ки, когда я вижу, что прилетели ласточки, сердце у меня готово выпрыгнуть из груди. Меня тянет взлететь выше солнца и месяца. Меня бросает то в жар, то в холод. Ах, Неле, как бы я хотел унестись прочь от земли! Или нет: я хотел бы отдать не одну, а тысячу жизней ради той, которая меня полюбит... А Неле молча смотрела на Уленшпигеля и вся сияла от счастья. 32 В день поминовения усопших Уленшпигель вместе с несколькими озорниками, своими однолетками, вышел из собора. Ламме Гудзак в этой компании напоминал ягненка в стае - волков. Мать Ламме по воскресным и праздничным дням давала сыну три патара, и сегодня он решил тряхнуть мошной и угостить приятелей. С этой целью он их повел in den "Rooden Schildt" [в "Красный Щит"] к Яну ван Либеке, и спросил куртрейского dobbeleknollaert'а [сорт крепкого пива (флам.)]. Пиво развязало языки, и, когда речь зашла о молитвах, Уленшпигель прямо заявил, что заупокойные службы выгодны только попам. На беду, в их компанию затесался иуда - он донес, что Уленшпигель еретик. Невзирая на слезы Сооткин и настойчивые просьбы Клааса, Уленшпигеля схватили и бросили в тюрьму. Месяц и три дня сидел он в подвале, за решеткой, не видя живой души. Тюремщик съедал три четверти того, что Уленшпигелю полагалось из еды. За это время были наведены справки о том, какие за ним водятся добрые и худые дела. По справкам оказалось, что это всего-навсего злой насмешник, любящий дурачить честной народ, но что никогда не изрыгал он хулы ни на пречистую, деву, ни на святых угодников. По сему обстоятельству приговор был вынесен мягкий, в противном же случае ему выжгли бы на лбу клеймо и бичевали бы до крови. Суд принял в соображение его несовершеннолетие, и Уленшпигель отделался тем, что в первом же крестном ходу он шел за духовенством босиком, с непокрытой головой, в одной рубахе, и держал в руке свечу. Было это на Вознесение. Когда же процессия снова приблизилась к соборной паперти, Уленшпигель во исполнение все того же приговора остановился и воскликнул: - Благодарю тебя, господи Иисусе! Благодарю вас, отцы иереи! Ваши молитвы отрадны для душ, томящихся в чистилище, отрадны и освежительны, ибо каждая "Богородица" - это ведро воды, изливающееся на их спины, а каждый "Отче наш" - это целый ушат. Народ внимал ему с великим благоговением, хоть и посмеиваясь в кулак. В Троицын день Уленшпигелю еще раз надлежало пройти с крестным ходом. Опять он был в одной рубашке, босиком, с непокрытой головой и держал в руке свечу. На обратном пути он остановился у входа в собор и, набожно держа свечу, что не мешало ему, однако, строить уморительные рожи, сказал громко и внятно: - Молитва каждого христианина несказанно облегчает душу, томящуюся в чистилище, молитва же настоятеля нашего собора, человека святого, всеми добродетелями украшенного, мгновенно гасит палящий огнь чистилища и превращает его в шербет. Но бесам, терзающим грешников, ни капельки не достается. И опять народ внимал ему с великим благоговением, хоть и посмеиваясь в кулак, настоятель же улыбался улыбкой довольной и благостной. После этого Уленшпигель был изгнан на три года из Фландрии, причем возвратиться на родину он имел право только в том случае, если за это время он совершит паломничество в Рим и если папа дарует ему отпущение грехов. Клаас уплатил за приговор три флорина, а еще один флорин дал на дорогу Уленшпигелю и одел его, как приличествует паломнику. Горько было Уленшпигелю прощаться с Клаасом и Сооткин - со своей скорбящей и плачущей матерью. Родители да несколько горожан и горожанок проводили его далеко. Вернувшись в свою лачугу, Клаас сказал Сооткин: - Уж больно они его строго, жена, - подумаешь, сболтнул малый сдуру! - Ты плачешь, муженек? - молвила Сооткин. - Ты только никогда не показываешь, а, стало быть, крепко его любишь: ведь рыдания мужчины - это все равно что плач льва. Но он ничего не сказал ей в ответ. Неле забилась в сарай, чтобы никто не видел, что она плачет об Уленшпигеле. На росстанях она шла сзади Клааса, Сооткин, горожан и горожанок. Когда же Уленшпигель зашагал один, она догнала его и бросилась к нему на шею. - Ты встретишь много красивых дам, - сказала она. - Красивых - может быть, но таких свежих, как ты, не встречу, - возразил Уленшпигель, - они все изжарились на солнце. Уленшпигель и Неле долго шли вместе. Уленшпигель был занят своими мыслями и лишь по временам ронял: - Заплатят они мне за свои заупокойные службы! - Какие службы? Кто заплатит? - допытывалась Неле. Наконец Уленшпигель ответил ей так: - Все настоятели, приходские и домашние священники, пономари и всякое прочее поповское отродье - все, кто нас морочит. Если б я был работягой, они бы из-за этого паломничества лишили меня плодов трехлетнего труда. В убытке бедный Клаас. Ну, они мне сторицей заплатят за эти три года, и я еще помяну их за упокой, да на их же денежки! - Полно, Тиль, будь осторожен, а то они тебя на костре сожгут, - молвила Неле. - Я в огне не горю, - возразил Уленшпигель. И тут они расстались: она в слезах, а он - удрученный и озлобленный. 33 В Брюгге, куда Уленшпигель попал в среду, в базарный день, он увидел, что по рыночной площади палач и его подручные волокут женщину, за которой следует толпа других женщин, вопящих и осыпающих ее зазорной бранью. Разглядев полосы красной материи, пришитые к ее одежде на спине и груди, разглядев у нее на шее камень правосудия, висевший на железной цепи, Уленшпигель догадался, что эта женщина торговала юным и свежим телом своих дочерей. Ему сказали, что зовут ее Барб, что она замужем за Язоном Дарю, что в этом одеянии ей надлежит обойти все площади и в конце концов вернуться на Большой рынок, где для нее уже воздвигнут эшафот. Уленшпигель пошел за галдевшей толпой. Как скоро преступница вернулась на Большой рынок, ее заставили взойти на эшафот и привязали к столбу, после чего палач насыпал у ее ног земли, а сверху травы, что должно было означать могилу. Еще Уленшпигелю сказали, что ее уже секли в тюрьме. Далее ему повстречался Генри Кузнец, проходимец и побирушка, всех уверявший, будто его вешали в Вест-Ипрском кастелянстве, и показывавший на шее ссадины от веревок. Свое "чудесное избавление" он изображал таким образом: повиснув в воздухе, он усердно помолился Гальской божьей матери, и в то же мгновение судьи удалились, веревка, уже не душившая его, лопнула, а он сам грохнулся наземь и спасся. Однако позднее Уленшпигель узнал следующее: этому избавившемуся от петли проходимцу, выдававшему себя за Генри Кузнеца, не возбранялось рассказывать небылицы по той причине, что он запасся грамотой от настоятеля Собора Гальской божьей матери, настоятель же снабдил его грамотой за то, что благодаря россказням мнимого Генри Кузнеца в собор отовсюду стекались и делали изрядные вклады все те, кто чуял виселицу более или менее близко от себя. И долго потом Гальская божья матерь именовалась заступницей повешенных. 34 Между тем инквизиторы и богословы вторично заявили императору Карлу, что церковь гибнет, что влияние ее падает, что славными своими победами он обязан молитвам католической церкви, которая является верной опорой его могущественной державы. Один испанский архиепископ потребовал, чтобы его величество отрубил шесть тысяч голов или сжег столько же тел, дабы искоренить в Нидерландах зловредную Лютерову ересь (*22). Его святейшее величество нашел, что этого еще мало. Вот почему, куда бы ни заходил бедный Уленшпигель, всюду с ужасом видел он срубленные головы на шестах, видел, как на девушек накидывали мешки и бросали в реку, видел, как голых мужчин, растянутых на колесе, били железными палками, как женщин зарывали в землю и как палачи плясали на них, чтобы раздавить им грудь. За каждого из тех, кого удавалось привести к покаянию, духовники получали двенадцать солей. В Лувене он видел, как палачи зажгли костер пушечным порохом и как на этом костре погибло тридцать лютеран сразу. В Лимбурге он видел, как целая семья - мужья и жены, дочери и зятья - с пением псалмов взошла на костер. Во время казни только у одного старика вырвался крик. А Уленшпигель, устрашенный и удрученный, шел все дальше и дальше по этой несчастной земле. 35 В полях он отряхивался, как птица, как спущенная с цепи собака. При виде лугов, деревьев и ясного солнца на душе у него становилось легче. Три дня спустя вошел он в богатое село Уккле, под Брюсселем. Возле гостиницы "Охотничий Рог" его остановил дивный запах жаркого. Он спросил юного попрошайку, который, задрав нос, с наслаждением втягивал аромат приправ, в честь чего поднимается к небу сей праздничный фимиам. Попрошайка ответил, что после вечерни сюда должны прийти члены братства "Толстая Морда", дабы отпраздновать годовщину освобождения Уккле, в стародавние времена совершенного женщинами и девушками. Увидев издали шест с попугаем [традиционная мишень для состязаний в меткости стрельбы], а вокруг шеста - женщин, вооруженных луками, Уленшпигель спросил, давно ли бабы стали лучниками. Попрошайка, по-прежнему вдыхая аромат приправ, ответил, что при Добром Герцоге укклейские бабы с помощью таких же вот луков отправили на тот свет более ста лиходеев. Уленшпигель хотел еще кое о чем его расспросить, однако попрошайка объявил, что он алчет и жаждет и не вымолвит ни единого слова, пока не получит патар на выпивку и закуску. Уленшпигель из жалости выдал ему таковой. Попрошайка схватил патар, проскользнул, точно лиса в курятник, в "Охотничий рог" и тотчас же возвратился оттуда с победой, держа в руках полкруга колбасы и краюху хлеба. Тут послышались приятные звуки тамбуринов и виол, а вслед за тем Уленшпигель увидел многое множество пляшущих женщин, и среди них - красотку с золотой цепочкой на шее. Попрошайка, с лица которого не сходила теперь, после того как он наелся, блаженная улыбка, пояснил Уленшпигелю, что юная красотка - царица всех лучниц, что зовут ее Митье и что она замужем за местным старшиной, мессиром Ренонкелем. Затем он попросил у Уленшпигеля еще шесть лиаров на выпивку - Уленшпигель и в этом ему не отказал. Выпив и закусив, попрошайка уселся на солнышке и принялся ковырять в зубах. Как скоро Уленшпигель привлек внимание поселянок странническим своим одеянием, они тотчас же заплясала вокруг него, приговаривая: - Здравствуй, пригожий богомолец! Издалека ли ты, богомолец молоденький? Уленшпигель же на это ответил так: - Я иду из Фландрии, из прекрасного края, где много влюбленных девушек. При этом он с грустью подумал о Неле. - Какой же ты грех совершил? - спросили они, перестав плясать. - Грех мой так велик, что я не смею его назвать, - отвечал он. - Зато у меня есть еще кое-что, и тоже изрядной величины. Бабенки прыснули и спросили, почему он странствует с посохом, с сумой и с прочими принадлежностями. - Я сказал, что заупокойные службы выгодны только попам, вот и вся моя вина, - слегка прилгнув, отвечал он. - За службы попы, правда, получают звонкой монетой, но службы приносят пользу душам в чистилище, - заметили они. - Я там не был, - возразил Уленшпигель. - Хочешь закусить с нами, богомолец? - спросила самая миловидная лучница. - Хочу закусить с вами, - отвечал Уленшпигель, - хочу закусить тобой и всеми остальными по очереди: ведь вы самое лакомое блюдо, какое только можно себе представить, - куда там ортоланы, дрозды и бекасы! - Господь с тобой! - воскликнули лучницы. - Да этой дичи цены нет. - Вам тоже, красавицы, - ввернул Уленшпигель. - Да ведь мы не продаемся, - сказали они. - Стало быть, даром даете? - спросил Уленшпигель. - Даем, - отвечали они, - наглецам по шее. Хочешь, мы тебя сейчас измолотим как сноп?. - Нет уж, увольте, - сказал Уленшпигель. - То-то! Пойдем-ка лучше закусим, - предложили они. Они повели его во двор гостиницы, а он не отрывал веселых глаз от их юных лиц. Неожиданно во двор с великой торжественностью под звуки трубы, дудки и тамбурина, развернув стяг, вошли члены братства "Толстой Морды", все до одного - откормленные, вполне оправдывавшие уморительное это название. Они с изумлением уставились на Уленшпигеля, но женщины поспешили им сообщить, что странник встретился им на улице и морда его показалась им подходящей, вроде как у всех ихних женихов и мужей, а потому они пригласили его на праздник. Мужчины