том городские чиновники. У каждого дворцового слуги была при себе восковая дощечка на случай, если понадобится записать какое-нибудь особое приказание. Всем просителям, претендующим на различные посты, субсидии, покровительство, привилегии и так далее и тому подобное, предлагалось приносить с собой во дворец бумагу, где бы ясно было написано, чего они хотят и почему, и только в редких и крайних случаях разрешалось подкреплять свою просьбу устными доводами. Это экономило время, но принесло моим советникам незаслуженную репутацию гордецов. Я расскажу вам о них. При Тиберии и Калигуле реальное управление делами все больше и больше переходило в руки императорских вольноотпущенников, которых бабка Ливия в свое время отдала обучаться секретарскому делу. Консулы и городские судьи хотя и считались самостоятельной властью, отвечающей за должное отправление своих обязанностей только перед сенатом, постепенно все больше зависели от советов, которые давались им от имени императора, особенно когда речь шла о запутанных документах, связанных с юридическими и финансовыми вопросами. Им показывали, куда приложить печать или поставить подпись на уже готовых документах, и они редко брали на себя труд познакомиться с их содержанием. Подпись их в большинстве случаев была чистой формальностью, и по сравнению с секретарями-советниками они совсем не разбирались в административных тонкостях. К тому же секретари разработали новую манеру письма, где было полно сокращений, тайных знаков и небрежно написанных букв, и прочитать это никто, кроме них, не мог. Я знал, что ожидать внезапной перемены отношений между корпусом секретарей и всем остальным миром невозможно, поэтому для начала скорее усилил, чем ослабил их власть, утвердив в должности тех из вольноотпущенников Калигулы, кто проявил себя способным к своему делу. Например, я оставил Каллиста, ведавшего как императорской, так и государственной казной, которую Калигула часто путал с императорской. Каллист знал о заговоре против Калигулы, но активного участия в нем не принимал. Он рассказал мне длинную историю о том, как незадолго до смерти император велел ему отравить мою пищу, но он благородно отказался. Я не поверил ему. Во-первых, Калигула ни за что не дал бы ему таких указаний и подсыпал бы яд, как всегда, собственной рукой; а во-вторых, если бы и дал, Каллист не осмелился бы его ослушаться. При всем том я ничего ему не сказал, так как, судя по всему, он очень хотел сохранить свою должность и был единственным, кто знал досконально тогдашнюю финансовую ситуацию. Я похвалил его, заметив, что, по-моему, он показал себя с самой лучшей стороны, умудрившись столько времени снабжать Калигулу деньгами, и я рассчитываю, что он и впредь будет пускать в ход свой провидческий дар и находить деньги ради спасения Рима, а не его гибели. В обязанности Каллиста входило также расследование судебным порядком всех государственных дел, связанных с финансами. Я оставил Мирона в качестве советника по правовым вопросам и Посидия -- в качестве военного казначея, отдал под начало Гарпократа все игры и развлечения, а Амфею предоставил реестр. На обязанности Мирона лежало также сопровождать меня, когда я выходил к народу, просматривать все послания и петиции, которые мне вручались, и отделять важные, не терпящие отлагательства бумаги от обычной лавины назойливых и неуместных писем. В числе других моих советников был Паллант, в ведение которого я передал императорскую казну, и его брат Феликс, которого я сделал советником по иностранным делам, Каллон, под присмотром которого были все припасы города, и его сын Нарцисс, отвечавший за внутренние дела и частную переписку. Полибий был моим советником по вопросам веры -- ведь я исполнял обязанности великого понтифика -- и помогал мне в исторических изысканиях, если я мог выкроить для них время. Последние пятеро были собственные мои вольноотпущенники. После банкротства я был вынужден отказаться от их услуг, и они с легкостью устроились на канцелярскую работу во дворце, были посвящены в тайны секретарского братства и даже научились неразборчиво писать. Я разместил их всех в новом дворце, выгнав оттуда толпу гладиаторов, возничих, конюхов, актеров, фокусников и прочих прихлебателей, которых туда поместил Калигула. Новый дворец должен был в первую очередь служить правительственной канцелярией. Сам я жил в старом дворце, причем очень скромно, следуя примеру Августа. Для важных пиров и приема иностранных правителей я пользовался апартаментами Калигулы в новом дворце, одно крыло которого было предоставлено Мессалине в ее полное распоряжение. Когда я назначал советников на их посты, я объяснил, что хотел бы, чтобы они проявляли как можно больше инициативы; пусть не ждут, что я стану все им указывать; даже будь у меня больше опыта, я не смог бы во все вмешиваться. Я не Август; когда он взял под контроль государственные дела, он был не только молод и энергичен, но имел целый корпус способных консультантов, людей, отличившихся на службе отечеству, таких, как Меценат, Агриппа, Поллион, не говоря об остальных. Я сказал, что они должны делать все, что в их собственных силах, а столкнувшись с какой-нибудь трудностью, пусть обращаются к "Протоколам деловых операций божественного Августа" -- памятному труду, изданному Ливией при Тиберии,-- и придерживаются форм и прецедентов, которые они там найдут. Конечно, если даже в этом бесценном манускрипте не отыщется примера тому, чем они должны заняться, пусть советуются со мной, но я надеюсь, что они, по возможности, избавят меня от ненужной работы. -- Дерзайте,-- сказал я,-- но до известных границ. Я признался Мессалине, помогавшей мне с назначениями, что мой республиканский пыл с каждым днем остывает: я испытываю все большую симпатию и все большее уважение к Августу. А также уважение к моей бабке Ливии, несмотря на личную антипатию к ней. У нее был на редкость методичный ум, и если бы, прежде чем возродить республику, мне удалось добиться, чтобы государственная система работала хотя бы вполовину так хорошо, как при ней и Августе, я был бы крайне доволен собой. Мессалина с улыбкой предложила сыграть роль Ливии в случае, если я возьму на себя роль Августа. -- Absit omen![1]-- воскликнул я, сплевывая себе на грудь, чтобы отвести несчастье. Мессалина заметила, что, шутки в сторону, у нее, как у Ливии, есть талант разбираться в людях и видеть, какое назначение им больше подойдет. Если бы я согласился дать ей свободу действий, она бы решала от моего имени вопросы, связанные с моим постом блюстителя морали и освободила меня от всех забот и хлопот. Как вы знаете, я был страстно влюблен в Мессалину и при выборе советников убедился, что суждения ее весьма трезвы, однако колебался -- уж очень большую ответственность хотела она взять на себя. Но Мессалина умоляла позволить ей доказать, на что она способна. Она предложила вместе просмотреть поименный список сенаторов -- она будет говорить, кто из них, по ее мнению, заслуживает в нем остаться. Я велел принести реестр, и мы принялись его читать. Должен признаться, я был поражен ее подробным знакомством со способностями, характером, частной и публичной историей каждого из первых двадцати сенаторов, которые были в списке. Если мне удавалось проверить факты, они оказывались абсолютно точны, и я с готовностью удовлетворил ее просьбу и поступил по своему желанию лишь в нескольких сомнительных случаях, когда Мессалине было безразлично, останется имя в списке или нет. После того как мы навели через Каллиста справки относительно имущественного положения некоторых сенаторов и решили, подходят ли они по умственным и моральным качествам, мы исключили около трети имен и заполнили образовавшиеся вакансии лучшими всадниками из имеющихся в наличии и бывшими сенаторами, вычеркнутыми из списка Калигулой по каким-то пустячным мотивам. Первым из тех, от кого я решил избавиться, был Сентий. Это диктовалось не только его глупой речью в сенате и дальнейшей трусостью, но и тем, что он был одним из двух сенаторов, сопровождавших меня во дворец во время убийства Калигулы, а затем бросивших на произвол судьбы. Вторым из моих спутников, между прочим, был Вителлий, но он уверил меня, будто поспешил уйти только затем, чтобы разыскать Мессалину и спрятать ее в безопасном месте; он думал, что Сентий останется и присмотрит за мной. Я полностью его простил. Я сделал Вителлия своим дублером на случай, если я вдруг заболею или со мной случится что-нибудь похуже. Так или иначе, от Сентия я избавился. Я объяснил его разжалование тем, что он не появился во дворце, когда я вызвал туда сенаторов, так как бежал в свое загородное поместье, не предупредив консулов об отсутствии, а вернулся лишь через несколько дней и в силу этого не попадал под амнистию. Другой ведущий сенатор, разжалованный мной, был конь Калигулы Инцитат, которому через три года предстояло сделаться консулом. Я написал сенату, что у меня нет никаких претензий к личной морали этого сенатора или к его способности выполнять те задачи, которые до сего времени вменялись ему в обязанность, но у него больше нет необходимого финансового ценза. Я урезал дотацию, дарованную ему Калигулой, до ежедневного рациона кавалерийской лошади, уволил его конюхов и поместил его в обыкновенную конюшню, где ясли были из дерева, а не из слоновой кости, а стены были побелены, а не украшены фресками. Однако я не разлучил его с женой, кобылой Пенелопой, это было бы несправедливо. Ирод предупреждал меня, чтобы я все время был настороже против убийц, утверждая, что наша ревизия списка сенаторов, а в дальнейшем -- списка всадников, принесла мне множество врагов. "Конечно, амнистия -- это хорошо,-- говорил он,-- но вряд ли тебе воздадут великодушием за великодушие". По его словам, Винициан и Азиатик не постеснялись заявить, что новая метла чисто метет, что Калигула и Тиберий тоже в начале правления вели себя доброжелательно и нравственно и что кончу я, возможно, таким же безумцем и деспотом, как любой из них. Ирод советовал мне какое-то время вообще не посещать сенат, а затем принять все меры предосторожности против убийц. Это меня напугало. Я никак не мог решить, каких мер предосторожности будет достаточно, поэтому не ходил в сенат в течение целого месяца. Наконец я нашел решение: я испросил согласия сената -- и получил его -- приходить на заседание с эскортом из четырех гвардейских полковников и Руфрия, командующего гвардией. Я даже занес Руфрия в список сенаторов, хотя у него не было соответствующего финансового ценза, и сенат дал ему по моей просьбе позволение выступать и участвовать в голосовании, когда он приходил туда вместе со мной. Кроме того, по совету Мессалины всех, даже женщин и мальчиков, кто являлся ко мне во дворец или в любое другое место, сперва обыскивали, чтобы удостовериться, нет ли при них оружия. Мне была неприятна мысль, что обыскивают женщин, но Мессалина настаивала, и я согласился при условии, что делать это будет ее вольноотпущенница, а не мои солдаты. Мессалина также требовала, чтобы на пирах присутствовали вооруженные гвардейцы. Во времена Августа это сочли бы уместным лишь при дворе тирана, и мне было стыдно смотреть, как они стоят строем у стен, но я боялся рисковать. Я делал все возможное, чтобы восстановить самоуважение сената. Отбирая его новых членов, мы с Мессалиной интересовались их семейной историей не меньше, чем их личными качествами. Как будто в ответ на просьбу старших членов сенаторского сословия -- хотя в действительности это была моя собственная идея,-- я обещал принимать в сенат только тех, кто может насчитать четыре поколения предков, имеющих римское гражданство. Я сдержал свое слово. Единственное исключение я сделал в случае с Феликсом, моим советником по иностранным делам,-- несколько лет спустя я воспользовался возможностью наградить его саном сенатора. Он был младшим братом моего вольноотпущенника Палланта и родился после того, как его отцу была дарована свобода, так что, в отличие от Палланта, сам он рабом никогда не был. Но я не нарушил обещания сенату: я попросил одного из членов рода Клавдиев -- не настоящего Клавдия, а члена семьи клиентов этого рода, которые некогда иммигрировали в Рим из Кампаньи, получили римское гражданство и разрешение взять имя Клавдиев,-- усыновить Феликса. Так что он имел, во всяком случае теоретически, четыре поколения соответствующих предков. Однако, когда я представил его сенату, поднялся недовольный ропот. Кто-то крикнул: -- Цезарь, в дни наших отцов таких вещей не делали. Я сердито возразил: -- Сомневаюсь, сиятельный, что ты имеешь право это говорить. Твоя собственная семья не такая уж именитая. Я слышал, что во времена моего пра-пра-прадеда твои родичи торговали рубленой печенкой, да еще и недовешивали при этом. -- Это ложь! -- вскричал сенатор.