подробностей. Я уже упоминал о детях Юлии, главных наследниках Августа, поскольку сама Юлия была отправлена в ссылку и вычеркнута из завещания, а именно: о трех мальчиках -- Гае, Луции и Постуме и двух девочках -- Юлилле и Агриппине. Младшие члены рода Ливии были: сын Тиберия Кастор, два двоюродных брата Кастора -- мой брат Германик и я -- и двоюродная сестра -- моя сестра Ливилла. Да, не забыть еще внучку Юлии Эмилию. Зa неимением подходящего мужа из рода Ливии Юлилла вышла замуж за богатого сенатора по имени Эмилий (ее двоюродный брат по первому, до Августа, браку Скрибонии) и родила ему дочь. Брак Юлиллы не принес ей удачи, так как Ливия хотела, чтобы внучки Августа выходили замуж только за ее внуков, но, как вы скоро видите, бабку это недолго тревожило. Тем временем Германик женился на Агриппине, красивой серьезной девушке, в которую давно был влюблен. Гай женился на моей сестре Ливилле, но вскоре умер, не оставив детей. Луций, помолвленный с Эмилией, умер, не успев жениться. После смерти Луция встал вопрос о подходящей паре для Эмилии. У Августа возникла близкая к истине догадка, что Ливия прочит ей в мужья не кого иного, как меня, а он с нежностью относился к девочке и даже помыслить не мог о том, чтобы выдать ее за такого калеку. Август решил воспротивиться этому браку; на этот раз, обещал он себе, Ливии не удастся настоять на своем. Случилось так, что вскоре после смерти Луция Август обедал у Медуллина, одного из своих старейших военачальников, происходившего по прямой линии от диктатора Камилла. После нескольких кубков вина Медуллин с улыбкой сказал Августу, что у него есть внучка, которую он очень любит. Она сделала неожиданно большие успехи в литературных занятиях, и насколько он понял, благодарить за это надо юного родственника его достопочтенного гостя. Август был удивлен. -- Кто бы это мог быть? Ума не приложу. Я ничего об этом не слышал. Что происходит? Тайный роман под литературным соусом? -- Нечто в этом роде, -- сказал, улыбаясь, Медуллин.-- Я разговаривал с молодым человеком, и, несмотря на его физические недостатки, он мне понравился. Он еще себя покажет. У него открытая и благородная натура, а своей ученостью он произвел на меня весьма большое впечатление. Не веря ушам, Август спросил: -- Неужто ты имеешь в виду Тиберия Клавдия? -- Да, именно его, -- сказал Медуллин. Внезапно лицо Августа просветлело -- видно, он что-то решил, -- и он спросил с неприличной поспешностью: -- Послушай, Медуллин, старый друг, ты бы не возражал, если бы Клавдий стал мужем твоей внучки? Если ты согласишься на этот брак, я буду очень рад устроить его. Номинально глава дома сейчас Германик, но в подобных делах он прислушивается к советам старших. Спору нет, не всякая девушка сумеет преодолеть свое отвращение к глухому и хромому заике, и мы с Ливией, естественно, не хотели его никому навязывать. Но если твоя внучка по собственной воле... Медуллин сказал: -- Девочка сама заговорила со мной об этом браке и очень тщательно взвесила все "за" и "против". Она говорит, что Тиберий Клавдий -- скромный, правдивый и добрый юноша, что из-за хромоты его никогда не отправят на войну и не убьют... --И он не будет бегать за другими женщинами, -- смеясь, закончил Август. -- ...И что глух он только на одно ухо, а что до его здоровья вообще... -- Плутовка, верно, рассудила, что на ту "ногу", которая более всего заботит честных жен, он не хромает. И правда, почему он не может стать отцом вполне здоровых детей? Мой старый, хромой, запаленный жеребец Буцефал произвел больше победителей в гонках, чем любой другой племенной конь в Риме. Но, шутки в сторону, Медуллин, твой род -- один из самых почтенных, и семья моей жены будет горда породниться с вами. Ты серьезно хочешь сказать, что одобряешь этот союз? Медуллин ответил, что девочку могла ждать куда худшая участь, не говоря уж о неожиданной чести вступить в родство с самим отцом отчизны. Так вот, его внучка, Медуллина, была моей первой любовью, и, клянусь, во всем свете было не сыскать такого прелестного создания. Я встретил ее летом в Саллюстиевых садах, куда меня привел Сульпиций, так как Афинодор был болен. Дочь Сульпиция была замужем за дядей Медуллины, Фурием Камиллом, выдающимся воином, который шесть лет спустя был назначен консулом. Когда я увидел ее впервые, я был поражен не только ее неожиданным появлением -- она подошла ко мне со стороны глухого уха в то время, как я был поглощен чтением, и когда я поднял глаза от книги, она стояла, склонившись надо мной, и смеялась, --но и ее красотой. Медуллина была тоненькая, с густыми черными волосами, белой кожей и темно-синими глазами, движения ее были быстрые и легкие, как у птички. -- Как тебя зовут? -- спросила она дружески. -- Тиберий Клавдии Друз Нерон Германик. -- О, боги, так много имен! Меня зовут Медуллина Камилла. Сколько тебе лет? -- Тринадцать, -- сказал я, ни разу не заикнувшись. -- Мне только одиннадцать, но, спорю на что угодно, я перегоню тебя, если мы побежим к тому кедру и обратно. -- Значит, ты чемпионка по бегу, да? -- Могу перегнать любую девочку в Риме и своих старших братьев -- тоже. -- Боюсь, ты выиграешь за мой невыход на состязание. Я совсем не могу бегать, я -- хромой. -- Ах, бедняжка! Как же ты сюда добрался? Хромал всю дорогу? -- Нет, Камилла, в носилках, как ленивый старик. -- Почему ты называешь меня вторым именем? -- Потому что оно больше тебе подходит. -- Откуда ты это знаешь, умник? -- Этруски дают имя "Камилла" юным охотницам -- жрицам Дианы. С таким именем просто нельзя не быть чемпионкой по бегу. -- Мне это нравится. Я никогда не слышала об этом. Я велю всем моим друзьям звать меня теперь Камилла. -- А ты зови меня Клавдий, ладно? Это имя подходит мне. Оно означает "калека". Дома меня зовут Тиберий, но это неподходящее для меня имя, ведь в Тибре очень быстрое течение. Камилла рассмеялась. -- Хорошо, Клавдий. А теперь расскажи мне, что ты делаешь целыми днями, если не можешь бегать с другими мальчиками. -- Читаю, главным образом, и пишу. В этом году я прочитал кучу книг, а сейчас всего лишь июнь. Эта -- на греческом. -- Я еще не умею читать по-гречески. Я только выучила алфавит. Дедушка сердится на меня -- отца у меня нет, -- думает, что я ленюсь. Конечно, когда говорят по-гречески, я понимаю, нас всегда заставляют говорить по-гречески за едой и когда приходят гости. О чем эта книжка? -- Это часть "Истории" Фукидида. Я как раз читаю про то, как один политик, кожевник по имени Клеон, стал критиковать полководцев, окруживших Спарту. Он сказал, что они не проявляют должного старания и что если бы он командовал греками, он бы через двадцать дней забрал в плен всю армию спартанцев. Афинянам так надоело его слушать, что они поймали его на слове и назначили главнокомандующим. -- Забавно. И что же дальше? -- Он сдержал обещание. Он выбрал хорошего начальника штаба и сказал, пусть воюет, как хочет, лишь бы выиграл битву. Тот знал свое дело, и через двадцать дней Клеон привез в Афины сто двадцать спартанцев высшего ранга. Камилла сказала: -- Я слышала, как мой дядя Фурий говорил, что самый умный вождь тот, кто выбирает умных людей, чтобы они за него думали. Затем добавила: -- Ты, наверно, много всего знаешь, Клавдий. -- Считается, что я -- круглый дурак, и чем больше я читаю, тем большим слыву дураком. -- Я думаю, ты очень умный. Ты так хорошо рассказываешь. -- Но я заикаюсь. Мой язык не поспевает за мыслями. Он тоже из Клавдиев. -- Может быть, это просто робость. У тебя ведь мало знакомых девочек? -- Да, -- сказал я,-- и ты-- первая, кто надо мной не смеется. Вот если бы нам с тобой хоть изредка встречаться, Камилла! Ты не можешь научить меня бегать, но я могу научить тебя читать по-гречески. Ты бы хотела? -- Очень. Но мы будем учиться по интересным книгам? -- По любой, какой хочешь. Тебе нравится история? -- Поэзия мне нравится больше, в истории надо помнить столько имен и дат. Моя старшая сестра без ума от любовной поэзии Парфения. Ты читал ее? -- Некоторые стихотворения, но они мне не понравились. Они такие манерные. Мне нравятся настоящие книги. -- И мне. Но есть ли у греков любовная поэзия, которая не звучит манерно? -- Есть. Феокрит. Я очень его люблю. Попроси, чтобы тебя привели сюда завтра в это же время, а я принесу Феокрита, и мы сразу начнем. -- Честное слово, это не скучно? -- Да, он очень хорош. С тех пор мы встречались в саду почти каждый день и, сев в тени, читали вместе Феокрита и разговаривали. Я заставил Сульпиция пообещать, что он никому об этом не скажет, боясь, что если о наших встречах услышит Ливия, она запретит мне туда ходить. Однажды Камилла сказала, что я -- самый добрый мальчик из всех, кого она знает, и я нравлюсь ей больше друзей ее братьев. Тогда и я сказал ей, как она мне нравится, и она была очень довольна, и мы поцеловались. Камилла спросила, есть ли для нас хоть какая-нибудь надежда пожениться. Она сказала, что дед сделает для нее все, что она захочет, и что она как-нибудь приведет его с собой в сад и познакомит нас, но согласится ли мой отец? Когда я сказал ей, что у меня нет отца и все решают Август и Ливия, она пришла в уныние. До тех пор мы редко говорили о своих семьях. Камилла никогда не слышала ничего хорошего о Ливии, но я сказал, возможно, бабка не станет возражать -- она питает ко мне глубокое отвращение, и ей, по-моему, безразлично, что бы я ни делал, лишь бы не осрамил ее. Медуллин был честный, горделивый старик и тоже увлекался историей, так что нам было о чем побеседовать. Он служил старшим офицером во время первой военной кампании моего отца и знал множество эпизодов из его жизни, большую часть которых я с благодарностью записал для "Биографии". Однажды мы с Медуллином заговорили о предке Камиллы Камилле, и, когда Медуллин спросил меня, какой его поступок вызывает во мне самое большое восхищение, я ответил: "Когда учитель из Фалерий предательски заманил вверенных его попечению детей к стенам Рима и сказал Камиллу, что фалерианцы будут согласны получить их обратно любой ценой, у того это вызвало лишь возмущение. Он велел содрать с предателя платье, связать ему за спиной руки и дать мальчикам розги и плети, чтобы они хлестали его весь обратный путь домой. Вот это я понимаю!" Читая эту историю, я представлял учителя в виде Катона, а на место мальчиков ставил Постума и себя самого, так что к моему гражданскому восторгу примешивались и личные чувства, но Медуллин был доволен. Когда Германика попросили дать согласие на наш брак, он с радостью это сделал, так как я рассказал ему о своей любви к Камилле, у дяди Тиберия тоже не было никаких возражений: бабка Ливия скрыла, как обычно, свое недовольство и поздравила Августа с тем, что он поймал Медуллина на слове: -- Он, верно, был пьян, -- заметила она, -- раз одобрил такой союз, хотя, с другой стороны, приданое он дает маленькое, а честь породниться с императорским домом -- велика. В роду Камиллов уже много десятков лет не появлялось людей с выдающимися способностями и высокой репутацией. Германик сказал мне, что обо всем договорено, и помолвка состоится в ближайший счастливый день -- мы, римляне, очень суеверны в этом отношении: никому и в голову не прилет, например, устраивать сражение, или жениться, или покупать дом шестнадцатого июля -- день катастрофы при Аллии, случившейся при жизни Камилла. Я не верил своему счастью. Я тоже боялся, что меня женят на Эмилии, сварливой жеманной девчонке с дурным характером, которая в подражание Ливилле дразнила меня и выставляла в глупом свете всякий раз, когда приходила к нам в гости, что случалось часто. Ливия настаивала на том, чтобы помолвка состоялась в самом узком кругу, так как она-де не может на меня положиться -- вдруг я сваляю дурака. Я был доволен, я терпеть не мог пышные церемонии. Присутствовать должны были только свидетели; устраивать пиршества не станут, будет лишь ритуальное принесение в жертву барана, чьи внутренности покажут, благоприятны ли нам предзнаменования. Естественно, они окажутся благоприятными, уж Август, который будет совершать обряд, постарается об этом из любезности к Ливии. Затем будет подписан контракт относительно бракосочетания, которое состоится, когда я достигну совершеннолетия, а также