то какое же страшное зрелище явила буря моим взорам! Море вздымалось валами вышиной с гору, на вершине которой наш корабль висел иногда так, словно собирался вот-вот низринуться в самую бездну! По временам мы погружались между двух валов, встававших по обе стороны от нас выше топ-мачты и угрожавших сомкнуться и в один момент нас сокрушить. Из всего нашего флота, состоявшего из ста пятидесяти судов, может быть, дюжина была видна, но и они шли без парусов по воле бури Мачта одного из них подломилась и со страшным грохотом рухнула за борт. Судьба нашего судна казалась не более утешительной; офицеры и матросы метались, как безумные, орали во все горло, не ведая, что они должны делать в первую очередь. Некоторые взбирались на реи, пытаясь отдать паруса, разодранные на тысячи кусков, хлопавших на ветру; другие старались убрать те из парусов, какие еще сохранились в целости, в то время как мачты, при броске корабля, гнулись и дрожали, как ветви, угрожая разлететься на бесчисленные щепки В то время как я взирал на это с изумлением и ужасом, один из главных брасов сломался, и от толчка двое матросов слетели с нока в море, где и погибли, а бедный Джек Рэтлин сброшен был на палубу и сломал ногу. Морган и я кинулись к нему на помощь и увидели, что осколок берцовой кости от удара прорвал кожу. Поскольку этот перелом грозил опасными последствиями и требовалось вмешательство доктора, я спустился к нему в каюту сообщить ему о несчастном случае, а также взять все необходимые перевязочные средства, которые мы всегда держали наготове. Я вошел в каюту доктора и в мерцающем свете лампы разглядел его стоящим на коленях перед чем-то, напоминающим распятие; но на этом я не настаиваю, не желая показаться рабом молвы, которая толкала меня на такое заключение, утверждал, будто доктор Макшейн принадлежит к римско-католической церкви. Как бы там ни было, но он поднялся в смущении, вызванном, возможно, тем, что его благочестие было нарушено, и мгновенно убрал предмет, пробудивший мои подозрения. Извинившись за свое вторжение, я ознакомил его с состоянием Рэтлина, но мне не удалось заставить его подняться на палубу, где тот лежал. Он поручил мне передать боцману его приказ отрядить людей для переноса Рэтлина в кубрик, а тем временем Томсон должен был приготовить все для перевязки. Когда я растолковал боцману требование доктора, тот изрыгнул страшное проклятие и заявил, что не может отпустить с палубы ни одного человека, ибо каждую минуту мачта грозит рухнуть за борт. Это известие не весьма меня успокоило, однако, поскольку мой приятель Рэтлин очень жаловался на боль, я с помощью Моргана перетащил его на нижнюю палубу, куда, наконец, после долгих просьб рискнул притти мистер Макшейн в сопровождении Томсона, принесшего ящик, полный перевязочных средств, и своего собственного слуги, тащившего целый набор превосходных инструментов. Он осмотрел перелом и рану и по багровому цвету ноги заключил, что угрожает гангрена и надлежит незамедлительно ампутировать ногу. Это был страшный приговор для больного, который, подкрепившись щепоткой жевательного табаку, сказал со страдальческим видом: - Как?! Другого средства нет, доктор? Я останусь обрубленным? Вы не можете ее сплеснить? - Право же, доктор Макшейн, - вмешался первый помощник, - со всем моим уважением к вам и понимая, так сказать, различие между нами, и со всем почтением к вашим способностям и к превосходству и все такое прочее, но я должен сказать, что, на мой взгляд, нет нужды немедленно отрубать ногу этому бедняге. - Господь да благословит вас, валлиец! - воскликнул Рэтлин. - Да будет вам во всех ваших делах ветер попутный! И дай вам господи в конце концов стать на якорь в небесной обители! Макшейн, весьма раздраженный открытым несогласием помощника с его решением, ответил, что не обязан давать ему отчет в своих заключениях, и строгим тоном приказал ему пустить в ход турникет *. Увидя его, Джек, приподнявшись, закричал: - Стойте, подождите! Лопни мое сердце, если вы станете тыкать в меня своими ножами, прежде чем я узнаю зачем! Мистер Рэндом, неужто вы не пошевельнете рукой, чтобы спасти мою ногу? Помяните мое слово, если бы здесь был лейтенант Баулинг, он не дал бы отрубить Джеку Рзтлину ногу, словно она старый канат. Этот патетический призыв ко мне, а также желание услужить моему достойному другу и основания считать безопасной отсрочку ампутации, заставили меня заявить о согласии с первым помощником и утверждать, что ненатуральный цвет кожи вызван воспалением, происшедшим от контузии, и весьма обычен в таких случаях, нисколько не предвещая близкой гангрены. Моргану, бывшему высокого мнения о моем искусстве, явно пришлось по вкусу мое чувство товарищества, и он спросил Томсона о его мнении, надеясь усилить наше сообщество также и его помощью; но тот, слабый духом, то ли испугался вражды лекаря, то ли следовал собственному своему убеждению, но в осторожных выражениях присоединился к мнению Макшейна, который, поразмыслив тем временем, порешил поступить так, чтобы избегнуть осуждений и в то же время отомстить нам за нашу дерзкую попытку противоречить ему. С этой целью он спросил нас, берем ли мы лечение ноги на свой страх и риск, иными словами, отвечаем ли мы за последствия. На этот вопрос Морган ответил, что человеческая жизнь в руках господа ислучай, над которым властен только его создатель, он может взять на свою ответственность в такой же мере, в какой доктор может пообещать излечение всех больных, обращающихся к его помощи; но ежели больной отдаст себя на наше попечение, мы позаботимся довести его лечение до благоприятного конца, чему не видим в настоящее время никаких препятствий. Я выразил согласие, и Рэтлин безмерно возрадовался и, потрясши нам обоим руки, поклялся, что никто другой не прикоснется к нему, а если он умрет, то пусть его кровь падет на его собственную голову. Мистер Макшейн, льстя себя надеждой на нашу неудачу, удалился и оставил нас поступать так, как нам заблагорассудится. Мы отпилили осколок, торчавший наружу, вправили кость, перевязали рану, стянули ее бинтами и заключили ногу в ящик, secundum artem {Как предписывается наукой (лат.).}. Все произошло так, как мы того желали, и мы не только спасли бедняге ногу, но и вызвали презрение к доктору у судовой команды, которая не спускала с нас глаз во время лечения, завершившегося через шесть недель. ГЛАВА XXIX Злоба Макшейна. - Я схвачен и закован в цепи как шпион. - Морган разделяет ту же участь. - Томсона подбивают дать против нас показания - Он с презрением отвергает сии предложения и подвергается дурному обхождению за свою честность - Моргана освобождают для помощи лекарю во время боя с несколькими французскими военными кораблями - Я остаюсь прикованным на юте, беззащитным против вражеского огня, и от страха прихожу в исступление. - После битвы меня утешает Морган, который откровенно говорит о капитане; его подслушивает часовой, доносит на него, и Морган снова закован в цепи. - Томсон приходит в отчаяние и, несмотря на увещания мои и Моргана, бросается ночью за борт. Между тем шторм перешел в свежий ветер, который отнес нас в жаркие широты, где погода стала невыносимой, а команда начала тяжело хворать. Доктор не пренебрегал ничем, чтобы отомстить валлийцу и мне. Он навещал больных под предлогом их осмотра, но с целью собрать жалобы, которые могли бы нам повредить; потерпев неудачу в своих ожиданиях благодаря расположению к нам больных, которое мы заслужили нашей человечностью и старательностью, он порешил подслушивать наши беседы, спрятавшись за парусиной, отделявшей нашу каюту. Здесь он был обнаружен юнгой, сообщившим нам о его поведении; и вот однажды вечером, когда мы обгладывали огромную говяжью кость, Морган, заметив, что за парусиной нечто шевелится, и догадавшись, что это доктор, подмигнул мне и показал на то место, где можно было различить фигуру стоящего человека. Тогда я схватил кость и метнул ее изо всех сил в него с такими словами: - Кто бы ты ни был, получай за свое любопытство! Это возымело желаемые последствия, так как подслушивающий упал, а затем уполз в свою каюту. Мне весьма понравился мой подвиг, который обернулся одним из самых неудачных поступков в моей жизни, так как с той поры Макшейн решил меня погубить. Неделю спустя после этого подвига, когда я делал обход больных, меня арестовали и потащили к унтер-офицеру корабельной полиции на ют, где тот меня приковал цепями к палубе по обвинению в шпионаже и в заговоре на жизнь капитана. Сколь ни смехотворно было это обвинение, мне пришлось претерпеть все, что выпадает на долю самых тяжких преступников, ибо в таком жалком положении я выносил днем палящие лучи солнца, а ночью нездоровую сырость в течение двенадцати дней, но меня не судили и не подвергали допросу по возбужденному против меня обвинению. Как только я обрел возможность размышлять, каковой лишился совершенно ошеломленный происшедшим, я послал за Томсоном, который, выразив мне соболезнование, намекнул, что я обязан своей бедой ненависти доктора, донесшего на меня капитану, вследствие чего меня арестовали, а бумаги мои захватили. Я стал клясть свою непостоянную судьбу и вот тут-то увидел Моргана, поднимавшегося на ют под охраной двух капралов, заставивших его сесть рядом со мной, дабы приковать и его таким же манером, как и меня. Несмотря на свое положение, я едва мог удержаться от смеха при взгляде на физиономию моего сотоварища, который безмолвно позволил просунуть свои ноги в кольца, назначенные для этой цели, но когда капралы собрались положить его на спину, он впал в неистовство и, вытащив из кармана большой couteau {Нож (франц.)}, пригрозил вспороть брюхо первому, кто приблизится к нему, чтобы обойтись с ним столь недостойно. Они готовы были расправиться с ним весьма сурово, когда лейтенант окликнул их со шканцев и приказал оставить его в покое. Тогда он подполз ко мне и, взяв за руку, посоветовал "возложить упования на пога". Взглянув на Томсона, сидевшего с бледным лицом и дрожавшего рядом с нами, он сказал ему, что для его ног есть еще два кольца и что он был бы весьма рад увидеть его в такой доброй компании. Но у нашего врага не было намерения обречь второго помощника на ту же участь; его он предназначал для грязной работы по уходу за больными - и, если возможно, для показаний против нас. С этой целью он старался выяснить обиняком его мнение, но, найдя его неподкупным, начал так к нему придираться, что жизнь стала невтерпеж для этого кроткого создания. Пока я и мой товарищ по заключению утешали друг друга в наших горестях, адмирал обнаружил с подветренной стороны четыре корабля и дал сигнал нашему судну и четырем другим пуститься в погоню; вслед за этим все приготовились к бою, и Макшейн, предвидя, что одного помощника будет ему недостаточно, освободил Моргана, а я, в том же плачевном положении, должен был подвергнуться всем опасностям боя. Было почти темно, когда мы нагнали корабли и, окликнув их, узнали, что это французские военные суда, после чего капитан Оукем приказал им прислать своих людей к нему на корабль; но они отказались, заявив, что если у него есть какое-нибудь дело до них, то он может явиться к ним; тогда он пригрозил открыть огонь всем бортом, а они пообещали ответить тем же. Обе стороны сдержали свое слово, и завязался яростный бой. Читатель может догадаться, как я проводил время, лежа, беспомощный, среди ужасов морского сражения, ожидая каждый момент, что вражеский залп разорвет меня пополам или разнесет на части. Я пытался успокоить себя, насколько возможно, рассуждениями о том, что я ничуть не меньше защищен, чем те, кто занимают свои места около меня; но, видя, как они без передышки досаждают врагу, поддерживая друг в друге мужество и ободряя один другого, я легко мог заметить различие между их положением и моим. Все же я скрывал, насколько мог, свое волнение, пока голова офицера морской пехоты, стоявшего неподалеку от меня, оторванная ядром, не угодила прямо мне в лицо и мозги его не ослепили меня; тут я больше не выдержал и заревел во всю силу легких; барабанщик направился ко мне и спросил, ранен ли я, но, прежде чем я успел ответить, он получил заряд в живот, разворотивший ему внутренности, и упал плашмя мне на грудь. Этот