алеет о решении, приведшем его в Италию? Ганнибал опять кивнул. - Ты прав, что борешься под знаменем Набиса. Это знамя всей Греции. Но я пуниец. Я должен исходить из положения, создавшегося здесь. Должен строить там, где почва тверда, а не там, где мне понравился вид местности. Должен сломить преграды и дать жизни хлынуть потоком. - А если возникнут новые преграды? - Если они возникнут в мое время, я возглавлю борьбу за их уничтожение. Хочу пояснить тебе это. Допустим, время созрело для мировой республики или для союза республик, о чем мечтает Набис. Тогда его действия вызовут бурю, которая вовлечет в общий поток все другие государства и общества. В этом случае мой Кар-Хадашт, устранив все нынешние препятствия, сделает первый необходимый шаг в направлении союза с Набисом. Но ты должен понять мою точку зрения: вы, эллины, слишком эгоцентричны. Я служил и воевал в Испании; мне приходилось считаться с интересами Северной Африки, ее племен; я прошел через Галлию и видел галльские племена; я потратил долгие годы, пытаясь выковать общий италийский фронт сопротивления Риму; я встречал много эллинов и многому у них научился; и как гражданин Кар-Хадашта, как шофет и Баркид, я по-своему воспринимаю восточные города и проблемы восточных империй. Мое суждение должно быть многосторонним. У меня две цели: создание свободного и сильного Кар-Хадашта и организация самого мощного сопротивления Риму. Грек минуту молчал, затем, усмехнувшись, сказал: - Ты просто поставил бы свой сильный Кар-Хадашт на место Рима - один империалистский город вместо другого. Ганнибал добродушно улыбнулся и покачал головой. - Нет, пока мое слово кое-что значит, этого не будет. Борьба перешла в новую стадию; осознание этого тоже ново. Я достаточно долго прожил среди своих воинов и знаю: уважения достойны только те ценности, которые возникают непосредственно из отношений человека к человеку, - узы совместной деятельности, создающие собственные нормы поведения и руководства. - Он гордо поднял голову. - Подумай, сколько лет я вел свою армию, представителей всех народов и званий, по землям, где за каждым кустом таилась опасность, и ни разу в ней не раздался мятежный ропот! Грек поднял руку. - Отдаю тебе честь, Ганнибал! Какое счастье, что мир одновременно дал двух столь великих людей: Ганнибала и Набиса! - Пусть исход войны, войны человечества против Рима, приблизится к своему страшному концу, - проговорил Ганнибал низким, резким голосом. - И наступит пора освобождения рабов. Когда рабов призывают под знамена, они не могут оставаться рабами. Грек склонил голову над своим кубком и глубоко вздохнул. - Мучительный мир, мучительный путь, - сказал он и отвел глаза. - Сколько смертей, сколько крови, сколько боли... - Да, - произнес Ганнибал спокойно. - Из зла рождается добро, но только если не делаешь вид, будто зло - это добро. Только если в порыве познания ты отрываешься от этого зла в тебе, из которого родилось добро. - Много зла на свете, - продолжал он. - В человеке больше зла, чем кажется. Но и много добра. В человеке больше добра, чем кажется... - Ганнибал услышал доносящийся с горного склона трубный глас, весть о его решении. Теперь перед его мысленным взором пронеслись шеренги воинов. - Передай Набису мое крепкое рукопожатие, - заключил он. - Остальное принадлежит воле времени. И он стиснул руку посланца Набиса из Спарты. Грек склонил голову. 6 Она была удивлена, когда Пардалиска влетела в комнату и сказала, что Герсаккон хочет ее видеть: у Дельфион редко бывали гости по утрам. Хармид завел других друзей, и хотя Дельфион была в хороших отношениях с толстой верховной жрицей храма Деметры, вокруг которой группировалась греческая колония, у нее не было особенно тесных отношений с этой колонией. - Его глаза мрачны и зловещи... - трагикомически протянула Пардалиска. Дельфион ответила холодной улыбкой. С той ночи, когда Барак спрятался в ее спальне, она не могла больше относиться к Пардалиске по-прежнему дружелюбно, но и не имела оснований подозревать ее. Она мечтала лишь об одном - навеки изгладить эту ночь из своей памяти, притвориться, будто ничего не случилось. Она и думать не хотела о том, чтобы кого-то наказать. Возможно, если не поднимать разговора, то и Пардалиска - или кто бы то ни был - будет молчать. И все же Дельфион не сомневалась в виновности Пардалиски. Недаром девушка на другое утро спросила ее нарочито невинным тоном: "Надеюсь, ты хорошо спала, голубушка; ты была сама не своя, когда я раздевала тебя". - Введи Герсаккона, - сказала Дельфион, стараясь скрыть удивление и смущение. Она давно не думала о Герсакконе, однако мысль о том, что сейчас она его увидит, глубоко ее взволновала. Он вошел, скромный и изящный, как всегда; его тонко очерченное лицо осунулось и носило следы страданий. Он казался более хрупким, чем обычно. Вспомнив их последнюю встречу, Дельфион почувствовала, что краснеет. - Рада снова увидеть тебя, - сказала она нежно, решив не допускать никакой напряженности в отношениях с ним. Герсаккон поклонился и сед в кресло, на которое она ему показала. - Я пришел по поручению, - сказал он резче, чем хотел. Он запнулся: - Я неучтив. Я тоже счастлив снова увидеть тебя; но я не тот, кому боги ссудили много счастья. - Мы сами куем свое счастье, - мягко сказала она. - Тогда на свете слишком много плохих кузнецов, - ответил он с грустной улыбкой. Она зарделась. Разве настолько хороша была ее собственная жизнь, что она так беспечно могла наставлять судьбу? - Все же мы очень легко виним богов за наши собственные ошибки! - Дельфион слишком хорошо знала великих трагиков, чтобы питать симпатию к культу астрологических предсказаний. Герсаккон подождал, пока прислуживающая девушка налила ему вина, затем произнес серьезно: - Я пришел по неприятному делу. Но я взял его на себя и должен выполнить... Сердце у нее упало в предчувствии беды. - Если оно так неприятно, как можно предполагать по тону твоего голоса, я предпочла бы, чтобы ты не говорил мне о нем. Он пропустил ее слова мимо ушей, и его лицо выразило еще большее волнение. - То, что неприятно, часто, очень часто хорошо для нас. Все мы несчастные создания. Иногда я думаю, что лучше жить со своей постоянной мукой. Так страшно очутиться вдруг на краю бездны... Но я уклоняюсь от сути дела. Я пришел просить за друга. - Он с усилием произнес имя: - За Барака, сына Озмилка. Она взглянула на него и увидела, что он все знает. Впервые ее охватила бешеная ненависть к Бараку. Она поистине почувствовала ненависть, и поистине впервые в своей жизни. Потрясенная этим открытием, Дельфион вскочила с единственным желанием: бежать из комнаты, найти своего врага, выцарапать ему глаза - и спрятаться от Герсаккона. Герсаккон поднял взгляд и только теперь по-настоящему понял, что сделал Барак. Его пронзила жгучая ревность, он вдруг даже почувствовал тошноту. И он тоже был во власти ненависти. Бешеной ненависти к Бараку, заставившему так страдать эту благородную женщину. - Предоставь его мне! - воскликнул он глухо и бросился вслед за Дельфион. - Что ты хочешь сделать? - спросила она, оборачиваясь. Посмотрев на него, она стала спокойнее. Герсаккон и сам этого не знал. Ему было стыдно, что он оказался свидетелем страданий Дельфион. Ему не приходило в голову, что, согласившись выполнить поручение Барака, он доставит ей такие мучительные минуты. В этом тоже виноват Барак. - Да, ты не можешь простить его! - крикнул он с яростью. - Я просто сошел с ума! Дельфион села на складной стул без спинки и принялась мотать шерсть. Повелительным жестом она указала Герсаккону на кресло. - Изложи его поручение в точности, как он тебе его давал. - Он умоляет о прощении. Говорит, что был одержим злым духом. Говорит, что умирает от любви к тебе. - Что ты думаешь об этом? - Не знаю. Похоже, он говорил искренне. Я хочу быть справедливым даже к нему. Помолчав некоторое время, Дельфион холодно произнесла: - Помнишь, что я сказала в последний раз, когда ты хотел обидеть меня и тебе это не удалось? Полагаю, это твоя месть. - Ты в самом деле считаешь меня подлецом, - сказал он покорно. - Неужели ты ожидал, что доставишь мне удовольствие? - Нет... Дай мне попытаться понять самого себя... Может быть, я хотел передать тебе свои страдания, положить им конец тем, что увижу их отражение в твоих глазах. После того как он рассказал мне все, я стал его соучастником, разве ты этого не понимаешь? Мог ли я просто отказаться? Я попал в ловушку. Постарайся понять меня, - закончил он неуверенно. - Я могла бы понять, - сказала она, и глаза ее сузились от напряженной мысли, - если бы между нами была какая-нибудь связь. Если ты почувствовал, что его просьба снова связала нас с тобою, ты должен был иметь какое-то представление о существующем или возможном между нами родстве чувств. - Это верно, - согласился Герсаккон, совсем сбитый с толку, и после паузы продолжал: - Но действительно ли я чувствую родство наших душ? Отказываясь от тебя, я испытал самую глубокую горечь, какую жизнь мне когда-либо уготовила. И все-таки не вижу, как мы могли бы соединиться, не изведав еще большей горечи. В Ганнибале я тоже вижу свое одиночество, но в нем, кроме того, есть зажигательная неизбежность действия. Глубокая и одинокая любовь в его душе может объединить миллионы людей для целей, ради которых стоит умереть. В тебе и во мне одиночество дремлет... Воцарилось долгое молчание. Из сада доносилось пение Пардалиски под аккомпанемент лиры. Герсаккон не сводил с Дельфион темных, горящих глаз. Она не смотрела на него, продолжая мотать шерсть; только уголки ее рта вздрагивали. Вдруг она проговорила: - Ты сказал, что попал в ловушку. Это были твои собственные слова, твое собственное признание. Я принимаю твое объяснение, но я могу принять его лишь при условии, что решать будешь ты. - Решать?.. - Он не мог понять ее мысль. - Я пошлю этой скотине мое прощение, раз ты меня об этом просишь. - Нет, нет! - крикнул он с отчаянием. - Ты уже ответила ему. Ты назвала его скотиной. - Я беру назад это слово, - вспылила она. - Я была неправа. Или ты хочешь, чтобы я простила этого мужлана только потому, что он вел себя как мужлан? - Ты не должна взваливать на меня это бремя, - горячо запротестовал он. - Если ты не причастен к этому, как причастна я, тебе не следовало мешаться в это дело. Если ты причастен, то видишь ответ не хуже меня. - Нет! - он вскочил. - Я не могу этого сделать. И то и другое - измена. - Что вся твоя жизнь, как не измена? Одной изменой больше, одной меньше - не все ли равно? - Отвергни его, отвергни его! - Хорошо, я его отвергну. - Нет, нет, я не могу допустить, чтобы ты заставила меня решать за тебя. Это меня больше всего ужасает. Я мечтаю о мире, в котором нет насилия над волей... С тобой более чем с кем бы то ни было вынужденные узы немыслимы. - Но с тех пор, как мы встретились с тобою, ты не перестаешь навязывать мне свою волю. Если ты заставишь меня отвергнуть его, ты возьмешь на себя ответственность за этот исход - перед ним и передо мной. - Это чересчур! - Герсаккон застонал и протянул руку, словно для того, чтобы оттолкнуть ее, хотя она не шевельнулась. - Тогда прости его. - Хорошо. Я прощу его. - Нет, нет... - вскрикнул он и закрыл лицо руками. Неужели из этой ловушки нет выхода? Она беспощадна, если возлагает на него ответственность. Он понимал, что, принуждая ее отвергнуть Барака, он сознательно создает пустоту, и она вправе будет требовать, чтобы он заполнил эту пустоту. - Ты обращаешься со мной так, словно я девственница, которую изнасиловали во время факельного шествия, - презрительно воскликнула она. - Может быть, тебе легче будет решиться, если я скажу, что эту ночь провела с Бодмелькартом? В конце концов, Барак ему доверился. Может ли он вернуться и посмотреть ему в глаза, если заставит Дельфион отвергнуть его? - Что бы ты сказала, - проговорил он медленно, - если бы я признался тебе: мне придется убить Барака, если ты простишь его по моему совету. - Может быть, потому-то я и заставляю тебя принудить меня вернуть его. - Значит, ты хочешь его! - крикнул он, бросаясь к двери. - Ты обманываешь меня! - В выражении ее лица появилось что-то очень неприятное. Он угрожающе поднял палец. - Прекрасно. Тогда я согласен. Возьми его! Возьми его! Возьми