обусловлено приданое. Мы с Камиллой возьмемся за руки и поцелуемся, потом я дам ей золотое кольцо, и она вернется в дом деда -- тихо и спокойно, как пришла, без свиты из поющих подружек. Даже сейчас я не могу без боли писать об этом дне. В чистой тоге, в венке, я стоял с Германиком у фамильного алтаря, тревожно дожидаясь, когда появится Камилла. Она запаздывала. Сильно запаздывала. Свидетели потеряли терпение и стали порицать старого Медуллина за плохие манеры -- разве можно заставлять людей ждать во время такой важной церемонии! Наконец привратник объявил, что прибыл дядя Камиллы Фурий. Фурий вошел -- бледный, как мел, в траурном платье. После нескольких приветственных слов он попросил прощения у Августа и у всех, кто там был, за опоздание и за зловещий вид и сказал: -- Случилось ужасное несчастье. Моя племянница мертва. -- Мертва! -- вскричал Август. -- Что ты мелешь! Нам передали всего полчаса назад, что она уже на пути сюда. -- Ее отравили. У дверей собралась толпа, как обычно, когда люди узнают, что дочь хозяина дома отправляется на помолвку. Племянница вышла, и женщины, любуясь ею, сгрудились вокруг нее. Вдруг девочка вскрикнула, точно ей наступили на ногу, но никто не обратил на это внимания, и она села в носилки. Не успели мы отъехать, как моя жена Сульпиция увидела, что племянница побледнела, и спросила, не боится ли она. "Ах, тетя, -- сказала девочка, -- какая-то женщина воткнула мне в руку иглу, мне дурно". Это были ее последние слова. Через несколько минут Медуллины Камиллы не стало. Я поспешил сюда сразу же, как переоделся. Простите меня. Я разразился слезами, у меня сделалась истерика. Мать, разгневанная моим недостойным поведением, велела вольноотпущеннику увести меня в мою комнату, где я провел много дней в нервной лихорадке, не в состоянии ни есть, ни спать. Если бы не милый Постум, всячески утешавший меня, думаю, я вообще лишился бы рассудка. Отравительницу так и не нашли, и никто не мог объяснить, зачем она это сделала. Несколько дней спустя Ливия сообщила Августу, что, по достоверным источникам, одна из женщин в толпе. гречанка, считала себя, несомненно без оснований, обиженной дядей Камиллы и, возможно, решила отомстить ему таким чудовищным образом. Когда я поправился, во всяком случае вернулся к обычному своему состоянию, Ливия посетовала в разговоре с Августом на то, что смерть Медуллины Камиллы поставила их в трудное положение. Она боится, что маленькую Эмилию придется все же помолвить с ее невозможным внуком, несмотря на вполне простительное нежелание Августа заключать этот брак. "Все удивляются, -- сказала Ливия, -- что их не обручили раньше". Так что бабка, как обычно, поставила на своем. Через несколько недель меня помолвили с Эмилией; и я ни разу за всю церемонию не опозорился, так как горе сделало меня ко всему безразличным. Но глаза Эмилии, когда она появилась, были красны от слез ярости, а не горя. Что касается Постума, то он, бедняга, был влюблен в мою сестру Ливиллу, с которой он часто виделся, так как, выйдя замуж за его брата Гая, она переехала жить во дворец и до сих пор жила там. Все ожидали, что Постум женится на ней, чтобы возобновить семейные связи, разорванные смертью его брата. Ливилле льстила его страстная привязанность, она постоянно флиртовала с ним, но она его не любила. Ее избранником был Кастор -- жестокий, беспутный красивый юноша, словно созданный для нее. Я совсем случайно узнал о связи Ливиллы и Кастора и очень расстраивался из-за Постума, который не подозревал, что представляет собой моя сестра, а я не осмеливался сказать ему об этом. В его присутствии Ливилла обращалась со мной с наигранной нежностью, что трогало Постума и злило меня. Я знал, что как только Постум уйдет, она снова начнет надо мной издеваться. Ливия пронюхала насчет интрижки между Ливиллой и Кастором и держала их под наблюдением. Однажды ночью она была вознаграждена, получив записку от доверенного слуги, где сообщалось, что Кастор влез в комнату Ливиллы через балконное окно. Ливия поставила на балкон вооруженного стражника, а затем постучала в дверь и позвала Ливиллу по имени. Минуты две спустя Ливилла открыла ей с таким видом, будто только что проснулась, но Ливия вошла в комнату и нашла за занавесями Кастора. Бабка поговорила с ними без обиняков и, по-видимому, дала им понять, что не доложит о них Августу, который, конечно, отправил бы их в изгнание, только на определенных условиях, и если эти условия будут неуклонно выполняться, она сама поможет им вступить в брак. Вскоре после моей помолвки с Эмилией Ливия уговорила Августа помолвить Постума, к его величайшему горю, с девушкой по имени Домиция, моей двоюродной сестрой с материнской стороны, а Кастор женился на Ливилле. Это было в том же самом году, когда Август усыновил Тиберия и Постума. 4 г. н. э. Ливия сочла, что Юлилла и ее муж Эмилий могут послужить препятствием ее планам. Ей повезло получить доказательство того, что Эмилий и Корнелий, внук Помпея Великого, составили заговор с целью лишить Августа власти и разделить его посты между собой и некоторыми экс-консулами, в том числе с Тиберием, хотя его мнения на этот счет еще не выяснили. Заговор этот был раскрыт в зародыше, потому что первый же экс-консул, к которому обратились Эмилий и Корнелий, отказался в нем участвовать. Август не приговорил ни того, ни другого ни к смерти, ни даже к изгнанию. То, что они не смогли найти поддержку, было свидетельством его силы, а тем, что он помиловал их, он лишний раз это подтверждал. Август просто позвал виновных к себе и прочитал им нотацию по поводу их безрассудства и неблагодарности. Корнелий упал к его ногам и униженно благодарил за милосердие. Август попросил его не ставить себя в глупое положение. Я не тиран, сказал Август, чтобы устраивать против меня заговоры или преклоняться предо мной за милосердие, я просто государственный служащий римской республики, получивший на какой-то срок широкие полномочия для поддержания порядка. Эмилий, по-видимому, увлек его на ложный путь, исказив факты. Лучшим лекарством от этой глупости будет стать консулом в будущем году, когда наступит его черед, и удовлетворить свое честолюбие, разделив честь с ним, Августом, ведь в Риме нет должности выше, чем консул (теоретически это было так). Эмилий не захотел ронять свое достоинство и остался стоять. Август сказал ему, что как его свойственник он мог бы вести себя пристойнее, а как экс-консул мог бы вести себя благоразумнее. После чего лишил его всех почестей. Забавным в данном случае было то, что за "милосердие" Августа вся заслуга была приписана Ливии -- она утверждала, будто молила, как это может только женщина, сохранить жизнь заговорщикам, которых Август уже решил примерно наказать. Она получила от Августа разрешение опубликовать небольшую написанную ею книжечку под названием "Ночные дебаты о силе и мягкости", где было полно интимных штришков. Мы видим, что Август беспокоен, тревожен, не может уснуть. Ливия ласково уговаривает его раскрыть, что у него на душе, и они вместе обсуждают, как следует поступить с Эмилием и Корнелием. Август говорит, что не хочет казнить их, но боится, что будет вынужден это сделать, так как, если он их простит, подумают, будто он их боится, и это может побудить других людей устраивать против него заговоры. "Всегда быть вынужденным мстить и наказывать очень тяжко для любого благородного человека, моя дражайшая жена". Ливия: "Ты совершенно прав, и я хочу тебе кое-что посоветовать -- конечно, если ты согласен выслушать мой совет и не станешь порицать меня за то, что я, женщина, дерзнула предложить тебе вещь, которую никто, даже самые близкие твои друзья, не дерзнут предложить". Август: "Выкладывай, что бы то ни было". Ливия: "Я скажу тебе без колебаний, ибо у нас с тобой один жребий и мы поровну делим радость и горе; пока ты в безопасности, я властвую вместе с тобой, если же, боги избавь, с тобой что-нибудь случится -- это будет и моим концом..." Ливия советует Августу простить заговорщиков: "Мягкие слова отвращают ярость, а жестокие даже у мягких духом вызывают гнев, прощение смягчит самое горделивое сердце, а наказание ожесточит самое смиренное... Я не хочу этим сказать, что мы должны прощать всех преступников без разбора, ибо существуют люди, отличающиеся неискоренимой испорченностью, -- на них бесполезно тратить доброту. Таких людей надо немедленно удалять из общества, как раковую опухоль из тела. Но во всех других случаях, когда ошибки, умышленные или нет, совершены по молодости, невежеству или недоразумению, следует, я полагаю, просто отчитать виновных или наказать в самой легкой форме. Давай сделаем опыт, начав с Эмилия и Корнелия". Август восхищается ее мудростью и признает, что она права. Но обратите внимание на то, как Ливия заверяет весь свет, будто в случае смерти Августа ее правлению придет конец, и запомните ее слова насчет "неискоренимой испорченности" неких людей. Бабка Ливия была хитрая бестия! Ливия предложила Августу отменить предполагаемый брак между мной и Эмилией в знак императорского недовольства ее родителями, и Август с радостью согласился на это, так как Эмилия горько жаловалась ему на то, что ей, несчастной, придется выйти за меня. Ливии больше нечего было опасаться Юлиллы, которую Август считал пособницей мужа, но и о ней Ливия "позаботится" в свое время. А пока ей надо было заплатить долг чести своей подруге Ургулании, женщине, о которой я еще не упоминал и которая является одним из самых неприятных персонажей моей истории. ГЛАВА VIII Ургулания, связанная с бабкой крепкими узами выгоды и благодарности, была ее единственной наперсницей. Она потеряла мужа, сторонника Помпея во время одной из гражданских войн, и Ливия, тогда еще не покинувшая моего деда, укрыла ее и спасла от жестокости солдат Августа. Выйдя за Августа, Ливия настояла на том, чтобы Ургулании вернули конфискованные владения мужа, и пригласила ее жить в своем доме в качестве члена семьи. Благодаря Ливии -- так как именем Августа Ливия могла заставить Лепида, великого понтифика, делать любые нужные ей назначения -- Ургулания получила пост, который давал ей власть над всеми замужними женщинами из знатных семейств. Это надо объяснить. Каждый год в начале декабря высокородные римлянки должны были совершать жертвоприношения Доброй Богине -- очень важный обряд, возглавляемый весталками, и от того, правильно ли эти таинства совершались, зависели благосостояние и безопасность Рима в последующие двенадцать месяцев. Ни одному мужчине под страхом смерти не разрешалось осквернять их своим присутствием. Ливия, снискавшая расположение весталок тем, что перестроила их обитель и роскошно ее обставила, а также добилась для них в сенате через Августа многих привилегий, намекнула старшей весталке, что добродетель некоторых из женщин, приносящих ритуальные жертвы, вызывает подозрение. Ливия сказала, что, вполне возможно, бедствия гражданских войн были вызваны гневом Доброй Богини за распутство тех, кто тогда участвовал в ее таинствах. Она сказала далее, что если женщинам, которые признаются в прелюбодеянии, клятвенно пообещать, что об этом не узнает ни один человек и им не грозит публичный позор, служить Богине будут лишь добродетельные жены, и это смягчит ее гнев. Старшая весталка, женщина очень религиозная, согласилась с ней, но попросила, чтобы Ливия поддержала это нововведение. Ливия сказала, что только прошлой ночью видела Богиню во сне, и та попросила, поскольку весталки неопытны в вопросах плотской любви, назначить какую-нибудь почтенную вдову из хорошей семьи матерью-исповедницей. Старшая весталка спросила, будут ли обнаруженные проступки оставаться без возмездия. Ливия ответила, что не смогла бы ничего об этом сказать, но, к счастью, Богиня во время того же сна выразила по этому поводу свое мнение, а именно: матери-исповеднице дается право подвергнуть грешницу наказанию, но это должно держаться в священной тайне между матерью-исповедницей и виновницей преступления. Старшей весталке просто будут сообщать, что такая-то женщина в этом году недостойна участвовать в таинствах или что такая-то искупила уже свою вину. Это вполне устраивало старшую весталку, но она боялась, что, если она назовет определенное