но, были большие, вросшие в землю валуны, а иные уж точно дома. Как только они вошли в темную зияющую дыру двери, Улав швырнул на пол мешок, достал кресало и стал терпеливо выбивать огонь. Стоя на коленях перед очагом и раздувая маленькие язычки пламени, пытавшиеся вспыхнуть на мокром хворосте, он услышал довольные возгласы Тейта, который обшарил весь домишко. На широкой лавке лежали сено, меховое одеяло и несколько мешков вместо подушек. Парнишка влез в черную дыру в щипцовой стене и пошарил в маленькой клети, выстроенной из камня и дерна. Он сказал, что там есть сухие лепешки да сыворотка, и тут же показался в дверях с ковшом в руках, чтобы дать Улаву этого полузамерзшего питья. - Вот видишь, Тейт, мы живем среди христиан; уезжая из сетеров, люди не забывают оставить еду на случай, если кому-нибудь придется ехать по лесу. За трапезой Тейт развалился на лавке - колени поднял, а голову опустил пониже, чтоб дым не ел глаза: они не могли приоткрыть дверь, боялись, что на сквозняке огонь потянется в тесную комнатушку, перекинется на постель или на вязанку дров, лежавшую на полу. Улав сидел на скамье напротив очага, хотя дым щипал в горле и ел глаза. Он сидел, сложив руки на груди, уставясь из-под полуопущенных век на огонь, и, молчаливый, как камень, слушал болтовню юноши. И какую же околесицу нес этот парень! О погоде и о дороге и поминать-то не стоило - кабы ему не надо было вожжаться с таким попутчиком, который стоит на лыжах не лучше новорожденного телка, он бы сюда пришел, почитай, в два раза быстрее. А этот шут гороховый мелет, что они стали чуть ли не закадычными друзьями, пережив вместе опасности и приключения. - Никак ты устал? - спросил Тейт, заметив, что Улав не отвечает ни слова на его неумолчную болтовню. Он подвинулся на постели. - Или ты, может, хочешь лечь у стенки? "Ни за что на свете! - подумал Улав. - Чтобы я спал в одной постели с этим дурнем, да никогда!" - Нет, не устал. Он пытался собраться с мыслями. Ведь от него как будто все время ускользало то, что они с Ингунн были женаты, а ему надо это ясно помнить; и Тейта им должно убрать с дороги, этот мальчишка разрушил по глупости ее счастье, а теперь лежит здесь и бахвалится, что вернет ей честь; куда он лезет, телок непутевый... Это ему, Улаву, самому надобно сделать: исправить то, что можно еще исправить. Прикрыть срам. Пусть люди думают что хотят, лишь бы знали: он этому не верит. И родичи ее должны быть с ним заодно - он признал дитя своим и даст отповедь каждому, кто посмеет вслух усомниться в его словах. - А когда ты слыхал это про нее? - вдруг спросил он. - О том, что с ней приключилась беда? Вроде болтать о том начали совсем недавно? Тейт рассказал, что услыхал об этом на днях. У его знакомых из города есть дочка, которая живет с мужем на хуторе возле Берга. Знакомые эти и дочь их видели, как Ингунн ходила по усадьбе вверх и вниз по холму вечерами, а теперь светло до поздней ночи... Тейт стал расписывать, что там еще про нее болтали. Улав слушал его, нахмурив брови. Кровь начала шуметь у него в ушах. Но так-то оно и лучше! Пусть себе болтает, скоро он перестанет быть добродушной овцою. Разве это мужчина! - Ну, а что же ты? - спросил Улав, скривив губы в странной усмешке. - Смог ли ты устоять, не сказать им, что это ты постарался? - Да, я сказал что-то вроде того. - И другим про то сказывал? "Кабы сделать вид, что слух пустили хуторские бабы и прочий сермяжный люд, так еще можно было бы стерпеть. Ходить среди равных тебе с высоко поднятой головой, сурово глядеть на них в упор и делать вид, будто ты и знать не знаешь, о чем там судачат за твоею спиною, мол, болтовня это все, мало ли что служанки принесут на хвосте деревенским кумушкам..." Тейт сказал, слегка смутившись: - Я до того зол был на нее, что сказал - так ей и надо, когда услыхал, будто она в тягости. Небось прошлым летом она черт знает как легка и быстра была на ногу, как кошка, то трется об ноги, а то, как захочешь взять на колени, - убежит. Но под конец-то я вонзил в нее когти... Улав не слыхал толком, что говорит Тейт, - кровь шумела и звенела у него в голове. Терпение его иссякло, им снова овладела жажда мести, и теперь эта месть будет жестока, ибо то, что он сейчас услыхал, забыть будет нелегко... - А на другую ночь она опять передумала: заперлась и не пустила меня. Когда же я пришел к ней и стал говорить про сватовство, она прогнала меня как собаку. - Тогда тебе лучше бросить эту затею с женитьбой, Тейт. Услыхав угрозу в голосе Улава, Тейт поднял голову. Улав стоял перед ним с дровяным топориком в руке. С быстротою молнии юноша вскочил на ноги и выхватил меч, его мальчишеское лицо словно почернело от ярости; он понял, что дал обмануть себя, и встретил молчаливый вызов противника с гневным криком юнца, рвущегося в бой. Улав увидел, что Тейту наконец все стало ясно, и его охватила дикая радость. Не дожидаясь того, что станет делать Улав, Тейт бросился на него. Улав стоял спокойно: три раза отразил он удар меча топорищем. Мальчишка был гибкий и верткий, но силы у него в руках недоставало. Когда Тейт взмахнул мечом в четвертый раз, Улав вдруг резко отклонился вправо, и меч лишь слегка задел ему левую руку; юноша замер на секунду, растерянный, и тут топор Улава ударил его в плечо, и он выронил меч. Когда же он нагнулся, чтоб поднять меч левой рукой, Улав вогнал ему топор в череп, и он повалился ничком. Улав подождал, покуда судороги в теле затихли, и после того постоял немного. Потом перевернул Тейта на спину. На волосы натекло немного крови, косая темная струйка пересекла лоб. Улав взял труп под мышку и поволок в чулан. Затем он вышел на двор. Ночь и сугробы снега, шум и вздохи ветра в лесу... Придется оставаться здесь, покуда не рассветет. Улав воротился в избушку и лег на лавку. Немало людей более достойных пало от его меча. Он встал и подложил дров в очаг. Надо стряхнуть с себя болезненное раскаяние - или как это назвать. Тейт сам навлек смерть на свою голову. Даже епископ Турфинн говорил: человека, опозорившего женщину и убитого ее родичем, надо считать почти что самоубийцею, ибо он сам накликал на себя смерть. Ни к чему думать, будто это хуже, чем сразить недруга в бою. Тейт пал с оружием в руках - меч его лежит на полу между лавкой и очагом... Не сидеть бы Ингунн спокойно на хозяйском месте в его доме, кабы этот негодный бахвал болтался по белу свету и трезвонил про свое злодейство, сам не понимая, что натворил. Хотя огонь в очаге сильно припекал Улава, зубы его стучали от озноба. Намокшая и затвердевшая телогрея из лосиной шкуры прилипла к спине, обувь - хоть выжимай. Да и рана на левой руке давала себя знать; сперва он забыл про нее, а теперь она сильно заныла. Он, не жалея, подбросил дров в очаг. Коли домишко сгорит, так сгорит и он... Нет уж, ему надобно спасать свою жизнь ради Ингунн. Долго дожидалась она суженого своего, не годится ему пропадать теперь, когда он ей более всего нужен. - Нет, Тейт, голубчик, придется тебе уступить, уж я-то уступать не стану! - Он еле прохрипел эти слова, потому что Тейт навалился всей тяжестью ему на грудь, а Улав лежал, словно тело его все занемело, и не мог шелохнуться. Тейт все так же беспечно улыбался, скалил белые зубы, хотя затылок у него был расколот. - Неужто ты не понимаешь, простофиля, эта женщина - моя, оставь ее в покое, убирайся отсюда!.. Он проснулся от собственного хриплого крика, и в тот же миг кошмар выпустил его из своих когтей. В комнате было почти совсем темно, лишь в очаге догорало несколько угольков. Ветер и снег проникали сквозь стену, и лосевая телогрея походила теперь на ледяную кольчугу. Улав встал и пошел в чулан, ступая ощупью в темноте. Мертвец лежал застывший, недвижимый, холодный как лед. Видно, Улав спал несколько часов и все это ему приснилось. Он опять подбросил дров в очаг и хотел было усесться так, чтобы хорошенько прогреть поясницу, но не осмелился повернуться спиной к черной зияющей дыре; глядеть на нее он тоже не смел, и пришлось ему снова улечься на лавку. Он подсунул под спину мешки с сеном и хорошенько укрылся меховым одеялом. Время от времени его окутывал сон, словно ползучий туман, и каждый раз, когда его мысли расплывались и начинали таять в этом тумане, его будила глухая бьющаяся боль - постукивание молоточков в ране было лишь эхом чего-то злого, таящегося глубоко внутри. Он просыпался, и мысли его опять попадали на круги своя. Этот парень получил по заслугам. На войне ему приходилось убивать людей куда достойнее Тейта, и после он никогда о том не думал. Ингунн можно жалеть, но этого... никогда! Хорошо, коли его некому пожалеть ни здесь, ни у него на родине: тогда невинному не придется горевать о том, что виноватый наказан. Годы, прожитые сперва у дяди, потом у ярла, закалили Улава. За что его жалеть, Тейта, он по своей вине лежит здесь. И так снова... круг за кругом... Он вскочил... Нет, ему просто приснилось, будто Тейт стоит в дверях и протягивает ему ковш. Он лежит там, где лежал, и будет лежать. Да нет же, Тейт, я не боюсь тебя! А коли мне и страшно, так у тебя не хватало ума понять, чего я боюсь. Бедная Ингунн, лапушка моя, тебе-то уж меня бояться нечего... Сон снова слетел с него. Теперь надо было ломать голову, как сбросить с себя новую ношу. Признаться в убийстве на первом же хуторе, когда он доберется до обжитых мест? И снова суд, а он еще не рассчитался со старым делом - не выплатил пеню, да и с королевским судом не разделался. И знать, что злые языки болтают за его спиной: что мог такой человек, как он, не поделить с исландским бродягой? Не иначе как тут замешана Ингунн, дочь Стейнфинна. Подумать только... А что ему делать с мертвецом? Сколько раз он видел, как люди достойные падали за борт и шли ко дну. Сколько честных сыновей датских бондов осталось лежать на съедение волкам и коршунам после сражений с ярлом. Но то было дело ярла, а не его; еще ни разу мертвец не оставался лежать не погребенным по его вине. А коли он столь слаб, что убийство такого поганца, как Тейт, соблазнителя его жены, тяготит его, так под силу ли ему новая ноша, ведь это и в самом деле грех. Это бремя он, верно, никогда не сумеет сбросить со своих плеч. Но ведь признай он открыто, что убил Тейта, они уже не смогут даже притворяться, что честь Ингунн спасена. Под конец он, видно, уснул и спал долго, без сновидений... Когда он открыл глаза, в щели между бревнами светило солнце. В очаге было черно. Ветер, видно, улегся, вблизи и вдали ни одного звука, кроме бормотанья тетеревов на току да похожих на звуки флейты запоздалых криков утренних птиц. Он встал, потянулся и протер глаза. Рука занемела и слегка ныла, хотя терпеть было можно. Он подошел к двери и выглянул наружу. Весь мир был белый, высокое солнце сияло на синем безоблачном небе. Туман стлался низко по земле, словно белое море, позолоченное солнцем, окаймленное горными кряжами и высокими холмами, которые выступали из него, тоже запорошенные золотившимся на солнце только что выпавшим снежком. На белом ковре луга играли красные и синие искры, заяц и птица уже успели оставить свои следы на снегу, а из лесу отовсюду доносился шумок - токовали тетерева. Он стоял один-одинешенек в этой глухомани, в белом царстве дремучих, запорошенных снегом лесов, не зная, где ему спрятать жалкие останки убитого им человека. Разрыть снежный покров, закопать его... нет, этого он не сделает. Надо придумать что-нибудь, чтобы звери не добрались до него. Оставить мертвеца лежать здесь, покуда его не найдут люди, приехав в сетер, никак нельзя - узнают убитого, и все откроется. В сугробе у стены стояли две пары лыж, запорошенные снегом. Улав выбрал хорошую пару, ту, что взял в монастыре, отряхнул лыжи и положил на снег. Он крепко стиснул зубы, лицо его словно окаменело. Он вошел в дом и застелил постель, принес мертвое тело и попытался распрямить его. В волосах застряли застывшая кровь и мозг, но окаменевшее, серое лицо было чисто. До чего же противно разинул пасть этот Тейт. Улав никак не мог закрыть ему рот и глаза. Тогда он прикрыл лицо мертвеца изношенной окровавленной меховой шапкой. На дне очага под золой еще были искры, он положил туда бересту, хворост и много дров; огонь быстро разгорелся. В чулане лежала охапка сена. Улав притащил ее в комнату и бросил на пол между очагом и постелью. Наткнувшись на меч Тейта, он поднял его и