вание нежелательно. Они клянутся, что никогда не внушали ему такие крамольные мысли, и думают, что он почерпнул их из старинных книг. Лично я полагаю, что он унаследовал их -- у его деда, как ты помнишь, была такая же курьезная слабость; так похоже на Клавдия -- взять в наследство этот единственный недостаток и пренебречь его физическим и духовным здоровьем. Надо благодарить богов за Тиберия и Германика. У них, насколько я знаю, республиканские глупости не в чести. Естественно, я приказала Клавдию прекратить его биографические занятия, сказав, что если он позорит память отца, падая в обморок на торжественных играх, устроенных в его честь, он недостоин писать его биографию; пусть найдет какое-нибудь другое применение своему перу. Ливия". Когда Поллион сказал мне о том, что дед и отец были отравлены, он поставил меня в тупик. Я не мог решить, что это: старческая болтовня, шутка, или он действительно что-то знает. Кто, кроме Августа, был настолько заинтересован в единовластии, чтобы отравить патриция за то лишь, что он верит в республику? Однако я не мог представить, что Август на это способен. Прибегнуть к отраве могут рабы -- это подлый, низкий вид убийства. Август никогда бы не опустился до него. К тому же Август всегда говорил о моем отце с любовью и восхищением, а уж в лицемерии его упрекнуть нельзя. Я просмотрел несколько исторических книг, появившихся в последнее время, однако не вычитал в них ничего нового относительно смерти отца по сравнению с тем, что я уже знал от Германика. Но дня за два до игр я случайно разговорился с нашим привратником, который был денщиком отца во время всех его военных кампаний. Честный малый хлебнул лишнего, потому что в эти дни имя моего отца было у всех на устах, и ветераны купались в отраженных лучах его славы. -- Скажи мне, что ты знаешь о смерти своего командира? -- храбро спросил я. -- Ходили ли в лагере какие-нибудь слухи о том, что его смерть была не случайна? Он ответил: -- Я не сказал бы этого никому, кроме тебя, господин, но тебе я могу доверять. Ты -- сын своего отца, а я не знаю никого, кто бы не доверял ему. Да, такие слухи ходили, и для них были основания. Твоего храброго и благородного отца отравили. Я уверен в этом. Некая персона, имени которой я не буду называть -- ты и сам догадаешься, -- позавидовала победам твоего отца и отозвала его в Рим. Это не болтовня, не толки, так было на самом деле. Приказ возвращаться пришел, когда твой отец сломал ногу; ничего страшного, нога хорошо заживала, пока не появился этот шарлатан из Рима -- с сумкой, полной ядов. Кто его прислал? Та самая персона, которая прислала письмо. Дважды два -- четыре, не так ли, господин? Мы хотели убить этого лекаришку, но он благополучно вернулся в Рим под особой охраной. Когда я прочитал записку бабки Ливии, где мне предписывалось прекратить работу над жизнеописанием отца, я был озадачен еще больше. Не мог же Поллион указывать на бабку как на убийцу бывшего мужа и сына! Это было невероятно. Какие у нее могли быть мотивы? И все же, подумав, я пришел к выводу, что если их кто и отравил, то скорее не Август, а Ливия. В то лето Тиберию нужны были солдаты для войны в восточной Германии, и рекрутов стали набирать в Далмации, до тех пор спокойной и покорной Риму провинции. Но когда рекруты были собраны вместе, то случилось так, что туда прибыл, как и каждый год, сборщик налогов и стал взыскивать с провинции сумму, хоть и не больше той, которую назначил Август, однако больше той, которую Далмация могла заплатить. Крестьяне ссылались на бедность. Сборщик воспользовался правом забирать силой детей в тех деревнях, которые не выплатили налога, и увозить их, чтобы продать в рабство. Отцы некоторых из этих детей были в числе рекрутов и, естественно, выразили гневный протест. Все войско восстало, командиры-римляне были убиты. В поддержку далматинцев поднялось племя боснийцев, и скоро все пограничные провинции от Македонии до Альп были в огне. К счастью, Тиберию удалось заключить с германцами мир -- причем по их просьбе -- и выступить против бунтовщиков. Далматинцы избегали генерального сражения; разбившись на небольшие отряды, они вели умелую партизанскую войну. Они были легко вооружены, хорошо знали местность и, когда настала зима, осмелели настолько, что стали делать набеги на территорию Македонии. Сидя в Риме, Август не мог правильно оценить трудности, которые возникли перед Тиберием, и, заподозрив, что тот нарочно откладывает боевые действия из каких-то тайных и непонятных ему побуждений, решил отправить на границу Германика во главе собственной армии, чтобы подстегнуть Тиберия. Германик, которому шел в то время двадцать третий год, только что, за пять лет до положенного срока, получил первую магистратуру. Его назначение на пост командующего всех удивило: ожидали, что выбор падет на Постума. У него не было никакой судейской должности, и, будучи в ранге полкового командира, он занимался тем, что обучал на Марсовом поле рекрутов для новой армии. Постум был на три года младше Германика, но его брата Гая послали губернатором в Малую Азию в девятнадцать, а на следующий год после того Гай стал консулом. Все сходились во мнении, что Постум ни чуть не менее одарен, чем Гай, и, в конце концов, он был единственным внуком Августа, оставшимся в живых. Когда я услышал о назначении Германика, еще до того, как эта новость была обнародована, меня стали разрывать противоречивые чувства: радость за Германика и грусть из-за Постума. Я отправился разыскивать Постума и нашел его в его комнатах во дворце, куда я прибыл одновременно с братом. Постум пылко нас приветствовал и от всей души поздравил Германика. Германик: -- Вот из-за этого-то я и пришел, дорогой Постум. Ты сам понимаешь, я очень рад тому, что на меня пал выбор, и горд этим, но военная репутация для меня ничто, если я наношу тебе вред. Как полководцы мы с тобой равны, но, будучи наследником Августа, ты, и никто другой, должен быть избранным на этот пост. С твоего разрешения, я пойду сейчас к Августу и откажусь в твою пользу. Я объясню ему, что отданное мне за твой счет предпочтение может быть неправильно истолковано в городе. Еще не поздно все переменить. Постум: -- Милый Германик, зная твое благородство и великодушие, я позволю себе говорить откровенно. Ты прав, в Риме посчитают, что мне нанесено оскорбление. А то, что у тебя есть судейские обязанности, которые тебе придется на время прервать, а меня ничто здесь не задерживает, лишь ухудшает дело. Но поверь, мое разочарование с лихвой искупается доказательством твоей дружбы, которое ты даешь мне не в первый раз, и я желаю тебе победы над врагом и скорого возвращения. Тут заговорил я: -- Если вы не возражаете, мне хотелось бы выразить свое мнение: по-моему, Август обдумал создавшуюся ситуацию значительно тщательнее, чем вы полагаете. Судя по нечаянно услышанным мной словам матери, он подозревает, что дядя Тиберий сознательно затягивает войну. Если после той старой размолвки между моим дядей и Гаем с Луцием послать туда Постума во главе свежих воинских сил, дядя может обидеться и заподозрить неладное. Он будет смотреть на Постума как на соглядатая и соперника. Но Германик -- его приемный сын, и он не усомнится, что его прислали в подкрепление. Я думаю, единственное, что здесь можно сказать: Постуму, безусловно, выпадет другой удобный случай показать себя, и довольно скоро. Им обоим пришлась по душе такая точка зрения, не затрагивавшая чести ни того, ни другого, и мы дружески расстались. В тот же самый вечер, вернее сказать, за полночь -- я засиделся за работой у себя в комнате на верхнем этаже -- до меня донеслись издалека крики, а затем раздался легкий шум с балкона. Я подошел к дверям и увидел над перилами голову и руку. Это был мужчина в военной форме. Он перекинул через перила ногу и перелез на балкон. На миг я прирос к полу -- у меня мелькнула дикая мысль: "Это убийца, подосланный Ливией". Только я собрался позвать на помощь, как он шепнул: -- Тише. Не бойся. Это я, Постум. -- О, Постум! Ну и напугал же ты меня. Почему ты залезаешь в дом, как грабитель, да еще в такое время? Что с тобой случилось? У тебя все лицо в крови и порван плащ. -- Я пришел попрощаться, Клавдий. -- Не понимаю. Август передумал? Я полагал, что назначение уже обнародовано. -- Дай мне попить, у меня пересохло горло. Нет, я не еду на войну. Об этом и речи нет. Меня отправляют удить рыбу. -- Не говори загадками. Вот вино, пей побыстрей и скажи, что случилось. Куда ты поедешь удить? -- На какой-нибудь островок. Думаю, они еще не выбрали, какой именно. -- Ты хочешь сказать... -- сердце мое упало, голова закружилась. -- Да, меня отправляют в изгнание, как мою несчастную мать. -- Но почему? Какое ты совершил преступление? -- Никакого. Ничего, о чем бы можно было официально заявить в сенате. Я думаю, речь будет идти о "неискоренимой испорченности". Ты помнишь их "Ночные дебаты"? -- О, Постум! Значит, бабка?.. -- Слушай внимательно, Клавдий. Время не ждет. Я под строгим арестом, но я ухитрился справиться со стражниками и убежал. На ноги поднята дворцовая стража, и перекрыты все пути. Они знают, что я в одном из этих зданий, и обыщут комнату за комнатой. Мне надо было увидеть тебя, потому что я хочу, чтобы ты знал правду и не верил той напраслине, которую они возвели на меня. И я хочу, чтобы ты все передал Германику. Передай ему самый горячий привет и расскажи ему все от начала до конца, как я расскажу тебе. Мне безразлично, что обо мне подумают остальные, но я хочу, чтобы вы с Германиком знали правду и думали обо мне хорошо. -- Я не забуду ни единого слова, Постум. Не теряй времени, начинай. -- Ну, ты знаешь, что в последнее время я был у Августа в немилости. Сперва я не понимал почему, но вскоре мне стало ясно, что Ливия настраивает его против меня. Там, где дело касается Ливии, он становится просто тряпкой. Подумай только, живет с ней почти пятьдесят лет и до сих пор слепо верит ей! Но против меня была не только Ливия. В сговор с ней вступила Ливилла. -- Ливилла! Какой ужас! -- Да. Ты знаешь, как я ее любил и как страдал из-за нее. Ты однажды, год назад, намекнул, что она не стоит этого, и помнишь, как я рассердился на тебя. Я долго не хотел с тобой разговаривать. Прости меня, Клавдий. Надо знать, что такое безответная любовь. Я не открыл тебе тогда, что перед тем, как выйти за Кастора, Ливилла сказала мне, будто ее вынудила к этому Ливия, а на самом деле она любит меня. Я ей поверил. Почему мне было не поверить ей? Я надеялся, что когда-нибудь с Кастором что-нибудь случится, и мы с ней поженимся. С тех пор день и ночь я только об этом и думал. Сегодня в полдень, сразу после того как я повидался с тобой, я сидел с ней и Кастором в виноградной беседке возле большого пруда с сазанами. Кастор принялся насмехаться надо мной. Теперь-то я понимаю, что все это было заранее тщательно отрепетировано. Сперва он сказал: "Значит, предпочли Германика, а не тебя, да?" Я ответил, что считаю назначение вполне разумным и только что был у Германика и поздравил его. Тогда он сказал, ухмыляясь: "О, ваше высочество выразило свое одобрение. Кстати, ты что -- все надеешься унаследовать от деда императорский престол?" Я держал себя в руках ради Ливиллы и сказал только, что не считаю пристойным обсуждать вопрос о том, кто будет преемником Августа, пока он жив и сохраняет все умственные и физические способности. Затем с иронией спросил его, не хочет ли он выдвинуть свою кандидатуру на пост императора. Он сказал с неприятной улыбкой: "Что ж, если бы я это сделал, у меня было бы больше шансов на успех, чем у тебя. Я обычно получаю то, что хочу. Я шевелю мозгами. Я завоевал Ливиллу, потому что шевелил мозгами. Не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю, с какой легкостью я убедил Августа, что ты для нее не пара. Возможно, таким же путем я получу все прочее, к чему я стремлюсь. Кто знает". Тут уж я взорвался. Я спросил его, что он имеет в виду -- что возводил на меня поклеп? Он сказал: "Почему бы и нет? Я хотел Ливиллу и этим добыл ее". Тогда я обернулся к Ливилле и спросил, знала ли она об этом. Она сделала вид, что возмущена, сказала, будто ей ничего не известно, но, спору нет, Кастор способен на любой бесчестный поступок. Она выдавила несколько слезинок и сказала, что Кастор -- насквозь испорченный человек, и никто не представляет, сколько ей пришлось от него перенести; лучше бы ей умереть. -- Да, это ее старый трюк. Ливилла может заплакать в любую минуту. Всех ловит на эту удочку. Если бы я рассказал тебе все, что я о ней знаю, ты бы, возможно, сперва возненавидел меня, но избежал того, что случилось. Так что же случилось? -- Вчера вечером она прислала ко мне служанку, и та передала, что Кастор отправился, как всегда, на попойку и, возможно, будет отсутствовать всю ночь, и если вскоре после полуночи я увижу в окне свет, значит, путь свободен. Этажом ниже будет открыто окно, через которое я смогу потихоньку проникнуть в дом. Ливилла хочет сообщить мне что-то очень важное. Естественно, все это могло иметь лишь один смысл, и у меня чуть не выскочило сердце из груди. Несколько часов я прождал в саду, наконец в одном из окон мелькнул огонек. Я увидел, что окно под ним открыто, и залез внутрь. Служанка Ливиллы уже была там и провела меня наверх. Она показала мне, как пробраться к Ливилле в комнату, перелезая с одного балкона на другой, пока я не доберусь до ее окна, -- мера предосторожности против стражи, оставленной в коридоре у ее дверей. Ливилла ждала меня; в пеньюаре, с распущенными волосами, она была необыкновенно хороша. Она сказала, что Кастор обращается с ней очень жестоко и что ее связывает с ним лишь супружеский долг, ведь, по его собственным словам, он женился на ней обманом и так ужасно с ней обращается. Она обвила меня руками, и я схватил ее в охапку и отнес на постель. Я сходил с ума от желания. И тут вдруг она принялась кричать и бить меня кулаками. Я подумал, что она потеряла рассудок, и зажал ей рот рукой, чтобы унять ее. Она вырвалась от меня, свалив но пол столик с лампой и стеклянным кувшином. Затем завопила: "Насилуют! Насилуют!" И тут, выбив дверь, в комнату вошли дворцовые стражники с факелами в руках. Угадай, кто был у них во главе? -- Кастор? -- Ливия. Она отвела нас в том виде, в котором мы были, в покои Августа. Кастор был там, хотя Ливилла сказала мне, что он ужинает в другом конце города. Август отпустил стражу, и Ливия, не вымолвившая до тех пор ни слова, тут же накинулась на меня. Она сказала, что по совету Августа она отправилась ко мне, чтобы познакомить меня без свидетелей с обвинением Эмилии и спросить, какое я могу дать объяснение... -- Эмилии? Какой Эмилии? -- Моей племянницы. -- Я не знал, что она имеет что-нибудь против тебя. -- Ей нечего против меня иметь. Но она тоже участвует в заговоре... Так вот, сказала Ливия, не найдя меня в моих комнатах, она стала расспрашивать людей, и ей сказали, будто патруль видел меня под грушей в южной части сада. Она послала за мной солдата, он вернулся и доложил, что не нашел меня, но хочет сообщить об одном подозрительном обстоятельстве: он видел, как прямо над солнечными часами какой-то мужчина перелезал с балкона на балкон. Ливия знала, чьи там комнаты, и очень испугалась. К счастью, она появилась вовремя и услышала крики Ливиллы о помощи: я проник к ней в комнату через балкон и собирался ее изнасиловать. Стража взломала дверь и оттащила меня от "перепуганной полуобнаженной женщины". Она, Ливия, тут же привела меня сюда, захватив Ливиллу в качестве свидетельницы. Все время, что Ливия рассказывала свою историю, эта шлюха, Ливилла, рыдала, пряча лицо. Пеньюар ее был разорван сверху донизу -- видно, она сама специально разорвала его. Август назвал меня диким зверем и сатиром и спросил, не сошел ли я с ума. Конечно, я не мог отрицать, что был у Ливиллы в комнате, и даже того, что хотел заняться с ней любовной игрой. Я сказал, что пришел туда по ее приглашению, и попытался объяснить все с самого начала, но Ливилла принялась вопить: "Он лжет, он лжет! Я спала, когда он влез в окно и попытался взять меня силой". Тогда Ливия сказала: "А твоя племянница Эмилия тоже, верно, пригласила тебя, чтобы ты на нее напал с гнусными намерениями? Ты пользуешься большой популярностью у молодых женщин". Это был умный ход с ее стороны. Я должен был доказать, что ни в чем не повинен перед Эмилией, и оставить разговор о Ливилле. Я сказал Августу, что накануне я обедал у своей сестры Юлиллы и там действительно была Эмилия, которую я видел перед тем полгода назад. Я спросил, при каких обстоятельствах я якобы на нее напал, и Август ответил, что я и сам это прекрасно знаю -- после обеда, когда родители девушки вышли из комнаты, так как слуги подняли тревогу, закричав, будто в дом забрались воры, и только возвращение отца с матерью помешало мне осуществить мой гнусный умысел. История настолько нелепая, что я, как ни был обозлен, не мог удержаться от смеха, но это лишь разожгло гнев Августа. Он был готов встать с кресла и ударить меня. Я сказал: -- Я ничего не понимаю. В дом на самом деле забрались воры? -- Нет, тревога оказалась ложной: мы с Эмилией оставались вместе несколько минут, однако разговор вели абсолютно невинный и при нем присутствовала воспитательница. Мы говорили о фруктовых деревьях и садовых вредителях до той самой минуты, пока не вернулись Юлилла и Эмилий и не сказали, что тревога была ложной. Они-то не станут выслуживаться перед Ливией, можешь в этом не сомневаться, они ее ненавидят. Значит, все это -- дело рук самой Эмилии. Я стал лихорадочно соображать, какое зло она могла затаить против меня, но так ничего и не вспомнил. И вдруг меня осенило. Юлилла сказала мне по секрету, что Эмилия наконец добилась своего: она выходит замуж за Аппия Силана. Ты знаешь этого молодого щеголя, да? -- Да, но я не совсем улавливаю, где тут связь? -- Все очень просто. Я сказал Ливии: "Награда Эмилии за эту ложь -- брак с Силаном? Верно? А что получит Ливилла? Может, ты обещала отравить ее теперешнего мужа и снабдить ее другим, покрасивее?" Как только я произнес слово "отравить", я понял, что обречен. Поэтому я решил воспользоваться случаем и высказать все, что накопилось у меня на душе. Я спросил Ливию, как ей удалось отравить моего отца и братьев и какие яды ей больше по вкусу -- быстрого действия или медленного. Ты как думаешь, Клавдий, она отравила их? Я в этом уверен. -- Ты отважился задать ей такой вопрос? Вполне возможно, что ты прав. Я думаю, она отравила также моего отца и деда, -- сказал я, -- и предполагаю, что они -- не единственные ее жертвы. Но у меня нет доказательств. -- У меня тоже. Но как приятно было бросить ей в лицо обвинение! Я орал во весь голос, верно, половина дворца слышала меня. Ливия поспешила из комнаты и позвала стражу. Я видел, что Ливилла улыбается. Я хотел ее задушить, но Кастор кинулся между нами, и ей удалось убежать. Тогда я стал бороться с Кастором, сломал ему руку и вышиб два передних зуба -- они вылетели прямо на мраморный пол. Но я не мог драться с солдатами, это ниже моего достоинства. К тому же они были вооружены. Двое из них держали меня за руки, в то время как Август обрушивал на меня громы и молнии. Он сказал, что меня надо отправить в пожизненную ссылку на самый пустынный остров в его владениях и что только его чудовищная дочь могла родить ему такого чудовищного внука. Я сказал ему, что, хотя он считается римским императором, на самом деле он менее свободен, чем рабыня в публичном доме, который содержит пьяница хозяин, и что наступит день, когда у него откроются глаза на действительно чудовищные преступления этой гнусной обманщицы -- его жены. Но моя любовь к нему и верность остаются неизменными. По всему первому этажу дома уже раздавались крики "Держи! Лови!". Постум сказал: -- Я не хочу бросать на тебя тень, дорогой Клавдий. Не годится, чтобы меня нашли у тебя в комнате. Если бы у меня был меч, я пустил бы его в ход. Лучше умереть, сражаясь, чем гнить заживо на каком-нибудь острове. -- Терпенье, Постум. Уступи сейчас, ты еще свое возьмешь. Я тебе обещаю. Когда Германик узнает правду, он не успокоится, пока ты снова не будешь на свободе, и я тоже сделаю, что смогу. Если тебя убьют -- это будет дешевая победа для Ливии. -- Вы с Германиком не можете опровергнуть все измышления и объяснить, что на самом деле произошло. Вы только попадете в беду, если попытаетесь. -- Я уверен, нам представится удобный случай. Ливии слишком долго удавалось добиваться своего, она скоро позабудет об осторожности. Рано или поздно она сделает промах. Она не была бы человеком, если бы не ошибалась. -- Она и не человек, по-моему, -- сказал Постум. -- А когда Август наконец поймет, как она его обманывала, ты не думаешь, что он будет не менее беспощаден по отношению к ней, чем был беспощаден по отношению к твоей матери? -- Она успеет его отравить. -- Мы с Германиком проследим, чтобы этого не случилось. Мы предупредим его. Не отчаивайся, Постум. Все в конце концов образуется. Я буду писать тебе как можно чаще и посылать книги. Я не боюсь Ливии. Если письма не будут до тебя доходить, знай, что их перехватывают. Внимательно гляди на седьмую страницу любой книги, которая придет от меня. Когда мне надо будет сообщить тебе что-нибудь по секрету, я напишу это молоком. Египтяне придумали такой хитрый способ. Буквы становятся видны, только если подержать страницу над огнем... Ой, слышишь, как хлопают двери? Тебе пора уходить. Они в конце соседнего коридора. На глазах Постума были слезы. Он нежно обнял меня, ничего больше не говоря, и быстро вышел на балкон. Перелез через перила, помахал на прощанье рукой и скользнул вниз по виноградной лозе, по которой сюда забрался. Я услышал, как он бежит по саду, а через минуту раздались крики стражи. 7 г. н.э. О том, что произошло за следующий месяц, а то и больше, я ничего не помню. Я снова был болен, очень серьезно болен, никто не верил, что я останусь в живых. К тому времени, как я стал поправляться, Германик был уже на войне, а Постум лишен наследства и отправлен в пожизненное изгнание. Остров, куда его сослали, назывался Планазия. Он находился в двенадцати милях от Эльбы по направлению к Корсике и, на памяти людей, всегда был необитаем. Однако там были каменные развалины каких-то древних строений, и их приспособили под жилье Постуму и страже. По форме Планазия напоминала треугольник, самая большая сторона которого была в пять миль длиной. Остров этот -- скалистый, без единого дерева, посещали его лишь живущие на Эльбе рыбаки и то лишь летом, когда они приезжали насаживать наживки в вершах для омаров. По приказу Августа, боявшегося, что Постум подкупит кого-нибудь из них и убежит, рыбакам запретили там появляться. Тиберий был теперь единственным преемником Августа, за ним следовали Германик и Кастор -- по женской линии, линии Ливии. ГЛАВА XII Если бы, описывая события последующих двадцати пяти с лишним лет, я ограничился перечислением моих собственных поступков, это не заняло бы много места на бумаге и было бы очень скучно читать: но вторая половина моей биографии, та, где я играю более заметную роль, будет понятна только в том случае, если я продолжу рассказ о моих родичах: Ливии, Тиберии, Германике, Постуме, Касторе, Ливилле и всех остальных, а это отнюдь не будет скучным, я вам обещаю. Постум был в изгнании, Германик -- на войне, из друзей со мной остался один Афинодор. Вскоре и он покинул меня и вернулся в родной Тарс. Как я мог возражать против его отъезда, если он поехал туда по горячей и настоятельной просьбе двух своих племянников, которые умоляли Афинодора помочь им освободить город из-под ига правителя. Они писали, что этот правитель на редкость ловко втерся в милость божественного Августа, и понадобится свидетельство такого человека, как Афинодор, в чьей неподкупной честности божественный Август не сомневается, чтобы убедить божественного Августа, что изгнание правителя-тирана из города им заслужено. Афинодору удалось избавить Тарс от этого кровопийцы, но вернуться в Рим, как он намеревался, он не смог. Племянники нуждались в его помощи для переустройства на твердой основе всего городского управления. Август, которому Афинодор отправил подробный отчет о предпринятых им шагах, выказал ему свою благодарность и полное доверие тем, что освободил Таре на пять лет от уплаты императорской дани. Я регулярно переписывался с добрым стариком до самой его смерти, постигшей его через два года после отъезда из Рима в возрасте восьмидесяти лет. Чтобы почтить память Афинодора, в Тарсе учредили ежегодные празднества с