-- Они были честные трактирщики. Смех сенаторов заглушил его слова. Но я чувствовал себя обязанным еще кое-что добавить. -- Когда мой предок Клавдий Слепой, победитель этрусков и самнитов и первый выдающийся римский писатель, был назначен цензором более трехсот лет назад, он допустил в сенат сыновей вольноотпущенников, как это сделал я. Многие члены нашего собрания находятся здесь сейчас благодаря этому нововведению моего предка. Может быть, они хотят подать в отставку? После чего сенат горячо приветствовал Феликса. Среди всадников было полно богатых лодырей -- по правде сказать, их и в дни Августа было не меньше. Но я, в отличие от него, не собирался потворствовать их лени. Я объявил, что те, кто станут уклоняться от выполнения общественных обязанностей, когда их об этом попросят, будут исключены из сословия. И в трех-четырех случаях мое слово не разошлось с делом. В числе бумаг, найденных во дворце, в личном сейфе Калигулы, были документы, касающиеся суда -- при Тиберии -- над моими племянниками Друзом и Нероном и их матерью Агриппиной, а также их казни. После восшествия на престол Калигула притворился, будто сжег все эти бумаги -- великодушный жест, но в действительности это было не так, и свидетели против моих племянников и невестки, а также сенаторы, голосовавшие за смертный приговор, находились в постоянном страхе перед его местью. Я внимательно перечитал эти бумаги и вызвал к себе всех оставшихся в живых из тех, кто, по-видимому, был замешан в вынесении смертного приговора невиновным людям. Каждому в моем присутствии был прочитан документ, который касался его лично, а затем вручен ему, чтобы он мог собственными руками сжечь бумаги на стоящей рядом жаровне. Здесь будет уместно упомянуть о зашифрованных досье на каждого выдающегося римлянина, которые Тиберий забрал у Ливии после смерти Августа, но разобрать не смог. Позже я их расшифровал, но они настолько устарели, что представляли скорее исторический, чем политический интерес. Две наиважнейшие задачи, стоявшие теперь передо мной, были: постепенная реорганизация государственных финансов и отмена наиболее возмутительных из декретов Калигулы. Однако ни то, ни другое нельзя было осуществить наскоком. Я провел долгое совещание с Каллистом и Паллантом относительно финансов сразу же после того, как назначил их на посты; Ирод тоже был там, ведь он, надо думать, лучше, чем кто-либо другой, знал, как получить ссуду и справиться с долгами. Прежде всего нам предстояло решить, где взять наличные деньги для безотлагательных затрат. Это мы уладили, как я уже говорил, пустив в переплав золотые статуи, золотую посуду и украшения из дворца, а также золотую мебель из храма Калигулы. Ирод предложил, чтобы я, кроме того, обратился за ссудой от имени Капитолийского Юпитера к другим богам, чьи храмовые сокровищницы за последнюю сотню лет оказались забитыми бесполезными и безвкусными приношениями из драгоценных металлов, данными храму по обету. Дары эти по большей части шли от людей, которые хотели привлечь к себе внимание или похвалиться перед всеми своими успехами, и вовсе не были вызваны истинным благочестием. Например, купец после удачной поездки на Восток подносил богу Меркурию золотой рог изобилия, удачливый воин дарил Марсу золотой меч, а удачливый стряпчий дарил Аполлону золотой треножник. Надо думать, вряд ли Аполлону были нужны две или три сотни золотых и серебряных треножников, и, если его отец Юпитер оказался в нужде, Аполлон будет только рад одолжить ему несколько штук. Поэтому я отдал в переплав все подношения, которые мог взять, не обидев семьи тех, кто их делал, и не посягнув на предметы, имеющие историческую ценность, и велел вычеканить из них монеты. Ведь давать взаймы Юпитеру означало давать взаймы казне. На этом совещании мы решили также, что возьмем в долг у банкиров. Мы пообещаем им высокие проценты, это их привлечет. Но Ирод сказал, что главное -- вернуть доверие народа и снова пустить в оборот деньги, припрятанные трусливыми коммерсантами. Он заявил, что, хотя нам необходимо экономить, не следует заходить с этим слишком далеко. Нельзя, чтобы экономию посчитали скупостью. -- Когда в былые дни,-- сказал он,-- у меня кончались деньги, я всегда старался потратить все, что еще оставалось, на одежду -- плащи, кольца и красивую новую обувь. Это укрепляло мой кредит и давало возможность снова брать взаймы. Я бы советовал тебе последовать моему примеру. Небольшой кусочек листового золота может сыграть большую роль. К примеру, пошли двух мастеров золотых дел в цирк, чтобы они позолотили мишени для стрельбы; все сразу почувствуют, что мы процветаем, а тебе это будет стоить не больше пятидесяти-ста монет. И еще одна мысль пришла мне в голову сегодня утром, когда я смотрел, как тащат на холм глыбы сицилийского мрамора для облицовки храма Калигулы. Ты ведь не собираешься продолжать эти работы, да? Так почему бы тогда не выложить ими барьер в цирке, ведь он из известняка? Мрамор на редкость красив, и это вызовет настоящую сенсацию. У Ирода всегда было полно замечательных идей. Как бы я хотел всегда иметь его под боком, но он сказал мне, что не может больше оставаться в Риме: надо же и своим царством заняться. Я ответил, что, останься он еще на несколько месяцев, я сделал бы его царство таким же огромным, как то, которым правил его дед Ирод Великий. Но вернемся к нашему совещанию. Мы постановили пополнить казну за счет всех этих различных ссуд и отменить для начала только самые нелепые налоги, введенные Калигулой, такие, как налоги на бордели, на выручку уличных торговцев и на использование содержимого общественных писсуаров -- больших бочек, которые стоят на углах улиц и опорожняются чистильщиками одежды, когда жидкость поднимается до определенного уровня, чтобы использовать ее в своих целях. В декрете об отмене этих налогов я обещал, что, как только пополнится государственная казна, я отменю и все остальные. ГЛАВА VII Вскоре я заметил, что стал популярным. В число эдиктов Калигулы, которые я упразднил, входили эдикты, касающиеся его собственного религиозного культа и государственной измены, а также те, в которых аннулировались некоторые привилегии сената и народа. Я издал указ о том, что слова "государственная измена" с этого момента теряют смысл. Не только изменнические документы, но и явные действия, которые можно подтвердить свидетельскими показаниями, не будут рассматриваться как преступное деяние -- тут я оказался еще снисходительнее Августа. Мой указ открыл двери тюрьмы для сотен горожан всех рангов. Но, по совету Мессалины, я оставлял каждого из них под домашним арестом, пока не убеждался, что обвинение в измене не прикрывало собой уголовщины. Ибо часто оно было только формальностью, дающей право на арест, а на самом деле человек совершил убийство, подлог или любое другое правонарушение. Я не мог предоставить слушание этих дел младшим судьям и чувствовал себя обязанным расследовать их сам. Каждый день я отправлялся на рыночную площадь и там, перед храмом Геркулеса, целое утро вел дознание вместе с судейской коллегией из собратьев-сенаторов. Уже много лет -- с того самого времени, как Тиберий удалился на Капри,-- их не допускали на императорский суд. Я также являлся без предупреждения в другие суды и садился на скамью присяжных при председательствующем судье. Мое знакомство с судопроизводством было весьма несовершенным, я не занимал обязательных для знатных римлян гражданских должностей, поднимаясь ступень за ступенью от судьи третьего класса до консула и оставляя свой пост лишь на время военной службы в чужих странах; за исключением последних трех лет, я подолгу жил за пределами Рима и очень редко присутствовал при разборе тяжб. Поэтому я был вынужден полагаться на свой природный ум скорее, чем на судебные прецеденты, и все время энергично сражаться с уловками адвокатов, которые, пользуясь моим невежеством, пытались опутать меня сетями крючкотворства. Каждый день, когда я шел из дворца на рыночную площадь, я проходил мимо оштукатуренного здания, на фасаде которого было написано дегтем огромными черными буквами: СУДЕБНЫЙ И ПРАВОВОЙ ИНСТИТУТ, ОСНОВАННЫЙ И РУКОВОДИМЫЙ ВЫСОКОУЧЕНЫМ И КРАСНОРЕЧИВЫМ ОРАТОРОМ И ЮРИСТОМ ТЕЛЕГОНИЕМ МАКАРИЕМ, ГРАЖДАНИНОМ РИМА И АФИН Под этим на большой квадратной доске было следующее объявление: Телегоний дает инструкции и советы всем, кто столкнулся с финансовыми или персональными трудностями и вынужден вследствие этого явиться в гражданский или уголовный суд: Телегоний имеет поистине энциклопедическое знакомство со всеми римскими эдиктами, статутами, декретами, декларациями, судебными решениями и так далее, и тому подобное, прошлыми и настоящими, действующими, приостановленными или бездействующими. По первому требованию высокоученый и красноречивый Телегоний может снабдить своих клиентов точными и юридически неоспоримыми суждениями по любому правовому вопросу в подлунном мире, какой соизволят представить на рассмотрение ему самому и его высококвалифицированным помощникам. Не только римское право, но также греческое, египетское, еврейское, армянское, марокканское и парфянское -- все это Телегоний знает назубок. Не довольствуясь тем, чтобы снабжать своих клиентов сырьем, несравненный Телегоний снабжает их также готовым продуктом, а именно блестящими речами на любую тему, сопровожденными указаниями на уместные интонации и жесты. Личное обращение к присяжным заседателям -- его фирменный товар. По требованию можно получить записную книжку с риторическими приемами и блестящими фигурами речи. Ни в одном суде ни один клиент Телегония не пострадал от неблагоприятного решения -- разве что его соперник случайно пил из того же источника мудрости и красноречия. Умеренные цены и любезное обслуживание. Несколько вакансий для учеников. "Язык сильней клинка" Эврипид. Постепенно я выучил это объявление наизусть, ведь я видел его очень часто, и теперь, когда обвинитель или защитник обращались ко мне со словами: "Я не сомневаюсь, цезарь, что тебе известен пятнадцатый параграф четвертой главы закона, регулирующего расходы населения в интересах государства, написанного Марком Порцием Катоном в том году, когда консулами были такой-то и такой-то", или: "Ты согласишься со мной, цезарь, что на острове Андросе, откуда родом мой подзащитный, к фальшивомонетчикам проявляют большую снисходительность, если доказано, что они действовали, заботясь о благосостоянии престарелых родителей, а не о своей собственной выгоде", или иную подобную чепуху, я улыбался им в ответ и говорил: -- Ты ошибаешься, любезный; мне это вовсе неизвестно. Я вовсе не высокоученый и красноречивый Телегоний, который может снабдить своих клиентов точными и юридически неоспоримыми суждениями по любому правовому вопросу в подлунном мире. Я просто судья в этом заседании. Продолжай и не трать моего времени. Если они и дальше докучали мне, я говорил: -- Все это напрасно. Прежде всего, если я не захочу -- не отвечу. Кто может меня заставить? Я в своих поступках волен. Как и всякий другой, так? По сути, я самый вольный из всех римлян. Ну а затем, если я все же тебе отвечу, клянусь богами, ты будешь об этом жалеть. Между прочим, Телегоний этот, судя по всему, преуспевал, и его деятельность чем дальше, тем больше меня раздражала. Я просто не выношу судебных краснобаев. Если человек не может коротко и ясно изложить свое дело, привлекая необходимые свидетельства и воздерживаясь от неуместных разглагольствований о знатности своих предков, множестве бедных родственников, которых он должен поддерживать, милосердии и мудрости судьи, злых шутках, которые с ним сыграла изменчивая судьба, и от прочих набивших оскомину ухищрений, он заслуживает самого жестокого наказания в рамках закона за нечестность, притворство и трату чужого времени. Я отправил Полибия купить у Телегония книжку, о которой говорилось в объявлении, и просмотрел ее. Несколько дней спустя я зашел в низший суд как раз тогда, когда обвиняемый начал декламировать одну из рекомендованных Телегонием речей. Я попросил у судьи разрешения вмешаться и обратился к оратору: -- Остановись, любезный, так дело не пойдет. Ты плохо выучил этот кусок. У Телегония тут была другая риторическая фигура... подожди-ка... "если обвиняемый в краже..." да, это самое место.