. Коли я, воротившись, увидел бы ее пораженной проказою, я и тогда не забыл бы, что она была когда-то моею ненаглядною, единственным другом в годы младенчества, когда я рос среди чужих. Арнвид спокойно сказал: - Если ты думаешь, Улав, что тебе легче будет решить, как надо примириться с богом, если не придется тебе печалиться о своих, то я обещаю тебе стать Ингунн заместо брата, помогать во всем ей и сынишке. Коли надо будет, я возьму их к себе. - Миклебе ты отдал Магнусу, а сам собираешься в монастырь, - сказал Улав как бы с насмешкою. - Всего имущества я не лишил себя. Коли я сумел вытерпеть жизнь мирскую доселе, то буду терпеть ее до своего смертного часа, коли близким друзьям моим понадобится, чтобы я остался с ними. - Ну, нет уж! - снова возразил ему Улав. - Я не желаю, чтобы ты решился на такое ради того, о чем мне самому должно печься. Арнвид сидел, уставясь на горящие угли в очаге, и в то же время он, казалось, видел фигуру друга, стоявшего рядом в темноте. "Не знаю, понял ли он, что взвалил мне на плечи этой ночью такую же тяжкую ношу, каковую несет сам", - думал он. Улав выдвинул ногой скамеечку и уселся рядом с очагом лицом к другу. - Немало сказал я тебе сегодня, однако не все, что собирался сказать; я сказал, что денно и нощно жажду всем сердцем примириться с господом нашим Иисусом Христом, сказал, что никогда прежде не любил так владыку живота нашего, как ныне, когда он отметил меня печатью Каина. Однако я сам не пойму, отчего я жажду столь сильно примирения с ним, ибо никогда не видывал, чтобы он карал кого-либо столь жестоко, как меня. Я совершил зло один-единственный раз. И был я тогда до того разъярен, что сам себя не помнил. Знаю только, что думал тогда: Ингунн будет еще хуже, коли я этого не сделаю, не спасу жалкие обломки ее чести, хотя бы мне пришлось для того лишить человека жизни. И все удалось мне тогда легко, будто судьба сама того хотела; он упросил меня взять его с собой, и никто не видел, как мы с ним ушли. Кабы господь, либо мой ангел-хранитель, либо дева Мария привели нас тогда на хутор к людям, а не в пустой сетер возле Луросена, то, сам знаешь, все было бы иначе. - Да, ты тогда, уходя из дому, навряд ли просил господа и святых угодников направлять твои стопы. - Может, и просил, сам не знаю. Нет, в ту самую минуту не просил. Зато до того просил, всю пасхальную неделю просил не дать этому свершиться. Кабы ты знал, как мне не хотелось его убивать. Однако все вышло так, что я был вынужден к тому, и после того напало на меня искушение скрыть все от людей. А господь всеведущий знал, к чему это приведет, лучше моего знал. Отчего же тогда он не остановил меня, даже если я и не просил его о том в тот самый миг? - Так мы всегда говорим, когда хотим сделать по-своему, а после видим, что лучше бы нам было того не делать. И все же ты согласен с тем, что до того, как что-то совершить, как и все люди, можешь судить о том, что лучше для тебя и твоих близких? - Да, во всех прочих деяниях своих старался я по мере сил моих быть разумным, честным и справедливым к людям, а вот тут не предвидел, чем этот поступок обернется для меня. Нет у меня вроде имения, что досталось бы мне неправедно. Не разносил я худой молвы о людях, а изгонял ее, бил оземь, когда она подходила к моему порогу, даже если это было правдою, а не ложью. Я был верен жене своей, и неправду она мыслит, будто я не желаю мальчику добра. Я был ему неплохим отцом, не хуже, чем многие отцы - своим собственным детям... Скажи мне, Арнвид, ты в том смыслишь больше моего - всю жизнь свою ты был благочестив и милостив к людям, - правда ли, что бог со мною более жесток, чем с другими людьми? Мне довелось повидать на свете более, чем тебе, - Арнвид сидел так, что Улав не мог видеть, как тот улыбнулся при этом, - за те годы, когда я жил опальным у своего дядюшки по матери, и после, когда служил ярлу. Видывал я людей, что