одобрили их, и один из них обратился к Уленшпигелю: - А что, странствующий странник, не желаешь ли ты постранствовать по жарким и подливкам? - У меня есть сапоги-скороходы, - отвечал Уленшпигель. Направляясь в пиршественную залу, Уленшпигель заметил, что по парижской дороге бредут двенадцать слепцов. Когда же они прошли мимо него, жалуясь на голод и жажду, он решил по-царски накормить, их ужином за счет укклейского священника и в память о заупокойных службах. Он приблизился к ним и сказал: - Вот вам девять флоринов. Пойдемте закусим! Чуете запах жаркого? - Мы его за полмили почуяли, но увы! без всякой надежды, - отвечали они. - На девять флоринов можно наесться, - сказал Уленшпигель. На руки он им денег, однако, не дал. - Спаси Христос, - поблагодарили слепцы. Уленшпигель подвел их к небольшому столу, меж тем как вокруг большого рассаживались члены братства "Толстой Морды" со своими женами и дочерьми. - Хозяин! - твердо рассчитывая на девять флоринов, с независимым видом молвили нищие. - Дай нам всего самого лучшего из еды и питья. Трактирщик слышал разговор о девяти флоринах; будучи уверен, что деньги у них в кошелях, он спросил, чего бы им подать. Тут все они загалдели наперебой: - Гороху с салом, рагу из говядины, из телятины, из барашка, из цыплят! - А сосиски для собак, что ли? - А кто, внезапно почуяв запах колбасы, все равно - кровяной или же ливерной, не схватит ее за шиворот? Я ее видел - увы! - когда глаза мои мне еще светили. - А koekebakk'и [блины (флам.)] на андерлехтском масле есть? На сковородке они шипят, на зубах хрустят, съел - и кружку пива хлоп, съел - и кружку пива хлоп! - А мне яичницу с ветчиной или ветчину с яичницей, верных подруг моей глотки! - А дивные choesel'и [тушеное мясо кусочками (флам.)] есть? Эти горделивые мяса плавают среди почек, петушьих гребешков, телячьих желез, бычьих хвостов, бараньих ножек, среди уймы луку, перцу, гвоздики, мускату, и все это долго тушилось, а соус к ним - три стакана белого вина. - Нет ли у вас божественной вареной колбасы? Она такая кроткая, что когда ее лопаешь, - она - ни слова. Попадает она к нам прямо из Luyleckerland'а [во фламандском фольклоре - сказочная страна с молочными реками и кисельными берегами], из сытного края блаженных бездельников, вылизывателей бессмертных подливок. Но где вы, листья осени минувшей? - Мне жареной баранины с бобами! - А мне свиные султаны, сиречь ушки! - А мне четки из ортоланов, только пусть, там заместо "Отче наш" будут бекасы, а заместо "Верую" - жирный каплун. На это им трактирщик с невозмутимым видом сказал: - Вам подадут яичницу из шестидесяти яиц, путеводными столбами для ваших ложек послужат пятьдесят жареных дымящихся колбасок, которые увенчают эту гору снеди, омывать же ее будет целая река dabbelpeterman'а [сорт крепкого пива (флам.)]. У бедных слепцов потекли слюнки. - Давай нам скорей и гору, и столбы, и реку, - сказали слепцы. А члены братства "Толстая Морда" и их супруги, сидя вместе с Уленшпигелем, толковали о том, что для слепых это пирушка невидимая и что бедняги теряют половину удовольствия. Как скоро трактирщик и четыре повара принесли яичницу, процветшую петрушкой и настурцией, слепцы набросились на нее и стали хватать руками, но трактирщик, хоть и не без труда, разделил ее поровну и разложил по тарелкам. Лучницы невольно расчувствовались, видя, как изголодавшиеся слепцы, причмокивая от удовольствия, глотают колбаски, точно устрицы. Dobbelpeterman низвергался к ним в желудки, будто водопад с высокой горы. Подчистив тарелки, они тотчас же потребовали koekebakk'ов, ортоланов и еще какого-нибудь жаркого. Вместо этого трактирщик принес им огромное блюдо с отменной подливой, в коей плавали бычьи, телячьи и бараньи кости. По тарелкам он их уже не раскладывал. Обмакнув куски хлеба в подливку, а затем погрузив в нее руки по локоть, слепцы извлекали оттуда обглоданные телячьи и бараньи ребра да лопатки, даже бычьи челюсти, но ничего больше, по каковой причине каждому пришло в голову, что все мясо захватил сосед, и они принялись изо всех сил лупить друг друга костями по лицу. Члены братства "Толстая Морда", от души посмеявшись, в конце концов сжалились над слепцами и переложили часть своей снеди к ним на блюдо, и теперь уже слепцы, нашаривая себе оружие в виде кости, натыкались кто на дрозда, кто на цыпленка, кто на жаворонка, а кто и на двух сразу, меж тем как жалостливые бабочки запрокидывали им головы и, не жалея, лили в глотки брюссельское вино, слепцы же, стараясь нащупать, откуда льются потоки амброзии, хватали бабочек за юбки и тащили к себе. Но юбки мгновенно выскальзывали у них из рук. Итак, слепцы хохотали, жрали, хлестали, распевали. Иные, почуяв женщин, в порыве страсти бегали как сумасшедшие по комнате, но плутовки увертывались и, прячась за "толстомордых братьев", кричали: "Поцелуй меня!" Слепцы целовали, да только не женское личико, а какого-нибудь бородача, и при этом неукоснительно получали тычка. "Толстомордые братья" тоже затянули песню. И развеселившиеся бабочки, глядя на их веселье, улыбались довольной и умиленной улыбкой. Хозяин, решив, что слепцам пора кончать гульбу, сказал: - Поели, попили, а теперь с вас семь флоринов. Слепцы всполошились: каждый клялся, что деньги не у него, и кивал на соседа. Тут снова возгорелась между ними битва, один норовил тюкнуть другого кулаком, каблуком, башкой, но они все промазывали, так как "толстомордые братья", видя, что дело скверно, стали их разнимать. Удары сыпались - впустую, за исключением одного, который, как на грех, пришелся по лицу хозяину, - тот, рассвирепев, учинил слепцам повальный обыск, но не обнаружил ничего, кроме старого нарамника, семи ливров, трех брючных пуговиц да четок. Тогда хозяин решил загнать их всех в свиной хлев и держать там на хлебе и воде, пока они с ним не расплатятся. - Хочешь, я за них поручусь? - обратился к нему Уленшпигель. - Хочу, - отвечал хозяин, - но только если кто-нибудь поручится за тебя. Вызвались "толстомордые", но Уленшпигель это отклонил. - За меня поручится священник, - сказал он, - я сейчас пойду к нему. Памятуя о заупокойных службах, он пришел к местному священнику и сказал, что хозяин "Охотничьего Рога", будучи одержим бесом, толкует лишь о свиньях да о слепых: то свиньи у него пожрали слепцов, то слепцы пожрали свиней, и все это ему, дескать, мерещится в богомерзком образе всевозможных жарких и фрикасе. Во время этих припадков хозяин будто бы все у себя переколотил. Того ради Уленшпигель молит-де его преподобие спасти несчастного от злого демона. Священник пообещал прийти, но только не сейчас: дело в том, что он подсчитывал доходы причта и при этом старался отхватить львиную долю. Видя, что священнику сейчас не до того, Уленшпигель объявил, что придет к нему с трактирщицей, - пусть, мол, он с ней поговорит. - Приходите, - сказал священник. Уленшпигель вернулся к трактирщику и сказал: - Я только что был у священника - он согласен поручиться за слепых. Покараульте их пока, а хозяйка пусть пойдет со мной к священнику - он ей подтвердит. - Сходи, жена, - сказал хозяин. Хозяйка пошла с Уленшпигелем к священнику, а тот все еще высчитывал, как бы это ему побольше выгадать. Когда они вошли к нему, он сердито замахал на них руками, чтобы они удалились, и сказал трактирщице: - Не беспокойся, дня через два я помогу твоему мужу. По дороге в "Охотничий Рог" Уленшпигель сказал себе: "Он уплатит семь флоринов, и это будет моя первая заупокойная служба". И он и слепые поспешили покинуть трактир. 36 На другой день Уленшпигель пристал к толпе богомольцев, двигавшейся по большой дороге, и узнал от них, что в Альземберге нынче богомолье. Нищие старухи шли босиком, задом наперед - они подрядились за флорин искупить грехи каких-то знатных дам. По краям дороги под звуки скрипиц, альтов и волынок паломники обжирались мясом и натягивались bruinbier'ом. Аппетитный запах рагу благовонным дымом возносился к небу. Другие богомольцы, разутые, раздетые, шли тоже задом наперед, за что получали от церкви шесть солей. Какой-то лысый коротышка с вытаращенными глазами и свирепым выражением лица прыгал за ними тоже задом наперед и все твердил молитвы. Намереваясь вызнать, что это ему вздумалось подражать ракам, Уленшпигель стал перед ним и, ухмыляясь, запрыгал точь-в-точь как он. И вся эта пляска шла под звуки скрипиц, дудок, альтов и волынок, под стенания и бормотание паломников. - Эй, голова как коленка, чего это ты так бегаешь? Чтобы вернее упасть? - спросил Уленшпигель. Человечишка ничего не ответил и продолжал бормотать молитвы. - Наверно, хочешь узнать, сколько деревьев по краям дороги, - высказал предположение Уленшпигель. - А может, ты и листья считаешь! Человечишка, читавший в это время "Верую", сделал знак Уленшпигелю, чтобы тот замолчал. - А может, - не унимался Уленшпигель, все так же прыгая перед его носом и передразнивая его, - ты спятил и оттого ходишь не по-людски? Впрочем, кто добивается от дурака разумного ответа, тот сам дурак. Верно я говорю, облезлый господин? Человечишка по-прежнему ничего ему не отвечал, а Уленшпигель продолжал прыгать и так при атом топотал, что дорога под ним гудела, как пустой ящик. - Вы что, милостивый государь, немой? - спросил Уленшпигель. - Богородице, дево, радуйся... - бубнил человечек, - благословен плод чрева твоего... - А может, ты еще и глухой? - спросил Уленшпигель. - Сейчас проверим. Говорят, будто глухие не слышат ни похвалы, ни брани. Посмотрим, из чего у тебя сделаны барабанные перепонки - из кожи или из железа. Ты воображаешь, огрызок, пирог ни с чем, что ты похож на человека? Ты тогда станешь похож на человека, когда людей будут делать из тряпья. Ну где можно увидеть такую желтую харю, такую лысую башку? Только на виселице. Ты, уж верно, когда-нибудь висел? Уленшпигель все плясал, а человечишка, придя в раж, отчаянно прыгал задом наперед, с плохо сдерживаемой яростью бормоча молитвы. - А может, - продолжал Уленшпигель, - ты не понимаешь книжного фламандского языка? Ну так я заговорю с тобой на языке простонародья: коли ты не обжора, то пьяница, а коли не пьяница, то водохлеб, а коли не водохлеб, то у тебя лютый запор, а коли не запор, то понос, а коли нет у тебя поноса, то ты потаскун, а коли не потаскун, то каплун, а коли есть на свете умеренность, то она обитает где угодно, только не в бочке твоего пуза, и коли на тысячу миллионов человек, живущих на земле, приходится один рогоносец - это, верно, ты. Но тут Уленшпигель грохнулся задом об землю и задрал ноги кверху, ибо человечишка так двинул его по носу, что у него искры из глаз посыпались. Толщина не помешала человечишке в ту же минуту навалиться на Уленшпигеля и начать охаживать его. Под градом ударов, сыпавшихся на его тощее тело, Уленшпигель невольно выпустил из рук посох. - Ты у меня забудешь, как морочить голову порядочным людям, идущим на богомолье, - приговаривал человечишка. - Я, было бы тебе известно, иду по обычаю в Альземберг помолиться божьей матери о том, чтобы моя жена скинула младенца, зачатого в мое отсутствие. Дабы испросить столь великую милость, надобно с двадцатого шага от своего дома и до нижней ступеньки церковной лестницы плясать молча, задом наперед. А теперь вот начинай все сначала! Уленшпигель за это время успел поднять посох. - А я тебя сейчас отучу, негодяй, обращаться к царице небесной с просьбой убить младенца во чреве матери! - воскликнул Уленшпигель и так отдубасил злого рогача, что тот замертво свалился на землю. А к небу по-прежнему возносились стенания богомольцев, звуки дудок, альтов, скрипиц и волынок и, подобно чистому фимиаму, запах жареного. 37 Клаас, Сооткин и Неле сидели у камелька и говорили о странствующем страннике. - Девочка! - молвила Сооткин. - Неужто чары твоей юности не могли удержать его? - Увы, не могли! - отвечала Неле. - Это потому, что какие-то другие чары принуждают его вечно шататься - ведь он сидит на месте, только когда трескает, - заметил Клаас. - Бессердечный урод! - со вздохом проговорила Неле. - Бессердечный, - это правда, но не урод, - возразила Сооткин. - Если у моего сына Уленшпигеля не греческий и не римский профиль, то это еще полбеды. Зато у него фламандские быстрые ноги, острые карие глаза, как у франка из Брюгге, а нос и рот точно делали две лисы, до тонкости изучившие хитрое искусство ваяния. - А кто сотворил его ленивые руки и ноги, прыткие, когда его манят забавы? - спросил Клаас. - Его еще очень юное сердце, - отвечала Сооткин. 