положил юноше на грудь. Потом отодрал пястку бересты, взял пучок хвороста и бросил все это на сено, лежавшее на полу. Огонь в очаге горел вовсю. Улав вытащил головню и бросил ее на сено - береста съежилась, затрещала, вспыхнула, пламя взметнулось к потолку. Улав выбежал из дома, схватил лыжи под мышку и побрел вверх по заснеженному склону. На вершине холма, там, где старый наст сдуло ветром, он остановился, нагнулся, крепко привязал лыжи к ногам и взялся за палки. Однако он не покатил сразу, а постоял, покуда не увидел, как изо всех щелей дома потянулись серые клубы дыма. Он стал читать про себя молитвы, хотя при этом его охватил страх, - а вдруг это кощунство? И все же что-то заставляло его молиться - ведь там лежит покойник, и он должен о нем помолиться. Он только сейчас вспомнил, что забыл свой топор в домике и мешок оставил там, хотя и пустой. Сейчас там горят и ушат с сывороткой, и горка хлебцев. Хоть это и пустяк в сравнении с другим... но... Он никогда не пренебрегал дарами господними - поднимет с полу уроненный им кусок хлеба и поцелует его, прежде чем съесть. Это было, пожалуй, единственное, что он запомнил из поучений прадеда. Да какого черта! Во время войны он видел, как битком набитые амбары и целые крестьянские дворы погибали в пламени. И люди получше этого исландца оставались в огне и мертвыми, и живыми. Так почему же ему должно казаться, что сейчас он поступает много хуже? В старину люди вот так сжигали своих хевдингов, павших в бою. Слышишь, Тейт, я зажег для тебя костер, как королю малого королевства, и твой добрый меч у тебя на груди, а еда и питье рядом. Дым все валил и валил, скоро он скрыл весь домишко. Внутри полыхало пламя, первые языки его вырвались наружу из-под стрех. Улав быстро покатил с горы наугад - лыжню засыпало. Когда они придут сюда летом, то, уж верно, найдут его кости на пожарище, - пытался он утешить себя. И Тейт в конце концов ляжет в освященную землю. Он пустился вниз по руслу ручья так быстро, что снег разлетался в стороны и в ушах у него свистело, одним махом перелетел через лощинку, остановился на другой стороне и оглянулся. До чего же красиво изгибалась лесистая гряда, с которой он только что спустился, - укутанная снегом, позолоченная солнцем, а над нею синее небо. В одном месте над грядою поднималось маленькое темное дымное облачко. Я отомстил тому, кто осквернил супружеское ложе. Разве не смеет муж держать ответ за подобное деяние пред лицом Господа?.. Видит бог, он пал с мечом в руках. Через час он, проехав между кольями изгороди, очутился на огороженном белом поле. Поодаль стояли дома, некоторые из них вовсе завалило снегом, но над одной крышей тянулась струйка дыма. Из дома в хлев вели следы, а на навозную кучу недавно что-то выплеснули. Улав прошел немного по полю, остановился и огляделся. Мир был золотисто-белый, с голубыми тенями. Внизу, далеко на севере, он увидел широкое дно долины, где раскинулись большие усадьбы. Сказать, что он вечером накануне поссорился с товарищем и дело кончилось тем, что они схватились за оружие. А тут головня выпала на солому?.. Он рванулся вперед и помчался дальше через выгон. К вечеру он пришел в Миклебе. Арнвида не было дома, он еще позавчера отправился с двумя сыновьями в лес поглядеть, как токуют глухари. Но домочадцы ласково встретили лучшего друга своего хозяина. На другой день на заходе солнца Улав стоял на туне, когда воротился Арнвид с сыновьями. Магнус вел под уздцы коня. У всех у них были на ногах снегоступы, конь был навьючен мешками и прочей поклажей, связками нарядных птиц. Арнвид со Стейнаром тоже нагрузились всякой всячиной - лыжами, луками да пустыми колчанами. Арнвид приветствовал гостя спокойно и сердечно, сыновья - искренне и обходительно. Оба они сильно выросли - пригожие белокурые подростки, добрые из них будут мужи. - Как видишь, я передумал. - Вот и ладно. - Арнвид улыбнулся. - Неужто ты шел по лесу безоружный, с одним лишь маленьким копьем? - спросил Арнвид, когда они сидели и толковали о том о сем, пока челядинцы накрывали на стол. Улав ответил, что у него с собой был еще и топор, да только он обронил его вчерашним вечером, когда рубил еловые ветки себе на подстилку. Он набрел на домишко на сетере и заночевал там... нет, как это место называется, он не знает. Гродальебуден? Может, это оно и есть. Нет, в темноте он не мог отыскать топор, да и снег был такой рыхлый. К слову сказать, топор задел ему руку, когда он уронил его. Перед тем как они улеглись спать, Арнвид захотел поглядеть на его рану. Порез был чистый, ровный, похоже, что быстро заживет. Однако Арнвид не мог понять, как Улав ухитрился поранить себя в таком месте. Ну да, старые топоры с длинной острой бородкой вверху и внизу и впрямь капризные, рубить еловые лапы ими никак не годится. 8 Ингунн родила на третий день после праздника святого Халварда. Когда Тура подняла младенца с пола, роженица обхватила голову руками и закричала, будто боялась увидеть и услышать его. Ингунн уложили в постель, и Тура поднесла к ней вымытого и обряженного младенца. - Погляди-ка, сестра, на своего сына! Он у тебя красивый уродился, - уговаривала она ее. - Волосы черные, длинные. Но Ингунн вскрикнула и натянула одеяло на лицо. Накануне вечером, когда мальчику было совсем плохо и Туре казалось, что он при смерти, она велела позвать священника и попросила его окрестить младенца, покуда он еще жив. Они спросили мать, как назвать дитя, но она закрылась с головой и только стонала. Ни Магнхильд, ни Тура не желали называть его в честь кого-нибудь из мужчин их рода и потому попросили священника, чтобы он сам дал ему имя. Он сказал, что в тот день церковь поминала святого Эйрика, короля и великомученика, и потому должно назвать младенца в его честь. Тура, дочь Стейнфинна, была раздосадована и опечалена, когда держала на руках собственного племянника, которого родная мать и знать не хотела. На третий день после родов Ингунн сильно захворала. Тура поняла, что молоко распирает Ингунн грудь. Она была не в силах шевельнуться, не давала никому дотронуться до себя, не могла проглотить ни кусочка и только жаловалась на нестерпимую жажду. Тура сказала, что если она выпьет чего-нибудь, ей станет совсем худо - молоко ударит ей в голову. - Я не смею дать тебе ни капли воды, коли ты не дашь Эйрику грудь. Но Ингунн ни за что не хотела взять дитя на руки. Вечером, когда Тура собралась искупать дитя, она ненароком опрокинула ушат, и у нее не осталось ни капли теплой воды. С минуту она стояла растерянная, потом набросила на голенького младенца пеленку и понесла его к постели. Ингунн лежала в лихорадочном полузабытьи. Тура положила Эйрика на руки матери, прежде чем та успела ей помешать, и вышла из горницы. Она провозилась довольно долго в поварне, как вдруг смертельно перепугалась и бросилась назад к дому. Еще в дверях она услыхала горький плач Ингунн. Тура кинулась к постели и сорвала с нее одеяло: - Господи Иисусе! Никак ты с ним что сотворила? Ингунн не отвечала. Эйрик лежал, прижав коленки к животу, а руки - к носу, крохотный, худенький, кареглазый; видно, ему нравилось лежать возле теплого материнского тела. Темные глазки младенца были широко открыты, казалось, он о чем-то думает. Тура облегченно вздохнула. Она приняла из рук Даллы корытце с водой, взяла малыша на руки, искупала его. Потом снова поднесла запеленатый сверток к постели. - Положить его к тебе? - спросила она как можно равнодушнее. С долгим и жалобным стоном Ингунн протянула руки, и Тура подала ей ребенка. Руки у Туры при этом слегка дрожали, но она заставила себя говорить медленно и спокойно, покуда поправляла у сестры под спиной подушки, укладывала поудобнее младенца и старалась заставить его сосать грудь. После этого Ингунн послушно брала мальчика, когда Тура приходила и подкладывала его к ее груди. Но она была все так же печальна и, казалось, вовсе упала духом. Ингунн еще лежала в постели, когда однажды вечером в Берг прискакал Арнвид. Фру Магнхильд послала нарочного в Миклебе, как только Ингунн разрешилась от бремени. Арнвид вошел в горницу, спокойно и учтиво поздоровался с фру Магнхильд и Турой, будто ничего особенного не случилось. Когда же он подошел к постели и встретился с взглядом перепуганной насмерть Ингунн, его лицо вдруг странно окаменело. Она залилась жгучим румянцем, отняла малютку от груди, повернула к гостю его личико, тотчас же исказившееся в крике, и ощупью запахнула рубашку тонкими пальцами. - А ведь он красавчик, как сказали бы женщины, не правда ли? - молвил Арнвид с улыбкой и приложил палец к щечке младенца. - Экая досада, что вы так поторопились окрестить его. А то я стал бы твоим крестным отцом, родич. Он сел на скамеечку возле постели, просунул руку под край одеяла, коснулся затылка младенца и руки матери. До чего же она дрожала, бедняжка. И тут случилось то, чего он ждал, - фру Магнхильд спросила про Улава. - Он велел кланяться всем вам. Мы простились с ним в Хамаре, он спешил домой, в свою усадьбу, собирался воротиться ко дню святого Сельюмана. Ведь о ту пору Ингунн наберется сил и сможет ехать с ним на юг. - Он сжал ее руку, чтобы заставить ее успокоиться. Он ответил на вопросы Магнхильд и Туры, поведал, что знал о том, как Улав собирается уладить все свои дела. Все трое делали вид, будто все идет как нельзя лучше, хотя каждый знал, что они думали об одном и том же: как-то сложится жизнь у этих двоих? Вот лежит невеста, прижимая к груди дитя другого, а жених знает об этом и все же отправился на юг привести в порядок свой дом для встречи хозяйки. Под конец Арнвид сказал, что хотел бы потолковать с Ингунн наедине. Обе женщины поднялись, Тура взяла у сестры ребенка и понесла к колыбели. - А что будет с младенцем? - спросила она. - Правда ли, будто Улав хочет взять его на юг вместе с матерью? - Вроде бы так, коли я его верно понял. Но вот они остались вдвоем. Ингунн лежала с закрытыми глазами. Арнвид погладил ее волосы, вытер со лба холодный пот. - Улав просил меня оставаться здесь, покуда он не придет за тобою. - Это зачем же? - испуганно прошептала она. - Да ведь ты сама знаешь... - Он немного помедлил. - Люди остерегаются много болтать, когда знают, что сплетни их могут дойти до мужчины. Капли пота выступили у нее на лице. Она чуть слышно спросила: - Арнвид, неужто никак нельзя сделать, чтобы Улав был волен не брать меня в жены? - Нет, да он и не говорил, что хочет этого, - сказал немного погодя Арнвид. - Даже если мы на коленях станем просить архиепископа, пообещаем покаяние? - Епископ из его епархии мог бы дать ему разрешение жить врозь с тобою, кабы Улав сам подал ему прошение о том. А раз Улав собирается взять тебя к себе и жить вместе с тобою, стало быть, он того желает. Расторгнуть же соединяющие вас узы так, чтобы Улав был волен взять другую в жены, думается мне, сам папа во граде Риме не властен. - Даже если я уйду в монастырь? - с трепетом спросила она. - Сдается мне, на это нужно согласие Улава. Но я тогда он не сможет жениться на другой. Однако быть благочестивою монахиней... на это ты годишься менее всех женщин, бедная моя Ингунн... Ты должна помнить то, что Улав сказал мне: ведь это он сам подал прошение в суд святой церкви, дабы считать вас мужем и женою. Он сам просил епископа Турфинна сказать решающее слово - считать ваше сожительство законным браком перед богом и людьми, а не блудом, и господин Турфинн дал ему на то согласие. Как ни строг был епископ к насильникам и ко всем, кто посмел осквернить честь женщины, он потребовал, чтобы Улав замирился с родичами Эйнара, уплатив им пеню. Неужто тебе не понять, что Улав не может отказаться от своих слов? Да он и сам говорил, что не хочет этого... Да что же это я сижу тут, совсем позабыл, что ты еще хворая. Не тревожься, Ингунн, помни, что за человек Улав! Упорный и сильный, уж чего хочет, того добьется. Да и, как говорится, верен, как тролль... Однако не похоже было, чтобы Ингунн набралась мужества. Для фру Магнхильд и Туры было большим утешением узнать, что Улав, сын Аудуна, не затеет свары, а все же возьмет в жены ту, которую он когда-то взял самовольно, не глядя на то, что она после натворила. Родичи Ингунн - Ивар, братья и Хокон, - узнав о решении Улава, сказали, что он сильно оскорбил их, когда самовольно добыл право на невесту, заставил ее опекунов предстать перед епископским судом, а