никак я не могу шибко походить на родича моего Тургильса, по крайности глазами. Что-то я не примечал, чтобы девушки любили меня. - Ты на него шибко походишь, хоть и не так пригож, как он. Ясные глаза и у тебя, и у девонек моих. Только злых чар нет в ваших глазах, слава тебе господи! А молва о том, что иной род или усадьбу преследует злая судьба, идет от языческих времен. Только ты, видно, человек умный и веришь, что жизнь наша и судьба в руке божией, и подобным сказкам веры не даешь. Да будет господь милостив к тебе. Счастья и благополучия желаю тебе в женитьбе твоей, пусть род ваш прослывет счастливым отныне. Священник поднял кружку и выпил за него. Улав тоже выпил, но заставить себя сказать что-нибудь не мог. Тут отец Бенедикт привел в горницу трех дочерей Арне: Сигне, Уну и Турунн. Улав, по обычаю, поцеловал своих сродственниц. Они были столь пригожи и ласковы, что Улав мало-помалу оттаял и провел с ними немалое время в доброй и веселой беседе. На пир в честь возвращения Улава они приехать не могли - как раз в это время надобно им было пировать на пышной свадьбе у них по соседству, но сказали, что осенью они опять приедут к священнику погостить и тогда непременно навестят Улава и познакомятся с его женой. Когда Улав возвращался домой, на душе у него было тревожно. То, что ему в тот день захотелось пойти в церковь, что он встретил отца Бенедикта и тот рассказал ему про брата его деда и сестру священника, видно, было неспроста. Не верилось ему, что это вышло невзначай. Правда, только епископ мог дать ему отпущение грехов за убийство Тейта, но все же он мог сперва исповедаться у отца Бенедикта. И с каким-то тайным ужасом почувствовал он, как сильно в нем желание сделать это. Коли он упадет на колени перед отцом Бенедиктом и покается в своем душегубстве, поведает, как с ним такое приключилось, то найдет в этом слуге божьем не только духовного отца. Отец Бенедикт понял бы его как родного сына. Епископа Турфинна он полюбил за то, что этот монах из Даутры раскрыл перед ним богатство, красоту и мудрость мира, которые прежде были ему далеки и чужды. Христианская вера представлялась ему до того какой-то силой, как закон или король; он знал, что вера эта должна указывать, как ему жить, перед нею он склонялся, не противясь, с почтением, зная, что должен быть ей послушен, коли хочет жить в согласии с равными себе и смотреть им, не стыдясь, прямо в глаза. В епископе Турфинне видел он человека, который мог повести его, взяв за руку, к тому, чему можно служить и поклоняться, обретя счастье и уважение к себе самому. Каков бы он стал, кабы долее шел по пути, по которому его вел епископ, он не знал. Турфинн был и оставался для него пророком с высей заоблачных, а сам он в ту пору был против него дитя малое, не разумевшее, на что ему хотят открыть глаза, пока не совершил такое, из-за чего пришлось ему свернуть с пути, указанного его добрым учителем, и бежать прочь. Арнвида он любил, однако они были столь несхожи по духу, что благочестие друга казалось ему чем-то странным и чуждым. Улав знал, что Арнвид скрытен, хотя вовсе не молчалив, но словоохотливость Арнвида шла от его старания услужить. Иной раз Улав сам замечал, что он всегда оказывался берущим, а Арнвид - дающим. Но таков уж был Арнвид, сын Финна, что Улав не чувствовал себя оттого униженным; он мог бы и поболее того брать у друга, и все же они оставались бы добрыми друзьями. У Улава не было сомнений в том, что Арнвид знал его как свои пять пальцев и милел к нему, Улав же вовсе не понимал Арнвида и все же любил его. Всякие байки Улава Полупопа о расчудесных делах он слушал с большой охотой. Только все, что старец рассказывал ему про ангелов и дьяволов, про водяного, троллей и эльфов, про святых угодников, про духов и про знамения, - все это было будто на другом конце света, не в той жизни, где его томили свои заботы и тяготы. Пресвятая дева Мария представала в мыслях его словно принцесса из сказки, прекраснейшей райской розою, но рай, про который ему говорил старый Улав, был так далеко от его дома на земле. Отец Бенедикт был первым, в ком он увидел самого себя, - человеком, устоявшим в битве, в какой бился он сам. И отец Бенедикт одержал победу, стал набожен, силен и крепок в вере. Улав почувствовал, как сильно забилась кровь в его жилах от страстного желания и надежды. Ему оставалось лишь набраться мужества: молить бога, чтобы он послал ему силу, как говаривал брат Вегард, без задней мысли: "Боже, услышь не сразу мою молитву!" Он не спал почти до утра. Ему казалось, что он понял одно - с незапамятных времен идет во Вселенной битва меж богом и врагом его, и все, в ком теплится душа, сражаются в одной из этих ратей, ведая о том или не ведая, - ангелы и тролли, люди на земле и по ту сторону жизни. И именно через малодушие человеческое множится дьявольская рать, ибо человек страшится, как бы бог не потребовал от него слишком многого. Чтобы он сказал правду, каковую нелегко вымолвить устам, отказался от сладкого греха, без которого он не мыслит себе жизнь прожить, - от выгоды и богатства, прелюбодейства или чванства. И тут является праотец лжи и ловит душу человеческую своею извечной главной ложью - он, мол, требует менее от рабов своих, а платит много более, покуда ему служишь. Теперь же предстояло Улаву выбирать, в каком войске ему служить. Когда он вышел из дому на следующее утро, было пасмурно и стоял туман. Изморось окропила его крохотными брызгами, они приятно холодили лицо, падали на губы, освежая после бессонной ночи. Он поднялся на холм, лежавший к западу от усадьбы, там, где гора круто спускалась к открытому фьорду, обнажив голые скалы с расселинами, поросшими цветами. У него уже вошло в привычку приходить сюда каждое утро и, стоя здесь, угадывать погоду. Он начал понемногу разгадывать язык фьорда. Сегодня на море было тихо. У подножия гладких скал Бычьей горы рябила слабая мертвая зыбь, мелькая белыми полосками сквозь туман, - там волны пенились шибко, стоило подуть хоть небольшому ветерку с моря. Внизу, у него под ногами, там, где голая скала соскальзывала в воду, волны погрохатывали мелкими камушками, лизали венки из водорослей; в лицо ему ударил добрый запах соленой воды. Улав стоял недвижимо, вглядываясь вдаль, прислушиваясь к слабым звукам, доносившимся с фьорда. Туман тем временем сгустился, и он ничего не мог разглядеть внизу. Он давно уже понял, что поступил глупо, не сказавши сразу про убийство в первом же встретившемся ему на пути селении. Сделай он это, может, ему даже выкуп не пришлось бы платить. Еще самого Тейта могли осудить, кабы родичи Ингунн захотели подтвердить, что у него на эту женщину старые права. Теперь же, после того как он долго размышлял об этом и взвешивал то так, то сяк, ему было никак не вспомнить, почему он тогда порешил молчать и спрятать все следы убийства. Только себя обманул, мол, если никто не узнает, что он убрал Тейта, сына Халла, с дороги, стало быть, никто не проведает, что Тейт опозорил Ингунн. Теперь он и сам не мог уразуметь, как столь глупые мысли могли прийти ему в голову. А теперь он попался в свой собственный силок. Епископ ни за что на свете не даст ему отпущения грехов за убийство, коли он открыто не признает свою вину, чтобы его можно было судить по закону. Только теперь это будет не что иное, как злодеяние, убийство из-за угла. Позади него лежала его усадьба - земли в Мельничной долине, лес по обе стороны Хествикена - его владения простирались далеко, уходили в туман. Внизу у воды виднелись лодочные навесы, пристань, боты; оттуда доносился запах сетей, дегтя, тухлой рыбы, соленой воды и пропитанного ею дерева. Там, далеко на севере, в Опланне, ждет его Ингунн. Один бог знает, каково ей сейчас. Выручить ее из беды, увезти сюда, дать пристанище - вот что ему надо сделать перво-наперво. Да, ношу, которую он по дурости взвалил себе на плечи, придется ему нести всю жизнь. Теперь ему не сбросить ее. Видно, придется ему тащить ее на себе, покуда он не увидит распахнутые ворота смерти. Правда, он может вдруг взять и умереть... внезапно... Нет, хочешь не хочешь - терпи. Не в его власти было сейчас поворотить назад, к тому самому месту, где он заплутался когда-то. Он должен идти только вперед. С такими мыслями отправился он на север. Приехав в Берг, услыхал из уст Арнвида, что Ингунн чуть не лишила себя жизни. Через шесть недель с того дня воротился он снова в Хествикен, на сей раз с молодой женой. В тот день, когда Улав сошел с Ингунн на хествикенскую пристань, море под лучами солнца казалось ослепительно белым и голые скалы Бычьей горы нагрелись, словно раскаленные камни очага. Было это на другой день после дня святого Лавранса. Вода плескалась о борт лодки, о столбы пристани; воздух был пропитан запахами соленой воды, дегтя, гнилой приманки и рыбных потрохов, но время от времени порыв ветра доносил аромат цветов, легкий, теплый и сладостный. Вдыхая его, Улав подивился, сколь знакомым показался ему этот запах. Воспоминания заворошились в нем, однако он не мог понять, что напоминает ему этот запах. Пред глазами его вдруг возникли Викингевог и Хевдинггорд - все, что он позабыл, с тех пор как бежал к ярлу... И тут он понял, что это за аромат: запах цветущей липы! Влажный и тонкий парок будто от смеси меда, цветочных семян и пьяной браги. Видно, где-то поблизости цвели липы. Чем выше они поднимались по холму, тем сильнее становился запах. Улав не мог этого понять - в Хествикене он не видел ни одной липы. Но когда они дошли до туна, он увидел, что на крутом склоне позади хлева росла липа. Она крепко уцепилась корнями за скалу, пустив корни в расселину, прижалась к каменной скале, опустив ветви. Сердцеобразные темно-зеленые листья лежали один на другом, будто тес на церковной крыше, покрывая желтые, как воск, цветочные метелочки, - Улав разглядел их под листочками. Они были усеяны коричневыми крапинками, уже увядали, запах от них шел слишком пряный и удушливый, но вокруг них тоненько жужжали и гудели пчелы и шмели и роилась мошкара. - Улав, чем это так славно пахнет? - удивилась Ингунн. - Липа цветет. Ты, верно, прежде не видела липы. В Опланне она не растет. - Отчего же, я припоминаю теперь, что видела липу в саду братьев-проповедников в Хамаре. А где же дерево-то само? Улав показал на гору. - Эта липа не похожа на те, что растут на равнине. Он припомнил толстостволую огромную липу, которая росла во дворе в Хевдинггорде. Бледно-желтые, будто восковые, пучки цветов прятались в кроне под целой копной листьев. Когда в Хевдинггорде цвела липа, его всегда тянуло не во Фреттастейн, в Хейдмарк или еще какое место, куда его забрасывала судьба, а в дом своего детства, который сразу же вспоминался ему. Видно, он узнавал запах липового цвета, хотя, насколько ему помнилось, он тогда не знал, что в Хествикене сеть липа. На закате он отправился в Мельничную долину посмотреть на поля. Запах липы был тяжелый и резкий. Улав с трудом передвигал ноги: казалось, этот сладкий дурман наливал его тяжестью. Он чувствовал себя обессилевшим от счастья. Тут он увидел, что на северном склоне горы липы росли повсюду. Когда он повернул к дому, солнца в долине уже не было, на траве заблестела роса. Он прошел в огороженный ольшаник и вспомнил, что когда-то здесь был покос: теперь этот луг порос ольхой. В кустах бродили коровы, повсюду шелестели да хрустели ветки. И диковинная же была скотина в Хествикене - мохнатая, толстобрюхая, кривоногая, с закрученными по-чудному рогами, большеголовая, с печальными глазами. Почти у всех коров было либо по три соска, либо еще какой-нибудь изъян на вымени. Проходя мимо этой невеселой животины, Улав похлопывал коров, ласково приговаривая. Из-за сарая вышла на тропинку Ингунн. Высокая и стройная, как тростинка, в голубом платье, на которое волнами падал длинный головной платок. Медленно, будто несмело шла она по тропе вдоль изгороди. Отцветающие таволга и кошачья трава доходили ей чуть ли не до пояса, цепляясь за платье. Она вышла его встречать. Подойдя к ней, он взял ее за руку, и они вместе пошли к дому. На другой день к ним должны были пожаловать гости, но в тот вечер они были одни в доме, не считая старика в каморе. 