ои, а? Лучше согрешить с матерями, с сестрами, с дочерьми, нежели усомниться в чистилище. Да, а они еще задирают нос перед инквизитором, перед этим святым человеком, да! Четыре тысячи кальвинистов нагрянули в Белем, неподалеку отсюда, с вооруженной охраной, со знаменами и барабанами. Да! Даже сюда доносится чад от их стряпни. Они завладели храмом святой Катлины и позорят его, поганят, сквернят богопротивными своими проповедишками. О зловредная, о непростительная терпимость! Тысяча исчадий ада! Что же вы, мягкотелые католики, тоже не беретесь за оружие? Ведь у вас, как и у окаянных кальвинистов, есть и панцири, и копья, и алебарды, и шпаги, и мечи, и арбалеты, и ножи, и дубины, и пики, и фальконеты, и кулеврины. Вы скажете, что они миролюбивы, что они хотят лишь свободно и спокойно внимать слову божию? По мне, все едино. Гоните их из Брюгге, гоните в три шеи, перебейте мне их, вышвырните всех кальвинистов из храма! Как, вы еще здесь? Эх вы, мокрые курицы! Я провижу то время, когда окаянные кальвинисты станут бить ваших жен и дочерей по животу, как в барабан, а вы за них не заступитесь, тряпки, размазни! Нет уж, не ходите, не ходите... а то еще в штаны напустите. Позор жителям Брюгге! Позор католикам! Какие же вы после этого католики? Жалкие трусы - вот вы кто! Как вам не стыдно, селезни, утки, гусыни, индюшки вы этакие? У вас есть прекрасные проповедники, - зачем же вы ходите толпами слушать, как еретики изблевывают свои враки? Девчонки бегают по ночам на проповеди, да, а девять месяцев спустя наплодят вам гезенят обоего пола. На церковном погосте проповедовали четверо нахальных сквернавцев. Один из сих сквернавцев, тощий, бледный, уродливый за...нец, был в грязной шляпенке. Он так ее нахлобучил, что ушей не было видно. Кто-нибудь из вас видел уши проповедника? Сорочки на нем не было, из рукавов-камзола торчали голые руки. Я хорошо его разглядел, хоть он и кутался в грязный плащишко. Мне хорошо было видно через его сквозные, словно колокольня антверпенского собора, штаны, как раскачивались там его колокольчики, видел я и естественное его било. Другой сквернавец проповедовал в одном камзоле и босиком. Ушей у него тоже никто не видал. На середине своей проповедишки он запнулся, а детвора давай его дразнить: "У! У! Не выучил урока!" Третий нахальный сквернавец был в грязной дрянной шляпенке с перышком. Ушей у него тоже не было видно. Четвертый сквернавец, Германус, был одет поприличней, но, говорят, палач дважды накладывал ему клеймо на плечо, да! У всех под шляпами засаленные шелковые ермолки, прикрывающие им уши. Вы когда-нибудь видели у лютеранского проповедника уши? Кто из этих сквернавцев отважился показать уши? Да, уши! Не так-то это просто - показать уши, когда они отрезаны! Палач - вот кто отрезал им уши, да! И все-таки этим вот нахальным сквернавцам, карманным воришкам, тунеядцам и шалопаям, голоштанным проповедникам, народ кричит: "Да здравствует Гез!", точно все повзбесились, с ума посходили, не то перепились. Если в Нидерландах можно безнаказанно горланить: "Да здравствует Гез! Да здравствует Гез!", то нам, бедным служителям римско-католической церкви, остается только уйти. Господи Иисусе Христе! Какое страшное проклятье отяготело над этим обмороченным глупым народом! Богатые и бедные, благородные и худородные, старые и молодые, мужчины и женщины - все в один голос орут: "Да здравствует Гез!" Но что же это за голь перекатная явилась к нам из Германии? Все свое достояние эти господа ухлопали на блуд, на игорные притоны, на шлюшек, на потаскушек, на бесчинство, на непотребство, на мерзостную игру в кости, на пышные наряды. У этой гольтепы ржавого гвоздя не осталось, чтобы поскрести там, где чешется. Теперь они подбираются к церковному и монастырскому имуществу. На пиру у сквернавца Кюлембурга был другой сквернавец Бредероде, и они оба пили из деревянных кружек, чтобы выразить свое презрение к мессиру Берлеймону и к правительнице, да! И оба кричали: "Да здравствует Гез!" Ну, уж если б я, - прости, господи, мое согрешение, - был богом, я бы превратил их напиток, будь то пиво или вино, в отвратительные грязные помои, да, в грязную, мерзкую, вонючую воду, в которой стирались их загаженные сорочки и простыни. Да, да, ослы вы этакие, ревите, ревите: "Да здравствует Гез!" Да, я ваш пророк! Все проклятия, все казни - горячка, чума, пожары, разорение, запустение, моровая язва, лихорадка, черная оспа - падут на головы нидерландцев, да! Так будет отомщен господь за ваш подлый рев: "Да здравствует Гез!" Камня на камне не останется от ваших домов, и ни одна косточка не уцелеет от ваших проклятых ног, бежавших за этой прохвостней-кальвинистней. И да сбудется все мною реченное! Аминь! Аминь! Аминь! - Пойдем-ка отсюда, сын мой, - сказал Уленшпигель Ламме. - Сейчас, - сказал Ламме. Он поискал жену среди молоденьких хорошеньких святош, внимавших проповеди, но так и не нашел. 12 Уленшпигель и Ламме приблизились к месту, получившему название Minnewater - "Вода любви". Впрочем, великие ученые, умники-разумники, утверждают, что надо говорить Minrewater - "Вода миноритов" (*69). Усевшись на бережку, Уленшпигель и Ламме увидели, что под густолиственными деревьями, образовавшими как бы низкий свод, гуляют под руку, тесно прижавшись, глаза в глаза, мужчины и женщины, девушки и парни, все в цветах, и так они были полны друг другом, что, казалось, весь остальной мир перестал для них существовать. Уленшпигель невольно вспомнил о Неле. От этого воспоминания ему стало грустно, и он сказал: - Пойдем выпьем! Но Ламме не слышал - он тоже смотрел на влюбленные пары. - Вот так когда-то и мы, я и моя жена, миловались перед носом у тех, кто, вроде нас с тобой, посиживал без подруги на бережку, - сказал он. - Пойдем выпьем, - повторил Уленшпигель, - мы найдем Семерых на дне кружки. - Ты что, пьян? - возразил Ламме. - Ты же знаешь, что Семеро - это великаны и что им не выпрямиться во весь рост даже в Храме Спасителя. Грустная дума о Неле не мешала Уленшпигелю думать и о том, что в какой-нибудь гостинице его, быть может, ожидают надежное пристанище, сытный ужин и радушная хозяйка. - Пойдем выпьем! - в третий раз проговорил он. Но Ламме не слушал его, он смотрел на колокольню Собора богоматери и молился: - Пресвятая богородица, покровительница состоящих в законном браке, дай мне еще раз увидеть мягкую подушечку - белую ее грудь! - Пойдем выпьем, - настаивал Уленшпигель, - она, уж верно, в трактире - показывает свою белую грудь пьянчугам. - Как ты смеешь худо о ней думать? - воскликнул Ламме. - Пойдем выпьем, - твердил Уленшпигель, - она, конечно, держит где-нибудь трактир. - Тебе выпить хочется - вот ты и злишься, - огрызнулся Ламме. А Уленшпигель продолжал: - А что, если она приготовила для бедных путников отменную тушеную говядину с острыми приправами, благоухающими на весь трактир, говядину не жирную, сочную, нежную, как лепестки розы, плавающую, будто рыба на масленице, меж гвоздики, мускатного ореха, петушьих гребешков, телячьих желез и прочих дивных яств? - Вот пакостник! - вскричал Ламме. - Ты что, задался целью меня уморить? Забыл, что мы уже два дня пробавляемся черствым хлебом да скверным пивом? - Тебе есть хочется - вот ты и злишься. Скулишь от голода. Ну так давай выпьем и закусим! - предложил Уленшпигель. - У меня еще осталось полфлорина - на это можно устроить целое пиршество. Ламме повеселел. Оба сели в повозку и поехали по городу, высматривая трактир получше. Но им все попадались угрюмого вида baes'ы и не весьма приветливые baesin'ы, и потому они, полагая, что злющая рожа - плохая вывеска для странноприимных заведений, нигде не решались остановиться. Наконец они доехали до Субботнего рынка и зашли в трактир под вывеской "Blauwe Lanteern" - "Синий Фонарь". Наружность baes'а на сей раз показалась им располагающей. Повозку они вкатили под навес, а осла оставили в стойле, в обществе торбы с овсом. Потом заказали себе ужин, вволю наелись, отлично выспались, встали - и опять за еду. Ламме ел так, что за ушами трещало, и все приговаривал: - В животе у меня небесная музыка. Когда настало время расплачиваться, baes подошел к Ламме и сказал: - С вас десять патаров. - Деньги у него, - показав на Уленшпигеля, молвил Ламме. - У меня денег нет, - сказал Уленшпигель. - А где же твои полфлорина? - спросил Ламме. - Нет у меня полфлорина, - отвечал Уленшпигель. - Нет так нет, - сказал baes, - тогда я сниму с вас обоих куртки и рубахи. Но тут вдруг Ламме начал спьяну куражиться: - А если я хочу еще выпить и закусить, выпить и закусить, а? Хоть на двадцать семь флоринов? Кто мне может запретить? Ты, брат, не думай, мое пузо особенное. Вот тебе крест, оно до сего дня одними ортоланами питалось. У тебя под твоим грязным ремнем никогда такого пуза не будет. Ты нехороший человек, и у тебя весь жир на воротнике твоей куртки, а у меня на пузе аппетитное сальце в три пальца толщиной! Baes пришел в совершенное неистовство. Он был заика, а ему хотелось все сразу выпалить, и чем больше он торопился, тем сильнее фыркал, точно собака, сейчас только, вылезшая из воды. Уленшпигель швырял ему в нос хлебные шарики, а Ламме, все более и более воодушевляясь, продолжал: - Ты думаешь, мне нечем заплатить за трех твоих дохлых кур, за четырех паршивых цыплят и за дурака павлина, что метет обгаженным хвостом твой птичий двор? Когда бы твоя кожа не была суше, чем у старого петуха, когда бы твои кости уже не крошились, я бы еще наскреб денег, чтобы и тебя самого съесть, и твоего сопливого слугу, и твою кривую служанку, и твоего кухаря, который и почесаться-то не сможет, ежели его мучает зуд, - до того короткие у него руки. Какой нашелся: за полфлорина хочет отнять у нас куртки и рубахи! Ты лучше скажи, что стоит все твое платье, драный нахал, - я тебе больше трех лиаров за него все равно не дам. А baes все пуще и пуще гневался и все сильнее пыхтел. А Уленшпигель между тем бросал хлебные шарики прямо ему в лицо. Ламме, исполнившись львиной отваги, продолжал: - Как по-твоему, дохлятина, сколько стоит прекрасный осел с тонкой мордочкой, длинными ушами и широкой грудью, неутомимый в пути? По малой мере восемнадцать флоринов - ведь так, паскудный трактирщик? Чем бы ты заплатил за такое чудное животное? Ржавыми гвоздями от сундуков? Baes еще сильней запыхтел, но, видимо, боялся пошевелиться. А Ламме говорил не умолкая: - Ну, а сколько, по-твоему, стоит превосходная ясеневая повозка, выкрашенная в ярко-красный цвет, с верхом из куртрейской парусины, защищающим от дождя и солнца? По малой мере двадцать четыре флорина, верно? А сколько будет двадцать четыре и восемнадцать? Отвечай, невежественный скаред! Нынче базарный день, в твоей грязной харчевне полно мужиков, и я им свой товар живо спущу! Все его тут знали, и он мигом продал и осла и повозку. Получил он за все про все двадцать четыре флорина десять патаров. - Понюхай, чем пахнет! - сказал он, поднеся деньги к самому носу baes'а. - Ведь правда, пирушкой? - Пирушкой, - подтвердил хозяин и прибавил шепотом: - Когда ты будешь продавать свою кожу, я ее куплю за лиар и сделаю из нее талисман, помогающий от мотовства. Между тем в окно со скотного двора поглядывала на Ламме премиленькая, прехорошенькая бабеночка, но как скоро он оборачивался, славное личико мгновенно скрывалось. А вечером, когда он, спотыкаясь под действием винных паров, поднимался в темноте по лестнице, какая-то женщина обняла его, крепко поцеловала в щеки, в губы и даже в нос, смочила ему лицо слезами любви и так же внезапно исчезла. Ламме порядком развезло, он лег и сейчас же уснул, а наутро отправился с Уленшпигелем в Гент. 13 Здесь он искал жену по всем kaberdoesj'ам, трактирам с музыкой и тавернам. Вечером он встретился с Уленшпигелем in de "Zingende Zwaan", в "Поющем Лебеде". Уленшпигель всюду, где только мог, сеял бурю и поднимал народ на палачей, терзавших родимый край. На Пятничном рынке, возле Большой пушки, именовавшейся Dulle Griet [Безумная Грета (флам.)], Уленшпигель лег плашмя на мостовую. Мимо проходил угольщик. - Ты что это? - спросил он. - Мочу нос, чтобы узнать, откуда ветер дует, - отвечал Уленшпигель. Потом прошел столяр. - Никак, ты принял мостовую за перину? - спросил он. - Скоро она кое для кого одеялом станет, - отвечал Уленшпигель. Затем подле него остановился монах. - Что ты тут делаешь, лоботряс? - спросил он. - Я распростерся ниц, дабы испросить у вас благословение, отец мой. Монах благословил его и пошел своей дорогой. Уленшпигель приложил ухо к земле. В это время к нему подошел крестьянин. - Ты что-нибудь слышишь? - спросил он. - Слышу, - отвечал Уленшпигель, - слышу, как растут деревья, которые пойдут на костры для несчастных еретиков. - А больше ничего не слышишь? - спросил общинный стражник. - Слышу, как идет испанская конница, - отвечал Уленшпигель. - Если у тебя есть что спрятать, то зарой в землю: скоро от воров в городах житья не станет. - Он дурачок, - сказал стражник. - Он дурачок, - повторяли горожане. 