после убил Эйнара, когда тот потребовал у него ответа. Мол, он еще дешево отделался, и нечему тут дивиться, коли он теперь стерпел, прикрыл грех Ингунн и покончил добром худое дело. К тому же Хествикен отсюда далеко. Если люди там, на юге, и прослышат про то, что жена Улава родила дитя от другого раньше, чем Улав женился на ней, не так уж и страшно, такое случалось со многими достойными и почтенными людьми. Коли они сами не сболтнут лишнего сдуру, никто в его родных местах и не узнает про то, что она была связана с Улавом еще до того, как родила младенца, ибо тогда уж иные священники скажут, что она зачала его в блуде. Все это Ивар и Магнхильд пересказали Ингунн. Выслушав их, она побелела, а в глазах у нее стало черно. Арнвид увидел, что слова их сильно взволновали ее. - А что ты про то скажешь? - спросила она его однажды, когда Ивар и Хокон сидели у нее и толковали об этом. Теперь она уже вставала днем с постели. - А скажу я, - медленно ответил Арнвид, - что, как ни худо, видит бог, в этих словах есть правда, и ты сама должна это понять. - И это говоришь ты? А еще зовешься другом Улава! - воскликнула она с досадою. - Я и есть ему друг. Думается, я не единожды доказал это, - ответил Арнвид. - Не стану спорить, и моя есть вина в том, что дело обернулось столь худо. Я дал Улаву неразумный совет - сам был молод и глуп. К тому же мне не надобно было уходить с постоялого двора в тот вечер, когда Эйнар собирался затеять ссору. Но другу моему не станет лучше оттого, что я да и ты тоже станем прятать голову под крыло и не пожелаем видеть, что в словах сынов Стейнфинна есть доля правды. Но Ингунн ударилась в слезы: - Даже ты не желаешь ему добра! Все вы ни во что не ставите его честь, одна я... - Нет уж, - сказал Арнвид, - как ты ему постелила, так он и спать будет, пеняй на себя. Ингунн вдруг перестала плакать, подняла голову и поглядела на него. - Так оно и есть, Ингунн. Мне не надо было говорить это тебе, да только вы и меня-то вовсе измучили, - сказал он устало. - Что ж, ты правду сказал. Дитя, лежавшее на постели, закричало во всю мочь; Ингунн подошла и взяла его на руки. Арнвид еще раньше заметил, что, хотя Ингунн брала малютку осторожно и, казалось, любила его, она дотрагивалась до своего сына будто нехотя, а когда ей приходилось самой мыть его и пеленать, делала это неловко и неуклюже. Эйрик был не в меру криклив и беспокоен, вечно хныкал на руках у матери и утихал лишь у ее груди, да и то ненадолго. Тура говорила - это оттого, что она все печалится да тревожится, вот и молока у нее мало, и Эйрик вечно голодный. Вот и теперь он вскоре перестал сосать, принялся кричать и кусать пустую грудь. Ингунн вздохнула, запахнула одежду, встала и начала ходить взад и вперед с младенцем на руках. Арнвид сидел и смотрел на них. - Что ты скажешь, Ингунн, коли я предложу стать приемным отцом твоему сыну? Он будет расти в моем доме, я воспитаю его как своего собственного сына. Ингунн помедлила с ответом, потом сказала: - Знаю, ты был бы добрым родичем моему малютке. И еще знаю я - иной благодарности мог бы ты ждать от меня за долгую верную дружбу в эти лихие годы. Да только... коли я умру, тогда возьми к себе Эйрика. Тогда мне будет легче в последний час... - Негоже тебе говорить такое, - сказал Арнвид и попытался улыбнуться. - Ты ведь только что чуть богу душу не отдала. Когда Эйрику исполнилось шесть недель, в Берг пришла женщина - Магнхильд еще раннею весной уговорилась с нею, что она возьмет к себе и выкормит грудью младенца, который тайно родится у них в усадьбе. И все же про Ингунн пошли слухи в округе. Думали и гадали, кто отец ребенка, потом решили, что это, верно, исландец; он часто захаживал в Берг прошлым летом, а сейчас небось не показывается, боится богатых родичей девушки. И вот однажды вечером в Берг пришла Халвейг - приемная мать - справиться о младенце, она с весны об этом деле ничего более не слыхала. Не успела фру Магнхильд решить, что сказать этой женщине, как к ним подошла Ингунн и сказала, что она - мать младенца и что Халвейг может взять его с собою на другое утро, когда поедет домой. Женщина взглянула на Эйрика и сказала, что мальчик красивый; в ожидании трапезы она взяла его и дала ему грудь. Мать стояла рядом и смотрела, как Эйрик жадно глотал, - в первый раз малютка наелся досыта. Потом Ингунн взяла дитя и положила его на кровать, а женщину проводили в другой дом, где ей постелили на ночь. Она должна была уехать домой на рассвете, покуда не проснутся жители в округе. Сестры остались одни в горнице, Тура зажгла освященную свечу, которая все еще горела у них каждую ночь. Ингунн села на край постели, повернувшись спиной к младенцу. Эйрик лежал у стенки и довольно посапывал. - Ингунн, не делай этого! - мрачно сказала Тура. - Не отсылай дитя! Ведь теперь тебя никто к тому не принуждает. Пожалей его! Ингунн молчала. - Он улыбается, - сказала Тура, растроганная, и поднесла свечу поближе к нему. - Уже улыбаться умеет, и какой же он красивый! - Я уже видела, - ответила Ингунн. - В последние дни он не раз улыбался. - Не пойму, как ты можешь хотеть этого, как у тебя духу хватает! - Неужто ты никак не поймешь? Не хочу я внести это дитя в дом Улава, заставлять его кормить детеныша, которого беглый писец оставил после себя... - И не стыдно тебе говорить такое про свое кровное дитя? - в сердцах воскликнула Тура. - Стыдно. - Знай же, Ингунн, ты будешь горько каяться всю свою жизнь, коли сделаешь это, коли откажешься от своего сына... - Я уже такое натворила, что мне остается вечно каяться. Тура ответила гневно: - Да уж так оно и есть, в этом тебе ни один человек на белом свете помочь не сумеет. Улаву ты изменила без стыда, без совести, все мы так думаем, твой позор падает на него еще тяжелее, чем на нас. Теперь ты и сыну своему изменишь, крохотному невинному созданию, которого ты сорок долгих недель носила под сердцем. Вот что я скажу тебе, сестра: вряд ли сама дева Мария, матерь божия, станет просить милости для матери, предавшей свое роженое дитя. - Берегись, сестра! - повторила Тура. - Всем ты нам причинила горе горькое, а горше всех - Улаву. Только сына своего ты еще не успела предать. Больше сестры не говорили друг с другом, а улеглись спать. Ингунн взяла к себе младенца. Она коснулась губами его нежного, как шелк, потного лобика; последние слова сестры звенели, не переставая, у нее в ушах. Крошечная головка Эйрика покоилась у нее на шее - вот так же прильнул своим ликом Иисус Христос к шее богородицы - такая статуя есть у них в церкви. Как судит он тех матерей, что бросают своих детей? Вот такого крошечного мальчонку?.. "И взял он малое дитя и поставил рядом с собою..." В Хамарской церкви намалеван на стене Христос, распятый на кресте меж двух разбойников, а рядом стоит его мать; изнемогая от горя и усталости, она остается с сыном в час его последних мук, так же как бодрствовала у колыбели, охраняя его первый сон в этом мире. Нет, она и сама понимает, не посмеет она молить сына Марии о прощении грехов своих, коли поступит так; не осмелится просить матерь божию замолвить словечко перед сыном, коли не отступится от своего намерения и изменит своему собственному сыну. - Ингунн, - прошептала Тура, всхлипывая, - я корила тебя не оттого, что держу на тебя зло, просто хотела, чтоб ты не бросала дитя свое. Ведь хуже того ничего случиться не может. Голос Ингунн дрожал и срывался, когда она отвечала: - Сама знаю. Вижу я, что ты любишь Эйрика. Уж постарайся, сделай милость, когда меня здесь не будет, навещать его почаще, коли сумеешь. - Ладно, лишь бы только Хокон не перечил. Никто из них не спал в эту ночь, а как только стало рассветать, пришла фру Магнхильд и подняла их с постели. Халвейг собралась уезжать. Пеленая младенца, Тура искоса поглядывала на Ингунн: "А вдруг она все же раздумает?.." Тут фру Магнхильд снова принялась говорить, что, мол, Улав у них в большом долгу, отчего бы ему теперь и не взять младенца вместе с Ингунн на юг, беды в том большой не будет. Они могут вовсе и не держать его в Хествикене, а отдать на воспитание куда-нибудь поблизости. И тут Ингунн вдруг стала тверда и спокойна. Она вынесла малютку, подала его Халвейг и долго смотрела им вслед. За дневной трапезой они вдруг хватились, - а где же Ингунн? Арнвид и Тура выбежали из дому и вскоре нашли ее. Она ходила взад и вперед за гумном. Как они ни просили ее, как ни молили, она не хотела идти назад. Тура с Магнхильд всполошились - замужней женщине не следует выходить из дому после родов, покуда она не очистится в церкви. А что станут говорить теперь об Ингунн, в ее-то положении! Арнвид сказал, что нужно послать за братом Вегардом. К тому же Ингунн надобно получить отпущение грехов и примириться с богом и святой церковью до того, как воротится Улав. Ведь как только он получит ее с согласия родичей, она должна будет пойти на богослужение. Он обещал сам остаться караулить Ингунн, а после привести ее домой. Они дошли до березовой рощицы, что росла к северу от усадьбы. Арнвид шел за Ингунн по пятам, но не мог найти для нее ни слова утешения. Он устал как вол и проголодался - дело шло к вечеру; когда же он попросил ее быть умницей, она ему не ответила ни словечка, словно он говорил с камнем. Вот она остановилась у березы, обвила руками ее ствол, прислонилась лбом к коре и завыла, точно зверь. Арнвид стал вслух молить господа о помощи. Он понял, что ее разум помутился. Потом они поднялись на холм, освещенный вечерним солнцем, молча сели рядом. Вдруг она рванула ворот платья и сжала грудь так, что из нее брызнуло молоко, тоненькая струйка окропила нагретый солнцем камень, и от высохшего разом молока остались лишь белые блестящие пятна. Арнвид, вскочив, схватил ее за плечи, заставил подняться и сильно встряхнул ее несколько раз: - Да полно тебе, Ингунн, опомнись! Как только он разжал руки, она снова безжизненно опустилась на землю, и он опять поднял ее. - Ты сейчас же пойдешь со мной, или я прибью тебя! И тут из глаз ее полились слезы, она повисла у него на руках и безудержно зарыдала. Арнвид положил голову Ингунн себе на плечо и стал слегка покачивать ее тело взад и вперед, будто убаюкивая. Она всхлипывала, покуда не выбилась из сил, потом стала беззвучно плакать - слезы обильно струились по ее лицу. Наконец ему удалось застегнуть ей одежду на груди, и он чуть ли не на руках дотащил ее до дому и отдал на попечение женщин. Поздним вечером Арнвид сидел на туне и болтал о том о сем с Гримом и Даллой, как вдруг из дому вышла Ингунн. Увидев стариков, она в испуге остановилась. Арнвид поднялся и подошел к ней. Далла тут же ушла прочь, а Грим остался, и, когда Ингунн с Арнвидом проходили мимо него, он поднял старое, морщинистое бородатое лицо и плюнул ей вслед, но плевок потек по его нечесаной бороде. Арнвид схватил старика и оттолкнул, но тот, сделав непристойные движения, пробормотал непотребные слова, какими рабы в старину обзывали гулящих женщин, а потом повернулся и пошел догонять сестру. Арнвид взял Ингунн за руку и повел к дому. - А чего ты еще могла ожидать? - сказал он, досадуя и пытаясь утешить ее. - Придется терпеть, покуда ты здесь. Вот уедешь туда, где люди тебя не знают, и легче будет. А теперь ступай-ка домой, довольно тебе слоняться по двору да искушать судьбу - глянь-ка, уж солнце садится. - Погоди еще маленько! - взмолилась Ингунн. - Голова у меня горит, а здесь привольно и прохладно... Темнело слишком рано для этого времени года, облака заволокли чуть ли не все небо, на севере края их золотило заходящее солнце, меж горными вершинами алел закат, а в заливе отражался отсвет облаков. Ингунн прошептала: - Поговори со мною, Арнвид! Скажи что-нибудь про Улава! Арнвид нетерпеливо повел плечами. - Вымолви хоть имечко его! - тихонько простонала она. - Думается мне, ты уже довольно слыхала о нем в последние недели, - устало сказал он. - Надоело мне это все до смерти... - Да я не о том... - сказала она тихо. - Вовсе не собираюсь спрашивать, может ли он теперь все исправить... Неужто ты не можешь просто потолковать со мною об Улаве? Ведь ты друг ему... Но Арнвид угрюмо молчал. Он думал о том, что позволял этим двоим мучить себя из года в год, всаживать нож глубоко в свою плоть и поворачивать его в ране. Нет, с него довольно... - Пошли домой! Тура встретила их и сказала, что они с сестрой переночуют, пожалуй, в доме