-- Я достал книжку: -- "Услышав об утрате соседа, исполненный к нему сострадания, в каких только лесах и долинах, среди каких открытых всем ветрам негостеприимных гор, в каких сырых и мрачных пещерах не искал я потерявшуюся овцу (потерявшуюся корову... лошадь... мула), пока наконец, трудно поверить, вернувшись домой, измученный, со стертыми ногами, я нашел ее (здесь прикрой глаза ладонью и сделай удивленный вид) и где? -- в моей собственной овчарне (хлеву... конюшне... амбаре), куда это своенравное животное забрело во время моего отсутствия". -- Любезный,-- сказал я,-- ты сказал "роща" вместо "долина", совсем пропустил слова "со стертыми ногами" и такой выразительный эпитет, как "своенравная". И при слове "нашел" вовсе не казался удивленным, у тебя был просто глупый вид. Решение суда не в твою пользу. Вини себя самого, а не Телегония. Поскольку я посвящал судейским обязанностям по многу часов ежедневно, не исключая дней религиозных праздников, и даже соединил летний и зимний периоды судебной сессии, чтобы отправление правосудия шло без перерыва и ни один обвиняемый не был вынужден провести в тюрьме больше, чем несколько дней, я ожидал, что адвокаты, судейские и свидетели будут относиться ко мне повнимательней. Как бы не так. Я сказал без обиняков, что, если одна из враждующих сторон не явится в суд вообще или явится с опозданием, это заранее расположит меня в пользу противной стороны. Я старался проводить разбирательство как можно быстрей и получил (отнюдь не справедливо) репутацию человека, который выносит приговор, не дав обвиняемому возможность себя защитить. Если кого-нибудь обвиняли в каком-либо преступлении и я спрашивал его прямо, справедливо ли по своей сути это обвинение, а он начинал хитрить, стараясь уйти от ответа и говорил: "Позволь все тебе объяснить, цезарь. Я не то чтобы виноват, но...", я тут же его прерывал. Я произносил приговор: "Штраф в тысячу золотых", или: "Ссылка на остров Сардиния", или просто: "Смерть", а затем оборачивался к судебному служителю: "Следующее дело, пожалуйста". Ответчик и его защитник, естественно, сердились, что я не слушал их речей, где приводились в защиту обвиняемого смягчающие вину обстоятельства. Как-то раз разбиралось дело, где ответчик утверждал, что он имеет римское гражданство и потому явился в суд в тоге, а адвокат истца выступил с возражением, говоря, что тот -- чужеземец и ему следует носить плащ. Разбираемое дело никак не зависело от того, был ли ответчик римским гражданином или нет, поэтому я заставил адвокатов замолчать, приказав ответчику надевать плащ во время речей со стороны обвинения и тогу во время речей со стороны защиты. Адвокатам это не очень понравилось, и они сказали, что я высмеиваю правосудие. Возможно, так оно и было. Но ведь и сами они относились ко мне очень плохо. Иногда, когда я не успевал разобрать за первую половину дня столько дел, сколько намеревался, и время обеда оставалось позади, они поднимали страшный шум, если я откладывал дальнейшее слушание на следующий день. Они грубо кричали мне вслед, чтобы я вернулся и не заставлял честных граждан дожидаться отправления правосудия, и даже хватали меня за тогу и за ноги, словно хотели силой удержать меня в суде. Я не препятствовал панибратству, если в нем не было ничего оскорбительного,-- я обнаружил, что свободная атмосфера в суде помогает свидетелям давать нужные показания. Когда кто-нибудь запальчиво мне возражал, если мое суждение противоречило здравому смыслу, я ничуть не обижался. Однажды защитник обвиняемого объяснил, что его подзащитный, старик шестидесяти пяти лет, лишь недавно женился. Его жена выступала свидетельницей по этому делу. Это была совсем молодая женщина. Я заметил, что их брак незаконен. Согласно закону Паппия-Поппея (с которым я был случайно знаком) мужчина старше шестидесяти лет не имел права жениться на женщине моложе пятидесяти, так как мужчина за шестьдесят вряд ли способен иметь потомство. Я прочитал вслух греческую эпиграмму: Женитьбой старцу не надуть природу -- Взрастит рога иль чахлую породу[2] Защитник ненадолго задумался, а затем выдал следующий экспромт: Дурак хоть знает естества устройство, Ему противные припишет свойства. Коль старец крепок, поросль здорова, Но дети дрянь у рохли молодого. Он попал в самую точку, так что я простил его за то, что он назвал меня дураком, а на следующем заседании сената внес соответственную поправку в закон Паппия-Поппея. Самый жестокий приступ гнева, которому я поддался в суде, был вызван служителем, в чьи обязанности входило вызывать на разбирательство свидетелей и следить, чтобы они являлись вовремя. Я начал слушание дела о мошенничестве, но был вынужден его отложить из-за недостатка свидетельских показаний, так как главный свидетель сбежал в Африку, боясь, что его обвинят в соучастии. Когда дело это должно было слушаться повторно, я вызвал этого свидетеля, но его вновь не оказалось в здании суда. Я спросил служителя, была ли этому человеку вовремя послана повестка о необходимости его присутствия. -- О да, конечно, цезарь. -- Так почему же его здесь нет? -- К сожалению, он не может явиться. -- Единственное, что может оправдать его отсутствие -- болезнь, причем столь серьезная, что его нельзя принести сюда в носилках без опасности для жизни. -- Вполне согласен с тобой, цезарь. Нет, свидетель больше не болен. Хотя был очень болен, как я понимаю. Но теперь все в порядке. -- А что с ним было? -- Его изувечил тигр, как мне сообщили, а затем началась гангрена. -- Удивительно, что он поправился,-- сказал я. --А он не поправился,-- фыркнул служитель,-- он мертв. Я думаю, смерть может служить оправданием его отсутствия. Все захохотали. Я пришел в такую ярость, что запустил ему в голову восковую дощечку, вскричав, что лишаю его римского гражданства и ссылаю в Африку. -- Отправляйся охотиться на львов! -- крикнул я.-- Надеюсь, они тебя как следует изувечат и у тебя начнется гангрена. Однако через полгода я его простил и взял на прежнее место. Больше он не отпускал шуток на мой счет. Будет только справедливо отметить здесь случай, когда такой же приступ ярости вызвал я сам. Молодого патриция обвинили в противоестественных действиях по отношению к женщинам. Жалоба исходила от членов гильдии проституток, неофициальной, но хорошо налаженной организации, которая вполне эффективно защищала женщин от хулиганства и мошенничества. Проституткам было неудобно самим привлекать к суду знатного юношу, поэтому они обратились к человеку, который в свое время пострадал от него и мечтал о мести -- чего только не известно проституткам! -- и предложили выступить свидетельницами, если он возбудит дело: проститутки умеют давать показания. Прежде чем разбирать эту тяжбу, я послал письмо Кальпурнии, красивой молодой проститутке, с которой я жил до женитьбы на Мессалине и которая оставалась мне верным и нежным другом в самые черные дни. Я попросил ее побеседовать с женщинами, которые будут давать показания, и узнать частным образом, действительно ли этот знатный юноша оскорбил их так, как они утверждают, или они просто подкуплены истцом. Через день или два Кальпурния прислала мне короткую записку, что юноша этот действительно повинен в жестоких и противоестественных действиях, что те, кто обратился в гильдию с жалобой,-- порядочные девушки, одна из них -- ее близкая подруга. Я вел этот процесс; я велел привести к присяге свидетельниц, игнорировав возражение защитника относительно того, что лживость проституток вошла в поговорку и клятва их ничего не стоит, и стал слушать их показания, велев судебному регистратору все заносить в протокол. Когда одна из девиц повторила очень грязные и вульгарные слова обвиняемого, регистратор спросил: "И это записывать, цезарь?" На что я отвечал: "Почему бы и нет?" Юноша так разъярился, что, подобно мне самому,-- вы помните служителя, который насмехался надо мной? -- кинул в меня дощечку для письма. Но если я промахнулся, он попал прямо в цель. Острый край дощечки оцарапал мне щеку до крови. Но я сказал лишь: "Рад видеть, молодой человек, что у тебя еще остался какой-то стыд". Я признал его виновным и поставил рядом с его именем в списке черную отметину, что лишало его права занимать какую-либо общественную должность. Но он был свойственником Азиатика, и спустя несколько месяцев тот попросил меня стереть отметку, так как в последнее время юноша значительно исправился. -- Я сотру ее, чтобы угодить тебе,-- сказал я,-- но она все равно будет видна. Позднее Азиатик повторил мои слова друзьям в доказательство моей глупости. Он, вероятно, не мог понять, что репутация человека похожа, как говаривала моя мать, на фаянсовую тарелку: "Тарелка разбивается, репутация страдает от судебного приговора; тарелку чинят, она становится "как новенькая; репутацию исправляет официальное прощение. Починенная тарелка и исправленная репутация лучше, чем разбитая тарелка или испорченная репутация, но тарелка, которую никогда не разбивали, и репутация, которая никогда не страдает, куда лучше". Учитель всегда кажется чудаком своим ученикам. У него есть излюбленные словечки и фразы, которые хорошо им известны и всегда вызывают их смех. У каждого из нас есть любимые клише и характерные особенности речи, но, если ты не находишься на виду -- как учитель, или командир, или судья,-- этого почти не замечают. Во всяком случае, так было со мной -- никто их не замечал, пока я не стал императором, ну а тогда, разумеется, они стали известны во всем мире. Стоило мне только сказать в суде: "Никоим образом ни в чести, ни в немилости", или (обернувшись к секретарю суда, после того как я подвел итоги дела): "Верно? Кто спорит?", или произнести: "Если уж я принял решение, его не вырубишь топором", или вспомнить известную поговорку "По делам вору и мука", или произнести семейное проклятие "Десять тысяч фурий и змей!", как раздавался такой оглушительный взрыв смеха, точно я то ли сморозил невообразимую глупость, то ли, напротив, отпустил остроумнейшую шутку. За первый год моей судебной деятельности я, должно быть, совершил сотни нелепых ошибок, но не меньше дел было благополучно решено, и порой я удивлялся сам себе. Помню один случай, когда свидетельница защиты отрицала свою связь с обвиняемым, а адвокат истца доказывал, что обвиняемый ее сын. Когда я сказал, что поверю ей на слово и в качестве великого понтифика немедленно сочетаю их браком, она так перепугалась этого кровосмесительного союза, что тут же призналась в лжесвидетельстве. Она сказала, будто скрыла их родство, чтобы суд поверил в ее беспристрастность. Это дело завоевало мне солидную репутацию, которую я почти сразу же утратил, расследуя другое, где обвинение в государственной измене покрывало обвинение в подлоге. Подсудимый был вольноотпущенником одного из вольноотпущенников Калигулы, и для него не было никаких смягчающих вину обстоятельств. Он подделал завещание хозяина перед самой его смертью -- был ли он за нее в ответе, осталось неизвестным,-- лишив тем самым свою хозяйку и ее детей средств к существованию. По мере того, как история эта становилась все более ясной, я все больше возмущался его поступком, и решил вынести ему самый суровый приговор. Защита была очень слабой -- адвокат и не отрицал обвинения и лишь обрушивал на суд потоки несообразных фраз, состряпанных по рецепту Телегония. Время обеда давно прошло, я заседал шесть часов подряд. И тут из трапезной жрецов Марса, расположенной неподалеку, до моих ноздрей донесся восхитительный аромат. Жрецы Марса питаются лучше, чем любое другое жреческое братство: у Марса всегда достаточно животных для жертвоприношений. Мне чуть не стало дурно от голода. Я сказал старшему из судей, заседавших вместе со мной: -- Будь так добр, доведи за меня это дело и присуди максимальное наказание, если защита не сможет предъявить лучших доказательств, чем те, которые она предъявляла до сих пор. -- Ты действительно за самое суровое наказание для него? -- спросил судья. -- Да, именно, неважно, в чем оно состоит. Этот человек не заслуживает снисхождения. -- Твое приказание будет выполнено, цезарь,-- ответил он. Мне принесли портшез, и я присоединился к жрецам за обеденным столом. Вернувшись в зал суда, я обнаружил, что обвиняемому отрубили руки и повесили ему на шею. Таково было высшее наказание за подлог, назначенное Калигулой и еще не исключенное из уголовного кодекса. Все сочли, что я поступил очень жестоко, так как судья сказал, что это мой приговор, а не его собственный. Хотя вряд ли тут была моя вина. Я вернул всех, кто был отправлен в изгнание, но лишь испросив сперва на то согласие сената. В их числе были мои племянницы Лесбия и Агриппинилла, сосланные на остров у берегов Африки. Что касается лично меня, я бы их там, разумеется, не оставил, но и в Рим приглашать бы не стал. Раньше обе вели себя со мной весьма нагло, обе были в кровосмесительной связи с Калигулой, по своей воле или по принуждению -- я не знаю, и все остальные их связи служили предметом публичных скандалов. Меня уговорила Мессалина. Теперь-то я понимаю, что ее толкнуло на это тщеславие. Агриппинилла и Лесбия всегда относились к ней свысока, а когда они узнают, что попали в Рим благодаря ее великодушному заступничеству, они будут чувствовать себя обязанными заискивать перед ней. Но в то время я приписывал просьбу Мессалины ее доброму сердцу. Итак, мои племянницы вернулись, и я сразу увидел, что изгнание не сломило их дух, хотя нежная кожа, увы, потемнела под африканским солнцем. По приказу Калигулы они зарабатывали себе на жизнь, ныряя за губками. "Я не потратила время зря,-- было единственное, что сказала Агриппинилла по поводу жизни на острове.-- Я стала первоклассной пловчихой. Если кто-нибудь захочет избавиться от меня, пусть не пытается утопить". Что касается темного, как у рабынь, цвета их лиц, шей и рук, то они решили выкрутиться, уговорив кое-кого из своих знатных приятельниц ввести загар в моду. Сок ореха стал излюбленной туалетной водой. Однако подруги Мессалины сохраняли естественный нежный цвет лица и с презрением отзывались о смуглой компании -- "эти ныряльщицы". Лесбия поблагодарила Мессалину весьма небрежно, а мне и вовсе не выразила благодарности. Она держалась на редкость неприятно. -- Ты заставил нас ждать на десять дней больше, чем было необходимо,-- ворчала она.-- И на корабле, который ты послал за нами, кишмя кишели крысы. Агриппинилла была умней: она произнесла перед Мессалиной и мной очень изящную благодарственную речь. Я утвердил право Ирода на царский сан в Башане, Галилее и Гилеаде и добавил к его землям Иудею, Самарию и Идумею, так что теперь его владения стали не меньше, чем владения его деда. Я расширил их на севере за счет Абилены, прежде входившей в Сирию. Мы заключили торжественный союз, скрепленный клятвами, на рыночной площади, в присутствии огромной толпы, и принесли в жертву богам свинью -- старинный ритуал, возрожденный мной для этого случая. Я также даровал ему почетное звание римского консула, ведь во время недавнего кризиса сенат был вынужден обратиться к нему за помощью, так как не нашлось ни одного римского гражданина, способного мыслить ясно и беспристрастно; впервые за всю историю оно было пожаловано человеку его расы. По просьбе Ирода я даровал небольшое царство, Халкиду, его младшему брату Ироду Поллиону; Халкида расположена к востоку от Оронта, возле Антиохии. Ирод ничего не попросил для Аристобула, и тот ничего не получил. Я также с радостью освободил алабарха Александра и его брата Филона, которые все еще томились в александрийской тюрьме. Кстати говоря, когда сын алабарха, за которого Ирод выдал свою дочь Беренику, умер, она вышла за своего дядю, Ирода Поллиона. Я подтвердил право Петрония на титул губернатора Сирии и послал ему личное письмо с поздравлениями по поводу того, как он благоразумно вел себя во время конфликта из-за статуи Калигулы. Я воспользовался советом Ирода насчет мраморных глыб, предназначенных для храма Калигулы, облицевав барьер вокруг арены цирка: он выглядел теперь куда наряднее. Затем передо мной встал вопрос, что делать с самим зданием храма, красивым даже без забранных оттуда украшений. Мне пришло в голову, что будет только справедливо по отношению к богам-близнецам, Кастору и Поллуксу,-- пристойная форма извинения за Калигулу, превратившего их храм в портик к своему собственному,-- отдать его им как пристройку. Калигула велел сделать пролом в стене за спиной богов для главного входа в свой храм, и они стали как бы его привратниками. Оставалось лишь заново освятить все помещения. Я назначил благоприятный день для этой церемонии и получил через авгуров одобрение богов; ведь хотя мы и производим освящение храма по собственному почину, мы сперва должны получить на это согласие божества, которому посвящен храм. Я выбрал пятнадцатое июля, день, когда римские всадники в венках из оливковых ветвей выезжают на улицы Рима великолепной процессией, чтобы почтить богов-близнецов; от храма Марса они проезжают верхами по всем главным улицам города и, сделав круг, завершают свой путь у храма Кастора и Поллукса, где приносят жертвоприношения. Церемония эта совершается в ознаменование битвы при озере Регилл, которая произошла в этот день более трехсот лет назад. Кастор и Поллукс сами примчались верхом на помощь римской армии, которая отчаянно сопротивлялась превосходящим силам латинян, и с тех самых пор их считают особыми покровителями всадников. Чтобы выяснить волю богов, я отправился на вершину Капитолийского холма, в специально построенный для этой цели храм. Я призвал богов и, произведя необходимые расчеты, отметил часть неба, где надлежало проводить наблюдения, а именно ту его часть, где находилось созвездие близнецов. Не успел я это сделать, как услышал на небе какой-то скрипучий звук, и мне явилось то, чего я ждал,-- предзнаменование. Это были два лебедя, летевших с отмеченного мной участка неба; чем ближе они подлетали, тем громче становился шум их крыльев. Я знал, что это Кастор и Поллукс в облике птиц, ведь, как вам известно, они и их сестра Елена вылупились из одного яйца, которое снесла их мать Леда, после того как отдалась Юпитеру, принявшему вид лебедя. Птицы пролетели прямо над своим храмом и вскоре исчезли вдали. Я несколько опережу ход событий и опишу сам праздник. Начался он с очистительного обхода храма. Мы, жрецы, и наши помощники прошли процессией по всему помещению с лавровыми ветвями в руках; мы опускали их в сосуды со священной водой и разбрызгивали ее по сторонам. Мне пришлось послать за этой водой на озеро Регилл, где, между прочим, воздвигнут еще один храм Кастора и Поллукса; обращаясь к ним, я упомянул, откуда мы взяли воду. Мы также жгли серу и ароматические травы, чтобы отогнать злых духов, и играли на флейте, чтобы заглушить любое произнесенное вслух недоброе слово. Мы освятили так все места, по которым прошла процессия, они включали в себя новую пристройку и сам храм. Пролом между ними мы замуровали -- первый камень я положил собственной рукой. Затем я совершил жертвоприношение. Я выбрал жертвы, которые, как я знал, понравятся богам,-- принес каждому из них по быку, овце и свинье, все -- близнецы. Кастор и Поллукс не входят в число главных божеств, они -- полубоги и из-за своего смешанного происхождения находятся поочередно то на небе, то в подземном мире. Когда приносишь жертву героям, пригибаешь ее голову вниз, когда богам -- задираешь ее кверху. Поэтому я, следуя старой, вышедшей из употребления практике, поочередно одному жертвенному животному задирал голову, другому пригибал. Мне редко приходилось видеть внутренности, так ярко говорящие об одобрении богов. Сенат даровал мне по поводу этого праздника триумфальные одежды; предлогом послужил успешный поход в Марокко, где начались волнения в связи с убийством по приказу Калигулы тамошнего царя, моего двоюродного брата Птоломея. Я не имел никакого касательства к марокканской экспедиции, и, хотя теперь было принято в конце кампании награждать главнокомандующего лавровым венком и триумфальным платьем, я бы отказался от этой чести, если бы не одно соображение. Я решил, что будет выглядеть странно, если главнокомандующий станет посвящать храм единственным греческим полубогам, которые сражались за Рим, в платье, говорящем о том, что в действительности он никогда не командовал армией. Но я надел лавровый венок и триумфальный плащ только на саму церемонию, остальные пять дней праздника я был в обычной сенаторской тоге с пурпурной каймой. Первые три дня мы смотрели театральные представления в театре Помпея, который я переименовал по этому случаю. Сцена и часть зала сгорели еще при Тиберии, но были им восстановлены и снова посвящены Помпею. Однако Калигуле не понравился эпитет "великий" на памятной доске, и он заменил имя Помпея своим. Теперь я свел это на нет: в надписи на мемориальной доске над сценой я отдал должное Тиберию за то, что он отстроил театр после пожара, и самому себе за то, что возвратил его Помпею; этот театр -- единственное общественное здание, на котором появилось мое имя. Мне никогда не нравилось, что знатные римляне и римлянки появляются на сцене, чтобы похвастаться своими актерскими и корибантскими талантами -- совершенно чуждый нам обычай, возникший в конце правления Августа. Не представляю, почему Август не препятствовал этой практике более сурово. Скорее всего это объяснялось тем, что против нее не был принят закон, а Август относился терпимо ко всем греческим нововведениям. Его преемник Тиберий вообще не любил театра, неважно, кто был на сцене, и называл его пустым времяпрепровождением, безрассудством и поощрением пороков. Однако Калигула не только вернул профессиональных актеров, которых Тиберий изгнал из города, но и побуждал знатных любителей играть на сцене и нередко сам появлялся на ней. Неуместность этого новшества заключалась для меня главным образом в том, что знатные любители совершенно не умели играть. Римлян не назовешь врожденными актерами. Знатные греки и гречанки, принимая участие в театральных спектаклях, чувствуют себя как рыба в воде и всегда с честью выходят из этого испытания. Но мне не приходилось еще встречать в Риме любителя, от которого был бы хоть какой-то толк. В Риме был один великий актер -- Росций, но он добился необыкновенного совершенства своей игры необыкновенным трудом, который он на это затратил. Каждое движение, каждый жест, которые он делал на сцене, он репетировал дома, вновь и вновь, пока они не становились у него естественными. Ни у одного другого римлянина не хватило терпения перековывать себя в грека. И вот на этот раз я отправил послания всем знатным дамам и господам, которые появлялись на сцене при Калигуле, приказывая, под страхом моего неудовольствия, разыграть две пьесы и интерлюдию, которые я для них выбрал. В то же самое время я зашел к Гарпократу, ведавшему играми и развлечениями, и сказал ему, чтобы он собрал труппу из лучших профессиональных актеров, каких сможет найти, и показал на второй день праздника, что такое настоящая игра. Программа и в первый, и во второй день была одинаковая, но я держал это в тайне. Мой небольшой наглядный урок прекрасно подействовал. В первый день на "актеров" было жалко смотреть. Какие деревянные жесты, какие неловкие выходы и уходы, как они бормотали, как коверкали текст, какое отсутствие торжественности в трагедии и юмора в комедии! Зрителям все это скоро надоело, они стали кашлять, шаркать ногами и болтать между собой. А на следующий день профессиональная труппа дала такое блестящее представление, что с тех пор никто из наших аристократов не осмеливался появиться на публичной сцене. На третий день гвоздем программы был древнегреческий военный танец с мечами, который исполняли сыновья знати из греческих городов Малой Азии. Калигула затребовал мальчиков к себе под предлогом, что хочет посмотреть местные танцы, но на самом деле он брал детей как заложников, чтобы обеспечить хорошее поведение родителей в то время, как