2 Теплая погода стояла до конца лета. К полудню скалы сильно нагревались и дышали жаром, море искрилось, а у подножия утеса, о который разбивались волны, играла белая пена. Улав вставал чуть свет, только теперь он не ходил к скалистому мысу. Ему полюбилось стоять, облокотясь на изгородь, у пашни, что лежала к северу, там, где шла, поднимаясь вверх, тропинка с причала. Отсюда были видны залив и долина - почти все хествикенские владения. Однако в сторону Фолдена и на юг вид закрывала гора, что выступала вперед и защищала от ветра самую дальнюю в усадьбе полоску земли, пригодную для посева. Фьорд отсюда был виден мало - только узенькая полоска на севере подле голого блестящего черепа Быка и его косматой, поросшей лесом, шеи. По другую сторону лежала Худрхеймская сторона, залитая солнцем - низкая гряда с редким сосняком; на вершине ее были селения, возделанная земля, большие усадьбы - он туда ездил один раз, но отсюда их было не видать. На пашне во многих местах проступал камень, так что блеклый ковер всходов казался разорванным на ленточки, вьющиеся между красными камнями. Однако хлеба здесь почти всегда были добрые - землю удобряли рыбными отбросами с пристани - и они поспевали рано. В расселинах росли какие-то странные цветы. Улав таких раньше не видывал; когда он приехал сюда позднею весною, то были красивые пурпурные звездочки, теперь же сами стебли стали кроваво-красными, а влажные листья - ржаво-красными, со стеблей торчали во все стороны стручки семян, похожие на головы долгоносых цапель. Хозяйствовать в усадьбе Улав был мастак. Он сразу увидел, что забот здесь будет немало: выкорчевать кусты на старых пастбищах, улучшить стадо, поправить дома. Он нанял Бьерна, мужа Гудрун, на полгода, чтобы тот приглядывал за ловлей рыбы и прочей живности во фьорде. В этом деле он мало смыслил и потому собирался поехать с Бьерном в зимнюю пору присмотреться к этому рукомеслу, от которого в Хествикене пошло все богатство. Бьерн присоветовал ему также выпаривать соль в заливе к востоку от Лошадиной горы. Но за всеми этими мыслями и заботами об усадьбе - что надо нынче сделать, что завтра - дремал в глубине души его исполненный счастья покой. День теперь протекал у него, как поток добрых минут. И хотя он знал, что на дне этого потока таились опасные воспоминания, которые он только усилием воли заставлял покоиться там, он гордился тем, что на душе у него теперь радостно и светло. Холодно и ясно сознавал он, что старые беды могут воротиться и обрушиться на них. Но он радовался счастливым денькам, покуда они не ушли. Так он стоял там каждое утро, вглядываясь вдаль; мысли роились у него в голове, а за ними колыхалось волнами неясное ощущение счастья. Его пригожее лицо казалось в эти минуты суровым и угрюмым, зрачки глаз сужались и становились маленькими, словно булавочные головки. Когда наступало время Ингунн вставать с постели, Улав возвращался в дом. Он приветствовал ее кивком головы и легкой улыбкой на устах и видел, как на ее свежем лице румянцем вспыхивала радость, а глаза и все ее существо излучали тихое, застенчивое счастье. Никогда еще Ингунн не была так красива. Она пополнела, кожа на лице стала тонкой и прозрачной; под белым головным платком, повязанным как подобает замужней женщине, глаза казались больше и синее. Она ходила плавно, с тихим и скромным достоинством, нравом стала спокойна и ровна, добра ко всем, а более всех к своему мужу. Всякий замечал, что она довольна, и всякий, кто встречал жену Улава, хвалил ее. Улава по-прежнему мучила бессонница. Час за часом лежал он недвижим, с открытыми глазами, разве что осторожно вынимал из-под головы Ингунн занемевшую руку. Она крепко прижималась к нему во сне, и он вдыхал сладостный запах сена, исходивший от ее волос. Все ее существо дышало теплом, молодостью и здоровьем. В кромешной тьме Улаву казалось, что худой запах людей прошлых времен уползал в щели и углы, изгнанный и побежденный. Так он лежал, чувствуя, как течет время, и не желая, чтобы сон пришел к нему, - столь сладостно было лежать и ощущать ее рядом с собой. Наконец-то они вместе и обрели покой. Он медленно провел рукой по ее плечу и руке, ее шелковистая кожа была прохладной - одеяло сползло с кровати. Он бережно укрыл ее, нагнулся к ней, а она сквозь сон ответила ему ласковым словом, словно птичка прощебетала на ветке среди ночи. Но сердце его было подозрительно, беспокойно и пугливо, чуть что - встрепенется, как вспугнутая птица. Он сам это примечал и старался, чтобы другие этого не заметили. Однажды утром он стоял у изгороди и смотрел, как выгоняют коров на жнивье. Посреди стада шел бык - единственное красивое животное во всем хлеву. Бык был большой, сильный, черный, как уголь, с бледно-желтой полосой вдоль хребтины. Глядя, как он тяжело и медленно спускается с горушки, Улав вдруг подумал, что извилистая светлая полоска на черной спине походит на извивающуюся змею, и у него вдруг стало скверно на душе. Мгновение спустя он пришел в себя. Однако после он уже не дорожил этим быком, как раньше, и это чувство неприязни к животному так и не исчезло. Покуда стояла теплая летняя погода, Улав с большой охотой приходил во время полуденного отдыха на берег. Он заплывал так далеко, что мот видеть с моря дома на скалах, ложился на спину, отдыхал и снова плыл. Часто вместе с ним приходил купаться Бьерн. Один раз, когда они вышли из воды и сели обсохнуть на ветру, Улав вдруг разглядел ноги Бьерна. Они были большие, с высокими щиколотками и резко изогнутой стопой - верный признак того, что он происходил от вольных людей; Улав слыхал, что по ногам сразу можно узнать, есть ли в человеке хоть капля крови рабов прежних времен. Лицо, руки и ноги у Бьерна были загорелые и огрубевшие, а тело - белое, как молоко. Волосы светлые, с сильной проседью. У Улава вдруг вырвалось: - Скажи, Бьерн, ты не сродни нам, хествикенским? - Нет, - отрезал Бьерн, - ты что же, черт побери, сам не знаешь, кто тебе родня? Улав ответил, слегка смутясь: - Я вырос далеко от своих. Ведь может статься, что есть какие-то ветви нашего рода, о коих я и не знаю. - Думаешь, я из тех выблядков, коих наплодил Неумытое Рыло? - грубо спросил Бьерн. - Нет, я рожден в честном браке и знаю праотцов моих до седьмого колена. Никогда не слыхал, чтобы в нашем роду были приблудные. Улав прикусил губу. Ему было досадно, однако он сам затеял этот разговор и потому ничего не ответил. - Но зато у всех у нас один изъян, - продолжал Бьерн, - если только это можно назвать изъяном: стоит кому из нашего рода распалиться - ну, рассердит кто, топор так сам и летит в руки. Но недолго веселится рука, рубящая сплеча, коли не знает, что после сможет запустить пальцы в кучу золота. Улав молчал. Тогда Бьерн засмеялся и сказал: - Я убил своего соседа, когда мы не поладили из-за пары кожаных ремней. Что ты скажешь на это, Улав-бонд? - Видно, то были дорогие ремни. Что же в них было примечательного? - Я одолжил их у Гуннара носить сено. Что ты теперь скажешь? - Не думаю, чтобы ты взял в привычку так плохо платить людям за услугу, - ответил Улав. - Стало быть, ремни эти были не простые. - Гуннару, верно, тоже показалось, будто мне они шибко понравились, - сказал Бьерн, - он стал винить меня в том, что я их обрезал. Улав кивнул. Бьерн нагнулся зашнуровать сапог и сказал: - А что бы ты сделал на моем месте, Улав, сын Аудуна? - Откуда мне знать, - отрезал Улав. Он стоял, стараясь застегнуть пряжку на вороте рубахи. - Ясное дело, кто же может сказать про тебя, столь важную птицу, что ты украл кожаную веревку! - продолжал Бьерн. - Но ты небось тоже не отдернул руки, когда коснулось твоей чести. Улав держал в руках кафтан и собрался было надеть его, но руки у него опустились. - Ты про что это? - А про то самое. В наших краях поговаривали, будто ты проучил своего родича, когда тот хотел помешать тебе взять за себя обещанную тебе невесту да еще и обругал худым словом. Потому-то, когда ты воротился домой, я и подумал - дай окажу ему добрую услугу, а то не стал бы я нипочем наниматься к тебе, у меня у самого здесь рядом была усадьба, хоть и небогатая. Улав принялся застегивать ремень. Потом он снял висевший на ремне кинжал - доброе оружие, клинок иноземной стали, рукоять серебряная с крючком, чтобы подвешивать на пояс, - и протянул его Бьерну. - Прими его в знак дружбы, Бьерн. - Нет. Неужто ты не знаешь, что нож другу не дарят, он порежет дружбу. И все же ты можешь оказать мне добрую услугу - не давай больше ничего моей бабе, что бегает сюда то и дело. Улав покраснел. Сейчас вдруг стал похож на желторотого юнца. Чтобы скрыть свое смущение, он прыгнул на камень и, поднимаясь в гору, сказал небрежно: - Я и не знал, что в этих краях проведали про мои распря с сыновьями Колбейна. Бьерн напугал его, сказав о нем, что он скор на руку, когда дело касается его чести. Про убийство Эйнара, сына Колбейна, он совсем позабыл, оно вовсе его не тяготило, ну разве лишь тем, что послужило причиной всех бед, от которых он теперь избавился. Ему не пришло в голову, что Бьерн намекает именно на это. Когда Бьерн явился в Хествикен и предложил наняться в услужение, он сразу пришелся Улаву по душе и продолжал ему нравиться до сей поры. Однако он заметил, что в округе Бьерна не больно жаловали. Жена его Гудрид то и дело захаживала в Хествикен, только Бьерн не шибко радовался встрече с ней и домой ходил редко. Скоро Улав узнал, что она - первейшая сплетница в округе, только и знает шастать от двора к двору, льстить людям, клянчить да набивать свой мешок, вместо того чтобы за домом ходить. Не так уж они бедствовали в Рундмюре, как она расписывала. И Бьерна она зря оговаривала, он пекся о своих как мог - посылал домой и мясо, и рыбу, и немного муки. В доме у них были корова и коза. Но раз уж Улав назвал однажды эту женщину приемной матерью, она никогда не уходила из его дома без подарков. Теперь же он досадовал, что вышло так нескладно, и понимал, как обидно было Бьерну, - он был в доме первый слуга и помощник, а жена его приходила и принимала милостыню. Улав теперь тянулся к людям постарше. В младенческие годы он, сам того не зная, страдал оттого, что некому было наставлять его и учить уму-разуму. Теперь он был вежлив и почтителен к старцам, кто был ему ровня, из бондов, добр и щедр к старым людям из бедняков; терпеливо выслушивал их советы и следовал им, коли находил их мудрыми. Опять же, если он был неразговорчив на людях, старые люди сами с охотою вели беседу, и ему с ними не надо было много разглагольствовать или прислушиваться к каждому слову. И все старики хвалили молодого хозяина Хествикена. Ровесники тоже его не обходили, однако нельзя было сказать, что Улав, сын Аудуна, приносил с собой радость и веселье; иные принимали его робость и молчаливость за высокомерие. А кое-кто думал, что этот парень не умеет складно говорить и, видно, не шибко умен. Но против того, что Улав и жена его были на редкость пригожи и знали, как вести себя на людях, никто и слова сказать не мог. В субботний день, накануне праздника, вышли Улав и Бьерн с двумя челядинцами на пристань. И тут они увидели всадников, которые выехали из перелеска в Мельничной долине и стали подниматься к усадьбе. То были двое мужчин и три девицы с распущенными льняными волосами, ниспадавшими до самого седла. Одежда на них была красная с синим. Они красиво гляделись на лугу, таком светлом и зеленевшем отавою. Улав с радостью признал во всадницах дочерей Арне. Он помог им слезть с седла, приветствовал их весело и сердечно обнял, поцеловал и повел к жене, а та стояла в дверях и приняла гостей с тихим и кротким радушием. Они не были у него на пиру, а после святого праздника две младшие сестры собирались воротиться домой к отцу. Сейчас священник послал их сюда навестить жену родича и поднести ей подарки. С ними поехал поповский челядинец, а как они ехали мимо Шикьюстада, вышел сын хозяина и пожелал ехать вместе с ними; за неделю до того он толковал с Улавом об одной покупке... Улав поднялся в верхнее жилье, снял с себя рыбацкую одежду, умылся и нарядился в воскресное платье. Он был рад своим молодым сродственницам - теперь и Ингунн будет повеселей. До него дошли слухи, что отец Бенедикт и Пол из Шикьюстада подумывали оженить Борда, сына Пола, на Сигне. По всему было видно, что молодые не думают противиться воле родительской. И в Хествикене только порадовались бы этой свадьбе. Погода стояла безветренная и холодная; ясное бледное небо предвещало ночные заморозки. В доме было тоже