исьмо, которое он мне прислал, почти целиком было посвящено Силе. Вот что он писал: "Мартышечка, мой старый друг, хочу рассказать тебе на редкость печальную и на редкость смешную историю; она касается Силы, этого "верного Ахата" твоего друга разбойника Ирода Агриппы. Высокоученый Мартышечка, не можешь ли ты порыться в своем огромном запасе редких исторических сведений и сказать, докучал ли твоему благочестивому предку Энею его верный Ахат до такой степени, до какой Сила докучает мне? Есть ли что-нибудь по этому поводу у комментаторов Вергилия? Дело в том, что я имел глупость назначить Силу своим шталмейстером, как я, по-моему, уже тебе писал. Первосвященник не одобрил это назначение, так как Сила самаритянин; самаритяне в свое время разгневали иерусалимских евреев, вернувшихся из вавилонского плена, разрушая за ночь стены, которые те строили днем; евреи им этого не простили. Мне пришлось ради Силы сместить первосвященника. Сила с каждым днем все больше важничал и давал все больше доказательств своей пресловутой прямоты: что, мол, у него на уме, то и на языке. Смещение первосвященника побудило его напустить на себя еще большую важность. Поверь моему слову, иногда вновь прибывшие ко двору не могли решить, кто из нас царь, а кто -- всего лишь шталмейстер. Однако стоило мне намекнуть, что он злоупотребляет моей дружбой, он сразу же мрачнел, и моя милая Киприда упрекала меня за бессердечие и напоминала обо всем, что он сделал для нас. Мне приходилось снова угождать ему и чуть ли не просить прощения за неблагодарность. Худшей его привычкой было без конца рассказывать о моих прошлых бедах -- причем в смешанном обществе -- и приводить самые неловкие для меня подробности того, как он спас меня от той или иной опасности, каким верным другом мне был, какими превосходными его советами я пренебрег, а сам он, мол, никогда не искал никакой другой награды, кроме моей дружбы в дождь и ведро и бурю -- таков уж у самаритян характер. В конце концов он перегнул палку. Я находился в Тивериаде на Галилейском озере, где некогда был судьей при Антипе, и пригласил на пир важнейших людей Сидона. Ты помнишь о моей размолвке с сидонцами, когда я был советчиком Флакка в Антиохии? Можешь не сомневаться, так ужасно Сила себя никогда не вел, да еще на такой важной политической встрече. Первое, что он сказал Гасдрубалу, начальнику порта в Сидоне, человеку очень влиятельному в Финикии, было: "Мне знакомо твое лицо. Тебя не Гасдрубал ли зовут? Да, конечно, ты был в числе делегации, которая прибыла к царю Агриппе девять лет назад с просьбой использовать его влияние на Флакка в пользу Сидона во время спора с Дамаском насчет границ. Я хорошо помню, что советовал Ироду не брать ваших подарков, так как принимать взятки сразу у обеих сторон опасно и он наверняка попадет в беду. Но он, как всегда, только смеялся надо мной". Гасдрубал -- человек тактичный, поэтому он сказал, что не может припомнить такого случая; он уверен, что Сила ошибается. Но Силу разве остановишь? "Неужели у тебя такая плохая память,-- настаивал он.-- Да ведь именно из-за этого Ироду пришлось бежать из Антиохии под видом погонщика верблюдов -- я достал ему все, что нужно,-- оставив жену и детей. Мне пришлось тайком посадить их на корабль, чтобы увезти из города, а он лишь кружным путем через сирийскую пустыню добрался до Идумеи. Он ехал на украденном верблюде. Нет, если ты хочешь спросить меня насчет верблюда,-- я не крал его, его украл сам царь Ирод Агриппа". Меня бросало в жар и в холод, но отрицать основные факты этой истории было бесполезно. Я сделал все возможное, чтобы замаскировать их веселым рассказом о том, как однажды во мне взыграла кровь моих предков-кочевников, мне надоела цивилизованная жизнь в Антиохии и я не мог устоять перед побуждением покинуть город и пересечь необъятную пустыню, чтобы повидаться с родичами в Идумее. Зная, что Флакк попытается меня задержать -- он не мог обойтись без моей помощи в политических вопросах,-- я был вынужден тайно покинуть город и договорился с Силой, что воссоединюсь с семьей в порту Антедона, когда мои приключения подойдут к концу. Они оказались на редкость увлекательными. А в Антедоне меня встретил императорский курьер -- он не смог найти меня в Антиохии -- с письмом от императора Тиберия, где тот приглашал меня в Рим в качестве советчика, чтобы мои таланты не пропадали зря в провинции. Гасдрубал слушал с вежливым интересом, восхищаясь моей изобретательностью, ведь он знал эту историю не хуже, чем Сила. Когда я кончил, он спросил: "Могу я узнать у вашего величества, было ли это ваше первое посещение Эдома? Насколько мне известно, идумеи -- благородный, гостеприимный и храбрый народ и относятся к роскоши и легкомыслию с непримиримым презрением, которым мне легче восхищаться, чем брать его за образец". Но этому идиоту Силе обязательно надо было снова вмешаться в разговор. "О нет, Гасдрубал, это не было первым посещением Идумеи. Я был единственным -- не считая госпожи Киприды и двух старших детей,-- кто сопровождал царя Ирода во время первого посещения. Это было в тот год, когда убили сына Тиберия. Царю Ироду из-за этого пришлось бежать от римских кредиторов, а Идумея была единственным безопасным убежищем. Ирод влез постепенно в огромные долги, несмотря на мои предупреждения, что рано или поздно наступит день расплаты. Сказать по правде, он терпеть не мог Идумею и задумал покончить с собой, но госпожа Киприда спасла его: она поступилась своей гордостью и написала смиренное письмо своей невестке Иродиаде, с которой перед тем поссорилась. Царя Ирода пригласили после того в Галилею, и Антипа назначил его судьей низшего суда в этом самом городе. Его годовой доход был всего семьсот золотых". Только Гасдрубал открыл рот, чтобы выразить удивление и недоверие, как на выручку мне неожиданно пришла Киприда. Она ничего не имела против россказней Силы, когда речь шла обо мне, но когда он извлек на свет стародавнюю историю с ее письмом Иродиаде, это было совсем иное дело. "Сила,-- сказала она,-- ты слишком много говоришь, и большая часть из того, что ты сказал, не имеет смысла и далека от правды. Ты очень меня обяжешь, если впредь придержишь язык". Сила вспыхнул до корней волос и снова обратился к Гасдрубалу. "Такова уж моя самаритянская натура -- я всегда режу правду-матку в глаза, даже если она неприятна. Да, у царя Ирода было много злоключений, прежде чем он получил свое теперешнее царство. Некоторых из них он судя по всему не стыдится -- например, он своими руками повесил на стену в сокровищнице иерусалимского храма, железную цепь, в которую его заковали по приказу императора Тиберия. Его заключили в тюрьму за государственную измену. Я много раз предупреждал его не болтать с Гаем Калигулой при кучере, но он, как всегда, пропустил мои слова мимо ушей. Потом Гай Калигула дал ему золотую цепь -- точь-в-точь как первая, и на днях царь Ирод повесил ее в сокровищнице, а железную забрал; вероятно, она недостаточно блестела". Я поймал взгляд Киприды, и мы понимающе переглянулись. Я велел Тавмасту пойти наверх в мою спальню, взять железную цепь -- она висела на стене напротив кровати -- и принести ее к нам. Он выполнил это, и я пустил эту диковину по рукам; сидонцы с трудом могли скрыть замешательство. Затем я подозвал к себе Силу. "Сила,-- сказал я,-- я хочу оказать тебе особую честь. В знак признания твоих заслуг передо мной и моей семьей и за ту откровенность, с которой ты неизменно говоришь о моих делах даже в присутствии именитых гостей, я награждаю тебя орденом Железной Цепи, да продлятся твои годы, чтобы носить его. Ты и я-- единственные, кто имеет этот орден, и я с радостью отдаю эту регалию в твое полное распоряжение. Тавмаст, надень цепь на этого человека и отведи его в тюрьму". Сила так поразился, что не сказал ни слова и был уведен из зала, как агнец на заклание. Самое забавное было то, что не отказывайся он так решительно от римского гражданства, когда я предлагал его исхлопотать, я бы не смог сыграть с ним эту штуку. Он бы обратился за помощью к тебе, и ты, при своем мягкосердечии, без сомнения, простил бы его. Ну, что говорить, я был вынужден сделать это, иначе сидонцы перестали бы меня уважать. А так это произвело на них, по-видимому, самое благоприятное впечатление и конец пиршества прошел с большим успехом. Это произошло несколько месяцев назад, и все это время я держал его в тюрьме, чтобы дать ему урок -- Киприда за него не просила,-- намереваясь, однако, выпустить его накануне праздника в честь моего дня рождения, который был вчера. Я послал в Тивериаду Тавмаста, чтобы он навестил Силу и сказал ему от меня: "Некогда я был посланцем надежды и утешения, встретившим нашего милостивого господина царя Ирода Агриппу, когда он входил в тюремные ворота в Мизене; сейчас я здесь, Сила, посланный принести надежду и утешение тебе. Знак -- этот кувшин вина. Наш милостивый господин приглашает тебя на пир, который состоится через три дня в Иерусалиме и разрешает явиться, если ты этого хочешь, без ордена, который он пожаловал тебе. На, выпей вина. И мой совет тебе, друг Сила, никогда не напоминать людям об услугах, оказанных тобой в прошлом. Если это благодарные и благородные люди, им не нужны напоминания, а если неблагодарные и неблагородные, напоминать им о прошлом -- пустое дело". Все эти месяцы Сила мрачно размышлял о нанесенных ему обидах и горел желанием рассказать о них кому-нибудь, кроме тюремщика. Он сказал Тавмасту: "Вот что, значит, просил сообщить мне царь Ирод, да? И я должен быть ему благодарен, не так ли? А какую еще милость он намерен мне оказать? Может быть, пожаловать мне орден Кнута? Неужели он ждет, что те страдания, которые я претерпел, заключенный в эту одинокую темницу, научат меня держать язык за зубами, если я сочту нужным сказать правду, чтобы усовестить его лживых советников и льстивых придворных? Передай царю, что мой дух не сломлен, и если он освободит меня, я отпраздную это тем, что стану высказываться еще откровеннее и резче; я расскажу всему народу, сколько мы вместе испытали злоключений и как мне удавалось в конце концов спасти положение, хотя он чуть не губил нас обоих, отказываясь следовать моим советам, и как щедро он меня за все это наградил железной цепью и тюрьмой. Мой дух после моей смерти этого не забудет, как не забудет все мои славные деяния ради него". "Выпей вино",-- сказал Тавмаст. Но Сила отказался. Тавмаст пытался урезонить безумца, но он не желал пить вино и требовал, чтобы мне было передано все, что он сказал. Поэтому Сила по-прежнему в тюрьме, и я не вижу возможности его освободить, с чем согласна и Киприда. Меня позабавила эта история в Дориде. Ты помнишь, как я сказал тебе на прощальном пиру, когда мы оба так налакались и были так откровенны друг с другом, как два самаритянина, что тебя обожествят, моя Мартышечка; и не старайся этому помешать. А насчет молочного поросенка, фаршированного трюфелями и орехами, я, кажется, знаю, что я имел в виду. Я теперь такой примерный иудей, что никогда, никогда, ни по какому поводу не беру в рот нечистой пищи -- по крайней мере если я это делаю, об этом знают лишь я, мой повар-араб да луна, когда она заглядывает ко мне в окна. Я воздерживаюсь от свинины, даже когда гощу у своих соседей финикийцев или обедаю с моими подданными греками. Когда будешь писать, сообщи, что нового у старой лисы Вителлия и этих злоумышленников и интриганов Азиатика, Виниция и Винициана. Я засвидетельствовал -- и самым велеречивым слогом -- свое почтение твоей прелестной Мессалине в своем официальном письме. Поэтому до свиданья и по-прежнему думай хорошо (лучше, чем он заслуживает) о своем товарище детства Разбойнике". Сейчас я объясню насчет этой "истории в Дориде". Несмотря на мой эдикт, несколько молодых греков, жителей города Дорида в Сирии, достали где-то мою статую и, ворвавшись в еврейскую синагогу, водрузили ее в южной части помещения, как бы для поклонения. Местные евреи сразу же обратились к Ироду, своему естественному защитнику, а Ирод лично отправился в Антиохию к Петронию, чтобы выразить свой протест. Петроний написал судьям Дорида очень сердитое письмо, приказывая арестовать виновных и без промедления отправить к нему, чтобы он мог их наказать. Петроний