в юности усыновлен богатым сенатором из рода Элиев, консулом, оставившим ему все свои деньги; с этим усыновлением был связан какой-то скандал, но факт оставался фактом -- Сеян был из Элиев. Он настаивал, чтобы я объяснил свою нерешительность: если этот брак мне не по нутру, он сожалеет, что заговорил о нем, но, понятно, сделал он это по совету Тиберия. Поэтому я сказал, что раз предложил этот союз сам Тиберий, я буду рад дать на него согласие, смущает меня одно: не рано ли четырехлетней девочке быть помолвленной с мальчиком тринадцати лет, который лишь в двадцать один год сможет формально вступить в брак, а до этого, возможно, окажется вовлечен в другие связи. Сеян улыбнулся и сказал, что он уверен -- я прослежу, чтобы мой сын держался подальше от греха. 23 г. н.э. В городе поднялось большое смятение, когда узнали, что Сеян породнится с императорской фамилией, но все спешили поздравить его, да и меня. Через несколько дней Друзилл умер. Его нашли на земле за кустом в саду каких-то друзей Ургуланиллы, пригласивших его из Геркуланума в Помпею. В горле его застряла небольшая груша. На дознании было сказано, что он подкидывал грушу в воздух и пытался поймать ее ртом. Нет сомнений, это несчастный случай. Но никто в это не верил. Было ясно, что Ливия, с которой не посоветовались относительно женитьбы одного из ее правнуков, устроила так, чтобы мальчика задушили, а затем сунули грушу ему в рот. Как было принято в таких случаях, дерево обвинили в убийстве, а потом, согласно приговору, вырыли из земли с корнем и сожгли. Тиберий попросил сенат утвердить за Кастором звание трибуна. Это было равносильно тому, что назвать его своим преемником. Просьба его у всех вызвала облегчение. Она свидетельствовала о том, что Тиберию известны честолюбивые притязания Сеяна и он намерен их пресечь. Когда декрет был принят, кто-то из сенаторов предложил, чтобы его высекли на стене сената золотыми буквами. Никому было невдомек, что честь эта была оказана Кастору по совету самого Сеяна; он намекнул Тиберию, будто Кастор, Агриппина, Ливия и Галл объединили свои силы, и, отметив высоким званием Кастора, можно будет выяснить, кто еще входит в их партию. Сделать надпись золотыми буквами предложил один из друзей Сеяна, и имена сенаторов, поддержавших это нелепое предложение, были тут же записаны. Кастор стал куда более популярен среди лучших граждан Рима, чем в былые дни. Он перестал пить -- смерть Германика отрезвила его -- и хотя по-прежнему чрезмерно увлекался кровавыми гладиаторскими боями, чрезвычайно роскошно одевался и делал огромные ставки на бегах, он был добросовестный судья и верный друг. Я редко имел с ним дело, но когда мы встречались, он обращался со мной гораздо уважительнее, чем до смерти Германика. Их с Сеяном жестокая ненависть друг к другу всегда угрожала вспыхнуть ярким пламенем, но Сеян старался не вызывать Кастора на ссору до тех пор, пока ее нельзя было использовать в своих интересах. Теперь это время пришло. Сеян отправился во дворец, чтобы поздравить Кастора со званием трибуна и нашел его в комнате вместе с Ливиллой. Там не было ни вольноотпущенников, ни рабов, поэтому Сеян мог не стесняться в выражениях. К этому времени Ливилла по уши была в него влюблена, и он мог рассчитывать, что она предаст Кастора точно так, как некогда предала Постума, -- Сеян каким-то образом узнал об этой истории. Однажды в какой-то беседе они даже посетовали, что они не императорская чета, -- вот когда можно было бы делать все, что вздумается. -- Ну, Кастор, -- сказал Сеян, -- я хорошо обстряпал для тебя это дельце. Мои поздравления. Кастор нахмурился. Кастором его называли только немногие, самые близкие друзья. Он получил это прозвище, как я, по-моему, уже объяснял, благодаря сходству с известным гладиатором, но закрепилось оно за ним из-за ссоры на пиру с каким-то всадником. Всадник сказал ему в глаза, что он пьян и ни на что не способен, и Кастор. выйдя из себя, с криком "Пьян и ни на что не способен, да? Я покажу тебе, пьян ли я, и на что я способен!" слез, шатаясь, с ложа и нанес всаднику такой страшный удар в живот, что тот изрыгнул все, что съел. Теперь Кастор сказал Сеяну: -- Я не позволяю называть меня Кастором никому, кроме друзей и равных мне. А ты -- ни первое, ни второе. Для тебя я -- Тиберий Друз Цезарь. И я не понимаю, на что ты намекаешь, говоря, будто что-то для меня "обстряпал". И мне не нужны твои поздравления, о чем бы ни шла речь. Так что убирайся отсюда! Ливилла: -- Что касается меня, я считаю трусостью с твоей стороны оскорблять Сеяна, не говоря уж о том, что ты неблагодарно выгоняешь его прочь, как собаку, когда он пришел поздравить тебя с почетным назначением. Ты сам знаешь, что твой отец никогда не дал бы тебе это звание, если бы не рекомендация Сеяна. Кастор: -- Ты болтаешь глупости, Ливилла. Подлый доноситель имеет к этому такое же отношение, как мой евнух Лигд. У него раздутое самомнение. И скажи мне, Сеян, при чем тут трусость? Сеян: -- Твоя жена права. Ты -- трус. Ты не осмеливался разговаривать со мной подобным образом до того, как я сделал тебя трибуном и твоя личность стала неприкосновенной. Ты прекрасно знаешь, что иначе я бы тебя вздул. -- И поделом, -- добавила Ливилла. Кастор переводил взгляд с одного лица на другое, затем медленно сказал: -- Значит, между вами двумя что-то есть, да? Ливилла презрительно улыбнулась: -- Предположим, что есть. Кто из вас лучше? -- Ладно, моя милая, -- вскричал Кастор, -- сейчас мы это увидим! Забудь на минуту, что я трибун, Сеян, и пусти в ход кулаки. Сеян сложил руки на груди. -- Что, боишься?! Сеян ничего не сказал, и Кастор с силой ударил его ладонью по щеке. -- А теперь убирайся! Сеян вышел, раскланиваясь с преувеличенной почтительностью. Ливилла последовала за ним. Этот удар решил судьбу Кастора. Сеян явился к Тиберию, пока след от пощечины еще не пропал, и заявил, будто, придя к Кастору поздравить его со званием трибуна, нашел его пьяным и тот хлестнул его по лицу, сказав: "Да. приятно ударить человека, зная, что он не ударит в ответ. И можешь передать моему отцу, что я сделаю то же самое с каждым из его вонючих доносчиков". На следующий день Ливилла пришла пожаловаться, что Кастор ее избил, и подтвердила слова Сеяна. Кастор, мол, избил ее потому, что она не скрыла, как ей противно видеть, когда бьют человека, который не может ответить тем же, и слышать; когда оскорбляют своего отца. Тиберий поверил им обоим. Он ничего не сказал Кастору, но поставил бронзовую статью Сеяна в театре Помпея -- необычайно высокая честь, если ее оказывают человеку при жизни. Люди сделали вывод, что Кастор, несмотря на звание трибуна, попал в опалу (Сеян и Ливилла распространяли повсюду свою версию ссоры) и Сеян -- единственный человек, чьей милости стоит добиваться. Поэтому было отлито много копии этой статуи и приверженцы Сеяна ставили их на почетное место в парадных залах своих домов по правую руку от статуи самого Тиберия, а статуи Кастора редко где можно было увидеть. Всякий раз, когда Кастор встречал отца, на его лице ясно читались обида и возмущение, и это сделало задачу Сеяна совсем легкой. Он сказал Тиберию, будто Кастор прощупывал различных сенаторов насчет того, поддержат ли они его, если он захватит верховную власть, и кое-кто уже обещал ему свою помощь. Те из них, которые казались Тиберию наиболее опасными, были арестованы все по тому же привычному обвинению в богохульстве по отношению к Августу. Одного приговорили к смерти за то, что он зашел в уборную, держа в руке золотую монету, где был высечен профиль Августа. Другому вменили в вину то, что он включил статую Августа в список дачной мебели, предназначенной для продажи. Его тоже приговорили бы к смерти, если бы консул, разбиравший это дело, не попросил Тиберия голосовать первым. Тиберию было неудобно голосовать за смертный приговор, и сенатора оправдали, но вскоре осудили по другому обвинению. Кастор перепугался и обратился к Ливии за помощью против Сеяна. Ливия сказала, чтобы он успокоился, она скоро образумит Тиберия. Но она не доверяла Кастору и боялась брать его в союзники. Она пошла к Тиберию и сказала ему, будто Кастор обвиняет Сеяна в том, что он совратил Ливиллу, злоупотребляя своим положением доверенного лица, шантажирует богатых людей и от имени Тиберия вымогает у них деньги и сам зарится на единовластие; Кастор сказал, добавила она, что, если Тиберий в ближайшем будущем не прогонит этого негодяя, он возьмет это в свои руки, и просил ее содействия. Представив дело таким образом, Ливия надеялась, что Тиберий станет так же мало доверять Сеяну, как Кастору, и по старой привычке будет полагаться только на нее. На какое-то время она преуспела в этом. Но затем произошел случай, показавший Тиберию, что Сеян действительно предан ему, о чем свидетельствовали и все его прошлые поступки. Однажды Сеян, Тиберий и несколько друзей отправились на пикник в грот на берегу моря; вдруг раздался грохот, и часть естественной кровли обвалилась, убив несколько слуг и похоронив под обломками остальных; вход в пещеру оказался завален. Сеян, встав над Тиберием на четвереньки -- ни тот ни другой не были ранены, -- прикрыл его от продолжавших падать обломков своей спиной. Когда час спустя солдаты их откопали, Сеян стоял все в той же позе. Между прочим, Фрасилл в тот день тоже упрочил свое положение: он сказал утром Тиберию, что незадолго до полудня будет час тьмы, равно как заверил Тиберия, что он на много лет переживет Сеяна и Сеян ему не опасен. Я думаю, Сеян договорился об этом с Фрасиллом, но доказательств тому у меня нет; Фрасилл не был таким уж бессребренником, но когда он предсказывал что-то согласно желанию своих клиентов, его пророчества исполнялись так же, как обычные предсказания. Тиберий и правда пережил Сеяна на несколько лет. Тиберий дал еще одно публичное подтверждение того, что Кастор в немилости, сделав ему в сенате выговор за присланное туда письмо. Кастор просил извинить его за отсутствие на жертвоприношениях при открытии сената после летнего роспуска, объясняя, что его задерживает другое общественное дело и он не сумеет вернуться в город вовремя. Тиберий сказал с насмешкой, что можно подумать, будто малый воюет в Германии или отправился с дипломатическим поручением в Армению, когда задержавшее его "общественное дело" -- всего лишь ловля рыбы и купание в Террацине. Тиберий добавил, что ему самому простительно на склоне лет иногда покидать город; он вправе сослаться на то, что силы его иссякли в результате долгой государственной службы мечом и пером. Но что, кроме наглости, могло задержать его сына? Это было очень несправедливо: Кастору поручили за время летнего отпуска подготовить отчет о береговых оборонительных сооружениях, а он не успел собрать к сроку все сведения и предпочел закончить работу, вместо того чтобы ездить попусту в Рим, а затем обратно в Террацину. Не успел Кастор вернуться, как тут же заболел. По симптомам это была скоротечная чахотка. Он побледнел, похудел и харкал кровью. Кастор написал Тиберию и просил прийти к нему -- они жили в разных концах дворца, -- он умирает и хочет получить прощение отца за те обиды, которые он, сам того не желая, когда-нибудь ему нанес. Сеян отговорил Тиберия идти туда: возможно. Кастор на самом деле болен, но, с другой стороны, возможно, это просто уловка, чтобы заманить Тиберия к себе и убить. Поэтому Тиберий не пошел к сыну, а спустя несколько дней тот умер. О смерти Кастора не очень сожалели. Его необузданный, жестокий нрав и дурная слава заставляли горожан со страхом думать о том, что случится, если он станет преемником отца. Мало кто верил в его исправление. 23 г. н.