он будет разъезжать по Малой Азии и добывать деньги своими обычными шарлатанскими штучками. Услышав об их прибытии во дворец, Калигула пошел их проверить и только собрался репетировать с ними песню, которую они разучили в его честь, как появился Кассий Херея и спросил, какой на день пароль, и это было сигналом к убийству. Так что теперь мальчики танцевали тем веселей и искусней, что знали, какой они избежали судьбы, а кончив танец, спели мне благодарственную песню. Я дал всем в награду римское гражданство, а через несколько дней, нагрузив подарками, отправил домой. В четвертый и пятый день представления шли в цирке, который выглядел очень нарядно благодаря позолоченным мишеням и мраморным барьерам, и в амфитеатрах. Было двенадцать гонок на колесницах и одни на верблюдах -- забавное новшество. В амфитеатрах было убито триста медведей и триста львов и показан большой бой гладиаторов. Медведи и львы были заказаны Калигулой в Африке незадолго до смерти и только сейчас прибыли. Я честно сказал людям: -- Пройдет немало времени, прежде чем вы снова увидите травлю диких зверей. Я собираюсь подождать, пока упадут цены. Африканские торговцы взвинтили их до немыслимой высоты. Если они их не снизят, пусть ищут другого покупателя, но, думаю, найти его будет не так легко. Римляне -- люди практические, и меня горячо приветствовали. Этим праздник закончился, если не считать пира, который я дал во дворце через несколько дней для знати и нескольких представителей народа. За стол село больше двух тысяч человек. У меня не было заморских деликатесов, но меню было хорошо продумано, жаркое было великолепным, вина -- превосходными, и я не слышал, чтобы кто-то жаловался на отсутствие жаворонковых языков, паштетов, заливного из новорожденных антилоп или омлета из страусовых яиц. ГЛАВА VIII Скоро я пришел к решению относительно боев гладиаторов и травли диких зверей. Сперва о диких зверях. Я слышал об одной забаве, распространенной в Фессалии, которая имела двойное преимущество -- наблюдать ее было увлекательно, а устраивать -- дешево. Поэтому я ввел ее в Риме вместо обычной травли леопардов и львов. В ней участвовали молодые дикие быки. Фессалийцы дразнили быка, втыкая ему в тело небольшие стрелы, когда он выбегал из загона, где он был заперт,-- стрелы не ранили его, но раздражали. Бык бросался на людей, те ловко увертывались. Люди были без оружия. Иногда они обманывали быка, держа перед собой кусок цветной ткани,-- когда бык кидался на эту ткань, они отдергивали ее, не сходя с места; бык всегда целил в колышущуюся ткань. А иногда, когда бык бросался на них, они делали прыжок вперед и перепрыгивали через него одним махом или ступали ему на крестец, прежде чем снова соскочить на землю. Постепенно бык уставал, и с ним творили еще более дерзкие штуки. Был один фессалиец, который становился к быку спиной, наклонялся вперед и смотрел на него между ног, а затем, когда бык устремлялся к нему, делал в воздухе сальто назад и вскакивал быку на спину. Не раз можно было видеть, как фессалийцы кружили по арене, балансируя на быке. Если бык долго не уставал, они заставляли его скакать по арене галопом, сидя, словно на лошади, верхом, держась левой рукой за рог, а правой -- крутя ему хвост. Когда животное выбивалось из сил, главный фессалиец начинал с ним бороться -- схватив быка за рога, он постепенно заставлял его опуститься на землю. Иногда, чтобы было сподручней, он сжимал зубами ухо быка. Смотреть на эту забаву было очень интересно; часто бык неожиданно убивал человека, если тот переходил все границы. Дешевизна этой забавы объяснялась тем, что фессалийцы, простые сельские жители, не требовали за быков непомерной платы; к тому же быки часто оставались в живых и могли участвовать в следующем представлении. Умные быки, научившиеся избегать проделок противника и не давшие себя обуздать, становились любимцами публики. Был один бык по кличке Ржавый, пользовавшийся по-своему не меньшей славой, чем жеребец Инцитат. За десять представлений он убил не меньшее число своих мучителей. Постепенно народ стал предпочитать эту травлю быков всем развлечениям, кроме гладиаторских боев. Теперь насчет гладиаторов: я решил набирать их в основном из рабов, которые при Тиберии и Калигуле свидетельствовали против своих хозяев, обвиняемых в государственной измене, и были причиной их смерти. Преступления, которые мне всего отвратительней, это отцеубийство и предательство. За отцеубийство я вновь ввел старинное наказание: преступника до крови секут плетьми, затем зашивают в мешок вместе с петухом, псом и гадюкой -- символы похоти, бесстыдства и неблагодарности -- и в конце концов кидают в море. Я рассматриваю предательство рабов по отношению к своим хозяевам как своего рода отцеубийство, поэтому я всегда заставлял этих гладиаторов сражаться до победного конца, но и при смерти или тяжком увечье одного из противников никогда не давал помилования победителю и заставлял его участвовать в следующих играх; и так до тех пор, пока он не был убит или жестоко ранен. Раза два случалось, что кто-нибудь из них делал вид, будто получил смертельный удар, когда в действительности был лишь слегка задет, и корчился на песке, словно не мог продолжать борьбу. Если я обнаруживал, что он разыгрывает комедию, я отдавал приказ перерезать ему горло. Полагаю, что граждане Рима получали куда больше удовольствия от этих развлечений, чем от тех, которые устраивал для них Калигула, ведь они бывали гораздо реже. Калигула так обожал гонки колесниц и травлю диких зверей, что чуть ли не через день находил предлог устроить праздник. Для всех это было пустой тратой времени, и зрителям надоедало развлекаться гораздо раньше, чем ему самому. Я вычеркнул из календаря сто пятьдесят введенных им новых праздников. Кроме того, я принял решение прекратить повторы. Если в течение праздника в его церемонии совершали ошибку, даже самую незначительную, пусть в самый последний день, согласно обычаю всю церемонию следовало повторить с начала. В дни Калигулы это превратилось в настоящий фарс. Знатные римляне, которых он вынуждал устраивать игры в его честь за собственный счет, знали, что им ни за что не удастся отделаться одним представлением: он найдет в нем какой-нибудь изъян, когда дело станет подходить к концу, и им придется начинать все с начала во второй, третий, четвертый, пятый, даже десятый раз. Поэтому со временем у них вошло в обыкновение, чтобы умилостивить Калигулу, совершать напоказ умышленную ошибку в последний день игр. Заслужив тем его милость, они отделывались лишь одним повтором всего действа. Я издал эдикт, где говорилось, что, если представление придется повторить, на это не должно уйти больше одного дня, а если вновь будет сделана ошибка, на том следует поставить точку. После чего ошибки вообще прекратились: все увидели, что я не поощряю их. Я также издал приказ, запрещающий публично праздновать мой день рождения и устраивать гладиаторские бои ради сохранения моей жизни. Дурно, сказал я, делать человеческие жертвоприношения, даже если в жертву приносится гладиатор, чтобы снискать благоволение подземных богов к живущему на земле. Однако, чтобы меня не обвинили в том, будто я из скупости урезываю общественные развлечения, я иногда вдруг объявлял утром, что после полудня на Марсовом поле будут игры. Я объяснял, что для этого нет никаких особых оснований, кроме хорошей погоды, и, поскольку я не делал никаких специальных приготовлений, игры будут скромные, но, как говорится, чем богаты, тем и рады. Я назвал их "Закуска" или "Угощение без затей". Они длились всего несколько часов. Я только что упоминал о моей ненависти к рабам, предавшим своих хозяев. Но я понимал, что, если хозяева не проявляют к рабам отеческой заботы, от тех нельзя ожидать проявления сыновнего долга. В конце концов, рабы тоже люди. Я издал в защиту их ряд законов; приведу один пример. Богатый вольноотпущенник, у которого Ирод однажды одолжил деньги, чтобы отдать их моей матери и мне, сильно расширил свою лечебницу для больных рабов, расположенную теперь на острове Эскулапа в устье Тибра. Он объявлял во всеуслышание, что готов купить рабов в любом виде с целью их излечения, и предоставляет право выбора при приобретении раба его прежнему хозяину за цену, превосходящую ту, за которую тот продал ему этого раба, не более, чем в три раза. Его врачи лечили больных рабов, как скот. Но дело его расширялось и процветало, так как большинство хозяев не желают брать на себя лишние хлопоты; больные рабы отвлекают здоровых от их обычных занятий, а если испытывают боль, не дают своими стонами спать всем остальным. Хозяева предпочитают продать их, как только становится ясно, что болезнь будет долгой и изнурительной, следуя подлому наставлению Катона Цензора. Но я положил конец этой практике. Я издал эдикт, согласно которому больной раб, проданный содержателю лечебницы, получал по выздоровлении свободу и не возвращался на прежнее место, а его хозяин возвращал владельцу лечебницы полученные за него деньги. Теперь, если раб заболевал, хозяин был вынужден или лечить его дома, или платить за его лечение в лечебнице. В последнем случае по выздоровлении раб становился свободным, как и те, что были проданы владельцу лечебницы, и, подобно им, должен был внести в нее благодарственные пожертвования в размере половины того, что он заработает в течение трех лет. Если хозяин предпочитает лучше убить раба, чем лечить его или посылать в лечебницу, он будет обвинен в убийстве. Затем я лично обследовал эту лечебницу на острове и дал управляющему указания насчет размещения больных, питания и гигиены, оставлявших желать лучшего. Хотя, как я уже сказал, я вычеркнул из календаря сто пятьдесят праздников, введенных Калигулой, я сам, должен признаться, ввел три новых праздника, каждый -- на три дня. Два -- в честь своих родителей. Я назначил торжества на дни их рождения, перенеся на свободные даты два маловажных праздника, случайно совпавших с ними. Я приказал петь по ним плачевные песни и выставил поминальное угощение за свой счет. Победы отца в Германии были уже раньше отмечены постройкой триумфальной арки на Аппиевой дороге и наследственным именем Германик, которым я гордился больше всех остальных имен, но я чувствовал, что должен возродить память о нем в сердцах людей. Моей матери были дарованы Калигулой большие почести, в том числе титул Августа, но когда он с ней поссорился и вынудил покончить с собой, он подло все их отменил: он написал в сенат письмо, где обвинял ее в измене по отношению к нему и неуважении к другим богам, утверждал, что она была полна злобы и алчности и что в ее доме, вопреки закону, открыто принимали астрологов и гадалок. Прежде чем вернуть матери, как подобало, имя Августа, я должен был доказать сенату, что все эти обвинения ложны: решительная, да, но благочестивая, бережливая, да, но щедрая, она не питала ни к кому злобы и ни разу в жизни не обращалась к астрологам и гадалкам. Я представил необходимых свидетелей. Среди них была Брисеида, камеристка матери; она числилась моей рабыней и получила свободу уже в преклонном возрасте. В исполнение того, что я ей обещал года за два до того, я представил Брисеиду сенаторам следующим образом: -- Сиятельные отцы, эта старая женщина была в свое время моей рабыней и за преданность и трудолюбие в течение всей ее жизни на службе рода Клавдиев -- сперва в качестве служанки моей бабки Ливии, затем -- моей матери Антонии, которую она всегда причесывала,-- я наградил ее свободой. Некоторые люди, даже часть моих домочадцев, утверждают, будто она была рабыней моей матери. Хочу воспользоваться случаем заклеймить это утверждение как злонамеренную ложь. Она родилась рабыней отца, когда он был еще ребенком, после его смерти перешла к моему брату, а затем ко мне. У нее не было иных хозяев. Вы можете полностью положиться на ее свидетельство. Сенаторов удивила горячность моих слов, но, желая мне угодить, они громко приветствовали меня; и я действительно был доволен, ведь для старой Брисеиды это был самый славный момент в жизни, и аплодисменты сенаторов, казалось, предназначались не только мне, но и ей. Она разразилась слезами, и ее несвязные слова -- дань памяти моей матери -- почти не были слышны. Несколько дней