его! Я вижу это в твоих глазах. Возьми его! - Он сознавал, что ждет от нее попытки разубедить его, но она молчала. Та же неприятная усмешка кривила ее губы. - Это мое последнее слово! Возьми его! Он выбежал из комнаты. Дельфион продолжала мотать шерсть, кусая губы. 7 Ганнон был единственным сенатором, у которого хватило смелости выступить перед Народным собранием. Он сделал все возможное, чтобы обеспечить себе поддержку: несколько наемных банд еще до восхода солнца заняли стратегические позиции на Площади Собрания. Кроме того, мелким чипам, приспешникам и прихлебателям было приказано явиться на Площадь: Ганнибал-де угрожает их материальному благополучию. Демократы тоже не зевали. Большие группы их провели всю ночь на Площади, ели и пили на ступенях храма и под аркадами. Солнце взошло на розовом небе, с которого быстро исчезли прозрачные барашки облаков. Над Площадью еще нависала тень, но на ней уже было полно народу. А людские массы все лились рекой. Владельцы домов и торговых помещений, окна которых выходили на Площадь, сдали их по баснословно высоким ценам. На лестнице храма уже давно толпились люди; то и дело кого-нибудь сталкивали со ступеней или через балюстраду, украшенную каменными зверями-хранителями с оскаленными клыками и женской грудью. Даже на стенах зданий, хотя с них вряд ли что-нибудь можно было услышать, лепились запоздавшие, надеясь по крайней мере увидеть, что происходит. Мальчишки первые залезли на крыши портиков, их примеру последовали матросы и докеры, которые незамедлительно втащили туда и своих подруг. Мальчишки и матросы забрались даже на высокие пальмы и бросали на толпу ветки. Перед зданием Сената служители шофета с помощью полиции оцепили ту часть Площади, где будет происходить суд. Постепенно нарастающий гул разносился по улицам, возвещая о приближении Ганнибала. Когда толпа на Площади заволновалась и зашумела, как лес при первом порыве бури, стал виден Ганнибал, поднимающийся на трибуну в фиолетовой мантии его сана. Его руки в длинных широких рукавах были свободно сложены на груди. Он стоял и мгновение спокойно смотрел на народ, затем приветственно поднял руку. Один из служителей побежал доложить сенаторам, что шофет находится в трибунале и призывает их предстать перед народом. Через несколько минут из бронзовых ворот здания Сената, украшенных пальмами и лошадиными головами, вышли, волоча ноги, первые сенаторы. Их просторные туники, не подпоясанные, но повязанные пурпуровыми лентами, доходили им до пят. Они расположились позади трибуны, отнюдь не стремясь оставаться на виду, и бормотали что-то в свои напомаженные бороды, цветными платками вытирая пот с толстых бритых щек. Только Ганнон, таща за собой упирающегося Балишпота, выступил вперед. Ганнибал не спешил обернуться, заставляя этим злиться Ганнона, стоявшего за его спиной. Наконец Ганнибал снова поднял руку, водворяя тишину, и обратился к народу: - Народ Кар-Хадашта, явившийся в верховное законодательное собрание, ты призван развязать узел разногласий. Между твоим верховным судьей и членами Сената создалось полное расхождение во мнениях. Наши предки, в своей благочестивой мудрости, помня об исконном единстве, издали закон, обеспечивающий излечение подобного недуга государства. Если между представителями власти возникает спор и равновесие сил, на основе которого достигается гармония, нарушено, то кончаются все полномочия, кончаются все притязания на власть и привилегии, кончаются все права, позволяющие государству принуждать к повиновению. Ганнибал сделал паузу, и Ганнон свирепо откашлялся, напоминая о себе, и приосанился, пытаясь хоть внешне поддержать свое достоинство. Балишпот попробовал было отойти назад, к ряду сенаторов, стоявших вдоль стены Сената, но Ганнон заметил это и резким жестом преградил ему путь к отступлению. Балишпот вернулся на свое место возле старинной ионической колонны. Будто ветер пронесся по необозримому полю спелой пшеницы - все головы склонились в сторону Ганнибала. - Но Кар-Хадашт не прекращает свое существование. Нет, полномочия, привилегии, звания и права уничтожены, но они возвращаются к своему первоначальному источнику, из которого они приводятся в действие, преобразованные для удовлетворения новых нужд. Я провозглашаю народ Кар-Хадашта хранителем исконного единства и своих традиций. По воле народа рождаются новые отношения, восстанавливающие полномочия, звания, права и обязанности. Глубокое, раскатистое "Верно!" донеслось от толпы, качнувшейся к Ганнибалу. Сенаторы, ворча, отодвинулись к фасаду Сената. Только лишь Озмилк, хотя и не привычный к публичным выступлениям, считал ниже своего достоинства находиться в компании таких трусов; он прошел вперед и стал возле Ганнона. После короткого колебания мертвенно бледный Гербал тоже вышел из ряда сенаторов и, сделав несколько шагов вперед, стал рядом с Озмилком. Еще один сенатор, молодой человек с гневно вздрагивающими ноздрями, присоединился к ним. Получив таким образом подкрепление, Ганнон решил, что он должен восстановить свое достоинство. - Мы здесь! - рявкнул он. Не оборачиваясь, Ганнибал сделал быстрое движение рукой, призывая Ганнона к молчанию. - Между сенаторами и мной, шофетом, а также моими коллегами, которые поддерживают меня, возник спор по существенно важному вопросу конституции. Вы услышите обе стороны, и вы будете судить. Сущность разногласий - в вопросе, имею ли я, шофет, верховный судья, право расследовать факты продажности и притеснений, совершенные должностными лицами, или их проступки должны быть скрытыми от всякого контроля, кроме контроля Совета, состоящего из соучастников их преступлений и нарушений законов. Оглушительный шум был ответом на эту речь. Нанятые сенаторами бандиты и жалкая часть чиновников разразились бешеной бранью, но так как Ганнон не давал сигнала, не было сделано никаких попыток начать свалку; между тем основная масса людей громкими криками выражала свое одобрение. Сам Ганнон вопил до хрипоты, что Ганнибал исказил суть вопроса. Наконец Ганнибал водворил тишину и тогда только обернулся, чтобы взглянуть на Ганнона. - Сейчас выступит представитель сенаторов и изложит свои доводы. Ганнибал сошел с трибуны и сделал знак Ганнону занять ее. Тщательно расправив складки своего одеяния, Ганнон прошел вперед и поднялся на трибуну с важным и осанистым видом. Снова начался гам, по по мановению руки Ганнибала сразу же прекратился. Ганнон громко откашлялся, сверкнул унизанной драгоценными перстнями рукой и, сдвинув брови, наклонился вперед. - Граждане Кар-Хадашта, я протестую против каждого слова в изложении шофетом существа разногласий между ним и сенаторами. Он предрешил дело своим определением. Он заклеймил Балишпота из Казначейства как уголовного преступника, прежде чем была установлена обоснованность приговора, и не счел даже нужным спросить мнение Совета Ста четырех. Уже это плохо. Но значительно хуже, значительно более пагубной является попытка опозорить сам Совет, высший орган правосудия в нашем государстве, неоспоримый орган, под управлением которого Кар-Хадашт в течение столетий поднялся на вершину мирового могущества. Без всяких доказательств, без всяких подтверждений, руководствуясь только своей фанатической яростью, он бесстыдно запятнал честь Совета! Раздались возмущенные крики, но люди следили за Ганнибалом, и так как он стоял неподвижно и безмолвно на ступенях храма, они готовы были выслушать Ганнона. Ганнон снова откашлялся: - Я изложу существо действительных разногласий. На одной стороне стоят Сенат и Совет, испытанные органы, под руководством которых наш город достиг величия; на другой - демагог, стремящийся стать тираном нашего города и уничтожить все органы управления, которые препятствуют исполнению его честолюбивых замыслов. Берегитесь, люди Кар-Хадашта! Берегитесь, или вскоре вы будете бить себя в грудь и посыпать головы пеплом запоздалого раскаяния! Прекрасны слова демагога, щедры его обещания до того, как он наложил руку на средоточие власти. Но стоит ему положить руку на предмет своих вожделений, как он немедленно сбросит покров скромности и гирлянду праздничных обещаний и открыто пойдет по пути несправедливостей и угнетения. На протяжении веков сенаторы охраняли вас от тирании. В то время как эллинские города погрузились в пучину усобиц, раздоров и разрушений, Кар-Хадашт оставался сильным и сплоченным. Почему? Потому что преданная забота сенаторов оберегала город от порождающих одна другую крайностей. Демократия сегодня означает тиранию завтра. Только правление Сената может спасти вас от метания вслепую на краю пропасти. Берегитесь! Берегитесь! Берегитесь! Его страстный голос, раздававшийся над площадью, на мгновение завладел вниманием толпы. Почувствовав уверенность, Ганнон обернулся и, показывая пальцем на Ганнибала, пронзительно крикнул: - Взгляните на будущего тирана! Его приверженцы, предусмотрительно расставленные в толпе группами, ответили оглушительным криком "Долой тирана!", возымевшим действие благодаря рассчитанной заранее согласованности. По сравнению с этим поднявшийся снова шум и гам среди народа, поддерживающего Ганнибала, казался бессмысленным буйством. Однако Ганнибал, вместо того чтобы согнать Ганнона с трибуны, стал рядом с ним и лишь потеснил его в сторону. Теперь оба стояли на трибуне. Ганнибал поднял руку, требуя тишины: - Люди Кар-Хадашта! Вы выслушали жестокие взаимные обвинения обеих сторон в споре. Судите не по словам, а по опыту вашей жизни, по страданиям и лишениям, по оскорблениям и унижениям, которые вы испытывали, кто из нас тиран, а кто поборник свободы! Ганнон попытался заглушить голос Ганнибала: - Все шло прекрасно в нашем городе, пока Баркиды не нарушили отеческого отношения Сената к народу, не так ли? Кто навлек беду на наш город? Кто вел Кар-Хадашт по гибельному пути? На трибуну упал камень. - Хватайте смутьянов! - крикнул Ганнибал. - Но соблюдайте порядок! Ганнон поднял правую руку, давая знак своим приспешникам. Те принялись вопить и кидать камни. Нависла угроза паники. Кто-то свалился с крыши. Визжали женщины. Ганнибал, взбешенный, схватил Ганнона за горло. - Если твои головорезы сорвут собрание, - прохрипел он, - я брошу тебя на растерзание черни! Ганнон побледнел, но не перестал кривить рот в глумливой усмешке. Слева от трибуны, где его бандитов было меньше, порядок вскоре был восстановлен, но находившимся справа буянам, к которым присоединились молодчики с дубинками, прибежавшие из-за храма Ваал-Хаммона, казалось, вот-вот удастся создать панику. Тогда матросы спрыгнули с крыши портика и нанесли удар сбоку. Несколько вооруженных бандитов было схвачено, остальные обратились в бегство. Ганнибал послал своих служителей проверить, крепко ли связаны арестованные, и снова повернулся к толпе. - Попытка сорвать Народное собрание провалилась! - воскликнул он. - Вам судить, кто ее предпринял. Если эта попытка не удалась, то вы знаете почему. В распоряжении ваших любящих "отцов" нет больше наемной армии, чтобы с ее помощью заставить вас оценить благодатные плоды их правления. Судите сами, люди Кар-Хадашта, кто в этот час угрожает вам тиранией? В ответ раздались громкие крики: - Ганнон! Сенаторы! Сотня! Ганнон хотел удрать с трибуны, но Ганнибал схватил его за руку. - Народ высказался против тебя? - спросил он. Ганнон протестующе забормотал: - Это чернь. Добрых граждан прогнали, обманули... - Но он не осмелился возвысить голос. Ганнибал отпустил его. Спотыкаясь, Ганнон сбежал с лестницы и бросился к возвышению перед входом в Сенат, где теснились напуганные сенаторы. Они все-таки сообразили, что им лучше всего по возможности скорее и незаметнее убраться отсюда под укрытие стен Сената. - Трусы! - крикнул Ганнон, давая выход душившей его злобе. Ганнибал слишком сильно сдавил ему горло. Кто-то заплатит за это. Озмилк и Гербал тоже смешались с рядами сенаторов, поняв, что ничего не достигнут, выставив себя напоказ; один лишь Бодмелькарт, молодой патриций, выступивший вперед, чтобы поддержать Ганнона, по-прежнему стоял, прислонившись к колонне, презрительно глядя на море поднятых лиц. - Граждане Кар-Хадашта, - продолжал Ганнибал, - дело не может ограничиться осуждением сенаторов и Совета Ста, которые держат в страхе всех, кто не принадлежит к их