э. Большинство людей считало это просто хитростью, чтобы завоевать народную любовь, и он будет так же плох, как Тиберий, стоит ему занять его пост. А тут подрастают сыновья Германика -- Друз тоже как раз достиг совершеннолетия, -- они, бесспорно, наследники Тиберия. Но сенат из почтения к Тиберию оплакивал смерть Кастора так громко, как мог, и присудил ему такие же посмертные почести, как Германику. Сам Тиберий не делал вида, будто он очень скорбит о сыне, и произнес приготовленное им надгробное слово твердым, звучным голосом. Когда Тиберий увидел, что по лицам некоторых сенаторов катятся слезы, он сказал достаточно внятно "в сторону", обращаясь к стоявшему рядом Сеяну: "Фу, здесь пахнет луком!". Затем поднялся Галл и выразил свое восхищение тем, как хорошо Тиберий справился со своим горем. Он напомнил всем, что даже божественный Август, будучи среди них в смертном обличий, не смог совладать с чувствами, вызванными смертью Марцелла, его приемного сына (даже не родного), и когда он благодарил сенат за участие, ему пришлось прервать свою речь на середине, так обуревала его печаль. А та речь, которую мы только что слышали, является блестящим образцом самообладания. (Здесь будет уместным заметить, что когда четыре или пять месяцев спустя из Трои прибыли представители греков, чтобы выразить свое соболезнование Тиберию по поводу смерти его единственного сына, Тиберий поблагодарил их так: "А я соболезную вам, уважаемые, по поводу смерти Гектора"). Затем Тиберий послал за Нероном и Друзом и, когда они прибыли, взял каждого из них за руку и представил их сенату: -- Господа сенат, три года назад я вверил этих оставшихся без отца детей попечению их дяди, моего дорогого сына, которого мы горячо оплакиваем сегодня, желая, чтобы он их усыновил, хотя у него уже были родные сыновья, и воспитал достойными наследниками семейной традиции. ("Правильно! Правильно!" -- с места Галла, и всеобщие аплодисменты.) Но теперь, когда жестокая судьба похитила его у нас (стоны и сетования), я обращаюсь с подобной просьбой к вам. В присутствии богов, перед лицом нашей любимой родины, я молю вас взять под свое покровительство, под свою опеку этих благородных праправнуков Августа, чьи предки прославили свои имена в римской истории: постарайтесь, чтобы вы и я честно выполнили свои обязанности по отношению к ним. Внуки, эти сенаторы заняли теперь место вашего отца; ваше происхождение столь высоко, что какая бы, хорошая или злая, вас ни постигла участь, это тут же отразится на судьбе государств. (Оглушительные аплодисменты, слезы, благословения, заверения в верности). Но вместо того, чтобы поставить здесь точку, Тиберий испортил все впечатление, закончив в своем обычном духе приевшимися всем фразами о том, что он скоро уйдет в отставку и восстановит республику, когда "консулы или кто-нибудь другой снимут бремя правления" с его "согбенных плеч". Если он не хотел, чтобы Нерон и Друз (или один из них) стали его преемниками, что он имел в виду, отождествляя их судьбу с судьбой Рима? Похороны Кастора не были столь волнующими, как похороны Германика, -- мало кто искренне о нем горевал, -- но зато куда более великолепными. В похоронной процессии можно было увидеть все фамильные изображения Цезарей и Клавдиев, начиная с Энея, родоначальника Юлиев, и Ромула, основателя Рима, и кончая Гаем, Луцием и Германиком. Было здесь также изображение Юлия Цезаря -- он, как и Ромул, считался только полубогом, но Августа не было, ведь он был богом поважнее. Сеяну и Ливилле пришлось призадуматься над тем, как осуществить свою честолюбивую мечту стать императором и императрицей. На пути у них стояли Нерон, Друз и Калигула -- их предстояло устранить. Избавиться от троих без шума было трудновато, но, как заметила Ливилла, сумела же бабка избавиться от Гая, Луция и Постума, когда захотела передать власть Тиберию. А Сеян, тут и спору нет, был в куда более благоприятном положении, чтобы выполнить их план, чем была тогда Ливия. Желая показать Ливилле, что он действительно, как и обещал, намерен на ней жениться, Сеян развелся со своей женой Апикатой, от которой у него было трое детей. Он обвинил ее в прелюбодеянии и заявил, что она собирается стать матерью ребенка, зачатого не от него. Он не назвал во всеуслышание имени ее любовника, но сказал Тиберию, когда они были наедине, что подозревает Нерона. У Нерона, добавил он, плохая репутация из-за его интрижек с женами известных людей; он, видимо, воображает, будто может вести себя как ему вздумается, раз его прочат в наследники престола. Тем временем Ливилла делала все возможное, чтобы лишить Агриппину покровительства Ливии: она предупредила Агриппину, что Ливия лишь использует ее как орудие в своей ссоре с Тиберием -- это случайно соответствовало истине, -- и предупредила Ливию через одну из ее прислужниц, что Агриппина использует ее как орудие в своей ссоре с Тиберием -- что также соответствовало истине. Ливилла заставила их обеих поверить, будто каждая из них поклялась убить другую, как только надобность в ней отпадет. Двенадцать понтификов начали включать имена Нерона и Друза в молитвы о здоровье и благоденствии императора, и другие жрецы последовали их примеру. Тиберий, будучи великим понтификом, направил им письмо, где выразил свое недовольство тем, что они не делают разницы между этими мальчишками и им самим, человеком, который с честью занимал все важнейшие государственные посты за двадцать лет до того, как они родились, и занимает их до настоящего времени; это просто неприлично. Тиберий вызвал понтификов к себе и поинтересовался, уговорила ли их Агриппина сделать это дополнение к обычной молитве или заставила угрозами. Они, естественно, отрицали и то и другое, но не убедили его; четверо из двенадцати понтификов, в том числе Галл, были так или иначе связаны с Агриппиной семейными узами, пятеро были с ней и се сыновьями в дружеских отношениях. Тиберий сделал им суровый выговор. В своей следующей речи он предупредил сенат "не давать никаких преждевременных отличий, от которых у молодых людей может закружиться голова и они станут предаваться самонадеянным мечтам". Агриппина нашла неожиданного союзника в Кальпурнии Пизоне. Он сказал ей, что вступился за своего дядю Гнея Пизона просто ради чести семьи, и она не должна считать его врагом, он приложит все старания для защиты ее самой и ее детей. Но после этого разговора Кальпурний недолго прожил. Его обвинили в "изменнических словах, произнесенных в частной беседе", в том, что он держит дома яд, и в том, что он явился в сенат, вооруженный кинжалом. Последние два обвинения были настолько нелепы, что сенат их отвел, но назначили день для разбирательства по поводу "изменнических слов". Не дожидаясь суда, Кальпурний покончил жизнь самоубийством. Тиберий поверил Сеяну, будто в Риме существует организованная Агриппиной тайная партия "зеленых", членов которой можно узнать по их горячей поддержке "зеленого" возницы на бегах. Возницы каждой из четырех участвующих в бегах колесниц различались шестом своей одежды: красным, синим, зеленым и белым. В это время самым большим успехом пользовался возница в зеленом, а красный был самым непопулярным. И вот, когда, отправившись в праздники на бега, к чему его обязывало положение -- сам он никогда не интересовался бегами и всегда обрывал пустые разговоры о них во дворце или на пирах, -- Тиберий начал впервые обращать внимание на то, какую поддержку получает та или иная колесница, он с большим беспокойством обнаружил, что громче всех приветствуют возницу в зеленом. Сеян также сказал ему, что для "зеленых" красный цвет -- символ императора и его сторонников, и теперь Тиберий заметил, что, когда побеждает возница в красном -- хотя случалось это редко, -- в цирке раздается шиканье и свист. Сеян был хитер: он знал, что Германик всегда поддерживал "зеленого" возницу и что Агриппина, Нерон и Друз в память о нем тоже предпочитают этот цвет. В течение многих лет командующим войсками на Рейне был некий Силий. Я, кажется, уже упоминал о нем. Да, тот самый военачальник, чьи четыре полка не приняли участия в большом мятеже в Верхней Германии. Он был самый способный из заместителей брата и получил триумфальные украшения за победы над Германном. Незадолго до описываемых событий он, возглавив объединенные войска Верхней и Нижней провинций, подавил опасный бунт французских племен неподалеку от Лиона -- места, где я родился. Он не отличался особой скромностью, но и хвастуном его нельзя было назвать, и если он действительно, как говорили, заявил во всеуслышание, будто, не сумей он найти подход к тем четырем полкам, они присоединились бы к мятежникам, а значит, не будь его, у Тиберия не было бы и империи, -- он недалеко ушел от истины. Но Тиберию это, естественно, не понравилось, хотя бы потому, что, как я уже объяснил, мятежные полки были раньше под его командой. Жена Силия -- Созия -- была лучшей подругой Агриппины. Случилось так, что во время Больших Римских игр, которые были в начале сентября, Силий делал крупные ставки на возницу в зеленом. Сеян крикнул ему с противоположной стороны цирка: -- Я ставлю на красного! Бьюсь с тобой об заклад на любую сумму! Силий крикнул в ответ: -- Ты ставишь не на тот цвет, мой друг! Красный возница понятия не имеет о том, как держать в руках вожжи. Он пытается достичь успеха хлыстом. Ставлю тысячу золотых, что выиграет зеленый. Молодой Нерон говорит, что готов поставить полторы тысячи: он горячий поклонник зеленого. Сеян многозначительно посмотрел на Тиберия, который слышал весь этот обмен репликами и был поражен дерзостью Силия. Он счел хорошим предзнаменованием то, что во время предпоследнего заезда, пересекая линию финиша, возница и зеленом упал и красному досталась легкая победа. Через десять дней Силий предстал перед сенатом по обвинению в государственной измене. Ему вменялось в вину то, что он не принял должных мер на ранних стадиях бунта во Франции и брал себе в уплату за невмешательство треть добычи, в том, что он воспользовался своей победой для дальнейшего грабежа верных жителей Франции, а затем обложил провинцию чрезвычайными налогами для возмещения военных издержек. Созия была обвинена в соучастии в тех же преступлениях. Со времени этого бунта Силий был непопулярен во дворце. Тиберия тогда сильно порицали за то, что он сам не возглавил кампанию против бунтовщиков и проявлял больше интереса к делам о государственной измене, чем к подавлению бунта. В качестве оправдания Тиберий сослался в сенате на свой возраст -- а Кастор был занят другими важными делами -- и объяснил, что он находится в тесной связи со штабом Силия и даст ему необходимые указания. Все, что касалось французского бунта, задевало Тиберия за живое. Когда французов разбили, один сенатор-острослов, по примеру Галла, выставил Тиберия на посмешище, предложив назначить ему триумф, ведь за победу на самом деле надо благодарить его. Тиберий в ответ высказался в том духе, что победа эта незначительна, и не стоит о ней говорить: он был так недоволен, что никто не решился предложить, чтобы Силию назначили триумфальные украшения, которые он, безусловно, заслужил. Силий был разочарован, и слова насчет германского мятежа были сказаны им от обиды на неблагодарность Тиберия. Силий счел ниже своего достоинства отвечать на обвинения в государственной измене. Он ни о чем не договаривался с восставшими, а если его солдаты в некоторых случаях не видели разницы между имуществом мятежников и верных империи граждан, этого можно было ожидать: многие так называемые верные подданные Рима тайком финансировали бунт. Что до обложения налогом, то факты таковы: Тиберий обещал ему специальную сумму из государственной казны, чтобы покрыть издержки кампании и возместить римским гражданам, живущим в провинции, ущерб, нанесенный их домам, урожаю и скоту. В ожидании выплаты этих ассигнований Силий обложил налогом часть северных племен, обещая вернуть деньги, когда они будут выданы ему Тиберием, чего так до сих пор и не сделано. В результате бунта Силий лишился двадцати тысяч золотых, так как сформировал эскадрон добровольцев, который он вооружил за свой счет и которому платил из собственного кармана. Главный обвинитель Силия, один из консулов того года, со злобой стал говорить о его вымогательстве. Он был другом Сеяна и сыном военного губернатора Нижней провинции, который хотел получить верховное командование всеми римскими военными силами, посланными против французов, но должен был уступить место Силию. Силий не мог даже привести в качестве свидетельства обещание Тиберия относительно денег, так как письмо, где об этом шла речь, было запечатано печатью со сфинксом. Ну а разговоры о вымогательстве не имели отношения к делу -- обвиняли-то его в государственной измене. Под