имя, Ливия его отклонит. Ливия сказала, что назначить мать-исповедницу, конечно, должен великий понтифик, и, если старшая весталка не возражает, она все ему объяснит и попросит назвать подходящее лицо, совершив необходимые церемонии, чтобы удостовериться, угоден ли его выбор Богине. Так Ургулания получила это назначение, и, разумеется, Ливия не стала разъяснять ни Лепиду, ни Августу, какую оно давало власть. Она лишь вскользь упомянула, что это пост советницы по моральным вопросам при старшей весталке, "ведь сама она, бедняжка, не от мира сего". Таинства обычно происходили в доме одного из консулов, но теперь их перенесли во дворец Августа, ведь он же был рангом выше, чем консулы. Это было удобно для Ургулании; она призывала женщин к себе в комнату (где все было устроено так, чтобы внушить страх и вызвать на откровенность), брала с них страшные клятвы говорить правду, а когда они признавались в своих грехах, удаляла их на то время, пока она решит, какого они заслуживают наказания. Но решала это Ливия, которая с самого начала была в комнате, скрываясь за занавесями. Обе старухи получали от этой игры огромное удовольствие, а Ливия вдобавок много полезных сведений и помощь в осуществлении своих планов. Ургулания считала, что поскольку она -- мать-исповедница и служит Доброй Богине, она неподвластна законам. Позднее я расскажу, как однажды, вызванная в долговой суд по иску одного из сенаторов, которому она задолжала большую сумму денег, она отказалась туда явиться, и Ливии, чтобы замять скандал, пришлось самой заплатить долг. В другой раз Ургуланию пригласили в качестве свидетельницы в сенатскую следственную комиссию; не желая подвергаться перекрестному допросу, она добилась разрешения не являться туда, и к ней отправили одного из судей, чтобы получить ее показания в письменном виде. Это была жуткая старуха с раздвоенным подбородком и крашенными сажей волосами (седыми, что было ясно видно у корней), дожившая до глубокой старости. Ее сын Сильван был консулом незадолго до заговора Эмилия, одним из тех, к кому тот обратился. Сильван пошел прямо к Ургулании и рассказал ей о намерениях Эмилия. Она передала это Ливии, и Ливия обещала наградить их за эти ценные сведения, выдав за меня дочь Сильвана Ургуланиллу и тем самым породнив их с императорской фамилией. Ургулания пользовалась полным доверием Ливии и знала, что следующим императором будет не Постум, -- хотя он являлся ближайшим наследником Августа, -- а дядя Тиберий, так что этот брак был еще более почетным, чем казался на первый взгляд. Я никогда не видел Ургуланиллы. Никто ее не видел. Мы знали, что она живет с теткой в Геркулануме, городе на склоне Везувия, где у старой Ургулании были земельные владения, но она никогда не приезжала в Рим даже в гости. Мы решили, что у нее слабое здоровье. Но когда Ливия прислала мне короткую резкую записку, где говорилось, что по решению семейного совета я должен жениться на дочери Сильвана Плавтия -- куда более подходящий брак, чем предполагаемые ранее, если учитывать мои телесные недостатки, -- я стал подозревать, что с этой Ургуланиллой дело куда серьезнее и слабое здоровье здесь ни при чем. Может быть, у нее заячья губа или родимое пятно на пол-лица? Во всяком случае, нечто такое, из-за чего ее не показывают людям. Вдруг она хромая, как я сам? Пусть. Возможно, она славная девушка, не понятая, как и я, окружающими. У нас может оказаться много общего. Конечно, это не то, что жениться на Камилле, но все же лучше, чем получить в жены Эмилию. Назначили день помолвки. Я спросил Германика насчет Ургуланиллы, но он был в таком же неведении, как я сам, и мне показалось, что он чувствует себя неловко, дав согласие на брак и не раздобыв предварительно никаких сведений. Он был очень счастлив с Агриппиной и желал того же мне. Наконец настал условленный день, и снова в чистой тоге и в венке я ждал у семейного алтаря появления своей невесты. "Третий раз приносит удачу. -- сказал Германик. -- Право, я уверен, что она -- красавица, добрая и разумная, как раз такая, какая тебе нужна". Такая? Со мной сыграли в жизни немало злых шуток, но эта, я думаю, была самой злой и жестокой. Ургуланилла оказалась... короче говоря, она вполне оправдывала свое имя, которое по-гречески звучит "Геркуланила". Она и выглядела юным Геркулесом в женском платье. В пятнадцать лет она была больше шести футов ростом (и продолжала расти), соответственной толщины и силы, с самыми большими руками и ногами, какие я видел в жизни, если не считать пленного парфянина-великана, который шел в триумфальной процессии, но это было значительно позднее. Она горбилась. Черты лица у нее были правильные, но тяжелые, и она все время злобно хмурила брови. Говорила Ургуланилла так же медленно, как дядя Тиберий (на которого, между прочим, она была очень похожа -- ходили слухи, что на самом деле она -- его дочь). Ургуланилла была невежественна, невоспитанна и тупа, вы не нашли бы в ней никаких привлекательных качеств. Странно, но первое, что пришло мне в голову, когда я ее увидел, была мысль: "Эта женщина способна на убийство. Надо тщательно скрывать, что она внушает мне отвращение, и не давать ей повода затаить против меня зло. Если она возненавидит меня, моя жизнь будет в опасности". Я неплохой актер, и хотя торжественную церемонию прерывали смешки, шепот, шутки и приглушенное хихиканье, меня обвинить в нарушении благопристойности у Ургуланиллы не было причин. Когда процедура окончилась, нам с Ургуланиллой велели предстать перед Ливией и Ургуланией. Мы вошли в комнату, закрыв за собой дверь, и стали перед ними -- я, переступая ногами на месте от волнения, Ургуланилла, массивная, с ничего не выражающим лицом, сжимая и разжимая пальцы) -- и тут эти две злобные старухи не выдержали и, позабыв всю свою важность, разразились безудержным хохотом. Никогда раньше я не слышал, чтобы они так смеялись, -- это было страшно. Они издавали мерзкие всхлипы и взвизгивания, словно две пьяные проститутки, которые любуются пытками или распятием; меньше всего это походило на нормальный здоровый смех. -- Ах, мои красавчики! -- проговорила наконец Ливия, вытирая глаза. -- Чего бы я не дала, чтобы видеть вас вдвоем в постели в вашу брачную ночь! Это будет самое забавное зрелище после Девкалионова потопа. -- А что смешного произошло при этом знаменательном событии, дорогая? -- спросила Ургулания. -- Неужели ты не знаешь? Бог затопил землю и уничтожил всех зверей и людей, кроме Девкалиона с семьей и нескольких животных, укрывшихся на вершине горы. Ты разве не читала "Потоп" Аристофана? Из всех его комедий эта -- моя любимая. Место действия -- гора Парнас. Там собрались разные животные, к сожалению, по одному от каждого вида, и каждый считает, что он -- единственный из своих собратьев, оставшийся в живых. Поэтому, чтобы хоть как-то вновь заселить землю, они должны спариваться друг с другом, несмотря на колебания морального толка и явные неудобства. Девкалион обручает верблюда со слонихой. -- Верблюд и слониха! Неплохо придумано! -- фыркнула Ургулания. -- Посмотри на длинную шею Тиберия Клавдия, его тощее тело и длинное глупое лицо. А ножищи моей Ургуланиллы, большие оттопыренные уши и крошечные свинячьи глазки! Ха-ха-ха-ха! И кто же у них родился? Жираф? Ха-ха-ха-ха! -- В пьесе до этого не дошло. На сцене появляется Ирида и приносит благую весть: на горе Атлас нашли прибежище другие животные тех же видов; в последний момент она успевает расторгнуть бракосочетания, -- Был верблюд разочарован? -- О, жестоко. -- А слониха? -- Слониха только хмурилась. -- Они поцеловались на прощание? -- Аристофан ничего об этом не говорит. Но я уверена, что да. Ну же, зверюги, поцелуйтесь! Я глупо улыбнулся. Ургуланилла нахмурилась. -- Поцелуйтесь же, -- настойчиво повторила Ливия таким тоном, что стало ясно -- надо повиноваться. Мы поцеловались, и это вызвало у старух новую истерику. Когда мы вышли из комнаты, я шепнул Ургуланилле: -- Мне очень жаль. Я не виноват. Но она не ответила и нахмурилась еще сильнее. До свадьбы оставался целый год, так как на семейном совете решили, что я буду считаться совершеннолетним лишь в пятнадцать с половиной лет, а за это время многое могло случиться. Ах, если бы появилась Ирида! Но она не появилась. У Постума тоже были свои неприятности: он уже достиг совершеннолетия, а Домиции оставались до брачного возраста считанные месяцы. Бедный Постум был влюблен в Ливиллу, хотя она и была замужем. Но прежде чем продолжить историю Постума, я должен рассказать о своей встрече с "последним римлянином". ГЛАВА IX Звали его Поллион, и я во всех подробностях помню нашу встречу, которая произошла ровно через неделю после моей помолвки с Ургуланиллой. Я читал в Аполлоновой библиотеке, как вдруг туда зашел Ливий и невысокий бодрый старик в тоге сенатора. Я услышал слова Ливия: -- Похоже, что у нас нет никакой надежды найти ее, разве только... А, здесь Сульпиций! Уж если кто-нибудь может нам помочь, так он. Доброе утро, Сульпиций. Я хочу попросить тебя оказать услугу моему другу Азинию Поллиону и мне. Нам нужна одна книга, комментарий грека по имени Полемокл на "Военную тактику" Полибия. Помнится, как-то раз она попалась мне здесь на глаза, но в каталоге ее нет, а от библиотекарей никакого толку. Сульпиций пожевал молча бороду, затем сказал: -- Ты неправильно запомнил имя. Не Полемокл, а Полемократ, и он был не грек, хоть имя и греческое, а еврей. Пятнадцать лет назад я видел эту книгу, если память мне не изменяет, на верхней полке, четвертой от окна, в заднем ряду, и название ее -- "Трактат о тактике". Сейчас я ее достану. Не думаю, что ее переставили куда-нибудь с тех пор. Тут Ливий увидел меня: -- Здравствуй, мой друг, как дела? Ты знаком со знаменитым Азинием Поллионом? Я приветствовал их, и Поллион сказал: -- Что ты читаешь, мальчик? Какую-нибудь ерунду, судя по тому, с каким смущенным видом ты прячешь книгу. Молодежь нынче читает одну ерунду. -- Он обернулся к Ливию: -- Спорю на десять золотых, что это какое-нибудь злосчастное "Искусство любви", или дурацкие аркадские пасторали, или еще что-нибудь в этом же роде. -- Идет, -- сказал Ливий. -- Юный Клавдий совсем не такой, как ты думаешь. Ну, Клавдий, кто из нас выиграл? Я сказал, заикаясь, Поллиону: -- Рад тебе сообщить, что ты проиграл. Поллион сердито нахмурился: -- Что ты сказал? Рад, что я проиграл, да? Красиво же ты разговариваешь со старым человеком и к тому же сенатором. Я промолвил: -- Я сказал это со всем уважением к тебе. Я рад, что ты проиграл. Я не хотел бы, чтобы эту книгу называли ерундой. Это твоя собственная "История гражданских войн", превосходная, осмелюсь заметить, книга. Лицо Поллиона просияло. Посмеиваясь, он вынул кошелек и стал совать монеты в руку Ливия. Ливий, с которым он, судя по всему, был в состоянии дружеской вражды -- если вы понимаете, что я имею в виду, -- отказывался от них, напустив на себя крайне серьезный вид: -- Мой дорогой Поллион, я не могу взять деньги. Ты был совершенно прав, нынешняя молодежь читает всякую чушь. Ни слова больше, прошу. Я согласен, я проиграл пари. Вот тебе десять золотых из моего кармана, я рад их отдать. Поллион обратился за помощью ко мне: -- Послушай, любезный юноша, я не знаю, кто ты, но похоже, что ты -- человек разумный. Ты читал труды нашего друга Ливия? Скажи честно, ведь его писанина еще большая чушь, чем моя? Я улыбнулся: -- Но его, во всяком случае, легче читать. -- Легче? Что ты подразумеваешь под этим? -- У него древние римляне ведут себя и разговаривают так, словно они живут в наше время. Поллион был в восторге: -- Он попал в твое самое больное место, Ливий. Ты приписываешь людям, которые жили семь веков назад, современные поступки и мотивы этих поступков, современные привычки и современные слова. О да, читать тебя интересно, но это не история. Прежде чем излагать дальше нашу беседу, я должен сказать несколько слов о старом Поллионе, возможно, самом одаренном человеке своего времени, не исключая Августа. Ему уже перевалило за восемьдесят, но ум его был по-прежнему светлым, а здоровье, по видимости, крепче, чем у многих шестидесятилетних. Он пересек Рубикон вместе с Юлием Цезарем и сражался с ним против Помпея, служил под началом моего