сословию. Недоверие народа лишает Совет его прав. Поэтому я призываю вас и формально упразднить этот орган в его нынешнем составе. Я предлагаю преобразовать Совет. Члены Совета должны избираться всем народом и только на один год; ни один человек не должен избираться в Совет два года подряд. Его слова были встречены бурей одобрительных криков. Не было никакой необходимости начинать публичное обсуждение; согласно конституции, самый бедный гражданин города имел право подать голос и выразить свое мнение. Но в эту минуту никому не хотелось говорить и тем более слушать чужие речи. Хотелось лишь одного - поскорее одобрить предложение Ганнибала. Счетчики голосов выстроились на мостках, наспех сооруженных вдоль здания Сената, готовясь раздавать избирательные бюллетени и распределять избирателей по их братствам. Сенаторы удалились. Несколько матросов у Морских ворот затянули популярную песенку: Слон не остановится на полпути, Почему же это должен сделать я?.. ЧАСТЬ ПЯТАЯ. РАЗВИТИЕ 1 Балшамер основал дискуссионный клуб, куда приглашал третьеразрядных греческих ученых читать лекции о конических сечениях и об отсутствии смысла в языке. Развенчанный киник, изгнанный из Сиракуз, произвел фурор среди слушателей своим блестящим полемическим талантом, выступив на тему: "Какова этическая разница между близостью трижды с одной женщиной и по одному разу с тремя?". Это, разумеется, не значило, что все дискуссии были столь же несерьезны, но Герсаккону они очень скоро наскучили. Он вернулся к Динарху и был встречен мягкой укоризной. - Я глубоко скорблю о тебе, - сказал Динарх. Герсаккона обидело это сочувствие, но он сдержался. Много ли Динарх знает? - спросил он себя. Из споров, которые Герсаккон вел с Динархом, постепенно выяснялось вероучение последнего. Оно было связано с учением орфиков и вообще с культами мистерий, в центре которых был образ Спасителя. Этот образ сливался с безгрешным человеком стоиков, распятым за праведность, и богом Аттисом, умершим, истекая кровью, на Древе и вознесенным из мрака терзаний на небо. Побуждаемый вечной волей Отца, он сошел сквозь небесные сферы и каждую из них завоевывал, как архонт, могучий воин, которому предстояло быть побежденным; в глубочайшей бездне смирения, унижения и осквернения он спас Падшую Деву, Душу, Премудрость, Жемчужину. Для Герсаккона во всем этом не было ничего ему неизвестного, хотя в изложении этого вероучения заключалось много новых возможностей постижения его сущности. Но Герсаккон не прекращал попыток прижать Динарха к стене вопросом, представляет ли собой сказание об искуплении миф, обряд, аллегорию или действительность. - Меня пугает потребность в искуплении, - сказал он, - я глубоко чувствую внутренний смысл того, что символизируется в ритуалах умирания и воскресения Мелькарта, Деметры, Исиды. И все же я остаюсь неудовлетворенным. - Потому что твоя потребность истинная. - Хочу пояснить тебе. Эта неудовлетворенность двоякого рода. С одной стороны, она заставляет меня вмешиваться в политическую борьбу, терзающую сейчас наш город. Я жажду победы Ганнибала, как дитя - молока матери. Однако когда я присутствовал на Народном собрании и увидел его, торжествующего над Сенатом и Советом Ста, и людей, ликующих и обнимающих друг друга от радости, моя душа размягчилась и жалость, как острый нож, рассекла мне сердце. Я чувствовал только ужас утраты и отчаяния, которое последует за новой надеждой. Казалось, Динарх не слушал. Но вдруг он поднял свои по-детски кроткие глаза и спросил: - А с другой стороны? - Я не могу удовлетвориться одной лишь обрядностью, как бы полно она ни отвечала моим переживаниям. Я не могу молиться богу, который является только тенью значимого жеста. Я устал от аллегорий. Я хочу непосредственного участия, и мой разум не приемлет символа, который выше человечности. Скажи мне правду, твой Помазанник - философский термин или он действительно существует? - И то и другое, - ответил Динарх со своей кроткой, уклончивой улыбкой. - Как так? - Он существует. - Как мы с тобой? - Как мы с тобой. Вдруг легкая назидательная нотка, звучащая в голосе Динарха, перестала вызывать ярость Герсаккона. Он был скован немым благоговением. Кто-то третий, присутствовавший здесь, коснулся его, взмахнув крылом, задел волосы, дохнул откровением, затем исчез. Он не знал, было ли это лишь следствием отчаяния, напряжения нервов или действительно ответом на крик его души. А если это был ответ, что тогда? Какой путь был ему предначертан? Как всегда, сомнения вызвали в нем слепую ненависть к Динарху. Он вскочил, завернулся в плащ и сказал: - Я ухожу. Однако в дверях остановился и обернулся. Динарх ласково кивнул ему: - Одни ищут и обретают, а другие бросаются очертя голову в объятия, которых хотели избежать. Герсаккон хлопнул дверью. 2 Когда Барак получил от Герсаккона короткую записку: "Она простила тебя, иди к ней", он сразу помчался. Но, добравшись до дверей дома Дельфион, остановился и, пройдя дважды вверх и вниз по улице, ушел. Он решил, что не может явиться к ней без подарка - и ценного подарка. Подарок был бы знаком его готовности к примирению, освободил бы от необходимости упоминать о неприятном прошлом, дал бы тему для беседы и помог сгладить неловкость первого визита. Кроме всего прочего, дорогой подарок покажет без грубого хвастовства, что Барак - сын Озмилка и наследник весьма значительного состояния. Но когда он вошел в лавку ювелира, возникло новое затруднение. Барак знал, что Дельфион обладает изысканным вкусом, и боялся купить украшение, которое покажется ей вульгарным. Он не заблуждался относительно своего умения разбираться в предметах искусства; но если прежде он немало гордился тем, что больше понимает в быках, чем в скульптуре, теперь он желал, чтобы в нем было кое-что от эллинизма Герсаккона. - Я хотел бы приобрести украшение, которое понравилось бы весьма утонченной эллинке, - сказал он ювелиру. Ювелир, расплывшись в улыбке, которая не соответствовала его холодным расчетливым глазам, заверил Барака, что все вещи в его лавке отменного вкуса, но, разумеется, некоторые затмевают своим великолепием остальные. Иначе откуда взялась бы разница в цене? Барак нашел этот довод вполне резонным и дал себя склонить на покупку золотой тиары с изумрудами. Во всеоружии он вернулся к дому гречанки. Дельфион и девушки сидели в саду среди белых и красных роз. Девушки, обнаженные, играли в мяч на зеленой лужайке и охлаждались, обливая друг друга водой из лейки с дырками на донышке и сложным приспособлением для наполнения. Барака провели в сад, и он смутился от такого изобилия женственности. Дельфион встретила его ленивой улыбкой и движением руки пригласила сесть рядом с собой на мраморную скамью. Девушки, воодушевляемые присутствием молодого человека, снова принялись за игру в мяч, а он, нервничая, стал рассматривать изящный египетский фиал темно-синего стекла с инкрустацией, оставленный одной из девушек в разветвлении ствола мирта. - Я получил записку, - начал Барак, вовсе не желая этого говорить, но не будучи в состоянии придумать что-либо другое. - Как здесь прелестно! Дельфион не ответила, и он уже готов был сделать тот ложный шаг, которого поклялся не делать, - попросить прощения за случившееся, но ему помешала одна из девушек, прибежавшая пожаловаться на нечестную игру Пардалиски. - Она хотела толкнуть меня в куст роз! - Да, Это верно, я видела! - раздалось откуда-то с балкона. - Некоторые всегда пытаются свалить вину на других, когда проигрывают, - отрезала Пардалиска, подбоченясь и перегибаясь назад, как бы желая проверить свою гибкость. Стоявшая возле девушка хлопнула ее сзади по коленной впадине, и Пардалиска упала. - Ой, кто это? Я чуть не откусила язык! - вскрикнула она, подымаясь, и началась потасовка. Дельфион велела всем уйти в дом, и Барак, робевший в присутствии девушек, после их ухода почувствовал себя еще более неловко. - Мне здесь очень нравится, - пробормотал он. - Ты должен приходить почаще, - сказала Дельфион любезно. Все было совсем не так, как он ожидал. Она задала ему несколько вопросов о его делах, и он с готовностью рассказал о своих подвигах на юге, о том, как он справлялся там с быками, с кочевниками и со слонами, пока она не зевнула и не потянулась всем своим великолепным телом, так что он почти ощутил его сквозь тонкую ткань одежды. - Спасибо, что навестил меня, - сказала Дельфион. - Надеюсь скоро снова увидеть тебя! И вдруг он оказался у выхода, так и не отдав ей подарка. Вдобавок ко всему он сильно подозревал, что ювелир его все-таки надул и тиара вовсе не изысканного вкуса. Правда, она стоит огромных денег и, значит, должна быть хорошей. Он сунул коробку провожавшей его рабыне: - Отдай это своей госпоже. Скажи, что это просто вещичка, которую я увидел по дороге сюда. Я не успел даже разглядеть ее толком. - Но, вспомнив об уплаченной цене, он не мог заставить себя умалить достоинства тиары: а вдруг Дельфион ничего не понимает в стоимости золотых вещей и подумает, что он принес ей какой-нибудь хлам, раз сам он так скромно отзывается о тиаре. - Скажи, я надеюсь, что она ей понравится. Он ушел с облегченной душой: не так трудно будет снова прийти. Дельфион улыбнулась той неприятной улыбкой, которая так поразила Герсаккона. Ей хотелось швырнуть эту уродливую, претенциозную вещь на землю. Неужели он вообразил, что она будет ее носить! Но в то же время она прикинула ее вероятную стоимость на рынке, где массивное золото и настоящие камни значат больше, чем тонкость вкуса оправы. На ее лице отразилась решимость, улыбка стала жестче. В Бараке было что-то мальчишеское, что привлекало ее, не уменьшая ее ненависти к нему. И кроме этих двух чувств - ненависти и признания его мальчишеской привлекательности - была еще одна (в данный момент более важная) сторона их взаимоотношений, которая ее взволновала. В ее глазах он был олицетворением насилия в мире; ей ничего больше не оставалось, кроме как найти какой-то смысл в насилии, в покорности. Так мечта о страждущем боге унизила ее до грубого вожделения, до признания, что этот неотесанный мужлан - единственный, кто мог возбудить ее и дать ей удовлетворение, которого она жаждала со стиснутыми зубами. Той ночью ей было стыдно прежде всего оттого, что она сдалась, уступила при первых же десяти ударах сердца; даже борясь изо всех сил, она не хотела победить в этой борьбе. Нападение во мраке придало неведомость объятиям - пусть даже ценой ее попранного достоинства. И хотя она страстно ждала рассвета, чтобы увидать лицо этого человека, ответное чувство и огромное облегчение, испытываемое ею, запечатлело его в ее чувствах как единственного возможного соучастника позора, которого она теперь желала. Выражение именно этого чувства Герсаккон увидел на ее лице, смешанное с ненавистью к нему за то, что он не спас ее, за то, что его так легко можно было бы обманом заставить согласиться на измену, которая довершила бы ее падение. Она знала, что лихорадочно ожидает следующего утра, когда Барак - в этом она не сомневалась - придет снова. Уж завтра-то она не будет терять даром время. 