конец Силий воскликнул: -- Сиятельные отцы, я многое мог бы сказать в свою защиту, но не скажу ничего, потому что это разбирательство ведется незаконным образом и приговор вынесен давным-давно. Я прекрасно понимаю, что настоящее мое преступление заключается в словах относительно того, что, не найди я подход к полкам в Верхней Германии, они бы присоединились к мятежу. Сейчас вы окончательно убедитесь в моей виновности -- я вам вот что скажу: если бы не "подход" Тиберия к войскам в Нижней Германии, там вообще не было бы мятежа. Друзья, я -- жертва алчного, завистливого, жестокого, деспотичного... Конец его речи потонул в гуле протестов со стороны перепуганных сенаторов. Силий отдал честь Тиберию и вышел, высоко подняв голову. Придя домой, он обнял Созию и детей, передал нежный прощальный привет Агриппине, Нерону, Галлу и остальным друзьям и, зайдя в спальню, вонзил меч себе в горло. Оскорбления по адресу Тиберия сочли свидетельством его вины. Все имущество Силия было конфисковано с обещанием, что оно пойдет на возмещение несправедливо назначенного налога, а обвинители получат четверть оставшейся собственности, как того требует закон; деньги же, отказанные ему за верность Августом, должны быть возвращены в государственную казну, поскольку они были выплачены по недоразумению. Жители провинции не отважились настаивать на своих правах, и Тиберию достались три четверти имущества Силия -- к этому времени уже не было разницы между военной, государственной и императорской казной. Впервые Тиберий получил прямую выгоду от конфискации имущества и позволил оскорбление своей личности считать доказательством государственной измены. У Созии было личное достояние, и, чтобы спасти ей жизнь и избавить ее детей от нищеты, Галл потребовал отправить ее в изгнание, а собственность разделить пополам между обвинителями и детьми. Но один свойственник Агриппины, союзник Галла, предложил, чтобы обвинители получили только четверть всего имущества -- законный минимум, -- добавив, что Галл -- верный приверженец Тиберия, но несправедлив к Созии, ведь всем известно: когда Силий лежал на смертном одре, она упрекала его за его вероломные и неблагодарные высказывания. Поэтому Созию всего лишь отправили в изгнание. Она уехала жить в Марсель, и поскольку, узнав, что ему грозит смертная казнь, Силий тут же потихоньку передал Галлу и другим друзьям большую часть своего достояния в звонкой монете, чтобы они сохранили эти деньги для его детей, семья его отнюдь не бедствовала. Старший сын Силия, когда вырос, доставил мне немало неприятностей. С тех пор Тиберий, раньше обвинявший людей в измене под предлогом того, что они богохульствовали по адресу Августа, стал все чаще проводить в жизнь указ, принятый в первый год его правления, о том, что любые высказывания, направленные против него самого и порочащие его доброе имя, должны считаться государственным преступлением. Он обвинил одного сенатора, которого подозревал в принадлежности к партии Агриппины, в том, что тот читал вслух бранную эпиграмму, сочиненную на него. А дело было так: однажды утром жена сенатора заметила, что высоко на воротах дома прикреплен какой-то листок. Она попросила мужа прочитать, что там написано, -- он был выше нее. Сенатор медленно прочитал, разбирая по буквам: Хоть пить вино он перестал, Но выпивает вновь. Он просто взял другой бокал -- В нем убиенных кровь. Жена наивно спросила, что это значит, и он ответил: "Опасно объяснять это на людях, дорогая". Возле ворот болтался профессиональный доносчик в надежде, что, когда сенатор прочитает эпиграмму -- работу Ливии, он скажет что-нибудь компрометирующее его. Доносчик тут же отправился к Сеяну. Тиберий лично подверг сенатора допросу, спрашивая, что он имел в виду под "опасно" и на кого, по его мнению, написана эпиграмма. Сенатор ходил вокруг да около и не давал прямого ответа. Тогда Тиберий сказал, что, когда он был молод, по Риму циркулировало много пасквилей, обвиняющих его в пьянстве, но впоследствии доктора предписали ему воздерживаться от вина из-за предрасположенности к подагре, и вот в последнее время опять появились клеветнические стишки, на этот раз обвиняющие его в кровожадности. Тиберий спросил обвиняемого, не были ли ему известны эти факты и не думает ли он, что в эпиграмме как раз говорится об императоре? Несчастный человек ответил, что до него доходили слухи о пьянстве императора, но он им не верил, так как они не имели под собой оснований, и никак не связывал эти поклепы с эпиграммой у себя на воротах. Тогда его спросили, почему он не доложил о прежних пасквилях сенату, как ему предписывал это долг. Сенатор ответил, что тогда, когда он их слышал, произносить или повторять какую угодно эпиграмму, сколь бы бранной она ни была, написанную против любого, пусть самого добродетельного, человека, еще не считалось преступлением; даже если грубые и оскорбительные стишки были направлены против самого Августа, вас не обвиняли в государственной измене, лишь бы вы их не печатали. Тиберий спросил, о каком времени он говорит, ведь в конце жизни Август издал закон против таких стихов. Сенатор ответил: -- Это было на третий год твоего пребывания на Родосе. -- Сиятельные, -- воскликнул Тиберий, -- почему вы позволяете этому субъекту оскорблять меня? И сенатора присудили к наказанию, которому обычно подвергали самых злостных предателей: полководцев, которые за плату проигрывали битву неприятелю, и им подобных, -- его сбросили с Тарпейской скалы. Другого человека, всадника, казнили за то, что он сочинил трагедию о царе Агамемноне, в которой царица, убившая его в ванне, вскричала, замахиваясь топором: Тиран, я мщу тебе за все -- Здесь преступленья нет! Тиберий сказал, что под Агамемноном подразумевался он сам и приведенные строки подстрекали к его убийству. Что придало трагедии, над которой все раньше посмеивались, так нескладно и скверно она была написана, своего рода величие, ведь все ее экземпляры были изъяты и сожжены, а автор казнен. 25 г. н.э. За этим судебным делом последовало два года спустя другое -- я пишу об этом здесь, так как история с Агамемноном напомнила мне о нем -- дело Кремуция Корда, который вступил в столкновение с Сеяном из-за сущего пустяка. Однажды дождливым днем, войдя в здание сената, Сеян повесил свой плащ на крючок, куда обычно вешал плащ Кремуций, и тот, придя позже него и не зная, что плащ принадлежит Сеяну, перевесил его на другой крючок. Плащ Сеяна упал на пол, и кто-то наступил на него грязными сандалиями. Сеян принялся зло мстить за это Кремуцию, и тому стало настолько противно видеть его лицо и слышать его имя, что, когда статую Сеяна установили в театре Помпея, он воскликнул: "Это погубит театр!". Поэтому Сеян указал на него Тиберию как на главного сторонника Агриппины. Но так как Кремуций был почтенный кроткий старик, у которого не было ни одного врага на свете, кроме Сеяна, и который открывал рот только в случае крайней необходимости, обвинение против него было трудно подкрепить уликами, которые мог бы, не стыдясь, принять даже наш запуганный сенат. В конце концов Кремуция обвинили в том, что он в письменном виде восхвалял Брута и Кассия, убийц Юлия Цезаря. В качестве улики был предъявлен исторический труд, написанный Кремуцием за тридцать лет до того, который сам Август, приемный сын Юлия, включил, как было известно, в свою личную библиотеку и время от времени им пользовался. Кремуций горячо защищался против этого нелепого обвинения. Он сказал, что Брут и Кассий так давно умерли и с тех пор их поступок так часто восхвалялся историками, что, по-видимому, весь этот процесс -- розыгрыш, подобный тому, которому недавно подвергся молодой путешественник в Лариссе. Этого юношу публично обвинили в убийстве трех человек, хотя жертвами его были три бурдюка с вином, висевшие у дверей лавки, которые он исполосовал мечом, приняв за грабителей. Но это судебное разбирательство происходило во время ежегодного Праздника смеха, что оправдывало все происходящее, и юноша любил выпить и уж очень был склонен пускать в ход свой меч -- возможно, его и следовало проучить. Но он, Кремуций Корд, слишком стар, чтобы его выставляли подобным образом на посмешище, и сейчас не Праздник смеха, а, напротив, четыреста семьдесят шестая годовщина обнародования закона Двенадцати Таблиц, этого славного памятника законодательного гения и незыблемых моральных устоев наших предков. После чего старик ушел домой и уморил себя голодом. Все экземпляры его книги, кроме двух или трех, которые его дочь спрятала и переиздала много лет спустя, уже после смерти Тиберия, были изъяты и сожжены. Книга эта не отличалась особенными достоинствами и пользовалась незаслуженной славой. До тех пор я говорил себе: "Клавдий, ты ничем не блещешь, и толку от тебя на этом свете мало, и жизнь твоя не очень-то счастливая -- не одно, так другое, но ей, во всяком случае, ничто не грозит". Поэтому, когда старый Кремуций, которого я очень хорошо знал -- мы часто встречались и болтали в библиотеке, -- лишился из-за такого обвинения жизни, я был до смерти напуган. Я чувствовал себя как человек, находящийся на склоне вулкана, когда тот внезапно начинает извергать пепел и раскаленные камни. Это было мне предостережением. В свое время я писал куда более крамольные вещи, чем Кремуций. В моей "Истории религиозных реформ" было несколько фраз, которые вполне могли послужить основой для обвинения. И хотя мое имущество было очень незначительно и доносителям не имело смысла ставить мне что-нибудь в вину, чтобы получить его четвертую часть, я отдавал себе отчет в том, что все жертвы последних процессов о государственной измене были друзьями Агриппины, а я продолжал посещать ее всякий раз, когда приезжал в Рим. Я не был уверен в том, насколько мое родство с Сеяном послужит мне защитой. Да, в то самое время я породнился с Сеяном и сейчас расскажу, как это произошло. ГЛАВА XXIII Как-то раз Сеян сказал, что мне следовало бы снова жениться, похоже, я не очень-то лажу со своей теперешней женой. Я ответил, что Ургуланиллу выбрала мне бабка Ливия и я не могу развестись с ней, пока Ливия мне этого не разрешит. -- Конечно, нет, -- сказал он, -- я вполне это понимаю, но тебе, должно быть, трудно приходится без жены. -- Спасибо, -- сказал я, -- я вполне управляюсь. Он сделал вид, будто это великолепная шутка, и, громко рассмеявшись, заметил, что я далеко не дурак, но затем добавил, чтобы я непременно пришел к нему, если у меня возникнет возможность развестись. У него есть для меня на примете подходящая женщина -- хорошего происхождения, молодая и неглупая. Я поблагодарил Сеяна, но мне стало не по себе. Когда я выходил из комнаты, он сказал: -- Друг Клавдий, я хочу дать тебе совет. Ставь на красных завтра в каждом заезде и не огорчайся, если ты потеряешь немного денег, в конечном счете ты все равно выиграешь. И не ставь на зеленых, в наши дни этот цвет приносит несчастье. Не говори никому о моих словах, это только между нами. Я почувствовал облегчение: видно, Сеян все же думает, будто следует искать со мной дружбы, но что крылось за его словами, я понять не мог. На следующий день во время бегов -- был праздник, посвященный Августу, -- Тиберий увидел меня в цирке и, будучи в хорошем расположении духа, послал за мной. Тиберий: -- Что ты поделываешь сейчас, племянник? Я ответил, заикаясь, что пишу "Историю древних этрусков", если он ничего не имеет против. Он: -- Правда? Это говорит о твоем здравом смысле. На свете не осталось ни одного древнего этруска, чтобы возражать против этого, и вряд ли есть хоть один живой этруск, которого бы это заботило, так что ты можешь писать все, что вздумается. А еще чем ты занят? - П-пи-ишу "Историю древних к-к-к-кар-карфагенян", с твоего разрешения. -- Великолепно! А что еще? И не трать время на заикание. Я человек занятой. -- В данный м-м-мо-момент я с-с-с-с... -- Сочиняешь "Историю с-с-страны идиотов"? -- Нет, если позволишь, с-с-с-ставлю на красных. Он пристально посмотрел на меня и сказал: -- Вижу, племянник, что ты не так уж глуп. А почему ты ставишь на красных? Я был в затруднении, так как не мог признаться, что делаю это по совету Сеяна. Поэтому я сказал: -- Мне приснилось, будто зеленого