спустя она умерла в роскошных дворцовых покоях, и я устроил ей великолепные похороны. Матери возвратили все отнятые у нее титулы, и во время больших игр в цирке ее колесница участвовала в священной процессии, так же как колесница моей несчастной невестки Агриппины. Третий учрежденный мною праздник был посвящен моему деду Марку Антонию. Он был одним из самых блестящих римских военачальников и одержал на Востоке много замечательных побед. Единственной ошибкой его была ссора с Августом после многих лет совместной деятельности и поражение в битве при Акции. Я не понимал, почему мы должны праздновать победу моего двоюродного деда Августа над моим родным дедом Марком Антонием. Я не зашел так далеко, чтобы обожествлять его, его многочисленные слабости делали его неподходящим для Олимпа, но праздник был данью его воинским качествам и доставлял радость потомкам тех римских солдат, кто ошибся и выбрал при Акции не ту из враждующих сторон. Не забыл я и брата Германика. Праздника в его честь я учреждать не стал. Я почему-то чувствовал, что его дух этого не одобрит. Он был самый скромный человек из всех людей, равных ему по рангу и способностям, которых я знал, и всегда старался держаться в тени. Но я сделал нечто иное, что должно было -- в этом я был уверен -- доставить ему удовольствие. В Неаполе -- греческой колонии -- был праздник, на котором каждые пять лет исполнялась лучшая греческая пьеса, завоевавшая первое место на состязании, и я послал туда написанную Германиком комедию, которую нашел после его смерти среди его бумаг. Она называлась "Послы" и была написана с немалым остроумием и изяществом в стиле Аристофана. Сюжет заключался в том, что два брата грека, один из которых был командующим армией его родного города, воюющего с Персией, другой -- наемником в персидском войске, прибывают одновременно в качестве послов ко двору нейтрального царя, которого оба просят о военной помощи. Я узнал комические черты перепалки между двумя германскими вождями, братьями Германном и Флавием, воевавшими на разных сторонах во время войны с германцами, которая последовала за смертью Августа. Кончалась комедия тем, что оба брата сумели уговорить глупого царя и он послал пехоту на помощь Персии и кавалерию на помощь Греции. Жюри единогласно присудило комедии первое место. Вы можете сказать, что они отдали ей предпочтение не только из-за огромной популярности Германика среди тех, кто общался с ним при жизни, но и из-за того, что, как всем было известно, предложил его пьесу император. Но из всех пьес, претендующих на приз, она была безусловно лучшей, и исполнение ее сопровождалось бурными овациями. Припомнив, что во время поездок в Афины, Александрию и другие известные греческие города, Германик всегда носил греческое платье, я сделал то же во время праздника в Неаполе. Я надевал плащ и высокие сапоги во время музыкальных и драматических представлений и пурпурную накидку и золотую корону, когда присутствовал на гимнастических состязаниях. Германику выдали в награду бронзовый треножник; судьи хотели назначить золотой в знак особого уважения, но я отклонил это из соображений экономии. Треножники чаще всего делают из бронзы. Я посвятил его от имени Германика местному храму Аполлона. Теперь мне оставалось одно -- выполнить обещание, данное бабке Ливии. Я поручился честным словом сделать все возможное, чтобы получить согласие сената на ее обожествление. Я не изменил взгляда на жестокость и неразборчивость в средствах, благодаря которым бабка получила контроль над империей и держала ее в руках ни мало ни много шестьдесят пять лет, но, как я говорил раньше, мое восхищение ее организаторскими способностями возрастало с каждым днем. Никто из сенаторов не возразил на мою просьбу, если не считать Винициана, родственника Виниция, который решил сыграть ту же роль, что и Галл за двадцать семь лет до того, когда Тиберий предложил обожествить Августа. Винициан поднялся со скамьи и спросил, на каких именно основаниях я обращаюсь с такой беспрецедентной просьбой и какое знамение, указывающее на то, что бессмертные боги примут к себе Ливию Августу с распростертыми объятиями, было послано мне с небес. Ответ был у меня готов. Я сказал Винициану, что незадолго до своей смерти моя бабка, несомненно под воздействием свыше, разговаривала сперва с моим племянником Калигулой, затем со мной и сообщила по секрету каждому из нас, что настанет день, когда и он, и я сделаемся императорами. Заверив нас в этом, она заставила обоих поклясться, что мы употребим все свое влияние, чтобы обожествить ее, когда вступим на престол: она указала, что сыграла не меньшую роль, чем Август, в тех грандиозных преобразованиях, которые они вместе проводили после гражданских войн, и будет крайне несправедливо, если Август станет наслаждаться вечным блаженством в небесных чертогах, а она, низвергнутая в мрачные бездны преисподней на суд подземных богов, затеряется среди безликих и безгласных теней. Калигула, сказал я им, был в то время еще ребенком и имел двух старших братьев -- не удивительно ли, что Ливии было известно, кому из трех стать императором, ведь с них она такого обещания не взяла. Так или иначе, Калигула дал ей слово, но, став императором, нарушил его; и уж если это не знамение того, как на ее обожествление смотрят боги, Винициану ничто не мешает поискать его в кровавых обстоятельствах смерти Калигулы. Затем, отвернувшись от него, я обратился ко всем сенаторам вместе. -- Сиятельные,-- сказал я,-- вам, а не мне решать, достойна ли моя бабка Ливия Августа всенародного обожествления. Я могу только повторить свои слова: я поклялся головой, если стану императором,-- должен признаться, событие это казалось мне невероятным и даже нелепым, хотя сама она не сомневалась, что оно произойдет,-- приложить все силы, чтобы убедить вас вознести ее на небо, где она сможет стать рядом со своим верным супругом, который теперь, после капитолийского Юпитера, самый почитаемый из всех наших богов. Если вы отвергнете мою просьбу сегодня, я повторю ее через год в это самое время и буду повторять до тех пор, пока вы не ответите мне согласием, если только не лишусь жизни и по-прежнему буду иметь привилегию обращаться к вам с императорского престола. На этом кончилась заранее приготовленная мною речь, но неожиданно для самого себя я с жаром воззвал к сенату, продолжив ее экспромтом: -- И мне кажется, сиятельные, что вам бы следовало учесть, решая этот вопрос, чувства самого Августа. Более пятидесяти лет они с Ливией работали в одной упряжке с утра до вечера изо дня в день. Он почти ничего не делал без ее ведома и совета, а в тех редких случаях, когда поступал по собственному усмотрению, не всегда, надо сказать, поступал мудро и не всегда его начинания увенчивались успехом. Да, всякий раз, что перед ним вставала задача, требующая максимального напряжения ума, Август неизменно посылал за Ливией. Я не буду утверждать, будто бабка была наделена одними достоинствами и не имела никаких недостатков. Это было бы слишком; кому и знать, как не мне. Начать с того, что она была совершенно бессердечна. Бессердечие -- серьезный недостаток, который нельзя простить, когда оно сопровождается расточительством, алчностью, леностью и бесчинством, но когда оно сочетается с безграничной энергией и непреклонным стремлением к порядку и общественной благопристойности, это качество обретает совсем иной характер. Оно становится божественным атрибутом. По правде сказать, далеко не все боги были наделены им в той же степени, что Ливия. Она обладала поистине несгибаемой волей -- кроме как олимпийской ее не назовешь. И хотя она не делала поблажки никому из близких, если те не выказывали достаточной приверженности долгу или своей распутной жизнью вызвали публичный скандал, надо помнить, что она не допускала поблажки и себе самой. Как она трудилась! Она не давала себе отдыха ни днем ни ночью, увеличив тем самым шестьдесят пять лет своего правления до ста тридцати. Она рано стала отождествлять свою волю с волей Рима, и всякий, кто ей противостоял, был в глазах Ливии предатель, даже Август. И Август, на которого по временам находило упрямство, видел справедливость ее взгляда, и хоть официально Ливия была его неофициальной советчицей, в своих личных письмах к ней он тысячи раз признавал свою полную зависимость от ее божественной мудрости. Да, Винициан, он употреблял слово "божественной". Я считаю, что этим все сказано. Когда Август разлучался с моей бабкой хоть ненадолго, он становился сам на себя не похож,-- вы все достаточно стары, чтобы это помнить. Вполне можно утверждать, что его теперешняя задача на небе -- блюсти благоденствие римлян -- для него очень трудна из-за отсутствия прежней помощницы. Кто станет отрицать, что после смерти Августа Рим не процветал так, как при его жизни, за исключением тех лет, когда моя бабка Ливия правила им при посредстве своего сына, императора Тиберия. К тому же, приходило ли вам в голову, сиятельные отцы, что Август -- единственный бог, который живет на Олимпе без супруги. Когда на небо вознесся Геркулес, ему тут же дали в супруги богиню Гебу. -- А как насчет Аполлона? -- прервал меня Винициан.-- Я не слышал, чтобы он бы женат. Твой довод хромает на обе ноги. Консул призвал Винициана к порядку. Было ясно, что он хотел меня оскорбить, говоря о хромоте. Но я привык к оскорблениям и спокойно ему отвечал: -- Я всегда полагал, что бог Аполлон остается холостяком или потому, что не может выбрать одну из девяти муз, или потому, что боится обидеть восемь из них, выбрав в жены девятую. К тому же он бессмертен и вечно молод, так же как они, ничего страшного, если он отложит свой выбор на неопределенное время, ведь они все до единой в него влюблены, как говорит поэт, как бишь его? Но возможно, Август в конце концов убедит его выполнить свой долг по отношению к Олимпу, дать одной из девяти торжественный брачный обет и создать большую семью "быстрее, чем спаржа варится". Раздавшийся взрыв хохота заставил Винициана замолчать,-- "быстрее, чем спаржа варится" было одним из любимых выражений Августа. Были и другие: "Легче, чем собаке сесть на землю", "Есть много способов содрать шкуру с кота", "Не лезь в мои дела, я не буду лезть в твои" и "Я прослежу, чтобы это было отложено до греческих календ" (все равно, что сказать: "До тех пор, когда рак свистнет"), а также "Своя рубашка ближе к телу" (имея в виду, что собственные интересы стоят на первом месте). Если его пытались подавить образованностью, Август говорил: "Возможно, редька не знает по-гречески, но я-то знаю". Уговаривая кого-нибудь терпеливо переносить неприятности, он обычно говорил: "Давай будем довольствоваться тем, что предлагает Катон". Из моих рассказов о Катоне, этом добродетельном цензоре, вам нетрудно понять, что он имел в виду. Я обратил внимание, что сам часто употребляю эти обороты,-- потому, вероятно, что согласился принять его имя и пост. Самым подручным было выражение, к которому он прибегал, когда, произнося публичную речь, терял конец фразы -- то же все время происходит со мной, потому что я склонен, выступая экспромтом, равно как и в исторических трудах, если я за собой не слежу, запутываться в длинных и сложных предложениях... вот как сейчас, вы заметили? Так вот, стоило Августу сбиться, он, как Александр Македонский, разрубал гордиев узел одним ударом меча, говоря: "У меня нет слов, сиятельные отцы. Что бы я ни сказал, это не будет соответствовать глубине моих чувств по данному поводу". Я выучил эту фразу наизусть, и она часто спасала меня; я вскидывал руки, закрывал глаза и возглашал: "У меня нет слов, сиятельные отцы; что бы я ни сказал, это не будет соответствовать глубине моих чувств по этому поводу". Затем, приостановившись на миг, ловил нить своих рассуждений. Мы обожествили Ливию без дальнейших проволочек и приняли решение поставить ее статую рядом со статуей Августа в его храме. Во время церемонии обожествления младшие сыновья знатных семей устроили потешный конный бой, который входил в "троянские игры". Мы также постановили, чтобы во время больших цирковых игр бабкина колесница ехала в процессии и чтобы везли ее слоны; честь эту она разделяла только с Августом. Весталкам было приказано приносить ей жертвоприношения, а все римлянки