взвалили себе на душу все семь смертных грехов, вершили столь жестокие дела, что не хотел бы я быть с ними заодно, даже если бы знал, что бог и без того оставил меня и осудил на вечные муки. Они не страшились бога, и я не примечал, чтобы они думали о нем с любовью или желали бы увидеть его. И все же они были веселы и довольны, и многие из них умерли легкою смертью, я сам тому свидетель. Отчего же мы с нею не можем обрести ни покоя, ни радости? Кажется, будто бог следует за мной, где бы я ни был, куда бы ни шел, не давая мне ни мира, ни покоя, и требует от меня невозможного. Я никогда не видывал, чтобы он требовал такого от других. - Могу ли я, мирянин, ответить тебе на такой вопрос! Не лучше ли тебе, Улав, отправиться со мною в город да потолковать о том с братом Вегардом? - Может, я так и сделаю, - тихо сказал Улав. - Только сперва скажи мне, понимаешь ли ты, отчего мне приходится труднее, чем другим? - А ты ведь не знаешь об этих других-то. Однако ты сам должен понять, что бог не хочет потерять тебя, коли всюду следует за тобою. - Но ведь он так все устроил со мною, что мне теперь не повернуть назад. - Так это, верно, не бог все так тебе устроил. - Так и не я в том повинен. Мне казалось, что я должен был так поступить. В моих руках были жизнь и благополучие Ингунн. Но виною тому, Арнвид, было то, что сыновья Стейнфинна хотели украсть у меня право на женитьбу, которая была обещана для меня моему отцу. Что же мне надо было - смириться с этим, покориться такому насилию? Всю свою жизнь я знал, что бог велит каждому христианину бороться с неправдою и беззаконием. Я был дитя годами, неискушен в законах и не знал иного пути, кроме как с мечом отстоять, защищать свое право самому взять невесту, покуда ее не отдадут другому. Арнвид с трудом вымолвил: - То же самое ты ответил мне, когда я спросил тебя, как ты поступил с моею сродственницей. Ты забыл, Улав, что тогда ты сказал мне неправду? Улав, ошеломленный, рывком поднял голову. Он помедлил с ответом. - Да, я солгал тебе. Думается мне, - добавил он спокойно, - что любой поступил бы так на моем месте. - Может, и так. - Уж не хочешь ли ты сказать, - спросил Улав, искривив губы в усмешке, - что десница божия карает меня столь тяжко за то, что я солгал тебе в тот раз? - Откуда мне знать. Улав нетерпеливо мотнул головой. - Не верю, чтоб это был столь тяжкий грех. Я слыхал, как иные врали много хуже и вовсе без нужды, а бог и пальцем не пошевельнул, чтобы наказать их. Не пойму, отчего он столь жестоко требует справедливости от меня. Арнвид прошептал: - Невысоки же мысли твои о боге, коли ты ждешь, чтобы его справедливость была похожей на справедливость людскую. Даже нас двоих, жалких детей Евы, создал он непохожими. Так может ли он требовать ото всех созданных им существ одинаковых плодов, коли он наделил их столь неодинаковыми дарами? Когда я впервые повстречал тебя во дни нашей юности, то решил, что ты правдив, честен и великодушен, как никто другой. Не было в тебе ни жестокости, ни коварства, ибо бог дал тебе унаследовать нрав праведных и честных предков твоих. Улав поднялся со скамьи в сильном волнении. - Думается мне, что если ты говоришь правду... Если все так и есть, как ты говоришь, да и по совести сказать, в малых делах старался я не делать того, что другие творили без угрызения совести... Думается мне, этот, как ты говоришь, дар божий можно назвать нестерпимою ношей, которую он взвалил на мои плечи, создавая меня. Теперь и Арнвид вскочил. Он подошел к Улаву и встал перед ним. - Это многие могут сказать про свой нрав, про свою натуру. Коли человек не верит истово спасителю души своей, то невольно думает, что уродился самым разнесчастным из людей! Он поставил ногу на камень очага, уперся рукой в колено и стоял, наклонившись вперед и глядя на горящие угли. - Вот ты часто дивился тому, что я хочу удалиться от мира: ведь у меня богатства в избытке, власти - хоть отбавляй, и от людей уважение, как никак. Ты говоришь, что я был благочестив и милостив к людям. А не думаешь ли ты, что все это оттого, что я люблю своих братьев во Христе? - Я думал, что ты помогал каждому, кто просил у тебя помощи, оттого, что у тебя доброе сердце и ты жалеешь каждого сирого и убогого. - Жалею? Так оно и есть. Не раз одолевало меня искушение упрекнуть Создателя за то, что он сотворил меня таковым - не могу поступать иначе, я должен жалеть всех, хотя не могу жалеть никого. - А я думал, - глухо промолвил Улав, что ты помогал нам с Ингунн словом и делом оттого, что был нам другом. Неужто ты только по христианскому милосердию простирал над нами свою длань? Арнвид покачал головой. - Нет, ты не прав. Ты был мне любезен еще со дней нашей юности. А Ингунн я полюбил, когда она была еще малым дитем. И все же без счету раз вся эта канитель до того мне надоедала, что я не мог не желать, чтоб вы оставили меня в покое со своими бедами да заботами! - Надобно тебе было прежде сказать мне о том, - холодно сказал Улав. - Я бы не стал тебе досаждать столь часто. Арнвид снова покачал головой. - Да нет же! Вы с Ингунн были мне лучшими друзьями. Просто я не благочестивый праведник. Часто, когда все надоедало, хотел переломить сам себя, стать человеком твердым и жестоким, раз уж я не могу быть мягким и душевным, и предоставить богу судить людей вместо себя. Жил однажды во Франции святой отшельник, что творил добрые дела во имя божие - давал приют и кров путникам, что шли либо ехали через лес, где он жил. Однажды вечером к отшельнику, звали его, кажется, Юлианом, пришел нищий и попросился заночевать у него в доме. Пришелец был поражен проказою - сильно изувечила его болезнь. К тому же был он ругатель - за все доброе, что отшельник делал ему, нищий платил бранью и сквернословием. Юлиан раздел его, обмыл, смазал ему язвы, поцеловал их и уложил его в постель. Тут нищий принялся стонать, что ему холодно, и просить, чтоб Юлиан лег к нему в постель и согрел его телом своим. Юлиан послушался его. И тут разом, словно пелена, сошла с гостя вся скверна - язвы, коросты и худая брань. И увидел Юлиан, что он дал пристанище самому Христу. Со мною же было иначе. Когда мне было невмоготу терпеть всех этих людей, что приходили ко мне, лукавили и взваливали на меня свои заботы, требовали дать совет, а сами поступали по хотению своему, и винили во всем меня, коли дело кончалось худо, с ненавистью в сердце поносили каждого, кому, как им мнилось, жилось лучше, тут начинало мне казаться, что все они ряженые, что под их страшною личиною увижу я однажды спасителя своего и друга; ведь и в самом деле он сказал: "Все, что вы делаете для малых сих..." Однако он так и не пожелал сбросить личину и явиться мне в образе одного из них. Улав снова уселся на скамеечку и сидел, закрыв лицо руками. Арнвид сказал еще тише: - Помнишь, Улав, что сказал Эйнар, сын Колбейна, в тот вечер, когда я осерчал до того, что бросился на него с мечом? Улав кивнул. - Ты был так молод в ту пору, я не знал, понял ли ты тогда... - Я понял после. - А потом, когда пошли слухи про вас с Ингунн? - Халвард говорил что-то, когда я ездил на север за мальчиком. Арнвид вздохнул глубоко несколько раз подряд. - Я, грешный, не единожды гневался и отчаивался. Часто размышлял я над тем, отчего бог не пошлет мне то единственное, о чем я молю его, не позволит мне служить ему таким путем, в таком обличье, чтобы я смог творить милосердие по мере сил своих и чтобы люди при том не шептались за моею спиной, не пятнали моей чести и не звали услужливым дурнем. Да не думали бы обо мне самое худое, оттого что я не завел себе ни жены, ни крали после смерти Турдис. Он с силою ударил одним кулаком о другой. - Не раз мне хотелось схватить топор и порубить все это отребье. Оставшиеся два дня, которые Арнвид пробыл в Хествикене, друзья ходили смущенные и молчаливые. Оба