лишили права участвовать в играх, потому что он поднял хлыст на других в-в-в-возниц, и красный п-п-п-пришел первым; с-с-с-си-ний и б-б-б-белый остались далеко позади. Тиберий дал мне кошелек с деньгами и пробормотал на ухо: -- Никому не говори, что деньги от меня, просто поставь их на красных, посмотрим, что из этого выйдет. Это был счастливый для красных день, и, держа пари с молодым Нероном при каждом заезде, я выиграл около двух тысяч золотых. Я счел разумным посетить в тот же день Тиберия. -- Вот твой счастливый кошелек, государь, с целым выводком кошелечков, которые расплодились от него за этот день. -- Все мои? -- воскликнул он. -- Да, мне повезло. Красный -- самый хороший цвет, верно? Типично для моего дяди Тиберия. Он не оговорил точно, кому пойдет выигрыш, и я думал, что мне. Но если бы я проиграл, он бы сказал что-нибудь, чтобы я почувствовал себя его должником. Мог бы по крайней мере отдать мне комиссионные. Когда я в следующий раз приехал в Рим, мать была в таком возбужденном состоянии, что я не решался раскрыть при ней рот, боясь, как бы она не вспылила и не дала мне затрещину. Насколько я понял, причиной ее расстройства были Калигула, которому недавно стукнуло двенадцать, и Друзилла -- на год его старше, жившие тогда у нее. Друзилла была заперта в комнате без пищи, а Калигула, хоть и не был наказан, казался всерьез напуганным. Он пришел ко мне вечером и сказал: -- Дядя Клавдий, попроси бабушку не говорить про нас императору. Мы не делали ничего плохого, клянусь. Мы просто играли. Ты же не веришь этому про нас. Скажи, что не веришь. Он объяснил, что именно не надо было говорить императору, и поклялся честью отца, что они с Друзиллой ни в чем не виноваты. Я почувствовал себя обязанным по мере моих сил им помочь и, отправившись к матери, сказал: -- Калигула клянется, что ты ошибаешься. Он клянется честью отца, и если у тебя есть хоть крупица сомнения в его вине, не отмахивайся от клятвы. Что до меня, я не могу поверить, чтобы двенадцатилетний мальчик... -- Калигула -- чудовище, и Друзилла тоже, а ты -- болван; я верю собственным глазам больше, чем их клятвам или твоей дурацкой болтовне. Завтра я прямо с утра пойду к Тиберию. -- Мать, если ты расскажешь обо всем императору, пострадают не только эти двое. Давай хоть раз поговорим откровенно. Может быть, я и болван, но ты знаешь не хуже меня, что Тиберий подозревает, будто Агриппина отравила Кастора, чтобы ее старшие сыновья унаследовали империю, и что он живет в страхе перед внезапным переворотом в их пользу. Если ты, бабка этих детей, обвинишь их в кровосмешении, думаешь, он не найдет способа привлечь за это к ответу старших членов семьи? -- Ты был и есть болван, говорю я. Видеть не могу, как у тебя трясется голова и дергается кадык. Но я понял, что мои слова произвели на нее впечатление, и решил, что, если я не буду попадаться ей на глаза до отъезда из Рима, чтобы своим видом не напоминать о моем совете, возможно, Тиберий и не услышит от нее ничего об этом деле. Я уложил вещи и отправился в дом моего шурина Плавтия, чтобы попросить его приютить меня на несколько дней. (К этому времени Плавтий сделал хорошую карьеру, и через четыре года его ждала должность консула.) Я пришел к нему поздно вечером; он читал у себя в кабинете какие-то судебные бумаги. Жена уже легла, сказал он. Я спросил, как она поживает. -- Последний раз, что я ее видел, у нее был расстроенный вид. Плавтий рассмеялся: -- Ах ты, сельский житель, ты разве не слышал? Я уже больше месяца как разошелся с Нумантиной. Когда я сказал "жена", я имел в виду свою новую жену, Апронию, дочь того самого человека, который не так давно задал взбучку Такфаринату. Я извинился и сказал, что, видимо, должен поздравить его. -- Но почему ты развелся с Нумантиной? Мне казалось, вы жили в добром согласии. -- Прекрасно жили. Но, сказать по правде, я в последнее время оказался в трудном положении из-за долгов. Мне сильно не повезло несколько лет тому назад, когда я был младшим судьей. Ты сам знаешь, что, когда оказываешься в такой должности, тебе приходится во время игр платить из собственного кармана. Начать с того, что я потратил больше, чем мог себе позволить, к тому же, как ты помнишь, мне на редкость не везло. Два раза во время игр была допущена ошибка в ритуале, и я был вынужден назавтра все начинать сначала. В первый раз был виноват я сам -- я произнес молитву по устаревшей форме, ее изменили правительственным указом за два года до того. А во второй раз трубачу не хватило дыхания, и пришлось прервать сигнал; этого оказалось достаточно, чтобы снова все прекратить, не доведя до конца. Вот мне и пришлось трижды платить гладиаторам и возницам. С тех пор я не вылезал из долгов. Мне надо было что-то предпринять, кредиторы стали переходить к угрозам. Приданое Нумантины было истрачено много лет назад, но мне удалось договориться с се дядей. Он согласился принять ее обратно без денег при условии, что я разрешу ему усыновить нашего младшего сына. Он хочет иметь наследника, а наш мальчик ему по сердцу. Апрония очень богата, так что все мои дела теперь уладились. Конечно, Нумантина вовсе не хотела меня покидать. Мне пришлось сказать ей, будто я пошел на это лишь потому, что, если я не женюсь на Апронии, которая в меня влюблена и к которой благоволят во дворце, меня обвинят, как мне намекнул некий друг некоего важного лица, в богохульстве по отношению к Августу. Понимаешь, не так давно один из рабов споткнулся и уронил алебастровую вазу с вином посередине зала. У меня в руках был хлыст, и, когда я услышал грохот, я накинулся на парня и принялся его хлестать. Я ничего не видел от ярости. Он сказал: "Остановись, хозяин, погляди, где мы". Одна нога этого негодяя была на священном квадрате белого мрамора, на котором стоит статуя Августа. Я тут же бросил хлыст, но меня видели не менее полудюжины вольноотпущенников. Я не сомневаюсь, что могу им доверять и никто из них не пойдет на меня доносить, но Нумантину этот случай встревожил, вот я и воспользовался им, чтобы примирить ее с разводом. Между прочим, все это -- только между нами. Я надеюсь, ты не передашь ничего Ургуланилле. Не хочу от тебя скрывать, ее наш развод сильно рассердил. -- Я никогда с ней теперь не вижусь. -- Ну, если увидишься, не говори ей того, что я сказал тебе. Поклянись, что не скажешь. -- Клянусь именем божественного Августа. -- Вот и хорошо. Ты помнишь комнату, где ты спал в прошлый раз? -- Да, благодарю. Если ты занят, я лягу сейчас. Я проделал сегодня долгий путь из Капуи, а дома меня задали неприятности. Мать буквально выгнала меня за дверь. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, и я поднялся наверх. Вольноотпущенник, как-то странно на меня поглядев, дал мне лампу; я вошел в спальню, расположенную почти напротив спальни Плавтия, и, запершись, принялся раздеваться. Постель была под пологом. Я снял одежду и вымыл руки и ноги в тазике для умывания, стоявшем в другом конце комнаты. Вдруг позади меня раздались тяжелые шаги, и мою лампу задули. "Тебе крышка, Клавдий, -- подумал я, -- у него, конечно, есть кинжал". Но вслух я сказал как можно спокойнее: -- Зажги, пожалуйста, лампу, кто бы ты ни был, и мирно обо всем поговорим. А если ты хочешь убить меня, при свете тебе будет виднее. -- Оставайся на месте, -- ответил мне низкий голос. Послышалось шарканье, ворчанье, шелест надеваемой одежды, затем удар кремнем по стали, и наконец лампа зажглась. Передо мной была Ургуланилла. Я не видел ее с похорон Друзилла, и за эти пять лет она не стала привлекательнее. Она была толще, чем раньше, невероятно толста, с обрюзглым лицом; этот Геркулес в женском облике мог одолеть тысячу Клавдиев. У меня довольно сильные руки, но ей достаточно было навалиться на меня, и она задавила бы меня насмерть. Ургуланилла подошла ко мне и спросила: -- Что ты делаешь в моей спальне? Я постарался все ей объяснить и сказал, что это глупая шутка Плавтия -- послать меня в спальню, не сказав, что она там. Я чрезвычайно уважаю ее, сказал я, и искренне прошу извинить меня за вторжение; я немедленно уйду и буду спать в общественных банях. -- Нет, голубчик, раз уж ты здесь, оставайся. Я не часто имею удовольствие быть в обществе своего супруга. Не обманывай себя -- убежать тебе не удастся. Ложись и спи, я присоединюсь к тебе позднее. Я почитаю, пока меня не сморит сон. Я уже много ночей почти не сплю. -- Мне очень жаль, если я тебя разбудил... -- Ложись в постель. -- Я очень сожалею, что Плавтий развелся с Нумантиной. Я ничего об этом не знал, пока несколько минут назад мне не сказал об этом вольноотпущенник. -- Ложись и перестань болтать. -- Спокойной ночи, Ургуланилла. Я, право, очень... -- Ты замолчишь? -- Она подошла и задернула полог. Хотя я смертельно устал и у меня слипалось глаза, я изо всех сил старался не спать. Я был уверен, что Ургуланилла подождет, когда я усну, и затем задушит меня. А пока она читала вслух скучную книгу, греческую любовную повесть самого идиотского толка, шурша страницами и медленно, хриплым шепотом произнося по слогам каждое слово: -- "О, муд-рец, -- ска-за-ла она, -- ты вку-сил сей-час и меда, и желчи. Смот-ри, что-бы сла-дость тво-е-го удо-воль-ствия не об-ра-ти-лась завт-ра в го-речь рас-ка-я-ния!" "Че-пу-ха, -- от-ве-тил я, -- моя лю-би-мая, ее-ли ты ода-ришь ме-ня еще од-ним та-ким по-це-лу-ем, я го-тов под-жа-ри-вать-ся на мед-лен-ном ог-не, как ку-ри-ца или ут-ка!" Ургуланилла хмыкнула и сказала громко: -- Засыпай, муженек, я жду, когда ты захрапишь. -- Тогда не читай таких волнующих историй, -- запротестовал я. Спустя некоторое время я услышал, что Плавтий идет к себе в спальню. "О, небеса, -- подумал я, -- еще несколько минут, и он уснет и не услышит через две двери моих криков, когда Ургуланилла будет меня душить". Ургуланилла перестала шептать, ее бормотание и шелест страниц больше не помогали мне бороться со сном. Я чувствовал, что засыпаю. Я спал. Я знал, что я сплю и должен проснуться. Я яростно боролся со сном. Наконец я очнулся. Послышался тихий стук и шорох бумаги -- книга слетела со стола на пол, лампа погасла, в комнате был сильный сквозняк. Должно быть, открылась дверь. Минуты три я внимательно вслушивался. Тишина. Ургуланиллы в комнате не было. Я раздумывал, что предпринять, как вдруг раздался истошный крик... казалось, кричат совсем рядом. "Пощади! Пощади! -- кричал женский голос. -- Это дело рук Нумантины! О! О!" Затем донесся грохот от падения какого-то тяжелого металлического предмета, звон бьющегося стекла, снова крик, мягкий удар где-то далеко, затем торопливые шаги по коридору. Кто-то вошел в комнату. Дверь тихо прикрылась, щелкнула задвижка. Я узнал тяжелое дыхание Ургуланиллы. Я слышал, как она раздевается и кидает одежду на стул, и вскоре она уже лежала рядом со мной. Я притворился, что сплю. Ургуланилла принялась нащупывать в темноте мое горло. Я сказал, словно не совсем еще проснулся: -- Перестань, детка, мне щекотно. Надо завтра поехать в Рим, привезти тебе благовония. Затем более осмысленным голосом добавил: -- О, Ургуланилла! Это ты? Что за шум? Который час? Мы уже давно спим? -- Не знаю, -- сказала она, -- я проспала, должно быть, часа три. Скоро рассветет. Похоже, случилось что-то ужасное. Пойдем посмотрим. Мы встали, второпях накинули одежду и вышли из комнаты. Плавтий, голый, лишь закутанный в покрывало, стоял посреди взволнованной толпы людей, держащих факелы. Он был вне себя и только повторял: -- Это не я. Я спал. Я почувствовал, что ее вырвали из моих объятий, и слышал ее крики о помощи откуда-то сверху, словно ее несли по воздуху, а затем грохот, будто что-то рухнуло, и удар -- когда она упала из окна. Было темно, хоть глаза выколи. Она кричала: "Пощади! Это дело рук Нумантины!" -- Расскажи это судьям, -- сказал брат Апронии, делая шаг к нему, -- увидишь, поверят ли они тебе. Ты убил ее, не отпирайся. У нее проломлен череп. -- Это не я, -- повторил Плавтий. -- Как я мог это сделать? Я спал. Это колдовство. Нумантина -- ведьма. Рано утром отец Апронии отвел Плавтия к Тиберию. Тот допросил его с пристрастием. Плавтий сказал теперь, что, пока он спал крепким сном, Апрония вырвалась из его объятий, с криком помчалась по комнате и выпрыгнула