14 А Ламме ничего не пил, не ел - все думал о светлом видении на лестнице Blauwe Lanteern'а. Душа его стремилась в Брюгге, но Уленшпигель потащил его в Антверпен, и там он продолжал напрасные поиски. Уленшпигель ходил по тавернам и растолковывал добрым фламандцам-реформатам и свободолюбивым католикам, куда метят королевские указы: - Король вводит в Нидерландах инквизицию, чтобы очистить нас от ереси, но этот ревень подействует на наши кошельки, и ни на что больше. Мы принимаем только такие снадобья, которые нам нравятся. А коли снадобье нам не по нраву, мы обозлимся, возмутимся и вооружимся. И король это прекрасно знает. Как скоро он удостоверится, что ревеню мы не хотим, он выставит против нас клистирные трубки, то бишь тяжелую и легкую артиллерию: серпентины, фальконеты и широкожерлые мортиры. Королевское промывательное! После него Фландрию так пронесет, что во всей стране не останется ни одного зажиточного фламандца. Какой мы счастливый народ: лекарем при нас состоит сам король! Горожане смеялись. А Уленшпигель говорил им: - Сегодня, пожалуй, смейтесь, но в тот день, когда в Соборе богоматери хоть что-нибудь разобьется, немедля разбегайтесь или же беритесь за оружие. 15 Пятнадцатого августа, в день Успения пресвятой богородицы и в день освящения плодов и овощей, в день, когда сытые куры бывают глухи к призывам вожделеющих петухов, у Антверпенских ворот некий итальянец, состоявший на службе у кардинала Гранвеллы, разбил большое каменное распятие (*70), а в это самое время из Собора богоматери вышел крестный ход, впереди которого шли дурачки, придурки и дураки. Но по дороге какие-то неизвестные люди надругались над статуей богоматери, и ее сейчас же унесли обратно в церковь, поставили на амвоне и заперли на замок решетчатую ограду. Уленшпигель и Ламме вошли в Собор богоматери. У амвона юные оборванцы, голоштанники и какие-то совсем неизвестные люди кривлялись и делали друг другу таинственные знаки. Они топали ногами и прищелкивали языком. Никто их в Антверпене ни прежде, ни после не видел. Один из них, похожий лицом на печеную луковицу, спросил Мике (так называл он божью матерь), почему она так быстро вернулась в церковь, кого она испугалась. - Уж конечно, не тебя, эфиопская твоя рожа, - вмешался Уленшпигель. Парень полез было к нему с кулаками, но Уленшпигель схватил его за шиворот и сказал: - А ну попробуй тронь - я у тебя язык вырву! Затем он обратился к находившимся в соборе антверпенцам. - Signork'и и pagader'ы [парни, малые (флам.)], не слушайте вы их! - указывая на юных голодранцев, сказал он. - Это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы нам навредить, чтобы разорить и погубить нас. - Потом он повел речь с незнакомцами. - Эй вы, ослиные морды! - крикнул он. - Ведь вы с голоду подыхали - откуда же у вас нынче деньги завелись? Ишь как звенят в кошельках! Или вы запродали свою кожу на барабаны? - Подумаешь, какой проповедник! - огрызались незнакомцы. Потом они заговорили все вдруг о божьей матери: - На Мике нарядное платье! На Мике Красивый венец! Вот бы моей милке такой! Затем они направились к выходу, но в это время один из них поднялся на кафедру и оттуда стал молоть всякий вздор - тогда его товарищи вернулись и опять загалдели: - Сойди к нам, Мике, сойди, пока мы сами за тобой не пришли! Довольно тебя на руках носили, лентяйка, - сотвори чудо, покажи, что ты умеешь ходить! Напрасно Уленшпигель кричал: - Прекратите гнусные речи, громилы! Всякий грабитель - преступник! Они продолжали глумиться, а иные подстрекали товарищей сломать решетку и стащить Мике с амвона. Тут старуха, продававшая свечи, швырнула им в глаза золой из своей жаровни. Оборванцы бросились на нее, повалили на пол, избили - и начался кавардак. В собор явился маркграф со своими стражниками. Увидев все это сонмище, он приказал очистить храм, но Приказал так нерешительно, что удалились немногие. Прочие же объявили: - Мы хотим отстоять всенощную в честь Мике. - Всенощной не будет, - сказал маркграф. - Тогда мы сами отслужим, - объявили никому не ведомые оборванцы. И тут во всех приделах и в притворе раздалось пение. Некоторые играли в krieke steenen (в вишневые косточки) и кричали: - Мике, ты в раю никогда не играешь, тебе поди скучно, - поиграй с нами! Так, не умолкая ни на минуту, они богохульствовали, галдели, гикали, свистели. Маркграф будто бы с перепугу исчез. По его распоряжению все двери храма были заперты, за исключением одной. Народ не принимал во всем этом никакого участия, по пришлая рвань все наглела и вопила все громче и громче. Своды храма дрожали, как от залпа сотни орудий. Наконец прощелыга, у которого морда была как печеная луковица, - по-видимому, главарь всей шайки, - влез на кафедру, сделал знак рукой и произнес проповедь. - Во имя отца и сына и святаго духа, бога, единого по существу, но троичного в лицах! - начал он. - Господи, хоть бы в раю ты избавил нас от арифметики! Двадцать девятого сего августа Мике в пышном уборе явила свой деревянный лик антверпенским signork'ам и pagader'ам. Но во время крестного хода ей повстречался сам сатана и сказал в насмешку: "Вырядилась ты, как королева, Мике, несут тебя четыре signork'а, вот ты и заважничала и даже не взглянешь на сатану, а он, бедный pagader, идет пешком". Мике ему на это сказала: "Отойди, сатана, не то я сокрушу твою главу, окаянный змий!" - "Мике, - говорит ей сатана, - ведь ты уже полторы тысячи лет только этим и занимаешься, но дух господа, твоего повелителя, освободил меня. Теперь я сильнее, чем ты, ты мне уже на голову не наступишь, ты у меня запляшешь!" Тут сатана схватил хлесткую плеть - и ну стегать Мике, а Мике, чтобы не показать, что она испугалась, даже не вскрикнула и припустилась рысью, signork'ам же, которые ее несли, ничего не оставалось делать, как тоже перейти на рысь, иначе они бы ее на глазах у нищего люда уронили вместе с ее золотым венцом и побрякушками. И теперь Мике тихо, смирно стоит у себя в нише и смотрит на сатану, а тот уселся на колонне под куполом, грозит ей плеткой и издевается: "Ты мне заплатишь за всю кровь и за все слезы, пролитые во имя твое! Ну, Мике, как твое девственное здравие? Выходи-ка, выходи! Сейчас тебя разрубят пополам, скверная ты деревяшка, за всех живых людей, которых без милосердия сжигали, вешали, закапывали во имя твое!" Так говорил сатана - и он говорил дело. Видно, придется тебе вылезти из своей ниши, Мике кровожадная, Мике жестокая, непохожая на сына своего Христа! И тут вся орава проходимцев загикала, завопила, завыла: - Выходи, выходи, Мике! Небось обмочилась со страху? А ну, кто добрый герцог, тому и Брабант! Круши истуканов! Выкупаем их в Шельде! Дерево плавает получше рыб! Народ слушал молча. Вдруг Уленшпигель взбежал на кафедру и заставил "проповедника" пересчитать ступеньки. - Вы что, - свихнулись, рехнулись, спятили? - крикнул он горожанам. - Неужто вы дальше своего сопливого носа ничего не видите? Неужто вы не понимаете, что тут орудуют предатели? Все это они подстраивают нарочно, чтобы потом вас же обвинить в святотатстве и грабеже, чтобы ославить вас бунтовщиками и в конце концов повыкинуть все добро из ваших сундуков, а вас самих обезглавить или сжечь на костре. Имущество же ваше достанется королю. Signork'и и pagader'ы, не слушайте вы смутьянов! Оставьте в покое божью матерь, трудитесь, веселитесь, живите-поживайте и добра наживайте! Черный дух погибели уставил на вас свое око - это он подбивает вас на грабеж и погром, чтобы наслать на вас неприятельское войско, чтобы с вами обошлись потом как с бунтовщиками, чтобы поставить над вами Альбу (*71), а тот, облеченный неограниченной властью, будет править, опираясь на инквизицию, будет вас дотла разорять и казнить! А достояние ваше отойдет к нему! - Эй, не громите, signork'и и pagader'ы! - крикнул Ламме. - Король и так уже гневается. Мой друг Уленшпигель слышал об этом от дочери вышивальщицы. Не надо громить, господа! Но народ не слышал, что они говорили. Проходимцы орали во всю глотку: - Грабь, хватай! Кто добрый герцог, тому и Брабант! Истуканов в воду! Они плавают получше рыб! Напрасно Уленшпигель кричал с кафедры: - Signork'и и pagader'ы, не давайте им громить! Не погубите родной город. Как он ни отбивался руками и ногами, его все же стащили с кафедры, исцарапали ему лицо и изорвали на нем куртку и штаны. Окровавленный, он продолжал взывать к народу: - Не давайте им громить! Но это ни к чему не привело. Пришлые и местный сброд с криком: "Да здравствует Гез!" - бросились к амвону и сломали решетку. И пошли крушить, хватать, громить! К полуночи весь громадный храм с семьюдесятью престолами, с великим множеством прекрасных картин и драгоценностей напоминал пустой орех. Престолы были повалены, статуи сброшены, все замки взломаны. Учинив разгром собора, те же самые проходимцы положили разнести миноритскую церковь, францисканскую, церковь во имя апостола Петра, Андрея Первозванного, Михаила Архангела, апостола Петра на Гончарной, пригородную церковь, церковь Белых сестер, церковь Серых сестер, церковь Третьего ордена, церковь доминиканцев и все остальные храмы и часовни. Расхватав свечи и факелы, они разбежались по разным церквам. Между ними не возникало ни ссор, ни раздоров. Во время этого великого разрушения летели камни, обломки, осколки, но никто из них не был ранен. Затем они перебрались в Гаагу и там тоже сбрасывали статуи и громили алтари, но ни в Гааге, ни где-либо еще реформаты к ним не присоединялись (*72). В Гааге бургомистр спросил подстрекателей, есть ли у них на то дозволение. - Вот оно где, - отвечал один из них и приложил руку к сердцу. - Вы слышите, signork'и и pagader'ы? Дозволение! - узнав об этом, вскричал Уленшпигель. - Стало быть, по чьему-нибудь дозволению можно совершать святотатство? Это все равно, как если бы в мою лачугу ворвался разбойник, а я бы, по примеру гаагского бургомистра, снял шляпу и сказал: "Милейший вор, любезнейший грабитель, почтеннейший жулик, предъяви мне, пожалуйста, дозволение!" А он бы мне ответил, что оно в его сердце, алчущем моего добра. И тогда я бы ему отдал ключи. Пораскиньте умом, пораскиньте умом, кому может быть на руку это разграбление! Не верьте Красной собаке! Преступление совершено, преступники должны быть наказаны. Не верьте Красной собаке! Каменное распятие свалено. Не верьте Красной собаке! В Мехельне Большой совет устами своего председателя Виглиуса (*73) объявил, что чинить препятствия тем, кто разбивает церковные статуи, воспрещается. - Горе нам! - вскричал Уленшпигель. - Жатва для испанских жнецов созрела. Герцог Альба, герцог Альба идет на нас! Вздымается волна, фламандцы, вздымается волна королевской злобы! Женщины и девушки, бегите, иначе вас зароют живьем! Мужчины, бегите - вам угрожают виселица, меч и огонь! Филипп намерен довершить злое дело Карла. Отец казнил, изгонял - сын поклялся, что он предпочтет царить на кладбище, чем над еретиками. Бегите! Палач и могильщики близко! Народ прислушивался к словам Уленшпигеля, и сотни семейств покидали города, и все дороги были запружены телегами с поклажею беглецов. А Уленшпигель шел из города в город, сопутствуемый безутешным Ламме, который все еще разыскивал свою любимую. А в Дамме Неле не отходила от сумасшедшей Катлины и обливалась слезами. 