с этого времени должны были клясться в суде именем Августы, наподобие того как римляне мужского пола, присягая, клялись именем Августа. Что ж, я сдержал обещание. В Риме было сравнительно спокойно. Деньги поступали в казну в достаточном количестве, и я смог отменить еще часть налогов. Советники вполне управлялись с делами, к моему полному удовлетворению. Мессалина была занята проверкой реестров римских граждан. Она обнаружила, что ряд вольноотпущенников называли себя гражданами Рима и претендовали на привилегии, на которые не имели прав. Мы решили наказать обманщиков со всей строгостью, конфисковать их имущество, а самих снова сделать рабами и отправить на починку городских дорог или уборку мусора на улицах. Я так безоговорочно доверял Мессалине, что разрешил ей пользоваться от моего имени дубликатом моей печати для всех писем и документов. Чтобы в Риме стало еще спокойней, я распустил клубы. Ночная стража была больше не в состоянии сладить с созданными за последнее время по подобию "разведчиков" Калигулы бесчисленными сообществами молодых буянов, которые всю ночь не давали честным горожанам сомкнуть глаз своими дикими дебошами. Надо сказать, что эти клубы существовали в Риме последние сто и даже больше лет и были заимствованы из Греции. В Афинах, Коринфе и других греческих городах в такие клубы входили юноши из знатных семей, то же было и в Риме до начала правления Калигулы, который завел обыкновение пускать туда актеров, профессиональных гладиаторов, возничих, музыкантов и прочую шушеру. В результате увеличилось буйство и беспутство, большому урону подверглась недвижимая собственность -- молодые шалопаи иногда даже поджигали дома -- и страдали ни в чем не повинные люди, случайно оказавшиеся на улице ночью, возможно в поисках акушерки или врача или по другому столь же безотлагательному поводу. Я издал указ о роспуске этих клубов, но, зная, что одного этого будет мало, сделал единственно возможный действенный шаг, чтобы положить им конец и восстановить общественный покой и порядок: запретил использование любого жилого помещения под клуб под угрозой очень большого штрафа и объявил незаконной продажу жареного мяса и другой, только что состряпанной снеди, для поглощения ее в том доме, где ее готовили. Я включил сюда продажу крепких напитков. После захода солнца ни в одной таверне не разрешалось пить вино. Ведь именно совместные трапезы и возлияния побуждали юношей, когда у них начинало шуметь в голове, выходить на свежий воздух, петь непристойные песни, приставать к прохожим и провоцировать ночную стражу на драки, а потом разбегаться по сторонам. Если они будут вынуждены обедать дома, вряд ли станут случаться подобные вещи. Мой указ возымел свое действие и вызвал одобрение большинства горожан: стоило мне теперь показаться на улице, отовсюду раздавались приветствия. Тиберия никогда не встречали с таким пылом, да и Калигулу тоже, разве что в первые месяцы его правления, когда он был само великодушие, сама щедрость. Но я не сознавал, как меня любят и насколько, по-видимому, римляне страшатся меня потерять, пока по Риму не пронесся слух о том, что, направляясь из города в Остию, я попал в засаду, устроенную сенаторами и их рабами, и был убит. Весь город принялся оплакивать меня самым жалостным образом: горожане ломали руки, заливались слезами, сидя на пороге своих домов, плакали навзрыд; те же, у кого возмущение перебороло горе, кинулись на рыночную площадь с криком "Гвардейцы -- предатели, а сенаторы -- шайка отцеубийц". Послышались громкие угрозы, предлагали даже сжечь в отмщение здание сената. Слухи эти не имели под собой ни малейшего основания, хотя в тот день я действительно отправился в Остию, чтобы проверить, в каком состоянии причал для разгрузки. (Мне сообщили, что в плохую погоду по пути от корабля до берега теряется много зерна, и я хотел посмотреть, нельзя ли этого как-то избежать. Мало в каком из больших городов такая неудобная гавань, как римская Остия. Когда дует сильный западный ветер и гонит в устье Тибра тяжелые волны, суда с пшеницей вынуждены неделями стоять на якоре, не имея возможности разгрузиться.) Я подозреваю, что слух насчет засады пустили банкиры, хотя доказательств у меня нет: ловкий трюк с целью создать резкий спрос на наличные деньги. Все говорили, что в случае, если я вдруг умру, начнется междоусобица и на улицах будут кровавые стычки между сторонниками соперничающих претендентов на престол. Банкиры, знающие об этих опасениях, предвидели, что те владельцы недвижимого имущества, которые не хотят быть замешаны в беспорядках, естественно, поспешат покинуть город: как только сообщат о моей смерти, они тут же кинутся в банки, чтобы срочно заложить свою землю и недвижимость за наличные деньги, причем будут согласны на суммы, куда меньшие, чем стоит их собственность. Это и случилось. Положение опять спас Ирод. Он пришел к Мессалине и настоял, чтобы она немедленно издала от моего имени приказ закрыть все банки впредь до особого распоряжения. Это было сделано. Но паника прекратилась только тогда, когда я получил в Остии известие о том, что творится в городе, и послал несколько своих служащих -- честных людей, слову которых горожане должны были поверить,-- обратно в город, на рыночную площадь, чтобы, поднявшись на ростральную трибуну, они засвидетельствовали перед горожанами, что все это выдумка, распространенная каким-то врагом государства для достижения собственных бесчестных целей. Я обнаружил, что приспособления для разгрузки зерна в Остии никуда не годятся. Надо сказать, что вопрос о снабжении Рима зерном вообще был очень трудным. Калигула оставил государственные зернохранилища такими же пустыми, как государственную казну. Только убедив хлебных торговцев приходить к нам с грузом в любую погоду, даже с риском для их судов, мне удалось кое-как перебиться зиму. И, разумеется, я должен был платить им втридорога за потерянные суда, погибшую команду и зерно. Я твердо решил покончить с этим раз и навсегда и сделать Остию безопасной в самую плохую погоду; поэтому я послал за строителями, чтобы они ознакомились с местом и представили мне план новой гавани. Первые настоящие неприятности за пределами Рима начались в Египте. С молчаливого согласия Калигулы александрийские греки позволяли себе чинить любую расправу над александрийскими евреями за их отказ поклоняться ему как божеству. Грекам не разрешалось носить на улице оружие -- это была прерогатива римлян,-- но, несмотря на это, они ухитрялись самыми разными способами применять по отношению к евреям физическое насилие. Евреи, многие из которых были откупщики и, естественно, не пользовались особой симпатией членов греческой колонии, не таких расчетливых и не таких богатых, ежедневно подвергались унижениям и угрозам. Будучи малочисленней, чем греки, они не могли оказать должного сопротивления, а их старейшины были в тюрьме. Евреи послали известие об этом своим родичам в Палестине, Сирии и даже Парфии, сообщая, в какое трудное положение они попали и умоляя о помощи деньгами, оружием и людьми. Их единственной надеждой было вооруженное восстание. Помощь не замедлила прийти, и не малая. Мятеж был назначен на день прибытия в Египет Калигулы, когда греки в праздничных одеждах соберутся в порту приветствовать его; римский гарнизон тоже будет там в почетном карауле, и город останется без защиты. Известие о смерти Калигулы привело к тому, что восстание началось раньше времени, причем недостаточно решительно и не достигло своей цели. Но губернатор Египта испугался и срочно прислал в Рим просьбу отправить в Александрию дополнительные войска: в самом городе их было слишком мало. Однако на следующий же день он получил мое письмо, написанное ему за две недели до того, где я уведомлял его о моем восшествии на трон и приказывал освободить из тюрьмы алабарха с другими еврейскими старейшинами, а также приостановить действие религиозных эдиктов Калигулы и его указа о преследовании евреев до тех пор, пока я не буду в состоянии уведомить его об их полной отмене. Евреи ликовали, и даже те, кто раньше не принимал участия в восстании, решили, что теперь, когда император оказал им свое благоволение, они могут с лихвой отплатить грекам. Было убито немалое число самых ярых антисемитов. Тем временем я ответил губернатору Египта, приказав ему навести в городе порядок, даже, если понадобится, пустить в ход оружие, но добавил, что, учитывая мое предыдущее письмо, которое, как я надеюсь, оказало успокаивающее действие, я не считаю нужным слать подкрепление. Возможно, поступки евреев были спровоцированы, и теперь, будучи разумными людьми и зная, что их обиды будут постепенно заглажены, они прекратят всякие враждебные действия. Это положило конец беспорядкам; и еще через несколько дней, посовещавшись с сенатом, я окончательно отменил декреты Калигулы и вернул евреям все привилегии, которыми они пользовались при Августе. Но некоторые молодые евреи, все еще страдавшие от чувства несправедливости, устраивали шествия по улицам Александрии, неся знамена с надписями: "Лишить наших преследователей всех гражданских прав", что было нелепо, или: "Равные права всем евреям империи", что было далеко не так нелепо. Я издал эдикт следующего содержания: "Тиберий Клавдий Нерон Цезарь Август Германик, великий понтифик, защитник народа, консул, избранный на второй срок, выпускает следующий декрет: Сим я исполняю с охотой ходатайство царя Агриппы и его брата, царя Ирода, выдающихся людей, к которым я отношусь с глубочайшим уважением, о том, чтобы я даровал всем евреям, проживающим в Римской империи, такие же права и привилегии, какие я даровал, вернее вернул, евреям Александрии. Я оказываю им эту милость, не только чтобы удовлетворить просьбу вышеназванных лиц, но и потому, что считаю евреев достойными этих прав и привилегий: они всегда были верными друзьями Римской республики. Однако я считаю несправедливым лишить (как предлагалось) какой бы то ни было греческий город прав и привилегий, дарованных ему Августом (ныне обожествленным), так же как было несправедливо лишить еврейскую колонию в Александрии -- что сделал мой предшественник -- всех ее прав и привилегий. Что справедливо для евреев, справедливо для греков, и наоборот. Посему я решил дозволить всем евреям империи без какой-либо помехи соблюдать обычаи их праотцов, если это не будет во вред Риму. В то же время я требую, чтобы они не злоупотребляли оказанной им милостью, выказывая презрение к верованиям и обычаям других народов: пусть удовольствуются возможностью соблюдать свой собственный закон. По моему соизволению решение это должно быть высечено на каменных плитах под ответственность правителей всех царств, городов, колоний и общин как в Италии, так и за ее пределами, независимо от того, кто там правит -- римский губернатор или местный властитель, находящийся в союзе с Римом; плиты эти должны быть выставлены на всеобщее обозрение на видном месте, на такой высоте, чтобы слова были хорошо видны с земли, и стоять там целый месяц, чтобы их прочитали все жители до одного". Как то раз в личной беседе с Иродом я сказал: -- Все дело в том, что ум евреев и ум греков устроен по-разному и конфликты между ними неизбежны. Евреи -- серьезны и горды, греки -- тщеславны и насмешливы, евреи привержены к старому, неугомонные греки вечно ищут нового, евреи независимы и самонадеянны, греки держат нос по ветру и легко приспосабливаются. Я могу утверждать, что мы, римляне, понимаем греков -- мы знаем их потенциальные возможности и их пределы и делаем из греков полезных слуг, но я никогда не возьмусь утверждать, будто мы понимаем евреев. Мы победили их благодаря превосходящим военным силам, но мы отнюдь не чувствуем себя их владыками. Мы сознаем, что они сохраняют древние добродетели своего народа, а мы свои древние добродетели потеряли, и поэтому нам перед ними стыдно. Ирод спросил: -- Тебе знакома еврейская версия Девкалионова потопа? Еврейского Девкалиона звали Ной. У него было три женатых сына, которые, когда потоп кончился, вновь населили землю. Старшего сына звали Сим, среднего -- Хам и младшего -- Иафет. Хам был наказан за то, что насмехался над отцом, когда тот однажды напился и сорвал с себя одежды,-- он был обречен служить своим двум братьям, которые вели себя более пристойно. Хам -- родоначальник всех африканских народов, Иафет -- родоначальник греков и италийцев, а Сим -- родоначальник евреев, сирийцев, финикийцев, арабов, идумеев, халдеев, ассирийцев и родственных им народов. Существует очень старое пророчество, где говорится, что стоит Симу и Иафету оказаться под одной крышей как начинаются пререкания и стычки. И так оно и есть. Александрия -- яркий тому пример. Если бы из всей Палестины изгнать греков, которым здесь не место, было бы куда легче ею управлять. То же можно сказать о Сирии. -- Легче? Кому? Только не римскому губернатору,-- улыбнулся я.