указывал, что они совершили двойное преступление -- оскорбили не только евреев, осквернив синагогу, где теперь нельзя совершать богослужение, но и меня, бесстыдным образом нарушив мой эдикт о веротерпимости. В его письме была одна любопытная фраза: что подходящее место для моей статуи не еврейская синагога, а один из моих собственных храмов. Я полагаю, что он думал, будто за это время я уступил уговорам сената и, с его стороны, будет любезно предвосхитить мое обожествление. Но я был тверд и наотрез отказывался стать богом. Нетрудно себе представить, что александрийские греки лезли вон из кожи, желая заслужить мое благоволение. Они прислали депутацию, чтобы поздравить меня с восшествием на престол и предложить, что они построят за свой счет и посвятят мне новый храм или, если я это отвергну, построят и укомплектуют библиотеку италийских исследований и посвятят ее мне как самому выдающемуся из современных историков. Они также попросили меня разрешить ежегодно в мой день рождения устраивать публичные чтения моих трудов "История Карфагена" и "История Этрурии". Каждый из этих трудов будет прочитан от корки до корки сменяющими друг друга высококвалифицированными чтецами, первый -- в старой библиотеке, второй -- в новой. Они знали, что это не может мне не польстить. Принимая их почетные предложения, я чувствовал себя в точности, как чувствовали бы себя родители мертворожденных близнецов, если бы спустя какое-то время после родов маленькие холодные трупики, лежащие где-нибудь в углу в корзинке в ожидании похорон, вдруг неожиданно порозовели, чихнули и в один голос принялись реветь. В конце концов, я потратил на эти книги более двадцати лучших лет моей жизни, взял на себя нелегкий труд изучить различные языки, нужные мне, чтобы собрать и проверить факты; и, насколько мне было известно, ни один человек до сих пор не подумал их прочитать. Когда я говорю "ни один человек", я должен сделать два исключения. Ирод читал "Историю Карфагена" -- Этрурия его не интересовала -- и сказал, что очень много узнал из нее о характере финикийцев, но что, по его мнению, мало кто проявит к этой книге такой же интерес. "В этой колбасе слишком много мяса,-- сказал он,-- и недостаточно специй и чеснока". Он имел в виду, что там было слишком много сведений и недостаточно легкого чтения. Он говорил мне все это, когда я еще был частным лицом, так что тут и речи нет о лести. Единственной, кто кроме моих секретарей и помощников по изысканию прочитал обе книги, была Кальпурния. Она сказала, что предпочитает хорошую книгу плохой пьесе, мои исторические книги -- многим хорошим пьесам, которые она видела, а книгу про этрусков -- книге про Карфаген, потому что там говорится о знакомых ей местах. Да, чтобы не забыть: когда я сделался императором, я купил Кальпурнии прекрасную виллу возле Остии, дал ей приличное годовое содержание и штат хорошо обученных рабов. Но она никогда не приходила во дворец, и я тоже не посещал ее из страха вызвать ревность Мессалины. Жила она вместе с близкой подругой по имени Клеопатра, родом из Александрии, тоже в прошлом проституткой; но теперь, когда у Кальпурнии было более чем достаточно денег, обе они расстались с этой профессией. Они были спокойные девушки. А я--я был, как я уже говорил, очень горд предложением александрийцев, ведь, в конце концов, Александрия -- культурная столица мира и не кого-нибудь, а меня ее первые граждане назвали выдающимся современным историком. Я очень жалел, что не располагаю временем, чтобы поехать в Александрию и присутствовать хотя бы на одном из чтений. В тот день, когда у меня побывало посольство, я вызвал к себе профессионального чтеца и попросил его прочитать мне без свидетелей несколько отрывков из той и другой книги. Он читал с таким выражением, так четко произносил слова, что, забыв на секунду, что я автор этих отрывков, я принялся громко ему рукоплескать. ГЛАВА Х Моей ближайшей задачей за пределами Рима было навести порядок на Рейне. К концу правления Тиберия северные германцы, воодушевленные вестями о его бездейственности, стали делать набеги на противоположную сторону реки в той части территории, которую мы называли Нижней провинцией. Небольшие группки германцев переплывали ночью Рейн в неохраняемых местах, нападали на одинокие дома и деревушки, убивали жителей и захватывали золото и другие ценности, которые могли найти, а на рассвете уплывали обратно. Остановить это было бы нелегко, даже если бы солдаты все время были начеку, чего, во всяком случае на севере, нет, потому что Рейн -- река невероятной длины и охранять ее исключительно трудно. Единственной эффективной мерой против набегов был бы ответный удар, но Тиберий не разрешал устраивать карательные экспедиции в широких масштабах. Он писал: "Если вам докучают шершни, сожгите их гнездо, но если это только москиты, не обращайте на них внимания". Что до Верхней провинции, то следует вспомнить, что Калигула во время поездки во Францию послал за Гетуликом, командиром четырех полков, расквартированных в Верхней провинции, и казнил его по необоснованному обвинению в заговоре, затем пересек Рейн во главе огромной армии, прошел несколько миль вглубь, не встречая сопротивления германцев, но вдруг испугался и бросился обратно. Человек, который занял место Гетулика, был командир французских вспомогательных войск, стоявших в Лионе. Звали его Гальба[3]. Он был одним из ставленников Ливии. Она начала продвигать его по службе, когда он был еще совсем молод, и он вполне оправдал ее доверие. Отважный воин и проницательный судья, Гальба трудился не покладая рук и имел репутацию образцового отца и мужа. Он достиг консульского возраста за шесть лет до того. В своем завещании Ливия оставила ему пятьсот тысяч золотых. Однако Тиберий, выступавший душеприказчиком Ливии, заявил, что это, должно быть, ошибка. Сумма была написана цифрами, а не словами, и, конечно же, завещательница имела в виду не пятьсот, а пятьдесят тысяч. Поскольку Тиберий не выплатил никому из тех, кому Ливия отказала деньги, ни одного золотого, в то время это не имело значения, но когда ему на смену пришел Калигула и расплатился со всеми сполна, то, что Калигула не знал об обмане Тиберия, оказалось для Гальбы весьма неудачным. Однако Гальба не настаивал, чтобы ему отдали всю положенную сумму, и, возможно, это оказалось к лучшему. В противном случае Калигула, у которого вскоре кончились деньги, не только не дал бы Гальбе этот важный пост на Рейне, но и, кто знает, обвинил бы его в том, что он участвовал в заговоре Гетулика. То, как Калигула выбрал на этот пост Гальбу, довольно забавная история. Однажды он назначил в Лионе большой парад и, когда он закончился, призвал к себе всех офицеров, принимавших в нем участие, и прочитал им нотацию насчет необходимости держаться в хорошей физической форме. -- Римский солдат,-- сказал он,-- должен быть жестким, как подошва, и крепким, как железо, и офицеры обязаны подавать своим солдатам пример. Интересно, сколько из вас выдержат пустяковое испытание, которое я вам приготовил. Пошли, друзья, устроим небольшую пробежку в направлении Аутуна. Он сидел в легкой коляске, запряженной двумя резвыми французскими лошадками. Кучер взмахнул кнутом, и они снялись с места. Вспотевшие после парада офицеры в тяжелой амуниции, с тяжелым оружием кинулись следом за ним. Калигула держался достаточно близко, чтобы они не могли отстать и скрыться из виду, но и не давал лошадям идти шагом, чтобы офицеры не последовали их примеру. Коляска ехала все дальше и дальше. Офицеры растянулись позади вереницей. Многие потеряли сознание, один умер на бегу. Когда началась двадцатая миля, Калигула наконец остановил лошадей. Только один человек выдержал испытание -- Гальба. Калигула сказал: -- Что ты предпочитаешь, генерал,-- бежать бегом обратно или ехать со мной рядом? Гальба, хоть и запыхался, смог ответить, что, будучи солдатом, не имеет права выбора, он привык выполнять приказ. Калигула разрешил ему вернуться в Лион пешком, а на следующий день дал ему его теперешнее назначение. Агриппинилла, встретив Гальбу в Лионе, весьма им заинтересовалась; она захотела выйти за него замуж, хотя он уже был женат на женщине из рода Лепидов. Гальба, вполне довольный своей женой, держался по отношению к Агриппинилле так холодно, как позволяла его преданность Калигуле. Агриппинилла не прекращала обхаживать его и однажды на приеме, устроенном тещей Гальбы, куда Агриппинилла явилась без приглашения, разразился скандал. Перед всеми собравшимися там знатными гостями теща Гальбы назвала ее в глаза бесстыдной и похотливой шлюхой и даже ударила кулаком по лицу. Дело обернулось бы плохо для Гальбы, если бы на следующий день Калигула не решил, что Агриппинилла была замешана в заговоре на его жизнь и не сослал ее, о чем я уже рассказывал. Когда в страхе перед германцами, якобы перешедшими Рейн (досужая выдумка солдат -- для смеха), Калигула спасся бегством в Рим, все военные силы были сосредоточены в одном месте. Большие участки реки были оставлены без охраны. Германцы сразу же об этом прослышали, так же как и про трусость Калигулы. Они воспользовались возможностью пересечь Рейн крупными силами и закрепиться на нашей территории, где причинили много вреда. Пересекали реку германцы из племени хаттов, что значит "горные коты". Кот -- эмблема их племени. У них есть крепости в горной части страны, между Рейном и Верхним Везером. Мой брат Германик всегда отдавал им должное, считая лучшими воинами в Германии. В бою они держат строй, подчиняются, почти как римляне, приказам командиров, ночью строят укрепления и выставляют дозоры -- предосторожность, которую редко применяют прочие племена. Гальбе понадобилось несколько месяцев, чтобы вытеснить их с захваченной территории и прогнать обратно за Рейн, и это стоило ему значительных потерь в живой силе. Гальба был сторонник строгой дисциплины. Гетулик же, хотя и способный командир, отличался терпимостью и мягкостью характера. В день, когда Гальба приехал в Майнц, чтобы принять командование, солдаты смотрели игры, устроенные в честь Калигулы. "Охотник" очень ловко справился с леопардом, и солдаты принялись дружно хлопать. Первые слова, которые Гальба произнес, войдя в генеральскую ложу, были следующими: -- Солдаты, держите руки под плащами. Теперь здесь командую я, а я не потерплю разгильдяйства и распущенности. И в этом все имели случай убедиться. Однако, несмотря на строгость, он пользовался огромной популярностью. Враги обвиняли его в скупости, но это несправедливо, просто он был бережлив, воздержан в пище, не одобрял расточительства среди офицеров и требовал подробного отчета в тратах у своих подчиненных. Когда пришло известие об убийстве Калигулы, друзья побуждали его пойти на Рим во главе его войск, говоря, что он единственный человек, который может взять под контроль империю. Гальба отвечал: -- Отправиться на Рим и оставить Рейн без защиты? Интересно, за кого вы меня принимаете? Я римлянин. К тому же, по общему мнению, этот Клавдий -- скромный и работящий человек, и хотя многие из вас, по-видимому, считают его дураком, я бы не торопился называть так члена императорской фамилии, который с успехом сумел пережить Августа, Тиберия и Калигулу. Я думаю, что в данных обстоятельствах это удачный выбор, и буду рад присягнуть Клавдию на верность. Он не воин, скажете вы. Тем лучше. Военный опыт императора не всегда благо. Божественный Август -- говорю это со всем к нему уважением -- был склонен в старости связывать руки своим генералам, давая им чересчур подробные инструкции и советы; последняя балканская кампания не тянулась бы так долго, если бы ему не хотелось, сидя в тылу, вновь выиграть те битвы, которые он выиграл во главе своих войск сорок лет назад. Я не думаю, что Клавдий в его возрасте захочет сам ходить в походы или будет склонен отвергать решения своих генералов в вопросах, в которых сам он не смыслит. Но в то же время он историк, обладающий глубокими знаниями, и, как утверждают, имеет такое доскональное знакомство с основными стратегическими принципами, какому может позавидовать любой главнокомандующий с реальным боевым опытом. Эти слова Гальбы были впоследствии переданы мне одним из его офицеров, и я послал ему лично письмо с благодарностью за