16 Стоял месяц ячменя, то есть октябрь, когда Уленшпигель повстречал в Генте графа Эгмонта, возвращавшегося с попойки а пирушки, происходившей под гостеприимным кровом сенбавонского аббата. Он был в веселом расположении духа и, отдавшись на волю своего коня, о чем-то задумался. Внезапно его внимание обратил на себя шедший рядом человек с фонарем. - Чего ты от меня хочешь? - спросил Эгмонт. - Хочу вам же добра, - отвечал Уленшпигель, - хочу вам посветить. - Пошел прочь! - прикрикнул на него граф. - Не пойду, - объявил Уленшпигель. - Вот я тебя хлыстом! - Хоть десять раз подряд, лишь бы мне удалось зажечь у вас в голове такой фонарь, чтоб вам отсюда видно было до самого Эскориала. - Мне от твоего фонаря и от твоего Эскориала ни тепло, ни холодно, - возразил граф. - Ну, а я так горю, - подхватил Уленшпигель, - горю желанием подать вам благой совет. С этими словами он взял графского скакуна под уздцы; конь было на дыбы, но Уленшпигель его удержал. - Подумайте вот о чем, монсеньер, - снова заговорил он. - Пока что вы лихо гарцуете на своем коне, а ваша голова не менее лихо гарцует на ваших плечах. Но до меня дошел слух, что король намерен положить конец лихому этому гарцеванью: тело он вам оставит, а голову снимет и пошлет гарцевать так далеко, что вам ее тогда уже не догнать. Дайте мне флорин - я его заслужил. - Хлыста я тебе дам, если не уйдешь, дурной советчик! - Монсеньер! Я - Уленшпигель, сын Класса, сожженного на костре за веру, и Сооткин, умершей от горя. Прах моих родителей бьется о мою грудь и говорит мне, что доблестный воин граф Эгмонт может противопоставить герцогу Альбе в три раза более сильное войско, чем у него. - Поди прочь, я не изменник! - вскричал Эгмонт. - Спаси отчизну, только ты можешь ее спасти! - сказал Уленшпигель. Граф замахнулся на него хлыстом, но Уленшпигель ловко увернулся и на бегу успел крикнуть: - Смотрите в оба, граф! И спасите отчизну! В другой раз Эгмонт остановился напиться in't "Bondt Verkin" (в "Полосатой Свинье") - трактире, который держала смазливая куртрейская бабенка по прозвищу Musekin, то есть _Мышка_. - Пить! - приподнявшись на стременах, крикнул граф. Прислуживавший у Мышки Уленшпигель вышел с оловянной кружкой в одной руке и с бутылкой красного вина в другой. Граф узнал его. - А, это ты, ворон, каркал мне черные вести? - спросил он. - Черные они оттого, что не простираны, монсеньер, - отвечал Уленшпигель. - А вы мне лучше скажите, что краснее: вино, льющееся в глотку, или же кровь, которая брызжет из шеи? Вот о чем вас спрашивал мой фонарь. Граф молча выпил, расплатился и ускакал. 17 Уленшпигель и Ламме верхом на ослах, которых им дал один из приближенных принца Оранского Симон Симонсен, ездили всюду, оповещая граждан о черных замыслах кровавого короля и выведывая, нет ли каких-нибудь новостей из Испании. Переодевшись крестьянами, они продавали овощи и шатались по всем базарам. Возвращаясь однажды с Брюссельского рынка по Кирпичной набережной, они увидели в окне нижнего этажа одного из каменных домов красивую даму в атласном платье, с румянцем во всю щеку, с высокой грудью и живыми глазами. - Масла не жалей, - говорила она молоденькой свеженькой кухарке, - я не люблю, когда соус пристает к сковородке. Уленшпигель заглянул в окно. - А я люблю всякие соусы, - сказал он, - голодный желудок непривередлив. Дама обернулась. - Ты что это, мальчишка, суешь нос в мои кастрюли? - спросила она. - Ах, прекрасная дама! - воскликнул Уленшпигель. - Если бы вы только согласились немножко постряпать вместе со мной, вы бы удостоверились, какими вкусными блюдами может угостить неведомый странник прелестную домоседку. Ой, как хочется! - прищелкнув языком, добавил он. - Чего? - спросила она. - Тебя, - отвечал он. - Он хорош собой, - сказала барыне кухарка. - Давайте позовем его - он вам расскажет о своих приключениях. - Да ведь их двое, - заметила дама. - За другим я поухаживаю, - вызвалась кухарка. - Да, сударыня, нас двое, - подтвердил Уленшпигель, - я и мой бедный Ламме: на плечах он вам и ста фунтов не потащит, а в животе все пятьсот пронесет - и не охнет, лишь бы это были еда и питье. - Сын мой, - заговорил Ламме, - не смейся надо мной, горемычным, мне не дешево стоит напитать мою утробу. - Сегодня это тебе не будет стоить ни лиара, - сказала дама. - Войдите оба! - А как же наши ослы? - спросил Ламме. - В конюшне у графа Мегема овса предовольно, - отвечала дама. Кухарка, бросив печку, побежала отворять ворота, Уленшпигель и Ламме въехали на ослах во двор, и во дворе ослы немедленно заревели. - Это сигнал к принятию пищи, - заметил Уленшпигель. - Бедные ослики трубят свою радость. Уленшпигель и Ламме спешились. - Если бы ты была ослица, приглянулся бы тебе такой осел, как я? - спросил кухарку Уленшпигель. - Если б я была женщиной, мне бы приглянулся веселый парень, - отвечала кухарка. - Раз ты не женщина и не ослица, то кто же ты такая? - спросил Ламме. - Я девушка, - отвечала кухарка, - а девушка - не женщина и не ослица. Понял, толстопузый? - Не верь ей, - предостерег Ламме Уленшпигель, - она наполовину шлюшка и только наполовину девушка, да и из этой-то половины одна четвертинка равна двум дьяволицам. Ей за шашни уже уготовано место в аду - будет там на тюфячке ублажать Вельзевула. - Насмешник! - сказала стряпуха. - Твоя грива, как погляжу на тебя, и на тюфяк-то не годится. - А вот я бы тебя съел со всеми твоими кудряшками, - сказал Уленшпигель. - Язык без костей! - вмешалась дама. - Неужели ты настолько жаден? - Нет, - отвечал Уленшпигель, - одной такой, как вы, я бы удовольствовался. - Прежде всего, - предложила дама, - выпей кружку bruinbier'а, скушай кусочек ветчинки, положи себе баранинки, отрежь кусок пирога да пожуй салату. Уленшпигель сложил руки на груди. - Ветчина - хорошая вещь, - сказал он, - bruinbier - божественный напиток; баранина - одно объеденье; когда режешь пирог - язык дрожит от восторга; сочный салат - это царская жвачка. Но блажен тот, кому вы подадите на ужин ваши прелести. - Что он болтает! - воскликнула дама. - Сначала поешь, балаболка! - А не прочитать ли нам прежде Benedicite? ["Благословите" (лат.) - католическая молитва, которую читают перед едой] - спросил Уленшпигель. - Нет, - отвечала она. - Мне есть хочется! - захныкал Ламме. - Сейчас поешь, - сказала прекрасная дама, - у тебя одна еда на уме! - Но только свежая, как моя жена, - добавил Ламме. При слове "жена" кухарка насупилась. Как бы то ни было, Уленшпигель и Ламме наелись до отвала и здорово клюкнули. Вдобавок хозяйка ночью дала Уленшпигелю поужинать. И так продолжалось несколько дней кряду. Ослики получали двойную порцию овса, а Ламме двойную порцию всех блюд. Целую неделю не вылезал он из кухни, но резвился только с кушаньями, а не со стряпухой, ибо все его мысли были заняты женой. Девицу это злило, и она не раз уже намекала, что тем, дескать, кто помышляет только о своем брюхе, негоже бременить землю. А Уленшпигель с хозяйкой жили дружно. Однажды она ему сказала: - Ты дурно воспитан, Тиль. Кто ты таков? - Меня прижила Удача со Счастливым случаем, - отвечал Уленшпигель. - Однако ты не из скромных, - заметила дама. - Боюсь, как бы меня другие не стали хвалить, - сказал Уленшпигель. - Хочешь стать на защиту гонимых братьев? - Пепел Клааса бьется о мою грудь, - отвечал Уленшпигель. - Молодчина! - сказала хозяйка. - А кто это Клаас? - Это мой отец - его сожгли на костре за веру, - отвечал Уленшпигель. - Граф Мегем (*74) не таков, - сказала хозяйка. - Он хочет залить кровью мою любимую родину - я ведь родилась в славном городе Антверпене. Да будет тебе известно, что он сговорился с брабантским советником Схейфом послать в Антверпен десять отрядов пехоты. - Надо немедленно дать знать об этом антверпенцам, - решил Уленшпигель. - Вихрем помчусь! И он полетел в Антверпен. На другой же день все горожане были под ружьем. Уленшпигель и Ламме поставили своих ослов на одну из ферм Симона Симонсена, а сами принуждены были скрыться от графа Мегема, который собирался изловить их и повесить, ибо ему донесли, что два еретика ели его хлеб и пили его вино. Мучимый ревностью, он стал выговаривать прелестной своей супруге, а та скрежетала зубами от ярости, плакала и семнадцать раз падала в обморок. Кухарка тоже лишалась чувств, но не так часто, и клялась, что не быть ей в раю и не спасти ей свою душу, если она и ее госпожа позволили себе что-нибудь лишнее, что они, мол, только отдали остатки обеда двум голодным богомольцам, которые проезжали мимо на заморенных ослах и заглянули в кухонное окно. По сему случаю было пролито море слез. При виде такого наводнения граф Мегем не мог не поверить жене и служанке. Ламме даже тайком не отваживался навестить кухарку - она его задразнила женой. Сперва он было затосковал по сытной пище, но Уленшпигель стал носить ему лакомые куски - он пробирался в дом Мегема со стороны улицы св.Екатерины и прятался на чердаке. Однажды вечером граф Мегем сообщил супруге, что на рассвете он со своей конницей выступает в Хертогенбос. Как скоро он уснул, дражайшая половина побежала на чердак и все рассказала Уленшпигелю. 18 Уленшпигель переоделся паломником и, даром времени не теряя, без еды и без денег, помчался с этой вестью в Хертогенбос. Он надеялся взять по дороге лошадь у Иеруна Праата, брата Симона, к которому у него были письма от принца, а оттуда кратчайшим путем достигнуть своей цели. Когда же он вышел на большую дорогу, то увидел приближающееся войско. Тут он вспомнил про письма, и ему стало не по себе. Однако, решив, что самое лучшее - взять быка за рога, он с невозмутимым видом, бормоча молитвы, подождал солдат, а когда войско с ним поравнялось, он пошел сбоку и очень скоро узнал, что идет оно в Хертогенбос. Впереди двигался валлонский отряд. Во главе его находился капитан Ламот со своей охраной, состоявшей из шести алебардиров. За ним, по чину, выступал знаменщик, у которого охрана была меньше, потом профос, его алебардиры и два его сыщика, начальник дозора, начальник обоза; палач с подручным, трубачи и барабанщики, старавшиеся изо всех сил. За валлонским отрядом следовал фламандский, численностью в двести человек, со своим капитаном и знаменщиком; он был разделен на две центурии под командой сержантов, лихих вояк, а центурии, в свою очередь, делились на декурии под командой ротмистров. Впереди профоса и stokknecht'ов, его помощников по палочной части, гремели барабаны и ревели трубы. За войском, в двух открытых повозках, кто - стоя, кто - лежа, кто - сидя, хохотали, ласточками щебетали, соловьями распевали, ели, выпивали, танцевали солдатские подружки - смазливые потаскушки. Некоторые из них были одеты как ландскнехты, но одежду они себе сшили из тонкой белой ткани, с вырезом на груди, с разрезами на рукавах, на бедрах и на спине, и в разрезах этих просвечивало их нежное тело. На голове у них были шитые золотом шапочки из тонкого льняного полотна, украшенные колыхавшимися на ветру красивыми страусовыми перьями. На златотканых, отделанных алым атласом поясах висели ножны из золотой парчи для кинжалов. Туфли, чулки, шаровары, куртки - все это у них было из белого шелка, а шнуры и застежки - золотые. Другие тоже вырядились в ландскнехтскую форму, но - самых разных цветов: в синюю, в зеленую, в пунцовую, в голубую, в алую, с разрезами, с вышивками, с гербами - как кому нравилось, и у всех на рукавах был пестрый кружок, указывавший на их род занятий. Hoerweyfel, их надзиратель, пытался утихомирить девиц, но девицы не слушались: они отпускали такие словечки и отмачивали такие штучки, что надзиратель при всем желании не мог удержаться от смеха. Одетый богомольцем, Уленшпигель шел в ногу с войском, напоминая шлюпку рядом с кораблем. И все время бормотал молитвы. Неожиданно к нему обратился Ламот (*75): - Ты куда путь держишь, богомолец? - Я, господин капитан, совершил великий грехи был присужден капитулом Собора богоматери сходить пешком в Рим и получить от святейшего отца отпущение, и святейший отец мне его