Магнхильд - Ингунн тяжко быть в горнице без младенца. Когда они собрались стелить на ночь, Ингунн попросила сестру лечь в каморе с фру Магнхильд. - Боюсь, не сумею заснуть этой ночью, а ведь бессонница - как зараза, сама знаешь. В горнице были две постели; на одной улегся Арнвид, на другой - Ингунн. Долго лежала она и ждала, когда Арнвид заснет. Время шло; она слышала, что он не спал, но друг с другом они не говорили. Она пыталась читать "Отче наш" и "Богородицу", но мысли ее путались, и ей с трудом удалось прочитать молитвы до конца. Она молилась за Улава и за Эйрика, за себя она не смела молиться теперь, когда решила кинуться в пропасть погибели по своей воле и разумению; может, ей достанется в аду не самое тяжкое наказание. Ей казалось, даже там ей будет легче от сознания, что она сама порвала ниточку, что связывала их, и пошла ко дну, а Улава спасла и сделала свободным. Теперь ей больше не было страшно. Душа ее прежде была вся истерзана, а теперь ожесточилась. Ей даже не хотелось видеть ни Улава, ни малютку. Ей сказали, что завтра утром придет брат Вегард, но она и с ним говорить не желала. Она не пыталась ни на что надеяться; она понимала, что заслужила вечную погибель, и сама не хотела делать то, что могло бы спасти ее душу. Раскаяние, молитва, труд, необходимость идти дальше по жизненному пути, видеть людей, говорить с ними, если она хочет жить на свете - мысль обо всем этом претила ей. Даже мысль о боге опостылела ей. Уж лучше бездна, одиночество, мрак вокруг. И она вдруг увидела свою душу, голую и мрачную, как скала, палимая солнцем. Она сама подожгла и спалила свою душу; все, что было в ней живого, выгорело. Пришел ей конец. И все же она прочла "Отче наш" за Улава. "Сделай так, чтоб он забыл меня!.." И "Богородицу" за Эйрика: "Больше я не мать ему..." Наконец Арнвид захрапел. Ингунн подождала еще немного, потом решила, что он заснул крепко. Тогда она оделась и на цыпочках прокралась из дому. Был самый темный час. Позади усадьбы над горною грядой висело крыло тучи; казалось, оно бросало черную тень на все дома. Лес, окружавший пашни, был окутан ночным туманом, который сочился серым паром на поля, сгущался вокруг крон деревьев на выгоне, и казалось, будто темнота разлохматила их. Но выше небо было чистое, белое и бросало белесые блики на воду. Над поросшею лесом горой по другую сторону залива уже брезжило слабое мерцание занимавшейся зари. У плетня, огораживавшего пастбище, она остановилась, осторожно положила на место жерди в воротах. В летней ночи не слышно было ни звука, лишь на пашне кричал коростель. На тропинку вдоль ручья падала роса с зарослей ольшаника, в темной роще воздух был напоен горьким запахом листвы и разнотравья. Кусты спускались вниз до самой усадебной пристани. Ингунн увидела, что, пока она лежала в постели, вода у берега сильно поднялась, залила траву и конец мостков, упиравшийся в берег. Она остановилась в нерешительности - страх вдруг ожил в ней и прорвал спокойствие ожесточения. Нет, идти к мосткам по воде - на это у нее не хватит духу! От страха она жалобно застонала, но потом все же подняла подол платья и сунула ногу в воду. Ледяная вода просочилась в башмак, и сердце у нее сжалось; она глубоко вздохнула, глотнула воздух и вдруг бросилась вперед, будто шла вброд через свой собственный страх, ступила под водой на острые камни и поскользнулась - опереться было не на что. Она шла вперед, а вода плескалась и шумела, оглушая ее. Вот она ступила на мостки. Большая часть их была затоплена. Доски прогибались между сваями, качались у нее под ногами, и вода доходила ей до самых икр; дальше дощатый помост лежал вровень с водой, но как только она встала на него, он опустился ниже. С каждым шагом у нее все сильнее перехватывало дыхание от страха, что она вот-вот упадет в море. Наконец она выбралась на дальний конец мостков, возвышавшийся над водой. От ее ожесточенности не осталось и следа - она не помнила себя от страха. Дрожащими руками, словно вслепую, она начала делать то, что придумала заранее, - сняла длинный тканый пояс, три раза обвивавший ее стан, вытащила нож и разрезала пояс надвое. Одной половиною она обвязала платье пониже колен - не хотела выглядеть непристойно, если ее выбросит на берег и люди найдут ее. Другою половиной пояса повязала грудь крест-накрест и засунула под него руки, - решила, что все кончится быстрее, коли она не станет барахтаться, а камнем пойдет ко дну. Потом она в последний раз глубоко вздохнула и бросилась в воду. Арнвид почти проснулся, лежал, словно в забытьи, и собирался уже снова погрузиться в сон, как вдруг, поняв, что пробудился оттого, что кто-то вышел из горницы, он вздрогнул всем телом. Сон разом слетел с него. Он соскочил на пол и, одним прыжком оказавшись у постели Ингунн, стал шарить руками в темноте. Еще теплая постель была пуста. Словно не веря себе, он продолжал искать, шаря у бревенчатой стены, у изголовья, в ногах... Потом он сунул босые ноги в башмаки, набросил кафтан. "Далеко ли она успела уйти?!" - застонав, подумал он. Арнвид бросился бежать по ржаному полю, потом по лужайке вниз к морю. Он разглядел, что на пристани кто-то стоит, и побежал туда с северной стороны, пересек лужайку, слыша, как стучат его каблуки по сухой земле. Подбежав к берегу, он сначала пошел вброд, потом поплыл. Ингунн очнулась в своей постели в домике Осы. Сперва она не понимала ничего. Голова у нее нестерпимо болела - вот-вот разломится на куски, а все тело горело и жгло, будто его ошпарили. В горницу струился солнечный свет - заслон был открыт, и в отверстии виднелся кусочек ясного неба. Синий дым, поднимавшийся к потолку, вырвавшись на вольный прозрачный воздух, становился бурым и завихрялся меж травинками на крыше. Тут она вдруг вспомнила все, обмякла и чуть снова не впала в беспамятство. Облегчение, сознание, что она спасена, ошеломили ее. Откуда-то явился Арнвид. Он подложил ей подушку под спину и поднес ко рту деревянную чашку. В ней был теплый густой взвар, утоляющий жажду, отдающий пряностями и медом. Ингунн выпила все до капли, а пока пила, глядела на Арнвида поверх краев посудины. Он взял у нее пустую чашку, поставил ее на пол, сел на скамеечку для ног у постели, свесив руки между колен и наклонив голову. Казалось, их обоих охватил жгучий стыд. Наконец Ингунн тихо спросила: - Никак не пойму... не помню я... как это вышло, что меня спасли? - Я подоспел вовремя, - отрезал Арнвид. - Никак не пойму... - начала она снова. - Руки-ноги болят у меня, не дотронуться. - Сегодня пошел уже третий день. Ты лежала в горячке - видно, молоко в голову ударило, да и простыла в воде, пришлось лить тебе в рот горячее пиво и вино. Ты и прежде приходила в себя несколько раз, да, верно, не помнишь. Противный привкус во рту стал еще сильнее, и она попросила пить. Арнвид принес ей воды. Она пила, а он стоял и смотрел на нее. Ему так много надо было ей высказать, а он не знал, с чего начать. И вдруг он так прямо и брякнул: - Улав приехал. Вчера. Ингунн снова обмякла. Голова у нее закружилась, ослабев, она словно погружалась куда-то вниз, в бездну, все глубже и глубже, но в сердце ее зажглась маленькая искорка, которая теплилась и хотела вспыхнуть, разгореться пламенем, - искорка радости, надежды, желания жить, хотя все это и было понапрасну. - Он приходил сюда сегодня ночью. Просил сказать ему, как только ты очнешься. Позвать его? Сейчас все сидят наверху в большой горнице... за трапезой... Ингунн помедлила, а потом спросила: - Что сказал Улав? Знает он про давешнее? Лицо Арнвида вдруг исказилось, он закусил нижнюю губу. - А не думала ли ты... не думаешь ли ты, Ингунн, о том, где бы ты была сейчас, кабы успела сотворить, что задумала? - вырвалось у него. - Думала, - прошептала она. Потом повернулась лицом к стене и тихо сказала: - О чем Улав спрашивал? Что он про меня говорил? - Ничего. Немного погодя Арнвид спросил: - Так позвать Улава? - Ой, нет, нет! Погоди немного! Я не хочу лежать, лучше сяду. - Тогда я пришлю женщин, ведь тебе самой не одеться, - растерялся Арнвид. - Только не Туру и не Магнхильд! - взмолилась Ингунн. Вот она уселась на скамье у щипцовой стены и стала ждать. Не зная сама для чего, она накинула черный плащ, завернулась в него поплотнее и надела на голову капюшон. От страха она побелела и похолодела. Вот кто-то взялся за ручку двери, она увидела, как какой-то человек, нагнув голову, вошел в горницу, и тут же опустила веки, голова ее склонилась на грудь. Она изо всех сил уперлась в пол ногами и крепко ухватилась обеими руками за край скамьи, чтобы не дрожать так сильно. Он подошел к очагу и остановился. Ингунн не смела поднять глаз и видела только его ноги. Башмаков на нем не было, только плотно обтягивающие ноги кожаные штаны, серовато-желтые, с разрезом у щиколотки и шнуровкой; она не сводила с них глаз, будто это помогало ей отогнать нахлынувшие мысли. Штанов такого покроя она еще не видела, хитро сшиты - обтягивают лодыжки, будто влитые. - Здравствуй, Ингунн! Голос его толчком отозвался в ее сердце, она еще больше сжалась. Улав подошел ближе, теперь он стоял прямо перед ней. Она видела полу его кафтана, светло-голубого, до колен, в мелкую складочку. Она чуть подняла веки, и теперь ей виден был его пояс, изукрашенный теми же самыми серебряными розочками, ликом святого Улава, а на поясе - кинжал с рукояткой из лосиного рога, в серебряных ножнах. Тут она увидела, что он стоит, протянув руку. Она положила на нее свою узкую влажную руку, и он сжал ее. Ладонь у него была сильная, сухая и теплая. Она быстро отдернула руку. - Взгляни на меня, Ингунн. Она решила, что ей нужно встать. - Нет, нет, сиди, - поспешно сказал он. Тогда она подняла на него глаза. Их взгляды встретились, и они долго смотрели в глаза друг другу. Улав почувствовал, что кровь прилила к сердцу, а лицо похолодело и застыло. Он закусил губу, опустил веки и никак не мог заставить себя поднять их. Никогда он не думал, что может разом лишиться сил. Какое бездонное горе и боль в ее усталых глазах! Казалось, они обнажили его душу, вытащили ее на яркий солнечный свет. Все, о чем он думал, что хотел сказать, что решил, в единый миг вдруг ускользнуло куда-то; он знал, что позабыл что-то нужное и важное, но удержать это в памяти не хватало сил. Осталась лишь одна самая горькая и жестокая правда: она - плоть от плоти его, ее жизнь - его жизнь, и как бы судьба ее ни калечила, ни оскверняла, ни ломала ее, у него с нею все останется по-прежнему. Корни ее и его жизни переплелись сызмальства, а теперь, когда он увидел, что смерть крепко схватила ее обеими руками, ему показалось, будто он сам еле спасся от неминуемой гибели. Тут им овладело желание обнять ее, крепко прижать к себе и спрятаться ото всего мира, желание столь сильное, что оно потрясло все его существо. - Может, мне тоже сесть? - Колени у него подгибались от какой-то странной слабости, и он сел на скамью, но не рядом с нею. Ингунн еще сильнее пробирала дрожь. Лицо Улава застыло, словно камень, вокруг бескровной полоски рта залегли серые тени, и его удивительные сине-зеленые глаза глядели, мигая, невидящим взором. "О боже, боже, сжалься надо мной!" - подумала она. И на его окаменевшем лице прочла: "Ты, верно, лишь наполовину понимала, какую беду навлекла на меня. Но теперь скоро поймешь сполна". Самое страшное пришло теперь, когда силы ее иссякли. Улав бросил на нее быстрый взгляд из-под полуопущенных век. - Не бойся меня, Ингунн. - Он говорил спокойно и тихо, но голос его звучал слегка хрипло. - Не думай больше о том, что я сказал тебе в прошлый раз, мол, может статься, я буду тебе суровым мужем. Я тогда сильно рассвирепел... из-за этого... Но теперь я одумался - стало быть, не надо меня бояться. Я сделаю все, чтоб тебе было хорошо в Хествикене. Ингунн молвила тихо и горько: - Улав, ты не сможешь. После всего этого не жить нам вместе в Хествикене. Не под силу тебе будет видеть меня и вспоминать старое каждый божий день. - Раз я должен - значит, смогу, - отрезал Улав. - Тут уж ничего не поделаешь, Ингунн. Но тебя я не попрекну ни разу. Будь покойна, положись на меня. Ингунн ответила: - Ты не из тех, Улав, кто легко забывает. Как будешь каждый вечер ложиться рядом со мною, не думай, что не станешь вспоминать, как другой... - Знаю сам! - вырвалось у него. - Не забывай, однако, что Хествикен лежит далеко