38 Катлина вылечила целебными травами по просьбе Спейлмана его быка, трех баранов и свинью, но вылечить корову Яна Белуна ей не удалось. Тогда он обвинил ее в колдовстве. Он утверждал, что она испортила корову; когда она давала ей травы, то, дескать, гладила ее и говорила с ней на каком-то, очевидно, бесовском языке, ибо истинному христианину не должно разговаривать с животными. Вышеназванный Ян Белун к этому присовокупил, что у его соседа Спейлмана она вылечила быка, баранов и свинью, а что его корову она отравила, разумеется, по наущению Спейлмана, который позавидовал, что его, Белуна, земля возделана лучше, нежели у него, и лучше родит. На основании показаний Питера Мелемейстера, человека во всех отношениях достойного, и самого Яна Белуна, засвидетельствовавших, что весь Дамме почитает Катлину за колдунью и что, вне всякого сомнения, это она отравила корову, Катлина была взята под стражу, и ее ведено было пытать до тех пор, пока она не сознается в своих преступлениях и злодеяниях. Допрашивал ее старшина, который всегда был раздражен, оттого что целый день пил водку. По его приказу Катлина предстала перед ним и перед членами Vierschare [судебная коллегия (флам. букв.: Четыре скамьи), собиравшаяся по старинному обычаю под большим деревом] и была подвергнута первой пытке. Палач раздел ее донага, сбрил все волосы на ее теле и всю осмотрел - нет ли где какого колдовства. Ничего не обнаружив, он привязал ее веревками к скамье. - Мне стыдно лежать голой перед мужчинами, - сказала Катлина. - Пресвятая богородица, пошли мне смерть! Палач прикрыл ей мокрой простыней грудь, живот и ноги, а затем, подняв скамейку, стал вливать в горло Катлине горячую воду - и влил так много, что она вся словно разбухла. Потом опустил скамью. Старшина спросил, признает ли Катлина себя виновной. Она знаком ответила, что нет. Палач влил в нее еще горячей воды, но Катлина все извергла. Тогда по совету лекаря ее развязали. Она ничего не могла сказать - она только била себя по груди, давая понять, что горячая вода обожгла ее. Когда же старшина нашел, что она оправилась после первой пытки, он снова обратился к ней: - Сознайся, что ты колдунья и что ты испортила корову. - Нипочем не сознаюсь, - объявила Катлина. - Я люблю животных, люблю всем своим слабым сердцем, я скорей себе наврежу, только не им, беззащитным. Я лечила корову целебными травами - от них никакого вреда быть не может. Но старшина стоял на своем: - Ты дала корове отравы, иначе бы она не пала. - Господин старшина, - возразила Катлина, - я сейчас вся в вашей власти, и все же смею вас уверить: костоправы и лекари что человеку, что скотине не всегда помогают. Клянусь вам Христом-богом, распятым на кресте за наши грехи, что я этой корове зла не желала - я хотела ее вылечить целебными травами. Старшина рассвирепел: - Вот чертова баба! Ну да она у меня сейчас перестанет запираться! Начать вторую пытку! С последним словом он опрокинул большущий стакан водки. Палач посадил Катлину на крышку дубового Гроба, стоявшего на козлах. Крышка, сделанная в виде кровли, оканчивалась острым щипцом. Дело было в ноябре - печка топилась вовсю. Катлину, сидевшую на режущем деревянном щипце, как на лезвии ножа, обули в совсем новенькие тесные сапоги и пододвинули к огню. Как скоро острый деревянный щипец гроба впился в ее тело, как скоро и без того тесные сапоги от жары еще сузились, Катлина крикнула: - Ой, больно, мочи нет! Дайте мне яду! - Еще ближе к огню, - распорядился старшина и приступил к допросу: - Как часто садилась ты на помело и летала на шабаш? Как часто гноила хлеб на корню, плоды на деревьях, как часто губила младенцев во чреве матери? Как часто превращала родных братьев в заклятых врагов, а родных сестер - в злобных соперниц? Катлина хотела ответить, но не могла, - она только шевельнула руками. - Вот мы сейчас растопим ее ведьмовский жир, так небось заговорит, - произнес старшина. - Пододвиньте ее еще ближе к огню. Катлина кричала. - Попроси сатану - пусть он тебя охладит, - сказал старшина. Она сделала такое движение, будто хотела сбросить дымившиеся сапоги. - Попроси сатану - пусть он тебя разует, - сказал старшина. Пробило десять часов - в это время изверг обыкновенно завтракал. Он ушел вместе с палачом и писцом; в застенке у огня осталась одна Катлина. В одиннадцать часов они вернулись и увидели, что Катлина словно одеревенела. - Должно быть, умерла, - сказал писец. Старшина велел палачу спустить ее с гроба и разуть. Разуть он не смог - пришлось разрезать сапоги. Ноги у Катлины были красные и все в крови. Старшина молча смотрел на нее - он вспоминал в это время свой завтрак. Вскоре Катлина, однако, очнулась, но тут же упала и, несмотря на отчаянные усилия, так и не смогла подняться. - Ты меня прежде сватал, - сказала она старшине, - ну, а теперь не получишь. Четырежды три - число священное, тринадцать - это суженый. Старшина хотел что-то сказать, но она продолжала: - Нишкни! У него слух тоньше, чем у архангела, который считает на небе стук сердца у праведников. Почему ты пришел так поздно? Четырежды три - число священное, оно убивает всех, кто меня хотел. - Она прелюбодействует с дьяволом, - сказал старшина. - Она сошла с ума под пыткой, - сказал писец. Катлину увели в тюрьму. Через три дня суд старшин приговорил ее к наказанию огнем. Палач и его подручные привели ее на Большой рынок и возвели на помост. Профос, глашатай и судьи были уже на своих местах. Трижды протрубила труба глашатая, после чего он повернулся лицом к народу и сказал: - Суд города Дамме сжалился над женщиной Катлиной и не стал судить ее по всей строгости закона, однако в удостоверение того, что она ведьма, волосы ее будут сожжены; кроме того, она уплатит двадцать золотых каролю штрафа и немедленно покинет пределы Дамме сроком на три года; буде же она решение суда нарушит, ее приговорят к отсечению руки. Народ рукоплескал этому жестокому снисхождению. Палач привязал Катлину к столбу и, положив пучок пакли на ее бритую голову, поджег. Пакля горела долго, а Катлина плакала и кричала. Наконец ее развязали и вывезли за пределы Дамме в тележке, ибо ноги ее были обожжены. 39 Отцы города Хертогенбос, что в Брабанте, предложили Уленшпигелю пойти к ним в шуты, но он от этой чести отказался. - Странствующему страннику надлежит шутовать не где-нибудь на одном месте, а по трактирам и по дорогам, - сказал он. Между тем Филипп, который был также королем Английским, вздумал посетить будущее свое наследие - Фландрию, Брабант, Геннегау, Голландию и Зеландию. Ему шел двадцать девятый год. В сероватых его глазах таились безысходная тоска, злобное коварство и свирепая решимость. Неживое было у него лицо, словно деревянная была у него голова, покрытая рыжими волосами, деревянными казались его тощее тело и тонкие ноги. Медлительна была его речь и невнятна, словно рот у него был набит шерстью. В промежутках между турнирами, потешными боями и празднествами он обозревал веселое герцогство Брабантское, богатое графство Фландрское и прочие свои владения. Всюду он клялся не посягать на их вольности. Но когда он в Брюсселе клялся на Евангелии соблюдать Золотую буллу (*23) Брабанта, рука его судорожно сжалась и он принужден был убрать ее со священной книги. Ко дню его прибытия в Антверпен там было сооружено двадцать три триумфальные арки. На эти арки, на костюмы для тысячи восьмисот семидесяти девяти купцов, которых одели в алый бархат, на пышные ливреи для четырехсот шестнадцати лакеев, а также на блестящее шелковое одеяние для четырех тысяч горожан Антверпен израсходовал двести восемьдесят семь тысяч флоринов. Риторы почти всех нидерландских городов блистали здесь своим красноречием. Здесь можно было видеть со свитой шутов и шутих Принца любви, из Турне, верхом на свинье по имени Астарта; Короля дураков, из Лилля, шествовавшего со своей лошадью, держа ее за хвост; Принца утех, из Валансьенна, который ради собственного удовольствия считал, сколько раз пукнет его осел; Аббата веселий, из Арраса, который потягивал брюссельское вино из бутылки, имевшей вид служебника, и это было для него развеселое чтение; Аббата неги, из Атау, который не очень-то нежил свое тело, ибо на нем была лишь рваная простыня да стоптанные сапоги, но зато нежил свою утробу, до отказа набивая ее колбасой; Предводителя шалых - юношу, который ехал верхом на пугливой козе и которого толпа угощала тумаками, и, наконец, Аббата серебряного блюда, из Кенуа, который делал вид, что хочет усесться на блюде, привязанном к спине его лошади, и все приговаривал: "Нет такого крупного скота, который бы не изжарился на огне". Но, несмотря на все эти невинные дурачества, король был печален и угрюм. В тот же вечер маркграф Антверпенский, бургомистры, военачальники и священнослужители собрались на совещание, дабы придумать такую забаву, которая развеселила бы короля Филиппа. - Вы не слыхали о Пьеркине Якобсене, шуте города Хертогенбоса, который славится как изрядный затейник? - спросил маркграф. - Слыхали, - подтвердили все. - Ну так пошлем за ним, - сказал маркграф, - пусть-ка он выкинет какое-нибудь колено, а то ведь у нашего шута ноги точно свинцовые. - Пошлем, - согласились все. Когда гонец из Антверпена прибыл в Хертогенбос, ему сообщили, что шут Пьеркин лопнул от смеха, но что здесь находится шут иноземный по имени Уленшпигель. Гонец сыскал его в таверне - тот в это время отщипывал разные лакомые кусочки и пощипывал девиц. Уленшпигель был весьма польщен тем, что посланец антверпенской общины прискакал за ним на славном верн-амбахтском коне, а другого такого же держал в поводу. Не слезая с коня, гонец спросил Уленшпигеля, знает ли он какой-нибудь новый фокус, который мог бы рассмешить короля Филиппа. - У меня их целые залежи под волосами, - отвечал Уленшпигель. И они помчались. Кони, закусив удила, уносили в Антверпен Уленшпигеля и гонца. Уленшпигель предстал перед маркграфом, обоими бургомистрами и старшинами. - Чем ты будешь нас забавлять? - спросил маркграф. - Буду летать, - отвечал Уленшпигель. - Как же это ты сделаешь? - спросил маркграф. - А вы знаете, что стоит дешевле лопнувшего мыльного пузыря? - вопросом на вопрос отвечал Уленшпигель. - Нет, не знаю, - признался маркграф. - Разглашенная тайна, - сказал Уленшпигель. Между тем герольды, разъезжая на славных конях в алой бархатной сбруе по всем большим улицам, по площадям и перекресткам, трубили в трубы и били в барабаны. Они оповещали signork'ов и signorkinn [сударей и сударынь (флам.)], что Уленшпигель, шут из Дамме, будет летать по воздуху над набережной и что при сем присутствовать будет сам король Филипп, вместе со своей благородной, знатной и достоименитой свитой восседая на возвышении. Возвышение стояло напротив дома в итальянском вкусе. Слуховое окошко этого дома выходило прямо на водосточный желоб, тянувшийся во всю длину крыши. В день представления Уленшпигель проехался по городу на осле. Рядом с ним бежал на своих на двоих лакей. На Уленшпигеле был алого шелка наряду которым его снабдила община. На голове у него был красный колпак с ослиными ушами, на которых висели бубенчики. На шее сверкало ожерелье из медных блях с гербами Антверпена. На рукавах, у локтей, позванивали бубенчики. На вызолоченных носках туфель также висели бубенчики. Осел его был покрыт алого шелка попоной, по бокам которой был вышит золотой герб Антверпена. Лакей одной рукой вертел ослиную голову, а другой - прут, на конце которого звякал колокольчик, снятый с коровьего ошейника. Оставив лакея и осла на улице, Уленшпигель взобрался по водосточной трубе на крышу. Там он зазвенел бубенцами и широко расставил руки, словно собираясь лететь. Затем наклонился к королю Филиппу и сказал: - Я думал, я единственный дурак во всем Антверпене, а теперь вижу, что их тут полным-полно. Скажи вы мне; что собираетесь лететь, я бы вам не поверил. А к вам приходит дурак, объявляет, что полетит, и вы ему верите. Да как же я могу летать, раз у меня крыльев нет? Иные смеялись, иные бранились, но все говорили одно: - А ведь дурак правду сказал! Но король-Филипп словно окаменел. - Стоило для этой надутой рожи закатывать такой роскошный праздник! - перешептывались старшины. Они силком забрали у Уленшпигеля алый шелковый наряд, заплатили ему три флорина, и он удалился. - Что такое три флорина в кармане у молодого парня, как не снежинка в огне, как не бутылка, стоящая перед вами, беспробудные пьяницы? Три флорина! Листья опадают с деревьев, потом опять вырастают, а вот если флорины вытекут из кармана, то уж пиши пропало. Бабочки пропадают в конце лета, и флорины тоже исчезают, хотя в них два эстерлина и девять асов весу. Так рассуждал сам с собой Уленшпигель, внимательно разглядывая три флорина. - На лицевой стороне - император Карл в панцире и шлеме, в одной руке меч, в другой жалкенький земной шарик, - ишь какую важность на себя напустил! Божией милостью император Римский, король Испанский, и прочая, и прочая, и прочая! И в самом деле, он милостив к нашим краям, этот броненосный император. А на оборотной стороне - щит, на котором выбиты гербы его герцогств, графств и других владений и вытеснены прекрасные слова: "Da mihi virtutem contra hastes tuos" ["Пошли мне твердость духа в борьбе с врагами твоими"]. И он, правда, был тверд в борьбе с реформатами [то же, что кальвинисты, хотя здесь речь может идти о приверженцах любого реформационного учения] - отобрал у них все имущество и наложил на него лапу. Эх, будь я императором Карлом, я бы для всех людей начеканил флоринов, и все бы разбогатели и никто бы ничего не делал. Сколько ни любовался Уленшпигель своими красивыми монетами, а все же они под стук кружек и звон бутылок угодили в Страну мотовства. 