3 В доме было невыносимо жарко. Хармид переехал сюда прошлой осенью. Во время зимних бурь он обнаружил, что потолки в двух комнатах протекают, но воспринял это философски и перебрался с Главконом в большой зал с окнами на улицу, заняв также одну из комнат нижнего этажа; помещения же, где протекали потолки, были отведены двум рабам, и там же хранился багаж, которому не могла повредить сырость. Но подули знойные летние ветры, и весь город принялся проклинать их, от землевладельцев, с волнением смотревших на сохнущие виноградные лозы, до бедняков в битком набитых домах с дешевыми комнатами, где встревоженные матери успокаивали хныкающих детишек. Даже Хармид в изысканных выражениях проклинал их, заметив, что банка его лучшей освежающей мази прокисла. - Вот что получается, когда пытаешься помочь друзьям, - сказал он Главкону. - Как будто Сталинон не мог просто нарушить договор об аренде, когда ему пришлось удирать в Утику. Никогда не вздумай помогать друзьям, Главков, а также врагам, конечно. Это глупо и ведет к невралгии... - И к глистам? - Главков произнес это с содроганием. - Разумеется. А теперь ступай вниз и посмотри, что там делает Пэгнион. Постарайся только, чтобы он тебя не видел. Спрячься за дверью и гляди в щелку. Проверь, жарит ли он рыбу или опять вертится вокруг этой грудастой девки. Главков вскочил и убежал, а Хармид продолжал размышлять вслух, чувствуя себя, словно актер на сцене. - Право же, я начинаю желать, чтобы были приняты какие-то меры в смысле уничтожения рабства, о чем мы так много слышим и в кругах возвышенных философов и в кругах низких заговорщиков. Рабы доставляют больше хлопот, чем они того стоят. - Он насмешливо улыбнулся невидимой публике. Чрезвычайно неприятно, что он до сих пор не получил деньги. Никогда еще управляющий Сикелид так не задерживал высылку денег. Мысли Хармида витали, в голове путались строчки буколических стихов, воспоминания о свете и тенях облаков над холмами, разорванных обнаженными скалами, о трепетно мерцающих каплях воды на цветах адиантума, когда единственное, что мешает увидеть белую наяду, дремлющую на дне источника, - это крошечный водопад, непрестанно покрывающий рябью его поверхность. Там был пастушок, пасший своих овец по правую сторону дороги, идущей от ложбины Дикой яблони, пастушок с самой веселой на свете улыбкой. Я собирался возвратиться назад на другой же день, - подумал Хармид. - И не вернулся совсем... Такова жизнь. Хрупкое очарование, исчезая, оставляет долгое сожаление. Пастушок, конечно, простой деревенский парнишка. Но оттого, что он жил в памяти лишь как милый образ с лучезарной улыбкой полного счастья, он преследовал сознанием утерянных возможностей, недосягаемой красоты. Чем была моя жизнь? - спросил себя Хармид, соображая, можно ли отложить покупку новых сандалий до будущей недели. - Моя жизнь, - размышлял он, - была отдана бескорыстному желанию наблюдать за душами молодых. Я боготворил идею стихийного роста; я был садоводом, выращивающим молодые деревца. - Эта фраза утешила его, а он нуждался в утешении. Ибо что получил он в награду? Червоточину, гниль, побеги, упорно растущие там, где им не следует расти; вместо цветов, грациозно раскрывающихся навстречу ласковым солнечным лучам, что-то непонятное, с отвратительной личинкой внутри. Надо перечитать "Менон" Платона, чтобы восстановить свою веру; и потом в поисках вечных истин сделать новую попытку исследовать Главкона. Хармид подозревал мальчика в двуличии - он наверняка бесстыдно рассказывает о своем хозяине мальчишке из пекарни. Прогрохотав по лестнице, прибежал, задыхаясь, Главкон. - Да, он с нею обнимается! - крикнул он, широко распахнув дверь, так что покачнулась на своей подставке древняя аттическая ваза с черными фигурами, одно из сокровищ Хармида. Хармид подскочил, чтобы подхватить ее, хотя ей не угрожала никакая опасность, и по неловкости смахнул ее на пол. Он стоял, глядел на осколки, затем машинально поднял самый крупный из них; на осколке можно было прочитать подпись - _Экзекий_. Хармиду показалось, что, если задержать дыхание или на миг закрыть глаза, если очень сильно захотеть или притвориться, что ничего не случилось, амфора снова станет целой и вскочит на свою подставку. Красоту невозможно разрушить. Его ум лукавил перед лицом случившегося. - Не мы первые научились ценить красоту, - пробормотал он, внезапно почувствовав, что обладает даром ощущения скользящего времени, забвения и разлуки и вместе с тем исчезновения времен, дыхания Экзекия на своем лице, восторга требовательного мастера, когда он поворачивал перед собой только что созданную им амфору. Хармид поднял второй осколок. _Хо пайс калос_ [прекрасный отрок (греч.)] - было начертано на нем. - На этих старинных аттических вазах, - назидательно сказал он Главкону, - все фигуры вначале покрывались черным лаком, но для разнообразия обнаженные части тела женщин перекрывались белой краской, а то и гравировались, и затем все обжигалось на слабом огне. Хармид чувствовал, как утихает его гнев и боль. - Белая краска применялась также для изображения седых волос, полотняной одежды, блестящих металлических предметов и других вещей. - Да, - сказал Главков с сомнением. - Будь добр, повтори, что я сказал, - продолжал Хармид сурово. - Ты становишься очень невнимательным. Я никогда не упускаю случая расширить твой кругозор, вложить ценные сведения в твою неблагодарную голову. Я уже говорил тебе это и раньше. Долго так продолжаться не может. Боюсь, что мой неприятный долг - подвергнуть тебя наказанию, если ты не сможешь повторить то, что я сейчас объяснил. - Ты сказал: "Ступай вниз и погляди, не обнимается ли Пэгнион с толстой поварихой". А он обнимался. И что-то пригорало. Хармид грустно покачал головой. - Ты вынуждаешь меня к этому, негодный мальчишка. Я вижу, что без порки никогда не сделаю из тебя образованного человека. В конце концов мне придется продать тебя. Я не могу терпеть невежду около себя. - Ну ладно, побей меня! - завопил Главкон. - Я не буду больше невеждой! Только не продавай меня! С раболепно семенящим за ним следом Главконом Хармид побрел к докам. Он обошел огромное прямоугольное здание, через которое проходила большая часть прибывающих и отправляемых грузов, и продолжал путь среди снующих носильщиков, ослов, повозок, таможенников, писцов с письменными принадлежностями, повешенными на шею, и каких-то горланящих во всю глотку людей. К восторгу Главкона, привезли для отправки за море слона и двух пантер. Слон мелкой африканской породы, с большими веерообразными ушами скорбно трубил, а пантеры рычали, когда носильщики поворачивали клетку, чтобы поставить ее на большую телегу. Кругом стоял густой запах пряностей. Во внешних доках не видно было никаких признаков того запустения, какое царило в военном порту. Здесь было почти так же оживленно, как и в прежние времена. У причала едва ли нашлось бы хоть одно свободное место. Несколько судов стояло на ремонте; на палубы других были перекинуты сходни, по которым бесконечной вереницей перебегали носильщики в одних лишь набедренных повязках, с мешками или тюками на плечах. Воздух оглашали проклятия на всех языках, известных на побережье Средиземного моря. На пунических судах дальнего плавания, вернувшихся из отважных рейсов за океан, с носами, украшенными лошадиными головами или пузатыми карликами, шла разгрузка железной руды. По покрытой мусором дороге, переступая через канаты и снасти, Хармид направился вдоль мола, построенного из огромных, массивных каменных глыб. - Беги вперед и спроси, прибыл ли "Лебедь" из Сиракуз, капитана зовут Стратилакт, - сказал он Главкону. - Я знаю, знаю. Капитан Стратилакт! - Главкон понесся вприпрыжку, полный желания угодить. Хармид смотрел, как он бежал, перескакивая через толстенные бревна. В конце концов, он молод и ему следует предоставлять некоторую свободу; и у него все же имеются зачатки вкуса. Может быть, на этот раз в столь тщательно лелеянном цветке не окажется обычной червоточины. Чего я не выношу, - подумал Хармид, - это усмешки, появляющейся у мальчиков лет четырнадцати, после того как их оторвали от игры с товарищами. Хармид решил купить Главкону по дороге домой любое пирожное, какое он захочет, хотя бы оно было противным и неудобоваримым. Собственно говоря, желание есть ужасные пирожные было признаком невинности, которую он так высоко ценил. Он с грустью наблюдал ее исчезновение с первыми угрями зрелости и пошлостями "опыта". Хармид немного повеселел. В этой части порта почти каждый говорил по-гречески, хотя чаще всего с ужасными ошибками и своеобразным произношением гласных звуков. Он испытывал братские чувства ко всем этим мускулистым морякам. Что он делает здесь, в этой чужой стране? Надо уехать обратно в Афины, жить среди учащейся молодежи. Он теперь имеет все возможности проявить себя как знаток Кар-Хадашта. Это значительно увеличило бы удовольствие от застольных бесед о грамматике, древностях и рецептах соусов. Но тут он вспомнил, что в Греции все так неустойчиво; он может оказаться на пути все опустошающей армии, а то и двух. Что ж, времена теперь очень занятны, пока сам ты в безопасности. В нем снова возродился интерес к Ганнибалу; может быть, следует собрать побольше материала и через год написать изящный научный труд о конституционных изменениях в Кар-Хадаште. Теоретически я всегда был демократом перикловской школы, - размышлял он. - Ганнибал обладает величием, равно как и неистовством. Если бы только период его правления увенчался драматическим концом, я написал бы поистине яркое маленькое сочинение, в котором был бы сделан намек - ну, может быть, и не слишком прозрачный, - что Ганнибала вдохновлял некий высокообразованный грек, житель Кар-Хадашта, создавший перикловскую атмосферу в окружении Ганнибала. В сущности, это было бы вовсе не так уж неверно: разве у него не было с Ганнибалом несколько весьма приятных бесед в прошлом году? Не нужно быть слишком суровым к человеку действия, решил он. И он снова услышал в воздухе Кар-Хадашта флейты и голоса трагического хора; почувствовал воздействие великой личности, с неукротимым ритмом сосредоточенной воли бурно поднимающейся к кульминационному жертвенному жесту. Восхитительно. Главкон вернулся бегом; он так запыхался и разволновался, что не мог говорить. Кивая, он схватил Хармида за руку. - В чем дело? - спросил встревоженный Хармид. - Когда ожидается прибытие корабля? - Корабль уже прибыл! - вскричал Главкон. - Вон он стоит. Сердце Хармида упало. Почему капитан не известил его? Но, вероятно, нет никаких оснований беспокоиться. Капитан мог умереть или что-нибудь еще могло случиться. Судно принадлежало солидным владельцам; ценности, доверенные им с соблюдением необходимых формальностей и надлежащим образом застрахованные, не могли пропасть, даже если капитаны напивались пьяными и падали за борт. Таща за собой Главкона, Хармид поспешил к стоянке судов, обругал носильщика с тележкой, загородившего проход между двумя грудами тюков, и подошел наконец к кораблю, который, по словам Главкона, и был "Лебедь". Да, это действительно был "Лебедь". Хотя Хармид ничего не смыслил в судах, он узнал нос корабля. Капитан Стратилакт стоял на пристани, разговаривая с писцом, у которого туника оттопыривалась от засунутых под нее кусков папируса. Хармиду показалось, что капитан его заметил и хотел улизнуть. Однако от писца не так-то легко было отделаться. Он схватил капитана за рукав и потребовал более полных сведений относительно каких-то горшков. Стратилакт смущенно кивнул Хармиду. - Подожди минутку. Я должен сначала закончить с этим малым. Великолепная погода, а? - И Хармиду пришлось ждать в шумном, пыльном доке, где становилось все жарче и противнее, в то время как писец, почесывая затылок своим тростниковым пером, твердил, что, судя по документам, чего-то не хватает. Наконец Стратилакт разделался с писцом. Хармид подошел к нему, скрывая свое раздражение под глупой улыбкой. Ему почему-то казалось, что он должен расположить к себе капитана. - Рейс, как всегда, удачный? - спросил он неестественно громким голосом. - Да, не плохой, - согласился капитан, бросив быстрый взгляд на корабль, и невнятно выкрикнул какое-то приказание морякам под палубой. - Ну-с, надеюсь, ты в добром здравии... Хармид никак не мог начать разговор о главном. - Отойди, сорванец ты этакий! - сказал он Главкону. - Если ты свалишься в воду, я не буду тебя спасать. - Крыса! Крыса! - ликовал Главков. Хармид кашлянул и в ярости убил муху, жужжавшую вокруг его головы. - Разумеется, ты привез мне все, как обычно... капитан, - начал он голосом, который словно прервался у него в желудке и никак не проходил в горло. Он хотел сказать, что болен, что несколько недель дурно спит, что виноват в этом его бессердечный друг, уговоривший его взять на себя аренду дома, что уже много дней его отвратительно кормят, что Главков испортил ему нервы... Капитан Стратилакт ответил не сразу; он сплюнул в воду и еще более строго и невнятно выкрикнул приказание морякам под палубой. - Я не люблю приносить дурные вести, - сказал он наконец. - Для тебя ничего нет, я специально отправлял посыльного узнать, чем вызвана задержка. Точнее говоря, до меня уже дошли кое-какие слухи. Дело в том, что управляющий тайком заложил твои владения. Ты как будто предоставил ему слишком большие полномочия, закрепленные составленным тобой документом. Во всяком случае, он скрылся с деньгами, и Гай Маллеол завладел всем имуществом. - Гай Маллеол! - воскликнул Хармид, и последняя его надежда рухнула. Нечего и думать затевать судебный процесс о возвращении имущества. Маллеол, богатый италиец, был в хороших отношениях с римскими властями и что ни год захватывал все новые владения. - Боюсь, для тебя все потеряно, - сказал Стратилакт, чувствуя облегчение от того, что худшее осталось позади. - Но если хочешь вернуться на "Лебеде" с обратным рейсом, я возьму тебя даром. С владельцами я договорюсь. И все-таки особенно обнадеживать тебя не хочу... - Благодарю, - сказал Хармид, совершенно убитый. - Что значит несчастье, если оно открывает нам благородное сердце? - Он пожал руку капитана, и две слезы скатились по его щекам. Растрогавшись, он на миг как бы перестал сознавать постигшую его беду. - Пока мне еще неясно, что я предприму. Но что значат превратности судьбы для такого человека, как я? Абсолютно ничего, уверяю тебя. - Он снова пожал руку капитана, и ему не хотелось отпускать ее. Ему казалось, что, отпусти он руку, он упадет на пыльную землю и разрыдается. Главков, не догадываясь о том, что рухнули основы вселенной, как бы невзначай пододвигался к группе моряков, поглощавших огромные апельсины. 