другой день отвозить с меланхолическим видом письмо, отводить лошадь на конюшню в надежде увидеть хоть платье Матильды, работать, вечером появляться в Опере, если г-жа де Фервак не приезжала в особняк де Ла-Моль, - таково было однообразное течение жизни Жюльена. Она приобретала некоторый интерес, когда г-жа де Фервак приезжала к маркизе; тогда из-за полей шляпы маршальши ему видны были глаза Матильды, и он обретал дар слова. Его образная, прочувствованная речь становилась все более выразительной и в то же время более непринужденной. Он прекрасно понимал, что все, что он говорит, кажется Матильде полной бессмыслицей, но ему хотелось поразить ее изысканностью своего красноречия. "Чем больше притворства в том, что я говорю, тем больше я должен ей нравиться", - думал Жюльен и с необычайной смелостью пускался во всякие преувеличенные описания и восхваления природы. Он очень скоро заметил, что для того, чтобы не показаться маршальше заурядным, надо всего более остерегаться простых и разумных мыслей. Он и продолжал в этом духе, а иногда чуть-чуть сокращал свое многословие, судя по тому, ловил ли он одобрение или равнодушие в глазах этих двух светских дам, которым он старался понравиться. В общем, существование его было теперь не столь невыносимым, как прежде, когда он проводил свои дни в полном бездействии. "Что ж, - сказал он себе однажды вечером, - вот уж я переписываю пятнадцатую из этих омерзительных диссертаций. Все четырнадцать предыдущих я собственными руками вручил швейцару маршальши. По-видимому, мне выпала честь набить этим все ящики ее письменного стола. А меж тем она держится со мной так, будто я вовсе ей никогда не писал! И к чему же это в конце концов может привести? Не надоест ли ей мое упорство так же, как оно опротивело мне? Надо признаться, что этот русский, друг Коразова, влюбленный в прелестную квакершу из Ричмонда, был в свое время, вероятно, ужаснейшим человеком. Можно ли быть скучнее?" Как всякий заурядный смертный, которого случай делает свидетелем маневров великого полководца, Жюльен ничего не понимал в этом наступлении, предпринятом молодым русским на сердце неприступной англичанки. Все первые сорок писем предназначались только для того, чтобы испросить прощения за дерзость писать ей Необходимо было заставить эту милую особу, которая, надо полагать, убийственно скучала, усвоить привычку получать письма, может быть, несколько менее бесцветные, чем ее повседневное существование. Однажды утром Жюльену подали письмо Он узнал герб г-жи де Фервак и сломал печать с поспешностью, на которую он еще совсем недавно вряд ли был бы способен. Это было всего-навсего приглашение на обед. Он бросился искать указаний у князя Коразова К сожалению, молодой русский вздумал блеснуть легкостью стиля Дора как раз там, где ему следовало бы быть простым и внятным; так Жюльен и не мог догадаться, какое душевное состояние подобает ему изображать за столом у маршальши. Гостиная маршальши блистала великолепием, раззолоченная, словно галерея Дианы в Тюильри, с картинами, писанными маслом, в роскошных рамах. На некоторых картинах видны были совершенно свежие мазки. Впоследствии Жюльен узнал, что кой-какие сюжеты показались хозяйке не совсем пристойными и она приказала исправить картины. "Вот истинно нравственный век!" - подумал он. В этом салоне он приметил трех лиц из тех, кто присутствовал при составлении секретной ноты. Один из них, епископ... ский, дядюшка маршальши, распоряжался назначениями по духовному ведомству и, как говорили, ни в чем не мог отказать своей племяннице. "Вот я как далеко шагнул! - с меланхолической улыбкой сказал себе Жюльен. - И до чего все это мне безразлично! Подумать только, я обедаю с знаменитым епископом... ским". Обед был весьма посредственный, а разговор раздражал невыносимо. "Похоже на оглавление какой-то плохой книги, - подумал Жюльен. - С какой самоуверенностью берутся здесь за самые великие проблемы мысли человеческой! Но послушай их три минуты, и уже не знаешь, чему больше удивляться: тому ли, что этот говорун так напыщен, или его невероятной невежественности". Читатель уж, наверно, забыл ничтожного писаку по имени Тамбо, племянника академика и будущего профессора, который своими грязными сплетнями отравлял воздух в гостиной особняка де Ла-Моль. Как раз этот ничтожный человечек и навел Жюльена на мысль, что г-жа де Фервак, хотя она и не отвечает на его письма, быть может, относится благосклонно к чувству, которое их диктует. Черная душонка г-на Тамбо просто разрывалась от зависти, когда он думал об успехах Жюльена, но так как, с другой стороны, и самый одаренный человек, как и любой дурак, не может сразу быть в двух местах, то "ежели этот Сорель станет любовником ослепительной маршальши, - говорил себе будущий профессор, - она его пристроит к церкви на какое-нибудь выгодное место, и я избавлюсь от него в особняке де Ла-Моль". Аббат Пирар прочел Жюльену целый ряд нравоучений по поводу его успехов в особняке де Фервак. Туг сказался сектантский дух соперничества, существовавший между суровым янсенистом и иезуитским салоне! добродетельной маршальши, претендующим на возрождение нравов и укрепление монархии. XXVIII МАНОН ЛЕСКО И вот после того, как он вполне убедился в глупости и ослином упрямстве приора, он стал угождать ему очень просто: называя белое черным, а черное - белым. Лихтенберг. В пояснении к русским письмам неукоснительно предписывалось ни в коем случае не перечить явным образом особе, которой ты пишешь, а также ни под каким видом не уклоняться от постоянного благоговейного восхищения; все письма неизменно исходили из этой основной предпосылки. Как-то раз вечером в Опере, сидя в ложе г-жи де Фервак, Жюльен превозносил до небес балет "Манон Леско". Единственным основанием для подобных похвал было то, что сам он находил его ничтожным. Маршальша заметила, что этот балет гораздо слабее романа аббата Прево. "Вот как! - подумал Жюльен, удивленный и заинтересованный. - Особа столь высокой добродетели - и хвалит какой-то роман?" Г-жа де Фервак считала своей обязанностью по меньшей мере два-три раза в неделю обрушиваться с уничтожающим презрением на этих писак, которые своими мерзкими сочинениями развращают молодежь, столь легко поддающуюся, увы, пагубным заблуждениям страстей. - Среди подобного рода безнравственных, опасных сочинений, - продолжала маршальша, - "Манон Леско" занимает, как говорят, одно из первых мест. Заблуждения, а также заслуженные страдания глубоко порочного сердца описаны там, говорят, с большой правдивостью и проникновением, что, впрочем, не помешало вашему Бонапарту на острове святой Елены сказать, что этот роман написан для лакеев. Эти слова вывели Жюльена из душевного оцепенения. "Меня хотели погубить в глазах маршальши; ей рассказали о моем увлечении Наполеоном. И это так задело ее, что она не могла устоять перед соблазном дать мне это почувствовать". Это открытие занимало его весь вечер, и он заметно оживился. Когда он расставался с маршальшей в вестибюле Оперы, она сказала ему: - Запомните, сударь, кто любит меня, не должен любить Бонапарта. Можно, самое большее, признавать его, как некую необходимость, ниспосланную провидением. К тому же этот человек отнюдь не отличался душевной тонкостью, он был неспособен ценить великие произведения искусства. "Кто любит меня! - повторял Жюльен. - Это или ровно ничего не значит, или значит все. Вот тайны языка, непостижимые для нас, бедных провинциалов". И, переписывая необъятное письмо, предназначавшееся для маршальши, он без конца вспоминал о г-же де Реналь. - Как могло случиться, - сказала ему г-жа де Фервак на другой день таким равнодушным тоном, что он показался ему явно неестественным, - что вы говорите мне о - Лондоне и Ричмонде в письме, которое вы написали, как мне кажется, вчера вечером, после того, как вернулись из Оперы? Жюльен пришел в крайнее замешательство: он переписывал строка за строкой, ничуть не вникая в то, что он пишет, и, по-видимому, не обратил внимания, что следует переменить слова Лондон и Ричмонд, которые встречались в оригинале, на Париж и Сен-Клу. Он попытался что-то сказать, начал было одну фразу, потом другую, но никак не мог довести их до конца: его душил смех. Наконец он кое-как выпутался, придумал следующее объяснение: "Увлеченная возвышенными размышлениями о непостижимых идеалах души человеческой, моя душа, когда я писал вам, легко могла впасть в забывчивость". "Я произвел впечатление, - решил он, - На сегодняшний вечер я могу избавить себя от этой скучищи". И он чуть ли не бегом бросился из особняка де Фервак. Поздно вечером, достав оригинал письма, которое он списывал накануне, он сразу нашел то роковое место, где молодой русский упоминал о Лондоне и Ричмонде. Жюльен страшно удивился, обнаружив, что это чуть ли не любовное письмо. И вот этот-то контраст между кажущейся непринужденностью его разговора и необычайной, чуть ли не апокалиптической глубиной его писем и заставил г-жу де Фервак обратить на него внимание. Маршальшу особенно пленяли его бесконечно длинные фразы: не то что этот скачущий слог, на который завел моду Вольтер, этот безнравственнейший человек! И хотя герой наш прилагал все старания, чтобы совершенно изгнать из своих разговоров всякие признаки здравого смысла, все же в них оставался легкий душок антимонархизма и безбожия, и это не ускользало от маршальши де Фервак. Окруженная людьми в высшей степени нравственными, но которые обычно за целый вечер неспособны были произнести ни одного живого слова, эта дама была весьма восприимчива ко всему, что отличалось некоторой новизной, хоть и считала своим долгом возмущаться этим. Она называла этот порок печатью легкомысленного века... Но посещать такие гостиные можно, только если вы хотите чего-то добиться. Скука лишенного всякого интереса существования, которое вел Жюльен, разумеется, понятна читателю. Это словно оголенные степи в нашем с вами путешествии. Все это время, которое Жюльен тратил на свою затею с де Фервак, м-ль де Ла-Моль приходилось делать над собой немалые усилия, чтобы не думать о нем. В душе ее происходила ожесточенная борьба: иногда она гордо уверяла себя, что презирает этого ничтожного человека, но разговор его невольно пленял ее. Больше всего ее изумляло его непостижимое притворство: во всем, что он говорил маршальше, не было ни единого слова правды, все это был сплошной обман или по крайней мере чудовищное искажение его образа мыслей, который Матильда прекрасно знала чуть ли не по поводу любого предмета. Этот макьявеллизм поражал ее. "Но как это глубоко продумано! - говорила она себе. - Какая разница по сравнению с этими надутыми тупицами или заурядными плутами вроде господина Тамбо, который разглагольствует на те же темы!" И, тем не менее, у Жюльена бывали ужасные дни. Он словно отбывал невыносимо тягостную повинность, появляясь каждый день в гостиной маршальши. Ему стоило таких усилий разыгрывать свою роль, что он иногда доходил до полного изнеможения. Как часто вечером, входя в громадный двор особняка де Фервак, он призывал на помощь всю силу своей воли и рассудка, чтобы не впасть в полное отчаяние! "Ведь не поддавался же я отчаянию в семинарии, - убеждал он себя, - а какой ужас был у меня тогда впереди! Достиг бы я тогда успеха или нет, и в этом и в другом случае я знал, что мне предстоит всю жизнь прожить в самой презренной и гнусной среде. И вот следующей весной, всего через каких-нибудь одиннадцать месяцев, я оказался, быть может, счастливейшим человеком из всех моих сверстников". Но сплошь и рядом все эти прекрасные рассуждения оказывались совершенно бессильными пред лицом невыносимой действительности. Каждый день за завтраком и за обедом он видел Матильду. Из многочисленных писем, которые ему диктовал г-н де Ла-Моль, он знал, что она вот-вот станет женой г-на де Круазенуа. Этот приятный молодой человек уже стал появляться в особняке де Ла-Моль по два раза в день, и ревнивое око покинутого любовника следило за каждым его шагом. Когда ему казалось, что м-ль де Ла-Моль относится благосклонно к своему нареченному, Жюльен, возвращаясь к себе в комнату, с нежностью поглядывал на свои пистолеты. "Ах! - восклицал он про себя. - Куда было бы