40 Когда Уленшпигель в своем алом шелковом наряде появился на крыше, он не заметил Неле, с улыбкой глядевшую на него из толпы. Она жила в это время в Боргерхауте, под Антверпеном, и, узнав, что какой-то шут собирается летать в присутствии короля Филиппа, решила, что это, уж верно, не кто иной, как ее дружок Уленшпигель. Теперь он задумчиво брел по дороге и не слышал ее торопливых шагов у себя за спиной, но вдруг почувствовал, как на глаза ему легли две руки. Он сразу узнал Неле. - Это ты? - спросил он. - Да, - отвечала она, - я бегу за тобой от самого города. Пойдем ко мне. - А где Катлина? - спросил он. - Ты ведь не знаешь: на нее наговорили, будто она ведьма, пытали, потом изгнали на три года из Дамме, обожгли ей ноги, жгли паклю на голове, - отвечала Неле. - Я тебе для того про это рассказываю, чтобы ты не испугался, когда увидишь ее, - она помешалась от нечеловеческих мучений. Она иногда часами смотрит на свои ноги и все твердит: "Ганс, добрый мой бес, погляди, что сделали с твоею милой". Ее бедные ноги - точно две язвы. Потом как заплачет: "У всех, говорит, есть мужья или возлюбленные, одна я живу вдовой!" А я ей тогда стараюсь внушить, что если она еще кому-нибудь скажет про своего Ганса, то он ее возненавидит. И она слушается меня, как ребенок, но если, не дай бог, увидит корову или быка, - она ведь из-за животных пострадала, - пустится бежать со всех ног, и тогда уже ничто ее не остановит - ни забор, ни ручей, ни канава, будет бежать до тех пор, пока не свалится в изнеможении где-нибудь на распутье или возле какого-нибудь дома, и тут я ее поднимаю и перевязываю ей израненные ноги. По-моему, когда у нее на голове жгли паклю, то и мозги ей сожгли. У обоих при мысли о Катлине больно сжалось сердце. Приблизившись, они увидели, что Катлина сидит около дома на лавочке и греется на солнце. - Ты меня узнаешь? - спросил Уленшпигель. - Четырежды три - число священное, а тринадцать - чертова дюжина, - отвечала Катлина. - Кто ты, дитя жестокого мира? - Я - Уленшпигель, сын Клааса и Сооткин, - отвечал тот. Катлина подняла голову и, узнав Уленшпигеля, поманила его. - Когда ты увидишь того, чьи поцелуи холодны, как лед, скажи ему, Уленшпигель, что я его жду, - прошептала она ему на ухо и, показав свою обожженную голову, продолжала: - Мне больно. Они отняли у меня разум, но когда Ганс придет, он вложит мне его в голову, а то она сейчас совсем пустая. Слышишь? Звенит, как колокол, - это моя душа стучится, просится наружу, а то ведь там, внутри, все в огне. Если Ганс придет и не захочет вложить мне в голову разум, я попрошу его проделать в ней ножом дыру, а то душа моя все стучится, все рвется на волю и причиняет мне дикую боль - я не вынесу, я умру от этой боли. Я уже не сплю, все жду его - пусть он вложит мне в голову разум, пусть вложит! И тут она прислонилась к стене дома и застонала. Крестьяне, заслышав колокольный звон, шли с поля домой обедать и, проходя мимо Катлины, говорили: - Вон дурочка. - И крестились. А Неле и Уленшпигель плакали. А Уленшпигелю надо было продолжать страннический свой путь. 41 Некоторое время спустя странник наш поступил на службу к некоему Иосту по прозвищу Kwaebakker, то есть "сердитый булочник" - такая у него была злющая рожа. Kwaebakker выдал ему на неделю три черствых хлебца, а для спанья отвел место на чердаке, где и лило и дуло на совесть. В отместку за дурное обхождение Уленшпигель шутил с ним всевозможные шутки и, между прочим, сыграл такую... Кто задумал печь хлеб спозаранку, тот просеивает муку ночью. И вот однажды, лунной ночью, Уленшпигель попросил свечу, чтобы было виднее, но хозяин ему на это сказал: - Просеивай там, где луна светит. Уленшпигель стал послушно сыпать муку на землю - там, куда падал лунный свет. Утром Kwaebakker пришел посмотреть работу Уленшпигеля и, увидев, что тот все еще просеивает, спросил: - Ты зачем муку наземь сыплешь? Или она теперь нипочем? - Я исполнил ваше приказание - просеивал муку там, где луна светит, - отвечал Уленшпигель. - Осел ты этакий! - вскричал булочник. - Через сито надо было просеивать! - Я думал, что луна - это новоизобретенное сито, - сказал Уленшпигель. - Впрочем, беда невелика, я сейчас соберу муку. - Да ведь уж поздно месить тесто и печь хлеб, - возразил Kwaebakker. - Baes [хозяин (флам.)], у твоего соседа, у мельника, есть готовое тесто. Давай я сбегаю? - предложил Уленшпигель. - Иди на виселицу, - огрызнулся Kwaebakker, - может, там что-нибудь найдешь. - Сейчас, baes, - молвил Уленшпигель. С этими словами он побежал на Поле виселиц, нашел там высохшую руку преступника и принес ее Kwaebakker'у. - Это рука заколдованная, - объявил он, - кто ее с собой носит, тот для всех становится невидимкой. Хочешь спрятать свой дурной нрав? - Я пожалуюсь на тебя в общину, - сказал Kwaebakker, - там ты увидишь, что значит не слушаться хозяина. Стоя вместе с Уленшпигелем перед бургомистром и собираясь развернуть бесконечный свиток злодеяний своего работника, Kwaebakker вдруг заметил, что тот изо всех сил пялит на него глаза. Это его так взбесило, что он прервал свою жалобу и крикнул: - Что еще? - Ты же сам сказал, что докажешь мою вину и я ее увижу, - отвечал Уленшпигель. - Вот я и хочу ее увидеть, потому в смотрю. - Прочь с глаз моих! - взревел булочник. - Будь я на твоих глазах, то, когда бы ты их зажмурил, я мог бы вылезти только через твои ноздри, - возразил Уленшпигель. Бургомистр, видя, что оба порют чушь несусветную, не стал их слушать. Уленшпигель и Kwaebakker вышли вместе. Kwaebakker замахнулся на него палкой, но Уленшпигель увернулся. - Baes, - сказал он, - коль скоро ты замыслил побоями высеять из меня муку, то возьми себе отруби - свою злость, а мне отдай муку - мою веселость. - И, показав ему задний свой лик, прибавил: - А вот это устье печки - пеки на здоровье. 42 Уленшпигелю так надоело странствовать; что он с удовольствием заделался бы не вором с большой дороги, а вором большой дороги, да уж больно тяжелым была она вымощена булыжником. Он пошел на авось в Ауденаарде, где стоял тогда гарнизон фламандских рейтаров, охранявший город от французских отрядов, которые, как саранча, опустошали край. Фламандскими рейтарами командовал фрисландец Корнюин. Рейтары тоже рыскали по всей округе и грабили народ, а народ, как всегда, был между двух огней. Рейтарам все шло на потребу: куры, цыплята, утки, голуби, телята, свиньи. Однажды, когда они возвращались с добычей, Корнюин и его лейтенанты обнаружили под деревом Уленшпигеля, спавшего и видевшего жаркое. - Чем ты промышляешь? - осведомился Корнюин. - Умираю с голоду, - отвечал Уленшпигель. - Что ты умеешь делать? - Паломничать за свои прегрешения, смотреть, как трудятся другие, плясать на канате, рисовать хорошенькие личики, вырезывать черенки для ножей, тренькать на rommelpot'е и играть на трубе. О трубе Уленшпигель так смело заговорил потому, что после смерти престарелого сторожа Ауденаардского замка должность эта все еще оставалась свободной. - Быть тебе городским трубачом, - порешил Корнюин. Уленшпигель пошел за ним и был помещен в самой высокой из городских башен, в клетушке, доступной всем ветрам, кроме полдника, который задевал ее одним крылом. Уленшпигелю было ведено трубить в трубу, чуть только он завидит неприятеля, но так как для этого голова должна быть ясная, а глаза постоянно открыты, Уленшпигеля держали впроголодь. Военачальник и его рубаки жили в башне, и там у них шел непрерывный пир за счет окрестных деревень. Одних каплунов рейтары зарезали и сожрали невесть сколько, не найдя на них никакой другой вины, кроме той, что они были жирные. Об Уленшпигеле всегда забывали, и он, с тоской принюхиваясь к запаху кушаний, пробавлялся пустой похлебкой. Как-то раз налетели французы и увели много скота. Уленшпигель не трубил. Корнюин поднялся к нему в каморку. - Ты что же не трубил? - спросил он. - У меня не хватило духу отблагодарить вас за харчи, - отвечал он. На другой день военачальник задал самому себе и своим рубакам роскошный пир, а про Уленшпигеля опять позабыли. Как скоро они принялись уплетать, Уленшпигель затрубил в трубу. Решив, что нагрянули французы, Корнюин и его рубаки побросали еду и вино и, вскочив на коней, поскакали за город, но обнаружили в поле только быка, лежавшего на солнце и пережевывавшего жвачку, и за неимением французов угнали его. Тем временем Уленшпигель наелся, напился. Военачальник, вернувшись, застал такую картину: Уленшпигель, еле держась на ногах, стоял в дверях пиршественной залы и усмехался. - Только изменник трубит тревогу, когда неприятеля нет, и не трубит, когда неприятель под носом, - сказал ему военачальник. - Господин начальник, - возразил Уленшпигель, - там, наверху, меня так надувает ветром, что если б я вовремя на затрубил и не выпустил воздух, меня бы унесло, как все равно пузырь. Сделайте одолжение, вешайте меня - хотите сейчас, хотите как-нибудь другим разом, когда вам понадобится ослиная шкура для барабана. Корнюин молча удалился. Между тем до Ауденаарде дошла весть, что сюда направляется со своей доблестной свитой всемилостивейший император Карл. По сему обстоятельству старшины снабдили Уленшпигеля очками, дабы он мог издали разглядеть его святейшее величество. Уленшпигелю надлежало, как скоро он увидит, что император подходит к Луппегему, отстоявшему от Боргпоорта на четверть мили, трижды протрубить в трубу. Мера эта была принята для того, чтобы горожане успели зазвонить в колокол, приготовить фейерверк, поставить на огонь кушанья и открыть бочки с вином. И вот однажды, в ясный полдень, когда ветер дул со стороны Брабанта, Уленшпигель увидел на Луппегемской дороге множество всадников с развевающимися султанами и играющих под ними коней. Иные всадники держали знамена. На голове у того, кто ехал впереди, как-то особенно гордо сидела парчовая шляпа с длинными перьями. На нем был шитый золотом наряд из коричневого бархата. Уленшпигель, оседлав нос очками, разглядел, что это император Карл, по доброте своей не воспретивший жителям Ауденаарде угостить его лучшими винами и лучшими яствами. Вся эта кавалькада двигалась шагом, дыша свежим воздухом, возбуждающим в людях аппетит, но Уленшпигель решил, что все они едят до отвала и когда-нибудь могут и попоститься. Словом, он смотрел, как они приближаются, и не думал трубить. Ехали они, смеясь и болтая, а его святейшее величество мысленно заглядывал в свой желудок - осталось ли там место для обеда в Ауденаарде. Он был неприятно удивлен тем, что ни