в окно. Тиберий велел тут же пронести его на место преступления. Первое, что он заметил в спальне -- его собственный свадебный подарок: прекрасный бронзовый с золотом светильник из царской гробницы, лежавший разбитым на полу. Тиберий взглянул наверх и увидел, что он был выдран из потолка. -- Она цеплялась за светильник, и он упал, -- сказал Тиберий. -- Кто-то нес ее к окну на плечах. И взгляните, как высоко в окне пробита дыра. Апрония не сама выпрыгнула, ее выбросили. -- Это колдовство, -- сказал Плавтий, -- ее несла по воздуху какая-то невидимая сила. Апрония кричала и обвиняла мою прежнюю жену Нумантину. Тиберий презрительно усмехнулся. Друзья Плавтия поняли, что его обвинят в убийстве, присудят к смертной казни, а имущество конфискуют. Поэтому его бабка Ургулания послала Плавтию кинжал, сказав, что он должен подумать о детях: если он предвосхитит приговор, немедля покончив с собой, им оставят имущество. Плавтий был трус и не решался сам наложить на себя руки. Наконец он лег в ванну с горячей водой, велел врачу вскрыть ему вены и медленно и безболезненно истек кровью. Мне все это было крайне неприятно. В первый момент я не обвинил Ургуланиллу в убийстве, ведь меня спросили бы, почему, услышав крики о помощи, я не вскочил с постели и не спас Апронию. Я решил подождать суда и выступить со своим заявлением, только если Плавтию будет грозить смертный приговор. О кинжале я узнал, когда было уже слишком поздно. Я утешал себя мыслью, что Плавтий жестоко обошелся с Нумантиной, и к тому же всегда был мне плохим другом. Чтобы смыть пятно позора с имени Плавтия и оставить по нему хорошую память, его брат обвинил Нумантину в том, что она помрачила его рассудок колдовством. Но Тиберий вмешался в это дело, сказав, что, на его взгляд, Плавтий в то время, бесспорно, находился в здравом уме. И обвинение с Нумантины было снято. С Ургуланиллой я после той ночи не обменялся ни словом. Но месяц спустя Сеян неожиданно зашел ко мне, когда проезжал через Капую. Он сопровождал Тиберия на Капри, остров неподалеку от Неаполя, где у Тиберия было двенадцать вилл и куда он частенько ездил развлекаться. -- Теперь ты сможешь развестись с Ургуланиллой, -- сказал Сеян. -- Она ждет через пять месяцев ребенка, так сообщили мне мои агенты. Можешь поблагодарить за это меня. Мне было известно о безумной любви Ургуланиллы к Нумантине. Я случайно увидел молодого раба, грека, который мог сойти за близнеца Нумантины. Я послал его в подарок Ургуланилле, и она тут же влюбилась в него. Его зовут Ботер. Что мне оставалось? Только сказать ему спасибо. Затем я спросил: -- А кто же будет моей новой женой? -- Значит, ты не забыл о нашем разговоре? Та, кого я имею в виду, моя сводная сестра Элия. Ты, разумеется, знаешь ее? Еще бы! Но я скрыл свое разочарование и только спросил, какой интерес молодой прекрасной и умной девушке выходить за такого старого, хворого, глупого хромого заику, как я? -- О, -- ответил Сеян, не щадя меня, -- все это ей безразлично. Она выйдет замуж за племянника Тиберия и дядю Нерона, только это ее и интересует. Ты же не думаешь, что она воспылала к тебе любовью. Возможно, она заставит себя родить от тебя ребенка ради продолжения рода, но что касается чувств... -- Другими словами, помимо чести стать твоим зятем, я мог бы с таким же успехом не разводиться с Ургуланиллой -- жизнь моя не станет от этого лучше. -- Ну, ты управишься, -- рассмеялся он. -- Судя по тому, как выглядит эта комната, ты не томишься от одиночества. Я вижу, в доме есть хорошая женщина. Перчатки, ручное зеркальце, пяльцы, коробка конфет, красиво подобранные цветы... Элия не будет ревнивой женой. Возможно, у нее тоже есть свои друзья, не знаю, я не сую нос в ее дела. -- Хорошо, -- сказал я, -- согласен. -- Не похоже, что ты очень признателен за это! -- Не в том дело. Ты порядком потрудился из-за меня, и я не знаю, как тебя и благодарить. Просто я побаиваюсь. Насколько мне известно, Элия -- женщина требовательная, если ты понимаешь, что я хочу сказать. Сеян расхохотался: -- У нее язык, как бритва. Но я не сомневаюсь, что за эти годы ты закалился и простой бранью тебя не проймешь. Мать хорошо выдубила тебе шкуру, не так ли? -- Не совсем, -- ответил я, -- я все еще уязвим. -- Ну, мне пора идти, дорогой Клавдий. Тиберий удивится, куда это я пропал. Значит, по рукам? -- Да, и я очень тебе благодарен. -- Между прочим, бедняжку Апронию убила Ургуланилла, верно? Я ожидал такой трагической развязки. Ургуланилла получила от Нумантины письмо, где та просила за нее отомстить. Как ты понимаешь, Нумантина его не писала. -- Я ничего об этом не знаю. Я тогда крепко спал. -- Как Плавтий? -- Гораздо крепче. -- Разумный ты человек. Что ж, до свидания, Клавдий. -- До свидания, Элий Сеян. И он уехал. Я развелся с Ургуланиллой, сперва испросив на то разрешения бабки. Ливия писала, что ребенок должен быть умерщвлен сразу после рождения: таково ее желание и желание Ургулании. Я послал в Геркуланум к Ургуланилле верного человека, чтобы он сказал ей о том, какое я получил приказание, и посоветовал, если она хочет спасти ребенка, обменять его, как только он родится, на мертвое дитя. Я должен был предъявить мертвого младенца, а чьего, не имело значения, лишь бы он не очень давно умер. Ургуланилла так и сделала, а затем забрала его у приемных родителей, давших ей раньше своего умершего ребенка. Я не знаю, что случилось потом с Ботером, но дитя, девочка, когда выросла, стала, по слухам, как две капли воды похожа на Нумантину. Ургуланилла уже много лет как умерла. Когда это случилось, пришлось сломать стену дома, чтобы вынести ее колоссальную тушу -- мясо и жир, чистый вес, водянки у нее не было. В своем завещании она публично отдала мне дань следующими любопытными словами: "Что бы там ни говорили. Клавдий -- не дурак". Она оставила мне коллекцию греческих гемм, несколько персидских вышивок и портрет Нумантины. ГЛАВА XXIV 25 г. н.э. Тиберий и Ливия больше не встречались. Ливия оскорбила Тиберия, поставив в надписи на статуе Августа, посвященной ему совместно с Тиберием, первым именем свое. Тиберий отомстил ей, сделав единственную вещь, которую она не могла простить: когда из Испании прибыли посланцы с просьбой разрешить им построить храм ему и его матери, он отказался от имени обоих. Тиберий сказал сенаторам, что, возможно, в минуту слабости он позволил посвятить храм в Азии сенату и его главе (то есть себе самому) в знак отеческой заботы Рима о своих провинциях. В посвятительной надписи там упоминается также имя Ливии Августы, верховной жрицы культа Августа. Но согласиться на обожествление себя и матери значило бы зайти в своей терпимости слишком далеко. -- Что до меня, господа сенат, даю вам торжественную клятву, что мне совершенно достаточно быть простым смертным, связанным путами человеческой природы, и занимать среди вас ведущее место к вашему удовлетворению -- если вы действительно мною довольны. Пусть таким меня и запомнят потомки. Если они будут считать меня достойным моих предков, блюдущим ваши интересы, равнодушным к опасности, не боящимся личных врагов, от которых я защищаю благо нашей империи, мне этого достаточно. Любовь и благодарность сената, римского народа и наших союзников -- самый прекрасный храм, какой я могу себе воздвигнуть; не из мрамора, но из куда более стойкого материала, чем мрамор, -- храм в сердцах людей. Когда те, в чью честь были построены мраморные храмы и кого раньше свято чтили, теряют былую славу, святилища их становятся всего лишь простыми гробницами. А посему я молю небо даровать мне до конца жизни спокойствие духа и способность с ясной головой разбираться во всех делах, человеческих и священных; посему я заклинаю граждан Рима и его союзников, чтобы, когда это смертное тело погрузится в вечный покой, они восславили мою жизнь и деяния (если я заслужившую того) благодарностью в душе, а не внешней пышностью, возведением храмов и ежегодными жертвоприношениями. Истинная любовь, которую Рим испытывал к моему отцу Августу в то время, когда он жил среди нас в человеческом обличии, теперь омрачена как благоговейным страхом, питаемым по отношению к нему людьми верующими, так и богохульным употреблением его имени в качестве рыночной клятвы. Кстати, господа, раз уж об этом зашла речь, я предлагаю, чтобы с сегодняшнего дня произнесение священного имени Августа в любых случаях, кроме самых торжественных, считалось преступлением и чтобы этот закон проводился в жизнь самым решительным образом. Ни слова о чувствах Ливии. А за день до того Тиберий отказался назначить на должность судьи одного из ее ставленников, если она не согласится на то, чтобы он предварил назначение следующими словами: "Этот субъект -- избранник моей матери Ливии Августы, чьим докучливым просьбам я был вынужден уступить, вопреки имеющимся у меня сведениям о его характере и способностях". Вскоре после этого Ливия пригласила к себе на целый день всех высокорожденных римлянок. Гостей ждали всевозможные увеселения: фокусники, жонглеры, акробаты, декламация стихов, а также всевозможные сласти, засахаренные фрукты, вино и прекрасный алмаз для каждой гостьи в качестве памятного подарка. Чтобы увенчать прием, Ливия прочитала несколько писем Августа. Ей было уже восемьдесят три года, голос ее ослаб, и она шепелявила, но в течение полутора часов ее слушали, как завороженные. В первых прочитанных ею письмах содержались высказывания о государственной политике: казалось, Август писал специально, чтобы предостеречь против существующего теперь в Риме положения вещей. Там было несколько весьма уместных замечаний по поводу судебных дел о государственной измене, в частности следующий абзац: "Хотя я имею законное право защищаться от всех видов клеветы, я приложу все старания, дорогая Линия, чтобы не разыгрывать такой гнусный спектакль, как судебный процесс, и не обвинять в государственной измене какого-нибудь глупого историка, карикатуриста или coчинителя эпиграмм, сделавшего меня мишенью своего остроумия или красноречия. Мой отец Юлий Цезарь прощал поэту Катуллу самые язвительные сатиры, какие можно себе представить; он написал Катуллу, что если тот хочет доказать, будто он не подобострастный льстец; как большинство его собратьев-поэтов, то он уже добился своего и может вернуться к другим, более поэтическим темам, чем сексуальные отклонения пожилого государственного деятеля; и не придет ли Катулл на следующий день к обеду вместе с тем, с кем захочет? Катулл пришел, и с тех пор они с Юлием Цезарем стали верными друзьями. Использовать величие закона, чтобы мстить за мелочные проявления личной злобы, значит публично признаваться в слабости, трусости и низости духа". Был там и достойный внимания абзац о доносителях: "В том случае, если я подозреваю, что доноситель выдвигает свои обвинения не из чувства истинного патриотизма и гражданской порядочности, а желает прямо или косвенно извлечь из них пользу для себя, я не только не принимаю в расчет его показаний, но ставлю черную отметку против его имени и никогда впоследствии не поручаю ему ответственный пост..." Под конец Линия прочитала несколько весьма поучительных писем. У нее были десятки тысяч сшитых в виде книг и пронумерованных писем Августа, написанных на протяжении пятидесяти двух лет. Из этих тысяч она выбрала пятнадцать, которые сильнее всего могли опозорить Тиберия. В первых письмах выражалось недовольство его безобразным поведением в раннем детстве, его непопулярностью среди соучеников в отрочестве, его скупостью и высокомерием в юности и так далее. Раздражение писавшего все росло, и все чаще повторялась фраза: "И если бы он не был твой сын, дорогая Ливия, я бы сказал..." Затем пришел черед сетования на жестокость Тиберия по отношению к войскам ("словно он нарочно подстрекает их к мятежу...") и на его медлительность, когда надо наступать на врага, с нелестным для Тиберия сравнением между его методами ведения войны и методами его брата, моего отца. Дальше следовал гневный отказ взять Тиберия в зятья и подробный перечень его пороков. Затем шли письма, относящиеся к печальной истории с Юлией; выражения, в которых они были написаны, говорили о крайнем отвращении и даже ненависти Августа к Тиберию. Ливия