мучились оттого, что сказали слишком много в тот вечер; теперь же им было трудно говорить непринужденно друг с другом даже о пустяках. Улав проехал с Арнвидом вдоль фьорда, но когда они были на полпути к городу, сказал, что должен повернуть назад. Он вынул что-то из-под полы кафтана - какую-то твердую вещицу, завернутую в полотняный платок. Держа ее в руках, Арнвид догадался, что это, верно, большой серебряный кубок, который Улав показывал ему накануне расставания. Улав сказал, что хочет отдать его в дар Хамарскому монастырю. - Но столь ценный дар тебе самому следовало бы вручить брату Вегарду, - заметил Арнвид. Улав отвечал, что ему надобно воротиться домой засветло. - Однако, может статься, я после приеду в Осло навестить его. Арнвид сказал: - Ты, Улав, верно, сам знаешь, что покуда ты так живешь, тебе нечего и думать примириться с богом. Никакие подарки тут не помогут. - Все я знаю и не для этого дарю. Просто мне хотелось пожертвовать что-нибудь их церкви. В старой церкви святого Улава я провел немало счастливых минут. Тут они распрощались и отправились каждый своей дорогой. Улав так и не приехал в Осло. Арнвид сказал брату Вегарду, что он не хотел ехать без Ингунн, а ей все неможется. Сказал, что она горько сокрушалась о том, что не может повидать наставника своей юности теперь, когда он тут неподалеку. Арнвид дал совет монаху одолжить сани и съездить на юг в Хествикен. Брату Вегарду сильно хотелось поехать, но в Осло его все время одолевала хворь - мучила мокрота. На Петров день вдруг ударил сильный мороз. Несколько дней спустя с ним вдруг сделалась сильная горячка, и на третью ночь старец умер. Арнвиду пришлось самому нанимать каменотесов, так что у него было полно хлопот до той самой поры, когда надо было снова отправляться на север. Когда наступили холода, Улаву удалось заставить Ингунн лежать днем в постели - она уже еле ходила, приближались роды, к тому же она отморозила ноги, да так сильно, что они покрылись ранами. Улав сам за нею ходил, смазывал язвы лисьим жиром и свиной желчью. С того самого дня, как уехал Арнвид, он был к жене ласков и заботлив. Хмурости и неприветливости его как не бывало. Ингунн лежала, скорчившись под шкурами, и покорно шептала слова благодарности каждый раз, как Улав хлопотал возле нее. Раньше она сгибалась перед его неприязнью и грубыми словами тихо и покорно, теперь же она принимала его нежную заботу почти с такою же молчаливой кротостью. Улав украдкой глядел на нее, когда она часами лежала недвижимо, уставившись перед собою, даже не мигая. И прежний дикий страх вспыхивал в нем. Пусть ему нет от нее ни пользы, ни радости, все равно он не перенесет, если потеряет ее. Ингунн была рада заползти в угол. Каждый раз, как она собиралась рожать, ее мучил невыносимый стыд. Еще до того как родились первые двое, она была измучена и испугана оттого, что ее так изуродовало; слова Даллы врезались ей в память, она никак не могла забыть их. Ее прямо всю судорогой сводило от стыда каждый раз, как она показывалась Улаву на глаза, а стоило ему уехать, ей начинало казаться, что она не сможет жить на свете, если не напьется силы, исходящей от его здорового тела. Когда же мало-помалу стало ясно, что она не может дать жизнь ни одному из этих существ, которые зарождались и жили в ней одно за другим, ее сердце исполнилось страха перед своим телом. Видно, в ней сидит какая-то хворь, такая же страшная, как проказа, которою она насмерть заражает своих малюток еще в утробе. Эти злосчастные гости, что тайно жили у нее под сердцем до поры до времени, чтобы потом угаснуть, иссушили в ней кровь и мозг, выпили давным-давно ее юность и красоту до последней капельки. И все же она должна носить их в себе, покуда не почувствует первые предостерегающие боли, что когтями впиваются в спину, а после позволить чужим женщинам увести себя в маленькую избушку, отдаться им в руки, не смея