несчастный случай окончательно лишил меня сдержанности, я удвоил свои крики, потонувшие в шуме битвы; на меня никто не обращал внимания, я потерял всякое терпение и впал в неистовство. Я изливал свою ярость в проклятиях и богохульствах, пока силы мои не иссякли и я остался лежать недвижим, не ощущая навалившегося на меня тела. Бой длился до бела дня, когда капитан Оукем, убедившись, что не извлечет из него ни выгоды, ни славы, притворился, будто только теперь он выведен из заблуждения, увидев флаг противника; окликнув корабль, с коим дрался всю ночь, он заявил, что раньше принял его за испанца, и, когда пушки замолкли с обеих сторон, велел спускать шлюпку и отправился к французскому коммодору. Наши потери достигали десяти убитых и восемнадцати раненых, из которых большая часть вскоре отправилась на тот свет. Как только мои сотоварищи, помощники лекаря, покончили со своим делом в кубрике, они явились ко мне, исполненные дружеского сочувствия. Морган, взобравшись первым и увидев мое лицо, залитое кровью и мозгами, заключил, что я не жилец на этом свете и с большим волнением предложил Томсону подойти и сказать последнее прости своему товарищу и соотечественнику, который отправляется в "полее удопное место", где нет ни Макшейнов, ни Оукемов, чтобы позорить его и мучить. - Да, - сказал он, беря меня за руку, - вы отправляетесь в страну, где оказывают Польше уважения неудачливым шентльменам, - там вы пудете удовлетворены, увидев, как ваши враги качаются на волнах горящей серы. Томсон, перепуганный этим обращением, поспешил туда, где я лежал, и, усевшись подле меня, спросил со слезами на глазах, что со мной произошло. Теперь я уже настолько пришел в себя, что мог разумно говорить с моими друзьями, которых, к их великому удовольствию, незамедлительно разуверил в опасении, будто я смертельно ранен. После того как я смыл кровавое месиво, которым был залит, и подкрепился питьем, принесенным моими друзьями, мы пустились в рассуждения о тяжких лишениях, нами претерпеваемых, и весьма откровенно поговорили о виновниках наших несчастий; но наша беседа подслушана была часовым, поставленным около меня, и, как только его сменили, он передал каждое слово нашего разговора капитану, согласно полученному им приказу. Последствия этого доклада скоро обнаружились с приходом унтер-офицера корабельной полиции, водворившего Моргана на прежнее место и предупредившего Томсона, чтобы тот держал язык за зубами, если он не хочет разделить с нами наказание. Томсон, предвидя, что вся тяжесть ухода за больными и ранеными, а также злоба Макшейна падет на него, пришел в отчаяние от таких видов на будущее, и, хотя я никогда раньше не слышал от него ругани, он излил страшные проклятия на головы своих мучителей, предпочитая, по его словам, скорее распроститься с жизнью, чем подчиняться дольше таким жестоким людям. Я был весьма удивлен его волнением и приложил старания облегчить его жалобы, описав, не скупясь на преувеличения, мое собственное положение, которое он мог сравнить со своим и убедиться, что несчастье мое куда тяжелей, а также взять с меня пример стойкости духа и покорности до той поры, когда мы сможем добиться удовлетворения, каковая пора, как я надеялся, не за горами, ибо дня через три мы должны достичь гавани, где получим возможность принести наши жалобы адмиралу. Валлиец присоединил свои увещания к моим и старался доказать, что каждому надлежит во имя долга и ради собственной своей пользы ввериться воле божьей и рассматривать себя как часового, не имеющего права покинуть пост, пока его не снимут. Томсон слушал внимательно, но в заключение залился слезами, покачал головой и удалился, ничего не сказавши. Часов в одиннадцать вечера он пришел еще раз взглянуть на нас; лицо у него было очень мрачное, и он сообщил, что с той поры, как мы расстались, ему пришлось мною работать, в награду за что доктор грубо оскорбил его и обвинил в сообщничестве с нами с целью лишить жизни и самого доктора и капитана. После взаимных увещаний он встал, потряс мою руку с необычной горячностью, воскликнул: "Да поможет вам обоим бог!" - и покинул нас, удивив сим странным прощанием, которое произвело на нас глубокое впечатление. Наутро, когда наступил час обхода больных, этот несчастный молодой человек исчез, и после тщательных поисков возникло подозрение, что он ночью бросился за борт, так оно и было в самом деле. ГЛАВА XXX Мы оплакиваем судьбу нашего сотоварища - Капитан предлагает Моргану свободу, от которой тот отказывается - Нас доставляют к нему, и мы подвергаемся допросу. - Моргана отсылают снова под стражу куда отправляют также и меня после диковинного судебного разбирательства. Такое известие невыразимо опечалило моего сотоварища и меня, так как наш несчастный приятель своим мягким нравом приобрел любовь и уважение нас обоих, и чем больше мы сожалели о его безвременной смерти, тем большее отвращение испытывали к злодею, бывшему, без сомнения, виновником ее. Но этот отъявленный негодяй не обнаружил никаких признаков сожаления о смерти Томсона, хотя должен был бы сознавать, что своим дурным обращением побудил его принять фатальное решение. Он попросил капитана снова освободить Моргана для ухода за больными, и капрал был послан расковать Моргана; но тот заявил, что отказывается от освобождения, пока не узнает причины своего ареста: ни для одного капитана в мире он не станет ни теннисным мячом, ни воланом, ни рабом, ни поваренком. Оукем, столкнувшись с его упорством и опасаясь, что безнаказанно не сможет дольше нас тиранить, решил устроить подобие суда и приказал привести к нему на шканцы нас обоих, где он торжественно восседал с клерком по одну сторону и со своим советчиком Макшейном по другую. Когда мы подошли, он приветствовал нас так: - Будьте вы прокляты, джентльмены! Любой капитан приказал бы вас обоих вздернуть на рею без всякого суда за преступления, в которых вы повинны. Я, будьте вы прокляты, слишком добр, разрешая таким собакам, как вы, говорить в свою защиту! - Капитан Оугем, - сказал мой сотоварищ по мучениям, - Поистине в вашей власти (покуда, плагодарение господу!) вздернуть нас всех по вашей воле, желанию или прихоти! И для кое-кого из нас, может пыть, лучше пыть вздернутым, чем выносить мучения, на которые мы опречены. Так и фермер может повесить козлят для своей запавы, удовольствия или развлечения. Но все же, если не на земле, то на непе, есть такая вещь, как справедливость, которая покарает огнем и серой всех тех, кто отнимает жизнь у невинных людей по прихоти и по злопе (опратите внимание!). Итак, я хотел пы знать, в чем мои преступления, и увидеть того, кто меня опвиняет. - Сейчас увидите, - сказал капитан. - А нука, доктор, что вы имеете сказать? Макшейн выступил вперед, долго откашливался, чтобы прочистить горло, но, прежде чем он начал, Морган обратился к нему так: - Доктор Макшейн, взгляните мне в лицо, посмотрите в лицо честного человека, которому ненавистно лжесвидетельство, как сам дьявол, и да пудет господь пог судьей между вами и мной! Доктор, не обратив внимания на заклинание, произнес следующую речь, если память мне не изменяет: - Вот что я вам скажу, мистер Морган: то, что вы сказали о честном человеке, это правильно, и мое мнение такое, что если вы честный человек, то тогда вы заслужили, чтобы вас оправдали в этом деле. Потому что вот что я вам скажу: капитан Оукем решил со всеми поступить по справедливости. А со своей стороны я могу утверждать, как оно стало мне известно, что вы говорили неуважительно о вашем капитане, самом достойном и благородном командире на службе его величества из всех мужчин, женщин и детей. В ответ на сию изящную речь доктора, которой, по-видимому, он кичился, Морган ответил: - Отчасти я догадываюсь, и постигаю, и понимаю, что вы разумеете, но хотел пы, чтопы вы высказались точнее. Все же я полагаю, что меня не могут опвинить только на основании слухов, но даже если я виноват в том, что говорил неуважительно о капитане Оукеме, надеюсь, мои слова - не государственная измена. - Но это, чорт возьми, мятеж! И по военному уставу он карается смертью! - вскричал Оукем. - Позовите свидетелей. Тут приблизились слуга Макшейна и наш юнга, которых они соблазнили и подучили. Первый объявил, что Морган, спускаясь однажды по трапу в кубрик, проклинал капитана, называл его диким зверем, которого следует затравить как врага человечества. - О! Это важная презумпция для умысла против жизни капитана, - сказал клерк. - А почему? А потому, что она предполагает заранее задуманное злоумышление, преступный умысел a priori {Независимо от опыта (лат.}.}. - Правильно! - подтвердил капитан слова этого жалкого писаки, бывшего раньше в услужении у законника. - Все будет, как полагается по закону. За это стоят и Кук и Литтлджон *. Свидетельство слуги Макшейна было подтверждено юнгой, сказавшим, будто он слышал, как первый помощник заявлял, что у капитана столько же жалости, сколько у медведя, а у лекаря не больше мозгов, чем у осла. Засим был допрошен часовой, подслушавший нашу беседу на юте; он показал, что валлиец уверял меня, будто капитан Оукем и доктор Макшейн будут качаться в аду на волнах горящей серы за их жестокости. Клерк заметил, что это явное вредоносное действие, подтверждающее прежнее подозрение в наличии заговора на жизнь капитана Оукема; ибо как мог Морган столь уверенно заявлять, будто капитан и лекарь прокляты, если он не имел намерения расправиться с ними, прежде чем они успеют покаяться? Это мудрое толкование показалось крайне важным для нашего достойного командира, который воскликнул: - Ну что вы на это скажете, валлиец? Захватили вас врасплох, братец? Ха-ха! Морган был слишком джентльмен, чтобы отрекаться от своих слов, но решительно отрицал истинность комментариев. В ответ на это капитан с важностью подошел к нему и со свирепой миной сказал: - Итак, мистер сукин сын, вы сознаетесь, что честили меня, называя медведем и зверем, а также проклинали. Тысяча чертей! Я бы охотно судил вас военным судом и вздернул, пес вы этакий! Тут Макшейн, нуждавшийся в помощнике, просил Капитана по свойственной ему доброте простить Моргана при условии, если он, преступник, изъявит такую покорности, какая соответствует важности его преступления. На это камбро-бритт *, который в данном случае не изъявил бы покорности и самому Великому Моголу *, окруженному стражей, поблагодарил доктора за его вмешательство и признал, что он, Морган, был неправ, назвав образ и подобие "пожие" зверем. - Так как, - сказал он, - я применял метафоры, притчи, сравнения и опразы. Мы ведь опозначаем кротость ягненком, разврат - козлом, хитрость - лисой, невежество мы уподопляем ослу, жестокость - медведю, а пешенство - тигру... Вот и я употрепил эти аллегории, чтопы выразить мои чувства (опратите внимание!), и от того, что я сказал перед погом, я никогда не отрекусь перед человеком или зверем! Оукем был так раздражен этой "наглостью" (как он это назвал), что приказал без промедления отвести его туда, откуда привели, и клерк приступил к моему допросу. Первый вопрос был касательно места моего рождения; я ответил, что родился на севере Шотландии. - На севере Ирландии, это вернее! - воскликнул капитан. - Но мы вас сейчас выведем на чистую воду! Затем последовал вопрос о вере, какую я исповедываю, а когда я ответил, "протестантскую", он поклялся, что я сущий католик. - А ну дальше, клерк! - продолжал он. - Допросить его об этом предмете! Но прежде, чем рассказать о подробностях допроса, следует уведомить читателя, что наш командир был ирландец и, если слухи были правильны, католик до мозга костей. - Вы говорите, что протестант, - продолжал клерк, - сотворите крестное знамение, - вот так... И подтвердите клятвенно сие заявление. Я только-только собрался проделать эту церемонию, как капитан с чувством воскликнул: - К чорту! Не надо! Я не потерплю кощунства! Но продолжайте допрос. - Так, так... - продолжал клерк. - А сколько вы признаете таинств? - Два, - ответил я. - Какие? - спросил он, Я ответил: - Крещение и причастие. - Значит, вы отвергаете и конфирмацию и брак? - вмешался Оукем. - Ну, этот парень - отъявленный католик! Хотя клерк вырос у законника, но и он не мог не покраснеть при таком грубом промахе, но