отсюда, так далеко, что ты даже представить себе не можешь. Может статься, нам обоим будет там много легче, чем мы думаем. Ведь мы будем жить далеко от тех мест, где нас постигла беда. А я тебе никогда не подам виду, что помню о том, - сказал он горячо и замолчал. Ингунн сказала: - Знаешь, Улав, я вовсе сломалась, пришел конец моим силам. Неужто тебе никак невозможно освободиться от меня? Даже после того, как я себя опозорила? Не пойму, отчего же тогда в тот раз они сказали, что могут нас разлучить, хотя мы с тобой были обручены еще сызмальства и спали друг у друга в объятиях. - Я никогда не спрашивал, могу ли расторгнуть узы, что связывают нас. Все эти годы я почитал себя твоим мужем и был тем доволен. И сейчас я не раскаиваюсь в том. Такова была воля моего отца. Ты говоришь, я не из тех, кто быстро забывает. Правда твоя, но я не могу также забыть, что наши отцы соединили нас, еще когда мы были детьми. Не могу забыть, что мы росли вместе, спали в одной постели, ели из одного блюда, что все, что у нас было, мы делили пополам. А когда мы с тобой подросли, то вышло так, как ты сейчас сказала. Мне самому придется за многое держать ответ пред судом божьим, - тихо вымолвил он. - И потому я не могу не простить тебя. - Ты великодушен, и мне отрадно слышать твои слова. Только я хочу попросить тебя подождать с год. Не торопись принуждать себя. Устала я сильно, и хворь меня одолела - может, и не доживу до тех пор. То-то радостно тебе будет взять за себя честную девушку. Тогда непотребная девка не войдет в твой дом, не осквернит твой стол и постель твою. - Замолчи! - хрипло прошептал Улав. - Не смей говорить такое. Когда мне рассказали, что ты надумала сотворить над собой... - Он замолчал, подавленный. - В другой раз у меня, верно, на то недостанет силы, - сказала она, и лицо ее исказила судорожная усмешка. - Теперь я стану благочестивой, буду каяться в своих грехах все то время, что господь отпустит мне на этом свете. Только думается, век мой будет короток. Не иначе как я уже ношу в себе смерть. - Это тебе кажется оттого, что ты еще не поборола свою болезнь, - горячо сказал Улав. - Опозорена я, - запричитала она, - и красота моя увяла. Все мне о том твердят. И всю-то мою жизнь от меня было мало проку, а теперь я и духом пала, и силы мои ушли. Что за польза, что за радость будет тебе от такой жены? Вот ты сидишь здесь и ни единого разочка не взглянул на меня, - робко прошептала она. - Да и глядеть-то не на что, знаю сама. Ясное дело, тебе противно дотронуться до меня. Подумай сам, Улав, тебе скоро станет невмоготу терпеть рядом с собою день и ночь столь жалкое создание до конца дней своих. Лицо Улава, казалось, вовсе окаменело. Он покачал головой. - Я приметила это сразу, как ты вошел, - прошептала она еле слышно. - Ты даже не поцеловал меня, когда здоровался. Улав, слегка повернув голову, поглядел на нее и горестно улыбнулся: - Я целовал тебя сегодня ночью... не раз, да только ты этого не чуяла. Он провел руками по лицу, наклонился вперед, облокотился на колени и уперся подбородком в ладони. - Прошлою весной приснился мне сон, было это на страстную пятницу. После я не раз про него думал. Проснувшись, я вспомнил его так ясно, что с тех пор не мог забыть его. Сейчас я расскажу тебе его. Снилось мне, будто я в лесу, только деревья вырублены и тени нигде нет. Лесную горушку припекает солнце, и ты лежишь в вереске на самом солнцепеке - земля вокруг пней густо поросла вереском и брусничником. Ты лежишь, не шелохнешься, только не помню, что мне тогда казалось - спишь ты или нет. И до чего же странно: все эти годы, когда я бродил по свету, мне так хотелось увидеть тебя во сне. Ты ведь знаешь, есть всякие снадобья для того, чтобы тебе приснился мил друг. Я отведывал их не раз, хоть и не очень-то верю этим хитростям. Пробовал я их и в Дании, да и после того. Только ты мне тогда ни разу не явилась во сне. Но вот приснился мне этот сон на страстную пятницу, и я увидел тебя так же ясно, как сейчас. Во сне ты была ребенком, мы оба с тобой были детьми, как тогда, когда мы вместе росли во Фреттастейне. Твои косы разметались, платье из красной домотканины задралось, и я увидел твои ноги, босые, голые до колен. И вдруг из вереска выскользнула гадюка... Улав несколько раз тяжело вздохнул, потом продолжал: - Я до того испугался, что не мог шевельнуться. И было это удивительно; смею сказать, что я не пугаюсь при виде опасности. Но тогда, во сне, я испытал невыразимый ужас. Когда вспоминаю об этом, мне кажется, что я никогда, ни до того, ни после, не изведал, что такое страх. Змея скользила по вереску, и я понял: она ужалит тебя! Но она не все время ползла как змея, а время от времени передвигалась будто капустный червяк и была тогда не змеею, а претолстенной, мохнатой жабою, а потом снова становилась гадюкою и извивалась в траве. Помнится, у меня вроде был нож в руке и я хотел ударить ее по голове и раздавить - она как раз проползала мимо меня, - да не посмел, потому что она снова превратилась в жабу. Ты помнишь, мальчонкой меня всего воротило при виде червей, жаб и прочих ползучих гадин. Я старался таить это, но ты, я знаю, догадывалась о том. Он снова провел рукой по лицу и глубоко вздохнул. - Я стоял словно заколдованный. Вот эта гадина коснулась твоей ступни, снова превратилась в змею и обвилась вокруг ноги. А ты лежала и все так же спокойно спала. Потом гадюка приподнялась, взмахнула головой и стала как бы жалить воздух, играя языком. Не знаю, как и сказать тебе - может, это от страха? - только мне было отрадно смотреть на нее, точно я с радостью ожидал, что она ужалит тебя. Я видел, как просто мне схватить ее за шею, но не хватало духу. Вдруг... вдруг я увидел, что она ищет, в какое место щиколотки лучше вонзить свои ядовитые зубы. А я глядел на нее довольный. И тут она ужалила тебя... Он замолчал и сидел с закрытыми глазами, кусая губы. - Я сразу проснулся, - Улав старался говорить спокойно, но голос его дрожал, - и лежал раздосадованный. Знаешь, это бывает, когда во сне приснится такое, чего никогда не сделаешь наяву. Ведь наяву-то я непременно убил бы эту змею. Я бы не стоял сложа руки, даже если бы мой заклятый враг лежал и спал, а на него напала змея. И уж никак не стал бы я радоваться, глядя, как она жалит его. А в ту пору, когда мы были детьми, верно, не было на свете такого, чего бы я не сделал для тебя. Я все думал и думал про этот сон... Он вдруг резко оборвал свой рассказ, вскочил и, пошатываясь, сделал шаг-другой. Потом бросился к стене, уперся в нее руками, положив их крест-накрест и подняв над головой, и уткнул в них лицо. Ингунн поднялась и стояла, словно громом пораженная. Случилось то, чего ей не приснилось бы даже во сне: Улав плакал. Ей никогда не приходило в голову, что он может плакать. Он громко всхлипывал, странные, хриплые, дикие звуки вырывались из его груди. Он изо всех сил старался побороть себя, умолкал, но спина его вздрагивала, все тело сотрясалось от беззвучных рыданий. Вот слезы хлынули снова, еле слышные жалобные стоны превратились в целую бурю стенаний и всхлипываний. Он стоял, упершись коленом в скамью, а лбом - в стену, и плакал, плакал безудержно. Вне себя от ужаса Ингунн подкралась к нему и встала за его спиной. Потом коснулась его плеча. Тогда он обернулся, обнял ее и прижал к себе. Они Прильнули друг к другу, словно ища опоры, и губы их, полуоткрытые, искаженные от плача, слились в поцелуе. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. СЧАСТЬЕ УЛАВА, СЫНА АУДУНА 1 В стародавние времена жили в Хествикене могущественные хевдинги. На прибрежном холме и ныне можно увидеть каменные подстенья больших лодочных навесов. А в тех местах, где хествикенцы по весне и осеки втаскивали волоком свои корабли, лежат врытые в землю погнившие бревна, спускаясь к самой воде, будто остатки старой гати, настланной от берега до небольшой долины, зажатой двумя голыми скалистыми горами. Когда в землю норвегов пришла христианская вера, святой Улав запретил походы викингов. Хотят, мол, они того или нет, а должно же людям уразуметь, что бог не велит им грабить своего брата во Христе, будь он даже и иноземец. Теперь хествикенцы плавают только по торговому делу. К тому же люди здесь издавна славились умением ладить корабли. Еще Улав Риббунг в дни своей молодости держал у себя в усадьбе корабельщика и опустил не одного купца на воду. А как пришлось ему все строить сызнова, когда биркебейнеры пожгли Хествикен - и усадьбу на холме, и дома на берегу, - велел он выстроить сушила, плотницкую да амбары, что и по сей день стоят у пристани. В двух часах ходу на веслах от дома тинга в Хаугсвике лежит высокий каменистый мыс - огромная, с голой маковкой красно-серая скала, что круто спускается к воде и зовется Бычьей горой. За этим мысом врезается в берег залив Хествикен; залив этот мал, узок и тесен. На северной стороне его круто обрывается к темной воде Бычья гора. Вершина горы поросла нечастым, побитым штормами сосняком, который подале от берега становится гуще. Мыс этот будто нога, которую длинная гряда окунула в воду. Гряда тянется вдоль всей северной стороны залива и Хествикенской, или, как ее еще называют, Мельничной, долины, идет на восток к усадьбе, пересекает долину и круто обрывается у речушки, протекающей по Мельничной долине и впадающей в залив. Здесь, между обрывом и горою, пышно разрослось чернолесье, зеленеют сочные травы, пестреют цветы, на вершине гряды стоит густой бор, который пониже переходит в раменье. Немало окрест и дубовых рощиц, все это хествикенские угодья. С южной стороны залива лежат скалы пониже, и спускаются они к фьорду не так круто; можжевеловые кусты, расчесанные ветром догола, заросли шиповника в расселинах да побуревшие лужайки с пожухлой травой здесь и там. К северу же отвесной, почти голой серо-черной стеной поднимается гряда, а подле той вершины, что прозывается Лошадиной горою, довольно высоко над заливом лежит усадьба, обращенная к северу. От пристани вдоль пашни, что лежит у самого фьорда, тянется к домам крутая тропа. Повыше, на холмах, лежит толстый слой доброй земли; лугам и пашням здесь не так страшна засуха, как в других местах Осло-фьорда, оттого что с вершины Лошадиной горы стекают во все стороны потоки и в Мельничной долине земля пропитана влагой. Однако почти все пашни в Хествикене лежат на южной стороне и обращены к северу. Хествикенские дома выстроены в два ряда по обе стороны длинного туна, посреди которого хребтиной тянется гряда камней. Между этой хребтиной и Лошадиной горой лежит низина, сырая от влаги, что сочится с горы. Потому дома на этой стороне осели и обветшали, вовсе прохудились и промокли сверху донизу. Нижние бревна стен, обращенных к горе, прогнили на несколько венцов. В летнюю пору крапива и прочие сорные травы поднимаются в этой низине чуть ли не до самых крыш. Здесь стоят конюшни, хлевы да сараи. Ближе к воде на северной стороне туна высятся господские дома, а подле них поварня и кладовые. Вид на фьорд закрывает Бычья гора, однако, если пройти чуть на запад, на другом берегу залива увидишь Худреймланд, а к югу залив виден до самого Фолдена. В былые времена, в пору смут и междоусобиц, держали хествикенские хевдинги дозорных на Бычьей горе, - и поныне уцелела там земляная изба, где спали караульные, покуда их сотоварищи стояли в дозоре. С той стороны туна, которая обращена к Мельничной долине, поодаль от прочих строений стоит сеновал, уцелевший от старой усадьбы. Сеновал этот на удивление велик и прочен, срублен из толстых бревен на подбор. Прочие же постройки малы и неказисты и сложены не так прочно. Нелегко было Улаву Риббунгу отстраиваться сызнова после пожара. Большой урон нанес ему огонь, пожравший амбары, битком набитые товарами. По тем временам не так-то просто было господину получить с издольщиков, что ему причиталось. Люди по тем местам говорят, что прежние дома в Хествикене были прочные и богатые. В усадьбе стоял терем с тесовою крышей, выстроенный, словно церковь, из стоймя стоящих бревен; изнутри кровлю держали два ряда столбов, искусно расписанных, а потолок вроде бы тоже был богато изукрашен резьбою да цветным узором. По праздникам стены большой горницы закрывали пологом с голубыми полосами, а вверху, под самым потолком, вешали узкий красный шерстяной ковер, затканный затейливыми узорами. Из тех ковров