один колокол не возвещал о его прибытии. Тем временем в город прибежал крестьянин и сказал, что он своими глазами видел отряд французов, который-де движется по направлению к городу, чтобы все здесь сожрать и все как есть разграбить. Выслушав его, привратник тотчас же запер ворота и послал общинного рассыльного оповестить других привратников. А рейтары, ничего не подозревая, бражничали себе и бражничали. Чем ближе подъезжал император, тем сильнее разбирала его злость, что колокола не звонят, пушки не палят, аркебузы не трещат. Как ни напрягал он слух, ничего, кроме боя башенных часов, бивших каждые полчаса, до него не доносилось. Убедившись, что ворота заперты, он изо всех сил забарабанил. Свита, раздосадованная не менее самого императора, громко выражала свое возмущение. Привратник крикнул с вала, что если они не уймутся, то он польет сверху картечью, дабы охладить их боевой пыл. Его величество взбесился. - Ах ты, слепая курица! - гаркнул он. - Ты что, не узнаешь своего императора? - От курицы больше пользы, чем от иного павлина, - возразил привратник. - К тому же, господа французы - изрядные, знать, шутники: император-то Карл сейчас воюет в Италии - как же он может стоять у ворот Ауденаарде? Тут Карл и его свита заорали во все горло: - Если не откроешь, мы тебя изжарим на копье! А перед этим ты проглотишь свои ключи. На шум прибежал из артиллерийского склада старый служивый и, выглянув из-за стены, сказал: - Ты ошибся, привратник, - это наш император. Я его сразу узнал, хоть и постарел он с тех пор, как увез отсюда в Лаленский замок Марию ван дер Хейнст (*24). Привратник от страха лишился чувств; служивый взял у него ключи и побежал отворять ворота. Император спросил, почему его так долго заставили ждать. Солдат объяснил, тогда император приказал ему опять запереть ворота и вызвать рейтаров Корнюина, а рейтарам велел идти вперед, дудеть в дудки и бить в барабаны. Вслед за тем, сперва робко, потом все громче, зазвонили колокола. Только после этого его величество с подобающим его особе шумом и громом вступил на Большой рынок. Бургомистры и старшины находились в это время в зале заседаний. Старшина Ян Гигелер выбежал на шум. Обратно он прибежал с криком: - Keyser Karel is alhier! (Император Карл здесь!) Устрашенные этой вестью, бургомистры, старшины и советники в полном составе вышли из ратуши, дабы приветствовать императора, меж тем как слуги носились по всему городу и передавали их распоряжение готовить потешные огни, жарить птицу и открывать бочки. Мужчины, женщины, дети бегали взад и вперед. - Keyser Karel is op't Groot marckt! (Император Карл на Большом рынке!) - кричали они. Там уже собралась огромная толпа. Император, не помня себя от ярости, спросил обоих бургомистров, не заслуживают ли они виселицы за такое невнимание к своему государю. Бургомистры ответили, что заслуживают, но что еще больше заслуживает ее городской трубач Уленшпигель, так как, едва до них дошел слух об ожидающемся прибытии его величества, они поместили трубача в башне, дали ему прекрасные очки и строго-настрого приказали трижды протрубить, как скоро он завидит вдали императора и его свиту. Но трубач ослушался. Императора нимало не смягчившись, велел привести Уленшпигеля. - Почему ты, хотя тебе дали такие хорошие очки, не трубил при моем приближении? - спросил он его. Говоря это, император прикрыл глаза ладонью от солнца - он смотрел на Уленшпигеля сквозь пальцы. Уленшпигель тоже прикрыл глаза ладонью и сказал, что как скоро он увидел, что его величество смотрит сквозь пальцы, то сей же час снял очки. Император ему объявил, что его повесят, привратник одобрил этот приговор, а бургомистры онемели от ужаса. Послали за палачом и его подручными. Те принесли с собой лестницу и новую веревку, схватили Уленшпигеля за шиворот, и тот, шепча молитвы, спокойно прошел мимо сотни корнюинских рейтаров. Те над ним издевались. А народ, шедший за ним, говорил: - За такой пустяк осудить на смерть бедного юношу - это бесчеловечно. Тут было много вооруженных ткачей, и они говорили: - Мы не дадим вешать Уленшпигеля. Это против законов Ауденаарде. Между тем Уленшпигеля привели на Поле виселиц, заставили подняться на лестницу, и палач накинул ему на шею петлю. Ткачи сгрудились у самой виселицы. Профос, верхом на коне, упер коню в бок судейский жезл, которым он должен был по приказу императора подать знак к приведению приговора в исполнение. Весь народ повторял: - Помилуйте, помилуйте Уленшпигеля! Уленшпигель, стоя на лестнице, крикнул: - Сжальтесь, всемилостивейший император!. Император поднял руку и сказал: - Если этот мерзавец попросит меня о чем-нибудь таком, чего я не могу исполнить, я его помилую. - Проси, Уленшпигель! Женщины плакали и говорили между собой: - Ни о чем таком он, бедняжечка, попросить не может - император всемогущ. Но вся толпа, как один человек, кричала: - Проси, Уленшпигель! - Ваше святейшее величество, - начал Уленшпигель, - я не прошу ни денег, ни поместий, не прошу Даже о помиловании, - я прошу вас только об одном, за каковую мою просьбу вы уж не бичуйте и не колесуйте меня - ведь я и так скоро отойду к праотцам. - Обещаю, - сказал император. - Ваше величество! - продолжал Уленшпигель. - Прежде чем меня повесят, подойдите, пожалуйста, ко мне и поцелуйте меня в те уста, которыми я не говорю по-фламандски. Император и весь народ расхохотались. - Эту просьбу я не могу исполнить, - сказал император, - значит, тебя, Уленшпигель, не будут вешать. Но бургомистров и старшин он присудил целых полгода носить на затылке очки, ибо, рассудил он, если ауденаардцы не умеют смотреть передом, пусть, по крайней мере, смотрят задом. Так до сих пор эти очки и красуются по императорскому указу в гербе города Ауденаарде. А Уленшпигель с мешочком серебра, которое ему собрали женщины, незаметно скрылся. 43 В Льеже, в рыбном ряду, Уленшпигель обратил внимание на толстого юнца, державшего под мышкой плетушку с битой птицей, а другую плетушку наполнявшего треской, форелью, угрями и щуками. Уленшпигель узнал Ламме Гудзака. - Что ты здесь делаешь, Ламме? - спросил он. - Ты же знаешь, как нас, фламандцев, радушно принимают в приветливом Льеже, - отвечал Ламме. - Я здесь обретаюсь ради предмета моей любви. А ты? - Я ищу, где бы заработать на кусок хлеба, - отвечал Уленшпигель. - Черствая пища, - заметил Ламме. - Лучше бы ты спустил в брюхо четки из ортоланов с дроздом заместо "Верую". - Ты богат? - спросил Уленшпигель. На это Ламме Гудзак ему сказал: - Я потерял отца, мать и младшую сестру, которая так меня колотила. В наследство мне досталось все их имущество. Опекает же меня одноглазая служанка, великая мастерица по части стряпни. - Понести тебе рыбу и птицу? - спросил Уленшпигель. - Понеси, - сказал Ламме. И они зашагали по рынку. - А ведь ты дурак, - неожиданно изрек Ламме. - Знаешь почему? - Нет, не знаю, - отвечал Уленшпигель. - Ты носишь рыбу и птицу не в желудке, а в руках. - Твоя правда, Ламме, - согласился Уленшпигель, - но, с тех пор как я сижу без хлеба, ортоланы и глядеть на меня не хотят. - Ты их досыта наешься, Уленшпигель, - сказал Ламме. - Ты будешь мне прислуживать, если согласится моя стряпуха. Дорогой Ламме показал Уленшпигелю славную, милую, прелестную девушку в шелковом платье - она семенила по рынку и, увидев Ламме, бросила на него нежный взгляд. Сзади нее шел ее старый отец и нес две плетушки - одну с рыбой, другую с дичью. - Вот на ком я женюсь, - сказал Ламме. - Я ее знаю, - сказал Уленшпигель, - она - фламандка, родом из Зоттегема, живет на улице Винав д'Иль. Соседи уверяют, будто мать подметает за нее улицу перед домом, а отец гладит ее сорочки. Но Ламме, пропустив его слова мимо ушей, с сияющим видом сказал: - Она на меня посмотрела! Они подошли к дому Ламме, у Пон-дез-Арш, и постучались, Им отворила кривая служанка. Это была старая ведьма, длинная и худая. - Ла Санжин, - обратился к ней Ламме, - возьмешь этого молодца в помощники? - Возьму на пробу, - отвечала та. - Возьми, - сказал Ламме, - пусть он изведает всю прелесть твоей кухни. Ла Санжин подала на стол три кровяные колбаски, кружку пива и краюху хлеба. Уленшпигель ел за обе щеки, Ламме тоже угрызал колбаску. - Ты знаешь, где у нас душа? - спросил он. - Не знаю, - отвечал Уленшпигель. - В желудке, - молвил Ламме. - Она постоянно опустошает его и обновляет в нашем теле жизненную силу. А кто самые верные наши спутники? Вкусные, изысканные блюда и маасское вино. - Да, - сказал Уленшпигель, - колбаски - приятное общество для одинокой души. - Он еще хочет, - сказал Ламме. - Дай ему, Ла Санжин. На сей раз Ла Санжин подала Уленшпигелю ливерной колбасы. Пока Уленшпигель лопал ливерную колбасу, Ламме с глубокомысленным видом рассуждал: - Когда я умру, мой желудок тоже умрет, а в чистилище меня заставят поститься, и буду я таскать с собой отвисшее, пустое брюхо. - Кровяная мне больше понравилась, - заметил Уленшпигель. - Ты уже шесть таких колбасок съел, хватит с тебя, - отрезала Ла Санжин. - Ты у нас поживешь в свое удовольствие, - сказал Ламме, - есть будешь то же, что и я. - Ловлю тебя на слове, - молвил Уленшпигель. Видя, что он и впрямь питается не хуже хозяина, Уленшпигель был наверху блаженства. Уничтоженная им колбаса так его вдохновила, что в этот день он отчистил до зеркального блеска все котлы, сковороды и горшки. Зажил он в этом доме, как в раю, часто наведывался в погреб и в кухню, а чердак предоставил кошкам. Однажды Ла Санжин велела ему приглядеть за вертелом, на котором жарились два цыпленка, а сама пошла на рынок купить зелени. Когда цыплята изжарились, Уленшпигель одного съел. Ла Санжин, вернувшись, сказала: - Тут было Два цыпленка, а сейчас я вижу одного. - Открой другой глаз - увидишь двух, - посоветовал Уленшпигель. Кухарка в ярости пошла жаловаться Ламме Гудзаку - тот явился на кухню и сказал Уленшпигелю: - Что ж ты издеваешься над моей служанкой? Ведь было же два цыпленка. - Так-то оно так, Ламме, - заметил Уленшпигель, - но когда я к тебе поступал, ты мне сказал, что я буду есть и пить то же, что и ты. Тут было два цыпленка - одного съел я, другого съешь ты, я уже получил удовольствие, а тебе оно еще предстоит. Кто же из нас счастливей - не ты ли? - Выходит, что так, - молвил Ламме, - но все-таки ты беспрекословно слушайся Ла Санжин, и тогда тебе придется делать только половину работы. - Постараюсь, Ламме, - сказал Уленшпигель. На этом основании Уленшпигель, что бы Ла Санжин ему ни поручала, делал теперь только половину дела. Так, например, если она говорила ему, чтобы он принес два ведра воды, он притаскивал одно. Если она говорила ему, чтобы он слазил в погреб и нацедил из бочки кружку пива, по дороге он выливал полкружки себе в глотку, и все в таком роде. В конце концов эти проделки надоели Ла Санжин, и она сказала Ламме напрямик: или, мол, этот мошенник, или она. Ламме пошел к Уленшпигелю и сказал: - Придется тебе уйти, сын мой, хоть ты у нас и отрастил ряшку. Слышишь? Петух поет. А сейчас два часа дня - это к дождю. Мне жаль выгонять тебя на дождь, но подумай, сын мой: Ла Санжин благодаря своему поваренному искусству является стражем моего бытия. Расстаться с ней я могу только с риском для жизни. Иди с богом, мой мальчик, возьми себе на дорогу три флорина и снизку колбасок. И Уленшпигель со стыдом удалился, тоскуя о Ламме и об его кухне. 44 В Дамме, как и повсюду, стоял ноябрь, но зима запаздывала. Ни снега, ни дождя, ни холода. Солнце не по-осеннему ярко светило с утра до вечера. Дети копошились в уличной и дорожной пыли. После ужина купцы, приказчики, золотых дел мастера, тележники и другие ремесленники выходили из своих домов поглядеть на все еще голубое небо, на деревья, с которых еще не падали листья, на аистов, облюбовавших конек крыши, на неотлетевших ласточек. Розы цвели уже трижды и опять были все в бутонах. Ночи были теплые, соловьи заливались. Жители Дамме говорили: - Зима умерла - сожжем зиму! Они смастерили громадное чучело с медвежьей мордой, длинной бородой из стружек и косматой гривой из льна, надели на него белое платье, а потом торжественно сожгли. Клаас закручинился. Его не радовало безоблачное небо, не радовали ласточки, не желавшие улетать. В Дамме никому не нужен был уголь - разве для кухни, а для кухни все им запаслись, и у Клааса, истратившего на закупку угля все свои сбережения, не оказалось покупателей. Вот почему, когда, стоя на пороге своего дома, угольщик чувствовал, что свежий ветерок холодит ему кончик носа, он говорил: - Эге! Ко мне идет мой заработок. Но свежий ветерок стихал, небо по-прежнему было голубое, листья не желали падать. Клаас не уступил за полцены свой зимний запас угля выжиге Грейпстюверу, старшине рыботорговцев. И скоро Клаасу не на что стало купить хлеба. 