умнее с моей стороны снять метки с белья, забраться в какой-нибудь дальний лес в двадцати лье от Парижа и прекратить это мерзостное существование! Там меня никто не опознает, и недели две никто не будет и знать о моей смерти, а через две недели кто обо мне вспомнит?" Рассуждение весьма разумное, ничего не скажешь. Но на другой день он случайно увидел локоток Матильды, мелькнувший между рукавом и длинной перчаткой, и этого уж было достаточно: наш юный философ погружался в мучительнейшие воспоминания, которые, однако, привязывали его к жизни. "Ну, хорошо! - говорил он себе. - Доведу до конца эту русскую политику. Но чем все это кончится? Что касается маршальши - ясно: после того как я перепишу все эти пятьдесят три письма, больше я ей писать не буду. Что же касается Матильды, кто знает: или эта невыносимая полуторамесячная комедия так ни к чему и не приведет, не заставит ее смягчиться, или она принесет мне хоть краткий миг примирения. Боже великий! Да я умру от счастья!" И тут уж он не мог думать ни о чем. Но когда, очнувшись от этого сладкого забытья, он снова принимался рассуждать, он говорил себе: "Ну и что же из этого выйдет: один день счастья, а потом опять начнутся все эти колкости, потому что все это происходит оттого, что я не умею ей понравиться! И тогда уж мне больше не на что будет надеяться, все для меня будет кончено раз и навсегда. Как можно за что-либо поручиться при ее характере? Ах, вся беда в том, что сам-то я не могу похвастаться никакими достоинствами. Нет у меня этого изящества манер, и разговариваю я тяжело, скучно! Боже великий! Ах, если бы я был не я!" XXIX СКУКА Стать жертвой своих страстен! Это еще куда ни шло. Но стать жертвой страстей, которых ты не испытываешь! О, жалкий XIX век! Жироде. Сначала г-жа де Фервак читала длинные письма Жюльена безо всякого удовольствия, но постепенно они стали все больше занимать ее внимание; однако ее удручало одно обстоятельство: как жаль, что господин Сорель не настоящий священник! Вот тогда, пожалуй, можно было бы себе позволить с ним некоторую близость. Но с этим орденом, в этом почти штатском костюме, - как оградить себя от всяких коварных вопросов и что на них отвечать? Она не договаривала своей мысли: "Какой-нибудь завистливой приятельнице придет в голову, - и она с радостью будет рассказывать всем, - что это какой-нибудь родственник по отцовской линии, из мелких купцов, заслуживший орден в национальной гвардии". До того как г-жа де Фервак встретилась с Жюльеном, для нее не существовало большего удовольствия, чем ставить слово "маршальша" рядом со своим именем. Теперь болезненное тщеславие выскочки, уязвлявшееся решительно всем, вступило в борьбу с зарождающимся чувством. "Ведь это было бы так просто для меня - сделать его старшим викарием в каком-нибудь приходе по соседству с Парижем! Но просто господин Сорель, и все, да еще какой-то секретарь господина де Ла-Моля! Нет, это ужасно!" Первый раз в жизни эта душа, которая опасалась всего, была затронута каким-то интересом, не имевшим ничего общего с ее претензиями на знатность, на высокое положение в свете. Старик швейцар заметил, что когда он подавал ей письмо от этого молодого красавца, у которого был такой грустный вид, с лица хозяйки мгновенно исчезало рассеянное и недовольное выражение, которое маршальша считала своим долгом принимать в присутствии прислуги. Это скучное существование, насквозь проникнутое честолюбием, желанием произвести впечатление в обществе, между тем как сердце ее, в сущности, даже не испытывало никакой радости от этих успехов, стало для нее до такой степени невыносимым с тех пор, как у нее проснулся интерес к Жюльену, что ей достаточно было провести вечером хотя бы час с этим необыкновенным юношей - и тогда на другой день ее горничные могли чувствовать себя спокойно: она не донимала их своими придирками. Доверие, завоеванное им, устояло даже против анонимных писем, написанных с большим искусством. Напрасно г-н Тамбо подсунул г-дам де Люзу, де Круазенуа, де Келюсу две-три весьма ловко состряпанные клеветы, которые эти господа тут же бросились распространять с величайшей готовностью, не потрудившись даже проверить, есть ли в них хоть доля правды. Маршальша, которая по складу своего ума не способна была противостоять столь грубым приемам, поверяла свои сомнения Матильде, и та ее всякий раз успокаивала. Однажды, справившись раза три, нет ли ей писем, г-жа де Фервак внезапно решила, что надо ответить Жюльену. Победу эту следовало приписать скуке. Но уже на втором письме маршальша заколебалась - ей показалось в высшей степени непристойным написать собственной своей рукой такой гадкий адрес: Г-ну Сорелю в особняке маркиза де Ла-Моля. - Мне нужно иметь конверты с вашим адресом, - сказала она вечером Жюльену как нельзя более сухим тоном. "Ну, вот я и попал в любовники-лакеи", - подумал Жюльен и поклонился, злорадно представляя себя с физиономией Арсена, старого лакея маркиза. В тот же вечер он принес ей конверты, а на другой день, рано утром, получил третье письмо; он пробежал пять-шесть строк с начала, да две-три в конце. В нем было ровно четыре страницы, исписанные очень мелким почерком. Мало-помалу у нее создалась сладостная привычка писать почти каждый день. Жюльен отвечал, аккуратно переписывая русские письма; и - таково уж преимущество этого ходульного стиля - г-жа де Фервак нимало не удивлялась тому, что ответы так мало соответствуют ее собственным посланиям. Как уязвлена была бы ее гордость, если бы этот тихоня Тамбо, добровольно взявший на себя роль шпиона и следивший за каждым шагом Жюльена, пронюхал и рассказал ей, что все ее письма валяются нераспечатанными, засунутые кое-как в ящик письменного стола. Как-то раз утром швейцар принес ему письмо от маршальши в библиотеку; Матильда встретила швейцара, когда он нес письмо, и узнала на адресе почерк Жюльена. Она вошла в библиотеку в ту самую минуту, когда швейцар выходил оттуда; письмо еще лежало на краю стола: Жюльен, занятый своей работой, не успел спрятать его в ящик. - Вот этого я уж не могу стерпеть! - воскликнула Матильда, хватая письмо. - Вы совершенно пренебрегаете мною, а ведь я ваша жена, сударь. Ваше поведение просто чудовищно. Но едва только у нее вырвались эти слова, как гордость ее, пораженная этой непристойной выходкой, возмутилась. Матильда разразилась слезами, и Жюльену показалось, что она вот-вот лишится чувств. Оторопев от неожиданности, Жюльен не совсем ясно понимал, какое восхитительное блаженство сулила ему эта сцена. Он помог Матильде сесть; она почти упала к нему в объятия. В первое мгновение он чуть не обезумел от радости. Но в следующий же миг он вспомнил Коразова: "Если я скажу хоть слово, я погублю все". От страшного усилия, к которому принуждала его осторожная политика, мускулы у него на руках напряглись до боли. "Я даже не смею позволить себе прижать к сердцу этот прелестный, гибкий стан: опять она будет презирать меня, гнать от себя. Ах, какой ужасный характер!" И, проклиная характер Матильды, он любил ее еще во сто раз больше, и ему казалось, что он держит в объятиях королеву. Бесстрастная холодность Жюльена усилила муки гордости, раздиравшие душу м-ль де Ла-Моль. Она сейчас не в состоянии была рассуждать хладнокровно; ей не приходило в голову заглянуть Жюльену в глаза и попытаться прочесть в них, что чувствует он к ней в эту минуту. Она не решалась посмотреть ему в лицо - ей страшно было прочесть на нем презрение. Она сидела на библиотечном диване неподвижно, отвернувшись от Жюльена, и сердце ее разрывалось от нестерпимых мучений, которыми любовь и гордость могут бичевать душу человеческую. Как это случилось, что она позволила себе такую чудовищную выходку! "Ах, я несчастная! Дойти до того, чтобы, потеряв всякий стыд, чуть ли не предлагать себя - и увидеть, как тебя отталкивают! И кто же отталкивает? - подсказывала истерзанная, разъяренная гордость. - Слуга моего отца!" - Нет, этого я не потерплю, - громко сказала она. И, вскочив, она в бешенстве дернула ящик письменного стола, стоявшего против нее. Она застыла на месте, остолбенев от ужаса, перед ней лежала груда из восьми или десяти нераспечатанных писем, совершенно таких же, как то, которое только что принес швейцар. На каждом из них адрес был написан рукой Жюльена, слегка измененным почерком. - Ах, вот как! - вскричала она вне себя. - Вы не только поддерживаете с ней близкие отношения, вы еще презираете ее, - вы, ничтожество, презираете госпожу де Фервак! - Ах! Прости меня, душа моя, - вдруг вырвалось у нее, и она упала к его ногам. - Презирай меня, если хочешь, только люби меня! Я не могу жить без твоей любви! И она без чувств рухнула на пол. "Вот она, эта гордячка, у моих ног!" - подумал Жюльен. XXX ЛОЖА В КОМИЧЕСКОЙ ОПЕРЕ As the blackest sky Foretells the heaviest tempest Don Juan, с LXXIII [33]. Во время этой бурной сцены Жюльен испытывал скорее чувство удивления, чем радости. Оскорбительные возгласы Матильды убедили его в мудрости русской политики. "Как можно меньше говорить, как можно меньше действовать - только в этом мое спасение". Он поднял Матильду и, не говоря ни слова, снова усадил ее на диван. Мало-помалу сознание возвращалось к ней, по щекам ее катились слезы. Стараясь как-нибудь овладеть собой, она взяла в руки письма г-жи де Фервак и стала медленно распечатывать их одно за другим. Она вся передернулась, узнав почерк маршальши. Она переворачивала, не читая, эти ис- писанные листки почтовой бумаги - в каждом письме было примерно по шесть страниц. - Ответьте мне, по крайней мере, - промолвила, наконец, Матильда умоляющим голосом, но все еще не решаясь взглянуть на Жюльена. - Вы хорошо знаете мою гордость: я избалована - в этом мое несчастье, пусть даже это несчастье моего характера, я готова в этом сознаться. Так, значит, ваше сердце принадлежит теперь госпоже де Фервак, она похитила его у меня?.. Но разве она ради вас пошла на все те жертвы, на которые меня увлекла эта роковая любовь? Жюльен отвечал угрюмым молчанием. "Какое у нее право, - думал он, - требовать от меня такой нескромности, недостойной порядочного человека?" Матильда попыталась прочесть исписанные листки, но слезы застилали ей глаза, она ничего не могла разобрать. Целый месяц она чувствовала себя невыразимо несчастной: но эта гордая душа не позволяла себе сознаться в своих чувствах. Чистая случайность довела ее до этого взрыва. Ревность и любовь нахлынули на нее и в одно мгновение сокрушили ее гордость. Она сидела на диване совсем близко к нему. Он видел ее волосы, ее шею, белую, как мрамор; и вдруг он забыл все, что он себе внушал; он тихо обнял ее за талию и привлек к своей груди. Она медленно повернула к нему голову, и он изумился выражению безграничного горя в ее глазах, - как это было непохоже на их обычное выражение! Жюльен почувствовал, что он вот-вот не выдержит; чудовищное насилие, которому он себя подвергал, было свыше его сил. "Скоро в этих глазах не останется ничего, кроме ледяного презрения, - сказал он себе. - Я не должен поддаваться этому счастью, не должен показывать ей, л, что я ее люблю". А она между тем еле слышным, прерывающим- ся голосом, тщетно пытаясь говорить связно, твердила ему, как горько она раскаивается во всех своих выходках, на которые толкала ее несносная гордость. - У меня тоже есть гордость, - с усилием вымолвил Жюльен, и на лице его изобразилась безграничная усталость. Матильда порывисто обернулась к нему. Услышать его голос - это было такое счастье, на которое она уже потеряла надежду. Как она теперь проклинала свою гордость, как ей хотелось совершить что-нибудь необычайное, неслыханное, чтобы доказать ему, до какой степени она его обожает и как она ненавистна самой себе! - И, надо полагать, только благодаря этой гордости вы и удостоили меня на миг вашим вниманием, - продолжал Жюльен, - и нет сомнения, что только моя стойкая твердость, подобающая мужчине, и заставляет вас сейчас испытывать ко мне некоторое уважение. Я могу любить маршальшу... Матильда вздрогнула; в глазах ее промелькнуло какое-то странное выражение. Сейчас она услышит свой приговор. От Жюльена не ускользнуло ее движение, он почувствовал, что мужество изменяет ему. "Ах, боже мой! - думал