сохранились две штуки - один подарили церкви, другой хранился в усадьбе. Тот, что остался в усадьбе, столь длинен, что его хватило три стены закрыть в новом господском доме, хотя часть ковра была отрезана. Нетрудно себе представить, что старый терем был куда больше того, что построен Улавом Риббунгом. От былого великолепия осталась лишь одна резная тесина. Люди говорят, будто один из челядинцев Улава отодрал ее, выбегая из горящего терема, чтобы ею обороняться. В новом господском доме эта тесина приспособлена к двери в горнице. Улав, сын Аудуна, узнал ее сразу, как вошел в свой дом, который покинул семилетним отроком. Никогда он не вспоминал о ней, вовсе позабыл, что она была там, но как только взгляд его упал на нее, в памяти сразу вспыхнуло: тесина - частица его младенчества. Так ветер дохнет на воду - и потемнеет вода. На тесине был вырезан человек среди змей - они заполонили кольцами всю доску и обвивались вокруг тела того человека, обхватив его руки и ноги, а одна змея жалила его в самое сердце. Человек этот топтал ногами свою арфу. То был Гуннар, сын Юке, в змеиной яме. Только и было украшений в горнице, что эта доска. Во всем прочем господский дом ничем не отличался от простого крестьянского: прямоугольная изба, перегороженная дощатыми стенками поперек на три части: камору у щипцовой стены, чистую горницу и сени с дверями на тун. Бережения ради дверь была прорублена в стене, что подальше от моря. Подле щипцовой стены стояли две кровати, а между ними - поперечная скамья, вдоль длинных стен тянулись скамьи, наполненные внутри землей. Из прочей утвари в доме было всего-навсего несколько треногих табуретцев - ни поставца у входной двери, ни кресла, ни лавки с прислоном. Откидная крышка стола висела вдоль северной стены, но она, видно, редко была в обиходе с тех пор, как умер Улав Риббунг. Кровать в каморе предназначалась для хозяев, но Улав велел своему старому родичу Улаву, сыну Инголфа, и впредь на ней почивать - дескать, сам он будет спать на кровати, что стоит в горнице у южной стены, где он спал во младенчестве. Ему вовсе не хотелось селиться в каморе. Он глянул через открытую дверь в темную комнату, и в нем шевельнулась старая ненависть к этой черной пасти. Там спал его прадед со своим бесноватым сыном. Когда Неумытое Рыло бился в припадках, его связывали, он выл и катался по полу в темноте, пытаясь сбросить узы. Мальчонка его не больно боялся, - он уж довольно нагляделся на припадочного, такое с тем бывало; сколько он себя помнил, бесноватый никогда ему худого не делал, разве что сам себя мог повредить. Однако по своей воле мальчик никогда не подходил к каморе. Да и к тому же шибко несло оттуда: стоило подойти поближе к двери - зловонным духом так и било в нос. Отец и Оса, старая прислужница, старались, как могли, прибирать за бесноватым, да только это трудно было в этакой темноте. Они то и дело меняли солому на постели да посыпали пол чистой землей. Время от времени старому Улаву приходилось выгребать грязную землю, оттого что на полу в каморе вырастали целые горки да холмики. Только проку от этого было мало. А теперь Улав, сын Аудуна, будто въявь увидел, как эти два старика выходят из каморы. Когда бесноватый затихал, устав колотиться в припадке, отец выводил его на солнышко, коли день стоял погожий. Первым шел глава рода - здоровенный, с густыми длинными волосами и бородой по грудь. В бороде у него черных волос было не меньше, чем белых. Пособляя сыну, он обнимал его за шею и наклонял ему голову, чтобы тот не разбил себе лицо о притолоку. Бесноватому не хватало ума самому нагнуться пониже, он пер себе прямиком. Тургильс Неумытое Рыло всегда как-то съеживался и горбился и оттого казался мал ростом. Все лицо у него заросло волосами, борода начиналась чуть пониже глаз. Изо всей этой волосни, слипшейся от грязи, серо-желтой с разводами, сверкали и дико таращились преогромные глаза, ярко-зеленые, как морская вода, с налитыми кровью белками, и торчал нос - маленький, прямой и аккуратный, но зело красный. Тургильс отморозил себе нос, когда однажды в зимнюю ночь удрал от отца. Но когда старый Улав вел сына в баню, оттирал его щелоком и песком, расчесывал ему хорошенько волосы, заросшая голова Тургильса сияла серебром, как пучок пушицы. С виду Тургильс был много старше своего отца. Старый Улав кормил его, словно малое дитя. Порой приходилось ему трясти Тургильса за плечи да лупить его, чтобы заставить открыть рот. А иной раз не заставить было его закрыть пасть, и еда вываливалась ему на бороду. Мясо и прочую нежидкую еду старик засовывал Тургильсу в рот кусками, а потом наклонялся к самому его лицу и делал вид, будто жует изо всех сил, и тут сын иногда тоже принимался жевать, глядя на отца. Оса при этом тяжко вздыхала. Она была как бы приемной матерью Улаву-меньшому, и он спал у нее в постели. Однако она, как и прадед, больше пеклась о Неумытом Рыле. Один только Колл, старый челядинец, заботился о дитяти. Как помнилось Улаву, кроме этих четверых, никто в усадьбе не жил. Приходили люди справлять всякую поденную работу на дворе и на пристани. Видно, уже в ту пору начал Хествикен хиреть. А когда усадьбой стал заправлять Улав, сын Инголфа, дела и вовсе худо пошли. Землепашество в Хествикене никогда не почитали первейшим делом. А рыболовство да корабельное дело, коими хествикенцы славились испокон веков, Улав Риббунг на старости лет и Улав, сын Инголфа, вовсе забросили. Когда же законный владелец усадьбы попал в опалу, королевские посланцы забрали последние боты из Хествикена, а Улаву, сыну Инголфа, так и не довелось построить новые. Опять же стадо при нем поредело и коневодство было в забросе. Улав понимал, что наследство отец ему оставил немалое, что сразу после его смерти он был очень богат, хотя сам того не знал, ведь Стейнфинн никогда ему про то не сказывал. Богатства его приуменьшились еще до того, как он стал опальным. Теперь у него осталась лишь родовая усадьба да несколько дворов вверх по фьорду и в Худрхейме, на другой его стороне: одель в Эльвесюсселе, унаследованный им от бабки по отцу, он продал, а деньги пошли на уплату пени за убийство Эйнара, сына Колбейна, и замирение с его родичами; однако тех денег, что были отданы на бережение монахам из Драгсмарка, купившим у него почти весь одель, достанет на покупку ботов и рыболовных снастей. В ту пору в местах вокруг Осло-фьорда немного осталось бондов, владевших безраздельно своими родовыми землями. Немалая толика их владений уплыла в руки богатых ленников, короля либо церкви. Оттого Улава, сына Аудуна, из Хествикена почитали человеком хорошего достатка и именитым и встречали его с честью, когда он воротился на землю отцов. Люди говорили о великодушии Улава, когда он принял свои владения от старика, худо исправлявшего свои обязанности. Никто не слыхал, чтобы Улав на это жаловался. Он оказывал своему тезке сыновнее почтение. А когда иные пытались выведать, что сам Улав о том думает, и спрашивали его напрямик, хороши ли дела в усадьбе, Улав спокойно отвечал: "Нехороши". И к тому добавлял, что, дескать, иначе и быть не могло, раз его самого постигла такая беда, и к тому же калеке Улаву сыну Инголфа, управиться с усадьбой было не под силу. Одна нога у Полупопа была сломана и почти совсем отнялась, и ступня вывернута на сторону; он сильно хромал и не мог ходить без клюки. С вывороченной одеревеневшей ногой трудно ему было и верхом ездить, и в лодке сидеть. Улаву, сыну Инголфа, давно перевалило за шесть десятков зим, а с виду он был много старше - ни дать ни взять древний старец. Был он высок и согнут в спине, лицо худое, благообразное, нос красивый, с горбатинкой. Улаву-младшему казалось, что его тезка походит на его отца, каким он ему запомнился. Только Улав, сын Инголфа, был лыс, красные глаза его источали слезу, а под глазами, запавшими щеками и подбородком кожа висела мешками. Больную ногу он пользовал всякими мазями и обертывал собачьим и кошачьим мехом, оттого от него всегда шел дурной дух, схожий с крысиной вонью; в каморе у него тоже воняло крысами. Он приходился сыном брату-близнецу Улава Риббунга, пастору Инголфу, сыну Улава, из Халвардской церкви в Осло. Когда вышел указ, не велевший норвежскому священству состоять в браке, отец Инголф отослал свою жену в Сулейяр, в усадьбу Твейт, которую она получила в приданое. Все их дети, даже меньшой сын Улав, поехали с матерью. Улав в ту пору готовился стать священником и уже было принял сан дьякона, как с ним приключилась беда, сделавшая его убогим. Жизнь он вел праведную, так что люди говорили, что многие почитают его ученее и набожнее самого приходского священника. Особливо когда людей мучили привидения и прочая чертовщина на суше и в море или хворь какая нападала, кто околдует или сглазит, то шли за советом к Улаву Полупопу, один только он и мог помочь. Улав, сын Аудуна, сразу же подружился со своим тезкой - ведь тот был его близким родичем, первым человеком из рода отца, которого ему довелось повстречать. Чудно было ходить здесь и думать, что это твоя родовая усадьба, отчий дом; здесь суждено ему будет прожить остаток своих дней; и здесь он вырос бы, кабы не выпала ему иная судьба. Еще во младенчестве вышвырнула она его прочь, далеко от родного дома, и стал он с той поры бесприютным, словно дерево без корней, плывущее по бурному морю. Но вот он воротился сюда, на родное пепелище. Вроде бы многое здесь было ему знакомо и в доме, и во дворе, однако кое-что представлялось ему до того вовсе по-иному. Хествикенскую долину с мельницей он узнал, а места по другую сторону залива - Бычья гора и лесистая гряда - показались ему вовсе не знакомыми, так же как и мокрая низина подле реки - мрачная, поросшая чернолесьем. Прежде он и не знал, что там за места на северной стороне залива, думал, что по уступам горы стоят дома, как в Мьесене. Однако из Хествикена нельзя было увидеть ни единого человеческого жилья, насколько хватало глаз. Дома и усадьба представлялись ему прежде куда большими. А усыпанная ракушником маленькая полоска берега в расселине меж скал казалась длинным побережьем с пограничным знаком - большим синеватым камнем, на котором он любил лежать, кустами, где можно было прятаться. Теперь же увидел он, что эта узенькая полоска песка была не длиннее полуста шагов взрослого человека. Ложбинки на поле за домом, где он сиживал и грелся на солнце, он вовсе не нашел. Верно, то была лишь ямка на выгоне за сеновалом, что теперь сплошь порос ивняком да ольшаником. В расселине большого камня на туне нашел он однажды диковинное снежно-белое кольцо - видно, это был позвонок птицы или рыбы, решил он теперь. Однако в ту пору кольцо это показалось ему бесценным сокровищем, он бережно припрятал его, а после долго копался в камнях, чтобы найти побольше таких колец. Старые воспоминания минувших лет обрывками всплывали перед ним, а иной раз вспоминалось ему забытое чувство ужаса, какое охватывает человека после дурных снов, из которых ему помнится только одно - страх. Но понемногу он преодолел чувство неуверенности, разорвал завесу снов и теней и ощутил наконец, что Хествикен был его домом. И, проходя по хествикенским угодьям, чувствовал, что это его земля под ногами. Бычья гора, лес по обе стороны гряды - все это была его земля. Радостно было ему думать, что он живет под одной крышей с сородичем, единокровным братом своего деда, который знал в роду всех людей мужского и женского полу, начиная с самого основателя их рода Улава Риббунга. Когда Улав по вечерам сидел и пил пиво со своим тезкой и старик рассказывал ему про их покойных родичей, он испытывал к нему такое родственное чувство, какого он не знавал в Дании у материнской родни. И еще люб был ему Улав, сын священника, за то, что тот был набожен и учен. В те недели, когда он выжидал время, чтобы поехать на север и привезти Ингунн, ему казалось, что он держит ответ перед богом. Он сам хорошо понимал, что, когда он приедет в Берг, чтобы помириться с Хафтуром и взять в жены одну из дочерей из рода Стейнфиннов, ему будет нелегко прикидываться спокойным и веселым, а заполучить ее он хотел пуще всего на свете, что бы там ни было, и потому придется набраться храбрости и делать вид, будто ничего не случилось. Его неотвязно тревожили воспоминания детства - неколебимая вера в то, что они - одно целое и разлучить их ничто не сможет. Они и