дал, - отвечал проголодавшийся Уленшпигель. - После того как я очистился, святейший отец дозволил мне возвратиться на родину, с условием, однако ж, что по дороге я буду проповедовать слово божие всем родам войск, воины же за мою проповедь должны кормить меня хлебом и мясом. Вы мне дозволите на ближайшем привале исполнить мой обет? - Дозволяю, - отвечал Ламот. Уленшпигель с самым дружелюбным видом присоединился к войску, а присоединившись, поминутно поглаживал свою куртку - тут ли письма. Девицы крикнули ему: - Эй, паломник! Пригожий паломник! А ну-ка покажи, хороши у тебя?.. Уленшпигель, сделав постное лицо, приблизился к ним. - Сестры мои во Христе! - заговорил он. - Не смейтесь над бедным странником, ходящим по горам и долам и проповедующим слово божие воинам. А сам не отводил взгляда от их прелестей. Девицы стреляли в него живыми своими глазками. - Молод ты еще поучать солдат! - говорили они. - Полезай к нам в повозку - у нас пойдет разговор повеселее. Уленшпигеля так и подмывало вскочить в повозку, но он боялся за письма. Две девицы, протянув свои белые полные ручки, пытались втащить Уленшпигеля, однако hoerweyfel приревновал их к нему. - Пошел прочь! - крикнул он Уленшпигелю. - А то сейчас зарублю! Уленшпигель рассудил за благо отойти подальше, но, и отойдя, он все украдкой поглядывал на соблазнительных девиц, освещенных ярким солнцем. Между тем войско вступило в Берхем. Начальник фламандцев Филипп де Лануа (*76), сьер де Бовуар, приказал сделать привал. Тут стоял невысокий дуб; все сучья на нем были срублены, за исключением одного, самого толстого, - у этого была срублена только половина: в прошлом месяце на нем был повешен один анабаптист. Солдаты остановились. Набежали маркитанты и стали предлагать хлеба, вина, пива и всякой всячины. Девицы покупали у них леденец, печенье, миндаль, пирожки. При виде всего этого у Уленшпигеля потекли слюнки. Вдруг он с ловкостью обезьяны взобрался на дерево, сел верхом на толстый сук, на высоте семи футов от земли, и принялся бичевать себя плетью, а вокруг него тотчас же столпились солдаты и девицы. - Во имя отца и сына и святаго духа, аминь! - начал он. - В Писании сказано: "Кто подает неимущему, тот подает господу богу". Воины и вы, прекрасные дамы, славные подружки доблестных ратников, подайте богу, то есть мне, - дайте мне хлеба, мяса, вина, если можно, то и пива, а буде на то ваше соизволение, так и пирожков, у бога же всего много, и он вам за это воздаст горами ортоланов, реками мальвазии, скалами леденца и rystpap'ом, который вы будете кушать в раю серебряными ложечками. - Тут у него в голосе послышались слезы. - Ужели вы не видите, какими жестокими муками стараюсь искупить я грех мой? Неужто вы не утишите жгучую боль, которую мне причиняет плеть, обагряющая кровью мои плечи? - Что это за дурачок? - спрашивали солдаты. - Други мои, - отвечал Уленшпигель, - я не дурачок - я кающийся и голодный. Пока дух мой оплакивает мои грехи, желудок мой плачет от отсутствия пищи. Блаженные воины и вы, прелестные девицы, я вижу у вас там жирную ветчину, гуся, колбасу, вино, пиво, пирожки! Дайте чего-нибудь страннику! - Сейчас дадим! - крикнули фламандские солдаты. - Уж больно у этого проповедника славная морда. И давай кидать ему, как мячики, куски всякой снеди! А Уленшпигель ел, сидя верхом на суку, да приговаривал: - Голод делает человека черствым и не располагает к молитве, а от ветчины дурное расположение духа сразу проходит. - Берегись! Голову проломлю! - крикнул один из сержантов и бросил ему початую бутылку. Уленшпигель поймал ее на лету и, отхлебывая по чуточке, продолжал: - Острый, мучительный голод вреден для бедного тела человеческого, но есть нечто более опасное: щедрые солдаты дают убогому страннику кто - кусочек ветчинки, кто - бутылку пива, но странник испытывает тревогу - ведь он должен быть всегда трезв, а между тем если у него в животе пустовато, так он мигом нарежется. Тут Уленшпигель поймал на лету гусиную лапку. - Да это просто чудо! - воскликнул он. - Я поймал в воздухе луговую рыбку! Ну, вот она уже исчезла, и даже с костями! Что жаднее сухого песка? Бесплодная женщина и голодное брюхо. Вдруг Уленшпигель почувствовал, что кто-то кольнул его алебардой в зад. Он оглянулся и увидел знаменщика. - С каких это пор богомольцы стали презирать бараньи отбивные? - спросил знаменщик, протягивая ему на кончике алебарды баранью отбивную котлету. Уленшпигель не отказался от нее и продолжал: - Я не люблю, когда из меня делают отбивную, а вот бараньи отбивные я очень даже люблю. Из косточки я сделаю флейту и воспою тебе хвалу, сострадательный алебардир. И все же, - обгладывая косточку, продолжал он, - что такое обед без сладкого, что такое отбивная котлетка, самая что ни на есть сочная, ежели из-за нее не будет выглядывать светлый лик какого-нибудь пирожка? С последним словом он схватился за лицо, ибо в эту минуту из толпы девиц в него полетели сразу два пирожка, причем один из них угодил ему в глаз, а другой в щеку. Девицы ну хохотать, а Уленшпигель им: - Большое вам спасибо, милые девушки, за то, что вы меня целуете пирожками с вареньем! Но пирожки упали на землю. Внезапно забили барабаны, запели трубы, и войско снова двинулось в поход. Мессир де Бовуар приказал Уленшпигелю слезть с дерева и идти вместе с войском, а Уленшпигелю это совсем не улыбалось, ибо по намекам некоторых косившихся на него солдат он догадался, что он на подозрении, что его вот-вот схватят как лазутчика, обыщут, обнаружат письма и вздернут. По сему обстоятельству он нарочно упал с дерева в канаву и крикнул: - Сжальтесь надо мной, господа солдаты! Я сломал себе ногу, идти не могу - позвольте мне сесть в повозку к девушкам! Он прекрасно знал, что ревнивый hoerweyfel этого не допустит. Девицы из обеих повозок закричали: - А ну, иди к нам, хорошенький богомолец, иди к нам! Мы тебя будем миловать, целовать, угощать, врачевать - и все пройдет. - Я уверен! - отозвался Уленшпигель. - Женские ручки - целебный бальзам при любых повреждениях. Однако ревнивый hoefweyfel обратился к мессиру де Ламоту. - Мессир! - сказал он. - Я так полагаю, что этот богомолец морочит нас своею сломанною ногой, только чтобы залезть в повозку к девушкам. Лучше не брать его с собой! - Согласен, - изрек мессир де Ламот. И Уленшпигель остался лежать в канаве. Некоторые солдаты, решив, что этот веселый малый в самом деле сломал себе ногу, пожалели его и оставили ему мяса и вина дня на два. Как ни хотелось девицам поухаживать за ним, они принуждены были отказаться от этой мысли, зато побросали ему оставшееся печенье. Как скоро войско скрылось из виду, у несчастного калеки засверкали обе пятки - и на сломанной, и на здоровой ноге, а вскоре ему удалось купить коня, и он, не разбирая дороги, быстрее ветра прилетел в Хертогенбос. Едва лишь горожане услышали, что на них идут мессиры де Бовуар и де Ламот, тот же час стало в ружье восемьсот человек, были избраны военачальники, а переодетый угольщиком Уленшпигель снаряжен в Антверпен просить подмоги у кутилы Геркулеса Бредероде. И войско мессиров де Ламота и де Бовуара так и не вошло в Хертогенбос, ибо город был начеку и изготовился к мужественной обороне. 19 Месяц спустя некий доктор Агилеус дал Уленшпигелю два флорина и письма к Симону Праату, а Праат должен был сказать ему, как быть дальше. Праат его напоил, накормил и спать уложил. И сон Уленшпигеля был столь же безмятежен, сколь добродушно было его пышущее здоровьем молодое лицо. А Праат являл собою полную противоположность: это был человек тщедушный, с испитым лицом, вечно погруженный в тяжелое раздумье. Уленшпигеля удивляло одно обстоятельство: если он нечаянно просыпался ночью, до него неизменно доносился стук молотка. Как бы рано Уленшпигель ни встал, Симон Праат уже на ногах, и час от часу заметнее спадал он с лица, все печальнее и все задумчивее становился его взор, как у человека, готовящегося к смерти или же к бою. Праат часто вздыхал, молитвенно складывал руки, а внутри у него все кипело. Руки у него были так же черны и так же замаслены, как и его рубашка. Уленшпигель дал себе слово выяснить, отчего по ночам стучит молоток, отчего у Праата черные руки и отчего он так мрачен. Однажды вечером Уленшпигель затащил Симона в таверну "Blauwe Gans" ("Синий Гусь") и, выпив, притворился, что он вдребезги пьян и что ему только бы до подушки. Праат с мрачным видом привел его домой. Уленшпигель спал на чердаке, вместе с кошками, Симон - внизу, возле погреба. Продолжая разыгрывать пьяного, Уленшпигель, держась за веревку, заменявшую перила, и спотыкаясь на каждом шагу, как будто он вот сейчас упадет, полез на чердак. Симон дел его бережно, как родного брата. Наконец он уложил его и, попричитав над ним и помолившись о том, чтобы господь простил ему это прегрешение, спустился вниз, а немного погодя Уленшпигель услышал знакомый стук молотка. Уленшпигель бесшумно встал и начал спускаться босиком по узкой лестнице, а насчитав семьдесят две ступеньки, наткнулся на маленькую неплотно запертую дверцу, из-за которой просачивался свет. Симон печатал листки старинными литерами - времен Лоренца Костера (*77), великого распространителя благородного искусства книгопечатания. - Ты что делаешь? - спросил Уленшпигель. - Если ты послан дьяволом, то донеси на меня - и я погиб; если же ты послан богом, то да будут уста твои темницею для твоего языка, - в страхе вымолвил Симон. - Я послан богом и зла тебе не хочу, - сказал Уленшпигель. - Что это ты делаешь? - Печатаю Библии, - отвечал Симон. - Днем я, чтобы прокормить жену и детей, выдаю в свет свирепые и кровожадные указы его величества, зато ночью я сею слово истины господней и тем упраздняю зло, содеянное мною днем. - Смелый ты человек! - заметил Уленшпигель. - Моя вера крепка, - сказал Симон. И точно: именно эта священная книгопечатня выпускала на фламандском языке Библии, которые потом распространялись по Брабанту, Фландрии, Голландии, Зеландии, Утрехту, Северному Брабанту, Оверэйсселю и Гельдерну вплоть до того дня, когда был осужден и обезглавлен Симон Праат, пострадавший за Христа и за правду. Однажды Симон спросил Уленшпигеля: - Послушай, брат мой, ты человек храбрый? - Достаточно храбрый для того, чтобы хлестать испанца, пока он не издохнет, чтобы уложить на месте убийцу, чтобы уничтожить злодея. - У тебя хватит выдержки притаиться в каменной трубе и послушать, о чем говорят в комнате? - спросил книгопечатник. Уленшпигель же ему на это сказал: - Слава богу, спина у меня крепкая, а ноги гибкие, - я, как кошка, могу примоститься где угодно. - А как у тебя насчет терпенья и памяти? - спросил Симон. - Пепел. Клааса бьется о мою грудь, - отвечал Уленшпигель. - Ну так слушай же, - сказал книгопечатник. - Возьми эту сложенную игральную карту, поди в Дендермонде и постучи два раза сильно и один раз тихо в дверь дома, который вот тут нарисован. Тебе откроют и спросят, не трубочист ли ты, а ты на это скажи, что ты худ и карты не потерял. И покажи карту. А потом, Тиль, исполни свой долг. Черные тучи надвигаются на землю Фландрскую. Тебе покажут каминную трубу, заранее приготовленную и вычищенную. Там ты найдешь упоры для ног и накрепко прибитую дощечку для сиденья. Когда тот, кто тебе отворит, велит лезть в трубу - полезай и сиди смирно. В комнате, у камина, где ты будешь сидеть, соберутся важные господа (*78). Господа эти - Вильгельм Молчаливый (принц Оранский), графы Эгмонт, Горн, Гоохстратен (*79) и Людвиг Нассаускнй, доблестный брат Молчаливого. Мы, реформаты, должны знать, что эти господа могут и хотят предпринять для спасения родины. И вот первого апреля Уленшпигель, исполнив все, что ему было приказано, засел в каминной трубе. Он с удовольствием заметил, что в камине огня не было. "А то дым мешал бы слушать", - подумал он. Не в долгом времени дверь распахнулась, и его просквозило ветром. Но он и это снес терпеливо, утешив себя тем, что ветер освежает внимание. Затем он услышал, как в комнату вошли принц Оранский, Эгмонт и другие. Они заговорили о своих опасениях, о злобе короля, о том, что в казне пусто, несмотря на