постарался замять его, заметив, что такие хитроумные вопросы не про меня, старого грешника. Он спросил меня, верю ли я в пресуществление, но я отозвался столь неуважительно о нисхождении духа божьего, что привел его патрона в смущение своей нечестивостью и тот приказал клерку перейти к заговору. Тогда этот жалкий крючкотвор заявил мне, что есть убедительные данные подозревать меня в шпионстве на борту корабля и что я вошел в заговор с Томсоном и другими еще не обнаруженными лицами с целью лишить жизни капитана Оукема, каковое обвинение подтверждается свидетельством нашего юнги, который заявил, будто слышал, как я перешептывался с покойным Томсоном, и можно было разобрать слова: "Оукем, мерзавец, яд, пистолет...", а сии выражения свидетельствуют о нашем намерении уничтожить капитана этими зловещими средствами; что смерть Томсона только укрепляет сии выводы, ибо последний, - то ли испытывая муки раскаяния, вовлеченный в такой страшный заговор, то ли опасаясь раскрытия его, что повлекло бы за собой позорную его смерть, - порешил положить конец своей собственной жизни. Но правильность всего обвинения в особенности подтверждается шифром, найденным в моих бумагах, точно совпадающим с тем, какой найден был в сундучке Томсона после его исчезновения. - Это обстоятельство, - заметил клерк, - является презумпцией, весьма приближающейся к несомненному доказательству, и заставит любой суд присяжных во всем христианском мире признать меня виновным. В свою защиту я заявил, что меня притащили на корабль сперва против моего желания, и это может быть засвидетельствовано многими лицами, находящимися ныне на борту, и тем самым я не мог в то время замышлять шпионства, а с той поры ни с кем не входил в общение, которое могло бы навлечь на меня подозрение. Что до заговора против жизни капитана, то ни один человек в здравом уме не смог бы замышлять это дело, которое можно свершить, лишь навлекая на себя бесчестье и собственную свою гибель, даже ежели у этого человека и было такое желание. Я заявил, что, даже допуская, будто свидетельство юнги соответствует истине (а оно лживо и предумышленно), нельзя сделать никаких выводов из этих бессвязных слов, так же как нельзя считать судьбу мистера Томсона обстоятельством, подкрепляющим обвинение; ибо у меня в кармане есть письмо, которое вполне раскрывает эту тайну, но совсем иначе, чем предлагаемое объяснение. С этими словами я предъявил письмо, переданное мне на следующий день после исчезновения Томсона Джеком Рэтлином, сказавшим, что оно вручено было ему покойным, взявшим с него обещание не отдавать раньше. Клерк, получив от меня письмо, прочел его вслух: "Дорогой друг, Я в таком отчаянии от утомления, которое испытываю денно и нощно, и от жестокого обращения доктора Макшейна, задумавшего погубить вас и меня, что решил освободиться от этой невыносимой жизни, и, прежде чем вы получите это письмо, меня больше не станет. Мне хотелось бы умереть, оставив у вас добрую о себе память, в которой, как я боюсь, вы мне откажете из-за этого последнего в моей жизни поступка. Но, если вы не можете меня простить, то все же я знаю, что, по крайней мере, вы сохраните уважение к несчастному молодому человеку, который вас любил. Я советую вам, остерегайтесь Макшейна, его мстительность неукротима. Желаю всяческого благополучия вам и мистеру Моргану, которому прошу передать мое последнее прости, а вас прошу помнить вашего несчастного друга и соотечественника Уильяма Томсона". Как только это письмо было прочитано, Макшейн в приступе ярости выхватил его из рук клерка и разорвал на мелкие кусочки, заявив, что это гнусная подделка, измышленная и выполненная мною. Капитан и клерк объявили, что они того же мнения, хотя я настаивал на том, чтобы получить клочки письма, чтобы их можно было сравнить с другими писаниями Томсона, каковые у них были. Но мне было приказано отвечать на последний пункт обвинений, а именно о шифре, найденном в моих бумагах. - Это очень просто сделать, - сказал я. - То, что вам угодно называть шифром, есть не что иное, как греческие буквы, которыми я, для забавы вел ежедневные записи всего достопримечательного с начала нашего плаванья вплоть до того дня, когда меня заковали. И тот же способ применял Томсон, подражая мне. - Нечего сказать, похоже на правду! - воскликнул Макшейн - Какая охота писать греческими буквами, если не боишься, что прочтут написанное! Но что вы там толкуете о греческих буквах! Вы думаете, я такой невежда в греческом языке, что не могу отличить греческие буквы от таких, которые не больше греческие, чем китайские! Я не уступлю ни вам, ни вашим соотечественникам в знании греческого языка! И с беспримерной наглостью он произнес какие-то невнятные слова, которые, по звукам, очень походили на ирландские и приняты были за греческие капитаном, каковой воззрился на меня с презрительной усмешкой и вскричал: - Что! Нашла коса на камень?! Такая совершенная уверенность этого ирландца заставила меня улыбнуться, и я предложил передать спор на разрешение кому-нибудь на корабле, знающему греческий алфавит. Тогда снова привели Моргана и рассказали, в чем дело, он взял мои записи и без колебаний прочел целую страницу по-английски, решив препирательства в мою пользу. Но доктора это нисколько не устыдило, и он заявил, что Морган был посвящен в тайну и все сочинил сам. Оукем сказал: - Я вижу, они оба в сговоре. И тут же отправил моего товарища назад, хотя я предлагал, чтобы каждый из нас в отдельности прочел и перевел любую главу или стих из принадлежащего ему греческого евангелия, после чего станет окончательно очевидным, кто из нас говорит правду - мы или лекарь. Не обладая достаточным красноречием, чтобы убедить капитана в том, что тут не может быть сговора или плутовства, я просил позвать кого-нибудь из знающих греческий язык, которые смогли бы беспристрастно меня испытать. И вот на палубу была вызвана вся команда корабля, - офицеры и матросы, - и им объявили, что все знающие греческий язык должны подняться немедленно на шканцы. После короткого молчания поднялись два матроса с фок-мачты, которые, по их словам, обучились греческому языку у греков из Морей во время плаваний в Левант. Капитан возликовал, услышав об этом, и сунул мой дневник одному из них, но тот откровенно сознался, что не умеет ни читать, ни писать, второй проявил то же невежество, но заявил, что может говорить по-гречески с любым человеком на корабле и, отнесясь ко мне, произнес несколько фраз на варварски изуродованном языке, которых я не понял. Я сказал, что современный греческий язык столь же отличается от языка, на котором говорили и писали древние, как ныне употребляемый английский - от языка древних саксов времен Хенгиста *, поскольку же я изучал только подлинный греческий язык, на котором писали Гомер, Пиндар, евангелисты и другие великие люди древнего мира, нельзя полагать, будто я должен знать несовершенное варварское наречие, выросшее на развалинах первоначального языка и почти не сохранившее никаких следов древних выражений, но ежели доктор Макшеин, притязающий называться знатоком греческого языка, сможет поддерживать разговор с этими матросами, я готов отречься от всего, что утверждал, и понести любое наказание, какому он меня подвергнет. Не успел я произнести эти слова, как лекарь, зная, что один из этих парней его соотечественник, обратился к нему по-ирландски и получил ответ на том же языке; засим между ними завязался диалог на языке, какой они назвали греческим, а прежде, чем они рискнули пойти на такую дерзкую ложь, им пришлось обеспечить себе молчание другого матроса, которого его сотоварищ предупредил на языке Морей. - Я так и знал, - сказал Оукем, - что в конце концов мы поймаем плута! Отвести мошенника назад. Я считаю, что его нужно вздернуть, Мне нечего было больше сказать в свою пользу перед судом, столь пристрастным в своей злобе и защищенным невежеством против истины, и я, не сопротивляясь, позволил отвести себя к моему сотоварищу, который, услышав от меня подробности моего судебного разбирательства, воздел руки и возвел глаза к небесам и испустил страшный стон; не отваживаясь облегчить свои размышления речами, ибо часовой мог подслушать их, он затянул валлийскую песню, которую сопровождал тысячью гримас и неистовых жестов. ГЛАВА XXXI Я обнаруживаю, что матросов подкупили для показаний против меня, благодаря ссоре между двумя свидетелями, вследствие этого я получаю свободу и убеждаю Моргана согласиться на тех же условиях - Злоба Макшейна. - Мы прибываем к Ямайке, откуда вскоре идем к Испаньоле для соединения с вест-индской эскадрой - Мы запасаемся водой, снова пускаемся в море и приходим к Картахене - Размышления о наших действиях там. Но вот вследствие ссоры, возникшей между двумя современными греками, один из них, в отместку другому, пришел к нам и раскрыл тайну диалога Макшейна, как я разъяснил ее выше. Это разоблачение дошло до слуха доктора, сознававшего, что нам представляется возможность оправдаться перед военным судом (мы приближались к Ямайке) и вместе с тем уличить его, Макшейна, в предумышлении и невежестве, а потому он столь успешно вступился за нас перед капитаном, что через несколько часов мы получили свободу и приказ вернуться к исполнению своих обязанностей. Для меня это было счастливым событием, так как все мое тело было обожжено солнцем, а все члены оцепенели от неподвижности; но мне еле-еле удалось убедить валлийца, чтобы тот согласился на такую милость, ибо он предпочитал в своем упрямстве остаться в оковах впредь до оправдания его военным судом, который, как он верил, воздаст должное его врагам. Наконец я указал ему на ненадежность исхода судебною разбирательства, на преимущества и влиятельность его противников и обольстил его надеждой на то, что он даст выход своему желанию отомстить, расправившись собственноручно с Макшейном по возвращении в Англию. Этот последний довод имел для него больший вес, чем остальные, и убедил его спуститься вместе со мной в кубрик; как только я вошел туда, воспоминание об усопшем друге пробудилось во мне, и мои глаза наполнились слезами. Мы уволили нашего вероломного юнгу, несмотря на его слезы, мольбы и покаяния в содеянном; но совершили это после того, как он сознался нам, что лекарь подкупил его дать показания против нас парой чулков и двумя старыми клетчатыми рубашками, которые у него уже отобрал слуга лекаря. Когда доктор прислал нам ключи от наших сундучков и шкапов, мы задержали посланца, пока не освидетельствовали их содержимого; мой сотоварищ, обнаружив, что его чеширский сыр съеден до корки, бренди выпит и луковицы исчезли, пришел в ярость, которую излил в проклятиях и поношениях на слугу Макшейна, угрожая судебным преследованием за воровство. Парень в свою очередь клялся, что у него не было ключей вплоть до того момента, когда его хозяин поручил ему отнести их нам. - Клянусь погом, - кричал Морган, - который есть мой судья и мое спасение, кто пы ни стянул мою провизию, но он вшивый, нищий, негодный мошенник! И, клянусь душой моих предков, я подниму дело и опвиню его и предам суду, если только узнаю, кто он такой! Случись это несчастье на море, где нельзя было возместить потерю, вероятно сей потомок Карактакуса окончательно лишился бы рассудка; но когда я заметил, что этой пустячной беде легко пособить, он слегка успокоился и примирился с происшедшим. Немного погодя после этого припадка бешенства в каюту вошел лекарь под предлогом достать что-то из аптекарского шкапа и, улыбаясь, поздравил нас с освобождением, которого, по его словам, с большим трудом ему удалось добиться у капитана, справедливо разгневанного нашим поведением; но он, доктор, поручился за нас и надеется, что мы не дадим ему повода раскаиваться в его доброте. Без сомнения, он ожидал признательности нашей за эту мнимую услугу, так же как и общей амнистии за прошлое; но он имел дело с людьми, которые не так легко могут простить обиды, как он воображал, или забыть, что если мы и обязаны были освобождением его предстательству, то виновником наших бедствий был он. Я сидел молча, а мой сотоварищ ответил: - Что там говорить! Это неважно. Пог читает в сердцах людей, всему есть время, как сказал мудрец, время есть просать камни и время есть