4 Самым непосредственным и очевидным результатом победы Ганнибала в Народном собрании было исчезновение из Кар-Хадашта шпионов и осведомителей, состоявших на службе у Сената. Сотни их, не дожидаясь наступления следующего дня, покидали свои жилища и устремлялись в места, где их никто не знал. Несколько человек, не успевших удрать, были схвачены на улицах и нещадно избиты. Троих обнаружили где-то в закоулках мертвыми, с перерезанным горлом. Последнее орудие, при помощи которого правящие семьи поддерживали свою власть, было уничтожено. Наиболее непримиримые из сенаторов, как, например, Ганнон, тайно создавали и обучали отряды из своих приверженцев, но менее знатные патриции отказались от борьбы, надеясь сохранить богатство ценой малодушной покорности. Почти все пунические города и колонии последовали примеру Кар-Хадашта, и бразды правления взяли в свои руки местные демократические руководители. Ганнибал и Карталон со своими помощниками сразу же принялись за реорганизацию государства. Все чиновники были смещены; оставили лишь тех, кто на деле доказал свою полезную деятельность в аппарате управления. Группе квалифицированных экспертов, хорошо знакомых с организацией государственной торговли острова Родос, с кредитной системой Птолемея в Египте и с устройством гражданской службы в царстве Атталидов, было поручено разработать наиболее простые и современные методы управления и применить их к условиям Кар-Хадашта. - Греки далеко превзошли нас в разработке системы финансовых операций, - сказал Ганнибал Карталону. Наша банковская система примитивна. Карталон, чья теория государства не была связана с экономическими проблемами, согласился, а затем заговорил о Законе Природы, о взаимоотношениях между городом и деревней, о затруднениях некоего сельского патриция, человека большого ума, который прошлой ночью высказал идею осуществления обширнейших ирригационных работ, а также возможности перевода греческой ритмической прозы на пунический язык. Карталону нездоровилось: он вздумал было заставить своих поваров приготовить несколько блюд по рецептам из греческой книги о диетическом питании, но, как видно, не точно перевел рецепты - названия трав так трудны, - и кончилось тем, что он расстроил пищеварение и был вынужден вернуться к овсяной каше, а поварам позволить вернуться к употреблению чеснока. - Мы выпустим воззвание, - сказал Ганнибал, - и объявим, что первым результатом финансовых реформ будет возможность отмены всех особых налогов, введенных Сенатом под предлогом необходимости уплаты контрибуции Риму. Как бы ни была тяжела эта контрибуция, мы будем в состоянии выплачивать ее из обычных источников государственных доходов - теперь, когда государство избавилось от паразитов. Намилим был занят более обычного. Он наполнил в сарае несколько кувшинов чечевицей и велел сардинцу отнести их в лавку; сардинец понес их, как обычно высунув язык, - когда-нибудь он поскользнется и откусит кончик языка, какая же будет ему тогда цена? Но Карала невозможно было от этого отучить. - Я сейчас подстригу его, - сказала Хотмилк, входя в сарай с большими ножницами и с самшитовой гребенкой; она добровольно взяла на себя обязанность стричь Карала: волосы у парня росли так быстро, что расходы на цирюльника были бы непомерны. Сардинец с блаженным видом сел на чурбан, а Намилим вышел в лавку, чтобы разложить на виду артишоки. Вскоре туда вбежал Карал, как всегда возбужденный после стрижки волос, а за ним следовала Хотмилк, критически обозревая дело своих рук. - Немножко неровно, - призналась она. Исполненная сознанием долга, Хотмилк принялась собирать отрезанные волосы, чтобы зарыть их в землю; нехорошо будет, если по ее небрежности какой-нибудь недруг Карала найдет завиток его волос и заколдует сардинца. Кроме того, придется ухаживать за Каралом, если демон начнет пожирать его душу. Намилим дал Каралу указания относительно артишоков. Брат Хотмилк собирался выращивать их в большом количестве, если это будет выгодно. В святилище, выходящем на улицу, вымыли маленький каменный алтарь с выемками в углах. Намилим бросил на него последний взгляд и затем без всякой надобности поднялся по скрипучей лестнице и заглянул в спальню, где постель была уже прибрана и свежей цветок был поставлен перед глиняной фигуркой Танит; почему-то был оставлен открытым круглый свинцовый ящичек с нардом. Ноздри Намилима задрожали. Так ли уж необходимо пользоваться этой дрянью с утра? Он сошел вниз. Хотмилк занималась на дворе стряпней и напевала песенку: У прибоя, где растет тамариск, В алых туфельках пришла ты ко мне... В лавке Карал усердно дышал на гранаты и обтирал их краем туники. Когда он замечал пятнышко грязи на гранате, то слизывал его. Намилим вышел из дому. За последнее время деятельность братств значительно оживилась, они превращались в чисто политические организации, если даже и группировались вокруг местных святилищ. Союзы ремесленников порвали последние нити, связывавшие их с патрициями, и объединились с братствами. В братстве Намилима кто-то предложил занять подземные стойла, расположенные в ближайшей части укреплений; и после того, как оттуда вымели весь слоновий навоз и заплесневелые остатки запасов зерна, там устроили нечто вроде клуба. Намилим отрядил Карала в помощь чистящим помещение, и сардинец проявил необычайное старание, особенно когда среди хлама на полу нашел несколько медяков. Накануне вечером в клубе состоялось собрание, прошедшее с огромным успехом. Главными ораторами были сириец с большим хеттским носом и греческий проповедник-киник. Сириец поделился своим богатым опытом организации ремесленников и стачечной борьбы в промышленных городах Востока, - опытом, пришедшимся как нельзя более кстати, так как на протяжении последнего месяца в Кар-Хадаште было несколько стачек. "Используйте в политической борьбе любого союзника, - сказал сириец, - но не забывайте, что, когда дело идет о жалованье, никто вам не поможет, кроме вас самих". Он говорил о том, что в Кар-Хадаште в производстве занята сравнительно большая часть свободной рабочей силы; на Востоке, а в конечном счете и в Греции, главная трудность состояла в том, что там были большие излишки рабочей силы невольников, и это приводило к значительному снижению жизненного уровня населения. После сирийца встал киник, тощий человек с коротко подстриженными пепельными волосами и с сумой странника на боку. По его словам, он прибыл с Кипра. Странные люди эти киники! Питаются тем, что им подают, или дикими ягодами и отказываются от денег. Киник затронул вопросы, которые сириец постарался затушевать. Намерены ли ремесленники бороться против рабов или же они будут бороться плечом к плечу с ними? "Короче говоря, осмелитесь ли вы выступить против самого рабства? Я призываю вас к братству с людьми. Поработив своего брата, вы порабощаете собственную душу". Тут было над чем подумать. Намилим разыскал старого сторожа, - он стоял посреди самого большого помещения клуба и потирал подбородок. - Не отрицаю, что вы хорошенько почистили здесь, - сказал старикан, - но вы убрали кормушки без официального на то разрешения. Его больше всего беспокоило, что он не знал, кому об этом доложить. В такое смутное время не поймешь, кто находится у власти или, того хуже, кто завтра будет у власти. Однако он по-прежнему получал свое жалованье, хотя писари в Казначействе бросали на него косые взгляды. - Я возьму ответственность на себя, - сказал Намилим, недавно избранный секретарем клуба. - А не можешь ли ты дать мне об этом бумажку? - спросил сторож. - И с какой-нибудь печатью на ней. - Разумеется, - ответил Намилим, который как раз заказал гравированную печать для Секции. Ему сделали ее по дешевке из куска низкокачественного малахита, и он надеялся, что этот расход не вызовет возражений. - Я еще хотел спросить тебя о светильниках. Их кто-то украл. Посмотри, вот рычаг для поднятия их, а вот кольца в потолке. - Я могу доказать, что они исчезли до моего вступления в должность, - дрожащим голосом произнес сторож. Но в конце концов он заявил, что несколько светильников, может, были убраны на склад в дальней части крепостной стены, находящийся в его ведении. Намилим отправился домой в наилучшем расположении духа. Приблизившись к лавке, он заметил человека с большим свертком под мышкой. Намилиму показалось, что этот парень вертелся здесь, когда сам он уходил из дому. - Как с артишоками? - спросил он Карала. Во дворе Хотмилк напевала ту же песенку, но уже другой куплет: Я хотел бы быть твоей алой туфелькой, Первой вещью твоей по утрам... Тут человек со свертком под мышкой вошел в лавку и сказал хриплым голосом: - Хочу кое-что показать тебе, хозяин. Новый сорт овощей. - Он повел бровями в сторону Карала, который с великим удовольствием лакомился зеленым горохом. - Ступай вымой еще раз алтарь козьим молоком, - приказал ему Намилим. В человеке со свертком было что-то крайне неприятное, и Намилим решил выяснить, в чем дело. Когда Карал ушел, незнакомец, осторожно оглянувшись по сторонам, начал разворачивать сверток, продолжая бормотать что-то о чудесном новом сорте, овощей. - Да ведь это обыкновенная капуста! - воскликнул Намилим. Правда, кочан был очень крупный, но в общем ничего особенного. - А кочерыжка? - ухмыльнулся незнакомец, передавая кочан Намилиму. - Взгляни! Намилим взял кочан и чуть не уронил его. Он был тяжелый, словно каменный. - Что такое? - спросил он, прижимая кочан к животу и разворачивая листья. Кочерыжка была вынута, а вместо нее засунут мешочек, судя по весу и выпуклостям, набитый золотыми монетами. - Для чего это? - Удивительная капуста, - сказал незнакомец, придвигаясь ближе. - Некоторые твои друзья хотели бы подарить ее тебе в награду за твою добрую волю. Вот и все. В огороде, где она выросла, таких кочанов хоть отбавляй. - Он захихикал. - Ты только должен отплатить доброй волей... Намилима наконец осенило: - А, подкуп... Кто тебя послал? Впрочем, что спрашивать... Но почему ты подумал, что меня можно купить? Теперь не старое время... - И тут он понял, что в старое время не посмел бы отвергнуть попытку богачей купить его, даже если бы мешочек содержал всего лишь несколько медяков с обрезанными краями. Но прошли те времена, теперь человек может иметь чувство собственного достоинства! Намилим возвысил голос, однако лишь отчасти по адресу этого хихикающего негодяя, пытающегося подкупить его; своим криком Намилим выражал возмущение тем человеком, каким он сам был в проклятое старое время. - Нечего шуметь, - прошипел агент, хватая кочан. В эту минуту вернулся Карал, который, услышав громкий голос хозяина, решил, что его зовут. Вбежав в лавку, он увидел, как незнакомец отнимает у Намилима кочан. - Караул! Грабят! - заревел Карал и кинулся на агента. Он выбил из его рук кочан, но агент вырвался и побежал вниз по улице, преследуемый пронзительно орущим сардинцем. Со двора прибежала перепуганная Хотмилк; видя, что Намилим цел и невредим, она обхватила руками его шею и всхлипнула. Ему приятно было вдыхать нежный запах ее волос; непокорный завиток щекотал его ноздри; одна из ее спиральных сережек расстегнулась и упала на пол. Он обнял Хотмилк и приподнял ее лицо. - Ну будет, будет... - успокаивал он ее. Карал вернулся, тяжело дыша. - Его укусила собака, но он все же удрал. - Молодец, - похвалил его Намилим и, отстранив от себя Хотмилк, взял гранат и протянул его Каралу; сардинец принял гранат с подобающей скромностью и явно колебался, съесть его или сохранить на память. Тут только Намилим вспомнил о кочане. Как быть? Ему было противно даже прикоснуться к деньгам, словно они могли околдовать его и против воли сделать предателем. Но не выбрасывать же деньги на ветер! И вдруг он нашел выход. Да, конечно, он передаст деньги в братство. "Дар неизвестного друга". Эти деньги будут очень кстати! На них можно обставить все помещение клуба. - Слушай, жена, - сказал он, следуя за Хотмилк во двор. - Зажарь-ка курицу к обеду, и давай купим целый поднос пирожных в лавке Масилута - тех самых, которые ты так любишь. - И увидев ее радостное лицо, он решил, что должен еще что-нибудь сделать для нее. Да, он купит ей красивый эмалированный ящичек для нарда вместо того уродливого свинцового. 