лихие поборы. Один из них говорил резко, заносчиво и внятно - то был Эгмонт, и Уленшпигель сейчас узнал его. А Гоохстратена выдавал его сиплый голос, Горна - его зычный голос, Людвига Нассауского - его манера выражаться по-военному властно, Молчаливого же - то, как медленно, будто взвешивая на весах, цедил он слова. Граф Эгмонт спросил, для чего они собрались вторично: разве в Хеллегате им было недосуг порешить, что надо делать? - Время летит, король разгневан, медлить нельзя, - возразил Горн. Тогда заговорил Молчаливый: - Отечество в опасности. Мы должны отразить нашествие вражеских полчищ. Эгмонт, придя в волнение, заговорил о том, что его удивляет, почему король находит нужным посылать сюда войско, меж тем как стараниями дворян, и в частности его, Эгмонта, стараниями, мир здесь водворен. - В Нидерландах у Филиппа четырнадцать воинских частей, и части эти всецело преданы тому, кто командовал ими под Гравелином и под Сен-Кантеном (*80), - заметил Молчаливый. - Не понимаю, - сказал Эгмонт. - Больше я ничего не скажу, - объявил принц, - но для начала вашему вниманию, граф, равно как и вниманию всех здесь присутствующих сеньоров, будут предложены письма одного лица, а именно - несчастного узника Монтиньи (*81). В этих письмах мессир де Монтиньи писал: "Король возмущен тем, что произошло в Нидерландах, и в урочный час он покарает зачинщиков". Тут граф Эгмонт заметил, что его знобит, и попросил подбросить поленьев в камин. Пока два сеньора толковали о письмах, была предпринята попытка затопить камин, но труба была так плотно забита, что огонь не разгорелся и в комнату повалил дым. Затем граф Гоохстратен, кашляя, передал содержание перехваченных писем испанского посланника Алавы (*82) к правительнице: - Посланник пишет, что в нидерландских событиях повинны трое, а именно принц Оранский, граф Эгмонт и граф Горн. Однако ж, - замечает далее посланник, - налагать на них опалу до поры до времени не следует, - напротив того, должно дать им понять, что усмирением Нидерландов король всецело обязан им. Что же касается двух других, то есть Монтиньи и Бергена (*83), то они там, где им быть надлежит. "Да уж, - подумал Уленшпигель, - по мне, лучше дымящий камин во Фландрии, нежели прохладная тюрьма в Испании: там на сырых стенах петли растут". - Далее посланник сообщает, что король произнес в Мадриде такую речь: "Беспорядки, имевшие место в Нидерландах, подорвали устои нашей королевской власти, нанесли оскорбление святыням, и если мы не накажем бунтовщиков, то это будет соблазн для других подвластных нам стран. Мы положили самолично прибыть в Нидерланды и обратиться за содействием к папе и к императору (*84). Под нынешним злом таится грядущее благо. Мы окончательно покорим Нидерланды и по своему усмотрению преобразуем их государственное устройство, вероисповедание и образ правления". "Ах, король Филипп! - подумал Уленшпигель. - Если б я мог преобразовать тебя по-своему, то как бы славно преобразовались твои бока, руки и ноги под моей фламандской дубиной! Я бы прибил твою голову двумя гвоздями к спине и послушал, как бы ты в таком положении, окидывая взором кладбище, которое ты за собой оставляешь, запел на свой лад песенку о тиранических твоих преобразованиях". Принесли вина. Гоохстратен встал и провозгласил: - Пью за родину! Все его поддержали. Он осушил кубок и, поставив его на стол, сказал: - Для бельгийского дворянства настает решительный час. Надо условиться о том, как мы будем обороняться. Он вопросительно посмотрел на Эгмонта; но граф не проронил ни звука. Тогда заговорил Молчаливый: - Мы устоим в том случае, если Эгмонт, который дважды, под Сен-Кантеном и Гравелином, повергал Францию в трепет, если Эгмонт, за которым фламандские солдаты пойдут в огонь и в воду, поможет нам и преградит путь испанцам в наши края. - Я благоговею перед королем и далек от мысли, что он способен вынудить нас на бунт, - сказал Эгмонт. - Пусть бегут те, кто страшится его гнева. А я остаюсь - я не могу без него жить. - Филипп умеет жестоко мстить, - заметил Молчаливый. - Я ему доверяю, - объявил Эгмонт. - И голову свою ему доверяете? - спросил Людвиг Нассауский. - Да, - отвечал Эгмонт, - и головами тело, и мое верное сердце - все принадлежит ему. - Я поступлю, как ты, мой досточтимый, - сказал Горн. - Надо смотреть вперед и не ждать, - заметил Молчаливый. Тут мессир Эгмонт вскипел. - Я повесил в Граммоне двадцать два реформата! (*85) - крикнул он. - Если реформаты прекратят свои проповеди, если святотатцы будут наказаны, король смилостивится. - На это надежда плоха, - возразил Молчаливый. - Вооружимся доверием! - молвил Эгмонт. - Вооружимся доверием! - повторил за ним Горн. - Мечами должно вооружаться, а не доверием, - вмешался Гоохстратен. Тут Молчаливый направился к выходу. - Прощайте, принц без земли! - сказал ему Эгмонт. - Прощайте, граф без головы! - отвечал Молчаливый. - Барана ждет мясник, а воина, спасающего родимый край, ожидает слава, - сказал Людвиг Нассауский. - Не могу и не хочу, - объявил Эгмонт. "Пусть же кровь невинных жертв падет на голову царедворца!" - подумал Уленшпигель. Все разошлись. Тут Уленшпигель вылез из трубы и поспешил с вестями к Праату. - Эгмонт изменник, - сказал Праат. - Господь - с принцем Оранским. А герцог Альба? Он уже в Брюсселе. Прощайтесь с нажитым добром, горожане! ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Молчаливый выступает в поход - сам господь ведет его. Оба графа уже схвачены (*86). Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему. Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме: - Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван ден Бергу (*87), Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. "Выходи! - кричит вызывающий вызываемому. - Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку". А тот ему: "Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, - все равно я к тебе не выйду". Вот так же может ответить принц Оранский и его сподвижники. И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара господня. 2 Между тем в Брюсселе на Конном базаре были обезглавлены братья д'Андло, сыновья Баттенбурга и другие славные и отважные сеньоры за то, что они попытались с налету взять Амстердам. А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны. А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили; "Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!" А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхейзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы. А смерть они встретили мужественно. А все их достояние отошло к королю. 3 - Видел ты его? - обратился переодетый дровосеком Уленшпигель к так же точно наряженному Ламме. - Видел ты этого гнусного герцога с низким лбом, как у орла, с бородой, напоминающей веревку на виселице? Удуши его, господь! Видел ты этого паука с длинными мохнатыми лапами, которого изверг сатана, когда он блевал на нашу страну? Пойдем, Ламме, пойдем набросаем камней в его паутину!.. - Горе нам! - воскликнул Ламме. - Нас сожгут живьем. - Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит бога помочь ему довершить его дело - ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться! Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суарский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу. Но Ламме трясся от страха. - Это очень опасно, сын мой, очень опасно! - сказал он. - Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива. Разговор этот происходил в яме, вырытой в чаще леса и сверху заваленной буреломом. Затем они выглянули из своей норы и увидели сквозь ветви желтые и красные мундиры шедших по лесу и сверкавших на солнце оружием герцогских солдат. - Нас предали! - сказал Уленшпигель. Едва лишь солдаты скрылись из виду, он сломя голову побежал в Оэн. Он был в одежде дровосека и нес на спине вязанку дров, и солдаты не обратили на него внимания. Он пробрался к всадникам и все им рассказал - всадники поскакали кто куда и скрылись, за исключением де Бозара д'Армантьера - этот был схвачен. Пехотинцам, шедшим из Брюсселя, также удалось ускользнуть. Всадников и пехотинцев едва не погубил один подлый изменник из полка сьера де Ликса. Д'Армантьер принял мучительную казнь за всех. Заранее содрогаясь от ужаса, Уленшпигель пошел в Брюссель, на Конный базар, смотреть на его адские муки. Несчастный д'Армантьер, распяленный на колесе, получил тридцать семь ударов железным прутом по рукам и ногам, ибо палачам, дробившим его кость за костью, хотелось подольше посмотреть на его мучения. И только от тридцать восьмого удара - прямо в грудь - он скончался. 4 Ясным и теплым июньским днем в Брюсселе, на площади перед ратушей, был воздвигнут обитый черным сукном эшафот, а по бокам поставлены два столба с железными остриями. На эшафоте виднелись две черные подушки и серебряное распятие на столике. И вот на этом-то эшафоте претерпели мечное сечение благородный Эгмонт и благородный Горн (*88). А достояние их отошло к королю. А посланник Франциска I так сказал об Эгмонте: - Я только что видел, как отрубили голову тому, перед кем дважды трепетала Франция. А головы казненных были насажены на железные острия. А Уленшпигель сказал Ламме: - Тела и кровь накрыты черным. Благословенны те, кто в эти черные дни сохранит высокий дух и в чьей твердой руке не дрогнет меч! 5 Молчаливый набрал войско, и оно с трех сторон хлынуло в Нидерланды (*89). А Уленшпигель на сборище Диких гезов (*90) держал такую речь: - По наущению инквизиции король Филипп объявил, что всем жителям Нидерландов, обвиненным в оскорблении величества, в ереси, а равно и в недонесении на еретиков, грозят соответственно тяжести преступлений установленные для подобных злодеяний наказания, без различия пола и возраста и без всякой надежды на помилование, за исключением особо поименованных лиц. Достояние осужденных наследует король. Смерть косит людей (*91) в богатой и обширной стране, лежащей между Северным морем, графством Эмден, рекою Эме, Вестфалией, Юлих-Клеве и Льежем, епископством Кельнским и Трирским, Лотарингией и Францией. Смерть косит людей на пространстве в триста сорок миль, в двухстах укрепленных городах, в ста пятидесяти селениях, существующих на правах городов, в деревнях, местечках и на равнинах. А достояние наследует король. - Одиннадцати тысяч палачей, которых Альба именует солдатами, едва-едва хватает, - продолжал Уленшпигель. - Родимый наш край превратился в бойню, и из него бегут художники, его покидают ремесленники, его оставляют торговцы - бросают родину и обогащают чужбину, где им предоставляется свобода вероисповедания. Смерть и Разор косят у нас в стране. А наследник - король. Наша страна купила за деньги у обедневших государей льготы. Ныне эти льготы отняты. Страна надеялась, что она не зря заключила договоры с владетельными князьями, что она насладится плодами трудов своих, что она расцветет. Но она ошиблась - каменщик строит для пожара, ремесленник работает на вора. Наследник - король. Кровь и слезы! Смерть косит всюду: на кострах; на превратившихся в виселицы деревьях, которыми обсажены большие дороги; в ямах, куда бедных девушек бросают живьем; в тюремных колодцах; на грудах хвороста, которым обкладывают страстотерпцев, чтобы они горели на медленном огне; в соломенных хижинах, где в пламени и в дыму гибнут невинные жертвы. А достояние их забирает король. Так восхотел папа римский. В городах кишат соглядатаи, алчущие своей доли имущества жертв. Чем человек богаче, тем он виновнее - ведь его достояние отходит к королю. Но страна наша не оскудела храбрыми людьми, и они не допустят, чтобы их резали, как баранов. У многих беглецов есть оружие, и они прячутся в лесах. Монахи их выдают, монахи хотят, чтобы смельчаков перебили и чтобы все у них отняли. Но смельчаки ходят стаями, точно дикие звери, днем и ночью нападают на монастыри и отбирают уворованные у бедного люда деньги в виде подсвечников, золотых и серебряных рак, дароносиц, дискосов и драгоценных сосудов. Не так ли, добрые люди? Там они пьют вино, которое монахи берегли для себя. Сосуды, переплавленные