он, прислушиваясь к пустым словам, которые произносили его губы, как к какому-то постороннему шуму. - Если бы я мог покрыть поцелуями эти бледные щеки, но только так, чтобы ты этого не почувствовала!" - Я могу любить маршальшу, - продолжал он, - а голос его все слабел, так что его было еле слышно, - но, разумеется, у меня нет никаких существенных доказательств того, что она интересуется мной. Матильда поглядела на него; он выдержал этот взгляд, по крайней мере он надеялся, что она ничего не смогла прочесть на его лице. Он чувствовал себя просто переполненным любовью, она словно нахлынула на него, заполнила до краев все самые сокровенные уголки его сердца. Никогда еще он так не боготворил ее: в эту минуту он сам был почти таким же безумным, как и Матильда. Если бы у нее только нашлось немножко мужества и хладнокровия, чтобы вести себя обдуманно, он бросился бы к ее ногам и отрекся от этой пустой комедии. Но, собрав последний остаток сил, он продолжал говорить. "Ах, Коразов, - мысленно восклицал он, - если бы вы были здесь! Как важно мне было бы сейчас услышать от вас хоть одно слово, чтобы знать, что мне делать дальше!" А губы его в это время произносили: - Не будь у меня даже никаких чувств, одной признательности было бы достаточно, чтобы я привязался к маршальше: она была так снисходительна ко мне, она утешала меня, когда меня презирали. У меня есть основания не слишком доверять некоторым проявлениям чувств, несомненно весьма лестным для меня, но, по всей вероятности, столь же мимолетным. - Ах, боже мой! - воскликнула Матильда. - В самом деле, какое ручательство вы можете мне дать? - настойчиво и решительно спросил ее Жюльен, вдруг словно откинув на миг всю свою дипломатическую сдержанность. - Да и какое может быть ручательство, какой бог может поручиться, что расположение ваше, которое вы готовы вернуть мне сейчас, продлится более двух дней? - Моя безграничная любовь и безграничное горе, если вы меня больше не любите, - отвечала она, схватив его за руки и поворачиваясь к нему. От этого порывистого движения ее пелерина чутьчуть откинулась, и Жюльен увидел ее прелестные плечи. Ее слегка растрепавшиеся волосы воскресили в нем сладостные воспоминания... Он уже готов был сдаться. "Одно неосторожное слово, - подумал он, - и опять наступит для меня бесконечная вереница дней беспросветного отчаяния. Госпожа де Реналь находила для себя разумные оправдания, когда поступала так, как ей диктовало сердце. А эта великосветская девица дает волю своему сердцу только после того, как доводами рассудка докажет себе, что ему следует дать волю". Эта истина осенила его мгновенно, и в то же мгновение к нему вернулось мужество. Он высвободил свои руки, которые Матильда так крепко сжимала в своих, и с нарочитой почтительностью чуть-чуть отодвинулся от нее. Ему потребовалась на это вся сила, вся стойкость, на какую только способен человек. Затем он собрал в одну пачку все письма г-жи де Фервак, разбросанные на диване, и с преувеличенной учтивостью, столь жестокой в эту минуту, добавил: - Надеюсь, мадемуазель де Ла-Моль разрешит мне подумать обо всем этом. И он быстрыми шагами вышел из библиотеки; она долго слышала стук дверей, которые по мере того, как он удалялся, захлопывались за ним одна за другой. "Он даже ничуть не растрогался! Вот изверг, - подумала она. - Ах, что я говорю - изверг! Он умный, предусмотрительный, он хороший, а я кругом виновата так, что хуже и придумать нельзя". Это настроение не покидало ее весь день. Матильда чувствовала себя почти счастливой, ибо все существо ее было поглощено любовью; можно было подумать, что эта душа никогда и не знала страданий гордости, да еще какой гордости! Когда вечером в гостиной лакей доложил о г-же де Фервак, она в ужасе содрогнулась: голос этого человека показался ей зловещим. Она была не в состоянии встретиться с маршальшей и поспешно скрылась. У Жюльена было мало оснований гордиться столь трудно доставшейся ему победой; он боялся выдать себя взглядом и не обедал в особняке де Ла-Моль. Его любовь, его радость возрастали с неудержимой силой по мере того, как отдалялся момент его поединка с Матильдой; он уже готов был ругать себя. "Как мог я устоять против нее? - говорил он себе. - А если она совсем меня разлюбит? В этой надменной душе в один миг может произойти переворот, а я, надо сознаться, обращался с ней просто чудовищно". Вечером он вспомнил, что ему непременно надо появиться в ложе г-жи де Фервак в Комической опере. Она даже прислала ему особое приглашение. Матильда, конечно, будет осведомлена, был он там или позволил себе такую невежливость и не явился. Но как ни очевидны были эти доводы, когда настал вечер, он чувствовал себя не в состоянии показаться на людях. Придется разговаривать, а это значит наполовину растерять свою радость. Пробило десять; надо было во что бы то ни стало ехать. На его счастье, когда он пришел, ложа г-жи де Фервак была полна дамами; его оттеснили к самой двери, и там он совсем скрылся под целой тучей шляпок. Это обстоятельство спасло его, иначе он оказался бы в неловком положении: божественные звуки, в которых изливается отчаяние Каролины в "Тайном браке", вызвали у него слезы. Г-жа де Фервак их заметила. Это было так непохоже на обычное выражение мужественной твердости, присущее его лицу, что даже душа этой великосветской дамы, давно пресыщенная всякими острыми ощущениями, которые выпадают на долю болезненно самолюбивой выскочки, была тронута. То немногое, что еще сохранилось в ней от женской сердечности, заставило ее заговорить с ним. Ей хотелось насладиться звуком его голоса в эту минуту. - Видели вы госпожу и мадемуазель де Ла-Моль? - спросила она его. - Они в третьем ярусе. Жюльен в ту же секунду заглянул в зал и, довольно невежливо облокотившись на барьер ложи, увидел Матильду: в глазах у нее блестели слезы. "А ведь сегодня - не их оперный день, - подумал Жюльен. - Какое усердие!" Матильда уговорила свою мать поехать в Комическую оперу, несмотря на то, что ложа в третьем ярусе, которую поспешила им предложить одна из угодливых знакомых, постоянно бывавшая в их доме, совсем не подходила для дам их положения. Ей хотелось узнать, будет ли Жюльен в этот вечер у маршальши или нет. XXXI ДЕРЖАТЬ ЕЕ В СТРАХЕ Вот оно, истинное чудо вашей цивилизации! Вы ухитрились превратить любовь в обыкновенную сделку. Барнав Жюльен бросился в ложу г-жи де Ла-Моль. Его глаза сразу встретились с заплаканными глазами Матильды; она плакала и даже не старалась сдержаться; в ложе были какие-то посторонние малозначительные лица - приятельница ее матери, предложившая им места, и несколько человек ее знакомых. Матильда положила руку на руку Жюльена: она как будто совсем забыла, что тут же находится ее мать. Почти задыхаясь от слез, она вымолвила только одно слово: "Ручательство". "Только бы не говорить с ней, - повторял себе Жюльен, а сам, страшно взволнованный, старался коекак прикрыть глаза рукой, словно заслоняясь от ослепительного света люстры, которая висит прямо против третьего яруса. Если я заговорю, она сразу поймет, в каком я сейчас смятении, мой голос выдаст меня, и тогда все может пойти насмарку". Эта борьба с самим собой была сейчас много тягостнее, чем утром; душа его за это время успела встревожиться. Он боялся, как бы Матильду опять не обуяла гордость. Вне себя от любви и страсти, он все же заставил себя не говорить с ней ни слова. По-моему, это одна из самых удивительных черт его характера; человек, способный на такое усилие над самим собой, может пойти далеко, si fata sinant. Мадемуазель де Ла-Моль настояла, чтобы Жюльен поехал домой с ними. К счастью, шел проливной дождь. Но маркиза усадила его против себя, непрерывно говорила с ним всю дорогу и не дала ему сказать ни слова с дочерью. Можно было подумать, что маркиза взялась охранять счастье Жюльена; и он, уже не боясь погубить все, как-нибудь нечаянно выдав свои чувства, предавался им со всем безрассудством. Решусь ли я рассказать о том, что, едва только Жюльен очутился у себя в комнате, он бросился на колени и стал целовать любовные письма, которые ему дал князь Коразов? "О великий человек! - восклицал этот безумец. - Я всем, всем тебе обязан!" Мало-помалу к нему возвратилось некоторое хладнокровие. Он сравнил себя с полководцем, который наполовину выиграл крупное сражение. "Успех явный, огромный, - рассуждал он сам с собой, - но "что произойдет завтра? Один миг - и можно потерять все". Он лихорадочно раскрыл "Мемуары", продиктованные Наполеоном на острове св. Елены, и в течение добрых двух часов заставлял себя читать их; правда, читали только его глаза, но все равно он заставлял себя читать. А во время этого крайне странного чтения голова его и сердце, воспламененные свыше всякой меры, работали сами собою. "Ведь это сердце совсем не то, что у госпожи де Реналь", - повторял он себе, но дальше этого он двинуться не мог. "Держать ее в страхе! - вдруг воскликнул он, далеко отшвырнув книгу. - Мой враг только тогда будет повиноваться мне, когда он будет страшиться меня: тогда он не посмеет меня презирать". Он расхаживал по своей маленькой комнате, совершенно обезумев от счастья. Сказать правду, счастье это происходило скорее от гордости, нежели от любви. "Держать ее в страхе! - гордо повторял он себе, и у него были основания гордиться. - Даже в самые счастливые минуты госпожа де Реналь всегда мучилась страхом, люблю ли я ее так же сильно, как она меня. А ведь здесь - это сущий демон, которого надо укротить, - ну, так и будем укрощать его!" Он отлично знал, что завтра, в восемь часов утра, Матильда уже будет в библиотеке; он явился только к девяти, сгорая от любви, но заставляя свое сердце повиноваться рассудку. Он ни одной минуты не забывал повторять себе: "Держать ее постоянно в этом великом сомнении: любит ли он меня? Ее блестящее положение, лесть, которую ей расточают кругом, все это приводит к тому, что она чересчур уверена в себе". Она сидела на диване, бледная, спокойная, но, по-видимому, была не в силах двинуться. Она протянула ему руку: - Милый, я обидела тебя, это правда, и ты вправе сердиться на меня. Жюльен никак не ожидал такого простого тона. Он чуть было тут же не выдал себя. - Вы хотите от меня ручательства, мой друг? - добавила она, помолчав, в надежде, что он, может быть, прервет это молчание. - Вы правы. Увезите меня, уедем в Лондон... Это меня погубит навеки, обесчестит... - Она решилась отнять руку у Жюльена, чтобы прикрыть ею глаза. Чувства скромности и женской стыдливости вдруг снова овладели этой душой. - Ну вот, обесчестите меня, вот вам и ручательство. "Вчера я был счастлив, потому что у меня хватило мужества обуздать себя", - подумал Жюльен. Помолчав немного, он совладал со своим сердцем настолько, что мог ответить ей ледяным тоном: - Ну, допустим, что мы с вами уедем в Лондон; допустим, что вы, как вы изволили выразиться, обесчещены, - кто мне поручится, что вы будете любить меня, что мое присутствие в почтовой карете не станет вам вдруг ненавистным? Я не изверг, погубить вас в общественном мнении будет для меня только еще одним новым несчастьем. Ведь не ваше положение в свете является препятствием. Все горе в вашем собственном характере. Можете вы поручиться самой себе, что будете любить меня хотя бы неделю? "Ах, если бы она любила меня неделю, всего-навсего неделю, - шептал про себя Жюльен, - я бы умер от счастья Что мне до будущего, что мне вся моя жизнь? Это райское блаженство может начаться хоть сию минуту, стоит мне только захотеть. Это зависит только от меня!" Матильда видела, что он задумался. - Значит, я совсем недостойна вас? - промолвила она, беря его за руку. Жюльен обнял и поцеловал ее, но в тот же миг железная рука долга стиснула его сердце "Если только она увидит, как я люблю ее, я ее потеряю". И, прежде чем высвободиться из ее объятий, он постарался принять вид, достойный мужчины. Весь этот день и все следующие он искусно скрывал свою безмерную радость; бывали минуты, когда он даже отказывал себе в блаженстве заключить ее в свои объятия. Но бывали минуты, когда, обезумев от счастья, он забывал всякие доводы благоразумия. Когда-то Жюльен облюбовал укромное местечко в саду, - он забирался в густые