жертвоприношениями в его честь, во время которых именитые жители города по очереди читали от первой до последней страницы его "Краткую историю Тарса", начав на восходе солнца и кончая после заката. Германик писал мне время от времени, но письма его были столь же коротки, сколь нежны; хорошему командующему некогда писать письма родичам, все время между активными военными действиями уходит у него на то, чтобы лучше познакомиться с солдатами и офицерами, выяснить, каковы условия их жизни, повысить их боеспособность и собрать сведения о расположении и планах противника. Германик был один из самых добросовестных командующих, какие когда-либо служили в римской армии, и пользовался даже большей любовью, чем наш отец. Я очень гордился, когда он попросил меня сделать, причем как можно скорее и тщательнее, краткую сводку из всех достоверных источников, какие я смогу найти в библиотеках, об обычаях различных балканских племен, с которыми он сражался, об обороноспособности и местоположении их городов, их традиционной военной тактике и особенно о хитростях, применяемых ими в партизанской войне. Он писал, что не может на месте добыть достаточно достоверные сведения: Тиберий -- человек замкнутый, и то, что знает, держит при себе. С помощью Сульпиция и небольшой группы архивариусов и переписчиков, работавших круглые сутки, я сумел собрать те данные, которые были ему нужны, и отправил их Германику ровно через месяц после того, как получил его письмо. Я был еще более горд, когда вскоре после этого от Германика пришел ответ, где он просил прислать двадцать экземпляров рукописи, чтобы раздать их старшим офицерам, так как собранный мной материал уже сослужил ему большую службу. Германик писал, что каждый абзац ясен по смыслу и показывает существо дела; самыми полезными были разделы, где приводились особые сведения о секретных межплеменных военных содружествах, против которых в основном, а не против самих племен, и велась война, и те, где перечислялись различные виды священных деревьев и кустов -- каждое племя поклонялось своему виду, -- под чьей защитной кроной члены племени обычно прятали запасы зерна, деньги и оружие, когда были вынуждены в спешке покидать свои селения. Германик обещал рассказать Тиберию и Августу об оказанной мной ценной услуге. Однако вслух об этой моей работе упомянуто нигде не было, возможно, потому, что, услышь противник об ее существовании, он изменил бы свою тактику и расстановку сил. А теперь они полагали, что в их неудачах виноваты предатели. Август наградил меня приватным образом, включив в коллегию авгуров, но было ясно, что все, сделанное мной, он ставит в заслугу Сульпицию, хотя тот не написал ни слова, лишь нашел для меня кое-какие факты. Одним из главных моих источников был Поллион, чья кампания в Далмации может служить образцом военного искусства: сражения, проведенные по всем правилам, и блестящая работа разведки. Хотя его отчет о местных обычаях и условиях имел полувековую давность, он помог Германику больше, чем примеры из какой-либо более современной военной истории. Ах, если бы Поллион был жив, чтобы услышать это от Германика собственными ушами! Я рассказал об этом Ливию, и тот сердито ответил, что никогда не отказывал Поллиону в умении писать компетентные военные учебники, -- он отказывал ему в титуле историка в более высоком смысле этого слова. Должен добавить, что, прояви я больше такта, Август, без сомнения, похвалил бы меня в своей речи к сенату по завершении войны. Но мои ссылки на его собственную балканскую кампанию были реже, чем они могли бы быть, если бы он, как Поллион, написал о ней подробный отчет или если бы официальные историки уделяли меньше места лести и больше -- беспристрастному описанию и объяснению его побед и поражений. Я почти ничего не мог извлечь из этих панегириков, и, читая мою книгу, Август, верно, почувствовал себя оскорбленным. Он настолько искренно считал, будто от него зависит успех войны, что на последние два сезона нынешней балканской кампании переехал из Рима в городок на северо-восточной границе Италии, чтобы быть как можно ближе к театру военных действий, и в качестве главнокомандующего римскими армиями беспрестанно посылал Тиберию довольно бесполезные советы. Я работал над биографией деда, той ее частью, где говорилось о роли, которую он сыграл в гражданских войнах, но не успел далеко продвинуться вперед -- мной было закончено всего два тома, -- как вновь был остановлен Ливией. Она заявила, что я так же мало способен написать жизнеописание деда, как жизнеописание отца, и что нечестно было начинать эту работу у нее за спиной. Если я хочу с пользой применить свое перо, почему бы не избрать такой предмет, который не допускает ложного понимания и истолкования фактов. Например, такой, как преобразования в области религии, проведенные Августом после умиротворения. Тема эта была не очень увлекательная, но ее ни разу еще не рассматривали в подробностях, и я не имел ничего против того, чтобы заняться ею. Религиозные реформы Августа были, за небольшим исключением, превосходны: он возродил несколько жреческих общин, воздвиг восемьдесят два храма в Риме и его окрестностях и пожертвовал деньги на их содержание, обновил многочисленные старые храмы, приходившие постепенно в упадок, ввел чужеземные культы ради приезжих из провинций и восстановил ряд интересных старых народных праздников, которые мало-помалу, один за другим исчезли во время гражданских войн за последние пятьдесят лет. Я досконально изучил материал и завершил свой обзор за несколько дней до смерти Августа, шесть лет спустя после того, как его начал. Труд мой занял сорок один том, каждый в пять тысяч слов, но большую его часть составляли копии религиозных эдиктов, поименные списки жрецов, перечисления даров, переданных в сокровищницы храмов, и тому подобное. Самым ценным был вступительный том, где говорилось о первобытном ритуале у римлян. Здесь я оказался в затруднении, так как ритуальные реформы Августа базировались на данных, полученных религиозной комиссией, которая работала спустя рукава. По всей видимости, среди ее членов не было знатока стародавних обрядов, и в результате -- в новые узаконенные священнодействия вкрался ряд ошибок, возникших из-за грубого непонимания древних религиозных формул. Лишь тот, кто изучали этрусский и сабинский языки, способен истолковать самые старые из наших заклинаний, а я потратил немало времени, чтобы овладеть начатками их обоих. В то время оставались в живых несколько крестьян, говоривших дома по-сабински, и я упросил двух из них приехать в Рим, чтобы с их помощью Паллант, бывший уже тогда моим секретарем, смог составить краткий словарь сабинского языка. Я хорошо им за это заплатил. Каллона, лучшего из моих секретарей, я отправил в Капую, чтобы он добыл материал для подобного этрусского словаря у Арунта, жреца, снабдившего меня сведениями о Ларсе Порсене, которые привели в восторг Поллиона и вызвали негодование Ливия. Эти два словаря, которые я впоследствии дополнил и опубликовал, дали мне возможность, к моему удовлетворению, прояснить ряд важных проблем, касающихся древних религиозных культов, но я научился быть осторожным, и, что бы я ни писал, это никак не ставило под вопрос эрудицию Августа или разумность его суждений. Я не буду тратить время на описание балканской войны, скажу лишь, что, несмотря на искусное руководство дяди Тиберия, умелую помощь, оказанную ему моим тестем Сильваном, и боевые подвиги Германика, она тянулась около трех лет. Под конец весь край был покорен и практически превращен в пустыню, так как эти племена -- все, и мужчины, и женщины, -- доведенные до крайности, сражались с безрассудной храбростью и признавали свое поражение лишь после того, как огонь, голод и моровые болезни уменьшали их наполовину. Когда вожди повстанцев пришли к Тиберию на переговоры о мире, он стал их подробно расспрашивать, во-первых, почему им взбрело в голову восстать, и затем -- почему они так отчаянно сопротивлялись. Главарь бунтовщиков, человек по имени Батон, ответил: "Вы сами в этом виноваты. Вы посылаете стеречь свои стада не пастухов и даже не пастушьих собак, а волков". Это не совсем верно. Август сам выбирал губернаторов пограничных провинций, назначал им достаточное жалование и следил, чтобы имперские доходы не попадали в их карман. Налоги платились непосредственно губернатору, а не взимались бесчестными откупщиками. Губернаторы Августа не были волками, подобно почти всем губернаторам республики, которые интересовались одним -- как бы побольше выжать из подвластных им провинций. Многие из его губернаторов были хорошими пастушьими псами, а кое-кто честными пастухами. Но часто бывало так, что Август ненамеренно назначал слишком высокий налог, не принимая во внимание плохой урожай, или мор на скот, или землетрясение, а губернатор, не желая говорить, что налог чересчур велик, предпочитал взыскивать его до последней монетки, даже под угрозой восстания. Мало кто из них проявлял личный интерес к народу, которым они, как считалось, управляли. Губернатор селился в романизированном главном городе провинции, где были прекрасные здания, и театры, и храмы, и общественные бани, и рынки, ему и в голову не приходило посещать отдаленные районы. Управляли провинцией, по сути дела, помощники губернатора, помощники помощников и всякие мелкие чины; вот они-то и притесняли население, и, вероятно, именно их Батон назвал "волками", хотя тут куда уместнее было бы слово "блохи". Не может быть сомнения в том, что при Августе провинции куда больше благоденствовали, чем при республике, и что внутренние провинции, управляемые ставленниками сената, были куда беднее, чем пограничные, управляемые ставленниками Августа. Это послужило поводом для одного из самых благовидных аргументов, выдвинутых против республики, хотя он и исходил из малоубедительной гипотезы, будто средний моральный уровень руководителей республики ниже среднего морального уровня абсолютного монарха и его приближенных, и из софизма, будто вопрос об управлении провинциями важнее вопроса о том, что происходит в Риме. Отдавать предпочтение единовластию на том основании, что при нем процветают провинции, по-моему, все равно что рекомендовать человеку относиться к родным детям, как к рабам, если он будет относиться к рабам с должной заботой. 9 г. н.э. За эту дорогую и разорительную войну сенат назначил Августу и Тиберию большой триумф. Напомню, что теперь только самому Августу и членам его семьи было позволено иметь настоящий триумф, всех остальных генералов награждали так называемыми триумфальными украшениями. Германик, хотя и был из рода цезарей, по "техническим причинам" триумфа не получил. Август мог бы сделать ради него исключение, но он был благодарен Тиберию за успешное проведение войны и не хотел вызывать его неудовольствие, оказывая Германику равные с ним почести. Однако Германика повысили в должности и назначили консулом раньше положенного возраста. Хотя Кастор не принимал участия в войне, ему было дано право посещать заседания сената до того, как он стал его членом, и его также повысили в звании. Все население Рима с нетерпением ожидало триумфа, который всегда сопровождался раздачей зерна и денег и интересными зрелищами, но было обмануто в своих ожиданиях. За месяц до того дня, когда был назначен триумф, молния ударила в храм бога войны на Марсовом поле и чуть не сожгла его -- ужасное предзнаменование, -- а несколько дней спустя из Германии пришла весть о самом тяжком военном поражении, какое римская армия потерпела со времени Карр, я бы даже сказал -- со времени Аллии, четыреста лет назад. Три полка пехоты были полностью уничтожены, и все территории, захваченные нами восточнее Рейна, были потеряны в один миг; казалось, ничто не может помешать германцам пересечь реку и предать огню и мечу замиренные и богатые французские провинции. Я уже говорил о том, что для Августа это был сокрушительный удар. Он так тяжело переживал эту катастрофу не только потому, что нес за нее официальную ответственность как человек, которому сенат и народ поручили следить за безопасностью границ, но и потому, что был за нее в ответе морально. Катастрофа эта произошла из-за его опрометчивых попыток навязать варварам цивилизацию слишком быстрыми темпами. Германцы, покоренные