холодно, они натопили пожарче и накормили гостей. Потом молодежь надумала затеять игры на туне, чтобы не озябнуть. Но Ингунн не захотела с ними играть. Она сидела, плотно запахнув плащ, и, казалось, сильно озябла. Была она молчалива и словно чем-то удручена. Улав бросил плясать, подошел к жене и сел рядом с нею. Тут вскоре стемнело, и все пошли в дом. Оказалось, что три сестры - мастерицы загадывать загадки, шутки шутить, песни петь и знают всякие игры, в которые можно играть в доме. Голоса у них были красивые, и вообще ничего не скажешь, девицы обходительные, благовоспитанные. Ингунн же все сидела пригорюнясь, и Улав никак не мог веселиться, не понимая, чего не хватает его жене. Улав обнял Турунн и подвел ее к Ингунн. Турунн было неполных тринадцать - красивое и веселое дитя. Однако и она не могла развеселить его жену. Под вечер Улав вышел проводить гостей. Погода стояла хорошая, высоко в небе ярко светила полная луна, но холодный туман начал подниматься над фьордом и растворять тени на пастбище. Улав вел под уздцы коня Турунн. - Не по нраву мы пришлись твоей жене, Улав, - сказала девица. - И как это тебе в голову взбрело такое! - сказал Улав смеясь. - Чтобы вы ей не полюбились? Вздор! Не знаю, что с ней сталось сегодня вечером. Когда Улав вернулся, Ингунн уже улеглась в постель. Он лег рядом с ней и увидел, что она плачет. Он ласково потрепал ее по щеке и спросил, отчего она огорчилась. Долго пришлось ему выспрашивать ее - ей, мол, сильно нездоровилось, видно оттого, что поела ракушек утром на берегу. Улав велел ей поберечься. Коли она захочет ракушек, пусть скажет ему или Бьерну, и они принесут ей самых лучших. Потом он спросил, как ей понравились его красивые, приветливые сродственницы. Ингунн отвечала: - Да уж шибко востры эти самые дочери Арне. Тон, каким она сказала эти слова, ему не понравился. - И ты с ними развеселилась, такая резвая стала, на себя не похожа. Я сразу приметил, что они тебе полюбились. - И в самом деле, отрадно нам обоим, что у меня есть такие благовоспитанные молодые сродственницы. Уж какие раскрасавицы! - продолжал он. В голосе его звучала радость - он думал про этот веселый вечер. Дыхание Ингунн стало тяжелым. Чуть погодя она прошептала: - Мы с Турой были не хуже твоих сестер, когда росли вместе. Только я что-то не припомню, чтобы ты с нами так весело резвился да шутки шутил. - Ты просто запамятовала, - возразил он. - Да и к тому же я жил в чужой усадьбе, - добавил он медленно. - Кабы я рос у своих родичей, в своем доме, то, верно, уж не был бы в ту пору таким робким и тихим пареньком. Немного погодя он увидел, что она опять плачет. И до того она зашлась, что ему оставалось только встать и принести ей воды. Он зажег лучину и увидал, что лицо у нее покраснело и опухло. Улав испугался, - вдруг она съела что-нибудь ядовитое? Он накинул на себя одежду, принес теплого молока и заставил ее испить. Только тут ей немного полегчало и она уснула. Накануне дня всех святых Улав побывал в усадьбе священника. Были там и другие бонды - надобно было грамоты кое-какие выправить. При этом Улав не то чтобы поссорился, а так, резким словом перекинулся с одним человеком по имени Стейн. Когда собрались разъезжаться по домам, многие из приезжих столпились вокруг Апельвитена [Белого-в-яблоко (норв.)], верховой лошади Улава, сына Аудуна. Они нахваливали коня, говорили, что он сытый да холеный, и стали поддразнивать Стейна. У того тоже была белая лошадь, только он ее не чистил, отчего она казалась грязно-желтой. Сразу было видно, что хозяин с ней худо обращался. Стейн в ответ сказал: - Так это же и было ремесло Улава - холить да объезжать лошадей. Ясное дело, лошади рыцаря и должно быть холеной. Только погоди маленько, станешь крестьянствовать, так через несколько лет позабудешь свои придворные замашки, увидишь, что права старая пословица: белая лошадка да красотка жена не годятся крестьянину, недосуг ему их холить. - Хуже мне, верно, не будет, коли я заведу двух белых лошадей, казны у меня на то достанет. Не продашь ли мне своего коня, Стейн? Стейн назначил цену. Они ударили по рукам, и Улав попросил, чтобы кто-нибудь разнял их. Тут же сговорились, когда и куда Улаву привезти уговоренную плату. Стейн расседлал коня и пошел к отцу Бенедикту одолжить недоуздок. Прочие бонды покачали головами и сказали, что Улав переплатил. - Да чего там! - Улав пожал плечами и усмехнулся. - Не всякий день мне охота быть столь дотошным, чтобы отрывать у вши по одной ноге. Он надел на купленную лошадь свое седло и поехал. Апельвитен рысцой потрусил сзади. Люди стояли и глядели Улаву вслед, а кое-кто злорадно ухмылялся. У первого же поворота придется всаднику померяться силой с конем. Видно, здорово взопреет Улав, покуда доберется до Хествикена. Ингунн сидела одна в горнице и шила, когда вдруг услышала стук копыт о камни на полянке. Она подошла к двери и к своему удивлению увидела в мглистом осеннем солнечном свете, что ее муж сидел верхом на чужом норовистом коне. Улав был сильно красен лицом, и оба они - и всадник, и лошадь - были обрызганы пеной, стекавшей с уздечки. Конь жевал узду, танцевал на месте, гулко ударяя копытами по камням, и не желал стоять смирно. Завидев жену и челядинца, что подошел принять коня, Улав засмеялся. - Я тебе все расскажу, как войду в дом, - сказал Улав. Он спешился и пошел вместе с челядинцем, который повел коня в конюшню. - Что это с тобой приключилося? - спросила она недоумевая, когда он вошел в горницу. Он остановился в дверях. Похоже было, что он пьян. - Старик дома? - спросил Улав. - Нет, пошел на море. Послать Туре за ним? Улав засмеялся и притворил за собой дверь, потом подошел к жене, поднял ее на руки, как ребенка, и прижал к себе так крепко, что у нее перехватило дыхание. - Улав, - испуганно взмолилась она, - что это с тобой? - Да просто ты у меня красотка, - пробормотал он с тем же пьяным смехом и так сильно прижал к ней разгоряченное лицо, что чуть не свернул ей шею. После полудня Улав надумал идти на мельницу, а Ингунн отправилась в поварню, где у нее на очаге у щипцовой стены стоял котел с сыром. Она, верно, плохо накрыла посуду, и туда налетела зола. И запах от него шел худой - не иначе, перестоял. А сперва никак не хотел свертываться. Сыры у Ингунн вечно бродили не так, как надо: те головки, что она на прошлой неделе положила сушиться, снова забродили и сползли с полки. У нее дрожали губы, покуда она стояла и медленно и неловко помешивала липкую вонючую гущу в миске. Не вышло из нее хорошей хозяйки, любая работа была ей не по силам и все-то у нее не спорилось. Каждый раз, когда ей что-нибудь не удавалось, она убивалась, - ну как Улав заметит, что жена его ни на что не годна? После такого дня, когда все, что она ни делала, шло прахом, все тело у нее ломило, будто она то и дело падала и ушибалась. Стало быть, Улав не напился. Сперва она пыталась утешить себя, думая, что он, против обычного, выпил через меру пасторского пива, которое он всегда так нахваливал. Ан нет, он был совсем трезвый. Что же тогда могло с ним приключиться, ведь он стал сам не свой? Сердце у нее сильно заколотилось. Ведь он всегда был с ней добр, ласков и нежен в любовных утехах. Ей даже часто хотелось, чтобы он не был уж слишком спокоен. Словно тяжесть какая придавила ее - ведь он всегда был ровен в обращении и, что бы ни случилось, держал себя в руках. Правда, однажды она видела, как он не совладал с собой. Но даже в его ярости в ту ночь, когда он пришел к ней и сказал, что убил Эйнара, она чувствовала любовь к ней, и это было ей защитой. Видела она однажды и его гнев, гнев на нее. Она лежала тогда скорчившись, страшась за жизнь свою, лицом к лицу с его бешенством, раскаленным добела. У нее не хватало сил вспоминать об этом, да она и не вспоминала до сего дня. А теперь все это возникло перед ее глазами с ужасающей ясностью. Но ведь она сейчас ничего не сделала такого, что могло бы его прогневить. Ей было так хорошо эти четыре месяца после венчания. Она невольно отсчитывала время своего замужества с той минуты, когда родичи отдали ее при свидетелях Улаву, сыну Аудуна. Он был так добр к ней, что воспоминание обо всем страшном, что случилось с ними еще совсем недавно, казалось кошмарным сном. И она убедилась в справедливости его слов - Хествикен лежал в стороне от больших дорог, здесь она смогла легче, чем думала, забыть обо всем, что случилось на севере. Но ведь она старалась изо всех сил показать, что благодарна ему, что любит его пуще всех на свете. Что она могла такого сделать, чтобы он повел себя так чудно сейчас, когда воротился домой? Тогда... Она даже боялась подумать о том, что могло послужить тому причиною... А может, все это пустая блажь, ведь он не прогневался на нее, а выказал на свой лад любовь к ней. Просто напала на него буйная резвость, вот он и стал играть с ней грубо, необузданно, ошалев от неуемного веселья, испугавшего ее. Ведь она не привыкла видеть Улава таким. Неужто для этого должно было непременно что-то случиться? Может, это на всякого мужчину находит? С Тейтом это часто бывало. Тейт... Ее словно дрожью проняло - точь-в-точь как бывало прежде. Память о нем стала далекой и смутной, как обо всем, что утонуло за оглядью, когда она уехала прочь ото всего этого вместе с Улавом. Но сейчас воспоминание о том, что Тейт когда-то владел ею, ожило и заставило ее ужаснуться. Она не заметила, как вошел Улав, и при виде его вздрогнула всем телом и закричала. Он стоял в дверях и глядел на эту высокую стройную молодицу, узкоплечую и хрупкую, которая стояла, нагнувшись над столом, медленно и неловко разминая сырное месиво длинными тонкими пальцами. Ее лица под платком он не видел, однако знал, что ей не по себе. Ему стало стыдно оттого, что он обошелся так с нею, приехав домой. Не подобает так обходиться с женою. Он испугался, что она занемогла. - Никак я напугал тебя? - спросил Улав, как всегда, спокойно и заботливо. Он встал рядом с нею, немного смутись, отщипнул кусочек сырного месива, которое она скатывала в кругляши, и принялся жевать. - Мне никогда не доводилось варить сыр до того, как я приехала сюда, - сказала она, словно оправдываясь. - Далла мне никак не давала попробовать. Сыворотку-то я так и не отжала хорошенько. - Еще обучишься, - утешил ее муж. - У нас еще довольно времени, Ингунн... Досадно, однако, что я купил этого коня. Этот Стейн меня раззадорил, - сказал он смущенно, опустил глаза, покраснел и засмеялся неловко. - Ты ведь знаешь, у меня нет привычки дурачиться. Уж я так обрадовался, когда ты вышла встречать меня. - Он глядел на нее так, словно просил прощения. Она еще ниже наклонилась над столом, щеки ее пылали. "Видно, трудно ей еще управляться с хозяйством, - думал он. - Устает с непривычки. Только бы старик лежал тихо сегодня ночью в своей каморе". Немощное тело Улава-старшего грызла подагра, и по ночам он часто подолгу лежал и громко стонал, не давая покоя молодым в горнице. Как только воротился молодой родич и Улаву, сыну Инголфа, не стало более нужды хозяйствовать, он разом одряхлел. Немало потрудился он в Хествикене, а проку оттого вроде бы и не было. Теперь же старческие недуги вовсе одолели его. Молодые хозяева были добры к нему. Улаву же было опорой, хотя он и сам не знал, какая ему нужда в этой опоре, что он наконец-то живет под одной крышей с человеком из рода своих предков. И его радовало, что Ингунн обходилась с дряхлым старцем ласково и заботливо. Вот только он огорчался, что ей, как видно, не были по сердцу дочери Арне и их отец, с которым они недавно встретились. Улаву брат отца сразу полюбился. Арне из Хестбеккена был пятидесяти лет от роду, седовласый, красивый, статный. Семейное сходство между ними так и бросалось в глаза. Арне, сын Тургильса, приветствовал Улава ласково и сердечно и просил его пожаловать к ним на рождество. Улав приглашению очень обрадовался, но Ингунн не выказала охоты ехать в гости. Он был доволен, что она жалела Улава, сына Инголфа, хотя со стариком было немало хлопот. Он часто не давал спать по ночам и к тому же дрызгал повсюду мазями да прочими снадобьями, которые приготовлял сам. Старый пес, спавший с ним в постели, дабы на него перешел костолом из больной ноги хозяина, таскал грязь в дом, кусался и норовил стянуть что попало. Но Ингунн терпеливо ходила за старцем, говорила с ним по-дочернему