деда Антония до того, как тот поссорился с Августом, и был консулом и губернатором в Дальней Испании и Ломбардии, ему был назначен триумф за победу на Балканах, и он был личным другом Цицерона, пока они не поссорились, и покровителем поэтов Вергилия и Горация. Кроме того, Поллион был выдающимся оратором и автором трагедий. Но историком он был еще более превосходным, потому что любил правду, и придерживался ее в своих трудах со скрупулезной точностью, доходившей до педантизма, а это плохо сочеталось с условностями литературных форм. На трофеи, доставшиеся ему в балканской кампании, он основал публичную библиотеку -- первую публичную библиотеку в Риме. Теперь здесь существуют еще две: та, в которой мы находились, и другая, названная в честь моей бабки Октавии, но библиотека Поллиона была организована лучше всех. Сульпиций тем временем нашел нужную им книгу, и, поблагодарив его, они возобновили спор. Ливий: -- Беда Поллиона в том, что, когда он пишет об исторических событиях, он считает нужным подавлять в себе все благородные поэтические чувства: его персонажи и их поступки невероятно скучны, а когда он заставляет их говорить, он отказывает им в малейшем ораторском искусстве. Поллион: -- Да, поэзия -- это поэзия, риторика -- это риторика, а история -- это история, и смешивать их нельзя. -- Нельзя? Еще как можно! Ты хочешь сказать, что я не имею права использовать в истории эпическую тему, потому что это прерогатива поэзии, и не могу вкладывать в уста моих военачальников зажигательные речи перед битвами, потому что это прерогатива риторики? -- Да, это самое я и хочу сказать. История должна отражать и увековечивать истинное положение вещей: что происходило, как люди жили и умирали, что они делали и говорили; эпос лишь искажает истину. Что до речей твоих полководцев, то они превосходные образцы ораторского искусства, но к истории никакого отношения не имеют, у тебя нет никаких свидетельств того, как они звучали на самом деле, они не только не соответствуют правде, они неправдоподобны. Мало кто слышал столько речей накануне битв, сколько их слышал я, но хотя полководцы, которые произносили эти речи, особенно Цезарь и Антоний, считались прекрасными ораторами, они были еще лучшими военачальниками и помнили, что они не на трибуне и с солдатами риторика ни к чему. Они разговаривали с ними, а не упражнялись в красноречии. Какую, думаешь, речь произнес Цезарь перед битвой при Фарсале? Умолял нас не забывать о женах и детях, и священных храмах Рима, и славных победах в прошлых походах? Ничего подобного, клянусь богами. Он залез на сосновый пень, держа в правой руке огромную редьку, в левой -- кусок черствого солдатского хлеба, и, откусывая то от одного, то от другого, шутил. И это были не какие-нибудь утонченные остроты, нет, настоящие соленые шутки, насчет того, например, насколько целомудреннее жена Помпея его собственной распутной жены. И все это с самым серьезным видом. А что он при этом вытворял с редькой?! Животики надорвешь. Я помню один совершенно непристойный анекдот о том, как Помпей получил название "Великий"... ох уж эта редька!.. и другой, того хуже, как сам Цезарь потерял волосы на александрийском базаре. Я бы рассказал их вам, если бы не мальчик, да вы все равно не поймете в чем соль, вы же не обучались в лагере Цезаря. Ни слова о предстоящей битве, лишь под конец: "Бедный Помпей! Хочет тягаться с Юлием Цезарем и его солдатами. Много же у него шансов!" -- Но ты не пишешь об этом в своей "Истории", -- сказал Ливий. -- В общем издании -- нет, -- сказал Поллион. -- Я не дурак. Но если хочешь взять у меня частное "Дополнение", которое я только что закончил, там ты это найдешь. Боюсь только, ты не соберешься это сделать. Ладно, доскажу вам остальное. Цезарь, как вы знаете, был великолепный имитатор, так вот, он изобразил перед нами Помпея, произносящего предсмертную речь до того, как пронзить себя мечом (все та же редька с откусанным кончиком), и проклинал -- ну точь-в-точь Помпей -- всемогущих богов за то, что они позволяют пороку брать верх над добродетелью. Как все хохотали! А затем заорал: "А ведь так оно и есть, хоть это говорит Помпей! Поспорьте с этим, если сможете, вы, проклятые, блудливые псы!" И кинул в них остаток редьки. Ну и рев тут поднялся. Да, таких солдат, как у Цезаря, больше не было. Вы помните песню, которую они пели во время триумфа после победы над Францией? В Рим идет развратник лысый, Горожане, прячьте жен! Ливий: -- Поллион, дорогой друг. мы обсуждали не нравственность Цезаря, а то, как надо писать историю. Поллион: -- Да, верно. Наш начитанный молодой друг критиковал твой метод, прикрывшись из уважения к тебе похвалой тому, что твои труды легко читаются. Мальчик, ты можешь предъявить нашему благородному другу Ливию еще какие-нибудь претензии? Я: -- Пожалуйста, не заставляйте меня краснеть. Я восхищаюсь трудами Ливия. -- Не увиливай, мальчик. Тебе никогда не приходилось его ловить на исторической неточности? Похоже, что ты много читаешь. -- Я бы предпочел не... -- Давай начистоту. Что-нибудь у тебя да есть. И я сказал: -- Должен признаться, действительно есть одна вещь, которая меня удивляет. Это история Ларса Порсены. Согласно Ливию, Порсена не смог захватить Рим, так как сперва ему помешало героическое поведение Горация у моста, а затем его привело в смятение беспримерное мужество Сцеволы; Ливий пишет, будто захваченный после попытки убить Порсену Сцевола сунул руку в огонь на алтаре и поклялся, что триста римлян, подобно ему, дали зарок лишить Порсену жизни. И поэтому Ларс Порсена заключил с Римом мир. Но я видел в Клузии гробницу Ларса Порсены, и там на фризе изображено, как римляне выходят из ворот Рима, и не шее у них ярмо, и как этрусский жрец стрижет ножницами бороды отцам города. И даже Дионисий Галикарнасский, который был расположен к нам, утверждает, что сенат постановил дать Порсене трон из слоновой кости, скипетр, золотую корону и триумфальную тогу, а это может означать лишь одно: что они оказывали ему почести, положенные верховному владыке. Так что, возможно, Ларс Порсена все же захватил Рим, несмотря на Горация и Сцеволу. И Арунт, жрец в Капуе (считается, что он -- последний человек, умеющий читать этрусские надписи), сказал мне прошлым летом, что, согласно этрусским преданиям, Тарквиния изгнал из Рима вовсе не Брут, а Порсена, а Брут и Коллатин, два первых консула Рима, были всего-навсего городские казначеи, назначенные Ларсом Порсеной собирать налоги с населения. Ливий страшно рассердился: -- Право, удивляюсь тебе, Клавдий. Неужели ты настолько не уважаешь традиции, что веришь лживым измышлениям, которые рассказывают этруски -- наши исконные враги, чтобы умалить величие Рима? -- Я только спросил, -- смиренно ответил я, -- что произошло на самом деле. -- Ну же, Ливий, -- сказал Поллион. -- Ответь нашему юному любителю истории. Что произошло на самом деле? Ливий сказал; -- В другой раз. А сейчас вернемся к тому вопросу, который мы рассматривали, а именно: как надо писать историю. Клавдий, мой друг, ведь у тебя есть свои планы на этот счет. Кого из нас, двух именитых историков, ты возьмешь за образец? -- Вы ставите мальчика в трудное положение, -- вступился Сульпиций. -- Какой вы надеетесь получить ответ? -- Правда не обижает, -- возразил ему Поллион. Я перевел взгляд с одного лица на другое. Наконец я сказал: -- Думаю, я выбрал бы Поллиона. Я уверен, что мне и надеяться нечего достичь изящества стиля Ливия, поэтому я лучше попытаюсь подражать точности и усердию Поллиона. Ливии проворчал что-то и направился было к дверям, но Поллион задержал его. Постаравшись затаить свою радость, он сказал: -- Полно, Ливий, неужели тебе обидно, что у меня появился один-единственный ученик, когда у тебя их тысячи по всему свету! Мальчик, ты никогда не слышал о старике из Кадиса? Нет, это вполне пристойная история. И, по правде сказать, печальная. Этот старик пришел в Рим пешком. Для чего? Что он хотел увидеть? Не храмы и не театры, не статуи и не толпы горожан, не лавки и не здание сената. Он хотел увидеть одного человека. Какого? Того, чья голова вычеканена на монетах? Нет, нет. Того, кто еще более велик. Он пришел, чтобы увидеть не кого иного, как нашего друга Ливия, чьи труды, похоже, он знал наизусть. Он увидел его, приветствовал и тут же вернулся в Кадис, где... сразу умер: разочарование и долгий путь оказались ему не по силам. Ливий: -- Во всяком случае, мои читатели -- искренние читатели. Ты знаешь, мальчик, как Поллион создал себе репутацию? Я тебе расскажу. Он богат, у него красивый огромный дом и на редкость хороший повар. Он приглашает к обеду кучу людей, которые интересуются литературой, кормит их изумительным обедом, а затем, словно невзначай, берет последний том своей "Истории". И скромно говорит: "Друзья, тут есть кое-какие места, в которых я не очень уверен. Я много над ними работал, и все же они еще нуждаются в последней шлифовке. Я надеюсь на вашу помощь. Если позволите..." И принимается читать. Слушают его вполуха. Животы у всех полны. "Этот повар -- чудо, -- думают они, -- кефаль под пикантным соусом, и эти жирные фаршированные дрозды... а дикий кабан с трюфелями... когда я в последний раз так вкусно ел? Пожалуй, ни разу с тех пор, как Поллион читал нам прошлый том. А вот снова вошел раб с вином. Что может сравниться с кипрским вином? Поллион прав, оно лучше любого греческого вина на рынке". Тем временем голос Поллиона -- а это красивый голос, как у жреца на вечернем жертвоприношении, -- журчит и журчит; порою он смиренно говорит: "Ну как, по-вашему, сойдет?" И все отвечают, думая кто о дроздах, а кто, возможно, о кексах с коринкой: "Восхитительно, Поллион, восхитительно". Иногда он делает паузу и спрашивает: "Как вы полагаете, какое слово здесь больше подходит? Как лучше сказать: вернувшиеся посланцы побудили племя к мятежу или толкнули на него? Или что их отчет о создавшемся положении повлиял на решение племени поднять мятеж? Я полагаю, их отчет о том, что они видели, был вполне беспристрастным". И со скамей доносятся голоса: "..."Повлиял", Поллион. Напиши лучше "повлиял"". "Благодарю, друзья, -- говорит он, -- вы очень любезны. Раб, где мой перочинный нож и перо? Я сразу же изменю предложение, если вы не возражаете". Затем Поллион публикует книгу и шлет всем обедавшим дарственный экземпляр. А они говорят своим знакомым, болтая с ними в общественных банях: "Прекрасная книга. Вы ее читали? Поллион -- величайший историк нашего времени и не гордый, не гнушается спросить совета насчет стилистических тонкостей у людей со вкусом. Да хотя бы это слово "повлиял" -- я его подсказал ему сам". Поллион: -- Верно, мой повар слишком хорош. В следующий раз я одолжу у тебя твоего, а заодно и несколько дюжин так называемого фалернского вина, и тогда получу действительно искреннюю критику. Сульпиций протестующе поднял руку: -- Друзья мои, вы переходите на личности. Ливий уже шел к дверям. Но Поллион усмехнулся, глядя на удалявшуюся спину, и громко сказал, чтобы тот услышал: -- Порядочный человек Ливий, у него есть только один недостаток: болезнь под названием "падуаница". Ливий тут же остановился и обернулся к нам: -- Чем тебе не угодила Падуя? Я не желаю слышать о ней ничего плохого. Поллион объяснил мне: -- Ливий там родился. Где-то в северных провинциях. У них есть знаменитый горячий источник, обладающий удивительным свойством. Падуанца всегда можно узнать. Благодаря купанию в этом источнике и тому, что они пьют из него воду, -- мне говорили, будто жители Падуи делают и то и другое одновременно, -- падуанцы верят всему, чему хотят верить, причем так горячо, что убеждают в том и других. Именно благодаря этому падуанские товары славятся на весь мир. Одеяла и ковры, которые там делают, не лучше, чем в других местах, по правде говоря, даже хуже, так как шерсть у тамошних овец желтая и грубая, но для падуанцев она -- белая и мягкая, как гусиный пух. И они убедили весь мир в том, что это так. Я сказал, подыгрывая ему: -- Желтые овцы! Вот диковина! Откуда у них такой цвет? -- Откуда? От воды в источнике. В ней есть сера. Все падуанцы желтые. Взгляни на Ливия. Ливий медленно подошел к нам: -- Шутка шуткой, Поллион, и я на шутки не обижаюсь. Но