его лестное мнение. Я сказал, что пусть он не беспокоится, я всегда дам полную свободу действий генералам в тех кампаниях, которые они будут возглавлять по моему приказу или моей санкции. Я буду лишь решать, должен ли поход быть завоевательным или носить чисто карательный характер. В первом случае сила удара должна быть смягчена, надо проявить гуманность: не разрушать захваченных городов и деревень, не уничтожать посевов, не оскорблять местных богов, и если враг уже разбит, не превращать бой в бойню. Однако если цель похода -- карательная, тут уж не до милосердия: нужно предавать разорению города и деревни, сжигать на корню хлеб, равнять с землей храмы и безжалостно истреблять тех жителей, которых нет смысла угонять в Рим в качестве рабов. Я также буду указывать, на какие резервы может рассчитывать генерал и сколько ему разрешено иметь убитых и раненых. Я буду заранее намечать совместно с генералом конкретные объекты нападения и попрошу его сказать, сколько дней или месяцев ему понадобится, чтобы их захватить. Решение всех стратегических и тактических задач -- расстановку войск, их боевой порядок -- я оставлю на его усмотрение и воспользуюсь моим правом взять на себя личное командование и привести необходимые подкрепления только в том случае, если цель похода не будет достигнута за намеченное время, а количество убитых и раненых превысит обусловленное число. Дело в том, что я задумал поход во главе с Гальбой против "горных котов". Это должна была быть карательная экспедиция. Я не собирался расширять империю, переходя Рейн -- естественную и самоочевидную границу, но, поскольку хатты и другое северогерманское племя, истевоны, проявили неуважение к этой границе, надо было со всей решительностью показать, что Рим не потерпит попрания своего достоинства. Мой брат Германик частенько говорил, что единственное, чем можно снискать уважение германцев, это жестокость,-- они единственный народ в мире, о котором он может это сказать. На испанцев, к примеру, производит впечатление вежливость завоевателей, на французов -- богатство, на греков -- уважение к искусству, на евреев -- моральная чистота, на африканцев -- хладнокровие и властность. Но для германца все это -- ничто, его нужно бить смертным боем, пока не свалишь с ног, и снова бить, когда он попытается подняться, и снова бить, когда он будет, стеная, лежать на земле. "Пока раны его болят, он уважает руку, которая их нанесла". Одновременно с походом против хаттов, возглавляемого Гальбой, должна была начаться другая карательная экспедиция против истевонов -- во главе с Габинием, генералом, командовавшим четырьмя полками на Нижнем Рейне. Эта кампания интересовала меня куда больше, чем поход Гальбы, так как она имела дополнительную цель. Прежде чем отдать о ней приказ, я принес жертвы в храме Августа и сообщил ему по секрету, что намерен довести до конца дело, которое не удалось завершить моему брату Германику и которое, как я знаю, интересует Его Самого, а именно: освободить из плена третьего и последнего из утерянных Варом орлов, который вот уже тридцать лет как находится в руках германцев. Германик, напомнил я Ему, захватил обратно первого из утерянных орлов через год после Его, Августа, обожествления, а второго -- на следующее лето, но прежде чем он смог отомстить за Вара, устроив германцам сокрушительный разгром, и завоевать обратно последнего орла, Тиберий отозвал его в Рим. Поэтому я обратился к Августу с мольбой содействовать успеху нашего оружия и восстановить честь Рима. Когда с жертвенника поднялся дымок, мне почудилось, что рука статуи шевельнулась, словно благословляя меня, а голова кивнула. Возможно, тут был виноват дым, но я принял это за счастливое предзнаменование. По правде сказать, я не сомневался в том, где именно в Германии был спрятан последний орел, и гордился тем, как я это обнаружил. Мои предшественники тоже могли бы об этом догадаться, если бы немного задумались. Мне всегда было приятно доказать самому себе, что я вовсе не такой дурак, каким все меня считают, и мало того -- со многим могу управиться куда лучше их. Мне пришло в голову, что среди моей личной охраны, состоящей из пленных германцев самых разных племен из всех областей Германии, должно быть по крайней мере с полдюжины человек, знающих, где спрятан орел. Однако когда Калигула спросил их об этом, поставив в строй, и предложил свободу и кругленькую сумму в обмен на интересующие его сведения, лица их тут же стали непроницаемыми: казалось, никто ничего не знал. Я избрал совсем иной метод убеждения. Как-то раз я приказал им построиться и обратился к ним самым доброжелательным тоном. Я сказал, что в награду за верную службу намерен оказать им неслыханную милость: вернуть в Германию -- дорогую их сердцу родину, о которой они каждый вечер поют такие грустные песни,-- всех членов батальона телохранителей, которые прослужили в нем больше двадцати пяти лет. Я сказал, что хотел бы одарить их на прощанье золотом, оружием, лошадьми и тому подобным, но, к несчастью, не могу это сделать, не могу даже разрешить им забрать с собой имущество, которое они накопили за время своего плена. Препятствием служит пропавший орел. Пока эта священная эмблема не вернулась, честь Рима все еще в закладе, и если я награжу тех, кто в юности участвовал в разгроме армии Вара, чем либо еще, кроме свободы, это произведет в городе очень плохое впечатление. Однако для истинного патриота свобода дороже золота, и я уверен, они примут мой дар с такой же радостью, с какой я его приношу. Я не требую, сказал я, открыть мне местопребывание орла, поскольку это, несомненно, тайна, которую они поклялись своим богам никому не выдавать; я не буду просить никого из них нарушить клятву за деньги, как мой предшественник на престоле. Через два дня, пообещал я, все ветераны, прослужившие двадцать пять лет, будут отправлены за Рейн под надежным эскортом. Затем я их распустил. Последствия не трудно было предвидеть. Эти ветераны еще меньше стремились вернуться в Германию, чем римляне, захваченные в плен парфянами в битве при Каррах, стремились вернуться в Рим, когда тридцать лет спустя Марк Випсаний Агриппа торговался с царем насчет обмена пленных. Эти римляне успели обосноваться в Парфии, женились, завели детей, разбогатели и совершенно забыли о прошлом. И мои германцы в Риме, хотя формально -- рабы, вели самую легкую и приятную жизнь, и тоска их по дому была напускной, просто служила оправданием сентиментальных слез, когда они напивались. Они явились ко мне все, как один, и умоляли разрешить им остаться у меня на службе. Многие из них были отцами и даже дедами детей, рожденных рабынями из дворцовой челяди, у всех них водились деньги, так как Калигула время от времени дарил им щедрые подарки. Я притворился сердитым, обвинил их в неблагодарности и низости, раз они отказываются от бесценного дара свободы, и сказал, что не нуждаюсь больше в их услугах. Они попросили их простить и разрешить им по крайней мере взять с собой свои семьи. В этой просьбе я им отказал, снова упомянув об орле. Один из них, херуск, вскричал: -- Во всем виноваты эти проклятые хавки, это из-за них нам приходится уходить. Они поклялись не раскрывать тайны, а мы, все прочие германцы, которые тут ни при чем, должны страдать. Это мне и было нужно. Я отпустил всех, кроме членов большого и малого племени хавков (хавки живут на северном побережье Германии, между Голландскими озерами и Эльбой; в свое время они входили в конфедерацию Германца). Им я сказал: -- У меня нет намерения допытываться, где спрятан орел, но если кто-нибудь из вас не давал клятвы молчать, скажите мне об этом сразу. Те, кто был из племени больших хавков, живущих на северо-западе, заявили, что они не давали никаких клятв. Я им поверил, потому что второй орел, которого отвоевал Германик, находился в их храме. Вряд ли одному племени достались бы два орла, когда распределяли добычу, захваченную после победы Германна над Варом. Затем я обратился к старшему из малых хавков: -- Я не спрашиваю тебя, где орел и какому богу ты принес клятву. Но, может быть, ты мне скажешь, в каком городе или деревне ты ее давал? Если ты это скажешь, я отменю приказ о твоем возвращении на родину. -- Даже это будет нарушением клятвы, цезарь. И тут я прибегнул к старому приему, о котором читал, когда занимался историей. Однажды некий финикийский судья, выехавший в одну деревню на судебное разбирательство, хотел узнать, где обвиняемый в краже человек спрятал украденную им золотую чашу; судья сказал этому человеку, что верит в его невиновность и отпустит его из-под стражи. "Пошли, приятель, лучше погуляем вместе, и ты покажешь мне все, что есть интересного в вашей деревне". Человек провел его по всем улицам, кроме одной. Судья узнал от его соседей, что в одном из домов на этой улице живет возлюбленная вора. Чашу нашли спрятанной у нее на чердаке. Последовав примеру судьи, я сказал: -- Ладно, я не буду настаивать. Затем я обернулся к другому члену племени, который, судя по его тревожному и хмурому виду, разделял тайну, и спросил небрежно: -- Скажи, в каких городах и деревнях на вашей земле воздвигнуты храмы германскому Геркулесу? Было вполне вероятно, что орлов посвящали именно этому божеству. Он перечислил семь имен, и я их записал. -- Это все? -- спросил я. -- Больше не припоминаю,-- ответил он. Я обратился к большим хавкам. -- Я уверен, что на такой территории, как малая Хавкия, между великими реками Вебером и Эльбой не может быть всего семь храмов. -- О да, цезарь,-- ответили они.-- Он не упомянул знаменитый храм в Бремене на восточном берегу Вебера. Вот благодаря чему я смог написать Габинию: "Я думаю, ты найдешь орла спрятанным в каком-нибудь укромном месте в храме Геркулеса в Бремене на восточном берегу Вебера. Не трать лишнего времени на расправу над истевонами. Пройди сперва сомкнутым строем через их земли и земли анзибариев, вызволи орла, а жечь, убивать и грабить будете на обратном пути". Кстати, чтобы не забыть, я хотел рассказать вам еще одну историю похищенной золотой чаши: могу с таким же успехом сделать это сейчас. Однажды я пригласил на ужин несколько всадников из провинции, и -- представьте только! -- один из негодяев, марселец, унес золотую чашу, которая стояла перед ним. Я ничего ему не сказал и на следующий день снова пригласил его к ужину, но на этот раз перед ним поставили каменную чашу. Это, видимо, его напугало, так как на следующее утро золотая чаша была возвращена в сопровождении записки, где он в чрезмерно униженных выражениях извинялся за то, что осмелился взять на два дня мою чашу, чтобы скопировать узор, который привел его в восторг: он хотел увековечить память о великой чести, которую я ему оказал своим приглашением, ставя у себя дома на стол подобную чашу с вином до конца своих дней. В ответ я отправил ему каменную чашу с просьбой прислать взамен в качестве сувенира золотую копию моей. Я назначил день в мае, когда должны были начаться оба похода во главе с Гальбой и Габинием, увеличил численность их войск за счет рекрутов, набранных во Франции и Италии, до шести полков -- оставив два полка оборонять границу на Верхнем Рейне и два -- на Нижнем,-- ограничил для каждого число возможных потерь убитыми и ранеными до двух тысяч человек и приказал закончить все операции к первому июля и вернуться домой. Целью Гальбы было захватить три города хаттов, построенных, когда Германия была под эгидой Рима: Нуазиум, Гравионарий и Мелокав, которые расположены на одной линии, параллельно Рейну, примерно в ста милях в глубь страны от Майнца. Не буду входить в подробности. Скажу только, что обе кампании закончились полным успехом. Гальба сжег сто пятьдесят укрепленных частоколами деревень, уничтожил тысячи акров посевов, убил огромное число германцев, вооруженных и безоружных, и разграбил три указанных города к середине июня. Он взял около двух тысяч пленников обоего пола, в том числе знатных мужчин и женщин в качестве заложников, чтобы держать хаттов в узде. Он потерял двенадцать сотен солдат убитыми и ранеными, из которых всего четыреста были римляне. Задача Габиния была трудней, но он ее выполнил, потеряв только восемьсот человек. Он воспользовался моим предложением, данным в последнюю минуту, не идти прямо на