ласково и кормила его собаку. Молодые любили слушать, как старый Улав рассказывает байки по вечерам. Конца не было его рассказам, он знал все на свете про людей из Фолдена и всей округи, про их родичей, про дворы и усадьбы. Со слов своего отца он знал и о большой междоусобице и смуте, что царила в Норвегии с приходом Сверре Попа. Отцу же рассказал о том его дед. А вот за короля Скуле Улав Полупоп сражался сам. Улав, сын Улава из Хествикена - прадед Улава, сына Аудуна, - стоял за Сигурда Риббунга до последнего и бился тогда с королем Скуле. Но когда на эретинге выбрали в короли герцога, Улав Риббунг собрал людей и отправился на север со своими тремя сыновьями ему на помощь, а брат его, священник Инголф, дал сыну обет последовать за ними вместе со своими братьями. - Тургильсу и мне шел тогда пятнадцатый год, однако в нас был прок. Рубец-то на заду получил я под Локой. Эти ворбельгены подсмеивались надо мной, что меня ранило в такое место. Но ведь нас тогда загнали в глубокую лощину, где промеж глинистых откосов бежал ручей, а биркебейнеры засели вверху над нами впереди и позади - с обеих сторон. Там были Тургильс, я и еще молоденькие парнишки. Немало было молокососов и среди ворбельгенов. Одного из них мы в шутку прозвали Чернявенький - он был до того рыжий, что просто страсть, отродясь дотоле я таких не видал. Один раз, когда мы были с Гудине Гейгом в Эстердаларне, довелось нам ночевать в небольшой усадьбе, а дом-то возьми и загорись. "Это все из-за тебя, чертяка, - сказал Гудине. - Ты спал, прислонясь своим рыжим чубом к стенке". - "Ага, а ты дул на нее своей жаркой волчьей пастью", - ответил Чернявый. Хи-хи-хи! Он-то сказал это не так пристойно, при Ингунн зазорно повторять. Мы спали на полу - Чернявый позади Гудине. Сени уже вовсю пылали, но нам все-таки удалось выбраться из огня. Ловки они были, биркебейнеры, дворы поджигать. Мы шутили, что, верно, многие из них были дети банщиков да стряпух. А теперь послушайте, что сталось с нами, с Тургильсом и со мной, под Локой, нет... сперва про этого самого Гудине Гейга... Улав примечал, что Ингунн краснела каждый раз, когда старец спрашивал, не собирается ли она их обрадовать хорошей вестью. Они были женаты уже пять месяцев. - Стараемся как умеем, родич дорогой, - отшутился Улав. Старик осерчал и велел ему не шутить в таком деле, а лучше дать обет богу, чтобы тот ниспослал ему поскорее наследника. Улав засмеялся и ответил, что шибко торопиться не к чему. Про себя же он подумал, что Ингунн, видно по всему, даже сейчас, в полном здравии, трудно управляться с хозяйством да трем служанкам дело находить. Но Улав, сын Инголфа, сетовал. Он знал людей четырех колен этого рода: прадеда, деда, отца и сына. "Шибко охота мне увидеть сына твоего своими глазами, перед тем как сойду в могилу". - Поживешь еще. Успеешь поглядеть и на сына моего, и на внука, - утешал его Улав. Только старик нахмурился. - Улав, сын Тургильса, был женат на Туре, дочери Инголфа, уже десять лет, когда у них народились дети, и он пал в бою, прежде чем его дети увидели божий день. Видно, бог покарал его за то, что он взял ее в жены вопреки воле отца своего. Промеж Инголфом из Хествикена и Тургильсом из Дюфрина была старая вражда, но Улав, сын Тургильса, объявил, что он-де не желает отказываться от хорошей женитьбы из-за того, что два старика повздорили некогда на пирушке. Тура была наследницей, потому как с Инголфом кончался старый хествикенский род, который жил в этой усадьбе, с тех пор как существует земля норвегов. А Тургильс Пушица был последним из дюфринского рода лендерманов. Сверре отдал молодую вдову Тургильса и его усадьбу одному из своих людей. Сам Тургильс Пушица был женат трижды. Прозвище это дали ему в молодые годы за его льняные волосы да белое лицо, что передались от него детям и внукам. Теперь, видишь сам, нашему предку было за что мстить Сверре - за одель, за отца и трех братьев. И в ту зиму, когда люди из здешних мест вокруг Фолдена отправились мстить за короля Магнуса, венценосного господина, да сбросить с престола этого Сверре, который, не имея никаких прав на королевство, пожелал отменить наши старые законы да ввести новые свычаи и обычаи, кои нам и на дух были не нужны, в ту самую зиму жена Улава, сына Тургильса, помяла, что есть надежда для их рода сохранить усадьбу. Люди с берегов залива и с гор, живущие у самых границ и по долинам рек, почитай, чуть не весь народ Земли норвежской поднялся на врага. Улав, сын Тургильса, был из тех хевдингов, что выступили первыми и храбро дрались с первого часу. Тебе ведомо, что с нами приключилось в Осло о ту пору. Дьявол пособляет своим, а Сверре Попа он на руках носил, покуда не посадил его в ад, в свой дом родной. Улав, сын Тургильса, пал в битве на льду, но земляки уберегли его тело и привезли домой. Улав дрался рядом со знаменем. На мертвое его тело упало столь много воинов, что биркебейнеры не сумели его ограбить, и домой его привезли с боевой секирой в руке - так и не смогли разжать пальцы мертвеца и отнять у него рукоять. Но когда подошла к нему вдова его и взялись за секиру, он тут же отпустил ее, а рука его повисла вдоль тулова. Тура же осталась стоять с секирой в руке. И в тот самый миг шевельнулось дитя нерожденное у ней во чреве. "Будто кулачком ударило", - говаривала она после двум своим сыновьям, что родились у ней по весне в тот год. Чуть они подросли, она стала без устали рассказывать им о том день и ночь, и они поклялись отомстить за отца еще чуть ли не в утробе матери. А секиру прозвали с той поры Эттарфюльгья. Имя это дала секире Тура, а прежде она называлась Ярнглумра. Когда Тура послала сыновей к человеку по имени Бенедикт, якобы сыну короля Магнуса, внука Эрлинга, то дала секиру Улаву - старшему из близнецов. То был первый господин, которому братьям довелось служить. Бабку свою, Туру, дочь Инголфа, помню я преотлично. Была она женщина великодушная, мудрая, набожная и милостивая к неимущим. В ту пору, как она тут хозяйствовала - а жила она долго, и твой прадед, и мой отец слушались свою мать во всем до конца дней ее, - в ту пору ловили в Хествикене уйму рыбы. Боты бабкины ходили вдоль всего побережья до самых границ, и по Гетаэльв ходили, и в Данию. Видишь, она все старалась разнюхать, не затевают ли что против рода Сверре. Тура выведывала, что они замышляют да затевают, и всякому, кто шел супротив биркебейнеров, была от вдовы Улава, сына Тургильса, добрая помощь. Любила Тура своего мужа и господина превыше всего на свете. Улав, сын Тургильса, был белокур и пригож из себя, ростом мал, но удалой рубака. Любил пображничать да погулять, да кто этого не делал во времена короля Магнуса! Бабка-то сама лицом была неказиста. В ту пору, как я помню ее, была она до того толста и высока ростом, что в дверь этого нового терема ей приходилось проходить боком да согнувшись чуть не вдвое. На голову выше сыновей была бабка, а они выдались статными и высокими. Только вот красотой ее бог обидел: нос велик да крючковат, бог знает на что похож, глаза словно чайкины яйца, подбородок у ней свисал аж до груди, а груди лежали на животе. Сперва она послала было своих сыновей к Филиппу, королю баглеров. Однако скоро она в нем разуверилась и решила, что проку от него мало: ленив и до ратного дела не охотник. И когда этот самый Бенедикт появился в местах приграничных, велела она сыновьям ехать к нему. Его войско состояло большей частью из беглого люда, бродяг и прочей шушеры. Отец мой всегда говорил, что этот Бенедикт не годится в хевдинги. Был он безрассуден, бесшабашно храбр и не шибко умея. На храбрость его надежды было мало - то он боязлив, то не в меру смел. Однако Улав продолжал служить ему, потому что свято верил, будто Бенедикт - сын короля Магнуса, хоть он и не слишком благовоспитанный. Вышло так, что сперва он собрал людей, коих прозывали молодцы - оборвыши, после же пошло за ними все более и более честных бондов, потому как добрых хевдингов в ту пору было не сыскать. Только они хотели сами верховодить, а не позволять этому самозванцу править ими. А когда вскоре после того выступил Улав Риббунг, а знатные люди взяли его сторону, прихватили Бене, короля голодранцев, и перебежали к Сигурду, пришлось Бене стать одним из воевод при Сигурде и довольствоваться этим. Но Улав, сын Улава, никогда не забывал, что Бенедикт был его первым господином, которому он клялся в верности, и потому служил ему и чтил его даже и после того. Улав оставался самым преданным изо всех его людей. Тура сыскала сыновьям хороших невест - Улав взял за себя Астрид, дочь Хельге из Морка. Были они тогда очень молоды - по шестнадцати годков обоим. Они жили счастливо и сердечно любили друг друга. Родились у них сыновья: Инголф, дед твой, старший, Хельге, что пал под Нидаросом, когда дрался за короля Скуле, и Тургильс - младший из сыновей. Мы с Тургильсом были одногодки. Дочерей же их звали Халлдис, что вышла за Ивара Стола из Оса в Худрхейме, и Боргни - монахиня, святая женщина, и раскрасавица к тому же. Умерла год спустя после твоего рождения. Мой отец женился не рано, потому как хотел стать священником. Сам епископ Николаус, сын Арне, посвящал его в сан. Он сильно благоволил к нему, потому как отец мой был на редкость благочестив и учен, а книги писал складнее всех в епископстве. Матушка моя, Берьйот из Твейта, веселая была, охоча до нарядов да до пиров. Они с батюшкой были люди несхожие меж собой и не могли поладить, хотя детей нарожали много - выросло нас пятеро. Прижимиста была и деньгу любила матушка-то моя, а отец не хотел с ней спорить, приходилось ему из своей же клети красть за ее спиной, чтоб милостыню раздавать. На беду прознали о том горожане и стали насмехаться над ним. Ясное дело, как не смеяться - священник и вдруг не хозяин в своем дому. Помню однажды, как матушка, осердясь на что-то, схватила две книжицы, которые отец только что закончил писать, и бросила их в очаг. Тут батюшка прибил ее. Был он высок ростом, силен, отважен в бою, дрался храбро с биркебейнерами, но с ближними своими кроток и смирен. Однако с матушкой пришли в дом распри. Меж нашим домом в Осло и берегом лежала полоска земли - не сказать, что доброй земли, а так, прибрежный песок, чертополох да голые камни. Горожане взяли привычку ходить по этому пустырю с берега коротким путем. А матушка возьми да и огороди тропинку. Отец не хотел заводить свары с соседями по пустякам - дескать, не пристало это священнику. И тут начались раздоры меж матушкой и отцом, меж нами и соседями. Когда же вышел указ священникам не жениться, как и во всех прочих крещеных землях, велел отец матери моей ехать домой в Твейт. Мол, она станет жить на доходы с усадьбы да еще получит немалую толику того, что у него есть. Тут родичи ее и мои братья да сестры подняли шум-гам, ибо в глубине души они думали, что отец скорее радуется, нежели печалится разлуке с нею. Ведомо мне - отец мой и епископ Николаус всегда полагали, что пастырю жениться дурно, но так уж велось, когда отец мой был молодым, и он не стал противиться воле своей матери. Братья и сестры мои отправились с матерью в горы, и с той поры мы видались не часто. Брату Коре достался Твейт, а Эрленду - Осхейм; нынче эти усадьбы поделены между многими детьми их. Мне всегда хотелось стать священником, и я остался у отца. Жили мы с отцом счастливо и почитали Халвардскую церковь родным домом своим. Спустя три года после гибели короля Скуле меня посвятили в сан протодиакона. Вслед за тем померла Тура. Одначе я хотел поведать тебе о прадеде твоем Улаве Риббунге и его роде. Ты знаешь, что Инголф был женат на Рагне, дочери Халлкеля из Короторпа, - это Тура выгодно оженила внука, как только он вырос. Аудуну, отцу твоему, было уже годка два-три, когда я и братья мои отправились к ворбельгенам и королю Скуле на подмогу. Когда Тургильс помешался в уме, Инголфу и Рагне стало невмоготу жить в Хествикене, с той поры они жили все больше в Кореторпе. Но однажды в рождество, когда они были здесь, вздумалось Инголфу поехать с сестрой Халлдис и с мужем ее за фьорд в Ос и пожить у них малость. Тут приключилась с ними беда, они попали в водоворот, и все, кто сидел в лодке, утопли. Улав Риббунг снес это горе, как подобает мужу; отец мой говаривал, что никогда не видал, чтобы человек снес беду свою достойнее, нежели он. Отец всегда ставил в пример