5 Она, разумеется, ничего не говорила, однако Барак считал необходимым делать ей все новые подарки. Возможно, он сам был виноват, начав строить их взаимоотношения на таких началах. Не имея, возможности каждый раз приносить столь дорогую вещь, как та тиара, он боялся оказаться в ложном положении, то есть не на должном уровне царской щедрости, если придет с пустыми руками. Что касается всего прочего, то он был ошеломлен полнотой чувств, которыми его обволакивала Дельфион. Он никогда не подозревал, что может существовать такая женщина. Дельфион казалась тысячью женщин и была более недосягаемой, чем когда-либо; она погружала его в утонченное очарование и возбуждение, которое одурманивало и переполняло его. В иные минуты его охватывал страх и он хотел бежать. Как он мог удержать эту тысячу женщин, если каждая из них любила по-своему? Да, он тонул, но не мог ничего с собой поделать и продолжал тонуть. Представление о бегстве для него было связано с Дельфион как пламенной целью этого бегства. Но как только он продумывал эту мысль до конца и воображал себя убежавшим от нее, он чувствовал только опустошительные ветры одинокой жизни. Он не мог бы жить без нее. Его не тревожила опасность умереть от непомерности ее требований, но он страшился, как бы в конце концов не оказаться лишь высушенной оболочкой мужчины. Его тревожило также отсутствие денег. Он вытянул, сколько мог, у домоправителя Озмилка; затем стал брать кредит в лавках, под конец начал брать в долг. Сыну Озмилка не так уж трудно было получать кредит и займы. Но рано или поздно кто-нибудь из его кредиторов, несомненно, шепнет о его долгах Озмилку. Барак предпочитал об этом не думать. Он старательно избегал отца, и это было нетрудно, так как со дня Народного собрания Озмилк целиком ушел в какие-то таинственные дела. Он и Гербал встречались с некоторыми другими членами Сотни в верхних помещениях Сената, над главным портиком, а дома у него всегда был какой-то отсутствующий вид. Все же Барак нередко чувствовал на себе пристальный взгляд отца, и это отнюдь не было ему приятно. Мать Барака, Батнаамат, в последнее время зачастила в храм Танит пнэ Баал и молилась о том, чтобы злые люди были наказаны, а добрые (то есть те, у кого много добра) прощены. Но, сколько Барак ее помнил, она никогда не играла в доме никакой роли и даже не протестовала, когда ее муж приводил в дом наложниц. Пока она могла всласть бранить прислуживавших ей девушек, она была вполне довольна; она знала, что может положиться на Озмилка в отношении уважения ее законных прав, и Барак был склонен думать, что она всячески подстрекала девушек на проступки, чтобы потом их жестоко наказывать. В сущности, Барак уже много лет почти ничего не знал о том, что происходит на женской половине дома; до него доходили лишь кое-какие сплетни от рабов. Однажды утром, когда Барак уже собрался ускользнуть из дому, чтобы пойти купить перстень для Дельфион, отец окликнул его. Он вернулся в приемный зал. Отец, мрачно сдвинув брови, стоял между двумя старинными египетскими колоннами, держа в руках какие-то бумаги. - Да, господин? - спросил Барак. - Ты редко бываешь дома в последнее время и не являешься за поручениями. - Холодный взгляд отца пронзил Барака; он хотел уже покаяться, упасть на изразцовый пол, обхватить колени отца. Но Озмилк продолжал: - У меня есть дело для тебя. Следуй за мной. Они прошли мимо статуи Гермеса Скопаса (в далеком прошлом похищенной из Сицилии) в рабочую комнату Озмилка. - Я намерен доверить тебе важную миссию, - сказал Озмилк уже менее сурово. После того как Барак пробормотал благодарность, отец добавил: - Ты отвезешь письмо в Сиракузы. Барака охватили противоречивые чувства: облегчение от того, что отец ничего не сказал о Дельфион и о покупке драгоценностей, и отчаяние при мысли, что он уедет из Кар-Хадашта, от Дельфион, на долгие недели, а может быть, и месяцы. Ему пришла в голову шальная мысль: тайком взять с собой в путешествие и Дельфион. Тут он заметил, что Озмилк внимательно за ним наблюдает. - Твои слова для меня закон, - только и осмелился вымолвить Барак. Озмилк, казалось, несколько смягчился. - Ты хорошо говоришь, как и должен говорить сын, послушный сын. Барака снова обуял ужас, что сейчас все раскроется; и от этого мысль о поездке в Сиракузы не казалась уже столь страшной. Все ничего, лишь бы Озмилк не узнал о его долгах и ничего не говорил о Дельфион. Барак никак не мог понять, известно ли что-нибудь Озмилку или он просто считает сына бездельником. Однако когда отец приказал сделать все приготовления и через два дня отплыть в Сиракузы, а затем отпустил его, Барак почувствовал себя глубоко несчастным. Как сможет он столько времени оставаться вдали от Дельфион? Если он лишится ее, жизнь потеряет для него всякий смысл. Он как безумный бросился рыскать по всем ювелирным лавкам, где пользовался кредитом, и набрал целую сумку драгоценностей. Остатки здравого смысла он употребил на то, чтобы подсчитать, сколько без риска можно взять у каждого ювелира, и выбирал украшения, не интересуясь их художественными достоинствами. Его интересовало лишь количество и реальная ценность. С полной сумкой в онемевшей от непомерной тяжести руке он отправился к Дельфион. Она была наверху, в спальне, и ожидала его. - Это ты? - спросила Дельфион. Она лежала спиной к двери и читала свиток. - Да, - сказал он низким, напряженным голосом, но она, казалось, этого не заметила. - Я хочу сначала кончить! - и она продолжала читать, не обращая на него внимания. Барак тихо поставил сумку на пол и принялся выкладывать из нее драгоценности. Он уже разложил на ковре половину их, как вдруг обнаружил, что Дельфион повернулась и в изумлении уставилась на него. Вместо того чтобы расставить на ковре остальные сокровища, он высыпал их сверкающей грудой. Звон металла заглушил ее восклицание. - Это для тебя! - промолвил он беспомощно. - Все, что я мог достать. На нее напал смех. Этот смех ужаснул его, он отказывался понять, как можно смеяться при виде такого богатства. Можно, конечно, смеяться от счастья. Но Дельфион смеялась совсем не так, как смеются от радости. Барак не знал, как назвать этот смех, но он был не радостным. - Неужели ты этого не хочешь? - спросил он, подавленный. - Конечно, хочу, - ответила она, садясь на край ложа. - Ты слишком очарователен, этого не выразить словами. Неужели все это настоящие драгоценности? - Были минуты, когда она видела в нем лишь мальчишку, и тогда она его любила. - О да, - пылко заверил он. - Ведь ты не думаешь, что я могу принести тебе фальшивые, правда? Здесь нет ни крошки страза. У меня чуть руки не отвалились, пока я донес этот груз. - Он согнул правую руку. - Поверь, не многие могли бы тащить такую ношу. Понимаешь, я не мог нести сумку на плече: это было бы неприлично здесь в городе, где каждый знает моего отца. И я остерегался наклоняться в сторону - это вызвало бы у людей ненужное любопытство... - Но почему надо было нести именно золото, серебро и драгоценные камни, чтобы испытать силу твоих мускулов? Несколько больших кирпичей сослужили бы ту же службу. - Что ты хочешь сказать? - спросил он, сбитый с толку. - А тебя бы обрадовало, если бы я принес кучу кирпичей? - Поди же сюда, - сказала она, и Барак, переступив через свои сокровища, заключил ее в объятия. Тут только он вспомнил, что не сказал ей о предстоящем ему путешествии в Сиракузы. Он был так глубоко несчастен, что ему казалось - все знают об этом, и он не стал рассказывать о своем горе Дельфион. Теперь, когда он обнимал ее и она была так нежна с ним, нежна более, чем когда-либо, он был не в силах нарушить чары и дать выход своему отчаянию. Но от действительности никуда не уйдешь. Он будет сослан в Сиракузы на много недель. После часа, проведенного в попытках забыть об этом, притвориться, что ему удастся уговорить отца послать кого-нибудь другого, он застонал и спрятал лицо на ее груди. - Я умру... - сказал он. - Почему? - спросила она спокойно, играя его волосами. Ее тон задел его, но он не хотел усложнить положение своими упреками. Стряхнув с себя оцепенение, он поднялся и сказал более или менее обычным голосом: - Отец посылает меня в Сиракузы по важному делу. - Что ж, это очень приятное путешествие. - Ты хочешь сказать, что поедешь со мной? - вскричал он с жаром. - О чем он говорит? - сказала она и снова вытянулась на ложе, откинув волосы на плечо. - А ты не хотела бы поехать со мной? Это можно было бы устроить. - Не сомневаюсь. Но едва ля это меня устроит. - Ты меня совсем не любишь? - спросил он жалобно. - Праздный вопрос! Я буду здесь, когда ты вернешься. Тогда и спросишь. - Вот этого-то я и боюсь. О Дельфион, ведь ты не забудешь меня? Ты не бросишь меня ради другого? - Если бы я решила это сделать, то сделала бы независимо от того, здесь ты или нет. - Обещай мне быть... - он не мог произнести слова "верной". Это всколыхнуло бы в нем невыраженное сомнение в том, верна ли она ему теперь, когда он рядом. - Обещай, что все будет по-прежнему, когда я вернусь. - Как я могу обещать тебе это? - сказала она терпеливо, словно отвечая упрямому ребенку. - Я уже буду другая. И ты будешь другой. И мир будет другой. - Я буду тем же! - Он стал ее умолять. - Не терзай меня, скажи, что мне можно будет прийти к тебе, когда я вернусь. - Ты воображаешь, что я запру перед тобой двери? - Я принесу тебе еще много драгоценностей, - сказал он, махнув рукой на груду золота. - Думаю, тебе лучше взять все это обратно, - сказала она холодно. - Я не хочу этого, я ничего не хочу от тебя, если ты считаешь, что из-за своих даров можешь ставить мне условия. Собственно говоря, я никогда у тебя ничего не просила... Барак не мог этого отрицать. И все же в глубине его души таилась весьма не лестная для него уверенность, что он никогда не добился бы ее без подарков, которыми он, кстати, очень гордился. Он снова стал ее умолять, требовать обещаний, которые она отказывалась дать. В конце концов ему пришлось уйти, удовлетворившись теми жалкими крохами надежды, которые она ему оставила. По ее тону он должен был заключить, что, само собой понятно, ничего не изменится и его путешествие просто на время прервет прочно установившиеся отношения. Если б только он мог быть уверен, что по возвращении достанет новые кредиты, ему стало бы легче. Его вдруг охватила такая ярость против отца, что он бессильно приник к стене и стоял так, меж тем как прохожие толкали и бранили его. Если бы только отец его умер! 6 Известие об отъезде Барака глубоко взволновало Дельфион, хотя она старалась не показать ему этого. До отъезда у него был еще более печальный разговор с нею, во время которого она сохраняла свой дружелюбно-упрямый тон. Она не давала ему никакого повода для отчаяния, но и для надежды тоже; она лишь обращалась с ним, как с неразумным ребенком, пристающим с вопросами, на которые не так-то просто ответить; в подобных случаях ничего не остается делать, кроме как запастись терпением и отвлекать его внимание. И вот Барак уехал, она осталась одна, и вокруг образовалась пустота. Ненавидит ли