заросли жимолости, где стояла лестница садовника, и, спрятавшись среди душистой зелени, следил за решетчатой ставней Матильды и оплакивал непостоянство своей возлюбленной. Рядом возвышался могучий дуб, и его широкий ствол скрывал Жюльена от нескромных взглядов. Как-то раз, прогуливаясь вдвоем, они забрели в это место, и оно так живо напомнило ему об этих горестных минутах, что он вдруг с необычайной силой ощутил разительный контраст между безысходным отчаянием, в котором пребывал еще так недавно, и своим теперешним блаженством; слезы выступили у него на глазах, он поднес к губам руку своей возлюбленной и сказал ей: - Здесь я жил мыслью о вас, отсюда смотрел я на эту ставню, часами подстерегал блаженную минуту, когда увижу, как эта ручка открывает ее... И тут уж он потерял всякую власть над собой. С подкупающей искренностью, которую невозможно подделать, он стал рассказывать ей о пережитых им страшных минутах горького отчаяния. Невольно вырывавшиеся у него короткие восклицания красноречиво свидетельствовали о том, как счастлив он сейчас, когда миновала эта нестерпимая пытка. "Боже великий, что же это я делаю? - вдруг опомнился Жюльен. - Я погиб". Его охватил ужас, ему казалось уже, что глаза м-ль де Ла-Моль глядят на него совсем не так ласково. Это было просто самовнушение, но лицо Жюльена внезапно изменилось, покрывшись смертельной бледностью. Глаза его сразу погасли, и выражение пылкой искренней любви сменилось презрительным и чуть ли не злобным выражением. - Что с вами, друг мой? - спросила его Матильда ласково и тревожно. - Я лгу, - ответил Жюльен с раздражением, - и лгу вам. Не могу простить себе этого: видит бог, я слишком вас уважаю, чтобы лгать вам. Вы любите меня, вы преданы мне, и мне незачем придумывать разные фразы, чтобы понравиться вам. - Боже! Так это были одни фразы - все то, что я слушала сейчас с таким восхищением, все, что вы говорили мне эти последние десять минут? - Да, и я страшно браню себя за это, дорогая. Я сочинил все это когда-то для одной женщины, которая меня любила и докучала мне. Это ужасная черта моего характера, каюсь в ней сам, простите меня. Горькие слезы градом катились по щекам Матильды. - Стоит только какой-нибудь мелочи задеть меня, - продолжал Жюльен, - и я как-то незаметно для себя впадаю в забывчивость; тут моя проклятая память уводит меня неведомо куда, и я поддаюсь этому. - Так, значит, я нечаянно задела вас чем-то? - сказала Матильда с трогательной наивностью. - Мне вспомнилось, как однажды вы гуляли около этой жимолости и сорвали цветок. Господин де Люз взял его у вас, и вы ему его оставили. Я был в двух шагах от вас. - Господин де Люз? Быть не может, - возразила Матильда со всем свойственным ей высокомерием. - Это на меня непохоже. - Уверяю вас, - настойчиво подхватил Жюльен. - Ну, значит, это правда, мой друг, - сказала Матильда, печально опуская глаза. Она прекрасно знала, что вот уже много месяцев, как г-ну де Люзу ничего подобного не разрешалось. Жюльен поглядел на нее с невыразимой нежностью: "Нет, нет, - сказал он про себя, - она меня любит не меньше прежнего". В тот же вечер она шутливо упрекнула его за увлечение г-жой де Фервак: - Простолюдин, влюбленный в выскочку! Ведь это, пожалуй, единственная порода сердец в мире, которую даже мой Жюльен не может заставить пылать. А ведь она сделала из вас настоящего денди! - добавила она, играя прядями его волос. За то время, пока Жюльен был уверен, что Матильда его презирает, он научился следить за своей внешностью и теперь, пожалуй, одевался не хуже самых изысканных парижских франтов. При этом у него было перед ними то преимущество, что, раз одевшись, он уже переставал думать о своем костюме. Одно обстоятельство не могло не огорчать Матильду: Жюльен продолжал переписывать русские письма и отвозить их маршальше. XXXII ТИГР Увы! Почему это так, а не иначе? Бомарше. Один английский путешественник рассказывает о том, как он дружил с тигром; он вырастил его, ласкал его, но у него на столе всегда лежал заряженный пистолет. Жюльен отдавался своему безмерному счастью только в те минуты, когда Матильда не могла прочесть выражения этого счастья в его глазах. Он неизменно придерживался предписанного себе правила и время от времени говорил с нею сухо и холодно. Когда же кротость Матильды, которая приводила его в изумление, и ее безграничная преданность доводили его до того, что он вот-вот готов был потерять власть над собой, он призывал на помощь все свое мужество и мгновенно уходил от нее. Впервые Матильда любила. Жизнь, которая всегда тащилась для нее черепашьим шагом, теперь летела, словно на крыльях. И так как гордость ее должна была найти себе какой-то выход, она проявлялась теперь в безрассудном пренебрежении всеми опасностями, которым подвергала ее любовь. Благоразумие теперь стало уделом Жюльена, и единственно, в чем Матильда не подчинялась ему, - это когда возникала речь об опасности. Однако кроткая и почти смиренная с ним, она стала теперь еще высокомернее со всеми домашними, будь то родные или слуги. Вечером, в гостиной, где находилось человек шестьдесят гостей, она подзывала к себе Жюльена и, не замечая никого, подолгу разговаривала с ним. Проныра Тамбо однажды пристроился около них, однако она попросила его отправиться в библиотеку и принести ей тот том Смолетта, где говорится о революции тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года, а видя, что он мешкает, добавила: "Можете не торопиться!" - с таким уничтожающим высокомерием, что Жюльен восхитился. - Заметили вы, как он поглядел на вас, этот уродец? - сказал он ей. - Его дядюшка двенадцать лет стоит на задних лапках в этой гостиной, и если бы не это, я бы его выгнала в одну минуту. По отношению к г-дам де Круазенуа, де Люзу и прочим она соблюдала внешне все правила учтивости, но, признаться, держала себя с ними не менее вызывающе. Матильда страшно упрекала себя за все те признания, которыми она когда-то изводила Жюльена, тем более, что у нее теперь не хватало духу сознаться ему, что она сильно преувеличивала те, в сущности, совершенно невинные знаки внимания, коих удостаивались эти господа. Несмотря на самые благие намерения, ее женская гордость не позволяла ей сказать ему: "Ведь только потому, что я говорила с вами, мне доставляло удовольствие рассказывать о том, что я однажды позволила себе не сразу отнять руку, когда господин де Круазенуа, положив свою руку на мраморный столик рядом с моей, слегка коснулся ее". Теперь стоило кому-нибудь из этих господ поговорить с ней несколько секунд, как у нее сразу находился какой-нибудь неотложный вопрос к Жюльену, и это уже оказывалось предлогом, чтобы удержать его подле себя. Она забеременела и с радостью сообщила об этом Жюльену. - Ну как, будете вы теперь сомневаться во мне? Это ли не ручательство? Теперь я ваша супруга навеки. Это известие потрясло Жюльена; он уже готов был отказаться от предписанных себе правил поведения. "Как я могу быть намеренно холодным и резким с этой несчастной девушкой, которая губит себя ради меня?" Едва только он замечал, что у нее не совсем здоровый вид, будь даже это в тот миг, когда его благоразумие настойчиво возвышало свой грозный голос, у него теперь не хватало духу сказать ей какую-нибудь жестокую фразу, которая, как это показывал опыт, была необходима для продления их любви. - Я думаю написать отцу, - сказала ему однажды Матильда, - он для меня больше, чем отец, - это друг, и я считаю недостойным ни вас, ни себя обманывать его больше ни минуты. - Боже мой! Что вы хотите сделать? - ужаснулся Жюльен. - Исполнить долг свой, - отвечала она ему с радостно загоревшимися глазами. Наконец-то она проявила больше величия души, чем ее возлюбленный. - Да он меня выгонит с позором! - Это - его право. И надо уважать это право. Я возьму вас под руку, и мы вместе выйдем из подъезда среди бела дня. Жюльен, еще не опомнившись от изумления, попросил ее подождать неделю. - Не могу, - отвечала она, - честь требует этого. Я знаю, что это долг мой, надо его исполнить, и немедленно. - Ах, так! Тогда я приказываю вам подождать, - настойчиво сказал Жюльен. - Ваша честь не беззащитна - я супруг ваш. Этот решительный шаг перевернет всю нашу жизнь - и мою и вашу. У меня тоже есть свои права. Сегодня у нас вторник, в следующий вторник будет вечер у герцога де Реца, так вот, когда господин де Ла-Моль вернется с этого вечера, швейцар передаст ему роковое письмо... Он только о том и мечтает, чтобы увидеть вас герцогиней, я-то хорошо это знаю; подумайте, какой это будет для него удар! - Вы, быть может, хотите сказать: какая это будет месть? - Я могу жалеть человека, который меня облагодетельствовал, скорбеть о том, что причинил ему зло, но я не боюсь, и меня никто никогда не испугает. Матильда подчинилась ему. С тех пор как она сказала ему о своем положении, Жюльен впервые говорил с ней тоном повелителя; никогда еще он не любил ее так сильно. Все, что было нежного в его душе, с радостью хваталось, как за предлог, за теперешнее состояние Матильды, чтобы уклониться от необходимости говорить с нею резко. Признание, которое она собиралась сделать маркизу де Ла-Моль, страшно взволновало его. Неужели ему придется расстаться с Матильдой? И как бы она ни горевала, когда он будет уезжать, вспомнит ли она о нем через месяц после его отъезда? Не меньше страшили его и те справедливые упреки, которые ему придется выслушать от маркиза. Вечером он признался Матильде в этой второй причине своих огорчений, а потом, забывшись, увлеченный любовью, рассказал и о первой. Матильда изменилась в лице. - Правда? - спросила она. - Расстаться со мной на полгода - это для вас несчастье? - Невероятное, единственная вещь в мире, о которой я не могу подумать без ужаса. Матильда была наверху блаженства. Жюльен так старательно выдерживал свою роль, что вполне убедил ее, что из них двоих она любит сильнее. Настал роковой вторник. В полночь, вернувшись домой, маркиз получил письмо, на конверте которого было написано, что он должен его вскрыть сам, лично, и прочесть, будучи наедине. "Отец, Все общественные узы порваны между нами, остались только те, что связывают нас кровно. После моего мужа Вы и теперь и всегда будете для меня самым дорогим существом на свете. Глаза мои застилаются слезами; я думаю о горе, которое причиняю Вам, но чтобы стыд мой не стал общим достоянием, чтобы у Вас нашлось время обсудить все это и поступить так, как Вы найдете нужным, я не могу долее медлить с признанием, которое я обязана сделать. Если Ваша привязанность ко мне, которая, по-моему, не знает предела, позволит Вам уделить мне небольшой пенсион, я уеду, куда Вы прикажете, в Швейцарию, например, вместе с моим мужем. Имя его столь безвестно, что ни одна душа не узнает дочь Вашу под именем госпожи Сорель, снохи верьерского плотника. Вот оно, это имя, которое мне было так трудно написать. Мне страшно прогневить Вас, как бы ни был справедлив Ваш гнев, я боюсь, что он обрушится на Жюльена. Я не буду герцогиней, отец, и я знала это с той минуты, как полюбила его; потому что это я полюбила его первая, я соблазнила его. От Вас, от предков наших унаследовала я столь высокую душу, что ничто заурядное или хотя бы кажущееся заурядным на мой взгляд не может привлечь моего внимания. Тщетно я, желая Вам угодить, пыталась заинтересоваться господином де Круазенуа. Зачем же Вы допустили, чтобы в это самое время рядом, у меня на глазах, находился истинно достойный человек? Ведь Вы сами сказали мне, когда я вернулась из Гиера: "Молодой Сорель - единственное существо, с которым можно провести время без скуки"; бедняжка сейчас - если это только можно было бы себе представить - страдает так же, как и я, при мысли о том горе, которое принесет Вам это письмо. Не в моей власти отвратить от себя Ваш отцовский гнев, но не отталкивайте меня, не лишайте меня Вашей дружбы. Жюльен относился ко мне почтительно. Если он и разговаривал со мной иногда, то только из глубокой признательности к Вам, ибо природная гордость его характера не позволяла ему держаться иначе, как официально, с кем бы то ни было, стоящим по своему положению настолько выше его. У него очень сильно это врожденное чувство различия общественных положений. И