Бремен, но захватить территорию ангривариев, живущих к югу от малых хавков, и уже оттуда послать на Бремен летучий кавалерийский отряд -- вдруг удастся захватить город до того, как хавки сочтут нужным перенести орла в другое, более безопасное хранилище. Все удалось в точности, как было задумано. Кавалеристы, под командой самого Габиния, нашли орла там, где я ожидал, и Габиний был так доволен своим успехом, что подтянул туда остальные полки и прошел через всю малую Хавкию из конца в конец, сметая все на своем пути и сжигая один за другим деревянные капища германского Геркулеса, пока не осталось ни одного. Деревни и посевы он уничтожал не так методично, как Гальба, но на обратном пути сделал вполне достаточно, чтобы истевоны долго его помнили, и захватил две тысячи пленных. Известие о спасении орла пришло в Рим одновременно с известием об успешном захвате Гальбой хаттских городов, и сенат немедленно присудил мне титул императора, от которого на этот раз я не отказался. Я счел, что заслужил его, найдя местопребывание орла, предложив устроить глубокий кавалерийский рейд и проведя подготовку обеих кампаний в полной тайне. Никто ничего не знал о них, пока я не подписал приказ о том, что новобранцы в Италии и Франции должны быть под ружьем и в течение трех дней отправиться на Рейн. Гальба и Габиний получили триумфальные украшения; я бы ходатайствовал перед сенатом о триумфах, если бы походы не были всего лишь карательными. Но я убедил сенат дать Габинию наследственное имя "хавк" в ознаменование его подвига. Орла пронесли в торжественной процессии к храму Августа, где я совершил жертвоприношение и поблагодарил его за божественную помощь, затем посвятил ему деревянные ворота храма, где был найден орел,-- Габиний прислал их мне в подарок. Самого орла я Августу посвятить не мог, так как уже давным-давно ему было приготовлено место рядом с другими двумя спасенными орлами в храме Марса Мстителя. Позже я отнес его туда и исполнил церемонию посвящения: мое сердце было преисполнено гордости. Солдаты придумали куплеты о спасении третьего орла, но на этот раз вместо того, чтобы прибавить их к старой балладе "Три печали сиятельного Августа", они сложили новую балладу под названием "Клавдий и орел". Нельзя сказать, чтобы она мне льстила, но некоторые куплеты мне очень нравятся. Сюжет заключается в том, что, хотя во многих отношениях я форменный дурак и делаю самые нелепые вещи: мешаю кашу ногой, бреюсь гребнем, отправившись в бани, выпиваю масло, которым должен умащать тело, и умащаюсь вином, которое мне подают для питья,-- при всем том я на редкость учен: знаю названия всех звезд на небе, декламирую все стихи на свете и прочитал все книги во всех библиотеках мира. И плодом моей мудрости стало то, что лишь я смог сказать римлянам, где находится орел, который пропадал столько лет и не давался в руки тем, кто хотел вернуть его в Рим. В начале баллады повествуется -- в драматических тонах -- о том, как дворцовая гвардия провозгласила меня императором; я приведу три куплета, чтобы показать, что это за баллада: Клавдий скрылся за портьерой, Грат отвел ее тотчас: "Нас веди! -- сказал он грозно.-- Мы готовы, дай приказ! Ради Августа веди нас В бой, на славные дела. Ну, смелей, ученый Клавдий! Надо вызволить орла!" Хватанул ученый Клавдий Жадным ртом горшок чернил: "А по мне -- орла, сову ли: На обоих хватит сил". В начале августа, через двадцать дней после того, как меня избрали императором, Мессалина родила мне сына, и впервые в жизни я почувствовал отцовскую гордость. К своему сыну Друзиллу, который умер лет двадцать назад, когда ему было одиннадцать, я не испытывал никаких родительских чувств и очень прохладно относился к моей дочери Антонии, хотя она была хорошим ребенком. Происходило это потому, что брак с Ургуланиллой, матерью Друзилла, и с Элией, матерью Антонии (я развелся с ними обеими, как только политическая ситуация предоставила мне такую возможность), был навязан мне: я не любил ни ту ни другую. А в Мессалину я был страстно влюблен; я думаю, нашу римскую богиню Луцину, которая ведает родами, редко так обхаживали, воссылая к ней столько молений и принося столько жертв, как это делал я в последние два месяца, когда Мессалина была на сносях. Это был прекрасный здоровый младенец и, будучи моим единственным сыном, получил мои имена, как это у нас в обычае. Но я дал всем понять, что называть его надо Друз Германик. Я знал, что это произведет должное впечатление на германцев. Первый Друз Германик, чье имя вселяло страх по ту сторону Рейна почти пятьдесят лет назад, был мой отец, следующий, через двадцать пять лет -- мой брат, я сам тоже был Друз Германик, а разве не я совсем недавно вернул в Рим последнего орла? Пройдет четверть века, и мой маленький Германик обязательно нас повторит -- ведь все в истории повторяется -- и перебьет еще несколько десятков тысяч германцев. Германцы как шиповник на краю поля: растет он так быстро, что его все время надо истреблять железом и огнем, чтобы он не вторгался в чужие владения. Как только мальчику исполнилось несколько месяцев и я мог взять его на руки без риска причинить ему вред, я завел привычку носить его по всему дворцу и показывать солдатам, которые любили его не меньше, чем я. Я напоминал им, что мальчик был первым из истинных цезарей со времен Великого Юлия, которому дали при рождении имя Цезарь, а не принят в этот род, как были по очереди приняты Август, Марцелл, Гай, Луций, Постум, Тиберий, Кастор, Нерон, Друз и Калигула. Правда, в последнем случае гордыня толкнула меня на неточность. Калигула, в отличие от его братьев Нерона и Друза, родился на несколько лет позднее, чем его отец, мой брат Германик, был усыновлен Августом (цезарем благодаря тому, что самого его усыновил Юлий Цезарь); так что он был настоящим Цезарем. Меня спутал тот факт, что Тиберий (Цезарь благодаря тому, что его усыновил Август) усыновил Калигулу, только когда тому исполнилось двадцать три года. Мессалина не пожелала кормить маленького Германика грудью, хотя я очень этого хотел, и нашла для него кормилицу. Она слишком занята, чтобы выкармливать ребенка, сказала она. Но когда кормишь грудью, это почти наверняка предохраняет от следующей беременности, а беременность куда больше отражается на самочувствии и мешает свободе действий, чем кормление грудью. Поэтому Мессалине не повезло -- она вновь забеременела, да так скоро, что между рождением Германика и нашей дочери Октавии прошло всего одиннадцать месяцев. В то лето был плохой урожай, и в городских житницах оставался такой скудный запас, что я перепугался и сократил бесплатный суточный рацион зерна, который бедные горожане считали причитающимся им по праву, до самого минимума. Да и это количество я умудрился выдавать лишь потому, что покупал или реквизировал зерно всюду, где была возможность. Путь к сердцу народа лежит через его желудок. В середине зимы, до того, как из Египта и Африки стали привозить пшеницу (к счастью, там новый урожай был исключительно хорошим), в бедных районах города не раз вспыхивали беспорядки и слышалась болтовня о перевороте. ГЛАВА XI К этому времени мои строители закончили отчет, который я им велел сделать, относительно того, возможно ли превратить Остию в безопасную зимнюю гавань. На первый взгляд, отчет этот мог отбить всякую охоту за это браться. Чтобы ее построить, требовалось десять лет и десять миллионов золотых. Но я напомнил себе, что результат нашей работы останется навеки и нам никогда не будет угрожать голод, во всяком случае до тех пор, пока в наших руках Египет и Африка. Мне казалось, что это дело достойно величия и гордости Рима. Прежде всего надо было вынуть грунт на большом участке земли, со всех сторон огородить котлован бетонными подпорными стенами и лишь затем пускать воду в эту внутреннюю гавань. Снаружи ее будут защищать два уходящих на глубину больших мола, построенных с двух сторон от входа, и остров между их оконечностями, который станет служить как волнорез, когда подует западный ветер и в устье Тибра стремительно покатятся огромные валы. На острове предполагалось построить маяк, наподобие знаменитого александрийского маяка, чтобы корабли могли безопасно войти в гавань, какой бы темной и ненастной ни была ночь. Этот остров и оба мола должны были образовать наружную гавань. Когда строители принесли мне планы, они сказали: -- Мы сделали то, что ты нам велел, цезарь, но, конечно, это потребует огромных денег. Я ответил довольно резко: -- Я просил о плане и примерной смете, вы были так любезны, что приготовили и то и другое, за это я вам весьма благодарен. Однако я не нанимал вас в финансовые советчики и буду признателен, если вы оставите свое мнение при себе. -- Но Каллист, государственный казначей...-- начал было один из них. Я оборвал его. -- Да, естественно, Каллист говорил с вами. Он очень осторожен, когда речь идет о государственных деньгах, и это правильно. Но все хорошо в меру. Строительство гавани -- дело величайшей важности. К тому же я не удивлюсь, если узнаю, что отбить у меня охоту заниматься этим вас убедили торговцы зерном. Чем меньше становится зерна, тем они становятся богаче. Они молят богов о плохой погоде и жиреют на горестях бедняков. -- О, цезарь,-- добродетельно вскричали они в один голос, -- неужели ты веришь, что мы станем брать взятки у торговцев зерном?! Я увидел, что мой выстрел попал в цель. -- Я сказал "убедили", а не "подкупили". Не обвиняйте себя понапрасну. Послушайте-ка меня. Я намерен привести свой план в исполнение, сколько бы это ни стоило, вбейте это себе в голову. И вот еще что: это не займет столько времени и не потребует столько денег, как вам, по-видимому, кажется. Через три дня мы с вами тщательно разберемся в этом вопросе. По совету моего секретаря Полибия я обратился к дворцовым архивам и там на самом деле обнаружил проект, подготовленный строителями Юлия Цезаря девяносто лет назад с той же самой целью. Проект почти не отличался от нового, но приблизительное время и стоимость оказались, к моему огромному удовольствию, куда меньше: четыре года и четыре миллиона золотых. С учетом некоторого подорожания материалов и труда нашу задачу можно будет выполнить, затратив половину той суммы, которую назвали мои строители, и более чем в два раза быстрей. В некоторых отношениях старый проект (отвергнутый как слишком дорогой!) был лучше нового, если не считать того, что в нем не был предусмотрен остров. Я тщательно изучил оба плана, сравнивая их по тем пунктам, где имелись расхождения, а затем поехал в Остию, взяв с собой Вителлия, который хорошо разбирался в строительном деле, чтобы проверить, не произошло ли каких-либо крупных перемен на территории будущей гавани со времени Юлия. Когда я встретился со строителями, я был так напичкан информацией, что им было невозможно меня обмануть -- например, занизив количество земли, которое сто человек могут перенести с одного места в другое за день, или утверждая, будто при выемке грунта придется стесать много тысяч футов твердой породы. Я знал теперь обо всем этом почти столько же, сколько они. Я не говорил им, откуда я это знаю, пусть думают, будто я познакомился со строительством во время занятий историей и мне хватило одной-двух поездок в Остию, чтобы глубоко изучить всю проблему и прийти к своим выводам. Я воспользовался тем впечатлением, которое на них произвел, и сказал, что, если замечу хоть какие-нибудь попытки затянуть работу после того, как она начнется, и недостаточный интерес к делу, я отправлю их всех вниз, в преисподнюю, чтобы они построили Харону на Стиксе новый пирс. Работа в гавани должна начаться немедленно. У них будет столько работников, сколько им надо, хотя бы тридцать тысяч и тысяча десятников из армии с необходимыми материалами, инструментами и транспортом, но начать они должны без задержки. Затем я вызвал к себе Каллиста и сообщил свое решение. Когда он воздел с отчаянием руки и поднял к небу глаза, я сказал, чтобы он прекратил ломать комедию. -- Но, цезарь, где нам достать деньги? -- заблеял он, как овца. -- У торговцев зерном, идиот,-- ответил я.