ни словечка сказать про смертельный страх, переполняющий ее сердце. А когда мукам придет конец, она будет лежать обескровленная и пустая, а дитя словно поглотит ночь, оно снова погрузится во мрак, и ей его там не найти - ни памяти оно по себе не оставит, ни имени. Последних, недоношенных, повитухи ей даже не показывали. Иногда ей казалось - то, что случилось с Аудуном, было все же лучше. До того, как она потеряла этого годовалого младенца, он уже стал подавать знаки, что узнает в ней мать; он хотел лежать только у нее на руках и очень любил ее. Верно, и теперь любит. Когда они пели литанию: Omnes sancti Innocentes, orate pro nobis [все преблагие святые, молитесь за нас (лат.)], она знала - Аудун один из них. В чистилище она узнает, что Аудун - один из святых и молится за нее. И когда час избавления пробьет для нее, может, сам Спаситель или святая матерь божия скажут Аудуну: "Беги, встречай свою мать". Что будет на этот раз, она старалась не думать. Но когда мужчины - Улав с Эйриком - приходили трапезовать, в больших тусклых глазах больной просыпалась жизнь, полная глубокого волнения и тревоги. Улав замечал, как испуганно и настороженно она смотрела, как следила за выражением его лица, за каждым его словом, сказанным мальчику. Он всегда был начеку, не давал ей заметить, если Эйрик ему досаждал или сердил его. Мальчишка был надоедлив. Теперь, когда он подрос и стала видна порода, Улав меньше любил его. Проказник, хвастун и пустомеля, болтливый не в меру, что вовсе не подобает мужчине, Эйрик не закрывал рта, даже когда мужчины сидели усталые за трапезой. Теперь он вечно возился с Арнкетилем, или Анки, как они его звали. Анки харчился у Улава уже шесть лет, мужику уже давно перевалило за двадцать, а умом он был не силен, прямо-таки придурковат, хотя многие работы делал исправно. Он всегда был Эйрику лучшим другом. Они спорили как бы в шутку, потом начинали шуметь, и Эйрик налетал на Анки, сидевшего на скамье, толкал его, тянул, покуда работник не начинал с ним возиться. Они принимались драться на кулачки, падали с лавки, хохотали, кричали и шумели, не думая о том, что другим сидевшим за столом нужен отдых и покой. Был он к тому же бессовестно непослушный. Как отец ни учил его, ни наставлял, он тут же все забывал и принимался за свое. Улав гневался на Эйрика и за то, что тот стал неласков с матерью. Он и сам понимал, что тут выходит какая-то несуразица: прежде его грызла глухая досада оттого, что мать с сыном ластились друг к другу за его спиной, теперь же он сердился, когда видел, что Эйрик целыми днями слоняется возле мужчин и не подходит к больной матери. Несколько лет назад Улав сам выучил мальчика читать молитвы, раз Ингунн не приходило в голову, что этому уже пришла пора. Он научил Эйрика каждый вечер читать "Отче наш" и три раза "Богородицу" за здравие матушки. Мальчик быстро бормотал молитвы, пока отец стоял рядом с ним. Эйрик вставал с колен, уже читая последний раз "Богородицу". Читая "In nomine..." ["Во имя..." (лат.)], он был уже в постели, кое-как осенял себя крестным знамением и нырял под меховые одеяла, лежавшие на кровати у северной стены, где он спал теперь с отцом. Мальчик засыпал в тот же миг, и когда Улав, помазав Ингунн ноги, собирался улечься на покой, Эйрик лежал, скорчившись, посреди постели, так что Улаву приходилось распрямлять его и подвигать к стене, чтобы лечь самому. Иной раз у Улава просто сердце щемило, когда Эйрик приставал к нему со своей глупой болтовней да хвастовством, неуклюже пытаясь быть полезным взрослым. Кабы мальчик был таков, чтобы его можно было полюбить! Глупый и легковерный, Эйрик, видно, никак не понимал, что отцу вовсе не так уж весело с ним, как ему с отцом. Но Улав уже принял твердое решение - он признал этого ребенка за своего и поднял его, чтобы посадить на почетное место в Хествикене после себя, хотя, видит бог, Эйрик сделан не из того