сопирать их вновь... Лекарь, по всем признакам, был в замешательстве, услышав такой ответ, и с раздражением вышел, шепча что-то вроде: "неблагодарность", "негодяи", на что мы не сочли нужным обратить внимание. Наш флот, соединившись с другим, нас поджидавшим, стоял на якоре около месяца в гавани Порт Ройял на Ямайке, и в течение этого срока немало было проделано, несмотря на клевету иных людей, утверждавших, что здесь мы ровно ничего не делали, - стояли на якоре, выжидая погоды, подходящей для задуманного предприятия, с той целью, чтобы вест-индская эскадра, извещенная о нашем прибытии, могла бы присоединиться к нам с запасами снаряжения и провианта у западной оконечности Испаньолы, откуда мы могли бы прямо итти на Картахену, прежде чем противник займет выгодное положение для обороны или догадается о нашем замысле. Как бы то ни было, мы отплыли от Ямайки и дней десять либо две недели лавировали против ветра у острова Буаче с намерением, как говорили, атаковать французский флот, который предположительно стоял на якоре в этих местах. Но, прежде чем мы подошли, он направился в Европу, послав вспомогательное судно к Картахене с сообщением о пребывании нашем в этих водах, а также о нашей численности и месте назначения. Еще несколько дней мы мешкали здесь, запасаясь дровами и солоноватой водой, потребление которойнаш адмирал, по-видимому приняв во внимание здоровье людей, ограничил квартой в день. Наконец мы поставили паруса и подошли с наветренной стороны к гавани Картахены, где мы отдали якорь и спокойно стояли еще дней десять. И снова злокозненные люди воспользовались случаем, чтобы поносить командование, утверждая, что, поступая таким образом, оно не только бесполезно тратило время, весьма драгоценное вследствие приближения периода дождей, но и позволило испанцам оправиться от страха, вызванного приближением английского флота, превосходившего по крайней мере втрое своей численностью любой флот, появлявшийся доселе в этой части света. Но если мне будет разрешено высказать свое суждение по сему вопросу, я бы приписал эту проволочку благородству наших начальников, пренебрегавших теми преимуществами даже над врагом, какие предоставила им фортуна. Наконец мы снялись с якоря и снова отдали якорь ближе ко входу в гавань, где ухищрились высадить нашу морскую пехоту, разбившую лагерь на берегу, несмотря на обстрел врага, который многих из наших солдат вывел из строя. Такой выбор лагерной стоянки под стенами вражеских укреплений, ранее никогда не имевший места, сделан был, я полагаю, с целью приучить солдат выдерживать огонь, ибо они, непривыкшие к дисциплине, в большей своей части были взятыот плуга только несколько месяцев назад. Сей случай также дал повод для осуждения министерства, пославшего необстрелянных рекрутов в столь важную экспедицию, тогда как много полков, состоявших из ветеранов, оставалось дома без дела. Но, конечно, у наших правителей были свои основания поступать так, что, возможно, обнаружится вместе с другими сокровенными тайнами. Может быть, они не хотели рисковать своими лучшими войсками, обрекая их на такую отчаянную службу, либо полковники и младшие офицеры полков-ветеранов, привыкшие считать свои патенты синекурами или пенсиями в вознаграждение за домашние услуги, оказываемые двору, отказывались принять участие в столь опасном и ненадежном предприятии; за такой отказ, вне сомнения, их следует весьма похвалить. ГЛАВА XXXII Наши сухопутные войска, высаженные на берег, укрепляют фашинами насыпьдля батареи - Наш корабль вместе с четырьмя другими получает приказ бить по крепости Бокка Чика - Трусость Макшейна - Неистовство капеллана - Славный Рэтлин лишается руки - Его героизм и рассуждения о битве - Как повел себя Крэмпли со мной в разгаре сражения. Наши войска, высадившись и разбив лагерь, как я уже упоминал, приступили к возведению насыпи, укрепленной фашинами, для батареи, чтобы обстреливать главный форт врага, и меньше чем в три недели все было готово. Чтобы воздать испанцам должное, было решено на военном совете, что пять наших крупнейших кораблей атакуют крепость с одной стороны, тогда как с другой пускают в ход батарею, усиленную двумя мортирами и двадцатью четырьмя когорнами. Согласно сему был дан сигнал об участии нашего корабля в действиях совместно с другими, а накануне вечером мы были оповещены о том, что надлежит привести корабль в боевую готовность; при этом между капитаном Оукемом и его горячо любимым родственником и советчиком Макшейном возникли разногласия, которые едва не привели к открытому разрыву. Доктор, воображавший, будто в кубрике грозит не большая опасность пострадать от вражеских выстрелов, чем в центре земли, недавно узнал, что на одном судне именно в этой части корабля помощник лекаря был убит пушечным ядром, посланным маленьким редутом, разрушенным еще до высадки наших солдат; посему он настаивал на постройке помоста для больных и раненых в кормовой части трюма, где он полагал себя в большей безопасности, чем на палубе наверху. Капитан рассердился в ответ на такое необычное предложение, обвинил его в малодушии и заявил, что в трюме нет для этого места, а если бы даже и было, то он не стал бы потворствовать лекарю больше, чем другим морским лекарям, которые пользуются кубриком. От страха Макшейн стал упрямым, настаивал на своем требовании и показал свои инструкции, коими оно допускалось; капитан поклялся, что эти инструкции составлены ленивыми трусами, никогда не бывшими на море; все же он принужден был подчиниться и послал за плотником, чтобы отдать распоряжение. Но прежде чем были приняты меры, дан был сигнал, и доктору пришлось доверить свой остов кубрику, где Морган и я занимались приведением в порядок инструментов и перевязочных средств. Наш корабль, а также другие намеченные корабли немедленно снялись с якоря и менее чем через полчаса отдали якорь перед крепостью Бокка Чика, и канонада (поистине ужасная) началась. Лекарь, осенив себя крестным знамением, упал плашмя на палубу, капеллан и казначей, присланные нам на подмогу, последовали его примеру, а мы с валлийцем уселись на ящик и смотрели друг на друга с великим смущением, едва удерживаясь от того, чтобы не растянуться подобно им. Чтобы читателю стало ясно, что объявшая нас тревога была вызвана не обычными обстоятельствами, я должен сообщить некоторые подробности касательно ужасающего грохота, нас ошеломившего. Испанцы в Бокка Чика вели огонь из восьмидесяти четырех больших пушек, не считая мортиры и мелких пушек, из тридцати шести пушек с форта Сен-Джозеф, из двадцати пушек двух батарей на фашинах и с четырех военных судов, располагавших шестьюдесятью четырьмя пушками каждое. Им отвечала наша береговая батарея, состоявшая из двадцати одной пушки, двух мортир и двадцати четырех когорнов, и пять крупных кораблей, имевших от семидесяти до восьмидесяти пушек каждый и стрелявших непрерывно. Не прошло и нескольких минут, как один из матросов притащил на спине в кубрик другого, сбросил его, как мешок с овсом, и, не говоря ни слова, вытащил кисет и заложил за щеку щепоть табаку. Морган немедленно осмотрел раненого и воскликнул: - Могу поручиться, что парень так же мертв, как мой прадедушка! - Помер? - переспросил макрос - Может, сейчас и помер, но, чорт подери, он еще был живой, когда я тащил его сюда. Он собрался уйти туда, откуда пришел, но я попросил его взять тело с собой и бросить его за борт. - А ну его к чорту, это самое тело! - сказал он. - Хватит и того, если я позабочусь о своем. Мой товарищ схватил нож для ампутаций и бросился за ним по трапу крича: - Вшивый негодяй! Что здесь такое? Корабль или кладпище, склеп, могила или Голгофа? Но тут его остановил голос: - Стоп! Там пекло! - Пекло? - повторил Морган. - Господи, пог мой, там в самом деле жарко Кто вы такой? - А я здесь самолично! - ответил голос, и я немедленно узнал моего славного приятеля Джека Рэтлина, который направился прямо ко мне и неторопливо сказал, что в конце концов он все же пришел, чтобы его "обрубили", и показал кисть руки, размозженную картечью. С непритворной жалостью я посочувствовал его несчастью, которое он выносил героически и мужественно, сказав, что каждый выстрел имеет свое назначение. Хорошо, что он не попал в голову. А если бы попал, что тогда? Он умер бы храбро, сражаясь за короля и родину. Смерть - это долг, и каждый в таком долгу, а платить нужно. Теперь или в другое время - это все равно. Мне очень пришлись по душе и показались назидательными рассуждения этого морского философа, который вынес ампутацию левой руки, не поморщившись; операция (по его просьбе) была произведена мною после того, как Макшейн, с трудом заставивший себя оторвать голову от палубы, объявил, что необходимо отрезать руку. Перевязывая обрубок руки, я спросил Джека его мнение о том, как идет сражение; покачав головой, он откровенно сказал мне, что ничего хорошего не ждет. - Почему? Потому что мы не отдали якорь у самого берега, где имели бы дело только с одним краем Бокка Чика. А то перед нами вся гавань, и мы выставились прямо под огонь их кораблей и форта Сен-Джозеф и крепости, которую должны были обстреливать. К тому же мы стоим так далеко, что ее стен повредить не можем, и три четверти наших выстрелов - впустую. Да и вряд ли ктонибудь на борту понимает в наводке пушек. Эх! Помоги нам господь! Вот если бы здесь был ваш родич, лейтенант Баулинг, дело обернулось бы по-другому... Тем временем количество раненых столь возросло, что мы не знали, с кого начинать; тогда первый помощник напрямик заявил лекарю, что если тот немедленно не поднимется и не приступит к выполнению своего долга, он пожалуется адмиралу на его поведение и будет добиваться назначения на его место. Это увещание пробудило Макшейна, который никогда не был глух к доводам, затрагивавшим его интересы; он поднялся и для укрепления храбрости несколько раз приложился к своей фляжке с ромом, которую охотно передал капеллану и казначею, столь же нуждавшимся в таком дополнительном вдохновении, как и он сам. После такой поддержки он приступил к работе и стал рубить руки и ноги без всякого милосердия. Винные пары, окутав мозг капеллана и присоединившись к прежнему его возбуждению, привели его в исступление. Он разделся донага, обмазал все тело кровью, и его едва удержали от того, чтобы он не выбежал на палубу в таком виде. Джек Рэтлин, смущенный таким поведением, попытался утихомирить его бешенство уговорами; но, придя к заключению, что все его слова безрезультатны и такие проказы капеллана вызовут сумятицу, сшиб его с ног правой рукой и угрозами заставил пребывать в весьма унизительном положении. Но ром был бессилен вдохнуть мужество в казначея, который, стиснув руки,сидел на полу и проклинал тот час, когда покинул мирное занятие пивовара в Рочестере, чтобы жить такой беспокойной и ужасной жизнью. В то время как мы потешались над этим беднягой, ядро попало в уязвимое место корабля и, пролетев через кладовую казначея, вызвало страшный грохот и опустошение среди кувшинов и бутылок; это привело Макшейна в такое расстройство, что он выронил свой скальпель и, упав на колени, громко прочел "Pater noster" {Отче наш (лат).