мы затронули серьезный вопрос, а именно: как следует писать историю. Возможно, я допустил ошибки. Какой историк может их избежать? Но я, во всяком случае, если и искажал истину, то не сознательно, в этом ты меня не обвинишь. Да, я с радостью включал в свое повествование легендарные эпизоды, взятые из более ранних исторических текстов, если они подтверждали основную тему моего труда -- величие древнего Рима; пусть они уклонялись от правды в фактических подробностях -- они были верны ей по духу. Когда я наталкивался на две версии одного и того же эпизода, я выбирал ту, которая ближе моей теме, и я не буду рыться в этрусских гробницах в поисках третьей, которая, возможно, противоречит двум первым, -- какой в этом толк? -- Это послужит выяснению истины, -- мягко сказал Поллион. -- Разве это так мало? -- А если истина окажется в том, что наши почитаемые всеми предки на самом деле были трусы, лгуны и предатели? Тогда как? -- Пусть мальчик ответит на твой вопрос. Он только вступает в жизнь. Давай, мальчик. Я сказал первое, что пришло в голову: -- Ливий начинает свою "Историю", сетуя на современную порочность и обещая проследить постепенный упадок нравов, по мере того как Рим все больше богател благодаря завоеваниям. Он говорит, что с самым большим удовольствием будет писать первые главы, так как сможет при этом закрыть глаза на пороки наших дней. Но, закрывая глаза на современные пороки, не закрывал ли он их иногда и на пороки древних римлян? -- Что же дальше? -- спросил Ливий, прищуриваясь. -- Дальше? -- замялся я. -- Возможно, между их пороками и нашими не такая большая разница. Возможно, все дело в поле деятельности и возможностях. Поллион: -- Другими словами, мальчик, падуанец не сумел заставить тебя увидеть желтую от серы шерсть белоснежной? Я чувствовал себя очень неловко. -- Читая Ливия, я получаю больше удовольствия, чем от любого другого автора, -- сказал я. --О да,-- улыбнулся Поллион. -- То же самое сказал старик из Кадиса. Но, как и он, ты чуть-чуть разочарован, да? Ларс Порсена, Сцевола и Брут стали у тебя поперек горла. -- Это не разочарование, не в этом дело. Теперь я вижу, хотя раньше об этом не задумывался, что есть два различных способа писать историю: один -- чтобы побуждать людей к добродетели, другой -- чтобы склонять их к истине. Первый путь -- Ливия, второй -- твой, и, возможно, они не так уж непримиримы. -- Да ты настоящий оратор! -- восхищенно сказал Поллион. Сульпиций, который все это время стоял на одной ноге, держа ступню другой в руке, как он обычно делал, будучи взволнован или раздражен, и закручивал в узлы бороду, теперь подвел итог всей беседы: -- Да, у Ливия никогда не будет недостатка в читателях. Людям нравится, когда превосходный писатель побуждает их к древним добродетелям, особенно если им тут же говорят, что в наше время, при современной цивилизации, таких добродетелей достичь невозможно. Но историки-правдолюбцы -- гробовщики, которые обряжают труп истории (как выразился бедняга Катулл в своей эпиграмме на благородного Поллиона), -- люди, запечатлевающие в своих записях лишь то, что произошло на самом деле, могут иметь аудиторию, только если у них есть превосходный повар и целый погреб вина с Кипра. Его слова привели Ливия в ярость. Он сказал: -- Это пустой разговор, Поллион. Родня и друзья юного Клавдия всегда считали его придурковатым, но до сегодняшнего дня я не соглашался с общим мнением. Я с удовольствием отдам тебе такого ученика. А Сульпиций может совершенствовать его придурь. Он для этого самый подходящий человек в Риме. И затем выпустил в нас парфянскую стрелу: -- Et apud Ароllinem istum Pollionis Pollinctorem diutissime polleat. Что значит, хотя по-гречески каламбур пропадает: "Так пусть ваш Клавдий там и процветает, где Поллион искусство в гроб кладет!" И, громко ворча, вышел. Поллион весело крикнул ему вслед: -- Guod certe pollicitur Роlliо. Pollucibiliter pollebit puer. ("Одно лишь Поллион вам обещает: что мальчик в самом деле расцветет"). Когда мы остались вдвоем -- Сульпиций ушел искать какую-то книгу, -- Поллион принялся расспрашивать меня. -- Кто ты, мальчик? Тебя зовут Клавдий, не так ли? Судя по всему, ты из хорошего рода, но я не знаю тебя. -- Я -- Тиберий Клавдий Друз Нерон Германик. -- Святые боги! Но Ливий прав, тебя считают дурачком. -- Да. Родные стыдятся меня, ведь я заикаюсь и хромаю и к тому же часто болею, поэтому я очень редко появляюсь на людях. -- Дурачок! Да ты один из самых одаренных юношей, каких я встречал за многие годы. -- Вы очень добры. -- Отнюдь. Ты хорошо поддел старика Ливия с Ларсом Порсеной. У Ливия нет совести, если говорить по правде. Я все время ловлю его не на том, так на другом. Я как-то спросил его, очень ли ему трудно находить нужные ему медные таблички среди беспорядка, царящего в государственном архиве. "Ничуть", -- ответил он. Оказалось, что он ни разу туда не заглянул, чтобы проверить хоть один факт! Скажи, почему ты читал мою "Историю"? -- Я читал твое описание осады Перузии. Мой дед -- первый муж Ливии -- был там. Меня интересует этот период, и я собираю материал для жизнеописания отца. Мой наставник Афинодор посоветовал прочитать твою книгу, он сказал: это честная книга. Прежний мой наставник, Марк Порций Катон, говорил, что она соткана из лжи, естественно, я поверил Афинодору. -- Да, Катону такая книга вряд ли может понравиться. Его предки воевали на противной стороне. Я помогал выгнать его деда с Сицилии. Но ты -- первый молодой человек из всех, кого я встречал, который хочет заниматься историей. Это занятие для стариков. Когда же ты будешь выигрывать сражения, как твой отец и дед? -- Возможно, в старости. Он рассмеялся: -- Что ж, почему бы из историка, посвятившего всю жизнь изучению военной тактики, и не выйти непобедимому военачальнику, если он не трус и у него будут хорошие войска... -- И хорошие штабные офицеры, -- вставил я, вспомнив Клеона. -- Да, и хорошие штабные офицеры... пусть даже он никогда не держал в руках меч или щит. Я набрался смелости и спросил Поллиона, почему его часто называют "последним римлянином". Он был доволен, услышав этот вопрос, и ответил: -- Это имя мне дал Август. Это было тогда, когда он звал меня присоединиться к нему во время войны с твоим дедом Антонием. Я спросил его, за кого он меня принимает, -- Антоний в течение многих лет был одним из моих лучших друзей. "Азиний Поллион, -- ответил он, -- я полагаю, что ты -- последний римлянин. Зря так прозвали этого убийцу Кассия". "Но если я -- последний римлянин, -- сказал я, -- чья в этом вина? И чья будет вина, если после того, как ты уничтожишь Антония, никто, кроме меня, не осмелится держать голову прямо в твоем присутствии или говорить, когда не спросят?" "Не моя, Азиний, -- сказал он, словно оправдываясь, -- не я Антонию, а он мне объявил войну. И как только я его разобью, я, конечно, восстановлю республику". "Если госпожа Ливия не наложит свое вето, -- проговорил я." Затем Поллион обхватил меня за плечи: -- Я хочу сказать тебе кое-что, Клавдий. Я очень старый человек, и, хотя кажусь бодрым, конец мой близок. Через три дня я умру, я это знаю. Перед самой смертью у людей наступает прозрение, они могут предсказывать будущее. Послушай меня! Ты хочешь прожить долгую, деятельную жизнь и пользоваться почетом на склоне лет? - Да. -- Тогда подчеркивай свою хромоту, нарочно заикайся, почаще делай вид, что ты болен, болтай чепуху, тряси головой и дергай руками на всех официальных и полуофициальных церемониях. Если бы ты мог видеть то, что открыто мне, ты бы знал, что это -- твой единственный путь к спасению, а в дальнейшем и к славе. Я сказал: -- Рассказ Ливия о Бруте -- я имею в виду первого Брута, -- может быть, и не соответствует истине, но вполне подходит в данном случае. Брут тоже притворялся полоумным, чтобы было легче возродить народную свободу. -- Что, что? Народную свободу? Ты в нее веришь? Я думал, что младшее поколение даже не знает этих слов. -- Мой отец и дед -- оба верили в нее... -- Да, -- резко прервал меня Поллион, -- потому они и умерли. -- Что ты хочешь этим сказать? -- То, что поэтому-то их и отравили. -- Отравили ? Кто? -- Гм-м... Не так громко, мальчик. Нет, имен я называть не стану. Но я дам тебе верное доказательство того, что я не просто повторяю пустые сплетни. Ты говоришь, что пишешь жизнеописание отца? - Да. -- Так вот, ты увидишь, что тебе позволят дописать его только до определенного места. И тот, кто остановит тебя... Тут к нам подошел, шаркая ногами, Сульпиций, и Поллион не сказал больше ничего любопытного; лишь когда настало время с ним прощаться, он отвел меня в сторону и пробормотал: -- До свидания, маленький Клавдий. Выкинь из головы глупые мысли насчет народной свободы. Время для нее еще не пришло. Положение должно стать куда хуже, чтобы оно могло стать лучше. -- Затем громко добавил: -- И еще одно. Если, когда я умру, ты найдешь в моих трудах что-либо не соответствующее, по твоему мнению, исторической правде, разрешаю тебе -- я обусловлю твое право -- разъяснить мою ошибку в приложении. Поддерживай мои книги на современном уровне. Когда книги устаревают, они годятся только на обертку для рыбы. Я сказал, что почту за честь выполнить этот долг. Через три дня Поллион умер. В своем завещании он отписал мне собрание ранних латинских исторических трудов, но мне их не отдали. Дядя Тиберий сказал, что тут какая-то ошибка, книги были оставлены не мне, а ему, ведь наши имена так похожи. Данное мне право делать исправления все посчитали шуткой, но я выполнил свое обещание, хотя и через двадцать лет. Я обнаружил, что Поллион очень сурово отозвался о Цицероне -- "тщеславный, нерешительный, трусливый малый", -- и, хотя был согласен с его мнением о характере Цицерона, счел нужным указать, что при всем том предателем, как считают Поллион, он не был. Поллион исходил из некоторых писем Цицерона, которые, как мне удалось доказать, были сфабрикованы Клодием Пульхром. Цицерон вызвал вражду Клодия, выступив против него свидетелем, когда того обвинили в том, что он пробрался на таинства Доброй Богини в виде музыкантши. Этот Клодий был еще одним из плохих Клавдиев. ГЛАВА Х 6 г. н.э. Незадолго до моего совершеннолетия Август велел Тиберию усыновить Германика, хотя у него уже был наследник -- Кастор, тем самым переведя моего старшего брата из рода Клавдиев в род Юлиев. Я оказался главой старшей ветви Клавдиев и владельцем денег и поместий, унаследованных от отца. Я сделался также опекуном матери -- так как она не вышла вторично замуж, -- что она воспринимала как унижение. Мать обращалась со мной еще более сурово, чем раньше, хотя все деловые документы должны были попадать ко мне на подпись, и я был семейным жрецом. Церемония, отметившая мое совершеннолетие, сильно отличалась от той, которая была у Германика. В полночь я надел мужскую тогу, один, без сопровождающих и процессии, был отнесен в носилках в Капитолий, совершил там жертвоприношение и тем же образом вернулся обратно в постель. Германик и Постум пошли бы со мной, но для того, чтобы привлечь ко мне как можно меньше внимания, Ливия в этот вечер устроила во дворце пир, на котором они не могли не присутствовать. Во время бракосочетания с Ургуланиллой было то же самое. Большинство людей узнало о нашей свадьбе лишь на следующий день, после того как торжественный обряд был совершен. Сама церемония прошла по всем правилам. Желтые туфли Ургуланиллы, ее фата огненного цвета, чтение предзнаменований, священный пирог, два стула, покрытые овечьей шкурой, совершенное мной возлияние, помазание новобрачной дверных косяков, три монеты, преподнесение мной Ургуланилле огня и воды -- все было согласно ритуалу, за исключением того, что отменили процессию с факелами, и само действо разыграли небрежно, в спешке, только-только приличия соблюли. Для того, чтобы молодая жена не споткнулась о порог мужнего дома, когда она впервые входит в него, ее обычно переносят на руках. Мужчины из нашего рода, которые должны были это сделать, были пожилые люди, и Ургуланилла оказалась им не по силам. Один из них поскользнулся, и Ургуланилла шмякнулась вниз, увлекая их за собой, так что все трое растянулись на мраморном полу. Нет худшего предзнаменования