это я, - и я признаюсь в этом со стыдом Вам, моему лучшему другу, и никогда никто другой не услышит от меня этого признания, - я сама однажды в саду пожала ему руку. Пройдет время, - ужели и завтра, спустя сутки, Вы будете все так же гневаться на него? Мой грех непоправим. Если Вы пожелаете, Жюльен через меня принесет Вам уверения в своем глубочайшем уважении и в искренней скорби своей оттого, что он навлек на себя Ваш гнев. Вы его больше никогда не увидите, но я последую за ним всюду, куда он захочет. Это его право, это мой долг, он отец моего ребенка. Если Вы по доброте своей соблаговолите назначить нам шесть тысяч франков на нашу жизнь, я приму их с великой признательностью, а если нет, то Жюльен рассчитывает устроиться в Безансоне преподавателем латыни и литературы. С какой бы ступени он ни начал, я уверена, что он выдвинется. С ним я не боюсь безвестности. Случись революция, я не сомневаюсь, что он будет играть первую роль. А могли ли бы Вы сказать нечто подобное о ком-либо из тех, кто добивался моей руки? У них богатые имения? Но это единственное преимущество не может заставить меня плениться ими. Мой Жюльен достиг бы высокого положения и при существующем режиме, будь у него миллион и покровительство моего отца..?" Матильда знала, что отец ее человек вспыльчивый, и потому исписала восемь страниц. "Что делать? - рассуждал сам с собой Жюльен, прогуливаясь в полночь в саду, в то время как г-н де Ла-Моль читал это письмо. - Каков, во-первых, мой долг, во-вторых, мои интересы? То, чем я обязан ему, безмерно; без него я был бы жалким плутом на какойнибудь ничтожной должности, да, пожалуй, еще и не настолько плутом, чтобы не навлечь на себя ненависть и презрение окружающих. Он сделал из меня светского человека. В силу этого мои неизбежные плутни будут, во-первых, более редки и, во-вторых, менее гнусны. А это стоит больше, чем если бы он подарил мне миллион. Я обязан ему и этим орденом и моими якобы дипломатическими заслугами, которые возвышают меня над общим уровнем. Если он сидит сейчас с пером в руке и намеревается предписать мне, как я должен вести себя, - что он напишет?" Тут размышления Жюльена были внезапно прерваны старым камердинером г-на де Ла-Моля. - Маркиз требует вас сию минуту, одетого, неодетого, все равно. И, провожая Жюльена, камердинер добавил вполголоса: - Берегитесь, господин маркиз прямо рвет и мечет. XXXIII ПРОПАСТЬ МАЛОДУШИЯ Шлифуя этот алмаз, неискусный гранильщик сточил его самые искрометные грани. В средние века - да что я говорю, - еще при Ришелье француз обладал способностью хотеть. Мирабо. Жюльен застал маркиза в бешенстве; должно быть, в первый раз в жизни этот вельможа вел себя непристойно: он обрушился на Жюльена потоком площадной брани. Наш герой был изумлен, уязвлен, но его чувство признательности к маркизу нимало не поколебалось. "Сколько великолепных пла- нов, издавна взлелеянных заветной мечтой, - и вот в одно мгновение несчастный человек видит, как все это рассыпается в прах! Но я должен ему ответить что-нибудь, мое молчание только увеличивает его ярость". Ответ подвернулся из роли Тартюфа. - Я не ангел... Я служил вам верно, и вы щедро вознаграждали меня... Я полон признательности, но, посудите, мне двадцать два года... В этом доме меня только и понимали вы сами и эта прелестная особа... - Гадина! - заорал маркиз. - Прелестная, прелестная! Да в тот день, когда вам пришло в голову, что она прелестна, вы должны были бежать отсюда со всех ног! - Я и хотел бежать: я тогда просил вас отпустить меня в Лангедок. Маркиз от ярости бегал по комнате; наконец, обессилив от этой беготни, раздавленный горем, упал в кресло. Жюльен слышал, как он пробормотал про себя: "И ведь это вовсе не злой человек..?" - Нет, никогда у меня не было зла против вас! - воскликнул Жюльен, падая перед ним на колени. Но ему тут же стало нестерпимо стыдно этого движения, и он тотчас поднялся. Маркиз был словно в каком-то беспамятстве. Увидав, как Жюльен бросился на колени, он снова принялся осыпать его неистовыми ругательствами, достойными извозчика. Быть может, новизна этих крепких словечек немного отвлекала его. "Как! Дочь моя будет именоваться "госпожа Сорель"? Как! Дочь моя не будет герцогиней?" Всякий раз, как эти две мысли отчетливо возникали в его сознании, маркиза словно всего переворачивало, и он мгновенно терял способность владеть собой. Жюльен боялся, что он вот-вот бросится его бить. В минуты просветления, когда маркиз словно осваивался со своим несчастьем, он обращался к Жюльену с довольно разумными упреками. - Надо было уехать, сударь... - говорил он ему. - Ваш долг был скрыться отсюда... Вы вели себя, как самый последний негодяй... Тут Жюльен подошел к столу и написал: "Жизнь давно уже стала для меня невыносимой, и я кладу ей конец. Прошу господина маркиза принять уверения в моей безграничной признательности, а также мои извинения за то беспокойство, которое смерть моя в его доме может ему причинить". - Прошу господина маркиза пробежать эти строки... Убейте меня, - сказал Жюльен, - или прикажите вашему камердинеру убить меня. Сейчас час ночи, я буду ходить там по саду, у дальней стены. - Убирайтесь вон! К черту! - крикнул ему вслед маркиз. "Понимаю, - подумал Жюльен, - он ничего не имел бы против, если бы я избавил его лакея от необходимости прикончить меня... Нет, пусть убьет, пожалуйста, это удовлетворение, которое я ему предлагаю... Но я-то, черт возьми, я люблю жизнь... Я должен жить для моего сына". Эта мысль, которая впервые с такой ясностью представилась его воображению, поглотила его всего целиком, после того как он в течение нескольких минут бродил по саду, охваченный острым чувством грозившей ему опасности. Эта столь новая для него забота сделала его осмотрительным. "Надо с кем-нибудь посоветоваться, как мне вести себя с этим неистовым человеком... Он сейчас просто лишился рассудка, он на все способен. Фуке от меня слишком далеко, да и где ему понять, что делается в душе такого человека, как маркиз? Граф Альтамира... А можно ли поручиться, что он будет молчать об этом до могилы? Надо подумать о том, чтобы моя попытка посоветоваться с кем-то не привела к каким-нибудь последствиям и не осложнила еще больше моего положения! Увы! У меня, кажется, никого не остается, кроме мрачного аббата Пирара... Но при этой его янсенистской узости взглядов... Какойнибудь пройдоха-иезуит, который знает свет, мог бы мне быть гораздо полезней... Пирар, да он способен прибить меня, едва только я заикнусь о моем преступлении!" Дух Тартюфа явился Жюльену на помощь. "Вот что! Пойду к нему на исповедь!" На этом решении, после двухчасовой прогулки по саду, он и остано- вился. Он уже больше не думал о том, что его вот-вот настигнет ружейная пуля; его непреодолимо клонило ко сну. На другой день рано утром Жюльен уже был за много лье от Парижа и стучался у двери сурового янсениста. К своему великому удивлению, он обнаружил, что исповедь его отнюдь не оказалась такой уж неожиданностью для аббата. "Пожалуй, мне следует винить самого себя", - говорил себе аббат, и видно было, что он не столько рассержен, сколько озабочен. - Я почти догадывался об этой любовной истории. Но из расположения к вам, несчастный юноша, я не захотел намекнуть об этом отцу... - Но что он, по-вашему, сделает? - нетерпеливо спросил Жюльен. В эту минуту он чувствовал привязанность к аббату, и резкое объяснение с ним было бы для него чрезвычайно тягостно. - Мне представляется, что у него есть три возможности, - продолжал Жюльен. - Во-первых, господин де Ла-Моль может меня прикончить, - и он рассказал аббату про предсмертную записку самоубийцы, которую он оставил маркизу. - Во-вторых, он может поручить это дело графу Норберу, и тот вызовет меня на дуэль. - И вы примете такой вызов? - в негодовании вскричал аббат, вскакивая с места. - Вы не даете мне договорить. Разумеется, я бы никогда не стал стрелять в сына моего благодетеля. В-третьих, он может удалить меня отсюда. Если он скажет мне: поезжайте в Эдинбург или в Нью-Йорк, я послушаюсь. В таком случае положение мадемуазель де Ла-Моль можно будет скрыть, но я ни за что не допущу, чтобы они умертвили моего сына. - Не сомневайтесь, это первое, что придет в голову этому развращенному человеку... Между тем Матильда в Париже сходила с ума от отчаяния. Она виделась с отцом около семи часов утра. Он показал ей записку Жюльена, и с тех пор она себе места не находила; ее преследовала ужасная мысль: не решил ли Жюльен, что для него самое благородное - покончить с собой?" И даже не сказав мне", - говорила она себе с горестным возмущением. - Если он умрет, я умру тоже, - говорила она отцу. - И это вы будете виновны в его смерти... Быть может, вы будете даже очень довольны этим... но клянусь памятью его, что я, во-первых, надену траур и объявлю всем, что я вдова Сорель, и с этой надписью разошлю уведомления о похоронах, имейте это в виду... Ни трусить, ни прятаться я не стану. Любовь ее доходила до помешательства. Теперь уже сам маркиз растерялся. Он начинал смотреть на совершившееся более трезво. За завтраком Матильда не показалась. Маркиз почувствовал громадное облегчение, а главное, он был польщен тем, что она, как выяснилось, ни словом не обмолвилась обо всем этом матери. Жюльен только успел соскочить с лошади, как Матильда уже прислала за ним и бросилась ему на шею почти на глазах у своей горничной. Жюльен был не слишком признателен ей за этот порыв; долгое совещание с аббатом Пираром настроило его весьма дипломатично и расчетливо. Перечисление и подсчет всяких возможностей охладили его воображение. Матильда со слезами на глазах рассказала ему, что она видела его записку о том, что он покончит с собой. - Отец может передумать. Сделайте мне одолжение, уезжайте сейчас же в Вилькье, садитесь на лошадь и уезжайте, пока наши не встали из-за стола. И, видя, что Жюльен не двигается и смотрит на нее удивленным и холодным взглядом, она расплакалась. - Предоставь мне вести все наши дела! - воскликнула она, бросаясь к нему на грудь и сжимая его в своих объятиях. - Ты ведь знаешь, что я только поневоле расстаюсь с тобой. Пиши на имя моей горничной, только адрес пусть будет написан чужой рукой, а уж я буду писать тебе целые тома. Прощай! Беги! Это последнее слово задело Жюльена, но он все же повиновался. "Как это так неизбежно случается, - подумал он, - что даже в самые лучшие их минуты эти люди всегда ухитряются чем-нибудь да задеть меня". Матильда решительно отклонила все благоразумные планы своего отца. Она не желала вступать ни в какие соглашения иначе, как на следующих условиях: она будет госпожой Сорель и будет скромно существовать со своим мужем в Швейцарии либо останется с ним у отца в Париже. Она и слушать не хотела о тайных родах. - Вот тут-то и пойдет всякая клевета, и тогда уж не спасешься от позора. Через два месяца после свадьбы мы с мужем отправимся путешествовать, и тогда нам будет очень легко представить дело так, что никто не усомнится в том, что сын мой появился на свет в надлежащее время. Это упорство сначала приводило маркиза в бешенство, но под конец заставило его поколебаться. Как-то раз он смягчился. - На, возьми, - сказал он дочери, - вот тебе дарственная на десять тысяч ренты, отошли ее твоему Жюльену, и пусть он примет меры, да поскорей отошли, чтобы я не мог отобрать ее, если передумаю. Зная страсть Матильды командовать, Жюльен, только для того, чтобы уступить ей, проскакал неизвестно зачем сорок лье: он был в Вилькье и проверял там счета фермеров; благодеяние маркиза явилось для него предлогом вернуться. Он отправился искать приюта у аббата Пирара, который к этому времени сделался самым полезным союзником Матильды. Каждый раз, как только маркиз обращался к нему за советом, он доказывал ему, что всякий иной выход, кроме законного брака, был бы преступлением перед богом. - И к счастью, - добавлял аббат, - житейская мудрость в данном случае на стороне религии. Можно ли хоть на минуту предположить, что мадемуазель де Ла-Моль при ее неукротимом характере будет хранить в тайне то, что сама она не желает скрывать? А если вы не согласитесь на то, чтобы свадьба состоялась открыто, как полагается, в обществе гораздо дольше будут