моим отцом, мало-помалу приспосабливались к римским порядкам, учились пользоваться деньгами, завели постоянные рынки, строили дома и обставляли их, как принято у цивилизованных людей, и когда они теперь собирались на сходки, это не кончалось, как раньше, побоищами. Они считались союзниками Рима, и, если бы им дали постепенно забыть старые варварские обычаи и позволили наслаждаться мирной жизнью под охраной римского гарнизона, который защищал бы их от диких соседей, возможно, за одно-два поколения, а то и раньше, они сделались бы такими же мирными и послушными, как жители соседней Франции. Но Вар, мой свойственник, которого Август назначил губернатором всех зарейнских земель Германии, стал обращаться с германцами не как с союзниками, а как с рабами. Он был порочный человек и совершенно не считался с тем, какое большое значение германцы придают целомудрию своих женщин. А когда Августу понадобились деньги, чтобы пополнить военную казну, опустошенную балканской войной, и он установил ряд новых налогов, от уплаты которых зарейнские германцы также не были освобождены. Вар, желая выслужиться, преувеличил платежеспособность своей провинции. В лагере Вара было два германских вождя -- Германн и Зигмир, которые бегло говорили по-италийски и казались полностью романизированными. Германн в предыдущую войну командовал германскими вспомогательными войсками, и его верность Риму не вызывала сомнения. Он прожил в Риме какое-то время и даже был включен в сословие всадников. Оба вождя часто разделяли с Варом трапезу и были с ним в самых близких, дружеских отношениях. Они всячески старались ему внушить, будто их соотечественники так же верны Риму и благодарны ему за блага цивилизации, как они сами, но втайне поддерживали постоянную связь с недовольными Римом вождями, которых они убедили пока что не оказывать римским войскам вооруженного сопротивления и проявлять полную готовность платить налоги. Вскоре они получат сигнал к массовому восстанию. Германн, имя которого означает "воин", и Зигмир -- вернее, Сегимер, -- чье имя означает "радостная победа", оказались куда умнее Вара. Помощники не раз предупреждали его, что германцы слишком уж хорошо себя ведут в последнее время, видно, стараются усыпить его бдительность перед внезапным бунтом, но он смеялся над их словами. Вар говорил, что германцы -- очень глупый народ: куда им составить план восстания, тем более привести его в исполнение, они выдадут свою тайну задолго до того, как приспеет время. Их покорность -- не что иное, как трусость: чем сильнее вы ударите германца, тем больше он будет вас уважать; богатство и независимость только порождают в них наглость, но стоит их победить, и они приползут к вашим ногам, как побитые псы, и будут беспрекословно вам повиноваться. Вар даже пренебрег предупреждением германского вождя, у которого был против Гepмaннa зуб и который давно разгадал его планы. Вместо того, чтобы держать войска в одном месте, как следовало бы сделать в не полностью покоренной стране, Вар разделил их на части. Следуя секретным инструкциям Германна и Сегимера, дальние общины обратились к Вару с просьбой о защите против разбойников и военной охране для транспортов с французскими товарами. И тут же вспыхнуло восстание в самом восточном уголке провинции. Сборщик налогов и его помощники были убиты. Когда Вар собрал для карательной экспедиции бывшие в его распоряжении войска, Германн и Сегимер сопровождали его часть пути, а затем попросили их отпустить, обещая, если это понадобится, как только Вар за ними пошлет, прийти к нему на помощь со вспомогательными силами. Эти вспомогательные силы в полной боевой готовности находились в засаде впереди Вара, в нескольких днях пути. Германн и Сегимер послали дальним общинам приказ напасть на римские отряды, отправленные для их защиты, и полностью их уничтожить. Весть об этой бойне не достигла Вара потому, что никто из солдат не остался в живых, да к тому же он не поддерживал связи с собственным штабом. Дорога, по которой шли римляне, была обыкновенной лесной тропой. Но Вар не принял никаких мер предосторожности -- не выставил авангарда из стрелков, не прикрыл фланги; вся колонна, в которой было немало нестроевых солдат, растянулась беспорядочной цепью так беспечно, словно они находились в пятидесяти милях от Рима. Двигалась колонна очень медленно, так как солдаты были вынуждены все время рубить деревья и строить мосты через реки, чтобы переправить повозки с провиантом, и это позволило множеству племен присоединиться к тем германцам, которые уже сидели в засаде. Внезапно погода переменилась, полил дождь, длившийся более суток; кожаные щиты солдат насквозь промокли и стали слишком тяжелыми для боя, луки лучников пришли в негодность. Глинистая тропа сделалась такой скользкой, что люди с трудом могли удержаться на ногах, а повозки без конца застревали в грязи. Расстояние между головой и хвостом колонны все увеличивалось. И тут с соседнего холма поднялся столб дыма -- сигнал, и германцы напали на римлян спереди, с обоих флангов и сзади. Германцы не могли тягаться с римлянами в честном бою, и Вар не сильно преувеличивал их трусость. Сперва они отваживались нападать лишь на отбившихся солдат и возчиков, избегая рукопашной и забрасывая римлян из-за прикрытия градом ассагаев и стрел; стоило римлянину хотя бы взмахнуть мечом и крикнуть, как они убегали в лес. Однако при этой их тактике римляне несли большие потери. Отряды германцев под предводительством Германна, Сегимера и других вождей устраивали на тропе завалы -- они скатывали в одно место захваченные повозки, сбивали с них колеса и наваливали поверх срубленные деревья. Было сделано несколько таких заграждений; спрятавшиеся за ними германские воины мешали римлянам их разобрать. Это сильно задерживало продвижение хвоста колонны, и солдаты, побоявшись быть отрезанными, бросили повозки и поспешили вперед, надеясь, что германцы займутся мародерством и на какое-то время о них забудут. Передний полк дошел до холма, где из-за недавнего лесного пожара было мало деревьев, и римляне могли спокойно построиться и дождаться остальных двух полков. У них все еще был их обоз, и потери не превышали нескольких сот человек. Два других полка пострадали куда сильней. Многие солдаты оказались оторваны от своих рот, из них формировались новые подразделения числом от пятидесяти до двухсот человек, каждое с авангардом, арьергардом и защитой с флангов. Идущие на флангах передвигались крайне медленно -- лес был густой, почва болотистая -- и часто теряли связь со своими подразделениями; авангард нес тяжелые потери у заслонов, а арьергард безостановочно забрасывали сзади ассагаями. Когда в тот вечер устроили поверку, Вар обнаружил, что около трети его войска убито или пропало без вести. На следующий день он с боем вышел на открытую местность, но при этом пришлось бросить остаток обоза. Еды не хватало, и на третий день они были вынуждены снова углубиться в лес. На второй день убитых и раненых было не так уж много -- большинство германцев грабили фургоны и уносили домой поживу, но на третий вечер при перекличке оказалось, что на месте только четверть войска. На четвертый день Вар, слишком упрямый, чтобы признать поражение и отказаться от первоначальной цели, все еще шел вперед, но прояснившееся было небо вновь заволокли тучи, и германцы, привыкшие к проливным дождям, осмелели, видя, что сопротивление римлян слабеет, и подошли к ним вплотную. Незадолго до полудня Вар понял, что он разбит и покончил с собой, не желая попасть живым в руки врага. Большая часть старших офицеров и многие солдаты последовали его примеру. Лишь один офицер сохранил присутствие духа -- тот самый Кассий Херея, который сражался в амфитеатре. Он командовал арьергардом, состоявшим из горцев-савойцев, которые чувствовали себя в лесу привычней, чем италийцы, и когда они узнали от уцелевшего солдата, что Вар мертв, орлы захвачены и в живых осталось не больше трехсот человек, Кассий решил спасти от резни кого только сможет. Он развернул свой отряд и, внезапно бросив его в атаку, прорвался сквозь ряды врагов. Смелость Кассия, которую он сумел отчасти вдохнуть в своих солдат, поразила германцев. Они не стали преследовать небольшую кучку храбрецов и устремились вперед, туда, где их ждала более легкая добыча. Из ста двадцати солдат, которые были с ним, когда он кинулся в атаку, Кассий Херея сумел после восьмидневного марша по враждебной стране благополучно привести в крепость, откуда он вышел двадцать дней назад, восемьдесят человек, причем не потерять ротного знамени. Поистине -- это один из величайших бранных подвигов наших дней! Трудно передать, какая паника поднялась в Риме, когда слухи о бедствии подтвердились. Жители города паковали свои пожитки и грузили их на повозки, словно германцы были уже у городских ворот. Честно говоря, у них были причины для беспокойства. Потери в балканской войне были так тяжелы, что почти все ресурсы для пополнения войска оказались исчерпаны. Август безуспешно ломал голову над тем, где ему взять армию, чтобы послать ее под предводительством Тиберия к Рейну и не дать германцам захватить предмостные укрепления, чего они, по-видимому, еще не успели сделать. Когда он обнародовал воззвание, призывающее граждан к оружию, мало кто из годных к военной службе римлян добровольно откликнулся на него: идти против германцев казалось им верной смертью. Тогда Август выпустил второе воззвание, где говорилось, что из тех, кто не явится добровольно в течение трех дней, каждый пятый будет лишен гражданских прав и привилегий, а также всего имущества. Многие колебались даже после этого, поэтому Август казнил нескольких человек для примера и силой вынудил остальных вступить в армию, где многие из них, нужно сказать, стали превосходными воинами. Август также мобилизовал мужчин старше тридцати пяти лет и вновь зачислил на военную службу часть ветеранов, отбывших в солдатах шестнадцатилетний срок. С ними да с одним-двумя полками вольноотпущенников, которых обычно не призывали на действительную службу (хотя пополнение Германика во время балканской войны состояло в основном из них), Август собрал довольно внушительные силы, и, как только очередная рота была вооружена и экипирована, он тут же отправлял ее на север, не дожидаясь остальных. Как мне было стыдно, как я сокрушался, что в этот горестный час, когда каждый человек был на счету, я не мог присоединиться к защитникам Рима. Я пошел к Августу и умолял его послать меня на Рейн, поручив любое занятие, где моя физическая слабость не будет служить помехой. Я предложил, что поеду в качестве начальника разведки при штабе Тиберия и займусь таким нужным делом, как сбор и сравнение данных о передвижении противника, допросы пленных, составление карт и инструктирование наших разведчиков. Не получив этого назначения (для которого я считал себя пригодным, так как тщательно изучил все германские кампании, умел руководить служащими и работать методически), я вызвался быть главным квартирмейстером Тиберия: я бы посылал в Рим заказы на необходимые боеприпасы и распределял бы их по мере поступления. Август был доволен тем, с какой охотой я откликнулся на его призыв, и сказал, что поговорит с Тиберием о моем предложении. Но из этого ничего не вышло. Возможно, Тиберий не верил, что от меня может быть какой-нибудь толк, а возможно, моя просьба была ему неприятна, так как его родной сын Кастор всячески уклонялся от службы в действующей армии и уговорил Августа отправить его на юг Италии для набора и обучения солдат. Германик был в таком же положении, как я, -- это меня немного утешало. Он заявил о своей готовности служить в Германии, но Август не мог отпустить его из Рима, где Германик пользовался большой популярностью, -- Август нуждался в его помощи при подавлении народных беспорядков, которые, как он опасался, начнутся сразу же, как только войска покинут город. Тем временем германцы выловили всех бежавших с поля боя солдат из армии Вара и многих из них принесли в жертву лесным богам, сжигая живыми в плетенных из лозы клетках. Остальных они держали в плену (некоторых пленников родственники впоследствии выкупили по невероятно высокой цене, но Август запретил им вступать в пределы Италии), не жалея захваченного у римлян вина, германцы