во время свадьбы, чем это. И все же неверно было бы сказать, что союз наш оказался несчастливым. Сперва мы спали вместе, так как этого, по-видимому, от нас ожидали, и даже изредка вступали в половое сношение -- мой первый опыт в этой области; этого тоже требовал брак, но отнюдь не любовь и не вожделение. Я всегда был предельно внимателен и учтив по отношению к жене, она платила мне базразличием -- лучшее, чего можно было ожидать от подобной женщины. Через три месяца после свадьбы Ургуланилла забеременела и родила мне сына Друзилла, к которому я при всем желании не мог испытывать никаких отцовских чувств. От моей сестры Ливиллы он унаследовал злобность и язвительность, а от брата Ургуланиллы Плавтия -- все остальные черты характера. Скоро я расскажу вам об этом Плавтии, с которого, по указанию Августа, я должен был во всем брать пример. У Августа и Ливии вошло в обыкновение при решении важных вопросов, касающихся государственных или семейных дел, сохранять для потомства как вывод, к которому они приходили, так и все предварительные обсуждения -- обычно в форме писем друг другу. Из обширной корреспонденции, оставшейся после их смерти, я сделал копии нескольких писем, иллюстрирующих тогдашнее отношение Августа ко мне. Первый отрывок относится к периоду за три года до моей женитьбы. "Дорогая Ливия! Хочу написать тебе о странной вещи, которая случилась сегодня. Не знаю, как ее и объяснить. Я разговаривал с Афинодором и между прочим сказал ему: "Боюсь, что обучать Тиберия Клавдия -- довольно утомительное занятие. По-моему, он с каждым днем выглядит все более жалким, тупым и нервозным". Афинодор сказал: "Не суди мальчика слишком строго. Он очень болезненно переживает то, что родные разочарованы в нем и относятся к нему с пренебрежением. Но он далеко не туп, и -- хочешь верь, хочешь нет -- я получаю большое удовольствие от его общества. Ты никогда не слышал, как он произносит речь на заданную тему?" "Речь?" -- сказал я, смеясь. "Да, речь, -- повторил Афинодор. -- Я вот что тебе предложу. Назови какую-нибудь тему для выступления и возвращайся сюда через полчаса, послушаешь, как он ее разовьет. Но только спрячься за занавесями, не то ты не услышишь ничего путного". Я дал тему: "Римские завоевания в Германии", -- и через полчаса вернулся и спрятался, чтобы его послушать. Еще ни разу в жизни я не был так поражен. Материал он знал, как свои пять пальцев, названия основных разделов были выбраны превосходно, а подробности находились в надлежащем соотношении с подтемами и надлежащей связи друг с другом; мало того, он владел голосом и не заикался. Клянусь тебе, слушать его было приятно и интересно. Но, хоть убей, не могу понять, как он сумел, выступая с речью, к тому же подготовив ее за столь короткий срок, говорить так разумно и связно, когда обычно он говорит так бестолково и бессвязно. Я выскользнул из комнаты, сказав Афинодору, чтобы он не упоминал при мальчике, что я его слышал и как он меня удивил. Однако считаю, что должен сообщить тебе об этом случае и даже спросить, не стоит ли нам с этого времени изредка допускать его к столу, когда у нас мало гостей, при условии, что он станет держать уши открытыми, а рот закрытым. Если, как я склонен полагать, все же есть какая-то надежда, что он в конце концов выправится, ему надо постепенно привыкать общаться с равными себе по положению. Мы не можем вечно держать его взаперти с наставниками и вольноотпущенниками. Конечно, насчет его умственных способностей мнения резко расходятся. Его дядя Тиберий, мать Антония и сестра Ливилла единодушно считают Клавдия идиотом. С другой стороны, Афинодор, Сульпиций, Постум и Германик клянутся, что, когда он хочет, он не глупее других людей, но легко теряет голову из-за своей нервозности. Что до меня, повторяю, я пока еще не пришел к определенному решению". На что Ливия ответила: "Дорогой Август! Удивление, которое ты испытал, прячась за занавесями, сродни тому удивлению, которое мы испытали, когда индийский посол сдернул шелковое покрывало с золотой клетки, которую нам прислал его господин, верховный царь Индии, и мы впервые увидели птицу попугая, его зеленое оперенье и ярко-красную грудку и услышали, как он говорит: "Да здравствует цезарь. Отец отчизны!" В самой фразе нет ничего удивительного: любой ребенок может ее произнести, и удивило нас другое -- то, что ее произносит птица. Ни один умный человек не станет хвалить птицу за то, что она произнесла подходящие слова, так как она не понимает значения ни одного из них. В заслугу это надо поставить тому, кто, проявив необыкновенное терпение, научил птицу их повторять, ведь, как ты сам знаешь, попугаев учат говорить совсем другие фразы, а что до нашего попугая, обычно он болтает сущие глупости, и нам приходится накрывать клетку, чтобы он замолчал. То же самое с Клавдием, хотя сравнение с моим внуком вряд ли лестно для попугая, красоту которого никто не станет отрицать. Речь, которую ты слышал, была, несомненно, выучена наизусть. Если на то пошло, "Римские завоевания в Германии" -- очень распространенная тема, и Афинодор мог натаскать Клавдия, дав ему для образца с полдюжины речей подобного толка, чтобы он выучил их назубок. Я не хочу сказать, что я недовольна. Напротив, я рада слышать, что мальчик поддается обучению, очень рада. Это значит, к примеру, что мы сможем подготовить его к свадебной церемонии. Но твое предложение, чтобы он участвовал в наших трапезах, просто смешно. Я есть в одной комнате с ним отказываюсь, у меня будет несварение желудка. Что касается свидетельств в пользу того, что Клавдий не отстает в развитии, посмотри, кто свидетели. Германик еще в детстве поклялся отцу на его смертном одре любить и оберегать младшего брата, ты сам знаешь, какое у него благородное сердце; чтобы не обмануть отца и выполнить свой священный долг, он готов привести любые доводы в защиту Клавдия, даже назвать его умником в надежде, что со временем он, возможно, действительно поумнеет. В равной степени ясно, почему Афинодор и Сульпиций считают, что Клавдий поддается обучению: им очень хорошо платят за то, что они его обучают, а их должность дает им возможность болтаться во дворце с важным видом и изображать из себя семейных советников. Что до Постума, то все последние месяцы я жаловалась тебе -- не так ли? -- что не могу понять этого молодого человека. Я считаю, что смерть поступила жестоко, отняв у нас его талантливых братьев и оставив нам его. Постум заводит споры со старшими, когда и спорить нечего, так как факты говорят сами за себя. просто чтобы досадить нам и подчеркнуть собственное значение как твоего единственного оставшегося в живых внука. Его защита Клавдия -- яркий пример тому. Он очень нагло со мной разговаривал, когда на днях я случайно заметила, что Сульпиций зря тратит время на мальчика; он сказал -- собственные его слова,-- что, по его мнению, у Клавдия более острый ум, чем у многих его ближайших родичей... полагаю, что он имел в виду и меня! Но Постум -- другая проблема. Сейчас о Клавдии, и я не могу допустить, чтобы он ел за одним столом со мной по причинам, которые, я надеюсь, ты поймешь. Ливия". Год спустя, когда Ливия на короткое время уехала за город, Август писал ей: "...Юного Клавдия, пока тебя нет, я буду каждый день звать к обеду, -- хотя не скрою, его общество по-прежнему смущает меня, -- чтобы он не обедал с Сульпицием и Афинодором. Они беседуют только на отвлеченные темы, и, притом что и тот и другой превосходные люди, их нельзя назвать идеальными сотрапезниками для юноши его возраста и положения. Я бы хотел, чтобы он выбрал какого-нибудь молодого патриция в качестве образца для подражания и в выправке, и в платье, и в манере себя держать. Но при его застенчивости и робости на это трудно рассчитывать. Он преклоняется перед нашим дорогим Германиком, но так остро ощущает собственные недостатки, что скорее я стану расхаживать в львиной шкуре, с дубинкой в руке и называть себя Геркулесом, чем он осмелится подражать своему старшему брату. Бедняге не везет, ведь в предметах важных, когда ум его блуждает, он достаточно обнаруживает благородство своей души..." Небезынтересно и третье письмо, написанное вскоре после моей женитьбы, когда меня только что назначили жрецом Марса: "Дорогая Ливия! По твоему совету я беседовал с Тиберием о том, что нам делать с твоим внуком Клавдием на Марсовых играх. Теперь, когда он достиг совершеннолетия и его назначили жрецом в коллегии жрецов Марса, мы не можем больше откладывать решение относительно его будущего, ведь мы с тобой согласились, что это необходимо. Если он -- человек, так сказать, полноценный физически и духовно и может стать в итоге уважаемым членом нашей семьи, -- а я полагаю, что это так, иначе я не усыновил бы Тиберия и Германика и не оставил Клавдия во главе старшей ветви рода Клавдиев. -- тогда, очевидно, надо им заняться и предоставить ему возможность пройти ступень за ступенью тот же путь, какой прошел его брат. Возможно, я ошибаюсь -- за последнее время он сделают весьма скромные успехи. Но если мы все же придем к заключению, что его физические недостатки связаны с недостатками умственными, не следует давать повода для насмешек над ним и над нами злым людям, которые привыкли потешаться над вещами такого рода. Повторяю, мы должны как можно скорее прийти к окончательному выводу, хотя бы для того, чтобы не ломать себе голову всякий раз, когда придется решать, способен ли он справиться с той или иной государственной должностью, к которой обязывает его рождение. В данном случае -- отвечаю на твой вопрос, что делать с Клавдием во время Марсовых игр, -- я не возражаю против того, чтобы он ведал угощением жрецов, но лишь при условии, что он все предоставит своему шурину, молодому Плавтию Сильвану, и будет слушаться его указаний. Он сможет многому научиться, и, если хорошо выучит урок, у него не будет причин ударить в грязь лицом. Но о том, чтобы сидеть рядом с нами на виду у всех в императорской ложе возле священной статуи, не может быть и речи; он только будет обращать на себя всеобщее внимание, и любые странности в его поведении вызовут нежелательные толки. Вторая проблема -- что делать с ним во время Латинских игр. Германик идет вместе с консулами на Альбанскую гору, чтобы принять участие в жертвоприношениях, и Клавдий, как я понял, хочет пойти с ним. Снова я не уверен, можно ли на него положиться и не выставит ли он себя на посмешище. Германик будет занят своими обязанностями и не сможет все время присматривать за ним. И если все же Клавдий пойдет туда, люди обязательно спросят, что он там делает и почему мы не назначили его на время праздника городским префектом -- почетная должность, на которую, как ты должна помнить, мы назначали по очереди, как только они достигали совершеннолетия, Гая, Луция, Германика, юного Тиберия и Постума, чтобы они попробовали вкус власти. Лучший способ выйти из этого затруднительного положения -- объявить, что Клавдии болен, так как о том, чтобы предоставить ему пост префекта, нечего и говорить. Если захочешь, можешь показать это письмо нашей Антонии; заверь ее, что вопрос относительно ее сына будет скоро так или иначе решен. То, что официально он -- ее опекун, ни с чем не сообразно. Август". За исключением того, что угощение жрецов было моей первой общественной обязанностью, ничего особенно интересного об этом я сказать не могу. Плавтий, тщеславный проворный человечек, похожий на воробья, исполнял все за меня и даже не дал себе труда объяснить мне систему обслуживания или порядок соблюдения старшинства жрецов, мало того -- не желал отвечать мне, когда я его об этом спрашивал. Единственное, что он сделал, -- познакомил меня с определенными ритуальными жестами и фразами, которые я должен был пускать в ход, приветствуя жрецов, а затем на разных стадиях обеда, запретив мне произносить хотя бы слово по собственному почину. Это было крайне неприятно, так как я не раз мог с успехом принять участие в беседе, а мое молчание и подчинение Плавтию производили плохое впечатление. Самих игр я не видел. Вы заметили в письме Ливии слова, порочащие Постума? С этого времени они стали все чаще появляться в ее письмах, и, хотя Август сперва пытается защитить