}; казначей опрокинулся навзничь и остался лежать неподвижно, а капеллан впал в такое буйство, что Рэтлин не мог его удержать одной рукой, и мы вынуждены были запереть его в каюте лекаря, где он несомненно выкинул тысячи сумасбродств. Тут спустился к нам мой старый враг Крэмпли со специальным приказом, как он сказал, доставить меня на шканцы для перевязки легкой раны, нанесенной капитану осколком; причина, по коей он почтил меня таким служебным поручением, заключалась в том, что если бы я по дороге был убит или выведен из строя, моя смерть или увечье нанесли бы меньше ущерба команде корабля, чем смерть или увечье доктора или первого помощника. В другое время, пожалуй, я мог бы оспаривать этот приказ, на который я имел право не обращать внимания; но, соображая, что моя репутация зависит от моего согласия, я решил доказать моему врагу, что боюсь не больше, чем он, подвергать себя опасности. Поэтому я захватил с собой все необходимое для перевязки и последовал немедленно за ним на шканцы, невзирая на дым, огонь, грохот и адское кровопролитие. Капитан Оукем стоял, прислонившись к бизань-мачте, и как только увидел меня одетым в рубашку с засученными до плеч рукавами и с руками, залитыми кровью, выразил неудовольствие, нахмурив лоб, и спросил, почему не пришел сам доктор. Я сказал, что Крэмпли вызвал меня, якобы получив на то специальный приказ; капитан, по-видимому, удивился и пригрозил после боя наказать мичмана за то, что он слишком много себе позволяет. Меня он отослал назад, приказав сказать Макшейну, что капитан ждет его без промедления. Я вернулся невредимый и передал поручение доктору, который решительно отказался покинуть пост, предписанный ему его инструкциями, после чего Морган, завидуя, должно быть, мне, показавшему себя храбрецом, взялся за это дело и с большим бесстрашием поднялся наверх. Капитан, натолкнувшись на упрямство лекаря, дал* себя перевязать и поклялся, что посадит Макшейна под арест, как только закончится бой. ГЛАВА XXXIII В стенах сделан пролом, наши солдаты идут на приступ и занимают форты без сопротивления. - Наши моряки одновременно захватывают все другие укрепления у Бокка Чика и овладевают гаванью - Добрые последствия этого успеха - Мы продвигаемся ближе к городу - Находим покинутыми два форта и канал, заблокированный затопленными судами, который, однако, нам удается очистить - Высаживаем солдат у Ла-Кинта - Преодолеваем сопротивление отряда милиции - Атакуем крепость Сен-Лазар и отступаем с большими потерями - Остатки наших войск вновь погружаются на суда - Попытка адмирала взять город - Описывается организация экспедиции. После четырехчасового обстрела крепости мы все получили приказ высучить якорные цепи и отойти; но на следующий день сражение возобновилось и продолжалось с утра до полудня, когда вражеский огонь из Бокка Чика стал ослабевать и к вечеру затих. В крепостной стене был сделан нашей береговой батареей пролом, достаточный для того, чтобы пропустить среднего размера павиана, если бы тот нашел способ добраться до него; и наш генерал положил итти на приступ этой ночью и приказал для этой цели послать отряд. Провидение было дружески к нам расположено и вселило в сердца испанцев решение покинуть укрепления, которые разумные люди могли бы удерживать до дня страшного суда против всех сил, какими мы располагали для атаки. А в то время, когда наши солдаты захватили без сопротивления вражеский вал, та же удача пришла на помощь нашим морякам, "овладевшим фортом Сен-Джозеф, батареями на фашинах и одним испанским военным кораблем; три другие корабля были подожжены либо затоплены врагом, чтобы они не попали нам в руки. Взятие этих фортов, на силу которых испанцы главным образом полагались, утвердило наше господство над внешней гаванью и вселило в нас великую радость, так как мы рассчитывали, что встретим лишь слабое - а то и никакого, - сопротивление со стороны города; и если бы несколько крупных наших кораблей подошло незамедлительно, прежде чем испанцы оправились от смятения и отчаяния, вызванного нашим неожиданным успехом, вполне возможно, что мы закончили бы все дело к полному нашему удовлетворению без дальнейшего кровопролития. Но этот шаг наши герои почитали варварским оскорблением врага, попавшего в беду, и дали ему передышку, какую он пожелал, чтобы собраться с силами. Тем временем Макшейн, воспользовавшись этим всеобщим ликованием, явился к нашему капитану и защищался столь успешно, что восстановил себя в его добром мнении; что до Крэмпли, то ничего достопримечательного больше не было в его обхождении со мной во время боя. Но из всех последствий победы самым благодетельным было изобилие пресной воды после того, как мы страдали в течение пяти недель на казначейском рационе в одну кварту per diem {Ежедневно (лат.).} на каждого в жаркой зоне, где солнце стояло над головой и тело столько теряло влаги, что и галлон жидкости едва ли мог возместить утраченное в течение суток. Надо принять во внимание в особенности то, что наша еда состояла из гнилой солонины, которую матросы называли ирландской клячей, соленой свинины из Новой Англии *, не походившей ни на рыбу, ни на мясо, но по вкусу напоминавшей и то и другое, сухарей того же происхождения, двигавшихся, как часовой механизм, по собственному побуждению, благодаря мириадам обитавших в них червей, а также масла, выдаваемого полупинтами и похожего на присоленную колесную мазь. Вместо слабого пива, каждый получал утром три порции по полквартерна * рома или бренди, разбавленного водой, но без сахара или плодов для улучшения вкуса, почему матросы весьма удачно назвали эту смесь "Нужда". Такое ограничение провизии и воды отнюдь не было вызвано нехваткой их на борту, ибо в то время на корабле пресной воды было вполне достаточно для полугодового плавания при ежедневном рационе в полгаллона на каждого; но этот пост, мне кажется, был наложен на команду корабля как эпитимия за ее грехи либо с целью замучить ее, вызвав презрение к жизни, чтобы она стала отважной и не считалась ни с какой опасностью. Сколь бесхитростно рассуждают те люди, которые приписывают высокую смертность среди нас дурной провизии и недостатку воды! Или утверждают, что много драгоценных жизней можно было спасти, назначив бесполезные транспорты для доставки армии и флоту свежих запасов, морских черепах, фруктов и другого провианта с Ямайки и соседних островов! Но ведь те, кто умер, нужно надеяться, отправились в лучший мир, и тем легче было прокормить тех, кто выжил! Итак, немало людей осталось лежать перед стенами Сен-Лазар, где они повели себя, как мастифы * на их родине, которые закрывают глаза, бросаются в пасть к медведю и в награду за свою доблесть погибают с размозженной головой. Но вернемся к моему повествованию. Поставив гарнизоны в занятых фортах и захватив высаженную раньше артиллерию и солдат (это заняло больше недели), мы двинулись ко входу во внутреннюю гавань, охраняемую с одной стороны сильными укреплениями, а с другой - небольшим редутом, перед нашим приближением покинутыми, и нашли, что вход в гавань заблокирован несколькими старыми галионами и двумя военными кораблями, которые неприятель затопил в канале. Тем не менее, мы ухищрились открыть проход нескольким судам, произведшим высадку наших войск у того места неподалеку от города, которое называется Ла-Кинта, где после слабого сопротивления испанского отряда, препятствовавшего высадке, войска разбили лагерь с целью осадить крепость Сен-Лазар, возвышавшуюся над городом и занимавшую командные высоты. То ли наш славный генерал не имел никого, кто знал бы, как надлежит приблизиться к форту, то ли он полагался целиком на славу своего оружия, этого я не знаю; но достоверно, что на военном совете решено было итти в атаку с одними мушкетами. Это было приведено в исполнение и надлежащим образом закончилось: противник устроил им столь жаркий прием, что большая часть наших войск обрела на месте вечный покой. Наш командующий, не почитая приятной такую любезность со стороны испанцев, был достаточно мудр, чтобы отступить на борт с остатками своей армии, уменьшившейся с восьми тысяч человек, высадившихся на берег невдалеке от Бокка Чика, до полутора тысяч годных к службе солдат. Больных и раненых впихнули в некие суда, названные госпитальными, хотя, по моему мнению, они едва ли заслужили такой почтенный титул, ибо немногие из них могли похвастать собственным лекарем, сиделкой или коком, а междупалубное пространство было столь ограничено, что несчастные больные не имели возможности сидеть выпрямившись на своих постелях. Их раны и обрубки, на которые не обращали внимания, загрязнялись и загнивали, и в гнойных болячках разводились миллионы червей. Это бесчеловечное невнимание приписывали нехватке в лекарях, хотя хорошо известно, что каждый крупный корабль мог бы уделить хотя бы одного лекаря для сей цели, и этого было бы вполне достаточно, чтобы устранить такие возмутительные последствия. Но, может быть, генерал был слишком джентльмен, чтобы просить о подобном одолжении у своего сотоварища командующего, который в свою очередь не мог унизить свое достоинство, предложив непрошенную помощь; во всяком случае, смею утверждать, что в это время демон разногласия со своими черными, как сажа, крылами, простер свою власть на наших начальников. Об этих великих людях (я полагаю, они простят мне сравнение) можно было бы сказать, как о Цезаре и о Помпее, что один не выносил никого над собой, а другой не терпел никого рядом с собой; так что вследствие гордыни одного и дерзости другого дело провалилось согласно пословице: ягодицы, очутившись между двух стульев, падают наземь. Не хочу, чтобы подумали, будто я уподобляю общественное дело сей срамной части человеческого тела, хотя могу с достоверностью утверждать, если мне будет позволено прибегнуть к столь простонародному выражению, что у нации обвисла задница после такого разочарования. Не хочу я также, чтобы подумали, будто я сравниваю способности наших героических начальников с такими деревянными изделиями, как складной стул и стульчак; это я делаю лишь для того, чтобы обозначить сим уподоблением ошибку людей, поверивших в единение двух предметов, которые никогда не соединялись. Через день-два после атаки на Сен-Лазар адмирал приказал для бомбардировки города установить шестнадцать пушек на одном из захваченных нами испанских военных судов и укомплектовать его людьми с наших крупных кораблей; согласно этому приказу корабль был отбуксирован ночью во внутреннюю гавань и ошвартован в полумиле от стен, по которым открыл огонь на рассвете, и продолжал вести его в течение шести часов, подвергаясь обстрелу по меньшей мере тридцати пушек, которые в конце концов вынудили наших людей поджечь его и спасаться в лодках как можно скорее. Этот поступок дал пищу для умозаключений всем остроумцам армии и флота, которые в конце концов поневоле признали его ловким политическим ходом, не доступным их пониманию. Кое-кто высказывал непочтительное суждение о сообразительности адмирала, полагая, будто он ожидал, что город сдастся его пловучей батарее в шестнадцать пушек; другие предполагали, будто единственным его намерением было выяснить силы врага, что позволило бы ему подсчитать, сколько крупных кораблей необходимо, чтобы принудить город к сдаче. Но эта последняя догадка скоро оказалась неосновательной, поскольку никогда больше ни один корабль не был послан с той же целью. Третьи клялись, что для такого предприятия можно указать только ту цель, какая побудила Дон-Кихота атаковать ветряную мельницу. Четвертая группа (самая многочисленная, хотя и состоявшая, без сомнения, из людей сангвинического нрава и злокозненных) открыто обвиняла командующего в недостатке честности и разумения; она утверждала, что он должен был принести в жертву родине свое чванство; что там, где дело шло о жизни такого большого количества храбрых его соотечественников, он должен был содействовать генералу в сохранении их жизни и достижении успеха, даже без просьбы его или желания; что, если его доводы не могли удержать генерала от безнадежного предприятия, долгом его являлось сделать это предприятие насколько возможно осуществимым, не рискуя при этом сверх меры; что это могло быть сделано с надеждой на успех, если бы он приказал пяти-шести крупным судам бомбардировать город в то время, как высаженные войска штурмовали крепость, чем он добился бы важной диверсии на пользу наших войск, пострадавших на марше перед атакой и во время отступления куда больше от города, чем от крепости; что жители города, жестоко атакованные со всех сторон, должны были бы разделиться, растеряться, притти в смятение и, по всей вероятности, оказаться неспособными к сопротивлению. Но все эти размышления, разумеется, были следствием невежества и недоброжелательства, ибо, в противном случае, не мог же адмирал, возвратившись в Европу, так легко обелить себя перед министерством, столь честным и вместе с тем проницательным! И в самом деле, те, которые защищали доброе имя адмирала, утверждали, что вблизи города гавань была недостаточно глубокой для наших крупных кораблей, хотя этот довод нельзя признать удачным, ибо во флоте случайно оказались лоцманы, прекрасно знакомые с глубиной гавани и утверждавшие, будто она вполне достаточна для того, чтобы подвести борт к борту