она его еще? Если и да, то, во всяком случае, не совсем так, как прежде. Ее давнишний замысел - побудить его к ссоре с отцом - казался ей теперь низким и недостойным; она давно об этом забыла. Нет, он ей нравился; в нем было много хорошего. Он был щедр, смел, энергичен, так же как, впрочем, и избалован, и жаден, и жесток, когда не исполнялись его желания. Но какая-то ее часть презирала его, как она презирала и себя, за то, что нуждалась в нем. Благодаря ему мир сохранял для нее еще некоторый смысл. Даже презрение к себе оживляло ее ум все новыми восприятиями. Она теперь была в полном разладе с собой и как бы говорила себе: очень хорошо, обостряй этот разлад, сколько можешь. В мыслях она отделяла от себя свою чувственность как осознанный порок. Но с какой целью? Чтобы одолеть его и освободиться от него или чтобы дать ему одолеть и поработить себя? Она начала бояться, что у нее нет выбора, что эта вторая возможность из двух стала ее судьбой. В основе ее возбуждения лежало чувство оскорбленного достоинства. Облегчение наступало лишь в те минуты, когда он усиливал в ней ее нестерпимый стыд. Я все же ненавижу его, - думала она. Прошла неделя после отъезда Барака, и ее беспокойство нашло определенное выражение. Она поняла свой страх перед жизнью, и этот страх стал невыносим. Однажды вечером она вышла на улицу в сопровождении Фронезион - это имя Пардалиска дала новой девушке, взятой вместо Хоталат. Они были в старых плащах, чтобы не привлекать к себе внимания. Ничего особенного не случилось, если не считать того, что какая-то компания гуляк сделала нерешительную попытку прижать их к стене. После этого Дельфион хорошо спала, и ее беспокойство несколько улеглось. Она чувствовала: что-то происходит в глубине ее души. Мир, представлялось ей, становится другим, пусть даже совсем незаметно, и она поняла, что сама меняется. Она попросила Фронезион рассказать ей о своем детстве, ее начала интересовать политическая жизнь города. У Дельфион теперь было с кем поговорить о политических событиях. У нее в качестве квартиранта жил Хармид с Главконом (он, разумеется, не платил за квартиру, хотя беспрестанно уверял, что когда-нибудь обязательно заплатит). Хармид пришел к ней после постигшего его несчастья весь в слезах. - Сами деньги не имеют для меня никакого значения, - жаловался он. - Но я потрясен и уничтожен вероломством людским. Это единственное, с чем я не могу примириться. Он сказал, что у него нет ни гроша, однако, как Пардалиска позднее узнала от Главкона, у Хармида осталась некая сумма, вырученная от продажи двух рабов, и различные безделушки, которые он хранил в желтом лакированном шкафчике. Это, конечно, было немного, и нельзя было винить его за то, что он хотел отложить кое-что про черный день, хотя, думала Дельфион, он мог бы и не врать ей. Столь же лживыми были и другие его выдумки. Например, он сказал, будто после своего несчастья пришел прямо к ней потому, что она единственная из всей греческой колонии в Кар-Хадаште может понять его переживания и проявить к нему душевную чуткость. Но потом она узнала, опять-таки через всеведущую болтушку Пардалиску, что Хармид сначала толкнулся к купцу Калликлу, с которым часто пировал, когда был платежеспособен, а Калликл указал ему на дверь. Говорили также о неприятной сцене в храме Деметры, когда Блефарон, ведавший финансами храма, оскорбительно приставал к Хармиду, требуя обещанного денежного пожертвования. Дельфион не могла скрыть улыбки, когда Хармид стал распространяться о ее чуткости и тактичности, ибо она действительно проявила немало тактичности, слушая его россказни. А ведь ничего не стоило бы вскользь заметить, что ей известно, как отзывался о ней Хармид в доме Калликла. "Никто, кроме прогоревших шлюх, не станет приезжать из Коринфа в такой город, как Кар-Хадашт", - сказал он. И еще: "Она, должно быть, была довольно красива в молодости. Единственное, о чем она думает, это деньги". И так далее в том же духе. Все это оскорбляло ее, вероятно, не столько само по себе, сколько потому, что Пардалиска смаковала эти сплетни, пересказывая их, но, по правде говоря, она не особенно удивлялась: ей было хорошо известно, что Хармид принадлежал к типу людей, которые ради красного словца не пощадят и друга, особенно отсутствующего. Он и ей рассказывал всякие гадости про других. И все же он был страшно расстроен, по крайней мере в этом он был вполне честен. А в данный момент он был подавлен и потому искренен в своих изъявлениях благодарности. - Пока у меня есть дом, я всегда буду рада приютить тебя, - сказала Дельфион. - И Главкона тоже, разумеется. Хармид, в избытке скромности, настоял на том, чтобы ему отвели самую маленькую каморку в дальнем конце дома, и только всех обеспокоил этим: комнатку занимал единственный в доме раб, которого пришлось выдворить оттуда, и так как для него не нашлось другого помещения, в конце концов над кухней соорудили еще одну комнату, с наружной лестницей. Однако все это прошло мимо внимания Хармида. Он черпал утешение лишь в том унижении, которому подвергалась его душа. - Навязался я вам на шею, старый лодырь, обуза для всех, фигляр, которого едва терпят, - говорил он с грустной улыбкой. - Для людей вроде меня, презирающих деньги, нет больше места в мире. Может быть, свинопас Деметры умрет от чесотки, и тогда ты сможешь устроить меня на его место. Самое подходящее занятие для отверженного Изгнанника. Ведь ты знаешь, что ни пунийцы, ни коренные жители не едят свинины, так что все свиньи в стране принадлежат нашей эллинской богине. Не забудь замолвить за меня словечко, когда освободится место... Говоря так, он потуплял глаза, голос у него начинал дрожать, и он выглядел старым и несчастным. Однако в другое время он забывал свою роль, особенно за трапезой или когда шутил с девушками, и становился беспечнее и веселее, чем был прежде. В такие минуты даже казалось, что он сбросил тяжесть с плеч и чувствовал себя легче, чем когда-либо, а спустя некоторое время он вспоминал о своем горе и снова впадал в уныние, испытывая столь неподдельное удовлетворение от разыгрываемой роли покинутого старца, что это вряд ли было притворством. Когда у девушек бывали гости, он держался в стороне. В доме стало спокойнее. Сблизившись с Бараком, Дельфион перестала принимать других и устраивать пиршества. Единственными посетителями дома были люди, поддерживавшие более или менее постоянные отношения с кем-нибудь из девушек. У Дельфион вошло в привычку, незаметно выйдя из боковой калитки сада, бродить по городу после наступления темноты. Она больше не боялась мрака. Близилось полнолуние, и бледный молочный свет луны омывал улицы и оштукатуренные стены домов. В портовом квартале лунный свет сливался с огнями домов и кабачков. Мир был не менее светел, чем днем, но это был другой мир. Ее часто окликали, но она уже привыкла не обращать на это внимания. Однажды ночью она стояла в тени у входа в кабачок, глядя на сидевших за столами. Она и раньше заглядывала во многие кабачки, но на этот раз один из посетителей заинтересовал ее. На нем была грубая одежда моряка, в руках он сжимал войлочную шапку. Это был человек мощного телосложения, уже не молодой - его виски посеребрила седина. Но и не старый; ему, вероятно, было немногим более тридцати, и он, видно, уже многое перенес в жизни. У него было греческое лицо, ясно очерченное, с прямым носом; губы, когда-то полные и мягкие, как будто затвердели после схваток с судьбой, глаза - насмешливые и дружелюбные. Что-то в нем привлекало ее. Ей вдруг представилось, будто вся ее жизнь рушится, и она спросила себя, хватит ли у нее сил начать жизнь снова. Лицо моряка, повернутое к улице, к ночи, словно спрашивало ее об этом. Ей казалось, что он видит ее, хотя она знала, что это невозможно. Она смутилась и покраснела, как молодая девушка. Дельфион вошла в кабачок, но не осмелилась сесть к столу моряка, хотя место напротив него было свободно. Она не решилась даже сесть лицом к нему за другой стол. Она прошла на заднюю половину кабачка и села там, не зная даже, заметил ли он ее. Ей принесли скверного вина, и пока она пила, ей стало ясно, что если моряк ее и не заметил, то трое сидевших между ним и ею мужчин, безусловно, обратили на нее внимание. Они перешептывались, подталкивали друг друга локтями и улыбались ей. Один из них поманил ее пальцем. Она покачала головой и отвернулась. Но через некоторое время он встал и подсел к ее столу. - Ты одна, красотка? - сказал он, крутя пальцами бороду. Нехорошо быть одной. Дельфион не испугалась бы, встреть она его в другом месте и в другой обстановке. Но оттого, что греческий моряк сидел так близко, оттого, что он наверняка услышал бы ее, если бы она подала голос, Дельфион совсем растерялась. Она пробормотала, что зашла мимоходом, и поднесла к губам стакан с кислым вином. В замешательстве она почувствовала, что все в кабачке уставились на нее, все, кроме греческого моряка, спокойно сидевшего спиной к ней. От лампады в нише шел горячий запах прогорклого масла - она, вероятно, месяцами не чистилась. - Только пальмовое вино здесь годится для такой красотки, - сказал подсевший к ней мужчина и положил руку на ее руку. Вошел пьяный человек в кожаном плаще и запел нетвердым голосом: Эй, Барабан, приди, эй, Барабан, приди, Эй, Барабан, приди, Сын Мириам! Приди и насладись барабанным боем, Сын Мириам! Главный барабанщик, мы молим о прощеньи... Он тяжело сел на скамью и крикнул: - Я пришел из-за гор. Я трижды умирал. Сколько стоит вино в этой вонючей дыре? Дельфион принесли пальмового вина, и она не посмела отказаться. Она хотела лишь одного - не привлечь внимание греческого моряка; лучше покориться чему угодно, только б он не обернулся и не посмотрел на нее. Она поцарапала ногтем по кувшину - местное подражание кампанской керамике с отслаивающимся дешевым черным лаком. Длинная полоска лака отскочила под ее ногтем, и она оглянулась - не заметил ли хозяин. Золотая прядь упала ей на глаза. Человек, сидевший рядом, издал смачный звук поцелуя. - Я буду любить тебя грозовой любовью, - сказал он. Только теперь Дельфион разглядела его. Это был смуглый человек с рассеченной верхней губой; должно быть, он неделю не брился: щетина покрывала его шею и скулы. Певец со спутанными волосами все тянул и тянул: Мы знаем, что бить в Барабан трудно. Мы молим о прощеньи. Сын Мириам, Маленький барабан следует за Отцом барабанов, Сын Мириам, Барабан, перетянутый пополам, как оса, следует за Отцом барабанов. Мы молим о прощеньи. Сын Мириам, Круглый барабан следует за Отцом барабанов... Он стал пальцами выбивать такт на столе. С улицы донесся чей-то хриплый хохот. К Дельфион, качаясь, подошла неряшливо одетая женщина, схватила ее за волосы и потянула ее голову назад. Сосед Дельфион ударил женщину по лицу, она вцепилась в него ногтями и пронзительно закричала. Дельфион встала и хотела незаметно выйти из-за стола. Но другие двое преградили ей путь. - Нет! Нет! - вскричала она исступленно, забыв на мгновение свой страх перед греческим моряком. Краем глаза она увидела, что моряк вскочил. Он перепрыгнул через стол и ударом в ухо сшиб с ног одного из пристававших к Дельфион. Повернувшись к другому, он рассмеялся громко и радостно и так хватил его под подбородок, что, казалось, у несчастного голова скатится с плеч. - Еще кто? - крикнул грек. Пьяный все еще барабанил пальцами по столу: Сын Мириам, мы молим о прощеньи. Слушайте, мир распадается на части... Барабаны... Какая-то девица кинула в Дельфион стаканом, он разбился о стену у самой ее головы. Моряк схватил Дельфион и вынес из кабачка. Он быстро побежал по улице, все еще держа ее и ласково смеясь. Завернув за угол, он остановился и мгновение стоял молча. Затем осторожно поставил ее на ноги. - Куда тебя отвести? - спросил он. - Я пьян, но тебе нечего бояться. - Я не боюсь. Наступило молчание. Луна блестела над крышами домов. Откуда-то из мрака доносился плач ребенка. - Все же я пьян, - повторил моряк с настойчивостью, доказывавшей, что он говорит правду. - Какое это имеет значение? - Ах, да... Какое это имеет значение? - спросил он, прислонясь спиной к стене. - Почему твои волосы такие золотистые? Ты знаешь, что они золотистые далее при луне? Кто ты? - Меня зовут Дельфион. Он нетерпеливо