теста, чтобы из него вышел хороший хозяин усадьбы, которому надлежит справлять тяжелую работу и держать власть в руках. Пустобрех, лгун, хвастун и трус, непоседа, от рождения непригодный к спокойному и учтивому обхождению и хорошим манерам. И все же Улав делал все, что мог, чтобы выучить его хорошему и отвадить от дурных привычек, даже если надо было и наказать мальчишку; только сейчас с наказанием надо было обождать, покуда Ингунн не окрепнет. А ведь иначе этого неслуха не научить вести себя как подобает Эйрику, сыну Улава из Хествикена. Несколько лет назад стадо оленей прошло в горы через селения к западу от Фолдена, и сейчас на землях Улава было их немало - олени паслись наверху, в Мельничной долине, на вершине Бычьей горы и в дубовом лесу Улава, раскинувшемся ближе к усадьбе. Прошлым летом в Хествикене запасли так много корму, что они оставили на покосах несколько стогов сена да ворохи сухих веток. Теперь олени по привычке приходили в усадьбу ранним утром, чтобы ухватить клок сена. Схоронившись за кучей бревен, что лежала во дворе, Улав застрелил однажды утром молодого красивого самца с рогами из десяти ветвей. Эйрик был просто сам не свой - и ему тоже непременно хотелось уложить оленя наповал! Улав ухмыльнулся в ответ на болтовню мальчика. Вскоре подул ветер с фьорда, и хозяин велел Анки покараулить во дворе поутру - олень почует его запах и не посмеет подойти к сену. Эйрику позволили пойти с Анки. Мальчик спрятался, положив рядом лук и стрелу, и караулил оленя так долго, что вовсе закоченел. Воротившись же домой, он принялся рассказывать, что слышал и видел оленя. Как-то ночью Улав проснулся и пошел к дверям, чтобы поглядеть, который час. Оставалось два часа до рассвета, снег искрился на морозе, стояла тишь - чуть-чуть тянуло ветерком с Мельничной долины. Незадолго до восхода солнца олени непременно придут и примутся за десятый стог. Улав оделся в темноте, но, когда стал выбирать подходящие стрелы, пришлось ему зажечь сосновую лучину. Тут пробудился Эйрик, и в конце концов пришлось отцу согласиться взять его с собой, но оружия он сыну не дал. Не успели они залечь в засаду, как Эйрик принялся шуметь, и Улаву с трудом удалось заставить его замолчать. Тут же Эйрик забылся и начал громко шептать, а потом заснул. На нем был тяжелый отцовский полушубок. Улав поправил его, чтобы мальчик не обморозился, - перед рассветом ударил трескучий мороз. Отец подумал, довольный, что теперь парнишка не наделает никакой шкоды. Ждать Улаву пришлось долго. На востоке небо над лесом уже начало желтеть, когда он увидал оленей, выходивших из перелеска. Четыре темных пятна двигались к серо-коричневой изгороди, земля там кое-где была голая. Животные останавливались, вглядывались, принюхивались. Теперь он уже мог разглядеть, что это были самец, две самки и олененок. Волнение и радость прошли горячей волною по его окоченевшему телу, он встал на одно колено, приладил лук и стрелу и затаил дыхание. У белого сугроба он увидел оленя, зверь выступал статный и гордый. Он ступил на старую межу на пригорке и стоял с тесно прижатыми копытами, шея и рога ясно выделялись на золотистом небе. Улав от радости беззвучно глотнул воздух - матерый самец, прежде он его не встречал, здоровенная холка, ветвистые рога - ветвей, поди, пятнадцать, а не то шестнадцать. Всматриваясь, он поводил головой из стороны в сторону. Расстояние было довольно большое, но стоял он удобно - в пору стрелять. Улав прицелился, и сердце захлебнулось от радости у него в груди. И тут он заметил, что Эйрик просыпается. Мальчик вскочил с громким криком - он тоже заметил прекрасные рога, выделяющиеся на золотистом небе. Улав пустил стрелу в убегающее животное, стрела оцарапала лопатку, так что олень сделал высокий прыжок и помчался дальше длинными скачками. Все стадо скрылось в перелеске. Отец с усердием отвесил Эйрику пару пощечин, тот всхлипнул несколько раз, но