внука, постепенно недовольство им все растет. Я думаю, говорила ему Ливия куда больше, чем писала, -- как иначе объяснить, что Постум так легко лишился расположения деда, -- но некоторые претензии проскользнули и в письмах. Сперва Ливия передает жалобу Тиберия на то, что Постум дерзко отзывался о родосском университете. Затем -- жалобу Катона на то, что Постум плохо влияет на младших товарищей, не желая подчиняться дисциплине. Вслед за тем Ливия предъявляет частные отчеты Катона, говоря, что не показывала их до сих пор, надеясь на перемену к лучшему. Потом упоминает, что Постум угрюм и замкнут -- это было время, когда он горевал из-за смерти Гая и терзался из-за Ливиллы. Затем Ливия советует, когда Постум достигнет совершеннолетия, не отдавать ему сразу всего наследства, завещанного отцом, Агриппой, так как "оно предоставит ему возможности еще большего расточительства, чем он позволяет себе сейчас!". Когда по возрасту Постум смог вступить в армию, его зачисляют в гвардию в чине простого лейтенанта и не воздают никаких особых почестей, оказанных в свое время Гаю и Луцию. Август считает, что это самый безопасный путь: Постум честолюбив, нельзя допустить, чтобы возникла такая же неловкая ситуация, как тогда, когда молодые патриции поддерживали Марцелла против Агриппы или Гая против Тиберия. Вскоре мы читаем, что Постум с негодованием говорит по этому поводу Августу: "Сами по себе почести мне не нужны, но то, что меня их лишили, было неправильно понято моими друзьями -- они сочли, будто я впал в немилость". Затем идут более серьезные жалобы. Выведенный из себя Плавтием -- ни один из них не сказал Ливии, что именно вызвало ссору, -- Постум схватил его и бросил в фонтан в присутствии нескольких высокопоставленных лиц и их прислужников. Когда Август призвал его к ответу, Постум не выказал ни малейшего раскаяния и настаивал на том, что Плавтий заслужил купание, так как оскорбительно разговаривал со мной; при этом он выразил недовольство тем, что у него несправедливо удерживают наследство. Вскоре Ливия укоряет Постума в том, что он переменился и ведет себя грубо по отношению к ней. "Что отравляет тебя?" -- спрашивает Ливия, и Постум отвечает, ухмыляясь: "Может быть, ты подсыпала чего-нибудь мне в суп". Когда Ливия требует объяснения этой дерзкой шутки, он отвечает с еще более вульгарной ухмылкой: "Подсыпать приправу в суп -- обычное дело для мачех". Затем поступила жалоба от начальника Постума насчет того, что тот не общается с другими молодыми офицерами и проводит все свое свободное время на море, где удит рыбу. Он даже получил прозвище "Нептун". Обязанности жреца Марса не сильно меня обременяли. Плавтию, который был жрецом той же коллегии, предписали надзирать за мной во время церемоний. Я начинал ненавидеть Плавтия. Оскорбление, за которое Постум кинул его в воду, было далеко не единственным. Он называл меня лемуром и говорил, что лишь из уважения к Августу и Ливии не плюет мне в лицо всякий раз, как я задаю ему глупые и ненужные вопросы. ГЛАВА XI Год, предшествующий моему совершеннолетию и женитьбе, оказался плохим годом для Рима. На юге Италии произошло несколько землетрясений, разрушивших ряд городов. Весной дожди почти не выпадали, и у посевов по всей стране был жалкий вид, а затем, когда еще не успели собрать урожай, начались ливни и прибили те хлеба, которые все же заколосились. Ливни были такие сильные, что на Тибре снесло мост, и в течение семи дней в нижнюю часть города добраться можно было только на лодках. Стране угрожал голод, и Август отправил в Египет и другие части империи уполномоченных для закупки зерна в огромных количествах. Общественные амбары были пусты из-за плохого урожая в предшествующий год -- хотя не такого плохого, как сейчас. Уполномоченным удалось купить зерна, но по очень высокой цене и меньше, чем нужно. Зимой город оказался в бедственном положении, тем более бедственном, что он был перенаселен -- за последние двадцать лет население Рима удвоилось; к тому же швартовка кораблей в Остии, городском порту, была зимой небезопасна, и караваны с зерном, прибывшие с Востока, не могли разгрузиться в течение многих недель. Август делал все возможное, чтобы уменьшить голод. Он временно выслал из Рима в сельские местности -- не менее, чем за сто миль от города -- всех его обитателей, кроме домовладельцев и их семей, назначил продовольственный совет из экс-консулов для распределения зерна и запретил публичные пиршества, даже в собственный день рождения. Много зерна он ввозил за свой счет и раздавал нуждающимся. Как всегда, голод привел к бесчинствам, а бесчинства привели к поджогам; целые улицы, где были расположены лавки, выжигались по ночам полумертвыми от истощения грабителями из бедных кварталов. Чтобы предотвратить это, Август организовал бригаду ночных сторожей, разделенную на семь подразделений. Бригада эта оказалась настолько полезной, что ее так никогда и не распустили. Ущерб, причиненный грабежами и поджогами, был огромным. В это самое время ввели новый налог, чтобы добыть деньги для войны с Германией, и из-за голода, пожаров и налогов в народе началось брожение, стали открыто говорить о перевороте. На двери общественных зданий прикалывали ночью угрожающие призывы. Ходили слухи, что существует огромный заговор. Сенат обещал награду за сведения, которые помогут арестовать вожака, и множество людей поспешило донести на своих соседей, чтобы ее получить, и это еще увеличило беспорядки. По-видимому, на самом деле заговора не было, были лишь надежды, что он есть, да слухи. Наконец из Египта, где урожай убирают гораздо раньше, чем у нас, стало поступать зерно, и волнения постепенно улеглись. Среди тех, кого временно выселили из Рима во время голода, были гладиаторы. Хоть и немногочисленные, они могли, по мнению Августа, в случае смуты быть опасны. Это был отчаянный народ, некоторые из них в прошлом -- аристократы, проданные за долги в рабство и получившие от своих хозяев разрешение собрать сумму для выкупа, участвуя в гладиаторских боях. Если юный аристократ входил в долги, как это порой бывает, не по собственной вине или из-за юношеского легкомыслия, даже отдаленные родичи обычно спасали его от рабства, а не то вмешивался сам Август. Так что эти "благородные" гладиаторы были людьми, которых никто не счел нужным избавить от их участия и которые, став, само собой, вожаками в гладиаторских школах, вполне могли возглавить вооруженный бунт. Когда обстановка исправилась, их вернули обратно, и, чтобы привести всех в хорошее настроение, было решено устроить от имени Германика и моего имени большие гладиаторские игры и травлю диких зверей в честь нашего отца. Ливия хотела напомнить Риму об его подвигах, чтобы привлечь внимание к Германику, который был живой портрет отца и которого, как все ожидали, должны были вскоре отправить на помощь Тиберию в Германию, где наших славных полководцев ждали новые победы. Мать и Ливия внесли свою долю, однако основное бремя расходов пало на нас с Германиком. А поскольку Германику в его положении деньги были нужнее, чем мне, то будет лишь справедливо, объяснила мне мать, если я дам в два раза больше. Я был только рад как-то услужить Германику. Но когда после окончания игр я узнал, во что они обошлись, у меня волосы стали дыбом: все представления были задуманы на широкую ногу, и, помимо обычных издержек на гладиаторские бои и травлю диких зверей, очень много денег ушло на то, чтобы разбрасывать их в толпу. По особому указу сената во время процессии к амфитеатру мы с Германиком ехали в отцовской военной колеснице. Перед этим мы совершили жертвоприношения в его память у большой гробницы, выстроенной Августом для себя самого, где он велел захоронить урну с пеплом отца рядом с урной Марцелла. Мы проехали по Аппиевой дороге под мемориальной аркой отца, на которой была воздвигнута его колоссальная конная статуя, украшенная лаврами в честь торжества. Дул северо-восточный ветер, и врачи не разрешили мне выйти из дома без плаща. Я сидел рядом с Германиком, деля с ним пост распорядителя, и заметил, что, за одним исключением, только я из всех присутствующих был в плаще. Вторым был Август, сидевший по другую сторону от Германика. Он плохо переносил сильную жару и сильный холод и зимой, помимо очень плотной тоги, надевал четыре туники и шерстяной жилет. Кое-кто из находившихся в амфитеатре увидел особое предзнаменование в сходстве нашей одежды и в том, что родился я в первый день месяца, названного в честь Августа, к тому же в Лионе, где в тот самый день Август освящал свой алтарь. Во всяком случае, так они говорили через много лет после того. Ливия тоже была в императорской ложе -- особая честь, оказанная ей как матери моего отца. Обычно она сидела с весталками. Согласно правилам, на играх мужчины и женщины сидели порознь. То был первый бой гладиаторов, который мне разрешили смотреть, и это еще усиливало мое замешательство, вызванное тем, что мне пришлось играть роль устроителя и сидеть в императорской ложе. Германик взял весь труд на себя, хотя делал вид, будто советуется со мной, когда надо было принимать решение, и провел всю церемонию с большой уверенностью и достоинством. Мне повезло: эти игры были лучшими, какие когда-либо показывались в амфитеатре. Правда, глядя на подобное зрелище впервые, я не мог оценить его по заслугам -- мне не с чем было сравнивать, так как память не сохранила ни одного образца этого искусства. Но и после того я не видел ничего лучшего, а с тех пор мне пришлось быть свидетелем около тысячи первоклассных игр. Ливия хотела, чтобы Германик приобрел популярность как сын своего отца, и не жалела денег, чтобы нанять лучших гладиаторов Рима. Обычно профессиональные гладиаторы были очень осторожны и старались не пораниться сами и не поранить противника и тратили почти всю свою энергию на ложные удары и выпады, которые на вид и слух казались гомерическими, но на самом деле не причиняли никакого вреда, вроде тех ударов, которые наносят друг другу бутафорскими дубинками рабы в низкой комедии. Лишь изредка, когда бойцы приходили в ярость или хотели свести старые счеты, на них стоило смотреть. На этот раз Ливия собрала всю верхушку корпорации гладиаторов и сказала им, что желает получить за свои деньги настоящий товар. Если хоть одна схватка окажется притворной, она разгонит школы -- слишком много было прошлым летом уловок во время боев. Поэтому главы школ предупредили гладиаторов, чтобы на этот раз они не вздумали играть в пятнашки, не то их вышвырнут из корпорации. Во время первых шести поединков одного человека убили, один был так серьезно ранен, что умер в тот же день, а третьему отрубили руку со щитом у самого плеча, что вызвало хохот зрителей. В каждом из последующих трех поединков один из сражающихся обезоруживал другого, но побежденные настолько хорошо держались по время боя, что Германик и я вполне могли подтвердить одобрение публики, подняв большой палец в знак того, что им даруется жизнь. Один из победителей был за год или два до того богатым всадником. Во всех этих поединках противники, согласно правилу, сражались при помощи разного оружия: меч против копья или боевого топора, копье против палицы и так далее. Седьмой поединок был между гладиатором, вооруженным мечом установленного в армии образца и старомодным, круглым, обитым медью щитом, и гладиатором, чье оружие составлял трезубец для ловли форели и короткая сеть. Человеком с мечом, или "преследователем", был солдат гвардии, недавно приговоренный к смерти за то, что напился и ударил своего капитана. Смертная казнь была заменена боем с профессиональным гладиатором из Фессалии -- человеком с трезубцем, -- которому платили большие деньги и который, как сказал мне Германик, убил больше двадцати противников за последние пять лет. Мои симпатии были на стороне старого солдата; когда он вышел на арену, он был очень бледен и нетвердо держался на ногах -- он уже несколько дней просидел в тюрьме, и яркий свет резал ему глаза. Вся его рота, которая, по-видимому, очень ему сочувствовала, так как капитан был злой и грубый человек, который запугивал их и не брезговал рукоприкладством, стала его хором подбадривать; они кричали, чтобы он взял себя в руки и постоял за их