или заложенные, пойдут на нужды священной войны. Да здравствует Гез! Смельчаки неотступно преследуют королевских солдат, убивают их и, захватив добычу, снова укрываются в своих берлогах. В лесах днем и ночью вспыхивают и передвигаются с места на место огни. Это огни наших пиршеств. Всякая дичь - и косматая и пернатая - какая ни на есть, вся она наша. Хозяева - мы. Хлебом и салом подкармливают нас крестьяне. Взгляни на этих смельчаков, Ламме: одетые в рубище, исполненные решимости, неумолимые, с гордым блеском в глазах, они бродят по лесам, вооруженные топорами, алебардами, шпагами, мечами, пиками, копьями, арбалетами, аркебузами, - они никаким оружием не брезгуют; маршировать же, как солдаты, они не желают. Да здравствует Гез! И Уленшпигель запел: Slaet op den trommele van dirre dom deyne, Slaet op den trommele van dirre dom, dom. Бей в барабан van dirre dom deyne, Бей в барабан войны. Выпустим герцогу Альбе кишки, Ими по морде отхлещем его! Slaet op den trommele, бей в барабан, Герцог, будь проклят! Убийце смерть! Бросим его на съедение псам! Смерть палачу! Да здравствует Гез! Повесим его за язык И за руку, за кричащий приказы язык И руку, скрепившую смертные приговоры. Slaet op den trommele. Бей в барабан войны. Да здравствует Гез! Заживо, с трупами жертв его, Альбу, зароем! В смраде, в зловонье Пусть он издохнет от трупной заразы! Бей в барабан войны. За здравствует Гез! С горних высот узри свое войско, Христос: Слыша глагол твой, оно Стали, веревки, огня не боится. Жаждут солдаты отчизну избавить от гнета. Slaet op den trommele van dirre dom deyne. Бей в барабан войны. Да здравствует Гез! И тут все выпили разом и крикнули: - Да здравствует Гез! А Уленшпигель, осушив вызолоченный монашеский кубок, окинул взглядом мужественные лица Диких гезов - он явно ими гордился. - Вы - дикие! - сказал он. - Вы - тигры, волки и львы. Истребите же собак кровавого короля! - Да здравствует Гез! - воскликнули они и запели: Slaet op den trommele van dirre dom deyne, Slaet op den trommele van dirre dom, dom. Бей в барабан войны. Да здравствует Гез! 6 Уленшпигель вербовал в Ипре солдат для принца. Преследуемый герцогскими сыщиками, он поступил причетником в монастырь св.Мартина. Сослуживцем его оказался звонарь Помпилий Нуман, трусливый верзила, принимавший собственную тень за черта, а сорочку за привидение. Настоятель был жирен и упитан, как откормленная пулярка. Уленшпигель скоро догадался, на каких лугах честной отец нагуливает жир. Он узнал от звонаря, а потом убедился воочию, что настоятель завтракал в девять, а обедал в четыре. До половины девятого он почивал, затем перед завтраком шел в церковь поглядеть, каков кружечный сбор в пользу бедных. Половину сбора он пересыпал в свою мошну. В девять часов он съедал тарелку молочного супа, половину бараньей ноги, пирог с цаплей и опорожнял пять стаканчиков брюссельского вина. В десять часов съедал несколько слив, поливая их орлеанским вином и молил бога не дать ему впасть в чревоугодие. В полдень от нечего делать обгладывал крылышко и гузку. В час дня, подумывая об обеде, лил в свою утробу испанское вино. После этого ложился в постель, дабы подкрепить свои силы, и подремывал. Пробудившись, он для аппетита отведывал солененькой лососинки и опрокидывал немалых размеров кружку антверпенского dobbelknol'я. Засим переходил в кухню, усаживался перед пылавшим камином и наблюдал за тем, как жарится и подрумянивается для братии телятина или же предварительно ошпаренный поросенок, на которого он особенно умильно поглядывал. Но все же зверского аппетита он еще не испытывал. Того ради он предавался созерцанию вертела, который точно по волшебству вращался сам собой. То было дело рук кузнеца Питера ван Стейнкисте, проживавшего в Куртрейском кастелянстве. Настоятель заплатил ему за такой вертел пятнадцать парижских ливров. Затем он опять ложился в постель, отдыхал с устатку, а в два часа пробуждался, кушал свиной студень и запивал его бургонским по двести сорок флоринов за бочку. В три часа съедал цыпленка в мадере и запивал его двумя стаканами мальвазии по семнадцать флоринов за бочонок. В половине четвертого съедал полбанки варенья и запивал его медом. Тут сонливость его проходила, и, обхватив руками колено, он погружался в размышления. Когда наступал вожделенный час обеда, настоятеля частенько проведывал священник церкви св.Иоанна. Иной раз они вступали в соревнование, кто из них больше скушает рыбки, дичинки, птицы или же мясца. Быстрее насыщавшийся должен был угостить своего соперника жаренным на угольках мясом с четырьмя видами пряностей, с гарниром из семи видов овощей и тремя сортами подогретого вина. Так они выпивали и закусывали, беседовали о еретиках и сходились на том, что сколько их ни бей - все будет мало. И никогда между ними не возникало никаких разногласий; впрочем, единственным предметом спора служили им тридцать девять способов приготовления вкусного пивного супа. Затем, склонив свои высокопочтенные головы на священнослужительские свои пуза, они похрапывали. Время от времени кто-нибудь их них продирал глаза и сквозь сон бормотал, что жизнь хороша и напрасно-де бедняки сетуют. При этом-то святом отце Уленшпигель и состоял в причетниках. Он исправно прислуживал ему во время мессы, дважды наливал в чашу вина для себя и единожды для настоятеля. Звонарь Помпилий Нуман в этом ему помогал. Однажды Уленшпигель спросил цветущего, толстопузого и румянолицего Помпилия, не на службе ли у здешнего настоятеля он стал отличаться таким завидным здоровьем. - Да, сын мой, - отвечал Помпилий. - Затвори получше дверь, а то как бы кто не услышал, - прибавил он и заговорил шепотом: - Ты знаешь, что наш отец настоятель любит всякое вино, всякое пиво, всякое мясо и всякую живность. Мясо он хранит в кладовой, вино - в погребе, а ключи всегда у него в кармане. Когда спит, и то придерживает карман рукой... По ночам я подкрадываюсь к нему, к спящему, достаю из кармана, который у него на пузе, ключи, а потом не без опаски кладу на место, потому, сын мой, если он только узнает о моем преступлении, то сварит меня живьем. - Ты берешь на себя лишний труд, Помпилий, - заметил Уленшпигель. - Потрудись однажды, возьми ключи - я по ним смастерю другие, а те путь себе покоятся на пузе у его высокопреподобия. - Ну так смастери, сын мой, - сказал Помпилий. Уленшпигель смастерил ключи. Часов в восемь вечера, когда его высокопреподобие, по их расчетам, отходил ко сну, он и Помпилий нахватывали всевозможных яств и питий. Уленшпигель нес бутылки, а Помпилий - еду, ибо он дрожал, как лист, окорока же и задние ноги не разбиваются, когда падают. Брали они иной раз и живую птицу, в каковом преступлении подозревались обыкновенно соседские кошки, за что их неукоснительно истребляли. Затем два приятеля шли на Ketelstraat - на улицу гулящих девиц. Там они сорили деньгами и угощали на славу своих красоток копченой говядинкой, ветчинкой, сервелатной колбаской, птицей, поили орлеанским, бургонским, ingelsche bier'ом, который за морем называется эль, - вино и пиво лилось потоками в молодые глотки милашек. А те платили им ласками. Но однажды утром, после завтрака, настоятель позвал их обоих к себе. С грозным лицом он яростно обсасывал мозговую кость из супа. Помпилий дрожал всем телом, пузо его ходило ходуном от страха. Зато Уленшпигель был невозмутим и не без приятности ощупывал в кармане ключи от погреба. Настоятель обратился к ним с вопросом: - Кто это пьет мое вино и ест мою птицу? Не ты ли, сын мой? - Нет, не я, - отвечал Уленшпигель. - Может статься, звонарь причастен к этому преступлению? - указывая на Помпилия, вопросил настоятель. - Он бледен как мертвец, - должно полагать, краденое вино действует на него, как яд. - Ах, ваше высокопреподобие, зачем вы возводите на звонаря напраслину? - воскликнул Уленшпигель. - Он и впрямь бледен с лица, но не потому, чтобы он потягивал вино, - как раз наоборот: именно потому, что он к нему не прикладывается. И до того он по сему обстоятельству ослабел, что, если не принять никаких мер, душа его, того и гляди, утечет через штаны. - Есть же еще бедняки на свете! - воскликнул настоятель и как следует тяпнул винца. - Однако скажи мне, сын мой, - ведь у тебя глаза, как у рыси, - ты не видел вора? - Я его выслежу, ваше высокопреподобие. - Ну, да возрадуется душа ваша о господе, чада мои! - сказал настоятель. - Соблюдайте умеренность, ибо в сей юдоли слез все бедствия проистекают из невоздержности. Идите с миром. И он благословил их. А засим, обсосал еще одну мозговую кость и опять хлопнул винца. Уленшпигель и Помпилий вышли. - Этот поганый скупердяй не дал тебе даже пригубить, - сказал Уленшпигель. - Поистине благословен тот хлеб, который мы у него утащим. Но что с тобой? Чего ты так дрожишь? - У меня все штаны мокрые, - отвечал Помпилий. - Вода сохнет быстро, сын мой, - сказал Уленшпигель. - А ну, гляди веселей! Вечерком у нас с тобой зазвенят стаканчики на Ketelstraat. А трех ночных сторожей мы напоим допьяна: пусть себе храпят да охраняют город. Так оно и вышло. Между тем подходил день св.Мартина. Церковь была убрана к празднику. Уленшпигель и Помпилий забрались туда ночью, заперлись, зажгли все свечи и давай играть на виоле и на волынке! А свечи горели вовсю. Но это были только еще цветочки. Приведя замысел свой в исполнение, Уленшпигель с Помпилием пошли к настоятелю, а тот, несмотря на ранний час, был уже на ногах, жевал дрозда, запивал его рейнвейном и вдруг, увидев свет в окнах церкви, вытаращил глаза от изумления. - Ваше высокопреподобие! - обратился к нему Уленшпигель. - Угодно вам удостовериться, кто поедает у вас мясо и пьет ваше вино? - А что означает это яркое освещение? - указывая на церковные витражи, спросил настоятель. - Господи владыко! Ужели ты дозволил святому Мартину бесплатно жечь по ночам свечи бедных иноков? - Это еще что, отец настоятель! - сказал Уленшпигель. - Пожалуйте с нами! Настоятель взял посох и последовал за ними. Все трое вошли в храм. Что же там увидел настоятель! Все святые, выйдя из своих ниш, собрались в кружок посреди храма, видимо под предводительством св.Мартина, который был на целую голову выше всех и в руке, протянутой для благословения, держал жареную индейку. У других во рту или же в руках были куски курицы, гуся, колбаса, ветчина, рыба сырая, рыба жареная и, между прочим, щука в добрых четырнадцать фунтов весу. А в ногах у каждого стояло по бутылке вина. При виде этого зрелища настоятель побагровел от злости и так надулся, что Помпилий и Уленшпигель опасались, как бы он не лопнул. Однако настоятель, не обращая на них внимания, с грозным видом направился прямо к св.