не заревел - хватило ума устыдиться за свой поступок, к тому же удары пришлись по меховому шлыку, так что было не очень больно. - Не говори про это матери! - сказал Улав, когда они возвращались к дому. - Ни к чему ей знать, что ты, большой парень, вел себя как несмышленый сосунок. Как рассвело, Улав пошел с собакой по следу оленя, убил зверя на склоне гребня, что над Мельничной долиной, и тут же выпотрошил его. Когда к вечеру добычу принесли домой, Эйрик стал хвастать, что это он упредил отца, когда олень-великан подошел к ним так, что можно было его подстрелить. Улав не удостоил мальчишку ни словечком - боялся, что не сумеет сдержать свой гнев. Теперь, когда дело шло к весне и крестьяне из окрестных селений ходили на лодках по южному краю фьорда у кромки льда и охотились на тюленей, зверь стал держаться стада. Улав взял Эйрика с собой на охоту, но и на сей раз ничего хорошего не получилось: при виде столь большого убоя и от того, как вели себя охотники, Эйрик вошел в раж и распоясался донельзя. Улав просто диву давался - у мальчика вовсе не было чутья, где и как подобает себя вести. Когда же они воротились домой, опять рассказам не было конца. Улав, слушая россказни мальчишки, едва не потерял терпение. Святой Григорий принес перемену погоды: южный ветер и дождь - хорошая примета и для суши, и для моря. На другой день после праздника Ингунн лежала поутру одна в полутемной горнице - окно из бычьего пузыря в потолке было закрыто, и заслон наполовину задвинут: лил дождь. Вошел Улав. Он уселся на скамью, стянул с ног сапоги, сбросил затрапезный кафтан и рубаху, открыл сундук и достал новую одежду. - Ты спишь, Ингунн? - спросил он, стоя к ней спиной. - Каково тебе можется? - добавил он, когда она прошептала в ответ, что не спит. - Да так же все. Ты что, ехать куда собрался? Улав сказал, что едет на тинг, который собирался в тот день в Виданесе. Он подошел к постели и поставил ногу на скамеечку. - Как ты думаешь, сменить мне сапоги? Ингунн невольно отвернула голову. - Ясное дело, смени, эти больно воняют. - Да и от других крестьян будет такой же дух - все мы были в море день и ночь. - Так ведь ты едешь на сход, чужих людей повстречаешь... - настаивала Ингунн. - Ну ладно, коли тебе так хочется, - он стянул с себя рубаху, потом штаны с чулками и, стоя нагишом, потянулся и зевнул. При виде ладно скроенного, без единого изъяна, тела мужа у Ингунн сжалось сердце. До чего же изможденной и жалкой казалась она сама себе. И как бесконечно давно была она молодой и красивой. Тогда она была ему пара. Улав и теперь был еще молодой, здоровый и красивый. Мускулы у него стали еще крепче, особливо на руках и на лопатках; когда он потянулся, поднял руки, а потом опустил, они так и заиграли, сильно и свободно, под блестящею, молочно-белою кожей, еще не успевшей потемнеть. Он надел красную шерстяную рубаху, полотняные штаны, а поверх высокие сапоги из черной кожи и снова подошел к жене. - Может, мне еще и синюю рубаху надеть, раз тебе охота, чтоб я получше вырядился? - спросил он со смехом. - Улав!.. - Когда он наклонился над ней, она обхватила его шею руками, притянула к себе и прильнула к его щеке. Улав почувствовал, что она дрожит. - Что с тобою? - прошептал он. Она не отвечала, а только крепче прижималась к нему. - Никак захворала? - Он разнял ее руки и высвободился, неловко было стоять, согнувшись чуть не вдвое. - Хочешь, я останусь сегодня дома? Могу поехать в Рюньюль и привезти к тебе Уну. А Тургрима попрошу съездить вместо меня в Виданес. - Нет, не надо. - Она крепко сжала его руку. - Еще не время, ничего со мною не будет прежде весеннего равноденствия. Просто побудь со мною малость, - глухо взмолилась она. - Сядь, посиди рядом хоть минутку. Иль шибко спешишь? - Ясное дело, посижу. - Он погладил ее руку. - Что с тобою, Ингунн? Неужто боязно тебе? - тихо спросил он. - Не...