помыслить не могли о том, что меж ними может встать преграда, не размышляли они над тем и не радовались тому, для них это дело было ясное - дескать, все будет, как за них порешили. Так шло все своим чередом до того самого лета, когда они, прильнув друг к другу, вырвались из младенчества и невинности, перепуганные и ошалелые от нового счастья, которое они нашли друг в друге, и предались ему, не думая о том, худо это или нет. Даже когда он очнулся в страхе, то не утратил веры в то, что они будут вместе, какие бы козни им ни чинили. Воспоминания эти овладевали Улавом нежданно, невзначай, и тогда пронзало его болью, будто ударом ножа; теперь сбывалась его мечта, только не так, как он того желал. Он вспоминал себя самого, каким был в ту пору, и ему казалось, что то был не он, а кто-то другой, безмерно доверчивый, и он жалел этого другого, презирал и завидовал ему так, что сердце щемило. Был он в ту пору малым дитем, не знавшим обмана и измены, - сам обмануть не мог и не верил в то, что и его могли обмануть. Но эта новая жгучая боль в душе его сказала ему, что надобно скрывать свою печаль, чтобы никто, а прежде всех она, не узнали бы про его тайную рану. Такие мысли одолевали его чаще всего, когда он сидел и беседовал с другим Улавом; тогда он вдруг замолкал, не досказав слова. Старик этого не замечал и говорил без умолку, а он сидел, уставясь перед собой с мрачным и суровым лицом, покуда старый Улав не спрашивал его о чем-нибудь, и тогда Улав-младший понимал, что не слышал ни слова из того, что говорил старец. Он был готов нести ношу, уготованную ему, и не роптать, когда господь бог строго покарает его. Ибо тот бег на лыжах и ночь на сетере никогда не выходили у него из головы, только трудно ему было теперь понять, что это он загубил душу человеческую. Ему казалось, будто он со стороны глядел на единоборство между двумя чужими людьми. И все же он душегуб, говорил странный и равнодушный голос внутри его, и грех этот был его грех. Само убийство - не такой уж тяжкий грех: он не заманивал своего недруга, парень сам задумал ехать туда и пал с оружием в руках. Он слыхал, что в старые времена даже рабу позволено было мстить за честь жены своей, это право и долг человека пред законом божьим и людским. Худо было то, что случилось после... И теперь, когда он распрямлял плечи, чтобы взвалить на них ношу бесчестья Ингунн, ему казалось, будто он предлагает богу эту жертву взамен своего греха. Коли ноша эта будет тяжка, никто того не узнает. Впредь станет он жить праведно и благочестиво, коли это возможно для человека, на коем лежит непрощенный грех, - будет справедлив к ближнему, милосерден к сирому и убогому, станет защищать беззащитного, чтить дом божий и приходского священника, делать все, что велит ему долг, молиться благоговейно и истово, читать "Господи, помилуй" часто и вдумчиво. Он знал, что во младенчестве его плохо обучали вере христианской - брат Вегард старался как мог, однако он приезжал во Фреттастейн раз или два в году и оставался в усадьбе всего неделю, а что до других, так никто не спрашивал ребятишек, читают ли они молитвы каждый день. А с тем добрым, чему его выучил епископ Турфинн, вышло, как в притче: за годы странствий по белу свету в душе его вместе с пшеницею было посеяно столько сорных трав и плевел, что не успела взойти пшеница, как всходы ее задушил сорняк. Только нынче стал он вроде бы раскаиваться в том, что убил Эйнара, сына Колбейна, раскаиваться оттого, что убийство это было плохой платой за все добро епископа Турфинна, да и себе он нанес тем немалый урон; он знал, что ему должно раскаяться, ибо это есть смертный грех, хоть ему досель не понять было, что в том греховного. Теперь он начал смутно понимать высший смысл заповеди господней, повелевавшей: "Не убий". Ранее ему говорили, что бог не велит убивать, ибо не хочет смерти грешника. Теперь же понял он, что бог в этой заповеди печется и об убийце, который через этот грех обнажает душу для всяческих вражьих сил, и они, радуясь тому, нападают на него. И теперь ему было на пользу жить под одной крышею со столь благочестивым старцем, как Улав Полупоп. Родич мог дать ему не один добрый совет. Покаянным псалмам выучился он еще в Хамаре у Асбьерна Толстомясого и Арнвида, да только перезабыл половину. Улав созвал застолье в честь возвращения домой и сказал соседям, что скоро привезет в дом жену свою, дочь Стейнфинна, сына Туре, свою названую сестру, с коей был помолвлен еще во младенчестве. Как только он оглядится здесь маленько да наладит хозяйство, так воротится в Опланн за своею женой. Однако он не сказал, справляли ли уже его свадьбу, и не выбрал дружек, хотя родичу его было не под силу ехать с ним. Люди заметили, что молодой хозяин Хествикена был скрытен и не охоч сказывать про свои дела - как ни выспрашивали его, много не узнали. Улав долго думал, говорить ли ему про дитя. Может, оно и легче было бы, кабы он сказал загодя. Только он никак не мог заставить себя. Да, может, и померло дитя-то. Родилось оно живым, однако он слыхал, что грудные младенцы часто помирают. А может, они что-нибудь придумают - оставят его по дороге на воспитание добрым людям. То, что он тогда, растерявшись да с отчаяния, велел Ингунн назвать себя отцом ребенка, казалось ему теперь безрассудным. Он понять не мог, как только ему могло прийти в голову взять в свой род пригулянного чужака. Будь это дочка, так ее можно было бы упрятать в монастырь, и ни один муж не потерпел бы несправедливости, назвав ее своею. Однако Ингунн родила мальчика. Видно, он тогда разума лишился от горя да от гнева. И все же он считал, что должен взять дитя к себе, коли мать хочет, чтобы оно было с нею. Будь что будет, - решил он. Незачем страшиться беды, покуда она не пришла. И все же он забрался однажды в верхнее жилье, что над каморой да сенями, - решил, что дитя с кормилицей смогут там жить, коли Ингунн захочет держать сына в доме. На том чердаке спали дочери Улава Риббунга со своими сенными девушками. Только было это много лет назад, почитай, двадцать лет, коли не более. Там лежала нетронутая пыль да паутина, а когда он хотел поглядеть, что было сложено на постели, мыши так и бросились оттуда врассыпную. В верхнем жилье стояли возле окна несколько плетеных стульев да козлы, на которые клали столешницу, да узорный сундук с накладками в виде щитов. Он понял, что это сундук его матери, и открыл крышку. Там лежали колеса от прялки, веретено, карды и маленькая шкатулочка. В ней Улав нашел книгу, крестильное платье белого полотна для грудного младенца; видно, его самого одели в это платье, когда вынули из купели. Сидя на корточках, он обернул вышитой рубашонкой два пальца. Книгу он взял с собой и показал ее после Улаву Полупопу. Но хотя тот всегда говорил, что умеет читать и писать не хуже любого церковника и уж куда лучше отца Бенедикта, их приходского священника, все же в псалтыре Сесилии, дочери Бьерна, он смог прочесть немного. Вечером Улав сел и стал листать книгу: промеж заглавных букв были нарисованы маленькие картинки, а вдоль полей извивались красивые красные и зеленые веточки. Укладываясь спать, он положил книгу в изголовье, так она там и лежала. За несколько дней до того, как Улаву ехать на север, забрела в Хествикен бедная крестьянка. Она пожелала говорить с бондом Улавом, и тот вышел к ней. За спиной у нее был пустой мешок, и Улав смекнул, что у нее до него за дело. Однако она сперва расписала умильно, как ей радостно оттого, что наконец-то законный хозяин стоит в дверях этого дома. - И какой же пригожий ты стал, Улав, сын Аудуна, - сказала она, - сущий викинг, да и только. Посмотрела бы сейчас Сесилия на своего сына! Добрая молва идет о тебе в округе, Улав! Вот я и надумала - дай пойду погляжу на тебя, ведь я одна из тех, кто первые увидели тебя новорожденным. Я о ту пору была в услужении в Шильдбрейде и поехала с Маргрет, с госпожой своей, помочь твоей матушке. Я пособляла ей пеленать тебя. - Так ты знала мою матушку? - спросил Улав, когда женщине пришлось умолкнуть, чтобы перевести дух. - Знаешь, мы видели ее несколько раз возле церкви сразу после того, как Аудун привез ее сюда. А зимой она занемогла и перестала выходить из дому. Служанка ее сказывала, что в доме у нее было страсть как холодно. Пришлось ей перебраться в горницу к старикам, чтобы вовсе не замерзнуть. В ту зиму и весну Тургильсу было сильно худо. Помнится, в ту ночь, как ты родился, он был совсем плох. И после его целую неделю мучили припадки. Сесилии было столь боязно, что ее так и било в постели. Аудун вовсе голову потерял, не знал, как ее утешить. Верно, это и подкосило ее, да еще то, что очень ей зябнуть приходилось. Как стало потеплее, он снес ее в камору на чердак, понял, что ей невмоготу оставаться рядом с бесноватым, да только она тут вскоре и померла. Тебе тогда второй месяц пошел. Женщину эту звали Гудрид, и жила она в лачуге, которую Улав видел, когда ездил в село, что лежит к востоку. Лачуга эта стояла к северу от большого болота, сразу перед тем, как дорога поворачивает и поднимается к Рюньюлю. Сперва Гудрид была замужем за добрым и степенным крестьянином, у них была маленькая усадьба в Сонабюгдене. Только вот детей у них не было. А как он умер, у нее в доме поселился брат покойного со своею женой. Поладить с ними она не сумела и вышла замуж за Бьерна, своего теперешнего мужа. Хуже того она ничего придумать не могла. Правду сказать, в ту пору он не был таким голодранцем; когда они соединили вместе свое добро, то выходило, что жить им можно безбедно. Он был вдовец и имел одну только дочку. Вроде бы всем подходили друг другу. Ей хотелось быть мужней женой, да и детей охота была родить. Одно лишь это ее желание и сбылось - восемь детей родила она, и пятеро из них выжили. Только вот в первую же зиму как они поженились, приключилась с Бьерном беда - он убил человека, и пришлось ему платить пеню. И вскоре пришел конец их сытому житью. Бьерн теперь все больше пропадал на фьорде - охотился на тюленя, морскую свинью да птицу или рыбачил для Туре из Витастейна. А ей приходилось одной возиться в лачуге с ребятишками мал мала меньше да с падчерицей, строптивой и несговорчивой. Улав терпеливо выслушал словоохотливую женщину, потом повел ее в кладовую. Он припас много всякой снеди, чтобы попировать с соседями в честь своего возвращения, и немалую толику припасов положил сейчас в мешок Гудрид. - А коли туго придется зимою, приходи ко мне за помощью, кормилица. - Благослови тебя господь, Улав, сын Аудуна. До чего же ты походишь на матушку свою, как улыбнешься! Уж такая кроткая да ласковая была у Сесилии улыбка, и всегда-то она оделяла едой голодного. Долго не унималась бабка. Когда Улав вошел в горницу, там никого не было. Он долго стоял задумавшись. Поставив ногу на камень очага и обхватив колено рукой, он уставился на тлеющие уголья... Догорающие поленья вздыхали, тихо потрескивали. "Матушка..." - думал он и вспоминал то немногое, что слышал о ней. Люди сказывали, что она была молода и хороша собою, воспитывалась, как водится у знатных семей, в богатом монастыре, а после королевская дочь держала ее при себе в подружках. А из женской дворцовой половины попала она в эту глушь и жила вдали ото всех, кого знавала. В этом убогом крестьянском доме носила она его под сердцем. Холодно было ей здесь жить со стариками, что были в тягость себе и людям - один юродивый, которого она до смерти боялась, другой - хозяин дома, не одобрявший женитьбы внука. Страшно было даже подумать об этом. Он ударил ладонью по ляжке. До чего же тяжка женская доля - ни в чем себе женщина не вольна. Ему было жаль всех женщин - и свою мать, одетую в шелк и лен, и нищенку Гудрид, и Ингунн - всем им не под силу было противиться чужой воле. Ингунн... В нем поднялась волна желания и тоски, он вспомнил ее белую нежную шейку. Бедняжка, они заставили согнуться эту гордую девичью шею! Сперва он сам был тому виною. А теперь, видно, Ингунн и вовсе сломили. Он прижмет ее голову к своей груди, нежно и бережно станет ласкать ее бедную тоненькую шейку. Никогда не услышит она от него ни слова про свою беду, никогда не подаст он ей виду, не выкажет ни словом ни делом, что таит на нее обиду. В эту минуту он и впрямь не чувствовал в своей душе обиды на это беззащитное создание, которое скоро окажется в его власти. Ему хотелось лишь