Мартину, коего, должно думать, почитал за главного виновника, вырвал у него индейку и изо всей мочи хватил его по руке, по носу, по митре и посоху. Не пожалел он колотушек и для других, по каковой причине многие Святые лишились рук, ног, митр, посохов, кос, секир, решеток, пил и прочих знаков своего достоинства и мученической своей кончины. Затем настоятель с великой яростью и великой поспешностью, тряся животом, самолично потушил все свечи. Ветчину, птицу и колбасу, сколько могли захватить его руки, он взял с собой и, переобремененный своею ношей, дотащил ее до опочивальни, и был он так расстроен и до того раздосадован, что почел за нужное опрокинуть раз за разом три большущие бутылки вина. Когда же настоятель уснул, Уленшпигель отнес все, что тот спас, а также все, что оставалось в церкви, на Ketelstraat, предварительно запихнув себе в рот наиболее лакомые кусочки. Объедки же они с Помпилием сложили у ног святых. На другой день, в то время как Помпилий звонил к утрене, Уленшпигель вошел к настоятелю в опочивальню и предложил ему еще раз сходить в церковь. Там он показал ему на объедки и сказал: - Не послушались они вас, отец настоятель, - опять наелись. - Да, - молвил настоятель, - они даже ко мне в опочивальню пробрались, яко тати, и утащили все, что я спас. Ну погодите вы у меня, господа святые, я на вас пожалуюсь его святейшеству! - Так-то оно так, - сказал Уленшпигель, - но послезавтра крестный ход, скоро в церковь придут мастеровые, увидят, что вы тут всех несчастных святых изувечили, так как бы вас потом в иконоборчестве не обвинили. - Святой Мартин! - возопил настоятель. - Избавь меня от костра! Я не ведал, что творил. Тут он обратился к Уленшпигелю, меж тем как малодушный звонарь все еще раскачивался на веревках: - К воскресенью починить святого Мартина не успеют. Как же мне быть? Что скажет народ? - Придется пойти на невинную хитрость, ваше высокопреподобие, - сказал Уленшпигель. - Мы приклеим Помпилию бороду, а у Помпилия и без того вид весьма мрачный, и это невольно внушает к нему почтение. Наденем на него и митру, и стихарь, и ризу, и широкую мантию из золотой парчи, велим ему стоять смирно на своем подножье, и народ примет его за деревянного святого Мартина. Настоятель направился к Помпилию, который все еще раскачивался на веревках. - Перестань звонить! - сказал он. - Послушай, хочешь заработать пятнадцать дукатов? В воскресенье во время крестного хода ты будешь изображать святого Мартина. Уленшпигель облачит тебя, нести тебя будут четверо, но если ты пошевелишь хотя единым членом или проронишь единое слово, я велю швырнуть тебя живьем в огромный котел с кипящим маслом - такой котел только что по заказу палача обмуровали на рыночной площади. - Покорнейше благодарю за высокую честь, отец настоятель, - сказал Помпилий, - но вы же знаете, что я страдаю недержанием! - Ничего не поделаешь - надо! - возразил его высокопреподобие. - Надо так надо, отец настоятель! - с убитым видом сказал Помпилий. 7 На другой день при ярком солнечном свете крестный ход вышел из храма. Уленшпигель, как мог, починил двенадцать святых, и они покачивались теперь на своих подножиях, среди цеховых знамен; за ними двигалась статуя божьей матери; за нею шли девы в белых одеждах и пели молитвы; за ними шли лучники и арбалетчики; ближе всех к балдахину, особенно сильно качаясь и сгибаясь под тяжестью облачения св.Мартина, двигался Помпилий. Уленшпигель, запасшись чесательным порошком, своими руками надел на Помпилия епископское облачение, натянул ему перчатки, вложил в руку посох и научил благословлять народ по латинскому обряду. Помогал он облачаться и духовенству: на того наденет епитрахиль, на другого - ризу, на дьяконов - стихари, носился по церкви, кому разглаживал складки камзола, кому - штанов. Любовался и восхищался начищенным до блеска оружием арбалетчиков и грозным оружием лучников. И каждому ухитрялся при этом насыпать порошку за воротник, на шею или же в рукав. Львиная доля досталась настоятелю и четырем носильщикам св.Мартина. Единственно, кого он пощадил, так это дев - во внимание к их пригожеству. Итак, с колышущимися хоругвями, с развевающимися знаменами крестный ход в полном порядке вышел из храма. Встречные крестились. Солнце сияло. Настоятель первый почувствовал действие порошка и почесал за ухом. Потом, сначала робко, и священнослужители, и лучники, и арбалетчики стали чесать себе шею, руки и ноги. Четыре носильщика св.Мартина тоже чесались, и только один звонарь, палимый жгучими лучами солнца, страдавший более чем кто-либо, не смел пошевельнуться из страха, что его сварят живьем. Он морщил нос, корчил рожи, а всякий раз, когда кому-нибудь из носильщиков припадала охота почесаться, ощущал дрожь в коленях и чуть не валился с ног. Все же он заставлял себя стоять неподвижно и только пускал от страха струю, а носильщики говорили: - Святой Мартин! Никак, дождь пошел? Священнослужители славословили богородицу: Si de coe-coe-coe-lo descenderes, O sancta-a-a Ma-a-ria... [Когда б ты снизошла с небес, Мария пресвятая (лат.)] Голоса у них дрожали от нестерпимого зуда, но они старались чесаться незаметно. Как бы то ни было, настоятель и четыре носильщика расцарапали себе шею и руки в кровь. Помпилий стоял смирно, и только ноги его, особенно сильно зудевшие, дрожали мелкою дрожью. Но вдруг и арбалетчики, и лучники, и дьяконы, и священники, и настоятель, и носильщики св.Мартина - все остановились и давай скрестись. У Помпилия чесались пятки, но он, боясь упасть, стоял неподвижно. А в толпе зевак говорили, что св.Мартин дико вращает глазами и бросает свирепые взгляды на бедный люд. По знаку настоятеля процессия двинулась дальше. Однако вскоре от жарких лучей солнца, отвесно падавших на спины и животы участников процессии, зуд, причиняемый порошком, стократ усилился. И тут священники, лучники, арбалетчики, дьяконы и настоятель остановились и, точно стадо обезьян, начали, уже не стесняясь, скрести все места, какие только у них чесались. А девы между тем пели, как ангелы, и звонкие их голоса возносились к небу. Наконец все бросились кто куда: настоятель, почесываясь, улепетнул со святыми дарами, благочестивые люди отнесли святыни обратно в церковь, а четыре носильщика св.Мартина уронили Помпилия. Не смея почесаться, пошевельнуться, не смея слово сказать, несчастный звонарь благоговейно закрыл глаза. Два мальчугана хотели было понести его, но это им оказалось не под силу, и они поставили его стоймя к стене, а по лицу Помпилия катились крупные слезы. Вокруг него собрался народ. Женщины белыми, тонкого полотна, платочками вытирали ему лицо и сейчас же как святыню прятали эти платочки, орошенные потом св.Мартина. - Жарко тебе, святой Мартин! - говорили они. Звонарь смотрел на них скорбно и невольно морщил нос. А слезы лились у него и лились. - Святой Мартин! - приглядевшись к нему, воскликнула женщина. - Ты, уж верно, оплакиваешь прегрешения города Ипра? А отчего дергается кончик твоего доблестного носа? Ведь мы же вняли наставлениям Луиса Вивеса (*92), и теперь у бедняков города Ипра будет и работа, и кусок хлеба. Ах, какие крупные слезы! Что жемчуг! Вот оно где, спасение! А мужчины говорили: - Как по-твоему, святой Мартин: может быть, следует снести все непотребные дома на Ketelstraat? Но отучим ли мы бедных девушек убегать по ночам из дому ради любовных похождений? Вот ты что скажи! Внезапно весь народ закричал: - Причетник идет! Уленшпигель подошел, схватил Помпилия в охапку, взвалил его себе на закорки и понес, а за ним последовали набожные мужчины и женщины. - Горе мне! - шепнул Уленшпигелю на ухо несчастный звонарь. - Смерть как хочется почесаться, сын мой! - Не смей! - цыкнул на него Уленшпигель. - Забыл, что ты - деревянный святой? Тут он прибавил шагу и доставил Помпилия к настоятелю, а настоятель в это время неистово чесался. - Ну что, звонарь, ты чесался, как все? - спросил настоятель. - Нет, ваше высокопреподобие, - отвечал Помпилий. - Говорил ты или же шевелился? - Нет, ваше высокопреподобие, - отвечал Помпилий. - В таком случае ты получишь пятнадцать дукатов. А теперь можешь чесаться. 8 На другой день народ, узнав от Уленшпигеля всю правду, возмутился тем, какую злую сыграли с ним шутку, заставив поклоняться вместо святого какому-то плаксе, который прудит в штаны. И многие после этого стали еретиками. Они уходили со всем своим скарбом, и так пополнялось войско принца Оранского. А Уленшпигель возвратился в Льеж. Как-то раз присел он, один-одинешенек, отдохнуть в лесу и задумался. Уставив глаза в ясное небо, он говорил себе: "А войне конца не видно: испанцы истребляют мой бедный народ, грабят нас, насилуют наших жен и дочерей. Утекают наши денежки, ручьями льется наша кровь, а выгодно это кровопролитие только венчанному злодею, мечтающему украсить свою корону еще одним узором своего владычества - узором крови, узором пожарищ, узором, который он вменяет себе в особую заслугу. Эх, если бы я мог разузорить тебя, как мне хочется, с тобой одни бы только мухи водились!" Вдруг мимо него пробежало целое стадо оленей. Мчались старые крупные самцы, они гордо несли могучие свои привески и девятиконечные рога. Рядом, точно их телохранители, дробно стучали копытцами стройные однолетки - казалось, они были готовы в любую минуту защитить их острыми своими рожками. Уленшпигель решил, что они спешат к своему пристанищу. - Эх, эх, эх! - вздохнул он. - Вы, старые олени, и вы, стройные однолетки, - все вы гордо и весело мчитесь в чащу леса, к своему пристанищу, обгладываете по дороге молодые побеги, вдыхаете в себя чудесные запахи леса и наслаждаетесь жизнью до тех пор, пока не придет охотник-палач. Так-то вот, олени, и мы живем-поживаем. А пепел Клааса бился о грудь Уленшпигеля. 9 В сентябре, в ту пору, когда перестают кусать комары, Молчаливый с шестью полевыми и четырьмя тяжелыми орудиями, говорившими от его имени, с четырнадцатью тысячами фламандцев, валлонов и немцев переправился через Рейн у Санкт-Фейта. Под желто-красными полотнищами знамен на суковатых бургундских палках (а бургундская суковатая палка давно уже гуляла по нашей спине, от нее-то и пошло наше закабаление, ею-то и размахивал кровавый герцог Альба) шли двадцать шесть тысяч пятьсот человек, катились семнадцать полевых и девять тяжелых орудий. Этот поход не принес побед Молчаливому - Альба все время уклонялся от боя. А брат Вильгельма Оранского Людвиг, этот фламандский Баярд, заняв ряд городов и взяв выкуп со многих судов на Рейне, дал бой сыну герцога под фрисландским городом Эммингеном и из-за подлости наемных солдат, потребовавших денег перед самой битвой, потерял шестнадцать пушек, полторы тысячи лошадей и двадцать знамен. А Уленшпигель, идя мимо развалин, всюду видя слезы и кровь, терялся в догадках, кто же спасет его родину. А палачи всюду вешали, обезглавливали, сжигали несчастных, ни в чем не повинных людей. А их достояние забирал король. 10 Постранствовав по земле Валлонской, Уленшпигель удостоверился, что принцу неоткуда ждать помощи, а дошел он почти до самого города Бульона. По дороге стали ему попадаться горбуны обоего пола, разного возраста и разного звания. У всех были крупные четки, и горбуны с благоговением их перебирали. Они громко читали молитвы, и это напоминало кваканье лягушек в пруду теплым вечером. Были тут горбатые матери с горбатыми младенцами на руках, а другие малыши того же выводка держались за их юбки. Горбуны были и на холмах, горбуны были и в полях. Всюду на фоне ясного неба вырисовывались их остроугольные силуэты. Уленшпигель приблизился к одному-из них испросил: - Куда идут эти горемыки - мужчины, женщины, дети? Тот ему на это ответил так: - Мы идем помолиться святому Ремаклю, чтобы он осуществил заветное наше желание и снял с наших спин унизительную эту кладь. - А не может ли святой Ремакль осуществить и мое заветное желание и снять со спин несчастных общин кровавого герцога, который давит их, как свинцовый горб? - спросил Уленшпигель. - Святой Ремакль не властен снимать горбы, ниспосланные в наказание, - отвечал богомолец. - А хоть какие-нибудь-то он снимал? - спросил Уленшпигель. - Только совсем свежие. И когда совершается чудо исцеления, мы пируем и веселимся. Каждый богомолец дает серебряную монету, а многие даже золотой флорин исцеленному счастливцу - теперь он через это сам стал святым, и молитвы его скорее услышит господь. - Почему же святой Ремакль, такой богач, взимает плату за исцеления, словно какой-нибудь презренный аптекарь? - спросил Уленшпигель. - Нечестивый прохожий! Святой Ремакль наказывает богохульников! - яростно тряся своим горбом, воскликнул паломник. - Ой, ой, ой! - вдруг завыл Уленшпигель и, скрючившись, свалился под дерево. Богомолец поглядел на него и сказал: - Святой Ремакль бьет без промаха. Уленшпигель весь изогнулся; он скреб себе спину и причитал: - Сжалься надо мной, святой Ремакль! Ты мне воздал по грехам моим. Я чувствую жгучую боль между лопатками. Ой! Ай! Прости меня, святой Ремакль! Уйди, богомолец, уйди, оставь меня одного, а я, как отцеубийца, буду рыдать и каяться! Но богомолец уже давно дунул от него и бежал не останавливаясь до Большой площади в Бульоне, где собирались все горбуны. Тут он прерывающимся от страха голосом заговорил: - Встретился богомолец, стройный как тополь... богохульствовал... на спине вырос горб... адская боль! Услышав это, паломники радостно воскликнули на разные голоса: - Святой Ремакль! Коль скоро ты посылаешь горбы, стало быть дана тебе власть и снимать их! Сними с