заниматься этим загадочным неравным браком. Надо все объявить разом, чтобы не оставалось ничего неясного, ни тени тайны. - Это правда, - задумчиво согласился маркиза - В наше время разговоры об этом браке уже через три дня покажутся пережевыванием старого, скучной болтовней, которой занимаются никчемные люди. Хорошо бы воспользоваться каким-нибудь крупным правительственным мероприятием против якобинцев и тут же, под шумок, все это и уладить. Двое или трое из числа друзей г-на де Ла-Моля держались того же мнения, что и аббат Пирар. Они тоже считали, что решительный характер Матильды является главным препятствием для каких бы то ни было иных возможностей. Но и после всех этих прекрасных рассуждений маркиз в глубине души никак не мог свыкнуться с мыслью, что надо навсегда расстаться с надеждой на табурет для своей дочери. Его память, его воображение были насыщены всевозможными похождениями и разными ловкими проделками, которые были еще возможны в дни его юности. Уступать необходимости, опасаться закона казалось ему просто нелепым и недостойным для человека его положения. Как дорого приходилось ему теперь расплачиваться за все те обольстительные мечты о будущности дочери, которыми он тешил себя в течение десяти лет! "И кто бы мог это предвидеть? - мысленно восклицал он. - Девушка с таким надменным характером, с таким замечательным умом! И ведь она больше меня гордилась именем, которое она носит! Еще когда она была ребенком, самые знатные люди Франции просили у меня ее руки. Да, надо забыть о всяком благоразумии! Уж таково наше время, все летит вверх тормашками. Мы катимся к полному хаосу". XXXIV ЧЕЛОВЕК С ГОЛОВОЙ Префект ехал верхом и рассуждал сам с собой?" Почему бы мне не стать министром, председателем сове та, герцогом? Войну я бы стал вести вот каким образом!.. А вот как бы я расправился и заковал в кандалы всяких охотников до нововведений!" "Глоб" Никакие доводы рассудка не в состоянии уничтожить могущественной власти целого десятилетия сладостных грез. Маркиз соглашался, что сердиться неблагоразумно, но не мог решиться простить. "Если бы этот Жюльен погиб как-нибудь неожиданно, от несчастного случая!.." - думал он иногда. Так его удрученное воображение пыталось утешить себя самыми невероятными фантазиями. И это парализовало влияние всех мудрых доводов аббата Пирара. Прошел месяц, и разговоры о том, как прийти к соглашению, не подвинулись ни на шаг. В этом семейном деле совершенно так же, как и в делах политических, маркиза вдруг осеняли блестящие идеи и воодушевляли его дня на три. И тогда всякий другой план действий, исходивший из трезвых рассуждений, отвергался им, ибо трезвые рассуждения только тогда имели силу в его глазах, когда они поддерживали его излюбленный план. В течение трех дней он со всем пылом и воодушевлением истинного поэта трудился над тем, чтобы повернуть дело так, как ему хотелось; но проходил еще день, и он уже не думал об этом. Сначала Жюльен недоумевал - его сбивала с толку медлительность маркиза, но когда прошло несколько недель, он стал догадываться, что г-н де Ла-Моль просто не знает, на что решиться. Госпожа де Ла-Моль и все в доме были уверены, что Жюльен уехал в провинцию по делам управления их поместьями. Он скрывался в доме аббата Пирара и почти каждый день виделся с Матильдой; каждое утро она приходила к отцу и проводила с ним час; но иногда они по целым неделям не разговаривали о том, чем были поглощены все их мысли. - Я знать не хочу, где он, этот человек, - сказал ей однажды маркиз. - Пошлите ему это письмо. Матильда прочла: "Лангедокские земли приносят 20 600 франков. Даю 10600 франков моей дочери и 10000 франков господину Жюльену Сорелю. Отдаю, разумеется, и, земли также. Скажите нотариусу, чтобы приготовил две отдельные дарственные и пусть принесет мне их завтра; после этого все отношения между нами порваны. Ах, сударь! Мог ли я ожидать от вас всего этого? Маркиз де Ла-Моль. - Благодарю от всей души, - весело сказала Матильда. - Мы поселимся в замке д'Эгийон, поблизости от Ажена и Марманды. Говорят, это очень живописные места, настоящая Италия. Этот дар чрезвычайно удивил Жюльена. Теперь это был уже не тот непреклонный, холодный человек, каким мы его знали. Судьба сына заранее поглощала все его мысли. Это неожиданное и довольно солидное для такого бедного человека состояние сделало его честолюбцем. Теперь у него с женой было 36 000 франков ренты. Что касается Матильды, все существо ее было поглощено одним-единственным чувством - обожанием мужа: так она теперь всегда из гордости называла Жюльена. И все честолюбие ее сосредоточивалось исключительно на том, чтобы добиться признания этого брака. Она без конца превозносила высокое благоразумие, которое проявила, соединив свою судьбу с таким выдающимся человеком. Личные достоинства - вот был излюбленный довод, на который она неизменно опиралась. Длительная разлука, множество всяких дел, редкие минуты, когда им удавалось поговорить друг с другом о своей любви, - все это как нельзя лучше помогало плодотворному действию мудрой политики, изобретенной в свое время Жюльеном. Наконец Матильда вышла из терпения и возмутилась, что ей приходится урывками видеться с человеком, которого она теперь по-настоящему полюбила. В порыве этого возмущения она написала отцу, начав свое письмо, как Отелло: "То, что я предпочла Жюльена светским удовольствиям, которые общество могло предоставить дочери господина де Ла-Моля, выбор мой доказывает достаточно ясно. Все эти радости мелкого самолюбия и пустого тщеславия для меня не существуют. Вот уже полтора месяца, как я живу в разлуке с моим мужем. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать мое уважение к Вам. На будущей неделе, не позднее четверга, я покину родительский дом. Ваши благодеяния обогатили нас. В тайну мою не посвящен никто, кроме почтенного аббата Пирара. Я отправляюсь к нему, он нас обвенчает, а час спустя мы уже будем на пути в Лангедок и не появимся в Париже впредь до Вашего разрешения. Одно только заставляет сжиматься мое сердце - все это станет пищей для пикантных анекдотов на мой счет и на Ваш. Остроты каких-нибудь глупцов, пожалуй, заставят нашего доблестного Норбера искать ссоры с Жюльеном. А при таких обстоятельствах - я хорошо знаю его - я буду бессильна оказать на Жюльена какое-либо воздействие: в нем заговорит дух восставшего плебея. Умоляю Вас на коленях, отец, придите на мое венчание в церковь аббата Пирара в следующий четверг. Это обезвредит ехидство светских пересудов и отвратит опасность, угрожающую жизни Вашего единственного сына и жизни моего мужа... ", и так далее, и так далее. Это письмо повергло маркиза в необыкновенное смятение. Итак, значит, необходимо в конце концов принять какое-то решение. Все его правила, все привычные дружеские связи утратили для него всякое значение. В этих исключительных обстоятельствах в нем властно заговорили все истинно значительные черты его характера, выкованные великими потрясениями, которые он пережил в юности. Невзгоды эмиграции сделали его фантазером. После того как он на протяжении двух лет видел себя обладателем громадного состояния, пожинал всякие отличия при дворе, 1790 год внезапно вверг его в ужасную нищету эмиграции. Эта суровая школа перекроила душу двадцатидвухлетнего юноши. Он, в сущности, чувствовал себя как бы завоевателем, раскинувшим лагерь среди всего своего богатства; оно отнюдь не порабощало его. Но это же самое воображение, которое уберегло его душу от губительной отравы золота, сделало его жертвой безумной страсти - добиться во что бы то ни стало для своей дочери громкого титула. В продолжение последних полутора месяцев маркиз, повинуясь внезапному капризу, вдруг решал обогатить Жюльена, бедность которого казалась ему чем-то унизительным, позорным для него самого, маркиза де ЛаМоля, чем-то немыслимым для супруга его дочери. Он швырял деньгами. На другой день его воображение кидалось в другую сторону: ему казалось, что Жюльен поймет этот немой язык расточительной щедрости, переменит имя, уедет в Америку и оттуда напишет Матильде, что он для нее больше не существует. Г-н де ЛаМоль уже представлял себе это письмо написанным, стараясь угадать, какое действие может оно оказать на его дочь. Когда все эти юношеские мечты были разрушены подлинным письмом Матильды, маркиз после долгих раздумий о том, как бы ему убить Жюльена или заставить его исчезнуть, вдруг неожиданно загорелся желанием создать ему блестящее положение. Он даст ему имя одного из своих владений. Почему бы не передать ему и титул? Герцог де Шон, его тесть, после того как единственный сын его был убит в Испании, не раз уже говаривал маркизу, что он думает передать свой титул Норберу... "Нельзя отказать Жюльену в исключительных деловых способностях, в редкой отваге, пожалуй, даже и в некотором блеске... - рассуждал сам с собой маркиз. - Но в глубине этой натуры есть что-то пугающее. И такое впечатление он производит решительно на всех, значит, действительно что-то есть. (И чем труднее было определить это "что-то", тем больше пугало оно пылкое воображение старого маркиза.) Моя дочь очень тонко выразила это как-то на днях (в письме, которого мы не приводим): "Жюльен не пристал ни к одному салону, ни к какой клике". Он не заручился против меня ни малейшей поддержкой, если я от него откажусь, он останется без всего... Но что это - просто его неведение современного состояния общества? Я два или три раза говорил ему: добиться какого-нибудь положения, выдвинуться можно только при помощи салонов... Нет, у него нет ловкости и хитрости какого-нибудь проныры, который не упустит ни удобной минуты, ни благоприятного случая... Это характер отнюдь не в духе Людовика XI. А с другой стороны, я вижу, что он руководится отнюдь не возвышенными правилами. Для меня это что-то непонятное... Может быть, он внушил себе все эти правила, чтобы не давать воли своим чувствам? В одном можно не сомневаться: он не выносит презрения, и этим-то я и держу его. У него нет преклонения перед знатностью, по правде сказать, нет никакого врожденного уважения к нам. В этом его недостаток. Но семинарская душонка может чувствовать себя неудовлетворенной только от отсутствия денег и жизненных благ. У него совсем другое: он ни за что в мире не позволит, чтобы его презирали". Прижатый к стене письмом дочери, г-н де Ла-Моль понимал, что надо на что-то решиться. Так вот, прежде всего надо выяснить самое главное: "Не объясняется ли дерзость Жюльена, побудившая его ухаживать за моей дочерью, тем, что он знал, что я люблю ее больше всего на свете и что у меня сто тысяч экю ренты? Матильда уверяет меня в противном... Нет, дорогой господин Жюльен, я хочу, чтобы у меня на этот счет не было ни малейшего сомнения. Что это: настоящая любовь, неудержимая и внезапная? Или низкое домогательство, желание подняться повыше, создать себе блестящее положение? Матильда весьма прозорлива, она сразу почувствовала, что это соображение может погубить его в моих глазах, отсюда, разумеется, и это признание: она, видите ли, полюбила его первая. Девушка с таким гордым характером - и поверить, что она забылась до того, чтобы делать ему откровенные авансы? Пожимать ему руку вечером в саду, - какой ужас! Будто у нее не было сотни иных, менее непристойных способов дать ему понять, что она его отличает? Кто оправдывается, тот сам себя выдает; я не верю Матильде..." В этот вечер рассуждения маркиза были много более решительны и последовательны, чем обычно. Однако привычка взяла свое: он решил выиграть еще немного времени и написать дочери, ибо у них теперь завязалась переписка из одной комнаты особняка в другую. Г-н де Ла-Моль не решался спорить с Матильдой и переубеждать ее. Он боялся, как бы это не кончилось внезапной уступкой с его стороны. Письмо: "Остерегайтесь совершить еще новые глупости; вот Вам патент гусарского поручика на имя шевалье Жюльена Сореля де Ла-Верне. Вы видите, чего я только не делаю для него. Не спорьте со мной, не спрашивайте меня. Пусть изволит в течение двадцати четырех часов явиться в Страсбург, где стоит его полк. Вот вексельное письмо моему банкиру; повиноваться беспрекословно". Любовь и радость Матильды были безграничны, она решила