силу и крепость духа своего брата. Братья-близнецы крепко любили друг друга. Да... разом тогда не стало сына его, дочери и зятя. Улав молвил только, что воздаст хвалу господу за то, что мать его и жена Астрид сошли в могилу, прежде чем злая судьба начала косить его детей. Вот и жил он теперь один со слабоумным, из отпрысков его не осталось никого, кроме Боргни, монашки, да мальчонки Аудуна. Вдова Инголфа вышла в другой раз замуж и уехала на юг, в Эльвесюссель. Улав дал согласие, чтобы Аудун рос у своей матери и отчима. Тогда же Улав Риббунг причислил к своему роду сына, которого Тургильс прижил со служанкой из Хествикена, - только дите недолго прожило. Я лежал недвижимо третий год с поломанной ногой, когда приключилась беда с Инголфом и прочими. Тяжко было нести мне этот крест, я сильно убивался оттого, что стал калекой во младых летах и никогда мне уже не быть священником. Отец же все ставил мне в пример Улава Риббунга. И все же, я знаю, тяжко было Улаву, когда Аудун не пожелал жениться после смерти твоей матушки и остаться дома в Хествикене, и род его грозил угаснуть. Ныне, однако, обрели мы надежду, что род твой снова будет процветать, - оба вы с женою молоды, пригожи и крепки телом. Сам знаешь, как я жажду прижать сына твоего к своей груди. Четыре колена рода нашего пережил я - пять, если считать мою прабабку, - больно охота увидеть теперь первого человека в шестом колене. Немногим на этом свете довелось увидеть шесть колен. Думается мне, дражайшая моя Ингунн, что и муж твой этого сильно желает. Ведь здесь, в Хествикене, жили его прапрадеды, с той самой поры, как стоит Норвежская земля. Слышь, молодуха? - И он лукаво ухмыльнулся. Улав увидел, как она вспыхнула. То был не застенчивый румянец желания и счастья - лицо ее залило горячей краской стыда. Глаза потемнели от муки. Жалеючи ее, он отвел взгляд. 3 Ингунн вышла на галерейку и уставилась на падающий снег. Кружившиеся высоко в сумрачном небе снежинки казались серыми; упав же, они становились ослепительно белыми, лежали искрящейся белой пеленой, а далее, за Мельничной долиной, тонули в туманной дымке горные вершины. Она стояла в этой вьюжной круговерти, и ей казалось, будто она сама поднялась в воздух и кружится вместе со снежинками. Длилось это лишь короткий миг, потом она снова опустилась на землю, и в глазах у нее стало темно. Это чувство то и дело возвращалось к ней. Мучительное головокружение, которое теперь все чаще нападало на нее, было сперва сладостным, когда она взмывала ввысь, потом голова у ней шла кругом, она снова падала вниз, ничего не видя перед собой, кроме мельтешащих серых и черных полосок. Было удивительно тихо, когда молчали чайки. Она видела, как они сидели в такую погоду в расселинах скал и на больших камнях у берега, время от времени перелетая с места на место. Когда она приехала сюда, то первое время ей казалось, будто на свете нет ничего красивее этих больших белых птиц с широким размахом крыльев. Даже от их странного крика становилось у ней легко на душе. Ее увезли в чужие края, далеко от тех мест, где она терпела тяжкие муки. Когда она летом выходила поутру на утес слушать шум волн, тихо плескавшихся у скал, глядела на простиравшийся перед нею фьорд, просторный и светлый, далекий пустынный берег по ту сторону фьорда и белые стаи птиц, кружащие с чудными хриплыми криками, точно фюльгьи, у нее становилось легче на душе: мир был так широк и просторен, и все, что случилось где-то далеко-далеко на маленьком клочке земли, ровно ничего не значило. И надо было все позабыть... Но вот наступила поздняя осень, и она стала тревожиться оттого, что вокруг все было неспокойно. Непрестанный шум и плеск волн, крики морских птиц, бури, гнавшие тучи над лесом к вершинам гряды, - ото всего от этого шла у нее голова кругом. Стоило ей выйти на тун, как ветер со свистом врывался в уши и наполнял грохотом голову. А дождь и густой туман, что шли с моря, вовсе приводили ее в уныние. Она вспоминала осень в родных краях - земля, скованная морозцем, прозрачный и до того гулкий воздух, что стук топора или собачий лай разносились от двора к двору; днем солнышко просачивалось сквозь утренний туман, растапливая иней в росу. И ей хотелось стоять и прислушиваться к тишине... Казалось, будто она скользит вниз вместе с днями года, которые становились все темней и короче. Вот она уже на самом дне - миновал зимний солнцеворот; теперь ее снова понесло в гору, и она чувствовала себя совсем бессильной при мысли о том, что ей придется подниматься до самой вершины. Теперь солнышко скоро начнет всходить все выше и выше, и с каждыми сутками станет заметнее, что близятся длинные светлые деньки и скоро придет весна. Только ей казалось, будто она глядит вверх на высокую скалу, куда ей надо вскарабкаться со своей ношею, - а она знала теперь, что несет эту ношу. И при мысли о том крутом подъеме она слабела и голова у ней кружилась. Погода стояла тихая, но снежок все же завихрялся, снежинки плясали, кружились и потом падали на землю. Море было черное, как чугун, и мягкий снежный воздух доносил отголоски его глухого однообразного шума. Снег запорошил все вокруг, и дорога к пристани была укрыта толстым снежным одеялом. Следы служанок, что вели к хлеву, и ее собственные следы тоже замело снегом. А как начинало смеркаться и ложились первые вечерние тени, все белое становилось серым, а после - вовсе бесцветным. Вот распахнулась дверь баньки, стоящей поодаль на поле, и в облаке белого пара показались голые мужские тела, темные против белого снега. Мужчины побежали в сторону чулана, где они оставили одежду, а по дороге принялись с криками и смехом валяться в сугробах. Она узнала Улава и Бьерна, бежавших впереди. Они схватились бороться и окунать друг дружку в снег. Ингунн подняла бадейку с квашеной рыбой и набросила на нее свою шубейку. Бадейка была такая тяжелая, что пришлось нести ее обеими руками; Ингунн не видела, куда ступает и куда бы поставить ее на минутку, чтобы передохнуть, и боялась поскользнуться на голых камнях, припорошенных снегом. Сумерки сгустились, а от пляшущих снежинок у нее еще сильнее закружилась голова. Улав вошел в горницу и сел на почетное место у щипцовой стены. Усталый и голодный, он погрузился в сладкую истому, зная, что наступил субботний вечер, праздник, и что три женщины хлопочут вокруг него, собирая на стол. Красный огонь очага лизал маленькими языками догорающие поленья. В полутьме Улав разглядел, что здесь стало намного уютней. Стол теперь стоял подле скамьи у щипцовой стены, на хозяйском месте были положены подушки, а бревенчатая стена завешана ковром. Рядом, на прежнем месте, висели секира Эттарфюльгья, большой двуручный меч Улава да щит с волчьей головой и тремя синими лилиями. Над кроватью у южной стены, где спали хозяева, был повешен полог с синим узором. В каморе горел огонек - старец лежал и читал молитвы нараспев. Что бы там ни говорил отец Бенедикт, подумал Улав, а его родич - человек ученый, часослов знает не хуже любого священника. Когда старец умолк, Улав окликнул его и спросил, не желает ли он разделить с ними трапезу. Старец ответил, что было бы лучше, кабы ему принесли в постель немного пива да каши. Ингунн поспешила наполнить миску и поднесла ему еду. В дверях показались челядинцы. Бьерн швырнул на пол охапку дров. Он подбросил поленья в очаг, распахнул дверь настежь и открыл очажный заслон - снег повалил на уголья с тихим шипением. Ингунн оставалась у старика, покуда огонь не разгорелся и дым не вышел из горницы. Тогда Бьерн затворил дверь и прикрыл заслон. Ингунн вошла в горницу и встала у стола. Она сперва начертила ножом крест на каравае, потом принялась нарезать хлеб. Пятеро мужчин, сидевших на скамье, ели молча, долго и много. Ингунн, сидя на краю постели, отведала немного рыбы и хлеба. Ее обрадовало, что лосось удался - в самую меру заквасился. Пиво рождественской варки могло бы быть вкуснее, да ведь зерно для солода было худое, пополам с семенами сорных трав. Она украдкой взглянула на мужа. Мокрые волосы его потемнели, брови и щетина бороды золотились на раскрасневшемся, обветренном лице. Вроде бы еда ему пришлась по вкусу! Служанки, все три, ели, сидя на скамье за постелью, подле очага. Хердис, младшая из них, то и дело нашептывала что-то подругам и хихикала. Это было смешливое и веселое дитя. Она показала подружкам роговую ложку - чей-то подарок - и вдруг не удержалась и фыркнула, потом испуганно поглядела на хозяйку, попыталась сидеть тихо, но ее так и распирало от смеха, она снова прыснула... После трапезы слуги сразу же ушли из господского дома. Мужчины в тот день чуть свет были уже на ногах - отправились на фьорд ловить рыбу, да и в воскресенье надо было рано вставать - путь от Хествикена до церкви дальний да и нелегкий при такой распутице, так что поутру нежиться в постели будет некогда. Улав заглянул в камору к старику - ему всегда надо было в чем-нибудь пособить перед тем, как он отходил ко сну. Перед сном Улав, сын Инголфа, становился не в пример болтлив, расспрашивал, как ловилась рыба, что сработали за день в усадьбе. И на каждый ответ он тут же припоминал какую-нибудь историю, которую нужно было непременно рассказать. Когда Улав воротился в горницу, Ингунн сидела на низенькой скамеечке перед очагом и расчесывала волосы. Она была полураздета - в белой льняной сорочке с короткими рукавами и в узкой, без рукавов, исподней рубашке из кирпично-красной ряднины. Пышные темно-золотистые волосы падали покрывалом на ее стройный, слегка ссутулившийся стан; сквозь копну волос просвечивали худенькие белые плечи. Улав подошел к жене сзади, взял в руки ее распущенные волосы, приподнял и спрятал в них лицо - как хорошо они пахли. - Ни у одной женщины на свете нет таких красивых волос, как у тебя. Слышишь, Ингунн? Он притянул ее голову к себе и заглянул ей в лицо. - Однако ты спала с тела после рождества, любушка моя! Ни к чему изнурять себя непосильной работою! И есть надобно поболе, а то до того исхудаешь постом, что вовсе истаешь! Он стянул с себя кафтан и рубаху, уселся поближе к очагу хорошенько прогреть спину. Когда он наклонился, чтобы снять сапоги, мышцы у него на спине так и заиграли. При виде голого тела мужа у молодой женщины защемило сердце. Его сила и здоровье заставляли ее еще больше чувствовать свою немощь. Улав почесал под лопатками, на его лоснящейся коже выступили маленькие винно-красные капельки крови. - У банщика-то нашего, Бьерна, руки железные, - засмеялся он. Потом наклонился над сукой, лежавшей вместе со своим пометом на мешке возле огня, и взял одного щенка. Когда Улав поднес его к свету, щенок заскулил - он только что начал глядеть. Сука глухо зарычала. Улав недавно купил собаку и отвалил столько денег за беременную суку, что люди опять покачивали головами - вишь, мол, барские замашки. Однако собака была редкой породы: уши шелковистые, висячие, шерсть короткая - отменная ищейка. Улав, довольный, погладил щенят - все пятеро походят на матку. Он с улыбкой положил одного Ингунн на колени и стал поддразнивать суку, которая зарычала еще злее, но вцепиться в него не посмела. Маленькая тварь с круглым брюхом еще плохо держалась на ногах, щенок ползал, тыкался носом в руки Ингунн и лизал их. Он был такой мягкий и беспомощный. Ингунн вдруг затошнило, в горле встал ком. - Положи его к матке, - сказала она слабым голосом. Улав поглядел на нее и, перестав смеяться, положил щенка назад к суке. Миновал месяц Торре, месяц Гье сковал фьорд льдом, льды лежали даже много южнее Йелунда. Дни становились светлее и длиннее. Морозная дымка скользила в глубь фьорда над открытой водой, и в погожие дни с синим небом и ясным солнцем весь мир сверкал от белого инея. Улав и Бьерн вместе ходили на охоту. У Ингунн была одна забота: доколе сможет она скрывать это от людей? Слезы душили ее. Она обессилела и впала в отчаяние, хоть и знала, что теперь ей не к чему топиться - она хозяйка в Хествикене, жена Улаву, и родит ребенка в старинной усадьбе, где род ее мужа поселился еще в древние, седые времена. Однако ж было ей до того лихо, что хотелось заползти в щель, спрятаться под землей. Она понимала, что Улав догадался, что у нее за хворь. И все же она сама ни словом ему о том не обмолвилась. Она постилась вместе со всеми, хотя голод грыз ее до боли. Ингунн примечала, что Улав все чаще и