пять восьмидесятипушечных кораблей почти к самым стенам. Разочарование, постигшее нас, породило всеобщее уныние, которое нимало не облегчалось от ежедневного и ежечасного созерцанья одних и тех же предметов или размышлений о том, что неминуемо случится, если мы останемся там надолго. Так было поставлено дело на некоторых судах, что наши начальники, не заботясь о погребении мертвых, приказывали бросать их за борт нередко без всякого баласта или савана; посему в гавани носилось свободно по воде немало трупов, пока их не пожирали акулы и стервятники, являвшие взору живых людей не очень приятное зрелище. Но вот наступил дождливый период; от восхода до заката солнца непрерывно лил дождь, а как только он прекращался, начиналась гроза, и вспышки молнии были столь длительны, что можно было при свете их читать весьма мелкую печать. ГЛАВА XXXIV Среди нас свирепствует эпидемия лихорадки. - Мы отказываемся от плодов наших побед. - Меня поражает недуг. - Пишу прошение капитану, которое тот отвергает. - Вследствие злобы Крэмпли я подвергаюсь опасности задохнуться и получаю помощь от сержанта. - Лихорадка усиливается. - Капеллан хочет меня исповедывать - Кризис проходит благополучно. - Морган доказывает свою привязанность ко мне. - Как ведут себя со мной Макшейн и Крэмпли. - Капитана Оукема переводят на другой корабль вместе с его возлюбленным доктором. - Описание нового капитана. - Происшествие с Морганом. Перемена погоды, вызванная этим явлением природы, а также окружавшее нас зловоние, жаркий климат, наш организм, ослабевший от плохой провизии, и наше отчаяние - все это вызвало среди нас желчную лихорадку, свирепствовавшую с такой силой, что из тех, кто был поражен ею, три четверти умерло мучительной смертью; вследствие гниения жизненных соков кожа их стала черной, как сажа. При таком положении дел наши начальники нашли своевременным покинуть поле наших победоносных сражений, что мы и исполнили, приведя сначала в негодность вражескую артиллерию и взорвав порохом стены. Как только мы отошли от Бокка Чика на обратном пути к Ямайке, я обнаружил у себя грозные симптомы страшной болезни, и, хорошо понимая, что у меня нет надежды выжить, если мне придется лежать в кубрике, сделавшемся к тому времени непригодным жильем даже для здоровых людей из-за жары и запаха гниющей провизии я написал прошение капитану, осведомляя о моем состоянии и смиренно умоляя его о разрешении лежать вместе с солдатами на средней палубе, чтобы дышать свежим воздухом. Но сей бесчеловечный командир отказал в моей просьбе и распорядился, чтобы я остался в помещении, предназначенном для помощников лекаря, либо согласился лечь в госпиталь, где зловоние и духота были еще нестерпимее, чем в нашей каюте. Может быть, всякий другой на моем месте покорился бы своей участи и умер в отчаянии, но мне несносна была мысль о столь жалкой гибели, после того как я благополучно выдержал столько штормов по воле жестокой судьбы. Поэтому, невзирая на предписание Оукема, я уговорил солдат, чьим добрым расположением заручился, повесить между их койками мою, и уже радовался таким удобствам, но Крэмпли, узнав об этом, тотчас же уведомил капитана о нарушении мною приказа и был облечен властью снова отправить меня в предоставленное мне помещение. Такая зверская месть столь возмутила меня, что я, отчаянно ругаясь, поклялся призвать его к ответу, если это будет в моей власти, а волнение и возбуждение значительно усилили мою лихорадку. Когда я лежал, задыхаясь, в этой преисподней, меня навестил сержант, которому я вправил кости и залечил нос, разбитый осколком во время нашего последнего боя. Узнав о моем положении, он предложил мне воспользоваться его каютой, которая была отгорожена парусиной, находилась на средней палубе и хорошо проветривалась благодаря открытому пушечному порту. Я с радостью принял это приглашение и тотчас же был переведен в его каюту, где, пока длилась моя болезнь, за мной ухаживал с величайшей нежностью и заботливостью этот благодарный алебардщик, которому до конца нашего плавания не оставалось другого места для постели, кроме курятника. Здесь я лежал, наслаждаясь бризом, но, несмотря на это, недуг все усиливался и, наконец, стал угрожать моей жизни, хотя я не терял надежды на выздоровление даже тогда, когда мне приходилось с горестью видеть из окна каюты, как бросают ежедневно за борт по шесть, по семь человек, умерших от той же болезни. Несомненно, сохранению моей жизни в значительной мере помогала эта уверенность, тем более, что к ней присоединилось принятое мною в самом начале решение - не принимать никаких лекарств, которые, по моему разумению, содействовали развитию недуга и, вместо того чтобы препятствовать загниванию, вызывали полное разложение жизненного флюида. Поэтому, когда мой друг Морган приносил свои потогонные пилюли, я клал их в рот, но отнюдь не собирался глотать, а после его ухода выплевывал их и промывал рот жидкой кашицей; я подчинялся ему для вида, чтобы не оскорбить дух Карактакуса отказом, в котором выразилось бы недоверие к его искусству врачевания, так как меня лечил он, а доктор Макшейн ни разу обо мне не осведомился и даже не знал, где я нахожусь. Когда опасность стала угрожающей, Морган нашел мое положение безнадежным и, положив мне на загривок вытяжной пластырь, стиснул мою руку, с горестным видом посоветовал положиться на волю "пога" и искупителя, а затем, попрощавшись со мной, попросил капеллана притти ко мне с духовным утешением; однако, прежде чем тот явился, я ухитрился избавиться от причинявшего страдание пластыря, положенного валлийцем мне на загривок. Священник, пощупав мне пульс, спросил, что меня мучит, откашлялся и начал так: - Мистер Рэндом! Богу, по бесконечному его милосердию, угодно было послать вам страшную болезнь, исход коей никому неведом. Быть может, вам будет даровано выздоровление, и вы еще много дней проживете на лице земли, а может быть, что более вероятно, вы будете отозваны и отойдете в иной мир в расцвете юности. Посему на вас лежит обязанность приготовиться к великой перемене, искренно раскаявшись в своих грехах. Нет более верного доказательства раскаяния, чем чистосердечная исповедь, к которой я и призываю вас приступить без колебаний и мысленных оговорок; убедившись в вашей искренности, я дам вашей душе то утешение, какое ей доступно. Нет сомнения, вы повинны в бесчисленных прегрешениях, свойственных юности, как в богохульстве, пьянстве, распутстве и прелюбодействе. Поведайте же мне подробно, без недомолвок, о каждом из них, в особенности о последнем, дабы я мог ознакомиться с истинным состоянием вашей совести, так ни один врач не прописывает лекарства больному, не узнает, в чем заключается его недуг. Нимало не опасаясь близкой смерти, я не мог не улыбнуться в ответ на увещание любознательного капеллана, которое, - сказал я ему, - отзывается скорее римско-католической, чем протестантской церковью; рекомендуя исповедь на духу, каковая, по моему мнению, отнюдь не является необходимой для спасения души, а потому я от нее уклоняюсь. Мой ответ слегка смутил его; однако он пояснил смысл своих слов, пустившись в ученые рассуждения о различии между абсолютно необходимым и только удобным, а затем осведомился, какую религию я исповедываю. Я ответил, что до сей поры еще размышлял о разнице между религиями, а стало быть, не остановился ни на одной из них, но что воспитан, как пресвитерианин. При этом слове капеллан выразил величайшее изумление и заявил, что не постигает, как могло английское правительство назначить пресвитерианина на какую бы то ни было должность *. Затем он спросил, был ли я когда-нибудь у причастия и приносил ли присягу; когда же я ответил отрицательно, он воздел руки, заявил, что ничем не может мне служить, пожелал, чтобы я не оставался отверженным, и вернулся к своим сотрапезникам, которые веселились в кают-компании за столом, где не было недостатка в бамбо * и вине. Это внушение, сколь ни было оно грозно, не произвело на меня такоговпечатления, как лихорадка, которая вскоре после его ухода чрезвычайно усилилась. Мне начали мерещиться страшные чудовища, и я заключил, что у меня начался бред; тогда, чувствуя опасность задохнуться, я в каком-то припадке безумия привскочил, собираясь броситься в море; так как моего приятеля сержанта при мне не было, я, вне сомнения, охладил бы свой жар, если бы, пытаясь слезть с койки, не обнаружил, что бедро у меня влажное. Появление влаги оживило мои надежды, и у меня хватило сознания и решимости воспользоваться этим благоприятным симптомом - я сорвал с себя рубашку, сбросил с постели простыни и, закутавшись в толстое одеяло, претерпевал в течение четверти часа адские муки; но вскоре я был вознагражден за свои страдания обильной испариной: пот, хлынув из каждой поры кожи, меньше чем через два часа, избавил меня от всех мучений, кроме слабости, и вызвал голод, как у коршуна. Я сладко поспал, после чего предался приятным мечтам о своем счастливом будущем, как вдруг услышал за занавеской голос Могана, осведомлявшегося у сержанта, жив ли я еще. - Жив ли он! - воскликнул тот. - Не дай бог, коли что не так! Вот уже пять часов, как он лежит тихохонько, а я не хотел ему мешать, ведь сон пойдет ему на пользу. - О, да! Он спит так крепко, - сказал мой товарищ, - что не проснется, пока не раздастся трупный глас. Помилуй пог его душу! Он заплатил свой долг, как честный человек. Да, и к тому же он изпавился от всяких преследований, и невзгод, и печалей, а погу известно, да и мне тоже, сколько их выпало ему на долю! Увы! Этот юноша подавал большие надежды. Тут он жалобно застонал и захныкал так, что я убедился в его дружеских чувствах ко мне. Сержант, встревоженный его словами, вошел в каюту; когда же он взглянул на меня, я улыбнулся ему и подмигнул. Он тотчас угадал мое намерение и безмолвствовал, вследствие чего Морган укрепился в своем предположении, будто я умер, и со слезами на глазах приблизился, чтобы предаться скорби, созерцая предмет ее. Я же, устремив взгляд в одну точку и лежа с отвисшей челюстью, так искусно прикинулся мертвым, что он сказал: - Да поможет мне пог! Вот он лежит, словно ком глины. И заметил, что, судя по моему искаженному лицу, я, должно быть, жестоко боролся. У меня уже не хватало сил сдерживаться долее, когда он начал исполнять последний долг друга, стараясь закрыть мне глаза и рот; тут я неожиданно цапнул его за пальцы и привел в такое смятение, что он шарахнулся прочь, стал серым, как пепел, и вытаращил глаза, олицетворяя собою ужас. Хотя я не мог не посмеяться над его видом, меня обеспокоило его состояние, и, протянув руку, я сказал ему, что надеюсь еще пожить и отведать в Англии сальмангунди его стряпни. Не сразу он пришел в себя настолько, чтобы пощупать мне пульс и осведомился о моем здоровье. Узнав, что кризис миновал, он поздравил меня с "плагополучным" исходом и не преминул приписать это пластырю, который он, по воле "пожьей", положил мне на загривок во время последнего своего посещения. - Кстати, его нужно теперь снять и сделать перевязку, - заявил он. Он уже пошел было за бинтами, когда я с притворным удивлением воскликнул: - Господи помилуй! Да вы никакого пластыря не клали... Уверяю вас, у меня на шее ничего нет. Но его нельзя было убедить, пока он не осмотрел шею, после чего постарался скрыть смущенье, удивляясь, что на коже нет ни волдырей, ни пластыря. Желая оправдать мое небрежение его предписаниями, я объяснил, будто был без сознания, когда он наложил пластырь, а потом, видимо, сорвал его в беспамятстве. Такое извинение удовлетворило моего друга, который по этому случаю в значительной мере отступил от своей суровой педантичности; к тому времени мы благополучно прибыли на Ямайку, где я имел возможностьполучать свежую провизию, а потому силы с каждым днем возвращались ко мне, и за короткий срок мое здоровье совершенно восстановилось. Когда я в первый раз встал и, опираясь на палку, мог кое-как передвигаться по палубе, я встретил доктора Макшейна, который прошел мимо меня с презрительной миной и не соизволил произнести ни слова. Вслед за ним появился Крэмпли; с грозным видом он подступил ко мне и изрек: - Нечего сказать, хороша дисциплина на борту, если таким лентяям, как вы, сукиным