ет. Да как тебе сказать, я сама не знаю, боюсь или нет, только... Улав оттолкнул скамеечку, сел на край постели и ласково похлопал жену по исхудалой щеке. - Мне приснился сон, - медленно сказала Ингунн, - до того, как ты вошел. - Дурной сон? Печальный? По ее лицу заструились слезы, но плакала она беззвучно. - Тогда он мне печальным не показался. Мне приснилось, будто ты идешь по лесной тропе, такой веселый и ровно моложе, чем ты сейчас. Идешь и поешь. Потом вижу, будто ты здесь, в Хествикене. И тоже веселый такой, бодрый. Я как бы все вижу, а самой меня тут нет, я знаю, что я - мертвая. А детей я здесь не видела. - Голос ее звучал глуше и прерывистее. - Ингунн, Ингунн, негоже тебе думать такое! - Он встал на колени и подложил руку под ее плечо. - Что за радость будет у меня здесь, в усадьбе, коли я потеряю тебя, моя Ингунн? - Мало радости ты видал от меня. - Ты у меня одна на свете. - Он поцеловал жену, склонился ниже к ней, так что лицо ее коснулось его груди. - Если выйдет так, как говорят Сигне с Уной, - прошептал он неуверенно, - то у тебя нынче будет дочка. Прежде ты рожала сыновей. Но... маленькая дочка... Может, бог и сохранит ее нам. Больная вздохнула: - Устала я сильно. Улав прошептал: - Скажи, Ингунн, ты никогда не думала о том, что я, пожалуй, дал Эйрику более того... более, чем пеню за отца? Не получив ответа, он спросил: - А ты никогда не думала о том, что с ним сталось, с этим Тейтом? - Голос у него при этом слегка дрожал. Она крепче притянула его к себе. - Я всегда знала, что ты это сделал. Улав был ошеломлен, будто он вдруг вышел на яркий солнечный свет и ничего не мог различить вокруг. Стало быть, она знала все это время. Да какая в том беда, коли она понимала, как он мучился, а может, боялась за него, оттого что руки у него в крови? Ингунн повернула свое лицо к его лицу, обняла его за шею, притянула к себе и страстно поцеловала в губы. - Я знала это, знала. И все же иной раз боялась, когда мне было очень худо, когда вовсе духом падала: а вдруг он живой и вздумает прийти за мной, отомстить? Только я знала, что ты это сделал и мне нечего бояться. Улаву стало не по себе, тело его словно занемело или застыло. Так вот что она думала! Ясное дело, что она еще могла подумать, бедняжка! Он поцеловал ее в ответ, нежно и легко, потом как-то неловко улыбнулся. - А теперь пусти меня, Ингунн, а то поломаешь мне ребра о край кровати. Он встал, снова похлопал ее по щеке, прошелся по комнате к сундуку и стал рыться в одежде. Потом опять спросил: - А ты правду говоришь? Может, мне все же остаться дома сегодня? - Нет, нет, Улав, я не хочу держать тебя... Улав надел шпоры, взял меч и накинул плащ от дождя из толстой валяной шерсти. Он был уже у дверей, как вдруг повернулся и снова подошел к ее постели. Ингунн увидела, что он переменился; таким она его не видела давно-давно - лицо его было неподвижно, будто каменное, губы побелели, глаза полузакрытые, невидящие. Он заговорил словно во сне: - Можешь ли ты дать мне одно обещание? Коли с тобою будет, как ты сказала, будто на этот раз можешь жизни лишиться, обещай, что придешь ко мне опять! Теперь он поглядел ей в глаза, слегка наклонился к ней. - Ты должна обещать мне это, Ингунн. Если правда, что мертвые возвращаются к живым, ты должна прийти ко мне! - Ладно! Он резко наклонился, совсем низко, на миг прижался лбом к ее груди. - Ты мой единственный друг, - прошептал он торопливо и смущенно. Улав воротился домой вечером, он весь промок и до того озяб, что не чувствовал ног в стременах. Конь бежал усталой рысью и при каждом ударе копыта обдавал его снежной кашицей. Облака и туман окутали все вокруг, мокрая земля выдыхала пар, вечер стоял удивительный - весь мир растворился в синей дымке, голые пашни и перелески лежали темными пятнами на полотнище талого снега. Голос фьорда доносился не часто и глухо с каждым ударом волны о берег, точно слабое биение сердца, но река в Мельничной до