устраивали попойку за попойкой и, не поделив добычу и славу, кидались с ножами друг на друга. Прошло много дней, пока они снова пришли в себя и осознали, какое слабое сопротивление ждало бы их, если бы они сразу двинулись к Рейну. Как только винные запасы стали иссякать, германцы атаковали не оказавшие отпора пограничные крепости, заняли их одну за другой и разграбили. Лишь одна крепость оборонялась до последнего -- та, которой командовал Кассий Херея. Германцы взяли бы и ее столь же легко, как остальные, так как гарнизон там был мал, но Германн и Сегимер находились в другом месте, а прочие были незнакомы с римским искусством осады крепостей при помощи катапульт, баллист, "черепах" и подрывных работ. У Кассия был большой запас луков и стрел, и он выучил всех находившихся в крепости, даже женщин и рабов, ими пользоваться. Он с успехом отбил несколько яростных атак на ворота и всегда держал наготове котлы с кипятком, чтобы вылить его на головы германцев, которые вздумали бы взобраться по лестницам на крепостные стены. Германцам так хотелось захватить эту крепость, где они ожидали найти богатую добычу, что они не торопились двигаться к предмостовым укреплениям на Рейне, которые защищала лишь горстка солдат. И тут пришло известие, что к Рейну с другой стороны приближается Тиберий во главе новой армии. Германн сразу же сосредоточил свои силы, твердо намереваясь захватить мосты до того, как Тиберий подойдет. Под стенами крепости -- германцам было известно, что там почти нет провианта, -- был оставлен всего один отряд. Кассии, проведавший о планах Германна, решил уйти из крепости, пока еще есть время. Темной ненастной ночью он вывел потихоньку весь гарнизон и умудрился пройти мимо двух первых вражеских застав, прежде чем плач бывших с ними детей вызвал тревогу. На третьей заставе начался рукопашный бой, и, если бы германцы не так стремились проникнуть в городок, чтобы его разграбить, у людей Кассия не было бы никаких шансов остаться в живых. Но ему удалось оторваться от противника, а через полчаса он приказал трубачам играть сигнал атаки, чтобы германцы подумали, будто к нему подошло подкрепление, и больше не преследовали. Дул восточный ветер, и подразделение римлян у ближайшего моста услышало вдалеке звук трубы и догадалось, что происходит, -- навстречу Кассию двинулся отряд, чтобы провести гарнизон в безопасное место. Два дня спустя Кассий успешно отразил массовую атаку германцев во главе с Сегимером, после чего к мосту подошел авангард войска Тиберия, и положение было спасено. Конец года был отмечен изгнанием Юлиллы за "беспорядочные любовные связи" -- то же обвинение, что предъявлялось ее матери Юлии, -- на Тримерий, маленький островок у берегов Апулии. Настоящей причиной ее изгнания было то, что она вот-вот должна была родить еще одного ребенка, который, окажись это мальчик, будет правнуком Августа, не связанным узами родства с Ливией, Ливия не желала больше рисковать. У Юлиллы уже был один сын -- болезненный, робкий и вялый, но его можно было не принимать в расчет. На этот раз Ливии помог, как ни странно, Эмилий. Он поссорился с Юлиллой и обвинил ее в присутствии их дочери Эмилии в том, что она пытается навязать ему ребенка, зачатого от другого. И назвал Децима из рода Силанов как ее соучастника. У Эмилии хватило ума понять, что ее жизнь и безопасность зависят от того, на каком счету она будет у Ливии, поэтому она тут же отправилась к ней и все ей рассказала. Ливия заставила ее повторить свой рассказ в присутствии Августа. Тогда Август призвал к себе Эмилия и спросил, правда ли, что не он -- отец ожидаемого ребенка его жены. Эмилию и в голову не пришло, что дочь предала своих родителей, и он сделал вывод, будто связь между его женой и Децимом, о которой он лишь подозревал, стала пищей досужих толков. Поэтому он подтвердил свое обвинение, хотя основывалось оно скорее на ревности, чем на фактах. Как только ребенок родился, Август велел забрать его и оставить на склоне горы. Децим сам отправился в изгнание, его примеру последовало несколько человек, которых обвинили в том, что в то или иное время они были любовниками Юлиллы. Среди них оказался поэт Овидий; Август -- любопытная деталь -- сделал его главным козлом отпущения, так как Овидий написал (за много лет до того) "Искусство любви". Эта поэма, и ничто другое, заявил Август, растлила ум и душу его внучки. И велел сжечь все экземпляры книги, какие можно было найти. ГЛАВА XIII Августу было уже за семьдесят. До последнего времени никому и в голову не приходило считать его стариком. Но недавние государственные и семейные катастрофы сильно изменили его. Характер у него стал неровный, и ему все труднее было приветствовать случайных посетителей с былой любезностью и не выходить из терпения на публичных пирах. Порой он раздражался даже на Ливию. Однако Август по-прежнему работал не покладая рук и дал согласие еще десять лет управлять империей. Когда Тиберий и Германик бывали в Риме, они брали на себя многие обязанности Августа, которые раньше он исполнял сам, и Ливия трудилась усерднее, чем всегда. Во время балканской войны, когда Август уезжал из Рима, он оставлял ей дубликат своей печати, и, поддерживая с ним тесную связь при помощи конных курьеров, Ливия сама вершила все дела. Август более или менее примирился с тем, что его преемником будет Тиберий. Он считал, что с помощью Ливии Тиберий сможет довольно неплохо править, продолжая его, Августа, политику, но льстил себя надеждой, что, когда он умрет, всем будет недоставать Отца отчизны и время его правления назовут веком Августа, как называли золотым веком Нумы время правления этого царя. Несмотря на исключительные заслуги Тиберия перед Римом, лично он был непопулярен, и вряд ли его популярность возрастет, когда он станет императором. Август был доволен, что естественным преемником Тиберия станет Германик, будучи старше своего названного брата Кастора, родного сына Тиберия, и что маленькие сыновья Германика, Нерон и Друз, из его собственного рода. Хотя судьба воспротивилась тому, чтобы родные внуки наследовали ему, настанет день, когда он, Август, снова будет править Римом, так сказать, в лице своих правнуков. Август, как и почти все прочие, уже начисто забыл о республике и считал, что сорок лет тяжелой и беспокойной службы на благо Рима дают ему право передать бразды правления, буде ему так вздумается, своим наследникам вплоть до третьего колена. Пока Германик был в Далмации, я не писал ему о Постуме, боясь, что какой-нибудь агент Ливии перехватит мое письмо, но как только он вернулся с войны, я все ему рассказал. Он сильно встревожился и признался, что не знает, чему и верить. Германику было несвойственно плохо думать о людях, если ему не представляли неопровержимых доказательств того, что тот или иной человек действительно плох, напротив, он был склонен приписывать всем самые благородные мотивы их поступков. Эта его крайняя простота обычно служила ему не во вред, а на пользу. Большинству людей, с которыми он сталкивался, льстило его высокое мнение об их моральных устоях, и они старались не уронить себя в его глазах. Конечно, если бы Германик оказался по власти отпетого негодяя, благородство сердца погубило бы его, но, с другой стороны, если в человеке было хоть что-то хорошее, при Германике это всегда давало себя знать. Поэтому теперь он сказал мне, что не может поверить, будто Ливилла или Эмилия способны на такую низость, хотя в последнее время, признался он, Ливилла его разочаровала. Он также сказал, что не видит, какие у них могли быть мотивы, а сваливать все, как я это сделал, на бабку Ливию -- просто смешно. Кто, будучи в здравом уме, негодующе спросил Германик, заподозрит Ливию в том, что она подстрекала их к столь злому поступку? С таким же успехом можно заподозрить Добрую Богиню в том, что она отравила городские колодцы. Но когда я спросил, в свою очередь, действительно ли он верит, будто Постум совершил одну за другой две попытки к изнасилованию, причем обе на редкость безрассудные, а затем, даже если допустить, что он был в них виноват, солгал Августу и нам, Германик ничего не ответил. Он всегда любил Постума и верил ему. Я воспользовался этим и заставил Германика поклясться духом нашего дорогого отца, если он когда-нибудь найдет хоть малейшее свидетельство, что Постум был осужден несправедливо, все рассказать Августу, заставить его вернуть Постума обратно и наказать лжецов по заслугам. 11 г. н.э. В Германии почти ничего не происходило. Тиберии удерживал мосты, но не решался переходить на другую сторону Рейна, не будучи уверен в своих войсках, которые он усердно муштровал. Германцы тоже не пытались пересечь реку. Август снова потерял терпение и стал побуждать Тиберия, не откладывая, отомстить за Вара и вернуть утраченных орлов. Тиберий отвечал, что стремится к этому всей душой, но войска еще не способны выполнить эту задачу. Когда Германик окончил свой срок исполнения магистратуры, Август отправил его к Тиберию, и тому волей-неволей пришлось проявить активность; надо сказать, что Тиберий вовсе не был ленив или труслив, просто крайне осторожен. Он пересек Рейн и захватил часть утраченной провинции, но германцы избегали генерального сражения, и Тиберию с Германиком, не желавшим попасть в засаду, удалось лишь сжечь сколько-то вражеских лагерей на Рейне да продемонстрировать свою военную мощь. Было несколько схваток, из которых они вышли с победой и взяли сотни три-четыре пленных. Римские войска оставались в этом районе до осени, а затем вновь пересекли Рейн. Следующей весной в Риме отмечался так долго откладываемый триумф, назначенный по поводу победы над далматинцами. К нему прибавился второй -- за германский поход -- главным образом, чтобы вернуть доверие народа. Нельзя не отдать должного благородному поступку Тиберия, хотя побудил его к нему Германик: показав во время триумфа Батона, пленного далматского вождя, Тиберий затем освободил его, пожаловал большую сумму денег и поселил со всеми удобствами в Равенне. Батон заслужил это: однажды он великодушно дал возможность Тиберию уйти из долины, где тот оказался заперт с большей частью своего войска. Германик был назначен консулом, и Август направил в сенат официальное письмо, где рекомендовал его вниманию сената, а сенат -- вниманию Тиберия. (Рекомендуя сенат Тиберию, а не наоборот, Август давал понять и то, что назначает Тиберия споим преемником -- император выше сената, -- и то, что не намерен произносить по его адресу хвалебную речь, хотя и произнес ее по адресу Германика.) Агриппина всегда сопровождала мужа в военных походах, как в свое время моя мать. Делала она это в основном из любви к нему, но и потому также, что не хотела оставаться одна в Риме, где ее могли призвать к Августу из-за сфабрикованного обвинения в прелюбодеянии. Она не знала, как к ней относится Ливия. Агриппина была типичная римская матрона из старинных легенд -- сильная, мужественная, скромная, благоразумная, набожная, целомудренная и плодовитая. Она уже родила Германику четырех детей, а в дальнейшем родит еще пять. Хотя правило Ливии насчет моего присутствия -- вернее, отсутствия -- за ее столом не было отменено, а мать по-прежнему обходилась со мной более чем прохладно, Германик при каждой возможности приглашал меня в компанию своих благородных друзей. Ради него они относились ко мне более или менее уважительно, но взгляд семьи на мои умственные способности был известен, и считалось, будто Тиберий его разделяет, поэтому никто не домогался моего близкого знакомства. По совету Германика я объявил, что намерен устроить публичное чтение моего последнего исторического труда, и пригласил ряд известных любителей и знатоков литературы. Книга, которую я собирался читать и над которой много работал, должна была представить интерес для слушателей -- я разбирал в ней формулы, применяемые этрусскими жрецами во время ритуальных омовений, и давал перевод каждой из них на латынь, что проливало новый свет на многие наши очистительные обряды, точное значение которых со временем стало неясным. Германик предварительно прочитал эту работу от корки до корки и показал матери и Ливии, которые одобрили ее, а затем великодушно послушал меня, когда я репетировал. Он поздравил меня как по поводу самой работы, так и исполнения, и, по-видимому, его