воспользоваться победой и написала тотчас же: "Господин де Ла-Верне бросился бы к Вашим ногам, не помня себя от благодарности, если бы он только знал, что Вы для него делаете. Но при всем своем великодушии отец мой забывает обо мне - честь Вашей дочери под угрозой. Малейшая нескромность может запятнать ее навеки, и тогда уж и двадцать тысяч экю ренты не смоют этого позора. Я пошлю патент господину де Ла-Верне только в том случае, если Вы мне дадите слово, что в течение следующего месяца моя свадьба состоится публично в Вилькье. Вскоре после этого срока, который умоляю Вас не пропустить. Ваша дочь не сможет появляться на людях иначе, как под именем госпожи де Ла-Верне. Как я благодарна Вам, милый папа, что Вы избавили меня от этого имени - Сорель... ", и так далее, и так далее. Ответ оказался неожиданным. "Повинуйтесь, или я беру все назад. Трепещите, юная сумасбродка. Сам я еще не имею представления, что такое Ваш Жюльен, а Вы и того меньше. Пусть отправляется в Страсбург и ведет себя как следует. Я сообщу о моем решении через две недели". Этот решительный ответ весьма удивил Матильду. "Я не знаю, что такое Ваш Жюльена - эти слова захватили ее воображение, и ей тут же стали рисоваться самые увлекательные возможности, которые она уже принимала за истину. "Ум моего Жюльена не подгоняется к тесному покрою пошлого салонного образца, и именно это доказательство его исключительной натуры внушает недоверие отцу. Однако, если я не послушаюсь его каприза, дело может дойти до публичного скандала, а огласка, конечно, весьма дурно повлияет на мое положение в свете и, быть может, даже несколько охладит ко мне Жюльена. А уж после такой огласки... жалкое существование по крайней мере лет на десять. А безумство выбрать себе мужа за его личные достоинства не грозит сделать тебя посмешищем только тогда, когда ты располагаешь громадным состоянием. Если я буду жить вдалеке от отца, то он, в его возрасте, легко может позабыть обо мне... Норбер женится на какой-нибудь обаятельной ловкой женщине. Ведь сумела же герцогиня Бургундская обольстить старого Людовика XIV". Она решила покориться, но остереглась показать отцовское письмо Жюльену. Зная его неистовый характер, она опасалась какой-нибудь безумной выходки. Когда вечером она рассказала Жюльену, что он теперь гусарский поручик, радость его не знала границ. Можно себе представить эту радость, зная честолюбивые мечты всей его жизни и эту его новую страсть к своему сыну. Перемена имени совершенно ошеломила его. "Итак, - сказал он себе, - роман мой в конце концов завершился, и я обязан этим только самому себе. Я сумел заставить полюбить себя эту чудовищную гордячку, - думал он, поглядывая на Матильду, - отец ее не может жить без нее, а она без меня". XXXV ГРОЗА Даруй мне, господи, посредственность Мирабо Душа его упивалась, он едва отвечал на пылкую нежность Матильды Он был мрачен и молчалив. Никогда еще он не казался Матильде столь необыкновенным, и никогда еще она так не боготворила его Она дрожала от страха, как бы его чрезмерно чувствительная гордость не испортила дело. Она видела, что аббат Пирар является в особняк чуть ли не каждый день. Может быть, Жюльен через него узнал что-нибудь о намерениях ее отца? Или, может быть, поддавшись минутной прихоти, маркиз сам написал ему? Чем объяснить этот суровый вид Жюльена после такой счастливой неожиданности? Спросить его она не осмеливалась. Не осмеливалась! Она, Матильда! И вот с этой минуты в ее чувство к Жюльену прокралось что-то смутное, безотчетное, что-то похожее на ужас. Эта черствая душа познала в своей любви все, что только доступно человеческому существу, взлелеянному среди излишеств цивилизации, которыми восхищается Париж. На другой день, на рассвете, Жюльен явился к аббату Пирару. За ним следом во двор въехали почтовые лошади, запряженные в старую разбитую колымагу, нанятую на соседнем почтовом дворе. - Такой экипаж вам теперь не годится, - брюзгливым тоном сказал ему суровый аббат. - Вот вам двадцать тысяч франков, подарок господина де Ла-Моля; вам рекомендуется истратить их за год, но постараться, насколько возможно, не давать повода для насмешек. (Бросить на расточение молодому человеку такую огромную сумму, с точки зрения священника, означало толкнуть его на грех.) Маркиз добавляет: господин Жюльен де Ла-Верне должен считать, что он получил эти деньги от своего отца, называть коего нет надобности Господин де ЛаВерне, быть может, найдет уместным сделать подарок господину Сорелю, плотнику в Верьере, который заботился о нем в детстве... - Я могу взять на себя эту часть его поручений, - добавил аббат, - я, наконец, убедил господина де ЛаМоля пойти на мировую с этим иезуитом, аббатом Фрилером. Его влияние, разумеется, намного превышает наше. Так вот, этот человек, который, в сущности, управляет всем Безансоном, должен признать ваше высокое происхождение - это будет одним из негласных условий мирного соглашения. Жюльен не мог совладать со своими чувствами и бросился аббату на шею. Ему уже казалось, что его признали. - Что это? - сказал аббат Пирар, отталкивая его, - что говорит в вас, светское тщеславие?.. Так вот, что касается Сореля и его сыновей, - я предложу им от своего имени пенсию в пятьсот франков, которая будет им выплачиваться ежегодно, покуда я буду доволен их поведением. Жюльен уже снова был холоден и высокомерен. Он поблагодарил, но в выражениях крайне неопределенных и ни к чему не обязывающих. "А ведь вполне возможно, что я побочный сын какого-нибудь видного сановника, сосланного грозным Наполеоном в наши горы!" С каждой минутой эта мысль казалась ему все менее и менее невероятной. "Моя ненависть к отцу явилась бы в таком случае прямым доказательством... Значит, я, вовсе не такой уж изверг!" Спустя несколько дней после этого монолога Пятнадцатый гусарский полк, один из самых блестящих полков французской армии, стоял в боевом порядке на плацу города Страсбурга. Шевалье де Ла-Верне гарцевал на превосходном эльзасском жеребце, который обошелся ему в шесть тысяч франков. Он был зачислен в полк в чине поручика, никогда не числившись подпоручиком, разве что в именных списках какого-нибудь полка, о котором он никогда не слыхал. Его бесстрастный вид, суровый и чуть ли не злой взгляд, бледность и неизменное хладнокровие - все это заставило заговорить о нем с первого же дня. Очень скоро его безукоризненная и весьма сдержанная учтивость, ловкость в стрельбе и в фехтовании, обнаруженные им безо всякого бахвальства, отняли охоту у остряков громко подшучивать над ним. Поколебавшись пять-шесть дней, общественное мнение полка высказалось в его пользу. "В этом молодом человеке, - говорили старые полковые зубоскалы, - все есть, не хватает только одного - молодости". Из Страсбурга Жюльен написал г-ну Шелану, бывшему верьерскому кюре, который теперь был уже в весьма преклонных летах: "Не сомневаюсь, что Вы с радостью узнали о важных событиях, которые побудили моих родных обогатить меня. Прилагаю пятьсот франков и прошу Вас раздать их негласно, не называя моего имени, несчастным, которые обретаются ныне в такой же бедности, в какой когда-то пребывал я, и которым Вы, конечно, помогаете, как когда-то помогали мне..." Жюльена обуревало честолюбие, но отнюдь не тщеславие; однако это не мешало ему уделять очень много внимания своей внешности. Его лошади, его мундир, ливреи его слуг - все было в безукоризненном порядке, который поддерживался с пунктуальностью, способной сделать честь английскому милорду. Став чуть ли не вчера поручиком по протекции, он уже рассчитывал, что для того, чтобы в тридцать лет, никак не позже, стать командиром полка по примеру всех великих генералов, надо уже в двадцать три года быть чином выше поручика Он только и думал, что о славе и о своем сыне. И вот в разгаре этих честолюбивых мечтаний, которым он предавался с неудержимым пылом, его неожиданно вернул к действительности молодой лакей из особняка де Ла-Моль, прискакавший к нему нарочным. "Все пропало, - писала ему Матильда, - приезжайте как можно скорее, бросайте все. Дезертируйте, если нельзя иначе. Как только приедете, ожидайте меня в наемной карете у маленькой калитки в сад возле дома N... по улице... Я выйду поговорить с Вами; быть может, удастся провести Вас в сад. Все погибло, и боюсь, безвозвратно; не сомневайтесь во мне, я буду тверда и предана Вам во всех невзгодах. Я люблю Вас". Через несколько минут, получив от полковника отпуск, Жюльен сломя голову мчался из Страсбурга; но ужасное беспокойство, глодавшее его, лишало его сил, и, доскакав до Меца, он оказался не в состоянии продолжать верхом свое путешествие. Он вскочил в почтовую карету и с почти невероятной быстротой примчался в указанное место, к садовой калитке особняка де ЛаМоль. Калитка открылась, и в тот же миг Матильда, пренебрегая всеми людскими толками, бросилась к нему на грудь. К счастью, было всего только пять часов утра, и на улице не было ни души. - Все кончено! Отец, опасаясь моих слез, уехал в ночь на четверг. Куда? Никто понятия не имеет. Вот его письмо, читайте! - И она вскочила в экипаж к Жюльену. "Я мог бы простить все, кроме заранее обдуманного намерения соблазнить Вас только потому, что Вы богаты. Вот, несчастная дочь, вот Вам страшная правда. Даю Вам честное мое слово, что я никогда не соглашусь на Ваш брак с этим человеком. Ему будет обеспечено десять тысяч ливров ренты, если он уберется куда-нибудь подальше за пределы Франции, лучше всего - в Америку. Прочтите письмо, которое было получено мною в ответ на мою просьбу сообщить о нем какие-нибудь сведения. Этот наглец сам предложил мне написать госпоже де Реналь. Ни одной строки от Вас с упоминанием об этом человеке я больше не стану читать. Мне опротивели и Париж и Вы. Настоятельно советую Вам хранить в глубочайшей тайне то, что должно произойти. Отрекитесь чистосердечно от этого подлого человека, и Вы снова обретете отца". - Где письмо госпожи де Реналь? - холодно спросил Жюльен. - Вот оно. Я не хотела тебе показывать его сразу, пока не подготовила тебя. Письмо: "Долг мой перед священными заветами религии и нравственностью вынуждает меня, сударь, исполнить эту тягостную обязанность по отношению к Вам; нерушимый закон повелевает мне в эту минуту причинить вред моему ближнему, но лишь затем, чтобы предотвратить еще худший соблазн. Скорбь, которую я испытываю, должна быть преодолена чувством долга. Нет сомнений, сударь, что поведение особы, о которой Вы меня спрашиваете и о которой Вы желаете знать всю правду, может показаться необъяснимым или даже порядочным. От Вас сочли нужным утаить долю правды, а возможно, даже представить кое-что в ином свете, руководствуясь требованиями осторожности, а также и религиозными убеждениями. Но поведение, которым Вы интересуетесь, заслуживает величайшего осуждения и даже более, чем я сумею Вам высказать. Бедность и жадность побудили этого человека, способного на невероятное лицемерие, совратить слабую и несчастную женщину и таким путем создать себе некоторое положение и выбиться в люди. Мой тягостный долг заставляет меня при этом добавить, что господин Ж... не признает никаких законов религии. Сказать по совести, я вынуждена думать, что одним из способов достигнуть успеха является для него обольщение женщины, которая пользуется в доме наибольшим влиянием. Прикидываясь как нельзя более бескорыстным и прикрываясь всякими фразами из романов, он ставит себе единственной целью сделаться полновластным господином и захватить в свои руки хозяина дома и его состояние. Он сеет несчастья и вечные сожаления... ", и так далее, и так далее. Это письмо, неимоверно длинное и наполовину размытое слезами, было, несомненно, написано рукой г-жи де Реналь, и даже написано более тщательно, чем обычно. - Я не смею осуждать господина де Ла-Моля, - произнес Жюльен, дочитав до конца. - Он поступил правильно и разумно. Какой отец согласится отдать свою любимую дочь такому человеку? Прощайте! Жюльен выскочил из экипажа и побежал к почтовой карете, дожидавшейся его в конце улицы. Матильда, о которой он как будто совершенно забыл, бросилась за ним, но она сделала всего несколько шагов, - взгляды приказчиков, хорошо знавших ее и теперь с любопытством