честь. Солдат выпрямился и крикнул: "Постараюсь, ребята!" Его лагерное прозвище, как оказалось, было Окунь, и поэтому большая часть зрителей приняла его сторону, хотя гвардейцы не пользовались популярностью в городе. Если бы "окуню" удалось убить "рыболова", это было бы неплохой шуткой. Для человека, который борется за жизнь, иметь зрителей на своей стороне -- половина успеха. Фессалиец -- гибкий, жилистый, длинноногий и длиннорукий малый -- вышел с чванным видом сразу вслед за солдатом, одетый только в кожаную тунику и жесткую круглую кожаную шапочку. Он был в хорошем настроении и перекидывался шутками с передними скамьями: его противник был всего лишь любитель, а ему Ливия заплатила тысячу золотых за выступление и обещала еще пятьсот, если он убьет противника после хорошего боя. Гладиаторы вместе приблизились к нашей ложе и приветствовали сперва Августа и Ливию, а затем нас с Германиком обычной фразой: - Здравствуй, цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя! Мы ответили на приветствие принятым жестом, и тут Германик сказал Августу: -- Взгляни, государь. Этот солдат -- один из ветеранов моего отца. Он получил в Германии награду за то, что первым проник за укрепление врага. Это заинтересовало Августа. -- Прекрасно, -- сказал он, -- значит, мы увидим настоящий бой. Но фессалиец, стало быть, на десять лет моложе, а возраст немало значит в этой игре. Тут Германик дал сигнал трубачам, и бой начался. Фессалиец принялся танцевать вокруг Окуня, но тот не отступал. Он был не дурак и не тратил зря силы, бегая за более легко вооруженным противником, но и не стоял на месте. Фессалиец пытался вывести его из себя насмешками, но Окунь оставался невозмутим. Только один раз, когда фессалиец оказался на достижимом расстоянии, он пошел в наступление, и быстрота его выпада вызвала восторженный рев на скамьях. Но фессалиец вовремя отпрыгнул. Скоро бой стал более живым, фессалиец наносил колющие удары трезубцем. Окунь легко отражал их, не упуская из вида сеть с маленькими свинцовыми шариками для тяжести, которую фессалиец держал в левой руке. -- Красивая работа! -- сказала Ливия Августу. -- Лучший гладиатор в Риме. Он просто играет с солдатом. Ты заметил? Он давно мог запутать его сетью и прикончить, если бы захотел. Но он нарочно затягивает бой. -- Да, -- сказал Август, -- боюсь, песенка солдата спета. Не стоило ему напиваться. Не успел Август закончить, как Окунь ударом меча вышиб из рук фессалийца трезубец, подбросил его вверх и, прыгнув вперед, распорол кожаную тунику противника у подмышки. Фессалиец молниеносно отскочил и на бегу кинул сеть в лицо Окуня. Как назло, свинцовый шарик ударил того по глазу, на секунду ослепив его. Солдат приостановился, и фессалиец, воспользовавшись преимуществом, повернулся и выбил меч у него из рук. Окунь прыгнул за мечом, но фессалиец его опередил; схватив меч, он подбежал к барьеру и кинул его богатому покровителю, сидевшему в первом ряду скамей, отведенных всадникам. Затем приступил к приятному занятию -- расправе над безоружным врагом: сеть свистела возле самой головы Окуня, трезубец колол то тут, то там, но Окунь не падал духом, а один раз схватился за трезубец и чуть не вырвал его. Фессалиец теперь подгонял его поближе к нашей ложе, чтобы поэффектнее убить. -- Хватит, -- сказала Ливия деловым тоном, -- он достаточно поиграл. Пора кончать с этим солдатом. Фессалиец не нуждался в указке. Он одновременно взметнул над головой Окуня сеть и нацелился трезубцем ему в живот. И тут раздался оглушительный рев. Откинувшись назад, Окунь правой рукой поймал сеть и тут же изо всех сил ударил ногой в древко трезубца у самой руки врага. Трезубец взмыл вверх, перелетел через голову фессалийца, перевернулся в воздухе и вонзился, дрожа, в деревянный барьер. Секунду фессалиец не мог прийти в себя, затем, оставив сеть в руках Окуня, кинулся мимо него за трезубцем. Окунь прыгнул вперед и в сторону и, когда фессалиец пробегал мимо, поддел его под ребра острым шипом в центре щита. Фессалиец, ловя ртом воздух, упал на четвереньки. Окунь не стал терять времени и, резко взмахнув щитом, ударил его по затылку. -- Так бьют кроликов, -- сказал Август, -- но я никогда не видел, чтобы этот удар применяли на арене. А ты, моя милая Ливия? Прикончил его, могу поклясться. Фессалиец был мертв. Я ожидал, что Ливия очень рассердится, но она сказала только: -- Поделом ему. Вот что получается, когда недооцениваешь противника. Я в нем разочарована. Однако я сэкономила на этом пятьсот золотых, мне, по-видимому, не на что жаловаться. Завершились все удовольствия этого дня боем между двумя германскими заложниками, принадлежавшими к соперничающим племенам и добровольно вызвавшими друг друга на смертельный поединок. Оба рубили друг друга длинными мечами и алебардами -- не очень красивое зрелище; у каждого к левому предплечью был привязан небольшой, богато украшенный щит. Мы не привыкли к такой манере драться, рядовые германские солдаты сражаются при помощи ассагаев -- метательных копий с тонким древком и узким наконечником; алебарды и длинные мечи являются атрибутом высокого ранга их владельцев. Один из сражавшихся, светловолосый мужчина выше шести футов ростом, быстро расправился с противником, жестоко его изрубив, а затем прикончив сокрушительным ударом по шее. Толпа громко его приветствовала, и это вскружило ему голову: германец произнес целую речь на своем языке пополам с лагерной латынью и заявил, что он -- прославленный воин у себя на родине, что он убил в битвах шесть римлян, в том числе одного офицера, до того как его дядя, вождь племени, отдал его из зависти в заложники. И теперь он вызывает на бой любого римлянина не ниже себя по положению; у них в Германии семь -- счастливое число. Первым на арену выскочил молодой офицер из хорошего, но обедневшего рода, Кассий Херея, и подбежал к императорской ложе за разрешением ответить на вызов. Его отец, сказал он, был убит в Германии, где он служил под началом славного генерала, в чью честь устроен праздник. Будет ли ему позволено принести этого хвастуна в жертву духу своего отца? Кассий был искусный фехтовальщик. Я часто наблюдал за ним на Марсовом поле. Германик посовещался с Августом, затем со мной; когда Август дал свое согласие и я промямлил свое, Кассию было велено вооружиться. Он пошел в раздевалку и одолжил у Окуня его меч, щит и доспехи -- "на счастье" и в знак уважения к их владельцу. Вскоре на арене завязался куда более серьезный бой, чем те схватки, которые показывали здесь гладиаторы-профессионалы; германец размахивал своим большим мечом, а Кассий, защищаясь щитом от ударов, старался застать противника врасплох; но тот был столь же проворен, сколь могуч, и дважды сбивал Кассия с ног. В амфитеатре было совершенно тихо, зрители, как при священнодействии, замерли, слышался лишь лязг мечей и треск щитов. Август сказал: -- Боюсь, что германец слишком силен. Нельзя было разрешать этот поединок. Если он убьет Кассия, это произведет в войсках плохое впечатление. Тут Кассий поскользнулся в луже крови и упал навзничь. Германец с торжествующей улыбкой сел на него верхом, а затем... затем в ушах у меня раздался шум, в глазах потемнело, и я потерял сознание. Волнение, охватившее меня при виде того, как убивают людей -- я впервые наблюдал это воочию, -- поединок между Окунем и фессалийцем, во время которого я всей душой сочувствовал Окуню, и, наконец, последний бой, когда мне показалось, что не Кассий, а я сам отчаянно бьюсь с германцем за жизнь, -- все это оказалось мне не по силам. Поэтому я не видел, как германец поднял свой грозный меч, чтобы проломить Кассию череп, и как в этот самый момент тот молниеносным взмахом руки вонзил шип своего щита ему в поясницу, перекатился на бок и нанес решающий удар мечом под мышку. Да, Кассий благополучно прикончил своего противника. Не забудьте это имя -- Кассий Херея, он трижды сыграет важную роль в этой моей истории. Но вернемся ко мне. Сперва никто не заметил, что я потерял сознание, а когда заметили, я уже начал приходить в себя. Меня подперли с боков и поддерживали, пока представление не было закончено по всем правилам. Если бы меня пришлось выносить, это было бы позором не только для меня одного. На следующий день Игры продолжались, но я на них не присутствовал. Объявили, что я заболел. Я пропустил одно из самых красочных зрелищ, когда-либо показанных в амфитеатре; -- бой между индийским слоном -- они куда больше африканских -- и носорогом. Знатоки держали пари за носорога; хотя он уступал слону в размере, шкура у него куда толще, и они полагали, что он быстро расправится со слоном, пустив в ход свой длинный острый рог. В Африке, говорили они, слоны стараются держаться подальше от логовищ носорогов, и те единолично господствуют в своих угодьях. Однако этот индийский слон, как описывал мне потом Постум, не выказывал ни тревоги, ни страха; когда носорог выбегал на арену и кидался на него, он отражал нападение бивнями и неуклюже трусил за носорогом вдогонку, стоило тому в замешательстве повернуть вспять. Но увидев, что и сам он не может пропороть толстую кожу на шее носорога, слон, это удивительное животное, прибегнул к хитрости. Подняв хоботом оставленную служителем на песке метлу, сделанную из веток колючего кустарника, слон ткнул ею в морду противника, когда тот опять атаковал его, и выколол ему сначала один глаз, затем второй. Носорог, вне себя от боли и ярости, бросался в разные стороны в погоне за слоном и наконец врезался на всем бегу в деревянный барьер, пробил его и, оглушенный, со сломанным рогом, был остановлен мраморным барьером позади деревянного. Слон, раскрыв рот, точно в улыбке, подошел поближе и, расширив сперва брешь в деревянном барьере, принялся топтать своего врага, пока не проломил ему череп. Затем, кивая головой, словно в такт музыке, спокойно отошел в сторону. Тут выбежал его погонщик-индус с миской сластей, которые слон высыпал в рот под рукоплескания публики. Подставив хобот в качестве лестницы, он помог погонщику взобраться себе на спину и зашагал к императорской ложе, где сидел Август. Здесь он протрубил царский салют, которым этих животных учат приветствовать монархов, и опустился в знак почтения на колени. Но, как я уже говорил, сам я это зрелище пропустил. В тот же вечер Ливия писала Августу: "Дорогой Август!" Вчерашнее недостойное мужчины поведение Клавдия -- его обморок при виде сражающихся людей, не говоря уж о нелепом подергивании рук и головы, -- которое было тем более позорным, что произошло все это на торжественном празднике в ознаменование побед его отца, имеет по крайней мере одно преимущество: теперь мы можем раз и навсегда с уверенностью сказать, что, кроме как в качестве жреца -- ибо вакансии в коллегии должны быть так или иначе заполнены, и Плавтий сумел как следует его натаскать для исполнения его обязанностей, -- Клавдий ни в коем случае не должен появляться на людях. Придется сбросить его со счетов, он годится разве что для продолжения рода -- я слышала, он исполнил свой долг перед Ургуланиллой, -- но и в этом я буду уверена, лишь когда взгляну на ребенка, ведь он может оказаться таким же уродом, как отец. Сегодня Антония извлекла из его комнаты тетрадь с историческими материалами, которые он собирает, чтобы написать жизнеописание отца; там же она нашла вымученное предисловие к предполагаемому труду, которое я посылаю тебе вместе с письмом. Как ты заметишь, Клавдий выбрал для восхваления единственный недостаток своего дорогого отца -- его упрямое нежелание видеть, что время идет вперед, его нелепое заблуждение, будто политические формы правления, подходившие Риму, когда он был небольшим городком и сражался с другими небольшими городками, могут быть возрождены, после того как Римская империя стала величайшей империей со времен Александра. А что случилось с его империей, когда Александр умер и не нашлось сильного человека, который мог бы унаследовать его трон и стать монархом? Она просто развалилась. Но я не буду тратить ни своего, ни твоего времени, изрекая всем известные истины. Афинодор и Сульпиций, с которыми я совещалась по этому поводу, утверждают, будто впервые видят это предисловие, и согласны со мной в том, что его обнародо