-- Дай мне имена главных членов Зерновой Лиги, и я постараюсь, чтобы мы получили столько денег, сколько нам нужно. Не прошло и часа, как передо мной предстали шестеро самых богатых торговцев зерном в Риме. Я решил взять их на испуг. -- Мои строители сообщили мне, что вы пытались их подкупить, чтобы они представили проект новой гавани в Остии в невыгодном свете. Я смотрю на это очень серьезно. Это равносильно заговору против жизни ваших сограждан. Вы заслуживаете, чтобы вас кинули на растерзание диким зверям. Они со слезами клялись, что ни в чем не повинны, и молили меня научить, как им доказать свою преданность мне и Риму. -- Ничего не может быть легче: мне нужен срочный заем в один миллион золотых для осуществления остийского проекта; как только состояние финансов позволит, сумма будет возвращена. Они стали уверять, будто, даже сложившись вместе, не смогут наскрести половины этой суммы, но я был не настолько глуп, чтобы им поверить. Я дал им месяц на то, чтобы раздобыть деньги, и предупредил, что, если они этого не сделают, я отправлю их в изгнание на Черное море. Или дальше. -- И помните,-- сказал я,-- когда эта гавань будет построена, это будет моя гавань: если вы захотите ею пользоваться, вам придется просить у меня разрешения. Не советую вам со мной ссориться. Через пять дней я получил от них деньги, и в Остии сразу закипела работа: строили пристанища для людей, распределяли задания. Нужно признаться, что в подобных случаях очень приятно быть монархом и иметь возможность осуществить важное начинание, подавляя глупое противодействие одним повелительным словом. Но я должен был постоянно напоминать себе об опасности замедлить возрождение республики, если я стану неправильно осуществлять императорские прерогативы. Я делал все возможное, чтобы поощрить свободу речи и патриотизм и не позволить моим личным причудам превратиться в законы, которым должен подчиняться весь Рим. Это было очень трудно. Самое смешное то, что, судя по всему, свобода речи, патриотизм и сам республиканский идеализм входили в рубрику моих личных причуд. И хотя вначале, не желая казаться надменным, как все монархи, я поставил себе за правило быть доступным для любого из граждан Рима и разговаривать с людьми дружески, запанибрата, вскоре я был вынужден держаться более сдержанно и сухо. И не в том дело, что у меня не было времени для болтовни со всеми, кто заглядывал во дворец, а в том, скорее, что мои сограждане, за немногими исключениями, бессовестно злоупотребляли моей благожелательностью. Они отвечали на мою приязнь или вежливым высокомерием, точно хотели сказать: "Тебе не удастся одурачить нас и сделать из нас преданных слуг", или насмешливой наглостью, точно хотели сказать: "Почему ты не ведешь себя, как истинный император?", или насквозь фальшивой дружбой, точно хотели сказать: "Если тебе, ваше величество, угодно расслабиться и угодно, чтобы мы, сообразуясь с твоим чудачеством, тоже расслабились, погляди только, как мы стараемся тебе угодить! Но если ты вздумаешь нахмуриться, мы тут же падем ниц". Но вернемся к гавани. Как-то раз Вителлий сказал мне: -- Республике нечего и надеяться осуществить общественные работы такого масштаба, какие может себе позволить монархия. Все грандиозные сооружения мира -- дело рук царей или цариц. Городские стены и висячие сады Вавилона. Мавзолей в Галикарнасе. Пирамиды. Ты никогда не был в Египте, верно? Я служил там в гарнизоне молодым солдатом. О, боги, невозможно передать словами, какое чувство благоговения и страха охватывает тебя при виде их. Мало сказать, охватывает -- сокрушает тебя. Сперва ты слышишь о них в детстве и спрашиваешь: "Что это -- пирамиды?" Тебе отвечают: "Огромные каменные гробницы трехгранной формы, без всяких украшений, просто покрытые белой штукатуркой, в Египте". Это звучит не очень интересно и не производит на тебя впечатления. Ты представляешь в уме те "огромные" строения, с которыми знаком,-- скажем, храм Августа здесь, в Риме, или базилику Юлия. А затем, попав в Египет, видишь их вдали, в глубине пустыни -- небольшие белые пятна, вроде палаток, и говоришь; "Это пирамиды? И чего только из-за них поднимают такой шум?" Но когда спустя несколько часов стоишь у их подножья задрав голову вверх, это совсем другое дело! Цезарь, они так огромны, что в это нельзя поверить. Этого не может быть. Когда думаешь, что они выстроены человеческими руками, становится физически дурно. Первый взгляд на Альпы не идет ни в какое сравнение. Пирамиды такие белые, гладкие, безжалостно вечные. Такой грозный памятник людских устремлений... -- А также глупости, тирании и жестокости,-- прервал я его.-- Царь Хеопс, который построил Большую пирамиду, разорил свою богатую страну, обескровил ее и оставил при последнем издыхании; и все для того, чтобы удовлетворить свое нелепое тщеславие и поразить богов своей сверхъестественной мощью. А какой практической цели служит эта пирамида? Она была задумана как надгробный памятник Хеопсу до скончания века. Однако я читал, что этот нелепый, хотя и величественный мавзолей уже давно пуст. Гиксосы, эти властители пустынных нагорий, нашли потайной вход, обшарили внутреннее помещение и сделали костер из мумии гордого Хеопса. Вителлий улыбнулся. -- Ты не видел Большой пирамиды, не то ты бы так не рассуждал. Да, она пуста, но это делает ее еще величественней. А что до цели, то она служит очень важной цели. Ее вершина является ориентиром для египетских крестьян, когда кончается ежегодный разлив Нила и они должны снова размечать границы своих полей в море плодородного ила. -- Лучше бы поставили высокий столб,-- сказал я,-- а еще лучше два -- по одному на каждом берегу Нила -- затраты же были бы пустяковыми. Хеопс был сумасшедший, как Калигула, хотя, в отличие от него, имел одну постоянную манию, а Калигула хватался то за одно, то за другое. Огромный город, который он задумал воздвигнуть в Альпах над Большим перевалом Святого Бернарда, вряд ли был бы доведен до конца, даже доживи Калигула до ста лет. Вителлий согласился: -- Он был болтун. Ближе всего к сооружению пирамид он подошел, когда построил этот чудовищный корабль и украл в Александрии большой красный обелиск. Да, он был болтун и кривляка. -- Однако я вспоминаю, что однажды ты простерся ниц перед этим болтуном и кривлякой, как перед богом. -- А я с благодарностью вспоминаю, что посоветовал это сделать и сам подал мне пример -- ты. -- Да простят нас небеса,-- сказал я. Во время этого разговора мы стояли возле храма Капитолийского Юпитера, где только что совершили обряд очищения в связи с тем, что незадолго до того на крышу храма опустилась птица, предвещающая несчастье (это была сова из тех, что мы называем "поджигательницами", так как они предрекают гибель от огня тому зданию, на которое они сядут). Я протянул вперед руку: -- Видишь? Это часть величайшего памятника, какой когда-либо был построен и, хотя Август и Тиберий -- тот и другой самодержцы -- внесли в него свой вклад и содержали в порядке, первоначально создан он был свободным народом. И я не сомневаюсь, что он будет существовать так же долго, как пирамиды, не говоря уже о том, что, как показало время, он сослужил куда большую службу людям. -- Не понимаю, о чем ты говоришь. По-моему, ты показываешь на дворец. -- Я показываю на Аппиеву дорогу,-- торжественно отвечал я.-- Ее начали строить, когда цензором был мой великий предок Аппий Клавдий Слепой. Римские дороги -- величайший памятник человеческой свободе, какой когда-либо был воздвигнут благородным и великодушным народом. Они пересекают горы, болота и реки. Они широкие, прямые и надежные. Они соединяют город с городом, страну со страной. Они тянутся на десятки тысяч миль и всегда переполнены толпами благодарных путников. А Большая пирамида, пусть даже она поднимается на несколько сот футов, повергая любителей достопримечательностей в благоговейный трепет, хотя это всего-навсего разоренная гробница дурного человека,-- свидетельство гнета и мучений, так что, взирая на нее, мы, кажется, слышим хлопание бича в руках надсмотрщика и крики и стоны несчастных рабов, пытающихся водрузить на место огромную каменную глыбу...-- Но тут, увлекаемый все дальше внезапным потоком красноречия, я обнаружил, что забыл начало фразы. Я замолчал, чувствуя себя глупо, и Вителлию пришлось меня выручать. Он воздел руки, закрыл глаза и провозгласил: -- У меня нет слов, сиятельные, чтобы выразить глубину моих чувств по этому поводу. Мы оба расхохотались во все горло. Вителлий был одним из немногих, кто относился ко мне достаточно дружески, хотя и не переходя границ. Я никогда не знал, был ли он искренним или притворялся, но даже если и притворялся, он так искусно это делал, что я принимал все за чистую монету. Возможно, я вообще не ставил бы его искренность под сомнение, если бы он в свое время менее талантливо разыгрывал восхищение Калигулой и если бы не история с туфлей Мессалины. Сейчас я ее расскажу. Однажды Вителлий, Мессалина и я поднимались по дворцовой лестнице, как вдруг Мессалина сказала: -- Остановитесь на минутку, пожалуйста. Я потеряла туфлю. Вителлий быстро обернулся и, подобрав ее, подал Мессалине с почтительным поклоном. Мессалина была очарована. Улыбаясь, она сказала: -- Клавдий, ты не будешь ревновать, если я награжу этого храброго воина, нашего дорогого друга Вителлия, орденом Алмазной Туфли? Он так галантен, так услужлив. -- Но разве туфля тебе не нужна, моя крошка? -- Нет, в такой день лучше ходить босиком. И у меня масса других, не хуже. Так что Вителлий взял туфлю, поцеловал ее и спрятал в карман в складке тоги, где затем постоянно ее держал, вынимая, чтобы снова поцеловать, когда, разговаривая со мной наедине, с чувством расписывал красоту Мессалины, ее ум и щедрость, добавляя, что мне на редкость повезло с женой. У меня всегда становилось тепло на сердце, а порой появлялись слезы на глазах, когда при мне хвалили Мессалину. Я не переставал удивляться, что она может любить хромого заику, старого педанта, вроде меня, но она клялась, что любит, и никто, доказывал я сам себе, не посмеет сказать, что она вышла за меня из корысти. В то время я был полный банкрот, а уж возможность того, что я стану императором, никак не могла прийти ей в голову. Гавань в Остии была отнюдь не единственной из моих грандиозных работ на благо общества. Слова сивиллы, которую я, переодевшись в чужое платье, посетил в Кумах за десять лет до восшествия на императорский престол, предвещали, что я тот, кто "воду даст Риму и хлеб зимой". "Хлеб зимой" относился к Остии, а "вода" означала два больших акведука, построенных мной. Любопытная вещь -- предсказания. Скажем, тебе что-то напророчили еще в детстве, и тогда это сильно занимало твои мысли, но затем все заволакивается туманом, ты начисто обо всем забываешь, и вдруг туман рассеивается, и ты видишь, что предсказание сбылось. Только после того, как акведуки были построены и освящены и гавань закончена, я вспомнил слова сивиллы. Однако, наверно, они все время были у меня в подсознании -- так сказать, божий голос, который нашептывал мне, чтобы я осуществил эти два больших проекта. Новые акведуки были очень нужны Риму; существующего водоснабжения было недостаточно, хотя он обеспечивался водой лучше любого другого города мира. Мы, римляне, любим свежую воду. Рим -- город бань, рыбных садков и фонтанов. Что скрывать -- хотя в Риме уже было семь акведуков, богачи, добившись права подключать свои резервуары к главному водоводу, умудрились захватить большую часть общественной воды для собственного употребления -- их бассейны должны были наполняться заново каждый день, а огромные сады требовали поливки,-- так что многие из бедных граждан были вынуждены летом пользоваться для питья и приготовления пищи водой из Тибра, а это вредно для здоровья. Кокцей Нерва, этот добродушный старец, которого мой дядя Тиберий держал при себе в качестве доброго гения и который в конце концов покончил с собой, так вот этот Нерва, когда Тиберий назначил его инспектором акведуков, советовал ему проявить щедрость и дать городу запасы воды, соответствующие его величине; он напомнил императору, что его предок Аппий Клавдий Слепой заслужил вечную славу, проведя в Рим воду из источника в восьми милях от города, при помощи первого акведука, который так и называли -- "Аппиев". Тиберий решил последовать совету Нервы, но отложил это на неопределенный срок. Так он, по своей