отзыв стал широко известен, так как комната, где я намеревался читать, оказалась набита битком. Ливии не было, Августа тоже, но мать, сам Германик и Ливилла пришли. Я был в прекрасном настроении и нисколько не нервничал. Германик предложил мне подкрепиться перед чтением бокалом хорошего вина, и я решил, что это превосходная мысль. Поставили кресло для Августа -- если ему вдруг вздумается прийти -- и для Ливии; роскошные кресла, в которых они всегда сидели, посещая наш дом. Когда все собрались и заняли места, двери закрыли, и я начал читать. Читал я отлично, следя за тем, чтобы не спешить и не тянуть, не кричать и не произносить слова слишком тихо, читал так, как надо, и чувствовал, что аудиторию, ничего не ждавшую от меня, чтение невольно захватило. И тут, как назло, раздался громкий стук в дверь. Никто не открыл ее, и стук повторился. Затем загрохотала ручка, и в комнату вошел самый толстый человек, какого я видел в жизни, в тоге всадника, с большой вышитой подушкой в руке. Я перестал читать, так как подошел к трудному и важному месту, а меня никто не слушал -- все взгляды устремились на всадника. Он заметил Ливия и приветствовал его с певучим акцентом, присущим, как я потом узнал, падуанцам, затем обратился с приветствием ко всем присутствующим, что вызвало приглушенные смешки. Толстяк не обратил особого внимания на Германика, хотя тот был консул, или на нас с матерью, хотя мы были хозяева дома. Оглядевшись в поисках места, он увидел кресло Августа, но оно показалось ему узким, и он завладел креслом Ливии. Положил на него подушку, собрал у колен плащ и с ворчанием уселся. И, естественно, кресло, старинное и очень хрупкое, вывезенное из Египта в числе прочей мебели, захваченной во дворце Клеопатры, с треском под ним развалилось. Все, кроме Германика, матери, Ливия и наиболее серьезных людей среди присутствующих, разразились хохотом; но когда толстяк со стонами и проклятиями поднялся, потирая ушибленные места и вышел в сопровождении вольноотпущенника из комнаты, тишина восстановилась, и я попытался продолжать. Однако я никак не мог унять смех, у меня сделалась истерика. Возможно, причиной тому было выпитое вино, а возможно, то, что я видел лицо толстяка, когда под ним подломилось кресло, чего не видел никто другой, так как кресло стояло в первом ряду, и он уселся прямо напротив меня. Так или иначе, я обнаружил, что не могу сосредоточиться на ритуале омовения у этрусков. Сперва слушатели разделяли мое веселье и даже смеялись вместе со мной, но когда, с трудом преодолев следующий абзац, я случайно взглянул уголком глаза на злосчастное кресло, еле стоявшее на расколотых ножках, и опять расхохотался, аудитория стала выказывать признаки нетерпения. Но это еще не все; только я успокоился, как двери распахнулись и в комнату вошли -- кто, вы думаете? -- ну конечно, Август и Ливия. Они торжественно прошествовали между двумя рядами стульев, и Август сел. Ливия собиралась сделать то же, но тут увидела, что кресло сломано, и спросила громким голосом: "Кто сидел на моем кресле?" Германик прилагал все старания, чтобы объяснить Ливии, в чем дело, но она решила, что над ней потешаются, и вышла из комнаты. Август со смущенным видом последовал за ней. Кто меня обвинит в том, что я провалил чтение? Должно быть, сам злой бог Мом уселся в это кресло, потому что спустя пять минут ножки его разъехались, и оно снова рухнуло на пол: с одной из ручек отломилась золотая львиная голова и покатилась прямо мне под ноги. Я снова потерял над собой контроль и, задыхаясь, захлебываясь и хрипя, принялся громко хохотать. Германик подошел ко мне и умолял взять себя в руки, но я смог лишь поднять с пола львиную голову и беспомощно указать на кресло. Если Германик когда-либо сердился на меня, это было в тот раз. Я очень расстроился, увидев, что он сердится, и это сразу отрезвило меня. Но я потерял всякую уверенность в себе и стал так сильно заикаться, что мне, увы, пришлось замолчать. Германик изо всех сил старался спасти положение: он предложил, чтобы мне вынесли благодарность за мой интересный труд, выразил сожаление, что неудачное происшествие вынудило меня прервать чтение и заставило Отца отчизны и сиятельную Ливию, его супругу, лишить их своего общества, а также надежду, что в самом ближайшем будущем при более благоприятных обстоятельствах я прочитаю еще какую-нибудь из своих работ. На свете не было более заботливого брата и более благородного человека. Но я с тех пор ни разу не читал своих трудов на публике. Однажды Германик пришел ко мне с очень серьезным и мрачным видом. Долгое время он молчал, но наконец решился и заговорил: -- Я беседовал сегодня утром с Эмилием, и мы вспомнили о бедном Постуме. Эмилий сам завел о нем речь, спросив, в чем именно его обвинили, и сказал, по-видимому, вполне искренне, что, как он понял, Постум пытался совершить насилие над двумя патрицианками, но никто, похоже, не знает, кто они. При этих словах я пристально на него посмотрел и увидел, что он не лжет. Тогда я предложил поделиться с ним своими сведениями, но только если он обещает держать в тайне то, что от меня услышит. Когда я сказал, что одна из женщин -- его собственная дочь, обвинившая Постума в том, будто он хотел лишить ее невинности, причем не где-нибудь, а в родительском доме, Эмилий страшно был удивлен и не хотел мне верить. Он сильно разгневался и сказал, что воспитательница Эмилии, несомненно, не покидала комнаты, пока там был Постум. Он хотел пойти к Эмилии и выяснить, правда ли все это, и если так, почему он слышит эту историю впервые, но я остановил его, напомнив об обещании. Я не доверял Эмилии. Вместо этого я предложил расспросить воспитательницу, но так, чтобы не напугать ее. Эмилий послал за ней и осведомился, о чем разговаривали Постум и Эмилия во время ложной тревоги насчет воров в тот последний раз, когда Постум у них обедал. Сперва женщина ничего не могла вспомнить, но когда я спросил: "Не о фруктовых ли деревьях?", -- она сказала: "Да, да, конечно, о вредителях фруктовых деревьев". Эмилий поинтересовался, не говорили ли они во время его отсутствия о чем-либо еще, и воспитательница ответила, что нет, насколько ей известно. Она припомнила, что Постум объяснял новый греческий способ борьбы с вредителем под названием "арап", и это вызвало у нее большой интерес, так как она знает толк в садоводстве. Нет, ответила женщина, она ни на секунду не отлучалась из комнаты. Поэтому, -- продолжал Германик, -- я пошел затем к Кастору и, словно случайно, завел разговор о Постуме. Ты помнишь, что поместье Постума было конфисковано, пока я был в Далмации, и продано с торгов, а вырученная сумма внесена в военную казну? Так вот, я спросил, какая судьба постигла мое столовое серебро, которое Постум как-то взял у меня для какого-то пира, и Кастор надоумил меня, как получить его обратно. Затем мы перешли на его ссылку. Кастор ничего не пытался скрыть, говорил без обиняков, и я рад сказать тебе, что вполне уверен -- он в заговоре не участвовал. -- Но ты признаешь теперь, что заговор был? -- с жаром спросил я. -- Боюсь, иначе всего этого объяснить нельзя. Но Кастор невинен, я не сомневаюсь. Он сам, не дожидаясь расспросов, рассказал мне, что по наущению Ливиллы дразнил Постума в саду, как и говорил тебе Постум. Делал он это потому, что Постум пялил глаза на Ливиллу, и ему, ее мужу, это не нравилось. Он добавил, что не сожалеет об этом, хотя шутки его были не самого лучшего вкуса, -- ведь после того, как этот сумасшедший попытался насильно овладеть Ливиллой и нанес серьезные раны ему самому, жалеть о каких-то там словах было бы просто глупо. -- Он верит, что Постум пытался изнасиловать Ливиллу? -- Да. Я не стал открывать ему глаза. Я не хочу, чтобы Ливилла знала о наших подозрениях. Ведь она сразу сообщит о них Ливии. -- Теперь ты видишь, Германик, что все это -- дело ее рук? Он не ответил. -- Ты пойдешь к Августу? -- Я дал тебе слово. Я всегда держу слово. -- Когда ты пойдешь к нему? -- Сейчас. 13 г. н.э. Что случилось при этом разговоре, я не знаю и никогда не узнаю. Но в тот вечер за обедом у Германика был куда более веселый вид; судя по тому, что он избегал моих вопросов, Август, должно быть, ему поверил, но взял с него клятву держать все пока в секрете. Прошло много времени, прежде чем мне стало известно, что последовало за их беседой. Оказывается, Август написал корсиканцам, которые уже несколько лет жаловались на набеги пиратов, что вскоре лично приедет к ним и разберется в этом деле; по пути он остановится в Марселе, где намеревается освятить храм. Немного погодя Август действительно отплыл из Рима, но прервал свое плавание на два дня, высадившись на Эльбе. В первый день он приказал, чтобы стражу Постума на Планазии заменили новыми людьми. Это было исполнено. В ту же ночь Август тайно отплыл на остров в рыбацкой лодке в сопровождении одного лишь Фабия Максима, его старинного друга, и некоего Клемента, бывшего раньше рабом Постума и удивительно похожего на своего прежнего хозяина. Я слышал, что Клемент был внебрачный сын Агриппы. Им повезло -- они встретили Постума, как только высадились на берег. Он ставил на ночь удочки и заметил вдали парус в ярком свете луны; Постум был один. Август подошел к нему, открыл лицо и, протянув руку, вскричал: "Прости меня, мой сын!" Постум взял его руку и поцеловал. Затем оба они отошли в сторону, а Фабий и Клемент стояли на страже. О чем у них шел разговор -- не знает никто, но когда они вернулись, на глазах Августа были слезы. Потом Постум и Клемент обменялись одеждой и именами; Постум отплыл вместе с Августом и Фабием на Эльбу, а Клемент занял его место на Планазии до тех пор, пока не будет получен приказ об освобождении Постума, что, по словам Августа, произойдет очень скоро. Клементу обещали свободу и большую сумму денег, если он хорошо сыграет свою роль. Он должен был притвориться больным на несколько ближайших дней и отрастить подлиннее волосы и бороду, чтобы никто не заметил подмену; ведь новая стража видела Постума в течение каких-то нескольких минут. Ливия заподозрила, что Август делает что-то за ее спиной. Она знала, что он не любит моря и не сядет на корабль, если может ехать по суше, даже когда теряет при этом ценное время. Спору нет, на Корсику попасть было нельзя иначе как морем, но пираты не представляли такой уж серьезной угрозы, и Август вполне мог послать туда Кастора или еще кого-нибудь из своих приближенных, чтобы они разобрались в этом деле. Поэтому Ливия стала выспрашивать всех вокруг и в конце концов узнала, что, когда Август останавливался на Эльбе, он приказал сменить стражу Постума и в тy же ночь отправился вместе с Фабием в маленькой лодчонке ловить рыбу в сопровождении одного раба. У Фабия была жена по имени Марция, с которой он делился всеми своими секретами, и Ливия, раньше не обращавшая на нее никакого внимания, теперь принялась обхаживать ее. Марцию, женщину простую, легко было обмануть. Когда Ливия убедилась, что полностью втерлась к ней в доверие, она отвела ее как-то раз в сторону и спросила: -- Скажи, милочка, Август очень разволновался, когда увидел Постума после столь долгой разлуки? Он куда более мягкосердечный человек, чем хочет казаться. Фабий предупредил Марцию, что поездка на Планазию должна держаться в тайне -- если она скажет о ней хоть одному человеку, это может привести к роковым для него последствиям. Поэтому сперва Марция ничего не ответила Ливии. Ливия рассмеялась и сказала: -- Ну до чего же ты осторожная. Как часовой в лагере Тиберия в Далмации, который не пропустил в лагерь самого Тиберия, когда тот вернулся с верховой прогулки. потому что он не мог сказать пароль. "Приказ есть приказ", -- заявил этот идиот. Милая моя Марция, у Августа нет от меня секретов, как и у меня от Августа. Но я хвалю тебя за осмотрительность. Марция извинилась перед ней и сказала: -- Фабий говорил, что Август не мог унять слез. -- Естественно, -- сказала Ливия. -- но знаешь, Марция, пожалуй, лучше не рассказывай Фабию, что мы об этом говорили... Августу не нравится, когда люди знают, до какой степени он мне доверяет. Фабий, верно, рассказывал тебе о рабе? Это был выстрел наугад. Возможно, раб тут был ни при чем, но задать этот вопрос все же стоило. Марция сказала: -- Фабий говорил, что он удивительно