прочитала также письмо, касающееся отзыва Тиберия с Родоса: "Дражайшая Ливия. Я хочу воспользоваться этой сорок второй годовщиной нашего брака, чтобы поблагодарить тебя от всего сердца за те исключительные услуги, которые ты оказала государству с тех пор, как мы объединили свои силы. Если меня величают Отцом отчизны, мне кажется нелепым, что тебя не величают Матерью отчизны; клянусь, ты сделала в два раза больше, чем я, для государственного переустройства. Почему ты просишь меня подождать еще несколько лет, прежде чем обратиться к сенату с ходатайством оказать тебе эту честь? Мне остается единственный способ выказать уверенность в твоей бескорыстной верности и глубине твоих суждений -- уступить твоим беспрерывным просьбам отозвать в Рим Тиберия, человека, к которому, признаюсь, я продолжаю испытывать величайшую антипатию, и молю богов, чтобы, уступая тебе, я не причинил непоправимого вреда государству". Последним Ливия прочитала письмо, написанное Августом примерно за год до смерти: "Вчера, когда я обсуждал государственную политику с Тиберием, дорогая жена, меня внезапно охватило чувство глубочайшего отчаяния и сожаления при мысли о том, что придет время и эти глаза навыкате станут грозно сверкать на римский народ, этот костлявый кулак станет стучать на него, зубы -- скрежетать, огромные ноги -- топать. Но я на минуту забыл о тебе и нашем милом Германике. Если бы я не верил, что, когда я умру, Тиберий будет следовать твоим указаниям во всех государственных делах и, устыдившись Германика, станет по его примеру вести, хотя бы с виду, пристойную жизнь, я бы даже сейчас, клянусь, лишил его наследства и попросил сенат взять обратно все его почетные титулы. Это не человек, а зверь, за ним нужен глаз да глаз". Когда Ливия кончила читать, она поднялась и сказала: -- Пожалуй, уважаемые дамы, лучше не говорить мужьям об этих своеобразных письмах. Сказать по правде, я не осознавала, пока не начала читать, насколько... насколько они своеобразны. Я прошу вас хранить молчание -- не столько ради себя, сколько ради империи. Тиберий услышал обо всем этом от Сеяна, как раз когда собирался занять свое место в сенате, и его охватили стыд, ярость и страх. Как назло в тот самый день он должен был рассматривать дело о государственной измене, возбужденное против одного из понтификов, Лентулла, который вызвал подозрения Тиберия, включив в молитву имена Нерона и Друза, а также голосуя за смягчение приговора Созии. Когда Лентулл, простодушный старик, известный равно своим высоким рождением, победами в Африке при Августе и своей скромностью и незлобивостью, услышал, что его обвиняют в заговоре против государства, он громко расхохотался. Тиберий, и так расстроенный и смущенный, потерял голову и, чуть не плача, сказал: -- Если Лентулл тоже меня ненавидит, мне лучше умереть. Галл ответил ему: -- Подбодритесь, ваше величество... прошу прощения, я забыл, что ты не любишь этого титула... мне следовало сказать: подбодрись, Тиберий Цезарь! Лентулл смеялся не над тобой, он смеялся с тобой вместе. Он радовался, что в кои веки в сенат поступило обвинение в измене, не имеющее под собой никаких оснований. И обвинение против Лентулла было снято. Правда, Тиберий уже успел к тому времени свести в могилу его отца. Тот был невероятно богат и так напуган подозрениями Тиберия, что покончил с собой, а в доказательство своей преданности оставил ему все свое состояние; Тиберий не мог поверить, что обездоленный им Лентулл не затаил на него зла. Целых два месяца Тиберий не появлялся в сенате; он не мог глядеть сенаторам в глаза, зная, что их жены слышали письма Августа. Сеян предложил Тиберию на время покинуть Рим и пожить на вилле в нескольких милях от города; он отдохнет от посетителей, каждый день толпящихся во дворце, от шума и суеты города -- это пойдет на пользу его здоровью. Тиберий последовал совету Сеяна. Он также принял свои меры против Ливии: отстранил ее "по возрасту" от участия в государственных делах, перестал ставить ее имя на официальных документах, запретил оказывать ей впредь почести в день рождения и прозрачно намекнул, что тот, кто станет соединять их имена или восхвалять Ливию в сенате, будет считаться чуть ли не государственным преступником. Более активно сводить с ней счеты он опасался. Тиберий знал, что у Ливии по-прежнему в руках письмо, написанное им на Родосе, где он обещал повиноваться ей но всем до конца жизни, и что Ливия вполне способна во всеуслышание его прочитать, пусть даже тем самым она изобличит себя как убийцу Луция и Гая. Но эта поразительная старуха, как вы увидите, еще не была побеждена. Однажды я получил от нее записку: "Госпожа Ливия Августа ожидает своего дорогого внука Тиберия Клавдия к обеду по поводу ее дня рождения: она надеется, что он пребывает в добром здравии". Я ничего не мог понять. Я -- ее дорогой внук! Нежные расспросы о здоровье! Я не знал, смеяться мне или пугаться. Ни разу в жизни меня не приглашали к ней на день рождения. Я даже ни разу не обедал с ней за одним столом. Я не общался с ней -- разве во время церемонии на празднике Августа -- по крайней мере десять лет. Какая тут подоплека? Ну, через три дня я все узнаю, а пока надо купить ей поистине великолепный подарок. После долгих поисков я приобрел вещь, которую Ливия, без сомнения, должна была оценить, -- изящную бронзовую чашу с ручками в виде змеиных голов, украшенную сложным узором из золота и серебра. По моему мнению -- куда более тонкая работа, чем коринфские сосуды, за которые в наши дни коллекционеры дают бешеные деньги. Ее привезли из Китая. В центре чаши был вделан золотой медальон с головой Августа, каким-то образом попавший в эту чудесную далекую страну. Чаша обошлась мне в пять сотен золотых, хотя была совсем небольшой. Но прежде чем рассказать о своем визите и долгой беседе с Ливией, я должен внести ясность в один вопрос, насчет которого я, возможно, ввел вас в заблуждение. Из моего рассказа о судебных процессах и прочих чудовищных вещах вы, вероятно, сделали вывод, что при Тиберии империя управлялась из рук вон плохо. Это было далеко не так. Хотя Тиберий и не предпринял никаких новых общественных работ, удовлетворившись завершением начатых Августом, он держал армию и флот в состоянии боевой готовности, регулярно платил должностным лицам и четыре раза в год требовал от них подробные отчеты, поощрял торговлю, обеспечивал регулярное снабжение Италии зерном, следил за исправностью дорог и акведуков, теми или иными способами ограничивал расточительство, заботился о твердых ценах на продукты, расправился с пиратами и разбойниками и постепенно создал в государственной казне значительный резервный фонд на случай крайней необходимости. Он подолгу не смещал с должности губернаторов провинций, если от них была хоть какая-то польза, чтобы не выбивать жизнь из привычной колеи, однако держал их под неусыпным надзором. Один губернатор, желая показать Тиберию свою преданность и расторопность, отправил ему дань в большем количестве, чем следовало. Тиберий отчитал его: "Я хочу, чтобы моих овец стригли, а не брили". В результате, после того как Германн умер, а Маробода пригласили в Рим и волнения среди германцев улеглись, почти не было стычек с пограничными племенами. Главным врагом оставался Такфаринат. В течение долгого времени его называли "Приносящий лавры", так как три военачальника подряд -- мой друг Фурий, отец Апронии Апроний и третий, дядя Сеяна по материнской линии, Блез -- одерживали над ним победы и получали триумфальные украшения. Блез, разгромивший армию Такфарината и взявший в плен его брата, был назначен главнокомандующим -- редкая честь, обычно оказываемая только членам императорской фамилии. Тиберий сказал сенату, что он рад вознаградить Блеза таким образом, потому что тот -- родич его верного друга Сеяна. И когда три года спустя четвертый полководец Долабелла положил конец африканской войне, вспыхнувшей с удвоенной силой, не только разгромив Такфарината, но и убив его, ему были дарованы только триумфальные украшения, "чтобы лавры Блеза, дяди моего верного друга Сеяна, не утеряли своего блеска". 26 г. н.э. Однако я говорил о хороших деяниях Тиберия, а не о его слабостях, и действительно, для империи в целом он был уже двенадцать лет мудрым и справедливым правителем. Никто не стал бы этого отрицать. Червоточина в сердцевине яблока -- если здесь простительна метафора -- не доходила до кожицы и не причиняла ущерба мякоти. Из шести миллионов римских жителей какие-то две или три сотни страдали от ревнивых страхов Тиберия. А сколько миллионов рабов, жителей провинций и союзников, которые только номинально считались свободными, извлекали солидную выгоду из имперского строя, усовершенствованного Августом и Ливией и поддерживаемого в их традициях Тиберием! Но я жил, так сказать, в сердцевине яблока, и меня можно понять, если я уделяю больше места изъевшей его нутро червоточине, чем все еще чистой и ароматной наружной части. Стоит тебе проявить слабость, Клавдий, и употребить метафору, что, правда, бывает редко, как ты заходишь слишком далеко. Ты ведь не забыл предостережений Афинодора? Ну ладно, назови Сеяна червем и на этом кончай -- пора вернуться к твоему обычному непритязательному стилю. Сеян решил сильней разжечь обуревавший Тиберия стыд, чтобы удержать его за пределами города дольше чем два месяца. Он подговорил одного гвардейского офицера обвинить известного остряка по имени Монтан в том, что он очернил доброе имя императора. Если до тех пор обвинители остерегались пересказывать какие-либо оскорбления по адресу Тиберия, кроме самых общих -- жестокий, высокомерный, властный, то этот вояка приписал Монтану наговор весьма своеобразного, но реального толка. Сеян постарался, чтобы мерзкая "клевета" соответствовала действительности, хотя Монтан, не знакомый, подобно Сеяну, с тем, что происходило во дворце, не был в ней повинен. Свидетель, лучший инструктор по стрельбе в гвардии, во все горло выкрикивал приписываемые им Монтану непристойности, не обходя молчанием даже самые неприличные слова и фразы и не давая заглушить себя протестами возмущенных сенаторов. -- Клянусь, что говорю одну правду, -- орал он, -- и, ради чести Тиберия Цезаря, я не опущу ни одного пункта из мерзкого разговора обвиняемого, случайно услышанного мной в вышеназванный день при вышеназванных обстоятельствах... Обвиняемый заявил затем, что наш милостивый император в результате всех этих оргий и чрезмерного употребления возбуждающих средств скоро станет импотентом, и для того, чтобы восстановить его иссякающие силы, примерно каждые три дня в специально убранной комнате в подвалах дворца для него устраиваются особые зрелища. Обвиняемый утверждал, будто их участники, так называемые спинтрии, выплясывают по трое в чем мать родила, задирая ноги до потолка, и... Он продолжал в таком духе не менее получаса, и Тиберий не осмеливался его прервать -- а возможно, хотел выяснить, сколько людям известно, -- пока свидетель не перегнул палку (не важно, что он сказал). Тиберий вскочил на ноги, красный от стыда и гнева, и потребовал, чтобы ему дали возможность немедленно очистить себя от этих чудовищных обвинений или назначили судебное разбирательство. Сеян пытался успокоить его, но Тиберий продолжал стоять, сердито сверкая глазами, пока Галл не поднялся с места и не напомнил Тиберию, что обвиняют не его, а Монтана, -- его доброе имя вне подозрений, и если известие о таком расследовании дойдет до пограничных провинций и союзных государств, это будет понято превратно. Вскоре после того Фрасилл предупредил Тиберия -- по наущению Сеяна или нет, не знаю, -- что ему надо как можно скорее покинуть Рим и что возвращение в город грозит ему смертью. Тиберий сказал Сеяну, что переезжает на Капри и оставляет Рим на его попечение. Он присутствовал еще на одном судебном разбирательстве; на этот раз в государственной измене была обвинена моя родственница, Клавдия Пульхра, вдова Вара и, после того как Созию отправили в изгнание, ближайшая подруга Агриппины. Ей вменили в вину прелюбодеяние, торговлю дочерьми и колдовство против Тиберия. Насколько я знаю, она не была виновна ни в одном из этих преступлений. Как только Агриппина услышала о том, что