45 А король Филипп не голодал - он объедался пирожными в обществе своей супруги Марии Уродливой из королевского дома Тюдоров (*25). Любить он ее не любил, но его занимала мысль, что, оплодотворив эту чахлую женщину, он подарит английскому народу монарха-испанца. Брачный союз с Марией являлся для него сущим наказанием - это было все равно что сочетать булыжник с горящей головней. В одном лишь они выказывали трогательное единодушие - несчастных реформатов они жгли и топили сотнями. Когда Филипп не уезжал из Лондона, когда он, переодетый, не отправлялся развлекаться в какой-нибудь притон, час отхода ко сну соединял супругов. Королева Мария в отделанной ирландскими кружевами сорочке из фламандского полотна стояла возле брачного ложа, а король Филипп, длинный как жердь, оглядывал ее - нет ли каких-либо признаков беременности. Ничего не обнаружив, он свирепел и молча принимался рассматривать свои ногти. Бесплодная сластолюбка говорила ему нежные слова и бросала на него нежные взгляды - она молила бесчувственного Филиппа о любви. Всеми доступными ей средствами - слезами, воплями, просьбами - добивалась она ласки от человека, который ее не любил. Напрасно, ломая руки, падала она к его ногам. Напрасно, чтобы разжалобить его, хохотала и плакала, как безумная, но ни смех, ни слезы не смягчали это твердокаменное сердце. Напрасно в порыве страсти она, как змея, обвивала его костлявыми руками и прижимала к плоской груди узкую клетку, где жила низкая душонка этого земного владыки, - он по-прежнему стоял столбом. Злосчастная дурнушка старалась обаять его. Она называла его всеми ласковыми именами, какие дают избранникам своего сердца обезумевшие от страсти женщины, - Филипп рассматривал свои ногти. Иногда он обращался к ней с вопросом: - У тебя так и не будет детей? Голова ее падала на грудь. - Разве я виновата, что я бесплодна? - говорила она. - Пожалей меня - я живу, как вдова. - Почему у тебя нет детей? - твердил Филипп. Королева как подкошенная падала на ковер. Из глаз ее катились слезы, но если б эта злосчастная сластолюбка могла, она плакала бы кровью. Так господь мстил палачам за то, что они устлали своими жертвами землю Английскую. 46 Народ поговаривал, что император Карл намерен лишить монахов права наследовать имущество лиц, умерших в монастырях, и что папа этим крайне недоволен. Уленшпигель в это время бродил по берегам Мааса и думал о том, что император из всего умеет извлекать пользу: он наследует и выморочное имущество. В сих мыслях Уленшпигель сел на берегу и закинул старательно наживленную удочку. Жуя черствый кусок черного хлеба, он затосковал по бургонскому, но тут же подумал, что далеко не каждый человек наслаждается всеми благами жизни. Рассуждая таким образом, Уленшпигель бросал в воду кусочки хлеба - он придерживался того мнения, что человек, который не делится пищей со своим ближним, сам недостоин ее. Внезапно появился пескарь: обнюхал хлебный мякиш, дотронулся до него ртом, а затем разинул свою невинную пасть - видимо, он был уверен, что хлеб сам туда прыгнет. Но пока он пучил глаза, в воздухе стрельнула коварная щука и в одну секунду проглотила его. Так же точно обошлась она с карпом, который, не чуя опасности, ловил на лету мошек. Наевшись досыта, щука, не обращая внимания на мелкую рыбешку, удиравшую от нее на всех плавниках, легла отдохнуть. Она все еще не изменила своей небрежной позы, когда на нее с разинутой пастью накинулась другая щука, прожорливая и голодная. Между ними вспыхнул ожесточенный бой. Один сокрушительный удар следовал за другим. Вода покраснела от крови. Пообедавшая щука оказала слабое сопротивление голодной. Наконец голодная отплыла подальше и с разгону налетела на свою противницу, а та, ожидавшая ее с разинутой пастью, нечаянно заглотала половину ее головы, тут же постаралась освободиться от нее, но не смогла - по причине изогнутости своих зубов. Обе барахтались, являя собою прежалкое зрелище. Сцепившись, они не заметили привязанного к шелковой лесе основательного крючка, а между тем леса натянулась, и крючок, впившись в плавник щуки пообедавшей; вытащил ее вместе с противницей и без всяких церемоний выбросил на траву. Вонзая в них нож, Уленшпигель сказал: - Милые вы мои щучки! Вы как все равно император и папа: друг дружку едите. А я - народ: пока вы деретесь, я, господи благослови, раз, раз - и обеих на крючок! 47 Катлина по-прежнему жила в Боргерхауте, бродила по окрестностям и все говорила, говорила: - Ганс, муж мой, они зажгли огонь на моей голове. Проделай в ней дыру, чтобы душа моя вырвалась оттуда! Ой, как она стучится! От каждого удара сердце заходится. А Неле ухаживала за своей безумной матерью и думала грустную думу о своем Уленшпигеле. А Клаас в Дамме вязал хворост, торговал углем и тужил при мысли о том, что изгнанный Уленшпигель долго еще не вернется в родную лачугу. Сооткин целыми днями сидела у окна и смотрела, не видать ли ее сына Уленшпигеля. А Уленшпигель, достигнув окрестностей Кельна, вообразил, что у него есть склонность к садоводству. Он пошел в работники к Яну де Цуурсмулю, бывшему начальнику ландскнехтов, который некогда откупился от виселицы и с тех пор безумно боялся конопли, а конопля называлась тогда по-фламандски kennip. Как-то раз Ян де Цуурсмуль, намереваясь задать Уленшпигелю очередной урок, привел его на свое поле, и тут они оба увидели, что один край участка сплошь зарос зеленым kennip'ом. Ян де Цуурсмуль сказал Уленшпигелю: - Где бы ты ни увидел вон ту мерзость, предавай ее позорному осквернению: сие есть орудие колесования и повешения. - Предам, - обещал Уленшпигель. Однажды, когда Ян де Цуурсмуль и его собутыльники сидели за столом, повар приказал Уленшпигелю: - Сбегай в погреб и принеси zennip (то есть горчицу). Уленшпигель, якобы нечаянно спутав zennip с kennip'ом, предал в погребе горшок с горчицей позорному осквернению и с усмешечкой подал его на стол. - Ты чего смеешься? - спросил Ян де Цуурсмуль. - Ты думаешь, у нас носы бронзовые? Ты приготовил этот zennip - сам его и жри. - Я предпочитаю жареное мясо с корицей, - возразил Уленшпигель. Ян де Цуурсмуль вскочил и замахнулся на него. - В горшке с горчицей - скверность! - крикнул он. - Baes, - обратился к нему Уленшпигель, - а вы не помните, как вы меня привели на свой участок? Вы показали на zennip и сказали: "Как увидишь эту мерзость, предавай ее позорному осквернению: сие есть орудие колесования и повешения". Я его и осквернил, baes, осквернил самым оскорбительным для него образом. Я исполнил ваше приказание - за что же вы собираетесь меня колотить? - Я сказал kennip, а не zennip! - в бешенстве крикнул Ян де Цуурсмуль. - Нет, baes, вы сказали zennip, а не kennip, - упорствовал Уленшпигель. Долго они еще пререкались: Уленшпигель возражал мягко, зато Ян де Цуурсмуль визжал, как будто его резали; он увяз, как муха в меду, во всех этих zennip, kennip, kemp, zemp, zemp, kemp и никак не мог из них выпутаться. А гости хохотали, как черти, когда они едят котлеты из доминиканцев (*26) и почки инквизиторов. Со всем тем Уленшпигелю пришлось уйти от Яна де Цуурсмуля. 48 Неле по-прежнему страдала и за себя, и за свою безумную мать. А Уленшпигель поступил к портному, и тот ему сказал: - Когда ты шьешь, шей плотнее, чтобы не просвечивало. Уленшпигель залез в бочку и принялся шить. - Да разве я тебе про то говорил? - вскричал портной. - Я уплотнился в бочке. Тут нигде не просвечивает, - возразил Уленшпигель. - Иди сюда, - сказал портной, - садись за стол и делай стежки как можно чаще - сошьешь мне волка. "Волком" в тех краях называют полукафтанье. Уленшпигель разрезал материю на куски и сшил нечто похожее на волка. Портной заорал на него: - Что ты сделал, черт бы тебя драл? - Волка, - отвечал Уленшпигель. - Пакостник ты этакий! - вопил портной. - Я тебе, правда, велел сшить волка, но ты же прекрасно знаешь, что волком у нас называется деревенское полукафтанье. Некоторое время спустя он сказал Уленшпигелю: - Пока ты еще не лег, малый, подкинь-ка рукава вон в той куртке. "Подкинуть" на портновском языке означает приметать. Уленшпигель повесил куртку на гвоздь и всю ночь бросал в нее рукавами. На шум явился портной. - Ты опять безобразничаешь, негодник? - спросил он. - Какое же безобразие? - возразил Уленшпигель. - Я всю ночь подкидывал рукава к куртке, а они не держатся. - Само собой разумеется, - сказал портной. - Вот я тебя сейчас на улицу выкину - посмотрим, долго ли ты там продержишься. 49 Когда кто-нибудь из добрых соседей соглашался приглядеть за Катлиной, Неле отправлялась гулять одна и шла далеко-далеко, до самого Антверпена, бродила по берегам Шельды и в других местах и всюду искала - на речных судах и на пыльных дорогах, - нет ли где ее друга Уленшпигеля. А Уленшпигель добрался до Гамбурга, и там, среди скопища купцов, его внимание привлекли старые евреи - ростовщики и старьевщики. Уленшпигель решил тоже заделаться торговцем; того ради он подобрал с земли немного лошадиного навозу и отнес к себе, а приютом ему служил тогда редан крепостной стены. Там он высушил навоз. Потом купил алого и зеленого шелку, наделал из него мешочков, положил туда лошадиного навозу и перевязал ленточкой - будто бы они с мускусом. Затем он сколотил из дощечек лоток, повесил его на старой бечевке себе на шею и, разложив на нем мешочки, вышел на рынок. По вечерам он зажигал прикрепленную посреди лотка свечечку. Когда его спрашивали, чем он торгует, он с таинственным видом отвечал: - Я могу вам на это ответить, но только не во всеуслышание. - Ну? - допытывались покупатели. - Это пророческие зерна, - отвечал Уленшпигель, - завезены они во Фландрию прямо из Аравии, а изготовлены изрядным искусником Абдул-Медилом, потомком великого Магомета. Иные покупатели говорили между собой: - Это турок. А другие возражали: - Нет, это фламандский богомолец - разве не слышите по выговору? Оборванцы, голодранцы, горемыки подходили к Уленшпигелю и просили: - Дай-ка нам этих пророческих зерен! - Дам, когда у вас будет чем платить, - отвечал Уленшпигель. Бедные оборванцы, голодранцы и горемыки в смущении отходили. - На свете одним богачам раздолье, - говорили они. Слух о пророческих зернах скоро облетел весь рынок. Обыватели говорили между собой: - Тут у какого-то фламандца есть пророческие зерна, освященные в Иерусалиме на гробе господнем, но говорят, будто он их не продает. И все шли к Уленшпигелю и просили продать им зерен. Но Уленшпигель в чаянии крупных барышей отвечал, что они еще не созрели, а сам не спускал глаз с двух богатых евреев, расхаживавших по рынку. - Я хочу знать, что с моим кораблем, который сейчас в море, - спросил один обыватель. - Если волны будут высокие, то корабль дойдет до самого неба, - отвечал Уленшпигель. Другой, показывая на свою хорошенькую дочку, которая при его словах вся вспыхнула, спросил: - Должно полагать, она своего счастья не упустит? - Никто не упускает того, что требует его природа, - отвечал Уленшпигель, ибо он видел, как девчонка передавала ключ какому-то парню, а парень, видимо заранее предвкушая удовольствие, сказал Уленшпигелю: - Ваше степенство, продайте мне один из ваших пророческих мешочков - я хочу знать, один или не один я буду спать эту ночь. - В Писании сказано: кто сеет рожь соблазна, тот пожнет спорынью рогоношения, - отвечал Уленшпигель. Парень обозлился. - Ты на кого это намекаешь? - спросил он. - Зерна желают, чтобы ты был счастлив в семейной жизни и чтобы жена не подарила тебе Вулканова шлема (*27). Тебе известно, что это за убор? - обратившись к парню, спросил Уленшпигель и наставительным тоном продолжал: - Та, что дает жениху задаток еще до брака, даром раздает потом другим весь свой товар. Тут