похож на Постума, только ростом чуть ниже. -- Ты думаешь, стража заметит разницу? -- Фабий сказал, что вряд ли. Клемент был рабом в доме Постума и хорошо знает все его повадки; если он будет осторожен, то не выдаст себя, а стражу, как ты знаешь, заменили. Теперь Ливии оставалось только найти, где находится Постум, который, как она полагала, скрывается под именем "Клемент". Она решила, что Август намерен вернуть ему свое расположение и, возможно даже, чтобы загладить вину, назначит его, в обход Тиберия, своим преемником. Ливия доверила эту тайну Тиберию и предупредила его о своих подозрениях. На Балканах опять начались беспорядки, и Август намеревался отправить туда Тиберия, чтобы он подавил их, пока дело не приняло серьезный оборот. Германик был во Франции -- собирал там дань. Август предполагал также отослать из Рима и Кастора -- в Германию, и очень часто беседовал с Фабием, из чего Ливия заключила, что тот является посредником между Августом и Постумом. Как только путь будет свободен, Август, конечно же, сообщит о Постуме в сенате, заставит отменить указ об его изгнании и предложит избрать внука своим соправителем вместо Тиберия. Если Постума восстановят в правах, ее жизнь будет в опасности. Постум обвинил ее в том, что она отравила его отца и братьев, и Август вряд ли вернул бы ему свою благосклонность, если бы не поверил, что эти обвинения имеют под собой твердую почву. Ливия поручила лучшим своим агентам следить за всеми передвижениями Фабия, чтобы напасть на след раба по имени Клемент, но их усилия не увенчались успехом. Ливия решила не тратить времени даром и поскорей устранить Фабия. Однажды ночью его подстерегли на улице, когда он шел во дворец, и нанесли двенадцать ножевых ран; убийцы в масках скрылись. На похоронах произошел небольшой скандал: Марция упала на труп мужа и с рыданиями просила у него прощения, говоря, что одна она виновата в его смерти, она была неосторожна и не вняла его предостережениям. Однако никто из присутствующих не понял, о чем речь, люди подумали, что от горя у нее помутился рассудок. 14 г. н.э. Ливия велела Тиберию держать с ней тесную связь по пути на Балканы и двигаться как можно медленнее: за ним в любую минуту могут послать. Август, проводивший Тиберия вдоль побережья до самого Неаполя, внезапно заболел: у него расстроился желудок. Ливия собралась было за ним ухаживать, но Август поблагодарил ее и сказал, что это пустяки, он сам себя вылечит. Он взял свою шкатулку с медикаментами, принял сильное слабительное, затем целый день ничего не ел. Он категорически отверг услуги Ливии: у ней без того хватает забот. Со смехом он отказывался есть что-либо, кроме хлеба с общего стола и зеленых фиг, которые он срывал своими руками, воду пил только из того же кувшина, что и жена. Ничто в его обращении с Ливией, казалось бы, не изменилось, так же как и ее обращение с ним, но каждый читал мысли другого. Несмотря на все предосторожности, состояние Августа стало хуже; в Ноле ему пришлось прервать поездку; Ливия послала Тиберию депешу, призывая его к себе. Когда Тиберий прибыл, ему доложили, что Август с каждой минутой слабеет и хочет его видеть. Он уже попрощался с несколькими экс-консулами, поспешившими сюда из Рима, когда они услышали о его болезни. Август спросил их с улыбкой, хорошо ли, по их мнению, он сыграл свою роль в фарсе -- вопрос, который актеры задают зрителям в конце комедии. И, улыбаясь ему в ответ, хотя у многих на глазах были слезы, они отвечали: "Лучше тебя не сыграл бы никто, Август". "Тогда похлопайте мне на прощание", -- сказал он. Тиберий просидел часа три у его постели, затем вышел и скорбным голосом сообщил, что Отец отчизны только что скончался на руках у Ливии с прощальным приветом ему, Тиберию, сенату и римскому народу. Тиберий вознес хвалу богам, что успел приехать вовремя, чтобы закрыть глаза своему отцу и благодетелю. На самом деле Август уже двенадцать часов как был мертв, но Ливия скрыла это и каждые несколько часов сообщала то утешительные, то тревожные сведения о его здоровье. По странному совпадению Август умер в той самой комнате, в которой умер его отец за семьдесят пять лет до того. Я хорошо помню, как я узнал о его смерти. Это произошло двадцатого августа. Я сильно заспался после того, как проработал всю ночь; летом мне было куда легче работать ночью и спать днем. Меня разбудило прибытие двух старых всадников, которые попросили прощения за то, что побеспокоили меня, но дело не терпит отлагательства. Август умер, и благородное сословие всадников, поспешно собравшись, избрало меня своим представителем в сенат. Я должен был ходатайствовать от их имени, чтобы всадникам поручили почетную миссию отнести тело Августа на плечах обратно в Рим. Я еще нс совсем проснулся и не соображал, что говорю. Я вскричал: "Отрава царит над миром! Отрава царит над миром!" Всадники смущенно и тревожно переглянулись; я пришел в себя и извинился, сказав, что мне привиделся ужасный сон, и я произнес вслух слова, которые слышал во сне. Я попросил их повторить, зачем они ко мне пришли, и затем поблагодарил их за честь и пообещал сделать то, о чем меня просили. По правде говоря, честь эта была небольшая, так как все свободнорожденные граждане Рима были всадниками, если только не навлекали на себя позор каким-нибудь бесчестным поступком и владели определенной собственностью, и, выкажи я при моих семейных связях даже средние способности, я бы уже давно был сенатором, как мой ровесник Кастор. Меня избрали на этот раз как единственного представителя императорской семьи, принадлежащего к сословию всадников, чтобы не вызывать распрей между другими членами сословия. Впервые я оказался в сенате во время сессии. Я произнес ходатайство, не заикаясь, не забыв ни слова и вообще никак не опозорив себя. ГЛАВА XIV Хотя давно было ясно, что силы покидают Августа и жить ему осталось недолго, Рим не мог свыкнуться с мыслью о его смерти. Город чувствовал себя так, как чувствует себя ребенок, когда умирает его отец, и это не пустое сравнение. Неважно, каким был отец -- храбрецом или трусом, справедливым или несправедливым, щедрым или скупым, -- он был отцом, и никакой дядюшка или старший брат не заменит его ребенку. Август правил так долго, что только старые люди помнили, как было до него. Чего ж удивляться, если в сенате поставили вопрос, не вынести ли решение о том, чтобы божественные почести, которые еще при жизни воздавались Августу в провинциях, оказывались ему теперь в самом Риме. Сын Поллиона Галл, которого Тиберий ненавидел за то, что тот женился на Випсании (первой жене Тиберия, если вы не забыли, с которой он был вынужден развестись ради Юлии) и ни разу не опровергнул публичных слухов о том, будто он -- настоящий отец Кастора, и за то, что у него был острый язык, -- этот Галл оказался единственным сенатором, отважившимся усомниться в уместности этого предложения. Он спросил, какое священное предзнаменование указало на то, что Августа встретят с распростертыми объятиями в небесной обители лишь потому, что его рекомендуют туда его смертные друзья и почитатели. Настала неловкая пауза. Наконец Тиберий поднялся с места и сказал: -- Сто дней тому назад, как вы помните, в пьедестал статуи моего отца Августа ударила молния. Первая буква надписи была стерта, остались слова AESAR AUGUSTUS. Каково значение буквы "С"? Это значит "сто". А каково значение слова AESAR? Я вам скажу. По-этрусски это означает "бог". Ясно, что смысл всего этого таков: через сто дней после того, как молния ударила в статую Августа, он должен сделаться богом в Риме. Какое еще нужно предзнаменование? Хотя честь интерпретации слова AESAR (об этом странном слове каждый судил, как мог) была приписана Тиберию, перевел его не кто иной, как я, будучи единственным человеком в Риме, который знал этрусский язык. Я сказал об этом матери, и она назвала меня выдумщиком и дурачком, но, должно быть, мое толкование все же поразило ее, раз она повторила его Тиберию, ведь, кроме нее, я об этом не говорил никому. Галл спросил, почему Юпитер предпочел передать свое повеление на этрусском, а не на греческом или латинском языке? Может быть, кто-нибудь видел другое, более убедительное знамение? Одно дело -- издавать декрет о введении новых богов в невежественных азиатских провинциях, другое -- приказывать образованным гражданам Рима поклоняться одному из их числа, пусть самому выдающемуся; тут уважаемому собранию нужно хорошенько подумать. Вполне возможно, что этим обращением к гордости и здравому смыслу римлян Галлу удалось бы задержать законопроект, если бы не некий Аттик, один из старших магистратов. Поднявшись с важным видом, он заявил, что, когда тело Августа сжигали на Марсовом поле, он заметил, как с неба спустилось облако, и дух умершего вознесся на нем так точно, как, согласно преданию, вознеслись духи Ромула и Геркулеса. Он клянется всеми богами, что говорит правду. Речь Аттика была встречена громовыми рукоплесканиями, и Тиберий торжествующе спросил, хочет ли Галл еще что-нибудь сказать. Галл ответил, что хочет. Он вспомнил, сказал он, другое раннее предание о смерти и исчезновении Ромула, которое приводится в трудах самых серьезных историков в противовес версии их уважаемого друга Аттика, в чьей правдивости он отнюдь не сомневался, а именно: Ромула так ненавидели за тиранию, которой он подверг свободный народ, что однажды, воспользовавшись внезапным туманом, сенаторы убили его, разрезали на куски и вынесли эти куски под тогами. -- Ну а Геркулес? -- поспешно спросил кто-то. Галл сказал: -- Сам Тиберий в своей блестящей речи на похоронах возражал против сравнения Августа с Геркулесом. Вот его собственные слова: "Геркулес в детстве сражался только со змеями и даже в зрелом возрасте -- с одним-двумя оленями, диким кабаном, которого он убил, и львом, и убивал он их неохотно, по приказу, а Август сражался не с дикими зверями, а с людьми, и делал это по собственной воле". И так далее, и тому подобное. Но я возражаю против сравнения по другой причине: дело в обстоятельствах смерти Геркулеса. Затем Галл сел. Намек был ясен всем, кто взял бы на себя труд подумать, ибо, согласно преданию, Геркулес умер от яда, которым был пропитан плащ, посланный ему женой. Но предложение все равно прошло, и Август был обожествлен. В Риме и ближайших городах ему возвели храмы, была основана новая коллегия жрецов, отправляющих там богослужения, а Ливия, которой сенат тогда же пожаловал почетные имена Юлии и Августы, была назначена его верховной жрицей. Аттик получил от Ливии в награду десять тысяч золотых и был принят в новую коллегию без вступительного взноса. Я тоже был назначен жрецом Августа, но мне пришлось внести взнос больший, чем у всех прочих, -- ведь я был внуком Ливии. Никто не осмеливался спросить, почему вознесения Августа не видел никто, кроме Аттика. Самым забавным было то, что в ночь перед похоронами Ливия велела спрятать на верхушке погребального костра клетку с орлом, которую сразу, как только зажгут костер, должны были потихоньку открыть, дернув снизу за веревку. Взлетевший орел был бы принят всеми за дух Августа. К сожалению, чудо не удалось. Дверцу клетки заело. Вместо того, чтобы это скрыть, пусть бы орел сгорел, -- офицер, которому была поручена вся операция, влез на погребальный костер и открыл клетку своими руками. Ливия была вынуждена сказать, что орла освободили по ее приказанию, это, мол, символический акт. Я не буду писать о похоронах Августа, хотя более великолепных похорон в Риме не было, мне придется ограничиться лишь самыми важными событиями: я заполнил более тринадцати свитков лучшей бумаги -- с новой бумажной фабрики, где я совсем недавно поставил новое оборудование, -- а одолел лишь треть моей истории. Но о том, что было написано в завещании Августа, я умолчать не могу; все с интересом и нетерпением ждали, когда его прочтут, но ничье нетерпение не могло сравниться с моим, и вот почему. За месяц до смерти Август неожиданно появился в дверях моего кабинета -- он навещал мою мать, поправлявшуюся после долгой болезни, -- и, отпустив свою свиту, завел со мной бессвязный разговор, не глядя на меня и держась так робко, словно он -- Клавдий, а я -- Август. Он взял книгу моей "Истории" и прочел абзац. -- Превосходно написано, -- сказал он. -- А когда вся работа