чаще глядел на нее украдкой, удивленно и словно испуганно, а после становился тих и молчалив. Она видела, что он болел о ней душой, не зная, что с нею сталось, и сердце у нее так и ныло оттого. Но она не могла заставить себя сказать ему правду. Однажды воскресным днем воротились они из церкви, в доме, кроме них, никого не было. Улав уселся на скамью. Когда Ингунн проходила мимо, он схватил ее за запястье и притянул к себе. - Ингунн, голубушка моя. Помилосердствуй, скажи про то Улаву, сыну Инголфа. Думается, не переживет он нынешней весны. Сама знаешь, как он ждет того. Ингунн наклонила голову и вспыхнула. - Ладно, - прошептала она покорно. Муж усадил ее к себе на колени. - Что с тобой? - тихо спросил он. - Отчего тебе невесело, Ингунн? Донимает тебя гость твой или боишься чего? - Боюсь? - Молодая женщина вмиг распалилась и стала строптивой гордячкой, как и прежде. - Сам знаешь, каково мне! Я от тебя не видала ничего, кроме добра, а ныне приходится мне маяться оттого, что не стою я твоей ласки да любви! - Замолчи! - Улав крепко сжал ее руку. Ингунн увидала, что лицо его посуровело. Он старался говорить спокойно и ласково, но голос его звучал сдавленно и срывался. - Не смей думать о том, что надобно забыть. Слышишь, Ингунн? Не след нам вспоминать старое, а то... а то... Знаешь сама, как ты мне люба, могу ли я перемениться к тебе? - Я была бы и того сквернее, кабы могла все позабыть. Она опустилась перед ним на колени, спрятала голову у него на груди и поцеловала ему руку. Улав резко отдернул руку, вскочил на ноги и поднял жену. Ингунн откинулась, глянула ему в глаза и сказала упрямо: - Видит бог, знаю я, что ты любишь меня. Да только думается мне, вряд ли ты любил бы меня, кабы я попробовала быть с тобой как в былые времена, гордой да строптивой, да велела, чтобы все было по-моему. Нынче ты бы этого не потерпел. После того как я согрешила перед тобою. - Да замолчишь ли ты! - Улав отпустил ее. - Часто хочется мне, чтоб ты был со мной суров, как в тот раз, когда грозил мне... - Не можешь ты такого хотеть, - сказал он с холодной усмешкой, знакомой ей с давних пор. Но тут же он крепко обнял ее, прижал ее голову к своей груди. - Не плачь! - попросил он. - Я не плачу. Улав поднял ее голову, глянул в глаза, и ему стало невмоготу от того, что он увидел в них. Уж лучше бы она плакала. Дни шли. На Улава порою нападал страх, от которого немело все тело. Ему казалось тогда, что все было попусту. Понапрасну он откупился, чтобы жить с нею в мире и покое, понапрасну утопил всю горечь, которая была в нем, на самом дне души своей, пустив поверх ее поток своей прежней любви, - ведь быть с нею рядом было ему отрадно и привычно с отроческих лет; заключая ее в объятия, он вспоминал первый сладкий трепет в своей жизни. Ни разу не дал он ей заметить, что помнит ее... слабость, как это он теперь называл. А сейчас он был беспомощен, не в силах изгнать стыд, душивший ее. Теперь, когда она не переставала мучиться, он и сам не мог отделаться от мысли о том, что это дитя будет у нее не первенцем. Первое время ему нравилось, что она стала такой тихой и смущенной, ибо понимал, что это радость сделала ее кроткой и покорной женой. Теперь же это причиняло ему боль. Ведь слова ее были справедливы - пожелай она, как прежде, верховодить да указывать ему, да во всем стоять на своем, он бы того не потерпел. И вот он согнулся, будто снова взвалил ношу на плечи. Дома он всегда казался спокойным и довольным, отвечал весело, когда с ним заговаривали, и радовался тому, что старый корень пустит новые побеги. С женой своей он был ласков и старался сам себя утешать - Ингунн, дескать, и никогда не была сильной, а нынче и вовсе ослабела. Как она снова поправится, так и на душе у нее полегчает. Улав, сын Инголфа, стал к весне совсем плох, и Улав-младший ходил за ним как мог. Часто он спал вместе с родичем в каморе - старцу то и дело приходилось помогать, - всю ночь горел маленький угольный светильник. Улав-младший спал в мешке из шкур на полу. Когда Улаву-старшему не спалось, он лежал и часами говорил о своих родичах - как хествикенцы стали людьми именитыми и богатыми, как им достались все их владения и как богатство снова уплыло у них из рук. Однажды ночью, когда они толковали о том, о сем, Улав-младший спросил своего тезку про Тургильса Неумытое Рыло. Он слыхал про него только урывками, и ото всего, что он услыхал, бесноватый не стал лучше в его глазах. Старый Улав сказал: - Прежде я тебе мало о нем говорил, но теперь, когда ты сам станешь главой нашего рода, придется, видно, тебе сказать всю правду. Спит жена твоя? - спросил он. - Ей ни к чему знать это. Правду говорят люди, что он был жесток с молодыми женщинами и обманул многих из них. И обо мне шла худая молва за то, что я водился с ним, хоть и собирался стать священником. Но Тургильс был мне дороже всех на земле; я и сам не пойму, когда он успевал блудить - я ни разу не видал, чтобы он гонялся за девками или приставал к чужим женам на пиру либо в хороводе и прочих играх. А когда заводили речь про девок да греховодные дела, как часто бывает промеж молодых парней, Тургильс всегда молчал да улыбался насмешливо. И никогда не слыхал я от него бесстыдных либо похабных слов. Был он, сказать по правде, молчалив и спокоен, силен и отважен в бою. Не припомню, чтобы у него были друзья, кроме меня, а мы с ним сызмальства были ровно сводные братья. Я сильно болел душой из-за блуда и беспутства своего родича, но не отваживался увещевать его. Отец, хоть и любил Тургильса не меньше моего, не раз строго поучал его: дескать, настанет день, когда все мы предстанем пред великим судией и станем держать ответ за дела свои. "Лучше было бы, - говаривал батюшка, - кабы тебя утопили во фьорде с камнем на шее, как нехристи потопили богоугодного святого Халварда, когда он пожелал защитить бедную, беззащитную деву. А ты оскверняешь эти слабые, беззащитные создания..." Тургильс же никогда ему не перечил. Видно, была в Тургильсе тайная сила: никогда я не видал, чтобы он подошел к женщине, сел рядом и заговорил с нею. Только я приметил, что стоило ему лишь глянуть на них, им сразу становилось не по себе. Верно, был у него дурной глаз. И над мужчинами была у него власть. Когда песенка ворбельгенов была спета, Тургильс стал правой рукой у епископа, а после сделался начальником надо всей его дружиною. Епископ не раз хотел прогнать его из-за худой славы. А когда он обманул Астрид, дочь Бессе, и Хердис из Стейна, епископ грозился отлучить его от святой церкви, объявить вне закона, прогнать из города, да только ничего из того не вышло. То было на рождество семь лет после того, как пал король Скуле. Тургильс приехал домой, в Хествикен. А великим постом Бессе с сыновьями и Улав, мой дядя, отправились в Осло, и было договорено сразу же после поста женить Тургильса на Астрид. Вот тогда-то, единожды в жизни своей, он заговорил со мной о таких делах. Мол, ему хотелось остаться здесь, а не ехать домой к невесте; мол, Бессе с сыновьями - люди столь достойные, что теперь уже не отвертишься, придется-де жениться на Астрид. Однако я примечал, что она ему опостылела. Я никак не мог взять в толк, для чего ему было навлекать беду на сие юное создание, коли эта девица вовсе не была ему люба. А Тургильс отвечал, что не мог с собой ничего поделать, после они все становились ему постылы. Да простит господь его грешную душу! Сразу после того он повстречал Хердис, дочь Карла, и не поехал домой на сговор и обручение. Улав был сам не свой от стыда и досады на сына, но Тургильс объявил, что лучше убежит прочь из родной страны, чем женится на той, кого он на дух не переносит. А когда пошла молва про Тургильса и Хердис, стало и вовсе худо; дядька мой Улав, отец и епископ грозили ему, уговаривали, молили, но он и слышать ничего не хотел. Астрид, дочь Бессе, лицом не вышла, но она хоть была молода, румяна и бела. Хердис же, дочь Карла, была грузна телом и желта лицом, родила уже восьмерых детей и к тому же была старше Тургильса на тринадцать лет. Люди дивились и думали, что дело тут не обошлось без колдовства. Я и сам думал, что это дьявольское наваждение, что нечистый вовсе завладел им, когда он столь бессердечно обошелся с молодой Астрид. Я возьми да и скажи это ему. Он же до того побледнел и изменился в лице, что я напугался. А он мне отвечает: "Твоя правда, брат мой, только сделанного не воротишь". Как я ни уговаривал его, как ни просил - все было понапрасну, легче было уговорить камень. Несколько дней спустя пронесся слух о том, что Йон из Стейна, муж Хердис, отдал богу душу. Улав, сын Аудуна, приподнялся вместе с мешком и уставился испуганно на старца, не промолвив ни слова. Улав-старший помолчал с минуту, потом вымолвил медленно, с трудом: - Он возвращался домой после сходбища и заночевал в дороге, с ним было двое его надежных людей. Вдруг он упал на обочину дороги и тут же помер. Йон был стар и слаб, видит бог, я верю твердо - ни Хердис, ни Тургильс не повинны в его кончине. Однако не трудно догадаться, что когда прошел слух, будто Тургильс хочет жениться на вдове, толки пошли разные. Улав Риббунг сказал тогда, что обрадуется, коли сыновья Бессе прежде зарубят Тургильса, и объявил, что покуда Астрид будет жить здесь, в Фолдене, незамужняя, с сыном Тургильса, он не позволит сыну жениться на другой и тем самым еще пуще осрамить родичей Астрид. Но коли его сын и вправду докатился до того, что полюбил мужнюю жену, он сам станет просить господа жестоко покарать сына, ежели он не бросит греховодничать, не покается и не бросит вожжаться с блудницей. А коли Тургильс вздумает жениться на ней, грозился отец, он свяжет его, как умалишенного. Вскоре после того Хердис внезапно умерла. Я был у Тургильса, когда пришла весть о том. Не могу описать, что тогда с ним было. Сперва глаза у него стали огромные, каких я допрежь того не видывал, потом они вдруг сузились, и весь он будто съежился и сник. Только он ни слова не проронил. А после того справлял свои дела, словно ничего не случилось, но я-то видел, что с ним творится неладное, и как только приходил из церкви, был при нем денно и нощно. Я знал, что ему было легче, когда я был рядом с ним. Уж не знаю, когда он только спал, в постель он ложился одетый, ни мыться не желал, ни бриться, стал чудной, на себя не похожий. Хердис схоронили в Акерской церкви. В первый день другой недели послал епископ Тургильса в Акер, и я поехал с ним. Был праздничный вечер, и управитель монастырского имения пригласил нас помыться в бане. Тут я уговорил его сбрить мерзкую рыжую щетину и остриг ему волосы. "Ну вот я и готов", - сказал Тургильс и улыбнулся до того чудно, что у меня заныло сердце. Я увидал, что лицо у него худое, бледное, щеки впалые, волосы ровно посветлели, а глаза сделались до того большие, выцвели и стали водянистые, как сыворотка. Так он сидел недвижимо на скамье, тараща глаза, все еще хорош собой, но мало похожий на живого человека. После я прилег на кровать да и заснул. Проснулся я оттого, что в дверь ударили три раза. Тургильс поднялся и пошел, будто сноброд. "Это за мной прислали". Я подскочил и схватил его за руку. Один бог знает, как я тогда перепугался. Только он оттолкнул меня, и тут дверь снова громыхнула. "Пусти! - сказал Тургильс. - Мне надобно идти..." Был я в молодых годах здоровенный детина, ростом много выше Тургильса, а все ж послабее его - он был приземист и широк в плечах, как ты, и силищу имел огромную. Я обхватил его и не хотел пускать, а он только глянул на меня, и тут стало мне ясно, что человеку с ним не совладать. "Это Хердис, - сказал он, и в дверь снова постучали три раза. - Пусти меня, Улав. Другим я никогда ничего не сулил, а ей обещался следовать за ней повсюду, за живой или мертвой". Тут он отшвырнул меня, да так, что я повалился навзничь на пол, а он вышел вон. Тогда я поднялся, схватил топор и выбежал вслед за ним. Да простит меня господь, схвати я святую Библию либо крест, может, оно бы и лучше обернулось. Только был я в ту пору молод и скорее воин во глубине души своей, нежели священник, да полагался более на стальной клинок. Когда я вышел на тун, то увидел, как они выходят из ворот. Ночь была лунная, хотя по небу бежали облака; стояла оттепель, снегу в наших краях в ту зиму не было, и пригорки стояли черные, голые. Я вышел за ворота и разглядел в