-- Римляне произошли не от Сима и рассчитывают на поддержку греков. Вам бы пришлось тогда изгнать и нас тоже. Но я с тобой согласен в том, что лучше бы Рим вообще не завоевывал Востока. Было бы куда разумней ограничиться потомками Иафета. Александр и Помпей -- вот кто в ответе за это. Оба получили титул "великий" за свои восточные завоевания, но я не вижу, чтобы это пошло во благо их странам. -- Все уладится, цезарь, в свое время,-- задумчиво сказал Ирод,-- если у нас хватит терпения. Затем я рассказал Ироду, что собираюсь помолвить свою дочь Антонию, которая скоро достигнет брачного возраста, с молодым Помпеем, потомком Помпея Великого. Калигула отобрал у молодого Помпея этот титул, сказав, что он слишком великолепен для мальчика его лет, да и к тому же во всем мире теперь есть лишь один "Великий". Незадолго до нашего разговора я вернул Помпею этот титул так же, как все прочие титулы, забранные Калигулой у знатных римских родов, а вместе с ними и семейные отличия, вроде ожерелья Торкватов и Цинциннатова золотого завитка. Ирод не высказал никаких взглядов по этому вопросу. Я и предположить не мог, что будущие политические отношения между Симом и Иафетом настолько занимали тогда его ум, что он не мог думать ни о чем другом. ГЛАВА IX Когда Ирод прочно посадил меня на трон и указал, каким путем идти дальше,-- уверен, что именно так он рассматривал всю ситуацию,-- и получил взамен ряд милостей, он сказал, что должен наконец покинуть Рим, если только у меня нет для него действительно важного дела, с которым не справится никто другой. Я не мог придумать предлога, чтобы его задержать, к тому же чувствовал бы себя обязанным возмещать все новыми землями каждый месяц, который Ирод провел со мной, поэтому после роскошного пира я его отпустил. Должен признаться, что в тот вечер мы были достаточно пьяны, и я ронял слезы при мысли о его отъезде. Мы вспоминали дни своей совместной учебы, и когда никто, по-видимому, не мог нас услышать, я перегнулся через стол и обратился к Ироду, назвав его старым прозвищем. -- Разбойник,-- тихо сказал я,-- я всегда думал, что ты будешь царем, но если бы кто-нибудь сказал мне, что я стану твоим императором, я назвал бы того сумасшедшим. -- Мартышечка,-- ответил он, тоже понизив голос.-- Ты -- дурак, как я всегда говорил тебе. Но дуракам -- счастье. И счастье обычно не изменяет им. Ты будешь богом на Олимпе, а я всего лишь мертвым героем; да-да, не красней, так оно именно и будет, хотя нет сомнения в том, кто из нас умней. Как приятно было слышать, что Ирод снова разговаривает со мной в своей обычной манере. Последние три месяца он обращался ко мне самым официальным образом, подчеркивая разделявшую нас дистанцию, ни разу не забыв назвать меня Цезарь Август и выразить глубочайший восторг по поводу любого моего мнения, даже если он, как ни прискорбно, был вынужден не согласиться с ним. "Мартышечка" (Cercopithecion) было прозвище, данное мне Афинодором. Я попросил Ирода, когда он будет писать мне из Палестины, класть в конверт вместе с официальным письмом, подписанным всеми его новыми титулами, неофициальное, с подписью "Разбойник", и сообщать в нем все новости как частное лицо. Он согласился при условии, что я буду отвечать ему тем же и подписываться "Cercopithecion". Мы скрепили договор рукопожатием, и тут Ирод пристально посмотрел мне в глаза и сказал: -- Мартышечка, хочешь получить еще один из моих превосходных плутовских советов? И причем даром на этот раз. -- Будь так добр, дорогой Разбойник. -- Мой совет тебе, старина, таков: никогда никому не доверяй. Не доверяй самому преданному вольноотпущеннику, закадычному другу, любимейшему ребенку, любезной сердцу жене или союзнику, скрепившему союз с тобой самыми священными клятвами. Полагайся только на самого себя. Или хотя бы на свое дурацкое счастье, если чувствуешь в глубине души, что и на самого себя положиться не можешь. Тон его был так серьезен, что развеял винные пары, туманившие мне голову, и пробудил мое внимание. -- Почему ты так говоришь, Ирод? -- резко спросил я.-- Разве ты не доверяешь Киприде? Не доверяешь своему другу Силе? Не доверяешь молодому Агриппе, своему сыну? Не доверяешь Тавмасту и своему вольноотпущеннику Марсию, который раздобыл для тебя в Акре деньги, а потом носил еду в тюрьму? Не доверяешь мне, твоему союзнику? Почему ты так сказал, Ирод? Против кого ты меня предостерегаешь? Ирод засмеялся глупым смехом: -- Не обращай на меня внимания, Мартышечка. Я пьян, пьян в стельку. А когда я пьян, я болтаю самые невероятные вещи. Тот тип, что утверждал, будто истина в вине, видно хорошо налакался, когда утверждал это. Знаешь, что на днях я сказал своему мажордому? "Послушай, Тавмаст, я не желаю, чтобы за моим столом подавали молочного поросенка, фаршированного трюфелями и орехами. Слышишь?" "Очень хорошо, ваше величество, больше это не повторится",-- ответил он. Однако если есть на всем свете блюдо, которое я предпочитаю всем другим, так это жареный молочный поросенок, фаршированный трюфелями и орехами. Что это я тебе только что наболтал? Не доверять союзникам? Смешно, да? Я на минуту забыл, что мы с тобой тоже союзники. Поэтому я выбросил его слова из головы, но снова вспомнил о них на следующий день, когда, стоя у окна, смотрел, как коляска Ирода удаляется по направлению к Брундизию; я спрашивал себя, что он имел в виду, и у меня стало тревожно на душе. Ирод был не единственным царем, присутствовавшим на этом прощальном пиру; там был также его брат Ирод Поллион, царь Халкиды, и Антиох, которому я вернул его царство Коммагену на северо-востоке от Сирии, отобранное у него Калигулой, и Митридат, которого я сделал царем Крыма; кроме того, там был царь Малой Армении и царь Осроены; оба они все эти годы били баклуши при дворе Калигулы, полагая, что безопаснее жить в Риме, чем в собственных владениях, -- меньше шансов вызвать подозрение, будто они злоумышляют против императора. Я отправил их всем скопом по домам. Пожалуй, самым правильным будет продолжить сейчас историю Ирода Агриппы и довести отчет о том, что произошло в Александрии до логического конца прежде, чем вернуться к описанию событий, происходивших в Риме, и хотя бы вскользь упомянуть о том, что случилось на Рейне, в Марокко и на других границах. Ирод вернулся в Палестину с еще большей помпой и славой, чем в прошлый раз. Прибыв в Иерусалим, он снял со стены храмовой сокровищницы железную цепь, которую повесил там раньше в дар Иегове, и заменил ее золотой, пожалованной ему Калигулой; теперь, когда Калигула умер, он мог это сделать, не вызывая обиды. Первосвященник приветствовал его с глубоким уважением, но после того, как они обменялись положенными любезностями, позволил себе попенять Ироду на то, что тот отдал старшую дочь за своего брата: ничего хорошего, сказал он, из этого не выйдет. Ирод был не такой человек, чтобы выслушивать упреки какого-то священнослужителя, даже самого праведного, какой бы пост тот ни занимал. Он спросил первосвященника -- звали его Ионафан,-- согласен ли тот с тем, что он, царь Агриппа, сослужил хорошую службу богу и евреям, отговорив Калигулу осквернять храм и уговорив меня подтвердить законность всех религиозных привилегий александрийских евреев и даровать такие же права всем евреям, проживающим в империи. Ионафан отвечал, что он поступил превосходно. Тогда Ирод рассказал ему притчу. Однажды богач увидел на обочине дороги нищего, который простирал к нему руки, моля подать ему милостыню и сказав при этом, что они будто бы в родстве. Богач ответил: "Мне жаль тебя, нищий, и я сделаю для тебя все, что смогу, раз мы в родстве. Если ты завтра придешь в банк, то увидишь, что тебя ждут там десять мешков с золотом, в каждом -- две тысячи золотых в местной монете". "Если ты не обманываешь меня, -- сказал нищий, -- да вознаградит тебя Господь". Нищий пришел в банк, и действительно ему вручили мешки с золотом. Как он был рад, как благодарен! Но один из его родных братьев, священнослужитель, который никак и ничем не помог ему, когда он был в беде, на следующий день явился в дом богача. "Это что -- шутка? -- возмущенно спросил он.-- Ты поклялся дать своему бедному родичу двести тысяч золотых в государственной монете, и он поверил тебе, а ты его обманул. Я пришел к нему, чтобы помочь пересчитать деньги, и что же? В первом же мешке я нашел парфянский золотой! Ты же не станешь утверждать, будто парфянские деньги у нас в ходу. Честно это -- сыграть такую шутку над бедным человеком?" Но Ионафан ничуть не смутился. Он сказал Ироду, что со стороны богача было глупо портить свой дар, если он это действительно сделал, включив в него парфянский золотой. И добавил, что Ирод не должен забывать: даже величайшие цари -- лишь орудия провидения и получают от Бога награду в зависимости от того, как преданно они Ему служат. -- А первосвященники? -- спросил Ирод. -- Первосвященники достаточно награждены за свою преданность Ему, которая выражается, в частности, в порицании ими всех евреев, которые плохо исполняют свои обязанности перед Богом; их награда -- право, надев священное облачение, раз в году входить в Святая Святых, где Он пребывает сам по себе, в неизмеримой Силе и Славе. -- Прекрасно,-- сказал Ирод,-- если я орудие в Его руках, как ты говоришь, я смещаю тебя с твоей должности. Кто-нибудь другой наденет священное облачение на Пасху в этом году. Это будет тот, кто разбирается, когда можно, а когда нельзя докучать упреками. Ионафана сместили, и Ирод назначил нового первосвященника, который через некоторое время тоже вызвал неудовольствие Ирода, заявив, что не положено самаритянину быть царским шталмейстером, у царя евреев должны быть в услужении только евреи. Самаритяне не произошли от Авраамова семени, они самозванцы. Шталмейстер, о котором шла речь, был не кто иной, как Сила, и ради него Ирод сместил первосвященника и предложил этот пост тому же Ионафану. Ионафан отказался, хотя и выразил благодарность, он сказал, что ему было достаточно один раз войти в Святая Святых и что вторичное посвящение в сан не будет столь же священной церемонией, как первое. Если Бог дал Ироду власть его сместить, это, верно, было в наказание за гордыню, и если сейчас Бог снизошел к нему, он ликует, но не будет больше рисковать, а то вновь Его прогневит. Поэтому он хотел бы предложить на пост первосвященника брата своего Матиаса -- такого богобоязненного и благочестивого человека не найти во всем Иерусалиме. Ирод согласился на это. Ирод устроил свою резиденцию в Иерусалиме в той его части, которая называлась Безета, или Новый Город, что крайне меня удивило, ведь у него было теперь несколько прекрасных городов, построенных в роскошном греко-римском стиле, любой из которых он мог сделать своей столицей. Время от времени Ирод наносил в эти города официальные визиты и обходился весьма любезно с их обитателями, но единственный город, говорил он, где должен жить и править еврейский царь -- это Иерусалим. Он пользовался огромной популярностью у жителей Иерусалима не только из-за даров в храм и наведения красоты в городе, но и из-за отмены налога на недвижимую собственность, что сократило его доходы на сто тысяч золотых ежегодно. Однако даже за вычетом этих денег Ирод получал в целом за год полмиллиона золотых. Еще больше меня удивляло то, что Ирод каждый день ходил молиться в храм и очень строго соблюдал закон,-- я прекрасно помнил, с каким презрением он отзывался об "этом святоше, распевающем псалмы",-- его благочестивом брате Аристобуле, а судя по его частным письмам, которые он всегда вкладывал в официальные депеши, не было видно, чтобы в Ироде произошла духовная перемена. Одно п