махнул рукой: - Не все ли равно, как тебя зовут? Повторяю, я пьян... - Мне некуда сейчас идти. Возьми меня к себе. - Там есть кровать, - сказал он. - Да, там есть кровать. Разумеется, говоря по правде, там есть кровать. Он взглянул на небо, затем повернулся к ней и взял ее под руку. - Мы оба эллины. Скитальцы. Ты почти такая же высокая ростом, как я. А ты знаешь город Корону у Мессенского залива? Я оттуда. Прости меня, если я говорю бессвязно и не то, что надо. Это моя первая прогулка в полночь с богиней. Ее милостивое обращение, ее стан, ее платье, словно огненная дымка, тепло струится и мерцает... Как это говорится в стихах? Золотой месяц мерцает на ее груди... Нет, это все-таки не ты... Не держат ноги... Упаду вот-вот... Когда б со стаей алкионов вольных Беспечно я парил над пеной вод, Я не знавал ни горя, ни забот И птицей бирюзовою привольно Весной стремился в радостный полет. Когда я думаю о Короне, я вижу бело-зеленый блеск моря и старого бога из смоковницы с жиденькой бородкой. Мудрый и добрый, он смотрит на море... Не называй мне своего имени, я сам хочу его вспомнить... Уже десять лет я не был на родине, и все же я часто видел ее отблеск, когда плавал по заливу в Левктры. А сейчас мне кажется, что отчий дом здесь, за углом. Дельфион пыталась разобраться в своих чувствах. Ей казалось, что она на грани самого важного решения своей жизни; а страх все продолжал замедлять его принятие. Хотелось не сопротивляться, не думать, поддаться силам, которые, она чувствовала, притягивают ее к этому человеку, и в то же время сохранить возможность возвращения к старой жизни как надежному убежищу на случай, если ее постигнет разочарование. Но другая часть, ее существа взывала к перемене, к полному обновлению. И тогда первый голос отвечал: "Ты просто зачарована могучим телом и зовом родины. Не доверяй этому чувству - оно через день или ночь, через неделю или месяц оставит тебя подавленной и опустошенной. Ты погибнешь, сломленная, потерянная и всеми презираемая". Поглощенная тем, что происходило у нее в душе, Дельфион не смотрела, куда они идут; едва ли она даже слышала бессвязные, ласковые слова человека, державшего ее под руку. Он остановился перед высоким домом, свирепо крикнул что-то мужчине, вышедшему, покачиваясь, из тени открытой двери, и потянул Дельфион внутрь - по коридору и вверх по скрипучим ступеням. Он на ощупь считал двери, пока не дошел до седьмой, и открыл ее. В комнате было темно, лишь полоса лунного света пробивалась сквозь задернутые оконные занавески. Он подошел к окну и сорвал занавеску. "Лунного света для любви и радости!" - рассмеялся он. Комнату теперь заливали бледные лунные лучи. В ней были только кровать, стул и вешалка. - Вот кровать! Он снял с вешалки толстый плащ и бросил его на пол перед дверью. - Ложе для кентавра! - Он коротко расхохотался, но сразу овладел собой, ударяя лишь кулаками по груди от полноты чувств. - В такую ночь веришь в Геракла... и в Елену, скользящую по неровной дороге судьбы и умиротворяющую даже злых стариков... Он стоял и глядел, как она раздевается и ложится в постель. - Здесь есть место и для тебя. - Я спал на более жестком ложе, чем этот пол, - ответил он и лег на пол, не раздеваясь. Некоторое время она тихо лежала на спине, стараясь обдумать свое положение, уверенная, что не уснет. Рядом слышалось его глубокое, ровное дыхание. Вскоре и она уснула крепким сном без сновидений. Утром она проснулась и увидела над собою его глаза. Он стоял у кровати. Несколько мгновений они спокойно и пристально вглядывались друг в друга, и воспоминание о прошедшей ночи хлынуло между ними мягким и ясным потоком. Казалось, прошли годы - так глубоко ушли корни их близости; цветы колебались и трепетали на ветвях их сливающихся мыслей. Хотя он до сих пор даже не ласкал ее и не произнес ни слова любви, она чувствовала, что безраздельно принадлежит ему, как и он принадлежит ей. Кто-то свистел в коридоре; где-то поблизости варили овсяную кашу. Все было хорошо. Те, кто когда-либо знал полное счастье, приобщились его тайны и уже не могут быть побеждены. Я не могу теперь умереть, - подумала Дельфион, - и ей хотелось жить, хотелось, как никогда раньше. Его суровое смуглое лицо осветилось мягкой улыбкой. Через его левый висок шел шрам, ночью она этого не заметила. Она раскрыла объятия, он наклонился и поцеловал ее. Некоторое время они лежали неподвижно. Ей приятно было чувствовать рядом с собой тяжесть его отдыхающего тела. - Ты мне мил, - сказала она, откидывая локон с его лба. - Ты тоже мне мила! - Он встал и ласково отвел ее руки. - Но не мила эта комната. - Какую же ты хотел бы комнату? Он раздумывал минуту. - Дня два назад я был на озере. Я хотел бы взять тебя в один из домиков там на берегу, в нескольких милях к западу от города. Такой домик можно снять. Ты можешь поехать со мной? - На сколько? - На неделю. Потом я возвращаюсь в Элладу. - Да, могу. Он весь бурлил от избытка жизненных сил; его тело как будто дрожало от нашедшей выход энергии. Дельфион показалось, что он стал выше, сильнее и мускулистее. Его лицо похорошело от наплыва чувств. Он нагнулся, поднял ее высоко над головой, словно принося в жертву богам любви и радости, и опустил на пол. Она стояла обнаженная, он не сводил с нее глаз. Он коснулся ее рта, ее груди, ее колен, затем отступил назад. - Оденься, - сказал он прерывающимся от нежности голосом. - Уедем на озеро, только там я осмелюсь обнять тебя. Она хотела отправиться сразу же. Ей ненавистны были мысли о доме, о девушках и вообще о всех делах, связанных с ее хозяйством. Но нельзя было бросить все на произвол судьбы. Надо заставить себя вернуться туда. - Я встречусь с тобой в полдень у храма Деметры, - сказала Дельфион. Он взял ее за плечи и глубоко заглянул в глаза, проверяя ее. После этого он успокоился. Он знал, что она придет. Отстранив ее немного от себя, он прижался лицом к ее лицу. Его суровый и страстный поцелуй заставил ее дрогнуть, задохнуться от полного счастья. Вернувшись домой, Дельфион сразу созвала своих девушек, сказала им, что уезжает на неделю к друзьям, и назначила Пардалиску и Клеобулу ведать всеми делами по дому. Заодно она решила собрать несколько платьев и туалетных принадлежностей, чтобы взять с собой, и поднялась в свою комнату. Вскоре к ней зашел Хармид. - Я слышал от девушек, что мы лишимся тебя на неделю или больше? - Да, - ответила Дельфион, продолжая укладываться. - Как печально для нас! Но я рад, что захватил тебя. Можно мне сказать тебе несколько слов наедине? - Конечно! Дельфион кивнула помогавшей ей девушке. Та вышла, и Хармид плотно прикрыл за нею дверь. - Когда человека постиг такой удар, какой обрушился на меня, такое жестокое открытие подлости и полной развращенности мира, - сказал он, снова впадая в роль нищего старика, - он более не считает себя вправе рисковать. Самое тяжелое в моих переживаниях то, что они лишили меня веры в собратьев, заставили мыслить на языке этого чудовищного извратителя всех ценностей - золота... Собрав все свое терпение, Дельфион ждала, когда он доберется до сути дела, и продолжала укладывать вещи. - Конечно. - Я знаю, что мои замечания не стоят того, чтобы их слушали, хотя они исходят из глубины моего кровоточащего сердца, - продолжал Хармид с большим удовлетворением. - Я всего только бедный, старый, дряхлый эстет, разорившийся из-за доброты своей души. Даже Главков против меня... Ну ладно, не буду тебе надоедать рассказами о своих бедах. У меня к тебе маленькая просьба, но для меня это дело не маленькое. Как тебе известно, я лишился всех своих предметов искусства, составлявших прежде мою коллекцию на родине, - коллекцию, возбуждавшую зависть и алчность многих куда более знаменитых любителей искусства, чем я. Теперь все потеряно, расхищено, растеклось по рукам этих свиней римлян. Так вот, как я уже говорил, от всех этих предметов у меня осталось всего несколько, случайно оказавшихся со мной благодаря тем чувствам, которые меня с ними связывают. Хармид вытащил из кармана три вещички: перстень со скарабеем и два гравированных овала из ляпис-лазури. - Они принадлежали моей матери. Будь так добра, спрячь их. У тебя, несомненно, есть где-нибудь тайное местечко, где ты хранишь свои ценности. - Разумеется, - сказала Дельфион. Она взяла вещички и, так как торопилась, попросила его: - Помоги мне. Дельфион держала свои драгоценности в шкатулке из кедра, спрятанной в верхней части стены над ее кроватью, в углублении за балкой. Обычно она принимала все меры предосторожности, когда снимала шкатулку: запирала дверь на замок, чтобы никто не вошел, а затем пододвигала к стене сундук и ставила на него табурет. - Принеси тот столик. Он выдержит мой вес. - Она бросила на столик старое платье. Хармид подал ей руку, помог взобраться на столик и поддерживал ее, пока она, стоя на цыпочках, дотянулась до шкатулки. Ей удалось приподнять немного крышку и бросить внутрь перстень и камни; затем она спрыгнула на пол. - А теперь поставь столик на место. Брось это платье на пол. Я не то что не доверяю девушкам, но лучше не вводить их в соблазн. - Ты благоразумна не по возрасту, - пробормотал Хармид. - Поражаюсь твоей житейской мудрости. Ах, если бы у меня было ее хоть немного, я теперь не был бы всеми презираемым нахлебником, бродячим рассказчиком избитых анекдотов. Но это неважно. Ты сняла бремя с моего сердца. Теперь я знаю, что по крайней мере эти единственные реликвии более счастливой жизни в безопасности от все оскверняющего мира. - Слезы блеснули на его все еще красивых ресницах. - Можно старику поцеловать тебя, мое любимое дитя? В знак глубокой благодарности! - Он целомудренно поцеловал ее в лоб и в губы. - Мне как-то стало легче на душе. Мир, может быть, не так уж низок. Помни всегда, мое очаровательное дитя, что ты скрасила последние часы несчастного, но не вовсе недостойного человека... Дельфион кончила собирать свои вещи. - Я рада, что сослужила тебе службу. Проси Клеобулу обо всем, что захочешь. Не стесняйся и ни в чем не ограничивай себя и Главкона... Я вернусь через неделю. Она окинула комнату прощальным взглядом. Все казалось ей нереальным. И в то же время трезвая, деловая сторона ее натуры безошибочно подсказала ей, как Пардалиска сумеет воспользоваться ее отсутствием. - Присматривай за Пардалиской, - сказала она Хармиду напоследок и сошла вниз. 7 Герсаккон снова почувствовал выросшую между ним и Динархом преграду. В общении между ними слова потеряли силу и не вызывали ответного отклика. Жизнь Герсаккона опять стала блужданием в потемках. Однако его вера, что это больше, чем слепое повторение пережитого, не ослабела; он просто винил себя в том, что ему не удавалось понять сущность бытия. По временам он поднимался над своими терзаниями и начинал воспринимать город как единое целое, как поток темной и сверкающей мощи, в котором полные глубокого смысла перемены были созвучны именам богов. Я стремлюсь к Логосу, - решил он. Герсаккон совсем не считал, что политическая борьба отображена и сосредоточена в Ганнибале безотносительно к его собственным духовным и религиозным сомнениям, однако он знал, что не мог бы принять участие в борьбе только из-за возникновения обыденных конфликтов. Он считал борьбу необходимым и все же несовершенным средством. Несовершенным не потому, что она была не закончена, но потому, что ей не хватало одного главного условия. Какого? Этот-то вопрос и мучил его. Был ли это только упущенный стратегический момент, не постигнутая социальная перспектива? Или это был орган, не развитый до состояния активного действия? (Но если так, почему это меня терзает?) Дитя во чреве матери имеет зачатки глаз, но не обладает зрением и не страдает от этого, движимое всей своей волей, всем существом к тому мигу решающего изменения, когда глаза станут видеть. Или это были лишь его собственные неуравновешенность и несовершенство? Как только он доходил до этого тупика, куда заводили его общие вопросы, он обнаруживал, что отброшен назад, к своим личным проблемам. Перед ним возникал образ Дельфион, в ее глазах то таилась злорадная измена, то была глубокая страсть. Внезапно вернулась давняя мысль: я должен узнать зло, чтобы преодолеть его; я должен умереть, чтобы возродиться. Чары стали более могучими, и