грозит Клавдии, она поспешила во дворец и случайно застала Тиберия во время жертвоприношений Августу. Не успела церемония закончиться, как она подошла к нему и сказала: -- Тиберий, в твоих поступках нет никакой логики. Ты приносишь в жертву Августу фламинго и павлинов и преследуешь его внуков. Тиберий медленно проговорил: -- Я не понимаю тебя. Кого из внуков Августа я преследовал вопреки его воле? -- Я не говорю о Постуме и Юлилле. Я говорю о себе. Ты сослал Созию, потому что она моя подруга. И Кальпурния -- потому что он был мой друг. Ты заставил Силия покончить с собой, потому что он был мой друг. А теперь моя дорогая Пульхра тоже обречена, хотя ее единственное преступление -- глупая привязанность ко мне. Люди начали меня чураться, они говорят, что я приношу несчастье. Тиберий взял ее за плечи и снова сказал: Не тем ли ты оскорблена, Что не царица ты? Пульхру признали виновной и подвергли смертной казни. Процесс вел человек по имени Афр, которого выбрали из-за его красноречия. Несколько дней спустя Агриппина неожиданно встретила Афра у театра. У него был пристыженный вид, и он избегал смотреть ей в глаза. Агриппина подошла к нему и сказала: -- У тебя нет причин прятаться от меня, Афр. Затем процитировала, кое-что изменив, чтобы строки Гомера отвечали контексту, успокаивающий ответ Ахиллеса смущенным вестникам Агамемнона, принесшим от него унизительное послание: Ближе предстань, ведь ни в чем ты не винен, но царь Агамемнон![6] Об этом было доложено Тиберию (но не Афром), имя "Агамемнон" вновь вызвало у него тревогу. Агриппина заболела: она подумала, что ее отравили. Она отправилась на носилках во дворец, чтобы в последний раз воззвать к Тиберию о милосердии. Агриппина стала такой худой и бледной, что Тиберий пришел в восторг: пожалуй, она скоро умрет. Он сказал: -- Агриппина, бедняжка, ты, кажется, серьезно больна. Что с тобой? Она ответила слабым голосом: -- Возможно, я была к тебе несправедлива, когда думала, что ты преследуешь моих друзей за то, что они мои друзья. Возможно, я неудачно их выбираю или ошибочно о них сужу. Но, клянусь, ты не менее несправедлив ко мне, подозревая меня в вероломстве и думая, будто я питаю честолюбивые замыслы прямо или косвенно править Римом. Я прошу об одном -- чтобы меня оставили в покое и ты даровал мне прощение за те обиды, которые я тебе нечаянно причинила, и... и... Она разразилась рыданиями. -- И что еще? -- О, Тиберий, будь добр к моим детям! И будь добр ко мне! Разреши мне снова выйти замуж. Я так одинока! Со дня смерти Германика я не могу забыть о своих невзгодах. Ночью я не сплю. Если ты позволишь мне выйти замуж, я успокоюсь, не буду больше терзаться, ты и не узнаешь меня и тогда, может быть, перестанешь подозревать меня в заговорах. Я уверена, ты потому только думаешь, будто я затаила против тебя зло, что у меня такой подавленный вид. -- За кого ты хочешь выйти? -- За доброго, великодушного, скромного человека, не первой молодости, одного из твоих самых верных приверженцев. -- Как его зовут? -- Галл. Он говорит, что готов жениться на мне в любую минуту. Тиберий круто повернулся и вышел из комнаты, не сказав больше ни слова. Через несколько дней он пригласил Агриппину к себе. Тиберий имел обыкновение звать к обеду людей, которым особенно не доверял, и пристально глядеть на них во время трапезы, словно желая прочитать их тайные мысли. Это почти всех приводило в замешательство. Если гость казался напуганным, Тиберий считал это доказательством его вины. Если он не опускал перед ним глаз, Тиберий считал это еще большим доказательством вины, которая к тому же усугублялась наглым поведением. Агриппина, все еще больная, с трудом могла проглотить самую легкую пищу, не испытывая тошноты, и теперь, под пристальным взглядом Тиберия, ей пришлось тяжело. Она не отличалась разговорчивостью, а беседа о сравнительных достоинствах музыки и философии не интересовала ее, ей нечего было по этому поводу сказать. Агриппина делала вид, будто ест, но Тиберий, внимательно следивший за ней, видел, что она отправляет обратно блюдо за блюдом, не притронувшись к еде. Он подумал, что Агриппина подозревает его в намерении ее отравить, и, чтобы проверить это, он выбрал яблоко в стоявшей перед ним вазе и, протянув ей, сказал: -- Дорогая Агриппина, ты почти ничего не ела. Съешь хотя бы это яблоко. Это очень хороший сорт. Три года назад царь парфян прислал мне в подарок молодые яблони, и сейчас они в первый раз принесли плоды. Почти каждый из нас имеет своего "природного врага", если можно так выразиться. Для некоторых людей мед -- страшный яд. Другие заболевают, если дотронутся до лошади, войдут в конюшню, просто полежат на тюфяке, набитом конским волосом. На третьих плохо действуют кошки, заглянув в комнату, они могут сказать: "Здесь была кошка, простите, но я ухожу". Лично я совершенно не переношу запаха цветущего боярышника. Природным врагом Агриппины были яблоки. Она взяла преподнесенный Тиберием плод, поблагодарила с плохо скрытым содроганием и сказала, что съест его, если можно, когда вернется домой. -- Ну хоть один кусочек, чтобы убедиться, какое оно вкусное. -- Прости меня, но я не могу. Агриппина протянула яблоко слуге и велела аккуратно завернуть его в салфетку. Почему Тиберий тут же не привлек ее к суду за государственную измену, как настаивал Сеян? Потому что Агриппина все еще была под покровительством Ливии. ГЛАВА XXV Вот я и подошел к рассказу об обеде у Ливии. Приветствовала она меня очень любезно и, по всей видимости, пришла в искреннее восхищение от моего подарка. Во время обеда, за которым, кроме меня, были только Ургулания и Калигула -- высокий бледный мальчик четырнадцати лет, с прыщавым лицом и запавшими глазами, -- она поразила меня остротой ума и ясной памятью. Ливия задала мне вопрос о моей работе, и, когда я, говоря о первой Пунической войне, подверг сомнению некоторые подробности, приведенные поэтом Невием (он тогда служил в армии), Ливия согласилась со мной, но поймала меня на неверной цитате. Затем сказала: -- Теперь ты благодарен мне, внук, за то, что я не разрешила тебе писать биографию отца, не правда ли? Думаешь, ты обедал бы здесь сегодня, если бы я не вмешалась? Каждый раз, что раб наливал мне вино, я выпивал кубок до дна и теперь, после десятого или двенадцатого кубка, чувствовал себя храбрым, как лев. -- Весьма благодарен, бабушка. Общество этрусков и карфагенян куда безопасней. Но скажи мне, почему я обедаю сегодня здесь? Ливия улыбнулась. -- Что ж, признаюсь, твое присутствие за столом до сих пор причиняет мне некоторое... Но неважно. Если я и нарушила одно из своих старейших правил, это мое дело, а не твое. Ты недолюбливаешь меня, Клавдий? Будь откровенен. -- Возможно, так же сильно, как ты меня, бабушка. (Неужели это мой голос?) Калигула фыркнул. Ургулания хихикнула. Ливия рассмеялась. -- Достаточно откровенно. Между прочим, ты обратил внимание на это чудовище? Он вел себя непривычно тихо за едой. -- Кто, бабушка? -- Твой племянник. -- Разве он чудовище? -- Не притворяйся, будто тебе это не известно. Ты ведь и правда чудовище, Калигула? -- Как тебе будет угодно, прабабушка, -- сказал Калигула, не поднимая глаз. -- Так вот, Клавдий, слушай, что я о нем скажу: это чудовище, этот твой племянник станет следующим императором. Я думал, она шутит, и проговорил с улыбкой: -- Раз ты это говоришь, бабушка, значит, так и будет. Но почему именно он? Калигула -- самый младший в семье и, хотя он выказывает большие природные таланты... -- Ты хочешь сказать, что все шансы на стороне Сеяна и твоей сестрицы Ливиллы? Я был поражен свободой беседы. -- Ничего подобного я не хотел сказать. Меня не интересует государственная политика. Я просто имел в виду, что Калигула еще молод, слишком молод, чтобы быть императором. Это довольно смелое предположение. -- Отнюдь. Тиберий назначит его своим преемником. Можешь не сомневаться. Почему? Да потому, что такова его природа. Тиберий, как и бедный Август, тщеславен и не может вынести мысли о преемнике, который будет популярнее его самого. Но в то же время делает все, чтобы его ненавидели и боялись. Поэтому, когда он почувствует, что жить ему осталось недолго, он поищет кого-нибудь, кто хоть немного хуже него. И найдет Калигулу. У Калигулы на счету уже есть преступление такого высокого класса, какого Тиберию никогда не достичь. -- Пожалуйста, прабабушка... -- умоляюще произнес Калигула. -- Ладно, чудовище, успокойся: пока ты примерно себя ведешь, я буду хранить твой секрет. -- А Ургулания его знает? -- спросил я. -- Нет. Только чудовище и я. -- Он добровольно тебе признался? -- Конечно, нет. Калигула не из тех, кто признается. Я как-то раз обыскивала его спальню, хотела посмотреть, не замышляет ли он каких-нибудь фокусов -- не занимается ли, например, любительски черной магией, не дистиллирует ли яды, ну и прочее в таком духе. И мне попался в руки... -- Пожалуйста, прабабушка... -- ... зеленый предмет, который рассказал мне весьма примечательную историю. Но я отдала его обратно. Ургулания сказала, ухмыляясь: -- Фрасилл предсказал мне смерть в этом году, так что я буду лишена удовольствия жить в твое царствование, Калигула, если только ты не поторопишься и не убьешь Тиберия. Я обернулся к Ливии: -- Он собирается это сделать, бабушка? Калигула сказал: -- А это безопасно -- говорить такие вещи при дяде Клавдии? Или ты собираешься его отравить? Отправить на тот свет? Ливия ответила: -- О, вполне безопасно и когда он на этом свете. Я хочу, чтобы вы двое получше узнали друг друга. Это одна из причин сегодняшнего обеда. Послушай, Калигула. Твой дядя Клавдий -- единственный в своем роде. Он настолько старомоден, что, поклявшись любить и защищать детей своего брата, он всегда -- пока ты жив -- будет тебе помогать. Слушай, Клавдий. Твой племянник Калигула -- тоже единственный в своем роде. Он труслив, вероломен, похотлив, тщеславен и лжив, и он сыграет с тобой не одну злую шутку в жизни, но помни одно: он никогда тебя не убьет. -- Почему бы это? -- спросил я, снова осушая кубок. Такие разговоры бывают только во сне: интересный, но бредовый. -- Потому что ты -- тот человек, который отомстит за его смерть. -- Я? Кто это сказал? -- Фрасилл. -- А Фрасилл никогда не ошибается? -- Нет. Никогда. Калигулу убьют, и ты отомстишь за его смерть. Наступило мрачное молчание; оно длилось, пока не подали десерт. Тут Ливия сказала: -- А теперь, Клавдий, мы поговорим с тобой наедине. Остальные двое поднялись и вышли. Я сказал: -- Странный какой-то у нас был разговор, бабушка. Кто в этом виноват -- я? Может быть, я слишком много выпил? Я имею в виду, что некоторые шутки в наше время опасны. Забавляться так довольно рискованно. Надеюсь, слуги... -- О, они глухонемые. Нет, вино тут ни при чем. В вине скрыта истина, и разговор наш был вполне серьезным. Во всяком случае, с моей стороны. -- Но... если ты действительно считаешь его чудовищем, зачем ты поощряешь его? Почему не поддержать Нерона? Он -- прекрасный юноша. -- Потому что не Нерон, а Калигула будет следующим императором. -- Но из него выйдет на редкость плохой император, если он таков, как ты говоришь. И ты, посвятившая всю жизнь служению Риму... -- Да, но против судьбы не пойдешь. А теперь, когда Рим оказался настолько безумен и неблагодарен, что разрешил моему негодяю сыну отстранить меня от дел, оскорблять меня -- меня, можешь ты это себе представить! -- величайшую правительницу, какую знал мир, и к тому же его мать... Голос Ливии стал пронзительным. Я поспешил переменить тему. Я сказал: -- Успокойся, бабушка, пожалуйста, успокойся. Ты сама говоришь: против судьбы не пойдешь. Но нет ли в связи с этим чего-нибудь, что ты хотела бы сказать именно мне? -- Да, насчет Фрасилла. Я то и дело советуюсь с ним. Тиберий не знает об этом, но Фрасилл часто здесь бывает. Несколько лет назад он предрек ссору между Тиберием и мной -- сказал, что под конец Тиберий восстанет против меня и возьмет всю власть в свои руки. Я тогда не поверила ему. Фрасилл сказал мне еще одно: что хотя я уйду из жизни изверившейся во всем старухой, после смерти меня в течение многих лет будут считать богиней. А еще раньше он предвещал, что тот, кто умрет в том году, когда, как я знаю