привычке, откладывал это раз за разом, пока Нерва не умер. Тиберий почувствовал угрызения совести и послал строителей разведать, где есть источники, отвечающие правилам, которые установил знаменитый Витрувий. Правила эти следующие: источник должен бить с одинаковой силой круглый год, вода в нем должна быть чистая и свежая и не покрывать налетом трубы, находиться он должен на такой высоте над уровнем моря, чтобы при требуемом для желоба акведука напоре последний резервуар, куда попадает вода и распределяется затем при помощи труб по городу, был не ниже самых высоких городских зданий. Строителям пришлось довольно далеко удалиться от Рима, прежде чем они напали на источники, которые вполне их удовлетворили; но все же наконец они нашли их к юго-востоку от города. Два прекрасных полноводных источника под названием Голубой и Белый пробивались из земли возле тридцать восьмого дорожного столба по Сублаквейской дороге: их было можно соединить в один. Затем на сорок второй миле той же дороги, но по другую ее сторону, нашли еще один хороший источник -- Новый Аниен; туда надо было подвести другой акведук, куда шла бы также вода из четвертого источника, Геркуланийского, расположенного напротив Голубого. Строители доложили Тиберию, что вода из этих четырех родников отвечает всем необходимым требованиям, чего нельзя сказать о тех ключах, которые находятся ближе. Тиберий велел представить планы двух акведуков и потребовал сметы. Но когда получил, тут же решил, что это ему не по карману, а вскоре умер. Вступив на престол, Калигула, желая показать, что он не так скуп, как Тиберий, и его более заботят интересы Рима, сразу же начал осуществлять его проекты, кстати разработанные очень хорошо и подробно. Начал-то он прекрасно, но чем больше пустела его казна, тем трудней было продолжать, и, забрав людей с самых тяжелых участков (огромных арочных виадуков -- аркада над аркадой в несколько ярусов,-- которые несли воду через низины и лощины), он поставил их на более легкие места, где кюветы огибали склоны холмов или шли по ровной местности. Калигула все еще по-прежнему мог хвалиться, что работа быстро продвигается вперед -- если считать пройденные мили,-- а затраты были незначительными. Некоторые из виадуков, от строительства которых он увильнул, должны были достигать ста футов в высоту. Первый из них, впоследствии названный "Водопровод Клавдия", должен был тянуться на сорок шесть миль, из них десять миль -- по аркадам. Второй, названный "Новый Аниен" должен был достигать пятидесяти девяти миль в длину, из них на аркадах -- около пятнадцати. Поссорившись с римлянами,-- когда они подняли шум в амфитеатре и он в страхе убежал из города,-- Калигула воспользовался этим, чтобы вообще прекратить строительство акведуков. Он забрал всех, кто там работал, и поставил их на другие объекты, вроде постройки его храма или расчистки территории в Антии (город, где он родился и намеревался воздвигнуть новую столицу). Поэтому мне пришлось возобновить работу, имевшую, как я считал, первостепенное значение, там, где Калигула ее бросил, а именно на наиболее трудных участках акведуков. Если вы удивляетесь, почему акведук "Новый Аниен", хотя Геркуланийский источник вливается в него совсем близко от начала акведука "Водопровод Клавдия", должен был сделать такую большую петлю, а не быть проложенным на тех же аркадах, я вам отвечу: источник "Новый Аниен" выходит из земли на куда более высоком уровне, чем Геркуланийский, и если бы его сразу спустили к "Водопроводу Клавдия", ток воды был бы слишком стремительным. Витрувий рекомендует наклон желоба в полфута на каждые сто ярдов, и напор воды из "Нового Аниена" не позволял соединить его с "Водопроводом Клавдия" даже на высшем арочном ярусе, пока оба акведука не подошли почти к самому городу, пройдя рядом тринадцать миль. Чтобы вода не загрязнялась, желоб был покрыт крышкой с отдушинами на определенных расстояниях во избежание прорыва воды. Кроме того, желоба часто перемежались большими резервуарами, где вода отстаивалась. Эти резервуары служили и другой цели -- ирригации полей -- и сторицей окупали себя, позволяя местным землевладельцам обрабатывать земли, которые без орошения были бы бесплодны. Потребовалось девять лет, чтобы довести работу до конца, хотя шла она без задержки, и, когда акведуки были достроены, они вошли в число главных чудес Рима. Оба потока вступали в город через Пренестинские ворота -- "Новый Аниен" сверху, "Водопровод Клавдия" снизу,-- для чего пришлось построить огромную двойную аркаду над двумя главными дорогами. Конечным пунктом была высокая башня, откуда вода уходила в девяносто две башни пониже. В Риме уже было около ста шестидесяти таких башен, но мои два акведука удвоили реальный запас воды. Инспектор акведуков подсчитал, что в Рим теперь поступало количество воды, равное тому, что мы имели бы, если бы через город текла река в тридцать футов шириной и шесть футов глубиной со скоростью двадцать миль в час. Эксперты и простые римляне пришли к единодушному мнению, что вода из моих акведуков -- лучшая из всех, за исключением той, что приносил Марсийский акведук, самый главный из имеющихся в Риме: он снабжал пятьдесят четыре водонапорные башни и существовал около ста семидесяти лет. Я очень сурово наказывал безответственных людей, которые крали воду. В прежние времена, до того еще, как Агриппа взял на себя труд произвести ревизию всей системы водоснабжения (он сам построил два новых акведука; один, на левом берегу Тибра, пролегал в основном под землей), воду чаще всего похищали, проделывая в магистрали дыры или подкупая для этого сторожей, причем так, что повреждение казалось случайным,-- в Риме был закон, дававший людям право пользоваться при протечке даровой водой. В последнее время горожане снова вернулись к этой практике. Я реорганизовал корпус людей, обслуживающих акведуки, и отдал приказ, чтобы все протечки немедленно ликвидировали. Но появился еще один вид воровства. Были трубы, ведущие от центральной магистрали к частным напорным башням, построенным на деньги, собранные среди зажиточных семей или кланов. Делались они из свинца и имели стандартный размер, чтобы, когда они лежат горизонтально, через них из центральной трубы могло вытечь лишь определенное количество воды. Но, расширяя трубы шестами -- ведь свинец очень податливый металл,-- а затем меняя их наклон, люди увеличивали ток воды. Иногда более могущественные и дерзкие кланы заменяли эти трубы собственными. Я твердо решил это прекратить. Я велел отлить трубы из бронзы, поставить на них казенное клеймо и так соединить с центральной магистралью, чтобы их нельзя было сдвинуть, не сломав; я также приказал своим инспекторам регулярно посещать водонапорные башни, чтобы проверить, все ли там в порядке. Пожалуй, здесь будет уместно упомянуть о третьем из моих грандиозных предприятий -- осушении Фуцинского озера. Это озеро, расположенное у подножья Альбанских гор в шестидесяти милях от Рима, если идти прямо на восток, имеет двадцать миль в длину и десять в ширину, но совсем не глубоко. Со всех сторон оно окружено болотами. Проект его осушения уже обсуждался в Риме. Местные жители, марсийцы, в свое время обратились по этому поводу с петицией к Августу, но, обдумав все должным образом, он отклонил их просьбу на том основании, что задача эта слишком трудоемкая и достигнутые результаты вряд ли оправдают затраченный труд. Теперь вопрос этот снова возник: ко мне явилась группа богатых землевладельцев из тех мест и предложила взять на себя две трети издержек по осушению озера, если я осуществлю этот проект. За это они просили пожаловать им, после того как уйдет вода, земли, отвоеванные у болот и самого озера. Я отказал им, так как мне пришло в голову, что полученная после осушения земля, вероятно, стоит гораздо дороже, чем они хотят заплатить. Дело казалось проще простого. Нужно было только пробить в горе канал длиной в три мили у юго-западной оконечности озера, дав тем самым выход воде в реку Лирис, протекающую с противоположной стороны горы. Я решил начать немедленно. Это было в первый год моего правления. Вскоре стало ясно, что Август был прав, когда не взялся за это дело. Труд и затраты, необходимые, чтобы пробить в горе проход, значительно превосходили расчеты моих строителей. Мы натыкались на огромные участки сплошной скальной породы, которую надо было разбивать на мелкие кусочки и осколки тащить наружу по всему туннелю, и не знали, что делать с источниками, которые вдруг вырывались из-под земли и мешали работе. Чтобы вообще довести все до конца, мне вскоре пришлось отправить туда тридцать тысяч человек. Но я не люблю терпеть поражение и бросать дело на полпути. Канал был закончен всего несколько дней назад после тринадцати лет тяжких усилий. Скоро я отдам приказ открыть шлюзные ворота и выпустить из озера воду. ГЛАВА XII Как-то раз, незадолго до своего отъезда, Ирод предложил, чтобы я показался одному очень хорошему врачу, греку, и посоветовался с ним насчет своего здоровья; для Рима очень важно, чтобы я был в хорошей форме. В последнее время, сказал Ирод, у меня утомленный вид, что естественно при том, сколько времени я тружусь. Если я не сокращу количество рабочих часов и не приду в такое состояние, которое позволит мне выдерживать мою нагрузку, я очень скоро сведу себя в могилу. Я сердито ответил, что доктора греки не смогли вылечить меня в юности, хотя я обращался ко многим из них, а теперь слишком поздно бороться с моими телесными изъянами, да я и привык к ним, они -- моя составная часть, и я вообще не желаю иметь дела с греческими врачами. Ирод улыбнулся. -- Первый раз в жизни слышу, что ты согласен со стариком Катоном. Я вспомнил "Медицинские советы" из его энциклопедии, написанной им для сына, где он запрещал тому обращаться к греческим докторам. Вместо этого он советовал ему читать молитвы, следовать здравому смыслу и применять капустные листья. Они полезны при любом обычном заболевании, писал он. Ну, молятся за твое здоровье в Риме столько, что ты стал бы настоящим атлетом, если бы это зависело от молитв. А здравый смысл присущ -- по праву рождения -- каждому римлянину. Возможно, цезарь, ты забыл о капустных листьях? Я раздраженно перевернулся на ложе. -- Так кого же ты рекомендуешь? Я повидаюсь с врачом, чтобы доставить тебе удовольствие, но только с одним, не больше. Как насчет Ларга? Он назначен дворцовым лекарем. Мессалина говорит, что он толковый. -- Если бы Ларг знал, как тебя вылечить, он бы давно это предложил. Нет, обращаться к нему нет смысла. Если ты согласен обратиться только к одному-единственному врачу, проконсультируйся с Ксенофонтом с Коса. -- Как? С бывшим полковым лекарем моего отца? -- Нет, с его сыном. Он был при твоем брате Германике в последнюю кампанию, возможно, ты помнишь это, затем завел практику в Антиохии. Он пользовался там исключительным успехом, а не так давно приехал в Рим. Он следует девизу великого Асклепиада: лечи быстро, безопасно, приятно. Никаких сильнодействующих слабительных и рвотных. Диета, физические упражнения, массаж и немного простых лекарств из трав. Он вылечил меня от жестокой лихорадки настойкой из листьев желтого цветочка, который называется аконит, а затем привел в форму, посоветовав, какой мне придерживаться диеты, и так далее; сказал, каких пряностей надо избегать, и велел меньше пить. Он и хирург великолепный, если дело доходит до ножа. Точно знает, где находится у нас каждый нерв, кость, мышца и сухожилие. Сказал мне, что выучился анатомии у твоего брата. -- Германик не был анатомом. -- Да, но он был истребителем германцев. Ксенофонт подбирал свои знания на поле битвы. В Риме и Греции анатомии не научишься. Если хочешь стать хирургом, надо ехать в Александрию, где разрешают разрезать трупы, или следовать по пятам за победоносной армией. -- Он, вероятно, придет, если я за ним пошлю? -- Кто из врачей откажется? Ты забыл, кто ты? Но, само собой разумеется, если он тебя вылечит, ему надо щедро заплатить. Он любит деньги. Кто из греков не любит? -- Если он меня вылечит. Я послал за Ксенофонтом. Он сразу мне понравился, потому что профессиональный интерес ко мне как к пациенту заставил его забыть, что я император и властен над его жизнью и смертью. Ему было лет пятьдесят. Выразив, как было положено, свое почтение, он затем обращался ко мне коротко, сухо и только по существу. -- Пульс. Благодарю. Язык. Благодарю. Прошу прощения (он вывернул мне веки). Глаза несколько воспалены. Это излечимо. Дам примочку, чтобы их промывать. Небольшое западение век. Встань, пожалуйста. Да, детский паралич. Это, естественно, я вылечить не могу. Слишком поздно. Вылечил бы, пока не прекратился рост. -- Ты в то время был еще ребенком, Ксенофонт,-- улыбнулся я. Но он, казалось, меня не слышал. -- Преждевременные роды? Да? Я так и подумал. И малярия? -- Малярия, корь, колит, золотуха, рожа. Весь батальон отвечает "здесь!", Ксенофонт, кроме эпилепсии, венерических заболеваний и мании величия. Он снизошел до мимолетной улыбки. -- Раздеться,-- сказал он. Я разделся.