будет закончена? -- Через месяц, а то и раньше, -- ответил я. Август поздравил меня и сказал, что прикажет устроить публичное чтение за его счет и пригласит на него друзей. Я был крайне удивлен, а Август продолжал беседу дружеским тоном и спросил, не предпочту ли я, чтобы мою книгу читал профессиональный чтец и ее смогли оценить по заслугам: читать на публике свое произведение всегда неловко -- даже твердокаменный старик Поллион признавался ему, что всегда при этом нервничает. Я поблагодарил Августа от всего сердца и сказал, что, конечно, профессионал будет куда уместнее на публичных чтениях, если моя работа вообще заслуживает такой чести. Тут Август вдруг протянул ко мне руку: -- Клавдий, ты не таишь против меня зла? Что я мог ответить ему? У меня на глазах выступили слезы, и я пробормотал, что я глубоко почитаю его и что он никогда не сделал мне ничего плохого, -- с чего бы я стал таить против него зло? -- Да, -- сказал Август со вздохом, -- но, с другой стороны, и ничего хорошего, чтобы вызвать твою любовь. Подожди еще несколько месяцев, Клавдий, я надеюсь, мне удастся завоевать и любовь твою, и благодарность. Германик говорил со мной о тебе. Он сказал, что ты верен трем вещам: Риму, друзьям и истине. Я был бы очень горд, если бы Германик сказал то же самое обо мне. -- Германик не просто любит тебя, он поклоняется тебе, как божеству, -- сказал я. -- Он часто говорил мне об этом. Лицо Августа просияло: -- Честное слово? Я счастлив. Значит, теперь, Клавдий, нас связывают крепкие узы -- хорошее мнение Германика. А пришел я к тебе, чтобы сказать вот что: я очень плохо обращался с тобой все эти годы, и я искренне сожалею об этом, ты увидишь, теперь все изменится. -- И процитировал по-гречески: -- "Ранивший исцелит". И с этими словами обнял меня. Повернувшись, чтобы уйти, Август проговорил через плечо: -- Я только что был у весталок и сделал несколько важных изменений в документе, который у них хранится, и, поскольку произошло это частично из-за тебя, твое имя тоже заняло в этом документе более видное место, чем раньше. Но -- ни звука! -- Можешь положиться на меня. -- сказал я. Фраза Августа могла значить лишь одно: что он поверил рассказу Постума, переданному ему Германиком с моих слов, и восстановил его в завещании, находившемся у весталок, в качестве своего преемника и что я тоже буду награжден за верность Постуму. В то время я, естественно, не знал о поездке Августа на Планазию, но надеялся в душе, что Постума вернут в Рим и примут здесь с честью. Мои надежды не сбылись. Поскольку Август держал новое завещание, подписанное лишь Фабием Максимом и несколькими престарелыми жрецами, в секрете, было нетрудно утаить его в пользу завещания, сделанного за шесть лет до того, в то самое время, когда Август лишил Постума права наследования. Начало этого завещания звучало так: "Ввиду того, что злая судьба отняла у меня моих сыновей Гая и Луция, я желаю, чтобы моими наследниками в первой степени стали Тиберий Клавдий Нерон Цезарь -- в размере двух третей моего состояния и моя возлюбленная жена Ливия -- в размере одной трети, если сенат, учитывая ее заслуги перед государством, великодушно позволит ей в виде исключения получить в наследство такое имущество (превышающее установленную законом сумму наследства, оставляемого вдове)". Во второй степени -- то есть в случае, если упомянутые ранее наследники умрут или по другой какой-нибудь причине не смогут наследовать ему -- Август называл тех своих внуков, которые принадлежали к роду Юлиев и не навлекли на себя общественного позора, значит, речь шла о Германике -- как приемном сыне Тиберия и муже Агриппины, самой Агриппине, их детях, а также Касторе, Ливилле и их детях. Постума в их числе не было. Из них Кастор должен был получить одну треть, а Германик с семьей -- две трети всего состояния. В третьей степени в завещании были поименованы различные сенаторы и дальние родственники, но это было скорее знаком расположения, чем реальным подарком. Август не мог ожидать, что он переживет столько наследников первой и второй степени. Наследники третьей степени были разбиты на три группы: первые десять человек должны были разделить между собой половину имущества, следующие пятьдесят должны были разделить треть имущества и третья группа, где было еще пятьдесят человек, должна была получить оставшуюся шестую часть. Последним именем в этом последнем списке последней степени наследования было имя Тиберия Клавдия Друза Нерона Германика, другими словами -- Клав-Клав-Клавдия, или идиота Клавдия, или, как сыновья Германика все чаще называли меня, "бедного дяди Клавдия", а именно: мое собственное. В завещании не упоминались ни Юлия, ни Юлила, за исключением одного пункта, где Август запрещал после их смерти хоронить урны с их прахом в своей усыпальнице. Хотя за последние двадцать лет Август получил по завещаниям старых друзей большие деньги -- около ста сорока миллионов золотых -- и был крайне бережлив в частной жизни, он столько потратил на строительство храмов и общественные работы, на вспомоществование и на зрелища для населения, на пограничные войны (когда военная казна была пуста) и на прочие государственные нужды, что от этих ста сорока миллионов и личного его немалого достояния, собранного из различных источников, осталось для завещательного отказа всего около пятнадцати миллионов, большая часть в виде недвижимости, которую трудно было реализовать. В это количество, однако, не входили некоторые значительные суммы, лежавшие в мешках отдельно от остального имущества в подвалах Капитолия, которые Август оставил, чтобы отказать их по завещанию союзным царям, сенаторам, всадникам и прочим гражданам Рима. Они составляли еще два миллиона. Была также отложена сумма на похоронные издержки. Все были удивлены незначительностью его имущества, и по городу поползли неприятные слухи. Лишь когда душеприказчики предъявили счета Августа, всем стало ясно, что тут нет никакого мошенничества. Римляне были весьма недовольны, что им досталось всего ничего, и когда в честь Августа за общественный счет показывали посвященную ему пьесу, актеры взбунтовались, такую нищенскую субсидию дал сенат, -- один из них даже отказался выйти на сцену за предложенную ему плату. О недовольстве в армии я расскажу в скором времени. Сперва о Тиберии. Август сделал Тиберия своим соправителем и наследником, но он не мог оставить ему империю, во всяком случае, не мог сказать об этом напрямик. Он мог только рекомендовать Тиберия сенату, к которому сейчас вернулась вся власть, бывшая раньше в руках Августа. Сенат не любил Тиберия и не хотел, чтобы он стал императором, но Германика, которого они избрали бы, будь у них такая возможность, не было в Риме. А отказать Тиберию в его притязаниях было не так легко. Поэтому никто не осмеливался упоминать какое-либо другое имя, кроме имени Тиберия, и когда консулы предложили просить его взять на себя функции Августа, это было принято единогласно. Тиберий дал неопределенный ответ, сказав, что он не честолюбив, а ответственность, которую они на него возлагают, огромна. Одному лишь божественному Августу была по силам такая гигантская задача, и, по его мнению, лучше было бы разделить все обязанности Августа на три части и тем самым разделить ответственность. Сенаторы, стремясь снискать его благосклонность, возражали, что за прошлое столетие уже не раз прибегали к триумвирату -- правлению трех -- и что единственным спасением от гражданских войн, к которым это приводило, оказалось единовластие. Последовала позорная сцена. С притворными слезами и вздохами сенаторы обнимали колени Тиберия, умоляя не отказывать им в просьбе. Чтобы положить этому конец, Тиберий сказал, что отнюдь не уклоняется от государственной службы -- у него этого и в мыслях нет, -- но по-прежнему считает, что все бремя власти ему одному не по плечу. Он уже далеко не молод, ему пятьдесят шесть лет, и у него плохое зрение. Но он возьмет на себя любую часть правления, которую ему поручат. Вся эта комедия разыгрывалась для того, чтобы никто не мог упрекнуть его, что он рвется к кормилу государства, и в особенности для того, чтобы показать Германику и Постуму (где бы он ни был), насколько прочно положение Тиберия в Риме. Тиберий боялся Германика, чья популярность в армии была куда большей, чем его собственная. Он не думал, будто Германик стремится захватить империю для себя самого, но допускал, что, узнав об утаенном завещании, он попытается восстановить Постума в его наследственных правах и даже сделать его третьим -- Тиберий, Германик и Постум -- участником нового триумвирата. Агриппина была привязана к Постуму, а Германик во всем следовал ее совету, как Август -- совету Ливии. Стоит только Германику войти в Рим во главе своих войск, и сенат будет единодушно приветствовать его, это Тиберий знал. Что он теряет? В самом худшем случае теперешнее скромное поведение позволит ему спасти свою жизнь и с честью уйти на покой. Сенаторы поняли, что на самом деле Тиберий хочет того, от чего смиренно отказывается, и собирались было возобновить свои мольбы, когда Галл прервал их: -- Хорошо, Тиберий, -- сказал он деловым тоном, -- так какую именно часть правления ты желал бы получить? Тиберий смешался от такого бестактного и непредвиденного вопроса. Помолчав немного, он сказал: -- Один и тот же человек не может и делить, и выбирать, и, даже будь это возможно, согласитесь, было бы нескромно с моей стороны выбирать или отвергать ту или иную часть государственного руководства, когда, как я уже объяснял, хочу я лишь одного -- чтобы меня вообще освободили от него. Галл решил использовать его ответ в своих целях: -- Единственно возможное деление империи могло бы быть таково: первое -- Рим и Италия, второе -- армия, третье -- провинции. Что из этого ты выбираешь? Тиберий молчал, и Галл продолжал: -- Прекрасно. Я знаю, что на этот вопрос нет ответа. Поэтому-то я и задал его. Своим молчанием ты признал, что делить на три части административную систему, которая была создана и согласована так, чтобы все нити сходились к одному лицу, чистая глупость. Или мы должны вернуться к республиканской форме правления, или придерживаться единовластия. Говорить о триумвирате -- значит попусту тратить время сената, решившего, по-видимому, этот вопрос в пользу единовластия. Тебе предложили империю. Бери или отказывайся. Другой сенатор, друг Галла, сказал: -- Как народный трибун ты обладаешь правом наложить вето на предложение консулов. Если ты действительно против единовластия, тебе бы следовало воспользоваться этим правом еще полчаса назад. Поэтому Тиберий был вынужден извиниться перед сенатом и сказать, что неожиданность и внезапность их предложения застали его врасплох; это, конечно, большая честь, но нельзя ли ему еще немного подумать над ответом. Сенат отложил заседание, и на следующих сессиях Тиберий соизволил принять одну за другой все должности Августа. Однако он никогда не употреблял завещанное ему имя "Август", кроме как в письмах чужеземным царям, и следил, чтобы ему не вздумали оказывать божественные почести. Было и еще одно объяснение его осторожности, а именно: то, что Ливия похвалялась во всеуслышание, будто Тиберий получает империю в подарок из ее рук. Сделала она это не только, чтобы укрепить свое положение вдовы Августа, но и желая предупредить Тиберия, что если ее преступления когда-либо выйдут наружу, он будет считаться ее сообщником, ведь он и никто другой в первую очередь извлек из них выгоду. Естественно, Тиберий хотел показать, что ничем ей не обязан, и империя навязана ему сенатом против его желания. Сенат расточал Ливии льстивые комплименты и был готов воздать ей самые неслыханные почести. Но, будучи женщиной, Ливия не могла присутствовать при дебатах в сенате и была теперь официально под опекой Тиберия, ведь он стал главой рода Юлиев. Поэтому, отказавшись от титула "Отец отчизны", Тиберий от имени Ливии отказался от предложенного ей титула "Мать отчизны" на том основании, что скромность не позволяет ей его принять. При всем том Тиберий очень боялся Ливии и поначалу полностью зависел от нее, так как лишь Ливия могла познакомить его с секретами имперской системы. И вопрос был не только в том, чтобы ориентироваться в заведенном порядке. В руках Ливии были досье на каждого сенатора