теперь, суждено умереть мне, станет величайшим Божеством мира и что с течением времени все храмы в Риме и во всей империи буду посвящены только ему. Даже не Августу. -- А когда ты умрешь? -- Через три года. Весной. Я точно знаю день. -- Неужели тебе так хочется стать богиней? Мой дядя Тиберий, похоже, вовсе к этому не стремится. -- А я теперь, когда труды мои закончены, только об этом и думаю. И почему нет? Если Август -- бог, Ливии смешно быть всего лишь его жрицей. Работала-то я, верно? Он был такой же никудышный правитель, как Тиберий. -- Да, бабушка. Но разве тебе недостаточно знать, что ты сделала, неужели для тебя так важно поклонение невежественной толпы? -- Дай мне объяснить, Клавдий. Я вполне с тобой согласна насчет невежественной толпы. Но я думаю не столько о славе на земле, сколько о том, что меня ждет в другом мире. Я совершила много дурных поступков -- без этого великому правителю не обойтись. Для меня благо империи было превыше любых личных соображений. Чтобы спасти ее от раскола, мне пришлось пойти не на одно злодеяние. Август чуть было не погубил Рим своим дурацким фаворитизмом: Марцелл против Агриппы, Гай против Тиберия. Кто спас империю от новых гражданских войн? Я. Неприятная и трудная задача убрать с дороги Марцелла и Гая выпала мне. И не притворяйся, будто ты никогда не подозревал меня в том, что я их отравила. А что может быть достойной наградой для правителя, который совершает подобные преступления на благо своим подданным? Достойной наградой -- и это само собой очевидно -- может быть только одно: обожествление. Ты веришь, что души преступников обречены на вечные муки? -- Меня всегда учили, что это так. -- А бессмертные боги могут не бояться наказания, сколько бы преступлений они ни совершили? -- Да. Юпитер избавился от своего отца, убил одного из внуков, женился на собственной сестре и... да, я согласен... у них у всех подмоченная репутация. И, спору нет, они неподвластны преисподнему трибуналу, который судит простых смертных. -- Вот именно. Ты видишь теперь, почему для меня так важно быть богиней. Потому-то, если уж ты хочешь знать, я терпимо отношусь к Калигуле. Он поклялся, что, если я никому не выдам его тайну, он сделает меня богиней, как только станет императором. Поклянись, что и ты приложишь все силы, чтобы меня как можно скорее обожествили, ведь... о, неужели ты не понимаешь? Ведь пока я не стану богиней, я буду в преисподней, где меня ждут самые ужасные и изощренные муки. Ничто не сможет их отвратить. В голосе Ливии, потерявшем царственное высокомерие, зазвучала испуганная мольба; этот внезапный переход удивил меня больше, чем все, что я от нее услышал. Надо было как-то ответить ей, и я сказал: -- Не вижу только, какое влияние бедный дядя Клавдий может оказать на императора или на сенат. -- Какая разница, видишь ты или нет, идиот! Ты поклянешься выполнить мою просьбу? Поклянешься собственной головой? Я сказал: -- Бабушка, я поклянусь головой -- хотя чего она сейчас стоит? -- но только при одном условии. -- Ты осмеливаешься ставить условия мне? -- Да, -- сказал я, -- осмеливаюсь... после двадцатого кубка, и это очень скромное условие. Ты тридцать шесть лет гнушалась мной и не скрывала своего отвращения; не ожидаешь же ты теперь, что я хоть что-нибудь сделаю для тебя, не поставив своих условий. Ливия улыбнулась. -- И в чем заключается твое скромное условие? -- Существует множество вещей, о которых я хотел бы узнать. Прежде всего я хочу узнать, кто убил моего отца, кто убил Агриппу, кто убил моего брата Германика и моего сына Друзилла... -- Зачем тебе это? Надеешься, как последний дурак, отомстить мне за их смерть? - Нет, даже если ты в ней и повинна. Я никогда не мщу, если не вынужден к этому клятвой или необходимостью защищаться. Я верю, что зло наказывает само себя. Я хочу одного: знать истину. Я -- профессиональный историк, и единственное, что меня по-настоящему интересует, это как происходит то или иное и почему. Я пишу историю, скорее чтобы самому получить сведения, нежели сообщать их читателям. -- Я вижу, старый Афинодор оказал на тебя большое влияние. -- Он был добр со мной, и я был ему благодарен. Вот я и стал стоиком. Я никогда не вступаю в философские споры -- меня это не привлекает, -- но мировоззрение стоиков я принял. Ты можешь быть спокойна, я никому не повторю ни слова из того, что ты мне расскажешь. Я убедил Ливию в искренности своих слов и в течение четырех часов с лишним я задавал ей самые обстоятельные вопросы, и она спокойно, без уверток отвечала на них: так управляющий имением мог бы рассказывать приехавшему ненадолго хозяину о мелких потерях в хлеву или в птичнике. Да, она отравила моего деда, нет, отца моего она не отравляла, несмотря на подозрения Тиберия, -- он умер от гангрены, да, она отравила Августа, намазывая ядом фиги, когда они еще были на дереве. Она рассказала мне всю историю с Юлией так, как я уже ее вам изложил, и историю Постума -- подробности которой я имел возможность проверить; да, она отравила Агриппу и Луция так же, как Марцелла и Гая, да, она перехватила мои письма Германику, но нет, его она не отравляла -- Планцина сделала это по собственному почину. Правда, она собиралась его убить, так же как моего отца и по той же самой причине. -- По какой, бабушка? -- Он хотел восстановить республику. Не пойми меня превратно: Германик не собирался нарушать клятву верности, данную Тиберию, хотя и стремился отстранить меня от государственных дел. Он надеялся заставить Тиберия сделать этот шаг по доброй воле и поставить это ему в заслугу, а самому остаться в тени. Он чуть не уговорил Тиберия, ты же знаешь, какой Тиберий трус. Мне пришлось работать не покладая рук, подделать кучу документов и лгать на каждом шагу, чтобы не дать Тиберию свалять дурака. Я даже была вынуждена войти в сговор с Сеяном. Этот республиканизм -- какая-то наследственная болезнь, нет-нет да и проявится. У твоего деда она тоже была. -- И у меня. -- До сих пор? Забавно. Насколько я знаю, молодой Нерон тоже ею болен. Это не принесет ему удачи. Но с вами, республиканцами, спорить бесполезно. Вы не желаете видеть, что в наше время так же мало шансов учредить республиканское правление, как заставить современных мужей и жен стать, подобно их предкам, чистыми и целомудренными. Все равно что стараться вернуть назад тень на солнечных часах -- это просто невозможно. Ливия призналась, что велела задушить Друзилла. И в том, как близок я был к смерти, когда написал о Постуме Германику. Пощадила она меня лишь потому, что ждала, не сообщу ли я Германику, где находится Постум. Больше всего меня заинтересовал рассказ бабки о способах, которыми она действовала. Я повторил вопрос Постума, какие яды она предпочитает -- быстрые или медленные, и она ответила без малейшего смущения, что предпочитает применять повторные дозы медленных безвкусных ядов, дающих те же симптомы, что и скоротечная чахотка. Я спросил, как ей удавалось так хорошо заметать следы и наносить удар на таких далеких расстояниях: Гай был убит в Малой Азии, Луций -- в Марселе. Ливия напомнила мне, что ни одно замышленное ею убийство не приносило ей прямой и непосредственной выгоды. Например, она убила моего деда только после развода, и то не сразу, и не отравляла своих соперниц -- Октавию, или Юлию, или Скрибонию. Жертвами ее были главным образом люди, устранив которых, она подвигала собственных сыновей и внуков ближе к престолу. Ургулания -- единственная, кому она поверяла почти все свои тайны, но старая наперсница настолько осторожна и ловка и так к ней привязана, что вряд ли задуманные ими вместе преступления когда-нибудь будут раскрыты, но даже в этом случае ее, Ливию, в них никогда не уличат. Убрать несколько человек, стоявших у нее на пути и мешавших ее планам, ей очень помогли ежегодные исповеди знатных римлянок Ургулании, которые та выслушивала накануне праздника Доброй богини. Ливия подробно объяснила мне почему. Случалось, что Ургулании признавались не просто в прелюбодеянии, но в кровосмесительных сношениях с братом или сыном. Ургулания заявляла, что искупить это может лишь смерть соучастника. Женщина молила найти какой-нибудь другой способ загладить вину. Ургулания говорила, что, пожалуй, есть еще один, угодный Богине, путь. Виновная может очистить себя тем, что с помощью человека, навлекшего на нее позор, поспособствует отмщению Богини. Не так давно, говорила Ургулания, ей пришлось выслушать столь же отвратительную исповедь от другой римлянки, которая, однако, уклонилась от убийства своего соблазнителя, и потому негодяй все еще жив, хотя сама женщина и пострадала. "Негодяем" поочередно были Агриппа, Луций и Гай. Агриппу Ургулания обвинила в кровосмесительных сношениях с его дочерью Марцеллиной, чье неожиданное самоубийство подкрепило ее слова. Гая и Луция -- в кровосмесительных сношениях с матерью, до ее изгнания, а репутация Юлии известна. В каждом случае женщина была только рада разработать план убийства, а мужчина -- осуществить его. Ургулания помогала советом и подходящим ядом. Безопасность Ливии обеспечивалась тем, что она никак не была связана с убийцей, который, даже если на него упало бы подозрение, даже если бы его поймали с поличным, не мог бы объяснить мотивов убийства, не изобличив самого себя. Я спросил, не терзают ли ее угрызения совести из-за того, что она убила Августа и отправила в изгнание или уничтожила столько его потомков. Ливия сказала: -- Я никогда не забывала, чья я дочь! И это многое объясняет. Отец Ливии, Клавдиан, после битвы при Филиппах был объявлен Августом вне закона и покончил с собой, чтобы не оказаться в его руках. Короче говоря, Ливия рассказала мне обо всем, что я хотел узнать, кроме причины странных явлений в доме Германика в Антиохии. Она повторила, что сама она тут ни при чем. Пизон и Планцина ничего ей не говорили, и она так же не в состоянии прояснить эту тайну, как и я сам. Я увидел, что дольше настаивать бесполезно, поэтому я поблагодарил бабку за терпенье и, наконец, поклялся головой, что приложу все старания, чтобы сделать ее богиней. Перед самым моим уходом Ливия протянула мне небольшой томик и сказала, чтобы я прочитал его, когда вернусь в Капую. Это было собрание сивиллиных пророчеств, исключенных из канона, о которых я писал на первых страницах этой книги, и когда я подошел к прорицанию, которое называлось "Череда лохматых", я понял, почему Ливия пригласила меня на обед и заставила поклясться страшной клятвой. Если это было на самом деле. Все происшедшее казалось мне пьяным сном. ГЛАВА XXVI Сеян отправил Тиберию послание, где просил вспомнить о нем, если Ливилле будут искать мужа; он, конечно, всего-навсего всадник, но был случай, когда Август хотел отдать за всадника свою единственную дочь, и, если на то пошло, у Тиберия нет более преданного слуги, чем он. Он вовсе не стремится стать сенатором, его вполне устраивает теперешний пост бдительного стража, охраняющего жизнь своего благородного господина -- императора. Сеян добавил, что этот брак был бы серьезным ударом по партии Агриппины, где его считают самым злейшим врагом. Они побоятся применить насилие к оставшемуся в живых сыну Ливиллы от Кастора -- молодому Тиберию Гемеллу. Недавняя смерть его брата-близнеца, писал Сеян, лежит на совести Агриппины. Тиберий милостиво ему отписал, что не может пока дать положительного ответа на его просьбу, хотя и чувствует себя многим обязанным ему. Он не думает, что Ливилла, оба мужа которой были из самых знатных родов Рима, будет довольна, если Сеян останется всадником, но если одновременно повысить его в ранге и принять в императорскую семью, это у многих вызовет зависть и тем укрепит партию Агриппины. Тиберий добавил, что, как раз желая избежать зависти, Август и думал выдать свою дочь за простого всадника, человека, удалившегося от дел и никак не связанного с политикой. Но кончил он более обнадеживающе: "Я пока воздержусь и не открою тебе, как именно я намерен упрочить нашу близость. Одно я могу сказать -- никакое вознаграждение за твою преданность не может быть слишком высоко, и когда возникнет возможность, я с большим удовольствием сделаю то, что намерен сделать". Сеян достаточно хорошо знал Тиберия и понял, что о