девчонка, прикидывавшаяся непонимающей, задала Уленшпигелю вопрос: - И все это видно в пророческих мешочках? - Там виден еще и ключ, - шепнул ей на ушко Уленшпигель. Но парень уже исчез вместе с ключом. Тут Уленшпигель заметил, что какой-то воришка стащил у колбасника с полки колбасу в локоть длиной и сунул ее себе за пазуху. Продавец этого не видел. Воришка, весьма таковым обстоятельством довольный, подошел к Уленшпигелю и спросил: - Чем торгуешь, предсказатель несчастий? - Мешочками, в которых ты увидишь, что тебя повесят за пристрастие к колбасе, - отвечал Уленшпигель. При этих словах воришка бросился наутек. - Вор! Держите вора! - крикнул колбасник. Но было уже поздно. Все это время два богатых еврея с великим вниманием слушали, что говорит Уленшпигель, и наконец приблизились к нему. - Чем торгуешь, фламандец? - спросили они. - Мешочками, - отвечал Уленшпигель. - Что можно узнать при помощи твоих пророческих зерен? - спросили они. - Будущее, ежели их пососать, - отвечал Уленшпигель. Евреи посовещались между собой, а затем старший сказал младшему: - Давай погадаем, когда придет мессия, - это будет великое для нас утешение. Купим один мешочек. Почем они у тебя? - По полсотне флоринов за штуку, - отвечал Уленшпигель. - А коли вам это дорого, так убирайтесь, откуда пришли. Кто не купил поля, тому и навоз не нужен. Убедившись, что Уленшпигель цены не сбавит, они отсчитали Уленшпигелю пятьдесят флоринов и, взяв мешочек, припустились туда, где у них обыкновенно происходили сборища и куда вскорости, прослышав, что старый еврей приобрел таинственную вещицу, с помощью коей можно узнать и возвестить приход мессии, набежали все иудеи. Каждому из них захотелось бесплатно пососать мешочек, но старик по имени Иегу, - тот самый, который его приобрел, - заявил на него свои права. - Сыны Израиля! - держа в руке мешочек, возгремел он. - Христиане издеваются над нами, гонят нас, мы для них хуже воров. Эти сущие филистимляне втаптывают нас в грязь, плюют на нас, ибо господь ослабил тетиву наших луков и натянул удила наших коней. Доколе, господи, бог Авраама, Исаака и Иакова, доколе страдать нам? Когда же мы наконец возрадуемся? Доколе быть мраку? Когда же мы узрим свет? Скоро ли сойдешь ты на землю, божественный мессия? Скоро ли христиане, убоявшись тебя, явящегося во всей своей дивной славе, дабы покарать их, попрячутся в пещерах и ямах? Тут все евреи закричали: - Гряди, мессия! Соси, Иегу! Иегу начал было сосать, но его сейчас же вырвало, и он жалобно молвил: - Истинно говорю вам: это навоз, а фламандский богомолец - жулик. При этих словах евреи кинулись к мешочку, развязали его и, определив, что собой представляет его содержимое, в порыве ярости устремились на рынок ловить Уленшпигеля, но его и след простыл. 50 Одному из жителей Дамме нечем было расплатиться с Клаасом за уголь, и он отдал ему лучшую свою вещь - арбалет с дюжиной отлично заостренных стрел. В свободное время Клаас из этого арбалета постреливал. Изрядное количество зайцев было им истреблено за пристрастие к капусте и потом превращено в жаркое. В такие дни Клаас наедался досыта, а Сооткин все поглядывала на пустынную дорогу. - Тиль, сыночек, чувствуешь запах подливки?.. Голодает небось... - задумчиво добавляла она, испытывая неодолимое желание оставить сыну лакомый кусочек. - Голодает - сам виноват, - возражал Клаас. - Вернется домой - будет есть то же, что и мы. У Клааса были голуби. Кроме того, он любил слушать пенье малиновок и щеглов, чириканье воробышков и прочих певунов и щебетунов. Вот отчего ему доставляло удовольствие стрелять сарычей и ястребов - пожирателей птичьей мелкоты. И вот однажды, когда он во дворе отмеривал уголь, Сооткин обратила его внимание на большую птицу, ширявшую над голубятней. Клаас схватил арбалет. - Ну, теперь, ваше ястребительство, сам дьявол вас не спасет! - крикнул он. Вложив стрелу, он, чтобы не промахнуться, стал внимательно следить за всеми движениями птицы. Быстро спускались сумерки. Клаас уже ничего не различал, кроме черной точки. Он пустил стрелу, и вслед за тем во двор упал аист. Клаас был очень огорчен. Еще больше была огорчена Сооткин. - Ты убил божью птицу, злодей! - крикнула она. Подняв аиста и убедившись, что он только ранен в крыло, Сооткин смазала и перевязала ему рану. - Аист, дружочек, - приговаривала она, - ты же наш любимец, - ну чего ты кружишь, ровно ястреб, которого все ненавидят? Этак народные стрелы будут попадать не в того, в кого нужно. Что, болит твое бедное крылышко, аист? А уж терпеливый ты: видно, чувствуешь, что ваши руки - это руки друзей. Когда аист выздоровел, он ел все, что хотел. Особенно он любил рыбу, которую Клаас ловил для него в канале. Завидев возвращавшегося домой хозяина, божья птица всякий раз широко разевала клюв. Аист бегал за Клаасом, как собачонка, но больше всего ему нравилось греться на кухне и бить Сооткин клювом по животу, как бы спрашивая; "Мне ничего не перепадет?" Сердце радовалось, глядя, как по всему дому расхаживала на своих длинных ногах эта важная птица, приносящая счастье. 51 Между тем вновь настали тяжелые дни: Клаас уныло трудился в поле один - двоим там делать было нечего. Сооткин сидела дома одна-одинешенька и, боясь, что бобы в конце концов надоедят мужу, для разнообразия придумывала из них всевозможные кушанья. Не желая нагонять на Клааса тоску, она смеялась при нем и напевала. Спрятав свои клюв в перья, около нее стоял на одной ноге аист. Как-то перед их домом остановился всадник, мрачный, худой и весь в черном. - Есть кто дома? - спросил он. - Да господь с вами, ваше прискорбие! - отозвалась Сооткин. - Чего вы спрашиваете, есть ли кто дома? А я-то что же, по-вашему, дух бесплотный? - Где твой отец? - спросил верхоконный. - Если вы имеете в виду Клааса, то он вон он, сеет в поле, - отвечала Сооткин. Всадник уехал, а Сооткин, которую угнетала мысль, что ей в шестой раз приходится просить в долг, отправилась в булочную. Вернувшись с пустыми руками, она, к изумлению своему, увидела, что Клаас со славой и победой едет домой на коне черного человека, а тот идет пешком, ведя коня под уздцы. Клаас гордо прижимал к животу кошель, по-видимому набитый доверху. Соскочив с коня, Клаас обнял гостя, весело похлопал его по плечу и, тряхнув кошель, воскликнул: - Да здравствует мой брат Иост, добрый отшельник! Дай бог ему здоровья, счастья, миру и жиру! Радуйся, Иост благословенный, радуйся, Иост преизобильный, радуйся, Иост жирносупный! Не обманул, стало быть, аист! С этими словами он положил кошель на стол. Тут Сооткин со слезами в голосе ему объявила: - Нам нынче есть нечего, муж, - булочник не дал мне в долг хлеба. - Не дал хлеба? - переспросил Клаас, раскрывая кошель, из которого тотчас хлынул поток золота. - Хлеба? Вот тебе хлеб, масло, мясо, вино, пиво! Вот тебе ветчина, мозговые кости, паштеты из цапли, ортоланы, пулярки, каплуны, как все равно у важных господ! Вот тебе бочки пива и бочонки вина! Дурак булочник, что отказал нам в хлебе, - больше мы ничего не будем у него покупать. - Но, муженек... - начала озадаченная Сооткин. - Не тоскуй, а ликуй, - молвил Клаас. - Катлина не захотела весь срок своего изгнания проводить в Антверпенском маркизате, и Неле отвела ее в Мейборг. Там она увидела брата моего Иоста и сказала, что мы бьемся, бьемся, а из нужды никак не выбьемся. Славный гонец мне сейчас сообщил, - Клаас показал на черного всадника, - что Иост вышел из лона святой римской церкви и впал в Лютерову ересь. На это ему человек в черном возразил: - Еретики - те, что почитают великую блудницу (*28). Папа - предатель, он торгует святыней (*29). - Ах, сударь, говорите тише! - вмешалась Сооткин. - А то мы из-за вас на костер попадем. - Одним словом, - снова заговорил Клаас, - Иост просил славного этого гонца передать нам, что он набрал и вооружил полсотни ратников и вступает с ними в ряды войск Фридриха Саксонского (*30), а раз он идет на войну, значит, ему денег много не нужно: не ровен час, достанутся, мол, еще какому-нибудь подлецу-ландскнехту. Вот он и сказал гонцу: "Передай брату моему Клаасу вместе с моим благословением семьсот золотых флоринов: пусть живет - не тужит, да о душе думает". - Да, - молвил всадник, - теперь как раз время о душе думать - господь грядет судить живых и мертвых и каждому воздаст по делам его. - Однако, почтеннейший, ничего, по-моему, предосудительного нет в том, что я пока порадуюсь доброй вести, - возразил Клаас. - Прошу покорно: оставайтесь с нами, - для-ради такого торжественного случая мы в отменных потрохов покушаем, и жареного мясца вволю, и ветчинки - я только что видел у мясника такой аппетитный, жирный окорок, что у меня от зависти слюнки потекли. - Горе вам, безумцы! - воскликнул приезжий. - Вы веселитесь, а между тем оку господню видны пути ваши. - Вот что, гонец, - сказал Клаас, - хочешь ты выпить и закусить с нами или нет? Гонец же на это ответил так: - Для верных настанет пора предаваться земным утехам не прежде, чем падет великий Вавилон (*31). Сооткин и Клаас перекрестились, приезжий начал собираться. Клаас же ему сказал: - Если уж ты твердо решил уехать от нас не солоно хлебавши, так, по крайней мере, поцелуй от меня покрепче брата моего Поста, да смотри охраняй его в бою. - Ладно, - сказал всадник и уехал. А Сооткин пошла за покупками, чтобы ради такого счастливого случая попировать. В этот день аист получил на ужин двух пескарей и тресковую голову. Немного погодя в Дамме распространился слух, что бедняк Клаас разбогател благодаря своему брату Иосту, а каноник высказал предположение, что Иоста, уж верно, околдовала Катлина, коль скоро Клаас получил от него большие деньги и хоть бы плохонький покров пожертвовал божьей матери. Клаас и Сооткин блаженствовали. Клаас трудился в поле или торговал углем, а домашнее хозяйство лежало на хлопотунье Сооткин. Но горевала она по-прежнему и так же часто поглядывала на дорогу, не идет ли сын ее Уленшпигель. Все они трое были по-своему счастливы тем счастьем, какое послал им господь бог, а чего можно ждать от людей - этого они еще не знали. 52 В этот день император Карл получил от сына из Англии такое письмо: "Государь и отец мой! Мне тяжело жить в стране, где кишат, словно черви, словно блохи, словно саранча, окаянные еретики (*32). Ни огнем, ни мечом не удается очистить от них ствол животворящего древа святой нашей матери - церкви. Мало мне этой напасти, а тут еще и другая: все здесь на меня смотрят не как на короля, а только как на мужа их королевы, без которой я для них ничего собой не представляю. Они издеваются надо мной и в злобных пасквилях, коих авторы и издатели неуловимы, утверждают, что я, подкупленный папой безбожник, виселицами и кострами сею смуту и гублю королевство. Когда же мне в силу крайней необходимости приходится накладывать на них подать, так как они сплошь да рядом нарочно оставляют меня без денег, то в ответ на это они в злобных подметных письмах советуют мне обратиться за помощью к сатане, коему я-де служу. Члены парламента извиняются передо мной, лебезят, а денег все-таки не дают. Между тем на всех лондонских домах расклеены пасквили, в коих я изображаюсь отцеубийцей, замыслившим лишить Ваше величество жизни, с тем чтобы занять Ваш престол. Но Вы же знаете, государь и отец мой, что, несмотря на законное честолюбие и гордость, я желаю Вашему величеству долгих и славных дней царствования. Еще они распространяют по городу в высшей степени искусно сделанную гравюру на меди, и на гравюре этой показано, как я заставляю играть на клавесине спрятанных внутри инструмента кошек, коих хвосты торчат из круглых дырок, где они защемлены железными зажимами. Какой-то человек, то есть я, прижигает им хвосты каленым железом, отчего коты стучат лапами по клавишам и отчаянно мяукают. Я на этой гравюре такой урод, что противно смотреть. Вдобавок я изображен смеющимся. Но можете ли Вы припомнить, государь и отец мой, чтобы я когда-нибудь прибегал к столь постыдному развлечению? Правда, я иногда забавлялся тем, что заставлял кошек мяукать, но никогда при этом не смеялся. На своем бунтовщическом языке они именуют сей клавесин "новоизобретенной пыткой" и возводят это в преступление, но ведь у животных нет души, и всякий человек, а