сыновьям, прячущимся за чужую спину, разрешают, под предлогом болезни, слоняться без дела, когда люди получше вас исполняют свой тяжелый долг! Вид и поведение этого зловредного негодяя столь возмутили меня, что я едва удержался, чтобы не хлопнуть его по башке моей дубинкой; но когда я подумал о своей слабости и о моих врагах на корабле, ждавших лишь случая погубить меня, я обуздал гнев и удовольствовался замечанием, что не забыл его наглости и злобы и надеюсь встретиться с ним когда-нибудь на берегу. В ответ он ухмыльнулся, погрозил кулаком и поклялся, что больше всего на свете мечтает о такой счастливой возможности. Между тем нам был дан приказ почистить корабль и запастись провизией и водой перед возвращением в Англию, а наш капитан, по той или иной причине находя для себя неудобным вновь посетить в настоящее время свою родину, поменялся местами с джентльменом, который со своей стороны только и помышлял о том, чтобы благополучно убраться из тропиков, ибо все его заботы и уход за собственной персоной не могли уберечь его цвет лица от губительного действия солнца и непогоды. Когда наш тиран покинул судно и, к невыразимому моему удовольствию, взял с собой своего любимца Макшейна, к борту подплыл в десятивесельной шлюпке новый командир, распустивший над собой огромный зонт и во всех отношениях являвший полную противоположность капитану Оукему; это был высокий, довольно тощий молодой человек; белая шляпа, украшенная красным пером, покрывала его голову, с которой ниспадали локонами на плечи волосы, перевязанные сзади лентой. Его розовый шелковый кафтан на белой подкладке был элегантного покроя с распахнутыми фалдами, не скрывающий белого атласного камзола, расшитого золотом и расстегнутого у шеи, дабы видна была гранатовая брошь, блиставшая на груди рубашки из тончайшего батиста, обшитой настоящими брабантскими кружевами. Штаны из алого бархата едва доходили до колен, где соединялись с шелковыми чулками, обтягивавшими без единой складочки или морщинки его тощие ноги, обутые в башмаки из голубого сафьяна, украшенные бриллиантовыми пряжками, которые своим сверканьем соперничали с солнцем. Сбоку висела шпага, стальной эфес которой был инкрустирован золотом и перевязан лентами, пышной кистью ниспадавшими вниз, а к запястью была подвешена трость с янтарным набалдашником. Но самыми примечательными принадлежностями его костюма были маска на лице и белые перчатки на руках, которые как будто не предназначались для того, чтобы их по временам снимать, но были прикреплены диковинным кольцом к мизинцу. В таком наряде капитан Уифл - так звали его - и принял командование судном, окруженный толпой приспешников, из коих все в той или иной степени, казалось, разделяли вкусы своего начальника, а воздух был насыщен ароматами, и, пожалуй, можно было утверждать, что счастливая Аравия далеко не столь благовонна. Мой сотоварищ, не видя ни одного лекаря в его свите, решил, что нельзя упускать такой благоприятный случай, и, помня старую пословицу: "дождемся поры, так и мы из норы", - вознамерился тотчас добиться расположения нового капитана, прежде чем будет назначен какой-нибудь другой лекарь. С этой целью он отправился в капитанскую каюту в обычном своем костюме - в клетчатой рубашке и штанах, в коричневом льняном камзоле и таком же ночном колпаке (и камзол и колпак были не весьма чисты), которые, на его беду, сильно пропахли табаком. Войдя без всяких церемоний в святилище, он узрел, что капитан Уифл покоится на кушетке, облаченный в халат из тонкого ситца, а на голове у него муслиновый чепец, обшитый кружевами; отвесив несколько низких поклонов; он начал так: - Сэр, надеюсь, вы простите и извините и оправдаете самонадеянность человека, который не имеет чести пыть известным вам, но тем не менее является шентльменом по происхождению и рождению и вдопавок претерпел педствия, да поможет мне пог! Тут он был прерван капитаном, который, завидев его, приподнялся, пораженный необычным зрелищем, а затем, придя в себя, произнес, выражая видом своим и тоном презрение, любопытство и удивление. - Чорт побери! Кто ты такой? - Я - первый помощник лекаря на борту этого судна, - отвечал Морган, - и со всею покорностью горячо умоляю и заклинаю вас снизойти и соизволить осведомиться о моей репутации, поведении и заслугах, которые, ей-погу, как я надеюсь, дают мне право занять должность лекаря. Произнося эту речь, он подходил к капитану все ближе и ближе, пока в ноздри последнего не ударил ароматический запах, от него, исходивший, и капитан с великим волнением возопил: - Да сохранят меня небеса! Я задыхаюсь! Убирайся вон! Чорт тебя подери! - Вон отсюда! Зловоние убьет меня! На эти вопли в каюту вбежали его слуги, которых он приветствовал так: - Негодяи! Головорезы! Изменники! Меня предали! Меня обрекли на жертву! Почему вы не уведете это чудовище? Или я должен задохнуться от вони, исходящей от него? Ох, ох! Испуская эти возгласы, он в беспамятстве опустился на свое ложе; камердинер поднес флакон с нюхательной солью, один лакей растирал ему виски венгерской водой, другой опрыскивал пол лавандовыми духами, третий вытолкал из каюты Моргана, каковой, придя ко мне, уселся с хмурой физиономией и, по своему обыкновению, когда ему наносили оскорбление, за которое он не мог отомстить, начал напевать валлийскую песенку. Я догадался, что он находится в смятении, и пожелал узнать причину, но, не давая прямого ответа, он с большим волнением спросил, считаю ли я его чудовищем и вонючкой. - Чудовищем и вонючкой! - с удивлением повторил я. - Разве кто-нибудь назвал вас так? - Погом клянусь, капитан Фифл назвал меня и так и этак... Все воды Тэви * не смоют этого с моей памяти! Я и говорю, и утверждаю, и ручаюсь душой, телом и бровью - заметьте это! - что не распространяю никаких запахов, кроме тех, которые надлежит иметь христианину, если не считать запаха тапака, каковой есть трава, прочищающая голову, плагоуханная и ароматическая, а если кто говорит иное, так он - сын горного козла! Что до того, пудто я чудовище, то пусть так оно и пудет! Я таков, каким погу угодно пыло меня создать, чего, пожалуй, не скажу про того, кто дал мне эту кличку, потому что своими причудами и ужимками он изменил свое опличье, переделал и преопразил сепя и польше похож на опезьяну, чем на человека! ГЛАВА XXXV Капитан Уифл посылает за мной - Описание его состояния - Прибывает его лекарь, прописывает ему лекарство и укладывает в постель - Мистера Симпера помещают в каюте, рядом с капитанской, каковое обстоятельство, равно как и другие распоряжения капитана, порождают у судового экипажа весьма неблагоприятное мнение о командире - По приказу адмирала, я оставлен в Вест- Индии и назначен помощником лекаря на корвет "Ящерица", где возобновляю знакомство с лекарем, который обходится со мной весьма любезно - Я схожу на берег, продаю увольнительный билет, покупаю необходимые вещи и, по возвращении на корабль, с удивлением вижу Крэмпли, который назначен лейтенантом корвета - Мы отправляемся в плаванье - Захватываем приз, на котором я прибываю в порт Моран, находясь под начальством моего бывшего сотрапезника, с коим живу в добром согласии. Он все еще воспевал хвалу капитану, когда я получил распоряжение почиститься и явиться в капитанскую каюту, что я и не замедлил исполнить, надушившись розовой водой из аптекарского шкафчика. Когда я вошел в каюту, мне было приказано стоять у двери, пока капитан Уифл будет разглядывать меня издали в подзорную трубу. Удовлетворив таким манером один свой орган чувств, он приказал мне приближаться медленно, дабы его нос мог привыкать постепенно, прежде чем претерпит сильное раздражение. Посему я подошел к нему с величайшей осторожностью и столь успешно, что ему угодно было заметить: - Гм .. это создание можно выносить. Он лежал, развалившись с томным видом на кушетке, а голову поддерживал ему камердинер, время от времени подносивший к его носу флакон с нюхательной солью. - Вержет, - сказал он пискляво, - как ты думаешь, этот негодяй (он подразумевал меня) не причинит мне вреда? Могу я доверить ему руку? - Я думаю, большой польза прибудет вашей чести от потеря немного крови, шестное слово, - отвечал камердинер. - А молодой шеловек имеет quelque chose от bonne mine {Довольно приятную наружность (франц).}. - В таком случае, - сказал его господин, - я, пожалуй, должен пойти на риск. Затем он обратился ко мне: - Случалось ли тебе пускать кровь кому-нибудь, кроме скотов? Но к чему тебя спрашивать, ведь ты все равно ответишь самой гнусной ложью! - Скотов, сэр? - повторил я, оттягивая его перчатку, чтобы пощупать пульс - Я никогда не вожусь со скотами. - Чорт побери' Что ты делаешь? - закричал он. - Хочешь вывихнуть мне кисть? Будь ты проклят! У меня рука онемела до самого плеча! Да смилуется надо мной небо! Неужели я должен погибнуть от рук дикарей? Несчастный я человек, почему прибыл я на корабль без моего собственного лекаря, мистера Симпера? Я попросил извинения за столь грубое обхождение с ним и очень осторожно перевязал ему руку шелковым жгутом. Пока я нащупывал вену, он пожелал узнать, сколько крови намерен я выпустить, а когда я ответил - "Не больше двенадцати унций", - он привскочил вне себя от ужаса и приказал мне удалиться, с проклятьями утверждая, что я покушаюсь на его жизнь. Вержет с трудом успокоил его, открыл бюро, достал весы с маленькой кружечкой на одной из чаш и, вручив их мне, сообщил, что за один прием капитану никогда не выпускают больше одной унции и трех драхм. Пока я готовился к такому значительному кровопусканию, в каюту вошел молодой человек в ярком костюме, с очень нежным цветом лица и томной улыбкой на устах, которая, казалось, стала для него привычной благодаря постоянному притворству. Едва увидав его, капитан быстро поднялся и бросился в его объятия, восклицая: - О, мой милый Симпер! Я в крайнем расстройстве! Я был предан, напуган, убит по небрежности моих слуг, допустивших, чтобы какоето животное, мул, медведь застиг меня врасплох и довел до конвульсий зловонным табачным дымом! Симпер, который, как обнаружил я к тому времени, был обязан искусству своим прекрасным цветом лица, принял вид кроткий и сострадательный и, заявив в нежных выражениях о своем огорчении, посетовал на прискорбный случай, который довел капитана до такого состояния; затем, пощупав пациенту пульс через перчатку, заявил, что болезнь его чисто нервическая и несколько капель бобровой струи и опия принесут ему больше пользы, чем кровопускание, ибо утишат чрезмерное душевное возбуждение и приостановят брожение желчи. Я был послан приготовить это лекарство, которое накапали в стакан белого испанского вина с горячим молоком и пряностями; затем капитана уложили в постель, и дан был приказ офицерам на шканцах запретить кому бы то ни было ходить по палубе над его каютой. Пока капитан почивал, доктор сидел возле него; он стал столь необходим капитану, что для него отвели каюту, смежную с парадной, где спал Уифл, чтобы он был под рукой, если бы что-нибудь случилось ночью. На следующий день наш командир, благополучно оправившись от своего недуга, отдал приказ, чтобы никто из лейтенантов не появлялся на палубе без парика, шпаги и гофрированной рубашки, а мичманы и другие младшие офицеры не показывались в клетчатых рубашках или в грязном белье. Он запретил также всем, кроме Симпера и своих слуг, входить в парадную каюту, не испросив предварительно позволения. Эти странные правила отнюдь не расположили в его пользу команду корабля, но, наоборот, предоставили удобный случай заинтересоваться его репутацией и обвинить его в таких сношениях с лекарем, о коих не подобает упоминать. Через две-три недели наш корабль получил приказ об отплытии, и я возымел надежду увидеть в скором времени свою родину, когда на борт явился хирург адмирала и, вызвав Моргана и меня на шканцы, сообщил нам, что в Вест-Индии наблюдается большой недостаток в лекарях, что ему приказано задерживать по одному помощнику с каждого крупного корабля, уходящего в Англию, и что он предлагает нам договориться между собою в течение ближайших суток о том, кто из нас останется. Мы были ошеломлены этим предложением и, не говоря ни слова, таращили друг на друга глаза; наконец валлиец нарушил молчание