-- Ты слишком много ешь и пьешь. Это надо прекратить. Нужно поставить себе за правило вставать из-за стола с желанием съесть еще хотя бы один кусочек. Да, левая нога сильно высохла. Советовать моцион бесполезно. Обойдемся массажем. Можно одеться. Он задал мне еще несколько вопросов более интимного свойства, причем по его тону было ясно, что он заранее знает ответ и спрашивает лишь для порядка. -- Пачкаешь подушку слюной по ночам? Я сконфуженно признался, что он не ошибся. -- Приступы внезапного гнева? Непроизвольное сокращение мышц лица? Заикание, когда ты смущен? Периодическое недержание мочи? Временная потеря речи? Оцепенелость мышц, так что даже в теплые ночи ты нередко просыпаешься холодный и застывший? Он даже пересказал мне содержание моих снов. Я спросил, пораженный: -- А истолковать, Ксенофонт, ты их тоже можешь? Это, наверно, нетрудно. -- Да,-- ответил он деловым тоном,-- но это запрещено законом. Теперь, цезарь, я расскажу тебе про тебя. Ты можешь прожить еще немало лет, если захочешь. Ты слишком много работаешь, но этому я, вероятно, не в состоянии воспрепятствовать. Рекомендую как можно меньше читать. Усталость, на которую ты жалуешься, вызвана в основном перенапряжением глаз. Пусть все, что можно, тебе читают вслух. Пиши тоже поменьше. После обеда отдыхай по крайней мере час, не кидайся бегом в суд, как только проглотил последний глоток десерта. Нужно найти время для массажа -- по двадцать минут два раза в день. Тебе требуется хорошо обученный массажист. Лучшие массажисты в Риме -- мои рабы. Лучший из них Харм. Я дам ему специальные указания. Если мои правила будут нарушены, полного излечения ожидать нельзя, хотя лекарство, которое я пропишу, принесет значительную пользу. Возьмем, например, боль под ложечкой, на которую ты жалуешься,-- мы зовем это "сердечный приступ"; если ты будешь пренебрегать массажем и переедать, да еще торопиться при этом, то стоит тебе разнервничаться по тому или иному поводу, этот приступ наверняка повторится несмотря на мое лекарство. Но следуй моим указаниям и будешь здоров. -- А что это за лекарство? Его трудно достать? Придется ли посылать за ним в Египет или Индию? Ксенофонт позволил себе издать короткий скрипучий смешок. -- Нет, всего лишь на ближайшую пустошь. Я принадлежу к гомеопатической школе, возникшей на Косе. Я уроженец Коса, мало того, потомок самого Эскулапа. На Косе мы делим все болезни по их лекарствам; по большей части это лекарственные травы. Если их употреблять в больших количествах, они вызывают симптомы болезни, которую они же излечивают, если их принимать в небольших дозах. Так, если ребенок старше трех-четырех лет мочится в постель и проявляет другие признаки кретинизма, мы говорим: "У этого ребенка "одуванчиковая болезнь"". Если съесть много одуванчиков, это приведет к таким же симптомам, а ложечка отвара из них избавляет от болезни. Стоило мне войти в комнату и увидеть, как дергается у тебя голова и трясутся руки, услышать, как ты чуть заикаешься, приветствуя меня, и как резко звучит твой голос, я тут же сделал вывод. "Типичная "бриония",-- сказал я себе.-- Отвар брионии, массаж, диета". -- Что? Обыкновенная бриония? -- Она самая. Я напишу инструкцию, как ее готовить. -- А молитвы? -- Какие молитвы? -- Разве ты не назначаешь специальных молитв, которые надо читать, когда принимаешь лекарство? Все остальные врачи, которые пытались меня лечить, назначали мне специальные молитвы, чтобы я повторял их, когда готовлю и принимаю лекарства. Он ответил довольно холодно: -- Я предполагаю, цезарь, что, будучи великим понтификом и автором истории происхождения религии, ты подготовлен лучше меня к тому, чтобы взять на себя магическую часть лечения. Я понял, что Ксенофонт, подобно многим грекам, неверующий, и больше ни на чем не настаивал. Так кончилась наша встреча; он попросил отпустить его, так как в приемной его ждут больные. Надо признаться, бриония действительно вылечила меня. Первый раз в жизни я узнал, что это такое -- чувствовать себя здоровым. Я не отступил от указаний Ксенофонта ни на шаг, и с тех пор ни разу не болел. Разумеется, я не перестал хромать и изредка заикаюсь, если меня что-нибудь взволнует, и дергаю головой по старой привычке. Но афазия исчезла, руки почти не трясутся, и я могу в свои шестьдесят четыре года работать, если надо, по четырнадцать часов в сутки и не ощущать себя под конец совершенно измученным. Сердечные приступы у меня изредка бывают, но только при тех обстоятельствах, насчет которых Ксенофонт меня предостерегал. Можете не сомневаться, что я хорошо заплатил Ксенофонту за мою брионию. Я уговорил его переехать во дворец на равных правах с Ларгом. Ларг был неплохой врач в своем роде и написал несколько книг по медицине. Сперва Ксенофонт отказался. За те немногие месяцы, что он пробыл в Риме, он создал большую частную практику; по его подсчетам она приносила ему три тысячи золотых в год. Я предложил ему шесть тысяч -- Ларг получал всего три тысячи -- и, видя, что он все еще колеблется, сказал: -- Ксенофонт, ты должен переехать ко мне, я настаиваю. И если через пятнадцать лет благодаря тебе я все еще буду жив и здоров, я отправлю губернаторам Коса официальное письмо, где сообщу, что с этого времени остров, где ты выучился медицине, освобождается от набора рекрутов и выплаты имперской дани. И он согласился. Если вас интересует, к кому обращал молитвы мой раб, приготовляя лекарство, и я сам, принимая его, скажу: к богине Карне, древней сабинской богине, к которой мы, Клавдии, всегда обращались за помощью со времен Аппия Клавдия из Регилла. Готовить и принимать лекарство, не сопровождая это молитвами, кажется мне таким же бесполезным, даже гибельным делом, как праздновать свадьбу без гостей, музыки и жертвоприношений. Да, чтобы не забыть, запишу-ка я два ценных врачебных совета, которые получил от Ксенофонта. Он частенько говорил: -- Тот, кто считает хорошие манеры важней здоровья, дурак. Если тебя тревожат ветры, не старайся их удержать. Это очень вредно для живота. Я знал человека, который однажды чуть не убил себя, пытаясь перетерпеть. Если по той или иной причине тебе неудобно выйти -- скажем, ты совершаешь жертвоприношение или обращаешься с речью к сенату,-- не бойся рыгнуть или испортить воздух там, где ты стоишь. Все остальные испытают легкое неудобство, зато ты не причинишь себе вред. И еще одно: если у тебя насморк, не нужно без конца сморкаться. Это только усиливает выделение слизи и ведет к воспалению нежных оболочек носа. Пусть из носа течет. Подтирай его, но не сморкайся. Я всегда следовал совету Ксенофонта, во всяком случае насчет сморкания, и теперь насморк кончается у меня куда быстрей, чем раньше. Конечно, сатирики и карикатуристы скоро подняли меня на смех, изображая с каплей под носом, но что мне до того? Мессалина заметила, что так заботиться о себе, с моей стороны, очень разумно: если я вдруг умру или серьезно заболею, что будет с Римом и империей, не говоря о ней самой и нашем сыне? Однажды Мессалина сказала мне: -- Я начинаю раскаиваться в своей доброте. -- Ты имеешь в виду, что лучше бы моя племянница Лесбия не возвращалась из изгнания? Она кивнула. -- Как ты догадался? Скажи мне, мой милый, почему она так часто заходит в твои апартаменты, когда меня нет во дворце? О чем говорит? И почему ты не сообщаешь мне об ее визитах? От меня бесполезно что-либо скрывать. Я улыбнулся успокаивающе, но чувствовал себя не совсем ловко. -- Мне нечего скрывать, совершенно нечего. Ты помнишь, что месяц назад я вернул ей последние из ее владений, отобранных у нее Калигулой. Те, что находятся в Калабрии,-- мы с тобой решили их отдать лишь тогда, когда убедимся, что они с Виницием ведут себя прилично. Как я уже тебе говорил, узнав об этом, она разразилась слезами и, виня себя в неблагодарности, поклялась, что полностью изменит свой образ жизни и переборет свою глупую гордость. -- Очень трогательно, не сомневаюсь. Но я впервые слышу об этой драматической сцене. Ты не обмолвился ни единым словом. -- Я отчетливо помню, что все тебе об этом рассказывал как-то раз за завтраком. -- Тебе, должно быть, это приснилось. Так все же, в чем тут дело? Признайся. Лучше поздно, чем никогда. Когда ты вернул ей поместья, мне, естественно, показалось странным, что ты награждаешь ее за наглость по отношению ко мне. Но я ничего не сказала. Тебе видней. -- Ничего не могу понять. Я готов поклясться, что говорил обо всем тебе. У меня иногда бывают удивительные провалы в памяти. Поверь, любимая, мне очень жаль. Я отдал ей поместья лишь потому, что Лесбия утверждала, будто она только что была у тебя, извинилась перед тобой от всего сердца и ты промолвила: "Я охотно прощаю тебя, Лесбия. Пойди сообщи об этом Клавдию". -- О, какая наглая ложь! Ее ноги у меня не было. Ты уверен, что она сказала именно это? Или у тебя опять что-то с памятью? -- Совершенно уверен. Иначе я никогда не вернул бы ей поместья. -- Ты помнишь слова из присяги, которую принимают в суде свидетели: "Ложь в одном значит ложь во всем"? Очень подходит к Лесбии. Но ты мне еще не объяснил, почему она ходит к тебе. Что она старается вымогнуть? -- Насколько я знаю, ничего. Просто заходит время от времени дружески со мной поболтать, повторяет, как она мне благодарна, и спрашивает, не может ли чем-нибудь помочь. Никогда не задерживается надолго, чтобы не мешать, и всегда осведомляется о тебе. Когда я отвечаю, что ты занята, она говорит, мол, у нее и в мыслях не было тебя беспокоить, и просит прощения за беспокойство, которое причинила мне. Вчера она сказала, что ей кажется, будто ты все еще относишься к ней с подозрением. Я ответил, что этого не нахожу. Она болтает несколько минут обо всем понемножку, целует меня, как примерная племянница, и исчезает. Я получаю от ее визитов большое удовольствие. Но я был уверен, что упоминал о них тебе. -- Никогда. Эта женщина -- змея. Я думаю, что разгадала ее план. Она постарается втереться к тебе в доверие -- как примерная племянница, естественно,-- а затем начнет возводить на меня напраслину. Сперва потихоньку, намеками, а затем, обнаглев, прямо, без околичностей. Возможно, она сочинит потрясающую историю о том, что я веду двойную жизнь. Скажет, что у тебя за спиной я каждую ночь занимаюсь распутством -- гладиаторы, актеры, молодые щеголи, волокиты и им подобные. И ты, конечно, ей поверишь, как примерный дядюшка. О боже, до чего женщины любят сплетни. Верно, она уже принялась за это. Да? -- Нет, разумеется. Я бы не дал ей и рта раскрыть. Я не поверю никому, кто скажет, что ты изменяешь мне словом или делом. Я не поверю этому, даже если ты скажешь мне это сама. Ты довольна? -- Прости меня, милый, за ревность. Такая уж у меня натура. Я не могу вынести, когда ты водишь компанию с женщинами у меня за спиной, даже с родственницами. Я боюсь оставлять тебя с ними наедине. Ты так простодушен. Я не успокоюсь, пока не узнаю, какая подлость у Лесбии на уме. Но я не хочу, чтобы она догадалась, что я подозреваю ее. Не показывай, что поймал ее на лжи, до тех пор, пока у меня не будет против нее более серьезных улик. Обещай! Я пообещал. Я сказал Мессалине, что больше не верю, будто в душе Лесбии действительно произошел перелом, и буду сообщать обо всех ее замечаниях во время наших бесед. Это успокоило Мессалину; она призналась, что сможет продолжать работу с более легким сердцем. Я честно повторял Мессалине все, что говорила мне Лесбия. Для меня в ее словах не было ничего существенного, но