полумраке, что они идут по пашне. Первой шла покойница, она едва касалась ногами земли и была словно в тумане, за нею бежал Тургильс. Я пошел вслед за ними. Тут выглянула из-за туч луна, и я увидал, что Хердис остановилась. Я догадался, чего она хочет, и крикнул: "Он обещался идти за тобой повсюду, но не вперед тебя!" Мне не пришло в голову заклинать ее именем господним отпустить свою добычу. Вот они уже подошли к церкви, на каменную стену падали лунные блики. Покойница скользнула сквозь кладбищенскую ограду, и Тургильс побежал вслед за ней. Я бросился догонять их и как раз поспел вовремя - Хердис стояла у церковной стены и протягивала руку к Тургильсу. Я размахнулся изо всей силы и швырнул топор, он пролетел над головой Тургильса и со звоном ударился о камень стены. Тургильс упал ничком, но тут же они навалились на меня сзади и ударили оземь с такою силой, что поломали мне правую ногу в трех местах - в бедре, в колене и щиколотке. Уж не знаю, что было после того, только люди нашли нас, когда пришли к заутрене. С той поры Тургильс и стал таким, как ты его помнишь, - разум его помутился, и сделался он беспомощнее грудного младенца, за коим ходить надо день и ночь. Бывало, как завидит топор, так завоет зверем и упадет навзничь, а изо рта - пена брызжет. А ведь был когда-то первый боец. Волосы у него в ту зиму разом побелели. Я же год за годом лежал в постели со сломанной ногой. Первое время мелкие осколки костей выходили из ран, гной так и тек, а вонища была такая, что я опостылел сам себе и не раз со слезами молил бога положить конец моим нестерпимым мукам и призвать меня к себе. Но со мною рядом был мой отец, он пособлял мне и просил нести свой крест, как подобает мужу и христианину. Наконец залечилась моя нога, но когда я приехал сюда пять зим спустя, Тургильс не узнал меня. А Улав Риббунг не велел мне приезжать к ним - тяжко ему было смотреть, как его калека племянник волочит ноги по земле - я ходил в ту пору на костылях, - и знать, что родной сын сделал его увечным. Старик уснул, а Улав еще долго не спал. Не были счастливы люди в его роду. Но сносили они невзгоды стойко. Взять хотя бы этого калеку, что лежит в постели. Или его другого тезку, его предка и родоначальника, что остался у него в памяти вместе со своим премерзкпм бесноватым сыном. Улав почувствовал, как волна жалости и чувства близости к этим людям прилила к его сердцу. Эта старая женщина Тура, священник Инголф... Они оставались верны делу, которое было проиграно, верны мертвым и пропащим, которые были им свои. Он подумал о сыновьях Стейнфинна: они-то, пожалуй, были удачливы. Беспечные и задорные были. Любая напасть была для них будто яд в теле. Они терпели его в себе, покуда он не выходил из них блевотиной, но после того умирали. Этой ночью он понял ясно и отчетливо, что Ингунн была точно такой же, несчастье поразило ее тоже, как смертельная болезнь, и ей больше никогда не подняться. Ему же повезло, таким уж он родился, что мог прожить свой век без счастья. Предки его стояли за свое дело, даже если оно было потеряно, они несли старый стяг, покуда от него оставался хоть один лоскут, хоть одна нитка. В глубине души своей он так и не знал, раскаиваться ему или нет в том, что он принял предложение Алфа-ярла и избавился от службы своему господину. Но он сделал это ради той, что доверилась ему, когда они были еще малыми детьми. И он станет защищать ее, как защищал в отрочестве, любить ее, как любил с той самой поры, когда понял, что стал мужчиною. И если ему не суждено обрести с нею счастье, раз она будет для него лишь хворой, ни на что не годной женою - все равно, это стало ясно ему в ту ночь, он будет любить и оборонять ее до последнего ее часа. Однако, припомнив при свете дня эти ночные мысли, он насупился. Что только не взбредет в голову, когда ночью не спится! Прошлым летом она была здорова и весела. А уж как похорошела! Теперь она вовсе упала духом, так ведь она, бедняжка, и всегда-то не могла сносить боли! Как родит ребенка, верно, снова станет здоровой да веселой. И вдруг в голове его мелькнула мысль: неужто она тоскует о младенце, которого родила в прошлом году? Она никогда про него не поминала, так ведь и он не желал... Когда они уехали из Опланна прошлым летом, он знал лишь одно, что младенец жив. 4 Ингунн думала теперь об Эйрике день и ночь. В первые дни своего счастья далеким и туманным представлялось ей то, что у нее был маленький сын, который спал у нее на руке темными, глухими ночами, сосал ее грудь и лежал, крепко прижавшись к ней, крошечный, теплый и мягкий, а она вдыхала кисловатый запах молока, исходивший от него, и ее слезы капали на него. Разлучившись с ним, она словно разорвалась надвое перед тем как преступить последний страшный порог и погрузиться в вечный мрак. Но все эти страхи казались лишь низкой отмелью темного грохочущего моря ночной лихорадки, когда ее то поднимало высоко на гребень волны, то швыряло на самое дно и она носилась по волнам, обессиленная и одуревшая. Когда она снова выплывала на берег дневного света, Улав был рядом с нею и прижимал ее к себе. Когда у нее было радостно на душе, ей казалось, будто все несчастья, не выходившие у нее из головы, приключились не с нею самой. Бывало, что она целыми неделями не вспоминала про свое дитя. Порой она думала рассеяно и почти безразлично: "А жив ли он еще?" И ей казалось, что она не слишком огорчится, если узнает, что дитя померло. А иной раз ее всю корежило от страха за него: "Каково-то там ее Эйрику? Может, ему тяжко приходится среди чужих людей?" И далекие, будто выцветшие воспоминания обо всех напастях, что навалились на нее в прошлом году, вдруг овладевали ею целиком, становились такими ясными - тоненький и упорный крик младенца, которого только ее грудь могла заставить замолчать на минуту. И тогда грубый, тяжелый удар правды обрушивался на нее: она была матерью несчастного младенца, которого выкинули из родного дома, подбросили чужим людям в чужедальней стороне; и, может, в этот самый миг малютка кричит до хрипоты и изнеможения, зовет свою мать... Но она отгоняла от себя эти мысли, собрав последние силы. Ведь кормилица показалась ей такой доброй. Может, она добрее матери, родившей младенца. Нет, нет... Она гнала от себя эту мысль - прочь, прочь... не думать об этом, позабыть... И память об Эйрике опять бледнела и отдалялась. Она снова становилась счастливою женой Улава из Хествикена, чувствовала, как ее молодость и красота расцветают с новою силой. Стоило мужу взглянуть на нее - она опускала голову, переполненная стыдливою радостью. Но по мере того, как новое дитя росло в ней... Из тайного изнурительного сосания под ложечкой, от которого тошнило, кружилась голова и вырастал страх перед тенями, что могли воскреснуть и лечь меж нею и Улавом, это превратилось в ношу, тяготившую ее и бывшую ей помехою во всем, что бы она ни задумала. А меж тем в глазах людей самым главным в ней было то, что она носила в себе зародыш новой жизни, отпрыск старого рода. Улав, сын Инголфа, ни о чем, кроме того, не помышлял. Словно она была самой королевою норвежскою и от рождения ее наследника зависели мир и покой в стране и благо народное на века! Для старца появление долгожданного младенца было делом ничуть не менее важным. И чужие люди в округе, встречая ее, давали ей понять, что считают это доброю вестью. Еще в ту пору, когда Улаву было всего семь годков, надеялись они, что он станет продолжателем рода хествикенцев. А с того времени жил он в чужих краях, далеко от родной стороны. И лишь двадцать лет спустя воротился он на родное пепелище, в одель своих предков. Но теперь, когда у него с женой пойдут детки, жизнь в Хествикене наконец наладится. И ее собственная челядь участливо ожидала того, что предстояло их хозяйке. Служанки полюбили ее с первого взгляда - до того пригожа, любо поглядеть, а уж сколь добра да сердечна, жаль только, что вовсе не умеет хозяйство вести. Теперь же они жалели ее, видя, как она мается. Стоило ей войти в поварню, где варилось тюленье мясо либо морская птица, как она становилась зеленой, точно мертвяк, и бормотала, что в ее краях люди не привыкли к тому, чтоб еда пахла ворванью. Девушки смеялись, выставляя ее на тун: "Управимся и без тебя, хозяюшка". Когда она стояла и раздавала еду, капли пота струились по ее лицу. Старая скотница насильно усаживала ее на скамью, подкладывала ей под спину подушку: "Уж позволь мне нынче похозяйничать за столом вместо тебя, Ингунн, ты весь вечер еле на ногах держишься, дитятко мое". Она видела, что хозяйка сидит и дрожит от усталости. Они боялись за нее - выдюжит ли. Было похоже, что силы ее уже на исходе, а, по ее словам, осталось ждать еще более трех месяцев. Один лишь Улав не выказывал радости оттого, что у них народится дитя. Он ни разу не обмолвился о том ни словом, и домашние приметили это. Но Ингунн в глубине души надеялась, что когда его сын появится на свет, то он, как и все прочие, отнесется к его появлению в доме как должно. И горечь, переполнявшая ее, снова засочилась каплями из глаз. Ни капли нежности не было в ней к младенцу, которого она носила под сердцем. В ней жила лишь тоска по Эйрику и досада на это новое дитя, которого ждали почести и ласка. Все руки были протянуты к этому младенцу, готовые принять его с радостью, как только он появится. А ее Эйрик был покинут и брошен во мрак, и мнилось ей, будто в том виноват этот младший. Она замечала, что люди глядят на нее ласково и сердечно, стараются не жалея сил избавить ее от всяких хлопот, и голову ее свербила мысль: "Небось когда я носила Эйрика, приходилось мне прятаться по углам, и глаза всех пригвождали меня насмешкою, гневом, печалью да стыдом. Эйрика ненавидели все еще во чреве матери, даже я сама". Она сидела за шитьем и вспоминала, как бросалась на стены, когда первые схватки сжали ее железными тисками. А Тура развязала узелок и достала бельишко для младенца, самое старое и плохонькое, что осталось от ее ребятишек. А она, мать, подумала при этом: "Для этого пащенка и такое больно хорошо". Служанка, сидевшая подле Ингунн, изумилась, когда хозяйка с досадой разорвала красивую шерстяную пеленку и швырнула прочь. "Теперь ему уже годок, чуть поболе", - думала Ингунн, глядя на младшего сына Бьерна и Гудрид. Мальчонка топал, переваливаясь с ножки на ножку, шлепнулся наземь, поднялся кое-как, снова заковылял, а после улегся на зеленой травушке туна. Гудрид тараторила без умолку, но Ингунн не слышала ни одного ее слова. "Эйрик мой, босой, оборванный, как и этот мальчонка, живет у приемных отца с матерью!" Старый Улав умер за неделю до дня святого Сельюмана, и Улав-младший справил по нем пышные поминки. Среди женщин, что пришли помочь Ингунн готовить пир, была и Сигне, дочь Арне. Она лишь незадолго до того вышла замуж и уехала в Шикьюстад. С нею приехала Уна, младшая сестра, а когда настало время гостям разъезжаться по домам, Улав уговорил Арне и священника оставить Уну погостить в Хествикене, чтобы вовсе освободить Ингунн в последние недели от хлопот и забот. Улав не мог не приметить, что Ингунн эта девушка пришлась не по сердцу, и он слегка досадовал. Она была прилежна и услужлива, весела и пригожа - мала ростом, но ладна, быстра и легка, как синичка, светловолоса и ясноглаза. Сам Улав сердечно привязался к своим троюродным сестрам. Застенчивый и молчаливый, он нелегко сходился с людьми, однако мало было таких, кого бы он невзлюбил. Он принимал людей такими, какие они есть, со всеми изъянами и добродетелями, рад бывал встретить новых людей и не прочь подружиться с теми, что пришлись ему по нраву, дай только время оттаять немного. Улав, сын Инголфа, привез в свое время на двор целый склад бревен, и Улав-младший еще прошлой осенью успел починить да поправить те постройки в усадьбе, которые совсем обветшали. Хлев он снес этим летом и выстроил новый, - в старом-то коровы по осени стояли будто в болоте, а зимой в него наметало столько снегу, что коровам там было холоднее, чем на дворе. Субботним вечером челядинцы собрались на туне. Стояла теплая и ясная летняя погода, в воздухе носился сладкий парок, поднимавшийся над первыми копнами свежескошенного сена. А порывы ветерка доносили с крутого обрыва за пристройками дух липового цвета. Хлев был уже поставлен, и первые стропила положены, здоровенная балка верхушки кровли