и вызвался остаться в Вест-Индии при условии, если адмирал немедленно назначит его лекарем. Но в ответ он услыхал, что главных лекарей достаточно и он должен удовлетвориться должностью помощника, пока не получит повышения в положенный срок. Тогда Морган наотрез отказался покинуть судно, на которое был назначен комиссарами военно-морского флота, а джентльмен, также без обиняков сказал, что если мы не порешим этого дела до утра, ему придется бросить жребий, и пусть Морган полагается на свое счастье. Когда я воскресил в памяти невзгоды, перенесенные мною в Англии, где у меня не было друзей, которые бы позаботились о моих интересах или содействовали моему повышению по службе во флоте, и когда поразмыслил о недостаче лекарей в Вест-Индии и о нездоровом климате, чуть ли не каждый день сокращающем их число, я невольно подумал, что меня ждет более верный и быстрый успех, если я останусь там, где был, вместо того, чтобы вернуться в Европу. Посему я решил любезно подчиниться, и на следующий день, когда джентльмен предложил нам бросить жребий, я сказал Моргану, что ему незачем беспокоиться, так как я готов добровольно исполнить желание адмирала. Мое откровенное заявление вызвало похвалу джентльмена, который заверил меня, что мне не придется сожалеть о таком решении. И в самом деле, он сдержал слово и в тот же день добыл приказ о назначении меня помощником лекаря на корвет "Ящерица", тем самым поставив меня на равную ногу с любым первым помощником во флоте. Получив увольнительный билет, я спустил свой сундучок и постель в лежавший у борта каноэ, пожал руку моему верному другу сержанту и славному Джеку Рэтлину и, проливая слезы, распрощался с Морганом после того, как мы обменялись на память друг о друге пуговицами с рукавов. Предъявив приказ о моем новом назначении капитану "Ящерицы", я осведомился о докторе и, увидав его, тотчас признал в нем одного из тех молодых людей, с которыми попал в арестный дом во время кутежа с Джексоном, о чем рассказывал ранее. Он принял меня весьма учтиво, а когда я напомнил ему о нашем знакомстве, то он очень обрадовался встрече со мной и устроил меня столоваться в хорошей компании, состоявшей из канонира и первого помощника капитана. Больных на борту не было, и я получил разрешение сойти на следующий день на берег с канониром, который познакомил меня с одним евреем, купившим увольнительный билет с сорокапроцентной скидкой. Приобретя необходимые мне вещи, я вернулся вечером на корабль и, к своему удивлению, увидел моего старого недруга Крэмпли, разгуливающего по палубе. Хотя я и не страшился его вражды, но его появление меня взволновало, и я поделился своими мыслями с лекарем, мистером Томлинсом, который сказал мне, что Крэмпли, имея друзей в свите адмирала, получил патент и назначение лейтенантом на корвет "Ящерица"; мистер Томлинс посоветовал мне, раз Крэмпли теперь выше меня по чину, оказывать ему уважение, иначе он найдет тысячу способов вредить мне. Этот совет был горькой микстурой для меня, которого гордость и злоба лишали всякой возможности подчиниться или хотя бы примириться с негодяем, столько раз обходившимся со мной столь бесчеловечно. Однако я решил иметь с ним как можно меньше дела и снискать, по мере сил, расположение остальных офицеров, чье дружелюбие могло бы послужить бастионом, защищающим меня от его злобы. Меньше чем через неделю мы отправились в плаванье и вышли на ветер от восточного конца острова, где нам посчастливилось захватить испанский барк, с его призом, английским кораблем, шедшим в Бристоль и две недели назад покинувшим Ямайку без конвоя. Всех пленников, которые были здоровы, мы высадили на северном побережье острова, на призы были переведены английские матросы, а командование барком поручено моему приятелю, помощнику капитана, с приказом отвести суда в порт Моран и оставаться там до окончания крейсирования "Ящерицы", после чего она должна была зайти в тот же порт на обратном пути в Порт Ройял. Вместе с ним меня послали оказать помощь раненым испанцам, а также англичанам - всего их было шестнадцать человек, - и иметь попечение о них на берегу, наняв какой-нибудь дом под госпиталь. Это назначение доставило мне большое удовольствие, ибо на некоторое время избавляло меня от наглых выходок Крэмпли, чья закоренелая злоба ко мне уже два или три раза давала о себе знать с той поры, как он стал лейтенантом. Помощник капитана, который и лицом и нравом очень походил на моего дядю, обходился со мной на борту приза весьма любезно и доверительно и, не считая других услуг, подарил мне тесак с серебряной рукояткой и пару пистолетов в серебряной же оправе, доставшиеся ему при дележе захваченной у неприятеля добычи. Мы благополучно прибыли в Моран и, сойдя на берег, случайно нашли пустой склад и сняли его для раненых, которых и перенесли туда на следующий день вместе с постелями и прочими необходимыми вещами, а из команды корабля были выделены четыре матроса, чтобы ходить за ними и исполнять мои приказания. ГЛАВА XXXVI Странное происшествие, последствия которого приносят мне большую радость - Крэмплb клевещет на меня капитану, но его злые козни терпят поражение благодаря добропорядочности лекаря и его расположению ко мне - Мы возвращаемся в Порт Ройял - Наш капитан получает командование более крупным кораблем, и в преемники ему назначается старик. - Повышение Брэйла - Мы получаем приказ отплыть в Англию Когда все мои больные начали поправляться, мой товарищ и начальник, которого звали Брэйл, взял меня с собой в дом своего знакомого, богатого плантатора, где мы отменно провели время и вечером собрались возвращаться на корабль. Пройдя при лунном свете около мили, мы увидели ехавшего вслед за нами всадника, который, поровнявшись с нами, пожелал нам доброго вечера и спросил, куда мы идем. Голос, едва только я услышал его, показался мне очень знакомым, и, несмотря на мою рассудительность и твердость воли, волосы у меня стали дыбом, и я начал отчаянно дрожать, что было неправильно истолковано Брэйлом, посоветовавшим мне не пугаться. Я ответил, что он не понимает причины моего волнения, и, обратившись к всаднику, сказал. - Услышав ваш голос, я мог бы поклясться, что вы - мой добрый друг, если бы только я не был уверен в его смерти В ответ на это обращение незнакомец, после некоторого молчания, сказал: - Немало голосов похожи один на другой, так же как и лиц. Но, скажите, как звали вашего друга? Я назвал и вкратце поведал ему о печальной судьбе Томсона, а при этом вздыхал и даже всплакнул. Воцарилось молчание, длившееся несколько минут, а затем разговор перешел на различные предметы и не прерывался, пока мы не добрались до какого-то дома, неподалеку от дороги, где всадник спешился и с таким пылом стал просить нас войти с ним в дом и распить чашу пунша, что мы не могли отказаться. Но если меня встревожил его голос, то каково же было мое изумление, когда я обнаружил при свете, что передо мной оплакиваемый друг! Увидев мое крайнее смятение, он заключил меня в объятия и омочил слезами мое лицо. Ошеломленный, я не сразу обрел способность соображать и еще дольше не мог заговорить. Я мог только обнимать его в свою очередь и вместе с ним предаваться радости, а славный Брэйл, растроганный этой сценой, плакал, как и мы, и разделял наше счастье, обнимая нас обоих и прыгая, как безумный, по комнате. Наконец ко мне вернулся дар речи, и я вскричал: Возможно ли это! Вы - мой друг Томсон? Увы, конечно, это не так! Он утонул. Все это я вижу во сне! С большим трудом удалось ему убедить меня, что он самый Томсон, которого я оплакивал, и, упросив меня сесть и успокоиться, он обещал рассказать о своем неожиданном исчезновении с "Грома", а также объяснить, каким образом он находится теперь в стране живых. Сие он мог выполнить не раньше, чем я выпил стакан пунша, чтобы собраться с духом, и тут он сообщил нам, что, приняв решение оборвать свою жалкую жизнь, он ночью, когда корабль был в пути, отправился на нос, откуда спустился возможно тише в море, глубоко нырнул и тогда-то стал раскаиваться в содеянном: плавая очень хорошо, он держался на поверхности в надежде, что его выловит какое-нибудь судно; пребывая таком положении, он увидел большой корабль и стал просить, чтобы тот взял его, но в ответ услышал, что судно и так плохо идет и не хочет терять время на остановку; однако ему бросили старый ящик и пообещали, его подберет какое-нибудь судно, идущее вслед за ними. Но в течение трех часов ни одно судно не появлялось ни в пределах видимости, ни на расстоянии окрика, это время он был один посреди океана без всякой поддержки и опоры, кроме нескольких жалких досок. Наконец он заметил шедший на него небольшой шлюп, который он начал призывать, и ему посчастливилось, что его услышали, и спущенная лодка избавила его от этой мрачной водной пустыни. - Как только меня подняли на борт, - продолжал он, - я потерял сознание, а очнулся в постели, услаждаемый сильнейшим ароматом лука и сыра, почему я сразу решил, что лежу на своей собственной койке рядом со славным Морганом, а все происшедшее - только сон. Затем я узнал, что нахожусь на борту шхуны из Род Айленда *, которая идет на Ямайку с грузом гусей, свиней, лука и сыра, и что шкипера ее зовут Робертсон, а он шотландец, в котором я с первого взгляда узнал своего старого школьного приятеля. Когда я открылся ему он был очень удивлен и обрадован и просил меня поведать о беде, случившейся со мной, от чего я воздержался, так как его взгляды на религию, как мне известно, были весьма строгими и суровыми; потому я удовлетворился тем, что сообщил, будто я случайно упал за борт, но, не колеблясь, рассказал о своем незавидном положении и о решении никогда не возвращаться на военный корабль "Гром". Хоть он и не разделял моего мнения на этот счет, зная, что я должен потерять всю мою одежду и все следуемое мне жалованье, если не вернусь к исполнению служебных обязанностей, однако, когда я описал ему адскую жизнь, какую я вел под тиранической властью Оукема и Макшейна, и другие мои злоключения, и упомянул обиняком о своем недовольстве поведением моих товарищей, несогласном с религией и о отсутствии истинно пресвитерианского евангельского учения, Робертсон изменил свое суждение и ревностно и пылко стал заклинать меня, чтобы я даже не помышлял о преуспеянии в военно-морском флоте, и, желая показать, сколь близко принимает он к сердцу мои интересы, поручился позаботиться обо мне так или иначе, прежде чем покинет Ямайку. Это обещание он исполнил к вящей моей радости, отрекомендовав меня богатому джентльмену, у которого я с той поры и живу в качестве лекаря и надсмотрщика на его плантациях. В настоящее время он и его супруга находятся в Кингстоне, так что теперь я хозяин в этом доме и от всей души прошу вас располагаться в нем и надеюсь, что вы почтите меня своим обществом в течение этой ночи. Я не нуждался во вторичном приглашении, но мистера Брэйла, прекрасного, старательного офицера, нельзя было уговорить, чтобы он переночевал не на корабле; он поужинал с нами и, весело осушив стакан, отправился на судно, находившееся милях в трех отсюда, эскортируемый двумя рослыми неграми, которым Томсон приказал проводить его. Никогда два друга не получали от беседы большего удовольствия, чем мы в эти оставшиеся часы. Я рассказал ему о подробностях нашего нападения на Картахену, о чем он слышал, но далеко не столь подробно, а он поведал мне обо всех самых незначительных случаях своей жизни, имевших место с той поры, как мы расстались. Он убеждал меня, что с большим трудом мог противостоять желанию отправиться в Порт Ройял для свидания с Морганом и со мной, о которых он ровно ничего не слышал со дня нашей разлуки, но его удерживал страх, что его задержат как дезертира. Он сказал мне, что, услышав в темноте мой голос, он был почти столь же поражен, как я, когда увидел его позже, и с дружеской откровенностью открыл свою любовь к единственной дочери того джентльмена, у которого он жил; по его описаниям, она была весьма привлекательной молодой леди и не отвергала его ухаживаний, а родители ее весьма благоволили к нему, и он надеялся получить их согласие на брак, который сразу обеспечит ему независимое положение. Я поздравил его с доброй фортуной, которая, как он