Мессалина находила во многих из них особый смысл; особенно она придралась к одной -- для меня вполне невинной -- фразе, касающейся сенатора по имени Сенека. Сенека был судьей второго ранга и однажды навлек на себя неприязнь Калигулы, вызвав его зависть красноречием, с которым выступал в сенате. Он бы, несомненно, лишился головы, если бы не я. Я оказал ему услугу, умалив его ораторские способности; я сказал Калигуле: "Красноречив? Нет, Сенека не обладает красноречием. Просто он хорошо образован и у него изумительная память. Его отец был составителем книги "Полемика и искусство убеждения" -- сборника упражнений в риторике на заданные темы. Детские игрушки. Он много еще чего написал, что не вышло в свет; похоже, Сенека выучил все это наизусть. У него теперь есть ключ к любому замку. Это не красноречие, за ним ничего не стоит, не чувствуется никакой индивидуальности. Я скажу тебе, на что это похоже: на песок без извести. На этом репутацию оратора не построишь". Калигула повторил мои слова, выдав их за собственные. "Всего лишь школьные упражнения. Детская декламация, заимствования из неопубликованных книг отца. Песок без извести". И Сенеке была оставлена жизнь. Теперь Мессалина спросила меня: -- Ты уверен, что она по собственному почину стала хвалить Сенеку, говоря, какой он честный и ничуть не честолюбивый? Может быть, ты первый заговорил о нем? -- Нет. -- Тогда можешь не сомневаться -- Сенека ее любовник. Я подозревала последнее время, что у нее есть тайный любовник, но она так ловко заметает следы, что я не могла с уверенностью сказать, кто это: Сенека, или двоюродный брат ее мужа Винициан, или этот тип Азиний Галл, внук Поллиона. Они все живут на одной улице. Десять дней спустя Мессалина сказала мне, будто она имеет неопровержимые доказательства того, что Лесбия во время отъезда из Рима ее мужа Виниция изменяла ему с Сенекой. Она привела ко мне свидетелей, которые клятвенно утверждали, будто видели, как поздно вечером Сенека, переодетый, выходил из своего дома, шли за ним до дома Лесбии, куда он входил через боковую дверь, замечали, как в спальне Лесбии внезапно загорался и тут же гаснул свет, а через три или четыре часа Сенека на их глазах выскальзывал из двери, все еще переодетый, и возвращался к себе. Было ясно, что Лесбию нельзя было дольше оставлять в Риме. Она была моя племянница и, следовательно, важная фигура в обществе. Она уже была однажды отправлена в изгнание по обвинению в прелюбодеянии, и я вернул ее обратно только на том условии, что в будущем она станет вести себя более осмотрительно. Я ожидал, что все члены нашей семьи будут показывать римлянам высокий моральный пример. Сенеку тоже придется выслать. Он был женатый человек, сенатор, и хотя Лесбия, конечно, красавица, зная Сенеку, я подозревал, что толкнуло его на эту связь скорее честолюбие, чем вожделение. Она была прямым потомком Августа, Ливии и Марка Антония, дочерью Германика, сестрой покойного императора и племянницей ныне здравствующего, а он был всего-навсего сыном зажиточного провинциального грамматиста и родился в Испании. Не знаю почему, но мне не хотелось самому беседовать с Лесбией, и я попросил сделать это Мессалину. Я чувствовал, что в этом деле у нее больше причин возмущаться; я хотел, чтобы она была мной довольна, увидела, как я сожалею о том, что дал ей хотя бы малейший предлог для ревности. Она с радостью взяла на себя задачу отчитать Лесбию за ее неблагодарность и познакомить с моим приговором: ссылкой в Регий -- город на юге Италии, где умерла ее бабка Юлия, сосланная туда за такое же преступление. Мессалина рассказала мне потом, что Лесбия держалась очень нагло, но в конце концов призналась в своей связи с Сенекой, сказав, что тело ее принадлежит только ей и она может делать с ним, что ей угодно. Узнав, что ее ждет изгнание, она впала в ярость и принялась угрожать нам обоим; она сказала: "Однажды утром слуги войдут в императорскую спальню и увидят, что у вас обоих перерезано горло" и "Как, по-вашему, мой муж и его семья отнесутся к этому оскорблению?" -- Пустые слова, любимая,-- сказал я.-- Не принимай их всерьез, хотя, пожалуй, есть смысл не спускать глаз с Виниция и его компании. В ту самую ночь, когда Лесбия отправилась в Регий, незадолго до рассвета мы с Мессалиной проснулись от внезапного вопля и возни в коридоре за нашей дверью, громкого чихания и криков "Хватай его! Караул! Убийцы! Держи его!". Я соскочил с постели -- от неожиданности сердце сильно билось у меня в груди -- и схватил стул в качестве орудия обороны, умоляя Мессалину укрыться за моей спиной. Но мне не пришлось доказывать свою храбрость. Я увидел лишь одного человека, к тому же обезоруженного. Я приказал страже не выпускать из рук мечей и снова лег в постель, хотя уснуть мне удалось не сразу: надо было успокоить Мессалину. Она была ни жива ни мертва от страха и то плакала, то смеялась. -- Это работа Лесбии,-- всхлипывала она.-- Я в этом уверена. Утром я велел привести ко мне того, кто на меня покушался. Он признался, что он сирийский грек, вольноотпущенник Лесбии, хотя на нем была дворцовая ливрея. Я услышал от него совершенно нелепую историю. Он сказал, будто не собирался меня убивать. Виноват он лишь в том, что перепутал слова в самом конце таинства. -- Какого таинства? -- спросил я. -- Мне запрещено говорить об этом, цезарь. Я не осмеливаюсь все тебе открывать. Это самое священное из всех священных таинств. Меня посвятили в него только вчера вечером. Это было под землей. Принесли в жертву какую-то птицу, и я выпил ее кровь. Появились два высоких духа с сияющими лицами и дали мне перечницу и кинжал. Мне рассказали, что они означают. Затем завязали мне глаза, переодели и приказали молчать. Они произнесли магические слова и велели следовать за ними в преисподнюю. Они водили меня туда и сюда, вверх и вниз по лестницам, по улицам и садам и описывали все странные зрелища, какие попадались по пути. Мы сели в лодку и заплатили перевозчику. Это был сам Харон. Затем мы вышли на берег ада. Они показали мне весь ад. Со мной говорили духи моих предков. Я слышал, как лает Цербер. Наконец они сняли с моих глаз повязку и шепнули: "Ты находишься в чертогах Бога смерти. Спрячь кинжал в своей тунике. Иди по этому коридору направо, в его конце поднимись по ступеням, затем иди налево по другому коридору. Если тебя остановит человек, назови ему пароль. Пароль -- "судьба". Бог смерти и его богиня спят в последней комнате. У их дверей стоят на страже еще два человека. Они отличаются от прочих. Мы не знаем их пароля. Подкрадись к ним тихонько, прячась в тени, и кинь им в глаза священный перец из этой перечницы. Затем смело распахни дверь и убей бога и богиню. Если тебе удастся все это осуществить, ты будешь до скончания времени жить там, где царит вечное блаженство, и станешь более великим, чем Геркулес, более великим, чем Прометей, более великим, чем сам Юпитер. Больше не будет смерти. Но по пути ты должен вновь и вновь повторять заклинание, благодаря которому мы безопасно привели тебя сюда. Если ты этого не сделаешь, все наши труды окажутся напрасны. Чары будут нарушены, и ты очутишься совсем в другом месте". Мне стало страшно. Наверно, я перепутал магические слова, потому что, размахнувшись, чтобы кинуть перец, я вдруг увидел, что я в Риме, в императорском дворце и сражаюсь со стражей у дверей в твою спальню. Меня посетила неудача. Смерть по-прежнему царит в мире. Другой, более храбрый и хладнокровный человек, чем я, нанесет когда-нибудь этот удар. -- Сообщники Лесбии неглупы,-- шепнула Мессалина.-- Какой идеальный заговор! -- Кто посвящал тебя? -- спросил я его. Но он не отвечал, даже под пытками, а от солдат у главных ворот я тоже ничего не добился -- они только недавно были взяты на службу. Они сказали, что впустили его потому, что на нем была дворцовая ливрея и он знал пароль. Я не мог их винить. Он подошел к воротам вместе с двумя другими людьми в дворцовой ливрее, которые пожелали ему доброй ночи и ушли. Я был склонен верить его истории, но он наотрез отказывался сказать, кто именно устроил его посвящение в это так называемое таинство. Когда я вежливо заверил его в том, что это никакое не таинство, а тщательно подготовленная мистификация и поэтому он не связан клятвой, он вспылил и отвечал мне очень грубо. Поэтому пришлось его казнить. И после долгой внутренней борьбы я был вынужден согласиться с Мессалиной, что ради общественной безопасности Лесбию тоже надо казнить. Я послал отряд кавалергардов, и на следующий день они привезли мне голову Лесбии как свидетельство ее смерти. Мне было очень мучительно казнить дочь моего дорогого брата Германика, ведь я пообещал на его смертном одре любить и защищать его детей, как моих собственных. Но я был вынужден так поступить. Я утешался мыслью, что на моем месте он поступил бы так же. Общественный долг был для него всегда выше личных чувств. Что касается Сенеки, я сказал сенату, что, если у них нет веских оснований против, то я бы просил их утвердить указ о его ссылке на Корсику. Что и было сделано. Ему дали тридцать часов, чтобы покинуть Рим, и тридцать дней, чтобы покинуть Италию. Сенека не был популярен в сенате. На Корсике ему предоставились все возможности применить на практике философию стоиков, к которой он обратился, как он заявил, благодаря какому-то случайному моему слову в похвалу стоицизма. Льстивость этого субъекта была поистине тошнотворной. Когда год или два спустя мой советник Полибий лишился любимого брата, Сенека, едва знакомый с Полибием и совсем не знакомый с его братом, прислал ему с Корсики длинное, тщательно сформулированное письмо, которое одновременно, его стараниями, было опубликовано в Риме под названием "Соболезнование Полибию". Соболезнование это выразилось в том, что автор письма мягко упрекал Полибия за уступку горю из-за смерти брата в то время, как я, цезарь, был жив и здоров и по-прежнему выказывал ему свое царственное благоволение. "До тех пор, пока цезарь нуждается в Полибии,-- писал Сенека,-- Полибий должен нести свою ношу так же безотказно, как гигант Атлант, который, как говорят, несет на своих плечах весь мир во исполнение воли богов. Самому цезарю, коему все дозволено, по этой же причине многое недоступно. Его бдительность -- защита каждому дому, благодаря его трудам все отдыхают, его усердие ведет к счастью всех граждан, его неустанная деятельность влечет за собой всеобщее благоденствие. С того момента, когда цезарь посвятил себя человечеству, он утратил себя самого и, подобно звездам, что без остановки кружат по своим орбитам, ни разу с тех пор не позволил себе передохнуть или заняться собственными делами. А твоя судьба, Полибий, некоторым образом связана с его царственной судьбой, и ты тоже не можешь теперь думать о собственных интересах, жить собственной жизнью. До тех пор, пока цезарь властен над миром, честь не позволяет тебе быть сопричастным радости или горю или любому другому свойственному людям чувству. Ты душой и телом принадлежишь цезарю. Разве это не твои собственные слова: "Цезарь мне дороже жизни"? Какое же право ты имеешь сетовать на тяжкий удар судьбы, когда цезарь живет и здравствует?" Там было еще много разглагольствований о моем удивительном милосердии и сострадательности и целый абзац, где мне вкладывались в уста весьма нелепые изречения о том, как благородные люди должны переносить утрату брата. Я якобы ссылался на своего деда, Марка Антония, скорбевшего о своем брате Гае, на дядю Тиберия, скорбевшего о моем отце, на Гая Цезаря, скорбевшего о молодом Луции, и на самого себя, скорбевшего о моем брате Германике, а затем повествовал о том, как героически каждый из нас по очереди справлялся со своим горем. Эти сладкие слюни возымели лишь одно действие: я еще раз убедился в душе, что никому не причинил вреда, отправив Сенеку в изгнание,-- разве что острову Корсика. ГЛАВА XIII Александрийские греки прислали указания своим посланцам, которые все еще были в Риме, чтобы они поздравили меня с победой в Германии, пожаловались на наглость евреев (в городе возобновились волнения), испросили моего разрешения опять создать в Александрии сенат и вторично предложили построить мне храмы, обеспечить их жрецами и содержать за свой счет. Помимо этой главной почести,