высовывавшихся из-за дверей своих лавок, заставили ее поспешно скрыться в сад. Жюльен помчался в Верьер. Во время этой головоломной скачки он не мог написать Матильде, как намеревался, рука его выводила на бумаге какие-то непонятные каракули. Он приехал в Верьер в воскресенье утром. Он вошел в лавку к оружейнику, который тотчас же бросился поздравлять его с неожиданно доставшимся ему богатством. Весь город был взбудоражен этой новостью. Жюльену стоило немалых трудов растолковать ему, что он хочет купить пистолеты. По его просьбе оружейник зарядил их. Колокол прогудел трижды; во французских деревнях этот хорошо знакомый благовест после многозвучных утренних перезвонов возвещает, что сейчас же вслед за ним начинается богослужение. Жюльен вошел в новую верьерскую церковь. Все высокие окна храма были затянуты темно-красными занавесями. Жюльен остановился позади скамьи г-жи де Реналь, в нескольких шагах от нее. Ему казалось, что она усердно молится. При виде этой женщины, которая его так любила, рука Жюльена задрожала, и он не в состоянии был выполнить свое намерение. "Не могу, - говорил он себе, - не в силах, не могу". В этот миг служка, прислуживавший во время богослужений, позвонил в колокольчик, как делается перед выносом святых даров. Г-жа де Реналь опустила голову, которая почти совсем потонула в складках ее шали. Теперь уже Жюльен не так ясно ощущал, что это она. Он выстрелил и промахнулся; он выстрелил еще раз - она упала. XXXVI НЕВЕСЕЛЫЕ ПОДРОБНОСТИ Не думайте, я не проявлю малодушия: я отомстил за себя. Я заслуживаю смерти, вот я, берите меня. Молитесь о моей душе. Шиллер. Жюльен стоял не двигаясь; он ничего не видел. Когда он немного пришел в себя, то заметил, что прихожане бегут вон из церкви; священник покинул алтарь. Жюльен медленно двинулся вслед за какими-то женщинами, которые бежали с криками. Одна из них, рванувшись вперед, сильно толкнула его, и он упал. Ноги ему придавило стулом, опрокинутым толпой; поднимаясь, он почувствовал, что его держат за ворот, - это был жандарм в полной форме Жюльен машинально взялся было за свои маленькие пистолеты, но другой жандарм в это время схватил его за локоть. Его повели в тюрьму. Ввели в какую-то комнату, надели на него наручники и оставили одного; дверь захлопнулась, и ключ в замке щелкнул дважды. Все это произошло очень быстро, и он при этом ровно ничего не ощущал. - Ну вот, можно сказать, все кончено, - громко произнес он, приходя в себя. - Значит, через две недели гильотина... или покончить с собой до тех пор. Мысли его не шли дальше этого; ему казалось, точно кто-то изо всех сил сжимает ему голову. Он обернулся, чтобы посмотреть, не держит ли его кто-нибудь. Через несколько секунд он спал мертвым сном. Госпожа де Реналь не была смертельно ранена. Первая пуля пробила ее шляпку; едва она обернулась, грянул второй выстрел. Пуля попала ей в плечо и - удивительная вещь! - отскочила от плечевой кости, переломив ее, и ударилась о готический пилон, отколов от него здоровенный кусок. Когда, после долгой и мучительной перевязки, хирург, человек серьезный, сказал г-же де Реналь: "Я отвечаю за вашу жизнь, как за свою собственную", - она была глубоко огорчена. Она уже давно всем сердцем жаждала умереть. Письмо к г-ну де Ла-Молю, которое ее заставил написать ее теперешний духовник, было последним ударом для этой души, обессиленной слишком длительным горем. Горе это - была разлука с Жюльеном, а она называла его угрызениями совести. Ее духовник, доброди тельный и усердный молодой священник, только что приехавший из Дижона, отнюдь не заблуждался на этот счет. "Умереть вот так, не от своей руки - ведь это совсем не грех, - говорила себе г-жа де Реналь. - Быть может, бог меня простит за то, что я радуюсь смерти". Она не смела договорить: "А умереть от руки Жюльена - какое блаженство!" Едва только она, наконец, освободилась от хирурга и от всех приятельниц, сбежавшихся к ней, как она позвала к себе свою горничную Элизу. - Тюремщик очень жестокий человек, - сказала она ей, страшно краснея, - он, конечно, будет с ним очень скверно обращаться, думая, что он мне этим угодит... Меня очень мучает эта мысль. Не могли бы вы сходить к этому тюремщику, как будто от себя, и отдать ему вот этот конвертик? Тут несколько луидоров. Скажите, что религия не позволяет ему обращаться с ним жестоко... И, главное, чтобы он не рассказывал о том, что ему дали денег. Вот этому-то обстоятельству, о котором мы сейчас упомянули, Жюльен и был обязан гуманным отношением верьерского тюремщика; это был все тот же г-н Нуару, ревностный блюститель порядка, на которого, как мы когда-то видели, прибытие г-на Апера нагнало такой страх. В тюрьму явился следователь. - Я совершил убийство с заранее обдуманным намерением, - сказал ему Жюльен, - я купил и велел зарядить пистолеты у такого-то оружейника. Статья тысяча триста сорок вторая уголовного кодекса гласит ясно - я заслуживаю смерти и жду ее. Узколобому следователю было непонятно такое чистосердечие: он засыпал его всяческими вопросами, стараясь добиться, чтобы обвиняемый запутался в показаниях. - Разве вы не видите, - с улыбкой сказал Жюльен, - я так явно признаю себя виновным, что лучшего вам и желать нечего. Бросьте, сударь, ваша добыча не уйдет от вас. Вы будете иметь удовольствие осудить меня. Избавьте меня от вашего присутствия. "Мне остается исполнить еще одну довольно скучную повинность, - подумал Жюльен. - Надо написать мадемуазель де Ла-Моль". "Я отомстил за себя, - писал он ей. - К несчастью, имя мое попадет в газеты, и мне не удастся исчезнуть из этого мира незаметно. Прошу простить меня за это. Через два месяца я умру. Месть моя была ужасна, как и горе разлуки с Вами. С этой минуты я запрещаю себе писать Вам и произносить Ваше имя. Не говорите обо мне никогда, даже моему сыну: молчание - это единственный способ почтить мою память. Для большинства людей я буду самым обыкновенным убийцей. Позвольте мне сказать Вам правду в этот последний миг: Вы меня забудете. Это ужасное событие, о котором я Вам советую никогда не заикаться ни одной живой душе, исчерпает на долгие годы жажду необычайного и чрезмерную любовь к риску, которые я усматриваю в Вашем характере. Вы были созданы, чтобы жить среди героев средневековья, проявите же в данных обстоятельствах достойную их твердость. Пусть то, что должно произойти, совершится в тайне, не опорочив Вас. Скройтесь под чужим именем и не доверяйтесь никому. Если вы не сможете обойтись без дружеской помощи, я завещаю Вам аббата Пирара. Никому другому ни слова, особенно людям Вашего круга: господам де Люзу, де Келюсу. Через год после моей смерти выходите замуж за господина де Круазенуа, я Вас прошу об этом, приказываю Вам как Ваш супруг. Не пишите мне, я не буду отвечать. Хоть я, как мне кажется, и не столь злобен, как Яго, я все же скажу, как он: From this time forth I never will speak word. Ничто не заставит меня ни говорить, ни писать. К Вам обращены мои последние слова, как и последние мои пылкие чувства. Ж. С.". Только после того, как он отправил письмо, Жюльен, немного придя в себя, в первый раз почувствовал, до какой степени он несчастен. Каждую из его честолюбивых надежд должно было одну за другой вырвать из сердца этими великими словами: "Я умру, надо умереть". Сама по себе смерть не казалась ему ужасной. Вся жизнь его, в сущности, была не чем иным, как долгим подготовлением к бедствиям, и он никогда не забывал о том, которое считается самым страшным. "Ну что тут такого? - говорил он себе. - Если бы мне, скажем, через два месяца предстояло драться на дуэли с человеком, который необыкновенно ловко владеет шпагой, разве я проявил бы такое малодушие, чтобы думать об этом беспрестанно, да еще с ужасом в душе?" Час с лишним, допытывал он самого себя на этот счет. Когда он стал явственно различать в своей душе и правда предстала перед ним так же отчетливо, как столб, поддерживающий своды его темницы, он стал думать о раскаянии. "А в чем, собственно, я должен раскаиваться? Меня оскорбили самым жестоким образом, я убил, я заслуживаю смерти, но это и все. Я умираю, после того как свел счеты с человечеством. Я не оставляю после себя ни одного невыполненного обязательства, я никому ничего не должен, а в смерти моей нет решительно ничего постыдного, если не считать способа, которым я буду убит. Конечно, одного этого более чем достаточно, чтобы заклеймить меня в глазах верьерских мещан, но с высшей, так сказать, философской, точки зрения - какое это имеет значение? У меня, впрочем, есть средство оставить после себя почтенную память - это швырять в толпу золотые монеты, идя на казнь. И тогда память обо мне, связанная с воспоминанием о золоте, будет поистине лучезарной". Успокоившись на этом рассуждении, которое через минуту показалось ему совершенно правильным, Жюльен сказал: "Мне нечего больше делать на земле! - и заснул крепким сном. Около десяти часов вечера тюремщик разбудил его: он принес ему ужин. - Что говорят в Верьере? - Господин Жюльен, я перед распятием присягал в королевском суде в тот день, когда меня взяли на эту должность, - я должен молчать. Он молчал, но не уходил. Это грубое лицемерие рассмешило Жюльена. "Надо заставить его подольше подождать этих пяти франков, которые он надеется получить с меня за свою совесть", - подумал он. Видя, что ужин подходит к концу, а его даже не пытаются соблазнить, тюремщик не выдержал. - Вот только что разве по дружбе к вам, господин Жюльен, - промолвил он притворно сочувственным тоном, - я уж вам скажу, - хоть и говорят, что это вредит правосудию, потому как вы сможете воспользоваться этим для своей защиты... Но вы, господин Жюльен, вы добрая душа, и вам, конечно, будет приятно узнать, что госпожа де Реналь поправляется. - Как! Она жива? - вне себя воскликнул Жюльен, вскочив из-за стола. - А вы ничего не знали? - сказал тюремщик с тупым изумлением, которое мгновенно сменилось выражением ликующей алчности. - Да уж следовало бы вам, сударь, что-нибудь дать хирургу, потому что ведь он по закону и по справедливости помалкивать должен бы. Ну, а я, сударь, хотел угодить вам: сходил к нему, а он мне все и выложил. - Так, значит, рана не смертельна? - шагнув к нему, нетерпеливо спросил Жюльен. - Смотри, ты жизнью своей мне за это ответишь. Тюремщик, исполин саженного роста, струхнул и попятился к двери. Жюльен понял, что так он от него ничего не добьется. Он сел и швырнул золотой г-ну Нуару. По мере того, как из рассказа этого человека Жюльен убеждался, что рана г-жи де Реналь не смертельна, он чувствовал, что самообладание покидает его и слезы готовы хлынуть у него из глаз. - Оставьте меня! - отрывисто сказал он. Тюремщик повиновался. Едва за ним захлопнулась дверь, "Боже великий. Она жива! - воскликнул Жюльен и бросился на колени, рыдая и заливаясь слезами. В эту неповторимую минуту он был верующим Какое ему было дело до попов со всем их ханженством и лицемерием? Разве это как-нибудь умаляло для него сейчас истину и величие образа божьего? И вот только теперь Жюльен почувствовал раскаяние в совершенном им преступлении. По какому-то странному совпадению, которое спасло его от отчаяния, он только сейчас вышел из того состояния лихорадочного возбуждения и полубезумия, в котором он пребывал все время с той самой минуты, как выехал из Парижа в Верьер. Это были благодатные, чистые слезы; он ни на минуту не сомневался в том, что будет осужден. - Значит, она будет жить! - повторял он - Она будет жить, и простит, и будет любить меня... Наутро, уже довольно поздно, его разбудил тюремщик. - Видно, у вас спокойно на душе, господин Жюльен, - сказал тюремщик. - Вот уж два раза, как я к вам входил, да только постеснялся будить вас Вот, пожалуйста, две бутылочки славного винца: это вам посылает господин Малой, наш кюре. - Как! Этот мошенник еще здесь? - сказал Жюльен. - Да, сударь, - отвечал тюремщик, понижая голос. - Только вы уж не говорите так громко, это вам может повредить. Жюльен рассмеялся. - В том положении, милый мой, в каком я сейчас оказался, только вы один можете мне повредить: это если перестанете быть таким участливым и добрым... Вы не прогадаете, вам хорошо заплатят, - спохватившись, внушительно добавил Жюльен. И он