стояла одним концом на земле, другой конец был прислонен к щипцовой стене. Мужики оставили ее там, когда бросили работу на время праздника. Два молодых челядинца разбежались и прыгнули на бревно, стоящее с пологим наклоном - поглядеть, кто прыгнет выше. Тут к ним подоспели другие работники и сам хозяин, и пошла игра. Каждый раз, когда кто-то спрыгивал вниз, все смеялись да кричали, подзадоривая. Ингунн с Уной сидели возле избы на лавке. Улав окликнул девушку: - А ну, Уна, поди сюда. Покажи-ка, не слаба ли ты в коленках! Девушка, смеясь, замотала головой, но парни стали принуждать ее - она, мол, насмехалась над ними, когда они допрыгивали до середины бревна, так, верно, уж ей-то самой ничего не стоит достать до самой верхушки. Наконец они подбежали и силой стянули ее со скамьи. Смеясь, растолкала она парней, разбежалась, запрыгнула совсем невысоко и тут же спрыгнула на землю. Потом снова разбежалась и прыгнула уже куда выше, постояла, покачиваясь, стройная и гибкая, помахала немного вытянутыми руками. Ее маленькие ножки, обутые в мягкие летние башмаки без каблуков, уцепились за бревно, как птичьи когти. Но вот она не удержалась и спрыгнула в сторону, будто синичка, не сумевшая уцепиться за бревенчатую стену. Улав, стоя внизу, подхватил ее. Теперь девушка вошла в раж и стала прыгать раз за разом, а Улав бежал позади нее и ловил, когда она спрыгивала на землю. Ни один из них не заметил, как Ингунн вдруг оказалась рядом с ними. Она задыхалась, лицо ее под бурыми пятнами побелело, как снег. - А ну, будет вам! - пролепетала она, ловя ртом воздух. - Не бойся, - утешил ее Улав, улыбаясь. - Это не опасно. Разве не видишь, я же ловлю ее. - Вижу. Улав удивленно поглядел на жену: в голосе ее слышались слезы. И тут она, тряхнув головой в сторону девушки, разразилась слезами, то презрительно смеясь, то всхлипывая. - Вы только поглядите на нее! Не такая уж она дура, у нее хватает ума понять, как должно вести себя! Улав обернулся к Уне, она покраснела и смутилась. Румянец медленно залил его лицо. - Я вижу, Ингунн, ты вовсе спятила! - А я вижу, - прошипела жена, срываясь на крик, - что не зря она сродни Неумытому Рылу, и вы с ней схожи не только лицом... - Замолчи! - гневно крикнул Улав. - Постыдилась бы. Тебе ли это говорить! Он остановился на полуслове, увидев, как она зажмурилась, будто ее ударили по лицу. Она вдруг вся сжалась от горя. Муж взял ее за руку. - Ступай к себе, - сказал он беззлобно и повел ее через тун. Не открывая глаз, она оперлась на него, отяжелев, еле передвигая ноги; ему приходилось почти нести ее. В глубине души он был взбешен - ишь какая неженка, не так уж ей худо, как она прикидывается. Но когда он усадил ее на скамью и увидел, какая она жалкая и несчастная, то подошел и погладил ее по щеке. - Ингунн, ты, верно, не в себе. И как только могло взбрести тебе в голову, что я заигрываю со своей собственной сродственницей? Она ничего не ответила, а он продолжал: - Худо вышло, хуже и быть не может, неужто ты сама не понимаешь? Уна прожила у нас четыре недели и пособляла тебе как могла. А чем ты ей отплатила за добро? Что она теперь подумает? - Пусть думает что хочет. - Постыдись, - отрезал Улав. - Какая нам польза от того, коли люди станут о нас говорить худое? - добавил он мягче. - Неужто сама не разумеешь? Улав вышел из горницы и отыскал Уну в поварне - она чистила рыбу к вечерней трапезе. Он подошел и встал подле нее. Он был так сильно огорчен, что не знал, что ей сказать. Тогда она улыбнулась ему и ласково сказала: - Не думай боле о том, родич, она сама не знает, что говорила, бедняжка, сейчас она капризна да вспыльчива. Досадно только, Улав, - сказала она и бросила кошке мелкую рыбешку, за которой та тут же прыгнула, - что от меня теперь вряд ли будет здесь прок. Не рада она, что я к вам приехала, это я еще раньше приметила. Так что лучше будет, коли я завтра уеду к Сигне. Улав сказал горячо: - Какой же срам падет на нашу голову, коли она... коли ты уедешь отсюда вот так... И что ты скажешь Сигне и отцу Бенедикту, отчего ты у нас не осталась? - Да им такое и в голову не придет, сам, верно, понимаешь. - Когда Ингунн снова придет в себя, - перебил ее Улав, - она станет пуще всего убиваться, что обидела горько свою гостью и сродственницу. - Куда там, она тогда и думать об этом позабудет. Не печалься, Улав! - Она вытерла руки, взяла его за плечи и глянула ему в лицо ясными светло-серыми глазами, которые были так похожи на его глаза. - Доброе у тебя сердце, - сказал он неуверенно, а потом наклонился и поцеловал ее в губы. Он всегда целовал сестер при встрече и прощании. Но тут он со слабым сладостным испугом понял, что этот поцелуй был совсем иное, нежели обходительное обращение меж собой близких родичей, которые считали себя выше простых торпарей. Он не торопился оторвать свои губы от прохладных свежих девичьих губ, ему не хотелось отпускать ее, он прижал к себе ее хрупкое тело и ощутил на миг сладостное волнение. - Доброе у тебя сердце, - прошептал он снова, поцеловал ее еще раз, потом нехотя выпустил из своих объятий и вышел вон. "Велик ли это грех!" - подумал он и криво усмехнулся. Он все еще чувствовал на губах свежий поцелуй Уны. Неладно, однако, вышло. Да чего там! Он был сердит на Ингунн, кто бы мог подумать, что она может быть такой злобной ни с того ни с сего. Да, видно, Уна права, ни к чему принимать всерьез все, что она, бедняжка, сейчас говорит и делает. Однако когда он на другой день после обедни - то была малая обедня святому Улаву - проводил ее в Шикьюстад и возвращался один домой, его снова охватил гнев. Верно, она подозревала его во всех смертных грехах, потому что сама грешила. Теперь он припомнил, что она и прежде выказывала нелюбовь к его сестрам, еще прошлой осенью, когда была в полном здравии. Она ревновала его еще во Шреттастейне - стоило какой-нибудь женщине появиться, она сразу находила в ней изъяны. Стыд и срам. Улав был зол на жену. Надо было ей еще поминать Тургильса Неумытое Рыло. С тех пор как он узнал всю правду про Тургильса, сына Улава, смутная неприязнь, которую он в детстве питал к слабоумному, превратилась в ненависть, смешанную с ужасом. Похотливый соблазнитель - позор всему роду! Господь покарал его в конце концов. Но его люди помнили! А вот про других сыновей Улава, что жили и умерли достойно, и думать забыли. Может, сам он как раз на них-то и походил. Ему каждый раз было не по себе, когда говорили, что он был как две капли воды схож с Тургильсом. И он досадовал на себя, когда при этом его обдавало холодком смертельного ужаса. Однако и заклятый недруг не назвал бы его прелюбодеем. В те годы, что он был вне закона, он вроде бы ни на одну женщину не взглянул. Когда он жил в Хевдинггорде и Барним, его дядька по матери присоветовал ему взять красивую дочь мельника в полюбовницы, он отказался наотрез. Раскрасавица собой была она, да и к нему льнула, он приметил, только он почитал себя как бы человеком женатым и хотел оставаться верным Ингунн, как бы дядька его ни поддразнивал, поминая про Кетильегу. Эту несчастную продажную девку он затащил к себе однажды вечером, когда с другими парнями был в городе и они напились. Поутру, когда хмель сошел с него, он разговорился с девушкой, и с тех пор она ему как бы полюбилась - она была непохожа на своих непутевых подруг, тихая и рассудительная, отдавала предпочтение мужчинам, которые не болтают всякую чушь, не шумят да не буйствуют на постоялом дворе. После он захаживал к ней, когда приезжал в город с поручением от дядьки. Иной раз он заглядывал к ней просто так - посидит, достанет еду из дорожного мешка, поест, велит ей принести пива. Ему нравилось, как она сидит тихонько и молча наливает ему пиво. Однако дружбу между ними не назовешь тяжким грехом. Какой же разумный человек скажет, что он изменял Ингунн с нею? Кстати, он после часто думал о ней, надеялся, что ей не сделают худа оттого, что она помогла ему бежать к ярлу. Ему хотелось узнать, удалось ли ей спрятать от других деньги, что он ей дал на прощание, и сдержала ли она свое обещание - уйти с постоялого двора и поступить в услужение к сестрам в монастырь святой Клары. По правде сказать, она заслуживала лучшей доли. Тайный грех, что был в его роду, тяготил его, лишал уверенности; ему казалось, будто он беззащитен перед лукавым, как человек, которому надо сражаться, а он обессилел от тайной смертельной раны. Оттого, что жена его все время хворала да привередничала и сама мешала забыть то, что надобно было забыть, становилось у него на душе смутно и беспокойно. А при мысли о том, как сладостно было держать Уну в своих объятиях, по телу его пробегала греховная дрожь. Об Ингунн он думал с досадою, и виною тому были ее вздорные нападки на это милое, красивое дитя. Однако ему приходилось быть с ней терпеливым - тяжко ей было, бедняжке. В тот же самый вечер Ингунн вдруг вовсе занемогла. Боли начались столь внезапно, что когда женщины поспешили к ней на помощь, все уже было кончено. Когда появился ребенок, с нею были только ее служанки. После они с плачем рассказали Улаву, что тогда растерялись и перепугались незнамо как. Говорили, что мальчик вроде был жив, когда они подняли его с пола, но вслед за тем сразу же помер. Никогда еще не видел Улав, чтобы человек был так похож на обломок потонувшего корабля, разбитого в щепки, выброшенного на берег, как Ингунн в тот вечер. Она лежала, скорчившись у стены. Ее растрепанные тяжелые темно-золотистые волосы свешивались с постели, на заплаканном, распухшем лице горели сине-черные глаза, бездонные, полные скорби. Улав сел на край кровати, ваял ее влажную руку, положил ее к себе на колено и прикрыл своей рукой. Плача, в горницу вошла одна из служанок со свертком в руках, отошла в уголок и показала ему мертвого сына. Улав взглянул мельком на крошечное синеватое тельце, а мать снова захлебнулась душераздирающим плачем. Муж быстро наклонился к ней: - Ингунн, Ингунн, не убивайся так, голубка моя. Сам он не мог сильно горевать о смерти сына. Вроде бы ясно ему, как велика была утрата, и сердце его сжималось при мысли о том, что мальчик помер некрещеным. Но ведь все это долгое время у него не было ни минуты радости и покоя, только смутная жгучая ревность к тому, что было ранее, боязнь за Ингунн да желание, чтобы эта тяжкая пора поскорее миновала. И никогда он не мог представить себе въявь, что закончится эта пора тем, что в его доме появится сын, крошечный мальчонка, из которого он вырастит взрослого мужа. Соседки, ходившие за роженицей, говорили, что болезнь у нее не сильно тяжелая. Однако когда настала пора ей сесть в постели, сил у нее на то недостало. Когда она хотела прибрать волосы и надеть повязку, то вся взмокла от пота. Проходила одна обедня за другой, а она никак не могла набраться сил, чтоб пойти в церковь очиститься. Все дни напролет Ингунн лежала на постели одетая, повернувшись лицом к стене. Ей казалось, что она сама виновата в смерти младенца. Без любви думала она о его появлении на свет, когда он лежал у нее во чреве и ждал материнской ласки. И вот его не стало. Соседки говорили, что кабы бывалые повитухи были с нею, когда показался младенец, то он уж верно остался бы жить. Только ведь, когда они летом навестили ее, она сама твердила им, что родит не ранее как на святого Варфоломея. Она боялась этих мудрых женщин - а ну как догадаются да разнесут по всей округе, что жена Улава, сына Аудуна, уже рожала до того. И в то утро, когда она проснулась и почувствовала, что час настал, она поднялась и ходила, покуда ноги носили. Но Улав об этом так и не узнал. Больше уже нельзя было оттягивать, и в воскресенье после Михайлова дня Ингунн, дочь Стейнфинна, повезли в церковь. Улав слыхал, что в церкви будут четыре роженицы: одна из них - невестка владельца большой усадьбы на севере прихода - только что родила наследника оделя. Церковь была наполовину заполнена ее родней да друзьями, что пожелали прийти с нею и принести пожертвования. Улаву было не до Ингунн. Она пришла, словно нищенка с пустыми руками, и преклонила колени у входа в церковь. Другие же опустились на колени посреди церкви, и в руки им дали зажженные свечи. Они внимали звукам песни Давидовой, плывущей над женами: "Господи! Кто может пребывать в жилище твоем? Кто может обитать на святой горе твоей? Тот, кто ходит непорочно, и делает прав