защитить ее, сделать ей добро. К полудню Улав оседлал коня и поехал на восток, в село. Он и сам толком не знал, по какой надобности туда отправился, в душе у него в этот день словно все переворошилось. Приехав, Улав привязал коня к ограде и пошел через кладбище в церковь. Он положил меч и шляпу на скамью возле стены, но после нечаянно смахнул меч полой кафтана на пол. От гулкого эха, взметнувшегося к потолку, ему стало не по себе. И свет в церкви был какой-то до противности бледный - стены недавно побелили, а летом на них должны были намалевать святых угодников. Аудун и Сесилия были похоронены наверху в левом нефе, между алтарем пресвятой девы Марии и хорами. Улав опустился на колени подле могильной плиты и стал еле слышно читать молитвы. И тут его внимание привлек облик, который богомаз уже намалевал на стене возле хоров. То была высокая, стройная и приятная лицом женщина с повязкой на глазах и тростиночкой в руке; все в ней - и поза, и выражение лица, и темные одежды - говорило о глубокой скорби. Улав часто видел этот образ в церквах, да всегда забывал спросить, кого он изображал. Но нигде эта женщина не была столь скорбной и прекрасной, как здесь. Тут на память ему пришли слова епископа Турфинна о бесприютных сиротах. И в первый раз он был почти рад тому, что не заставил Ингунн разлучиться с сыном. В эту минуту он испытывал к младенцу чувство, похожее на жалость. Раз уж она родила это дитя, придется ему его вырастить. Выйдя на церковный холм, он увидел, что священник - отец Бенедикт, сын Бессе, - стоит возле его коня. Улав поклонился ему почтительно, и священник ответил на его приветствие дружелюбно и весело. Хоть и мало еще знал Улав приходского попа, он ему пришелся по сердцу, успел полюбиться. Он был из себя статный и видный. Правда, ростом не вышел, зато широк в плечах и крепок в кости. Его широкое веснушчатое лицо с правильными и резкими чертами обрамлялось рыжими волосами и бородой; в больших ясно-голубых глазах так и искрилось жизнелюбие. Улав почитал его за благочестивого, разумного и веселого человека, и к тому же священник пришелся ему по душе за то, что голос у него был красивый, сильный и мягкий, - любо было слушать, когда он говорил или пел. Сперва они поговорили про коня. Улав раздобыл его в Сконе, конь был семи лет, большой, мощный и красивый, белый, а круп в яблоко. Он очень любил этого коня, сам его холил - мыл и чистил до блеска. Оттого ему было приятно, что священник похвалил жеребца. После отец Бенедикт принялся разглядывать сбрую из красной кожи. Улав сдержал усмешку - любимое занятие священника было дубить да красить кожи. Это уж ему в отце Бенедикте никак не нравилось - не пристало пастырю марать свои священные руки всякой поганью да грязью. На это отец Бенедикт отвечал, что в глазах всевышнего судии он от того не станет хуже, а руки священника снова будут чистыми, коли их вымыть. Мол, Всевышний выказал свое смирение и любовь к труду, когда взял в руки плотницкий топор и рубанок и своими благословенными руками, что создали и спасли человека, обтесывал бревна на дворе у своего приемного отца. Уж, верно, он не осудит своего ничтожного слугу за то, что тот занялся столь благородным и искусным ремеслом. Священник позвал Улава к себе домой, и тот с радостью принял приглашение. Улав, сын Инголфа, тоже морщился, рассказывая, что на поповском дворе воняет, как у сапожника в лавке. Однако горница была чистая и нарядная, куда богаче, чем в Хествикене. Три миловидные девицы принесли масло, пшеничный хлеб и пиво, поклонились гостю с доброю улыбкою и вышли прочь. Это были внучатые племянницы священника. Старшая вела хозяйство, и нынче к ней приехали сестры погостить. Пиво было отменное, и они долго сидели и толковали о том о сем. Улаву все больше и больше нравился отец Бенедикт. Когда разговор зашел про Улава, сына Инголфа, священник похвалил юношу за то, что тот по-доброму, по-родственному обошелся с человеком, который столь худо хозяйствовал в его усадьбе. На это Улав ответил, что причиною запустения в его доме была его опала, старик, мол, старался как мог, да что возьмешь с калеки. Узнав старика поближе, он понял, что это мудрый человек праведной жизни. - Этот-то олух? - спросил священник. Улав ничего не ответил, а отец Бенедикт продолжал: - Коли судить по его дружкам, с коими он водился в молодые годы, не шибко-то он думал о праведной жизни. Так что святостью ему хвастаться не пристало. А кабы он был умен, так стал бы больше говорить о Христе да деве Марии, чем о всякой чертовщине - о привидениях, морских троллях да утопленниках, больше верил бы святой молитве, нежели заклинаниям духов да заговорам. Все эти штуки, мыслю я, есть не что иное, как поганое язычество. Из школы он так и вышел недоучкой. А то, чему успел выучиться, понял шиворот-навыворот. Иной раз слушаешь его вечером, и смех тебя разбирает. Но ты-то, Улав, по всему видать, человек разумный. Ты-то уж, поди, не веришь тому, что он проповедует? "Вот оно что!" - подумал Улав. Он в душе и раньше подозревал, что дело тут не совсем ладно. Вслух же он сказал, усмехнувшись: - Я вижу, промеж тобой и моим сродственником не шибко большая дружба. Священник ответил: - Я его всегда недолюбливал, но не токмо оттого, что он приходился сводным братом тому, кто был недругом мне и родичам моим. Никто из нас не держал зла на других хествикенцев - все они были люди честные и смелые, все, кроме него. Сам видишь, ты пришелся мне по сердцу с первого взгляда. Знай же, Улав, что я желаю тебе добра. А про старый раздор между вами и нами надо позабыть раз и навсегда. Не то чтобы мы когда-либо почитали Улава Риббунга своим недругом, просто обходили друг друга стороной, так ведь нечему дивиться? Улав принялся вытирать обрызганный пивом кафтан и ответил, не поднимая глаз: - Ума не приложу, о чем ты говоришь, отец Бенедикт. Я ведь, чай, только что воротился в эти края и слыхом не слыхал про вражду промеж моим и твоим родом. Тут отец Бенедикт сильно удивился и даже смутился малость. - А я-то думал, что Улав Полупоп тебе рассказал. Улав покачал головой. - Тогда, стало быть, хорошо, что я сам тебе про то говорю. Священник призадумался и сидел молча, помешивая пиво ковшом-утицей, который плавал в бадейке. - Видел ты тех пригожих девиц, сродственниц моих, что заходили в горницу? - Уж точно раскрасавицы. Кабы не ждала меня в Опланне молодая невеста, я бы еще не так глядел на них, на сродственниц твоих молодых, святой отец, - ответил Улав, улыбнувшись. - Коли я не ошибаюсь, - заметил священник, тоже улыбаясь как-то застенчиво, - тебе, стало быть, неведомо, что эти девицы и тебе сродни приходятся, и даже очень близкая родня? Улав смотрел на священника, выжидая, что тот скажет дальше. - Они тебе троюродные сестры. Тургильс был им дедом, отцом их отца. Он обесчестил мою сестру. Лицо Улава невольно исказилось от ужаса. Отец Бенедикт заметил это и понял, о чем подумал юноша. - Нет, это случилось до того, как бог отнял у него разум. А может, и нечистый, которому он верно служил, погрязнув во грехе да похоти. Да, господь бог ведает, что я не могу быть беспристрастным, когда говорю про Улава Полупопа, ведь он приходился Тургильсу сводным братом, они были неразлучны, как нитка с иголкой. Улав Риббунг хотел заставить Тургильса жениться на Астрид, сам он был человек честный, храбрый и справедливый. Когда Тургильс, опозорив девицу, оставил ее одну с незаконнорожденным младенцем, а сам завел в Осло потаскуху и собрался взять ее в жены, Улав Риббунг запретил сыну возвращаться домой. Инголф, дед твой, и дочери Улава, и Ива Стол, зять ихний, сказали, что не станут сидеть с Тургильсом за одним столом и словом с ним не перемолвит, коли он не одумается. А Тургильс пришел к священнику Инголфу и его сыну Улаву, и те приняли его. Ну не срам ли это. Один - священник, а другой собирался стать им! Дело кончилось тем, что отец мой и братья приняли выкуп за бесчестье и помирились с хествикенскими - ведь ни Улав Риббунг, ни Инголф ничего не могли поделать с Тургильсом - ни заставить его бросить срамную девку, ни воротить честь Астрид. Так было лучше для всех и по-христиански, ничего не скажешь. Только будь я в ту пору зрелым мужем, годным для ратных дел, не успокоился бы, покуда не свалил бы Тургильса наземь, даже если был бы уже священником и дал обет служить господу богу. Один бог знает, какую ненависть носил я в своем сердце к этому человеку. Однако Всевышнему ведомо и то, что самая большая жертва, каковую он может потребовать от человека, - это не отомстить мечом за бесчестье девы из своего рода. Мне в ту пору стукнуло десять годов. Астрид была мне заместо матери - она была старшей из нас, а я - младшим. Мы спали с ней в то лето в одной постели. Как она плакала и убивалась! Не знаю, как только она не померла с горя. Того, кто может всем сердцем простить такое, скажу я тебе, Улав, того я назову святым праведником. Священник умолк. Улав застыл неподвижно, словно окаменел, и ждал. Наконец он решил, что должен что-нибудь сказать. - И что же сталось с твоей сестрой? Померла она? - Восемь зим как померла, - ответил священник. - Дожила до старости. Несколько годов спустя она вышла замуж за Коре, сына Юна из Руалдстада, что к северу от нас, в приходе Шейдис. Ей за ним хорошо жилось. Отец был жесток к ней, а младенца и видеть не хотел. Будь он еще от кого другого... Но чтобы его дочь приумножила число полюбовниц Тургильса! Коре был добр к ним обоим. Это он после женил пасынка на девице хорошего рода - наследнице Хестбекка. А когда с Улавом из Хествикена приключилась беда и родня вкруг него поредела, послал он челядинца к Астрид спросить, не согласна ли она отдать ему Арне, сына, а коли согласна, так он станет полноправным членом и законным наследником отца. Коре ответил ему, что у дитяти теперь нет нужды в помощи деда, что они с Астрид любят Арне, сына Тургильса, и не хотят отсылать его в Хествикен, чтобы он унаследовал хествикенское счастье. Тогда Улав послал за Осой, что когда-то жила в Хествикене в услуженье и прижила дите с Тургильсом, хотя младенец отдал богу душу. Однако все это дела давних дней, и нам должно позабыть старую вражду, а вам, молодым, надо жить в добром согласии, как положено родичам. Думается мне, вы с Арне из Хестбекка славно поладите. Надо тебе, Улав, как доведется, поехать туда со мной навестить родичей в тех местах. Улав сказал, что поедет с большой охотой. Потом спросил: - Про какое это хествикенское счастье ты говорил? Священник замялся. - Тебе ведомо, что твой прадед не был счастлив в детях. Он жил тогда у залива с припадочным, всех других своих детей он потерял, кроме Боргни, которая ушла в монастырь. Прямого наследника у него не было, кроме маленького Аудуна, отца твоего, а его забрала с собой вдова Инголфа, когда уехала домой к себе на юг в Эльвесюссель. Потому-то Коре с Астрид и решили, что род ваш может зачахнуть после него. Погруженный в раздумье, Улав сказал: - Что ж, это чистая правда, отец Бенедикт, не много счастья выпало им с той поры на долю, если верить тому, что родич мой сказывал. - Люди они были смелые и надежные, а это дороже любой удачи. - Все, кроме Тургильса, - возразил Улав. - Я-то думал, он всегда был юродивый, больше я ничего не знал. Улав-старший про него ничего не сказывал. - Как бы сильно я ни ненавидел его, - продолжал отец Бенедикт, - а все же, по правде говоря, был он человек храбрый и друзьям своим верный. А уж парня краше, всякий скажет, с незапамятных времен не было окрест Фолдена. Чудно, что ты сразу мне пришелся по нраву, ведь ты очень похож на Тургильса. И Арне походит на своего отца, и дочери его тоже. Я-то думал, как они войдут в горницу все три, ты и приметишь, что они похожи на тебя, ни дать ни взять сестры твои. Носы у всех у вас маленькие и прямые, кожа белая, волосы красивые, ровно пушица. И все же, хоть и ненавистен он мне, скажу я, он был куда краше вас, столь пригожего парня не видывал я отродясь. Верно, правду говорили, что ему не надо было бегать за девками, улещать их посулами жениться да всякими обманными словами. Они сами на него вешались. Стоило ему глянуть на девку своими чудными сине-зелеными очами, как ее ровно околдовал кто. У тебя, Улав, такие же ясные глаза. Тут Улав принялся смеяться без удержу, словно пытался в смехе выплеснуть всю тяжесть с души своей. - Нет, отец Бенедикт, уж