в особенности отпрыск королевского рода, вправе замучить их для своего удовольствия. Но в Англии все помешаны на животных и обходятся с ними лучше, нежели со слугами. Конюшни и псарни здесь - настоящие дворцы, а некоторые дворяне даже спят на одном ложе со своими лошадьми. В довершение всего королева, доблестная моя супруга, бесплодна. Они же, чиня мне кровную обиду, утверждают, что виноват в том я, а не она, ревнивая, раздражительная и до крайности похотливая женщина. Государь и отец мой, я всечасно молю бога о том, чтобы он сжалился надо мной и возвел меня на любой другой престол, хоть на турецкий, пока я еще не могу занять тот, на который меня призывает честь быть сыном Вашего единодержавного и преславного величества". Подпись: Фил. Император ответил на это письмо так: "Государь и сын мой! Затруднения у Вас немалые, - я этого не отрицаю, - однако ж запаситесь терпением в ожидании более блестящей короны. Я неоднократно заявлял о своем намерении отречься от нидерландского и других престолов: дряхл и немощен я стал и уже не в силах оказать должное сопротивление Генриху II (*33), королю французскому, ибо Фортуна благоприятствует молодым. Примите в соображение еще и то обстоятельство, что в качестве властителя Англии Вы являете собой грозную силу, способную сокрушить нашу противницу - Францию. Под Мецом я потерпел позорное поражение (*34) и потерял сорок тысяч человек. Саксонцы обратили меня в бегство. Я склоняюсь к мысли, государь и сын мой, передать Вам свои владения, если только господь по великому и неизреченному милосердию своему чудом не возвратит мне былую силу и крепость. Итак, вооружитесь терпением, а пока что неуклонно исполняйте свой долг по отношению к еретикам и не щадите никого - ни мужчин, ни женщин, ни девиц, ни младенцев, а то я, к немалому огорчению моему, проведал, что королева, супруга Ваша, нередко им мирволила. Ваш любящий отец". Подпись: Карл. 53 Долго шел Уленшпигель, сбил себе ноги в кровь, но в Майнцском епископстве повстречалась ему повозка с богомольцами, и в ней он доехал до Рима. Прибыв в город и спрыгнув с повозки, он увидел на пороге таверны смазливую бабенку, - та, заметив, что он на нее смотрит, улыбнулась ему. - Хозяйка, не приютишь ли ты странствующего странника? - ободренный ее лаской, спросил он. - А то мой срок подошел, мне пора разрешиться от бремени грехов. - Мы привечаем всех, кто нам платит. - В моей мошне сто дукатов, - сказал Уленшпигель (хотя на самом деле у него был всего-навсего один), - и первый из них я хотел бы истратить сей же час и распить с тобой бутылочку старого римского вина. - Вино в нашем священном краю недорого, - заметила хозяйка. - Входи и выпей на один сольдо. Пили они вдвоем так долго и осушили незаметно, за разговором, столько бутылок, что хозяйка вынуждена была оставить других гостей на попечение служанки, а сама удалилась с Уленшпигелем в соседнюю облицованную мрамором комнату, где было холодно, как зимой. Склонив голову на его плечо, она спросила Уленшпигеля, кто он таков. Уленшпигель же ей на это ответил: - Я - государь Обнищанский, граф Голодайский, барон Оборванский, а на моей родине в Дамме у меня двадцать пять боньеров лунного света. - Это еще что за страна? - отпив из Уленшпигелева бокала, спросила хозяйка. - Это такая страна, - отвечал он, - где сеют заблуждения, несбыточные надежды и пустые обещания. Но ты, милая хозяйка, от которой так хорошо пахнет и у которой глаза блестят, как драгоценные камни, - ты родилась не при лунном свете. Темное золото твоих волос - это цвет самого солнца. Твои полные плечи, пышную грудь, округлые руки, прелестные пальчики могла сотворить только Венера, которой чужда ревность. Давай вместе поужинаем? - Красивый богомолец из Фландрии, зачем ты сюда пришел? - спросила она. - Поговорить с папой, - отвечал Уленшпигель. - Ах! - всплеснув руками, воскликнула она. - Поговорить с папой! Я - местная жительница, и то до сих пор этого не удостоилась. - А я удостоюсь, - молвил Уленшпигель. - А ты знаешь, где он бывает, какой он, каков его нрав и обычай? - спросила она. - Дорогой я разведал, что зовут его Юлий Третий (*35), что он блудник, весельчак и распутник, востер на язык и за словом в карман не лезет, - отвечал Уленшпигель. - Еще я слыхал, будто когда-то давно у него попросил милостыню черный, грязный, мрачного вида побирушка, ходивший с обезьянкой, и будущий папа будто бы так его вдруг полюбил, что потом, воссев на папский престол, сделал его кардиналом и теперь не может жить без него. - Пей и говори тише, - молвила хозяйка. - Еще про него говорят, - продолжал Уленшпигель, - что, когда ему как-то раз не подали холодного павлина, которого он заказал себе на ужин, он выругался, как солдат: Al dispetto di Dio, potta di Dio [Ах ты, бога душу, разрази тебя бог (ит.)] и прибавил: "Я наместник бога. Коли всевышний разгневался из-за яблока, стало быть, я имею право выругаться из-за павлина!" Видишь, голубушка, я знаю папу, знаю, каков он. - Ах! - воскликнула она. - Смотри ни с кем про это не говори! А все-таки ты его не увидишь! - Я с ним поговорю, - сказал Уленшпигель. - Если сумеешь, я тебе дам сто флоринов. - Считай, что они уже у меня в кармане, - сказал Уленшпигель. На другое утро Уленшпигель, хотя ноги у него все еще гудели, походил по городу и узнал, что папа сегодня служит обедню, у св.Иоанна Латеранского. Уленшпигель пошел туда и стал впереди, на самом виду, и, всякий раз, когда папа поднимал чашу с дарами, он поворачивался спиной к алтарю. Папе сослужил кардинал, смуглый, свирепый и тучный, и, держа на плече обезьянку, причащал народ, сопровождая обряд непристойными телодвижениями. Он обратил внимание папы на поведение Уленшпигеля, и после обедни папа отрядил схватить паломника четырех бравых солдат, коими гордилась воинственная эта страна. - Какой ты веры? - спросил его папа. - Той же, что и моя хозяйка, святейший владыка, - отвечал Уленшпигель. Папа послал за трактирщицей. - Во что ты веруешь? - спросил он ее. - В то же, что и ваше святейшество, - отвечала она. - И я в это верую, - вставил Уленшпигель. Тогда папа спросил, почему же он отворачивается от святых даров. - Я считал себя недостойным смотреть на них, - отвечал Уленшпигель. - Ты паломник? - спросил папа. - Да, - отвечал Уленшпигель, - я пришел из Фландрии за отпущением грехов. Тут папа благословил его, и Уленшпигель удалился вместе с хозяйкой, которая по возвращении домой отсчитала ему сто флоринов. С этим грузом он отчалил из Рима обратно во Фландрию. Ему только пришлось уплатить семь дукатов за свидетельство об отпущении грехов. 54 В это время два монаха-премонстранта [премонстранты - католический монашеский орден, основанный в 1119 г.; пользовался поддержкой папы] явились в Дамме торговать индульгенциями (*36). Поверх монашеского одеяния на них были кружевные рубахи. В хорошую погоду они торговали на паперти, в ненастную - в притворе, и там они вывесили тариф, указывавший, что за шесть лиаров, за патар, за пол парижского ливра, за семь или же за двенадцать флоринов вы можете получить отпущение грехов на сто, на двести, на триста, на четыреста лет, отпущение полное - подороже, отпущение наполовину - подешевле, прощение самых страшных грехов, даже нечистых помыслов о пресвятой деве. Но это стоило целых семнадцать флоринов. Уплатившим сполна монахи выдавали кусочки пергамента, на которых был проставлен срок действия индульгенции. Под этим вы читали: Грешник, когда не хочешь ты Печься, вариться, жариться Тысячу лет в чистилище И без конца в аду - Здесь добудь индульгенцию, Тяжких грехов прощение, И за толику малую Всевышний тебя спасет. И покупатель валил к ним отовсюду. Один из честных иноков любил проповедовать. Краснорожий этот монах гордо выставлял напоказ свой тройной подбородок и толстое пузо. - Несчастный! - восклицал он, воззрившись на кого-либо из слушателей. - Несчастный! Ты - в аду! Пламя жжет тебя нещадно. Ты кипишь в котле с маслом, в котором жарятся oliekoek'и [пончики (флам.)] для Астарты. Ты - колбаса в печи Люцифера, ты - жаркое в печи главного беса Гильгирота, вот ты кто, и тебя еще сначала изрубили на мелкие кусочки. Взгляни на этого великого грешника, пренебрегшего индульгенциями, взгляни на это блюдо с фрикадельками - это ты, это ты, это твое грешное, твое окаянное тело. А какова подлива? Сера, деготь, смола! И все несчастные грешники употребляются в пищу, а потом вновь оживают для новых мучений - и так без конца. Вот где воистину плач и скрежет зубов! Сохрани, господи, и помилуй! Да, ты в аду, бедный грешник, и ты терпишь все эти муки. Но вот за тебя уплатили денье - и деснице твоей вдруг стало легче. Уплатили еще полденье - и обе руки твои уже не в огне. А прочие части тела? Всего лишь флорин - и они окроплены росой отпущения. О сладостное прохлаждение! Десять дней, сто дней, тысячу лет - в зависимости от взноса - ты не жаркое, не oliekoek'и, не фрикасе! А если ты не помышляешь о себе, окаянный, то разве в огненных глубинах преисподней нет других страждущих душ - душ твоих родственников, твоей любимой супруги, какой-нибудь смазливой девчонки, с которой ты часто грешил? Тут монах толкал локтем в бок своего товарища, стоявшего рядом с серебряным блюдом в руках. А тот по этому знаку опускал очи долу и, призывая к пожертвованиям, благолепно встряхивал блюдо. - Нет ли у тебя в этом страшном огне сына, дочери, милого твоему сердцу младенца? - продолжал проповедник. - Они кричат, они плачут, они взывают к тебе. Ужели ты пребудешь глух к их стенаниям? Нет, твое ледяное сердце растает, а обойдется это тебе недорого - всего-навсего один каролю. Но смотри: от звона каролю, стукнувшегося о презренный металл (при этих словах его товарищ опять тряхнул блюдо), пламя расступилось, и бедная душа выходит из жерла вулкана. И вот она уже на свежем воздухе, на вольном воздухе! Где пытка огнем? Пред нею море, она погружается в воду, плывет на спине, на животе, то нырнет, то вновь всплывет. Слышишь ли радостные ее воскликновения? Видишь ли, как она плещется? Ангелы смотрят на нее и ликуют. Они ждут ее, но ей все мало, ей хочется стать рыбкой. Она не знает, что там, на высоте небесной, ей уготованы приятные омовения в душистой влаге, в коей льдинами плавают горы белого и холодного леденца. Показалась акула, но душа не боится ее. Она вспрыгивает ей на спину, но акула этого не чувствует, и душа погружается с ней во глубину морскую. Там она приветствует ангелов вод, и те ангелы едят waterzoey [рыбная солянка (флам.)], подаваемую в коралловых котелках, и свежие устрицы на перламутровых тарелках. И как же ее здесь встречают, чествуют, привечают! Ангелы же небесные неустанно зовут ее к себе. Наконец, освеженная, счастливая, она воспаряет и, с песней на устах, звонкой, как трели жаворонка, взлетает к самому высокому небу, где во всей своей славе сидит на престоле сам господь бог. Там видит она всех своих земных сродников и друзей, за исключением тех, что, усомнившись в пользе индульгенций и в силе молитв святой нашей матери-церкви, горят в огне преисподней. И гореть им ныне и присно, ныне и присно, ныне и присно, и во веки веков, - бурнопламенная уготована им бесконечность. А та душа - она у бога, совершает приятные омовения и хрупает леденец. Покупайте же индульгенции, братья. За какую угодно цену - за крузат, за червонец, за английский соверен! Мы и мелочью не побрезгуем. Покупайте! Покупайте! Мы торгуем священным товаром, а товар тот про всякого - и про богатого и про бедного, но только, братья, к великому нашему сожалению, в долг мы не отпускаем, ибо господь наказывает того, кто не платит наличными. Другой монах все потряхивал да потряхивал блюдо. И туда градом сыпались флорины, крузаты, дукатоны, патары, соли и денье. Клаас, на радостях, что разбогател, уплатил флорин и получил отпущение грехов на десять тысяч лет. Монахи выдали ему в виде удостоверения кусок пергамента. Вскоре во всем Дамме осталось лишь несколько скаредов, так и не купивших индульгенций, и тогда монахи перебрались в Хейст. 55 Все в том же странническом одеянии, но уже очищенный от скверны греховной, Уленшпигель, оставив Рим, шел все прямо, прямо и наконец очутился в Бамберге, который славился на весь мир своими овощами.