нас горбы, святой Ремакль! Тем временем Уленшпигель вылез из-под дерева. Проходя по безлюдной окраине, он увидел, что у входа в таверну по случаю колбасной ярмарки - panchkermis'а, как говорят в Брабанте, - мотаются на палке два свиных пузыря. Уленшпигель взял один из этих пузырей, поднял валявшийся на земле позвоночник сушеной камбалы, нарочно порезался, напустил в пузырь крови, потом надул его, завязал, прикрепил к нему позвоночник камбалы и сунул себе за шиворот. С этаким-то приспособлением, выгнув спину, тряся головой и пошатываясь - ни дать ни взять старый горбун, - приплелся он на площадь. Богомолец, присутствовавший при падении Уленшпигеля, воскликнул, завидев его: - Вон богохульник идет! И показал на него пальцем. И все сбежались поглядеть на страждущего. Уленшпигель сокрушенно качал головой. - Ах! - вздыхал он. - Я не достоин ни милости, ни сожаления. Убейте меня, как бешеную собаку. А горбуны потирали руки и говорили: - Нашего полку прибыло! Уленшпигель пробурчал себе под нос: "Вы мне за это заплатите, злыдни!" - а вслух с видом величайшей покорности сказал: - Я не буду ни пить, ни есть, хотя бы от этого затвердел мой горб, пока святой Ремакль не исцелит меня так же чудодейственно, как и покарал. Прослышав о чуде, из собора вышел каноник. Это был человек высокий, дородный и важный. Задрав нос, он, точно корабль волну, разрезал толпу богомольцев. Канонику показали Уленшпигеля, и он обратился к нему: - Это тебя, голубчик, коснулся бич святого Ремакля? - Да, выше высокопреподобие, - подтвердил Уленшпигель, - не кого иного, как меня, и теперь я, смиренный богомолец, хочу умолить его избавить меня от моего еще совсем свежего горба. - Дай мне пощупать твой горб, - заподозрив мошенничество, сказал каноник. - Сделайте одолжение, - молвил Уленшпигель. - Горб совершенно свежий и еще влажный, - пощупав, изрек каноник. - Уповаю, однако ж, что святой Ремакль будет к тебе милостив. Следуй за мной. Уленшпигель последовал за каноником и вошел в церковь. А горбуны шли сзади и кричали: - У, проклятый! У, богохульник! Сколько весит твой новенький горб? Сделай из него кошель и клади туда грошики. Ты всю жизнь смеялся над нами, потому что ты был прямой, - теперь пришел наш черед. Спасибо тебе, святой Ремакль! Уленшпигель, не говоря ни слова, с поникшей головой, следовал за каноником и наконец очутился в тесном помещении, где, накрытая большой мраморной плитой, стояла мраморная гробница. Между гробницей и стеной был оставлен узенький проход. Богомольцы шли там гуськом и молча терлись спинами о плиту. Так они надеялись получить исцеление. Те, что терлись горбом, не пускали тех, кто еще не потерся, и из-за этого начинались драки, впрочем бесшумные, ибо из уважения к святому месту горбуны тузили друг друга исподтишка. Каноник велел Уленшпигелю влезть на плиту, дабы все богомольцы могли его видеть. - Сам я не влезу, - сказал Уленшпигель. Каноник подсадил Уленшпигеля, стал около него и велел опуститься на колени. Уленшпигель опустился и, понурив голову, застыл в этом положении. Каноник, собравшись с духом, велегласно возопил: - Чада и братья во Христе! У ног моих вы видите величайшего из всех нечестивцев, пакостников и богохульников, каких когда-либо поражал гнев святого Ремакля. - Confiteor! [Каюсь! (лат.)] - бия себя в грудь, проговорил Уленшпигель. - Прежде он был прям, словно древко алебарды, и хвастал этим. А теперь посмотрите, как его скрючила и согнула кара небесная. - Confiteor! Сними с меня горб! - молил Уленшпигель. - Да, - продолжал каноник, - да, великий подвижник, святой Ремакль, ты, после твоей славной кончины, совершивший тридцать девять чудес, сними с этих плеч давящее их бремя, дабы мы могли возносить тебе хвалу во веки веков - in saecula saeculorum! И мир всем благонамеренным горбунам! И тут горбуны заголосили хором: - Да, да, мир всем благонамеренным горбунам! Не надо больше горбов, довольно уродств, будет с нас унижений! Освободи нас от горбов, святой Ремакль! Каноник приказал Уленшпигелю сойти с гробницы и потереться горбом о плиту. Уленшпигель, исполняя его веление, все приговаривал: - Mea culpa, confiteor, сними с меня горб! Так он терся на совесть, у всех на виду. А горбуны орали: - Глядите-ка, горб оседает! - Гляньте-ка, подается! - Справа идет на убыль! - Нет; он вдавится в грудь. Горбы не исчезают, они выходят из внутренностей и туда же уходят. - Нет, они опять попадают в желудок и восемьдесят дней подряд питают его. - Это дар святого избавленным от горбов. - Куда же деваются старые горбы? Вдруг все горбуны дико закричали, ибо Уленшпигель что было мочи уперся в плиту, и горб его лопнул. Кровь проступила на куртке и потекла на пол. Уленшпигель выпрямился и, вытянув руки, воскликнул: - Я исцелился! А горбуны завопили: - Святой Ремакль его благословил! К нему он милостив, к нам суров. - Сними с нас горбы, угодник божий! - Жертвую тебе теленка! - А я - семь баранов! - А я - все, что настреляю за целый год! - А я - шесть окороков! - А я отдаю церкви мой домишко! - Сними с нас горбы, святой Ремакль! Все они смотрели на Уленшпигеля со смешанным чувством зависти и почтения. Один из них решил пощупать, что у него там под курткой, но каноник сказал: - Там рана, которую нельзя выставлять напоказ. - Я буду за вас молиться, - сказал Уленшпигель. - Помолись, богомолец! - все вдруг заговорили горбуны. - Помолись, выпрямленный! Мы над тобой насмехались. Прости нас - мы не ведали, что творили. Христос прощал на кресте, прости и ты нас! - Прощаю, - милостиво изрек Уленшпигель. - Ну так возьми патар! - Прими от нас флорин! - Позвольте, ваша прямизна, вручить вам реал! - Позвольте предложить вам крузат! - Дайте я вам насыплю каролю! - Не показывайте каролю! - шепнул им Уленшпигель. - Пусть ваша левая рука не знает, что делает правая. Сказал он гак из-за каноника, который издали пожирал глазами деньги горбунов, но не мог разглядеть, где золото, а где серебро. - Благодарим тебя, святость свою нам явивший! - говорили Уленшпигелю горбуны. А Уленшпигель, величественный, как настоящий чудотворец, принимал от них даяния. И только скупцы молча терлись горбами о плиту. Вечером Уленшпигель попировал и повеселился в таверне. Перед самым сном Уленшпигель, сообразив, что каноник не преминет явиться если не за всей добычей, то, по крайней мере, за ее частью, подсчитал доход и обнаружил больше золота, нежели серебра, - целых триста каролю! Обратив внимание на горшок с засохшим лавровым кустиком, он взял его за макушку и вытащил с корнями и с землей, положил золото на самое дно, а куст сунул обратно в горшок. Полуфлорины, патары и мелочь он разложил на столе. Каноник явился в таверну и проследовал к Уленшпигелю. - Чему я, убогий, обязан столь высоким посещением, отче? - спросил Уленшпигель. - Я пекусь о твоем благе, сын мой, - отвечал тот. - Ой, ой, ой! - простонал Уленшпигель. - Уж не о том ли благе, что лежит на столе? - О том, - подтвердил каноник, простер длань, сгреб все деньги, какие были на столе, и ссыпал в мешок, который он для этой цели захватил с собой. Уленшпигель все еще притворялся плачущим, и каноник пожаловал ему флорин. А потом спросил, как тот подстроил чудо. Уленшпигель показал ему позвоночник камбалы и свиной пузырь. Каноник отобрал их у Уленшпигеля, а тот все плакался и умолял дать ему еще хоть сколько-нибудь - до Дамме, мол, отсюда далеко, и он, бедный странник, наверняка помрет с голоду. Но каноник молча удалился. Оставшись один, Уленшпигель поглядел на лавровый куст и, довольный, уснул. Встал он на зорьке, взял свою выручку и, явившись в стан Молчаливого, отдал ему все деньги, рассказал, откуда они у него, и прибавил, что это самый законный вид контрибуции. Принц дал ему десять флоринов. А позвоночник камбалы был положен в хрустальный ларец, ларец же подвесили к распятию в главном приделе Бульонского собора. И все в городе были уверены, что в ларце хранится горб исцеленного богохульника. 11 Прежде чем переправиться через Маас, Молчаливый ложными маневрами в окрестностях Льежа сбивал с толку герцога. Уленшпигель добросовестно исполнял свои солдатские обязанности, научился метко стрелять из аркебузы, ко всему прислушивался и приглядывался. В расположение войск принца Оранского прибыли фламандские и брабантские дворяне; они быстро сдружились со знатью, с высшими чинами, составлявшими свиту Молчаливого. Вскоре в лагере образовались две враждующие партии. Одни говорили: "Принц - предатель"; другие говорили, что это клевета и что они им заткнут их лживую глотку. Недоверие росло, точно жирное пятно. Дело доходило до того, что человек шесть, восемь, двенадцать бились врукопашную, а иногда брались и за оружие, вплоть до аркебуз. Однажды на шум явился сам принц и прошел между двух огней. Пуля сбила у него шпагу. Он приказал немедленно прекратить стычку, а сам нарочно обошел весь лагерь и всем показался, чтобы никто не мог сказать: "Конец Молчаливому - конец войне". Миновал день, а когда Уленшпигель выходил в туманную полночь из дома, где он мелким фламандским бесом рассыпался перед некоей валлонской девицей, из соседнего дома до него донеслось троекратное карканье. Где-то вдали тотчас послышалось ответное карканье, тоже троекратное. На порог вышел сельчанин. Вслед за тем на дороге раздались шаги. Два человека, говорившие между собой по-испански, подошли к сельчанину, и сельчанин обратился к ним на том же языке: - Что вами сделано? - Нами сделано много хорошего, - отвечали они. - Мы лгали для пользы короля. Мы посеяли недоверие к герцогу среди военачальников и солдат, и они повторяют наши слова; "Принц сопротивляется королю из низкого честолюбия. Он хочет набить себе цену, завоеванные города и области нужны ему только в качестве залога. За пятьсот тысяч флоринов он бросит на произвол судьбы сеньоров, грудью защищающих родину. Герцог обещал ему полное прощение и дал клятву возвратить ему и всем высшим чинам их владения, если они вновь присягнут на верность королю. Принц Оранский тайно от всех пойдет на переговоры с герцогом". А приспешники Молчаливого возражают: "Предложения герцога - это ловушка. Принц Оранский не забыл Эгмонта и Горна, и он в нее не попадется. Когда обоих графов схватили, кардинал Гранвелла сказал в Риме: "Пескарей ловят, а щуку упускают. Не поймать Молчаливого - это все равно что никого не поймать". - Велик ли раскол в лагере? - осведомился сельчанин. - Раскол велик, - отвечали те, - и усиливается с каждым днем. Где письма? Они вошли в дом, и там сейчас же зажегся фонарь. Прильнув к окну, Уленшпигель понаблюдал, как они распечатывали письма, с какою радостью их читали, как потом пили мед и, наконец, ушли, сказав по-испански сельчанину: - Лагерь развалится, Оранского схватят, тогда и нам перепадет. "Ну, они у меня долго не нагуляют", - сказал себе Уленшпигель. Снаружи их сразу окутал густой туман. На глазах у Уленшпигеля хозяин вынес им фонарь, и они его взяли. Свет фонаря поминутно застилала черная тень, и Уленшпигель понял, что они идут гуськом. Он зарядил аркебузу и выстрелил в черную тень. Фонарь запрыгал, из чего Уленшпигель заключил, что один из них упал, а другой пытается осмотреть рану. Он снова зарядил аркебузу. Фонарь, качаясь, начал быстро удаляться в сторону лагеря - Уленшпигель выстрелил еще раз. Фонарь дрогнул, упал и погас. Стало темно. По дороге к лагерю Уленшпигель встретил профоса и солдат, которых разбудили выстрелы. Он подбежал к ним и сказал: - Я охотник, пойдите поднимите дичь. - Ты, веселый фламандец, говоришь, как видно, не только языком, - сказал профос. - Слова, что срываются с языка, - это ветер, - возразил Уленшпигель, - а вот слова свинцовые впиваются в тело изменникам. Идите за мной. Они освещали ему дорогу фонарем, и он их привел к тому месту, где лежали оба. Один был уже мертв, а другой хрипел, последним усилием воли сжимая в руке, лежавшей на груди, скомканное письмо. По одежде они сразу определили, что это дворяне, и, освещая себе дорогу фонарями, понесли трупы прямо к принцу, который из-за этого вынужден был прервать совещание с Фридрихом Голленгаузеном, маркграфом Гессенским