леска и вперил взгляд в потолок, что было у него самым верным признаком крайнего смущения. - Как? Как? - воскликнул он еще раз, а затем ему посчастливилось придумать следующую фразу: - Садитесь же, герцогиня, прошу вас! Он сам довольно любезно пододвинул для нее кресло; герцогиня не осталась равнодушной к такой учтивости и умерила огонь негодования в своих глазах. - Как? Как? - повторил принц, беспокойно двигаясь в кресле, как будто проверяя его прочность. - Я сейчас уезжаю. Хочу воспользоваться ночной прохладой для путешествия на почтовых, - заговорила герцогиня. - А так как мое отсутствие, вероятно, будет довольно длительным, я не хотела покинуть владения вашего высочества, не выразив признательности за то благоволение, которое вы выказывали мне в течение пяти лет. Только тут принц, наконец, понял и побледнел: в целом мире не нашлось бы человека, который страдал бы сильнее его, когда обманывался в своем предвидении; затем он принял величественную позу, вполне достойную портрета Людовика XIV, висевшего у него перед глазами. "В добрый час, - сказала про себя герцогиня. - Вспомнил, что он мужчина!" - А что за причина вашего внезапного отъезда? - спросил принц довольно твердым тоном. - У меня уже давно было такое намерение, а ускорить отъезд заставило меня ничтожное оскорбление, нанесенное монсиньору дель Донго, которого завтра приговорят к смертной казни или к каторжным работам. - И в какой же город вы направляетесь? - Думаю поехать в Неаполь. И, вставая, она добавила: - Мне остается лишь проститься с вашим высочеством и почтительно поблагодарить вас за ваши прежние милости. В свою очередь она сказала это твердым тоном и весьма решительно направилась к двери. Принц понял, что через две секунды все будет кончено: если допустить подобный скандал, примирение невозможно; герцогиня не из тех женщин, которые отступают от своих решений. Он побежал за ней. - Но вы же прекрасно знаете, герцогиня, - сказал он, взяв ее за руку, - что я всегда любил вас, как друг, и лишь от вас зависело придать этому чувству другую окраску. Совершено убийство, этого нельзя отрицать. Я доверил следствие по этому делу лучшим моим судьям... При этих словах герцогиня выпрямилась во весь рост, всякая видимость почтительности и даже учтивости мгновенно исчезла: перед принцем стояла оскорбленная женщина, и ясно было, что эта оскорбленная женщина убеждена в его нечестности. Она заговорила с гневным и даже презрительным выражением, отчеканивая каждое слово: - Я навсегда покидаю владения вашего высочества, чтобы никогда больше не слышать о фискале Расси и других подлых убийцах, приговоривших к смертной казни моего племянника и столько других людей. Если вы, ваше высочество, не хотите, чтобы я вспоминала с чувством горечи о последних минутах, проведенных мною близ государя, столь любезного и проницательного, когда его не обманывают, покорнейше прошу вас не напоминать мне об этих подлых судьях, продающих себя за тысячу экю или за орден. От этих слов, исполненных достоинства и, главное, искренности, принц затрепетал: на мгновение он испугался, что его самолюбие будет унижено еще более прямым обвинением, но в общем он испытывал ощущение скорее приятное, - он любовался герцогиней, весь ее облик дышал в эту минуту величавой красотой. "Боже мой! как хороша! - думал принц. - Надо кое-что и прощать столь необыкновенной женщине, другой такой, пожалуй, не найти во всей Италии. Ну что же, поведем тонкую политику, и, может быть, она станет со временем моей любовницей. Какая разница между таким созданием и этой куклой, маркизой Бальби, которая к тому же крадет ежегодно у моих бедных подданных по меньшей мере триста тысяч франков. Но не ослышался ли я? - вдруг вспомнил он. - Кажется, она сказала: "Присудили к смертной казни моего племянника и столько других людей?" Чувство гнева вновь взяло верх, и принц заговорил уже высокомерным тоном августейшей особы: - А что же надо сделать, сударыня, чтобы вы остались? - То, на что вы не способны, - ответила герцогиня с оттенком горькой иронии и самого откровенного презрения. Принц был вне себя, но долголетний опыт в ремесле самодержца помог ему подавить злобу. "Надо овладеть этой женщиной, - подумал он, - это мой долг перед самим собою, а потом уничтожить ее презрением... Если она выйдет сейчас из моего кабинета, я никогда больше ее не увижу". Но в эту минуту он был пьян ярой ненавистью и не мог найти слов, которые соответствовали бы его "долгу перед самим собой" и вместе с тем удержали бы герцогиню от намерения сейчас же покинуть его двор. "Нельзя, - думал он, - ни повторять попытку дважды, ни делать ее смешной". Он встал перед дверью, загородив дорогу герцогине. В это время он услышал, что кто-то тихонько стучится в дверь. - Какой еще там мерзавец, - закричал он во весь голос, - какой еще мерзавец явился надоедать мне! Показалось бледное, испуганное лицо несчастного генерала Фонтана; замирая от страха, он еле выговорил: - Его превосходительство, граф Моска, испрашивает чести быть принятым вашим высочеством. - Впустить! - крикнул принц и, когда Моска вошел и поклонился, сказал ему: - Ну вот, не угодно ли! Герцогиня Сансеверина желает сию же минуту уехать из Пармы и поселиться в Неаполе, и к тому же говорит мне дерзости. - Что?! - воскликнул Моска, весь побледнев. - Как? вы не знали о ее намерении? - Не слышал ни слова! Я расстался с герцогиней в шесть часов вечера, она была весела и довольна. Ответ этот произвел на принца потрясающее впечатление. Прежде всего он пристально посмотрел на графа и по выражению его бледного лица понял, что Моска говорит правду и отнюдь не является пособником дерзкого плана герцогини. "В таком случае, - подумал принц, - я потеряю ее навсегда. Наслаждение и месть ускользнут от меня одновременно. В Неаполе она со своим племянником Фабрицио будет сочинять эпиграммы о большом гневе маленького властителя Пармы". Он взглянул на герцогиню; сердце ее переполняли гнев и величайшее презрение, глаза были устремлены в эту минуту на графа Моска, и тонко очерченные губы выражали горькое разочарование. Все ее лицо говорило: "Низкий царедворец!" "Итак, - думал принц, внимательно всматриваясь в нее, - потеряно и это средство вернуть ее в мое государство. Через минуту, если только она выйдет из кабинета, она будет для меня потеряна. Бог весть, что она там порасскажет в Неаполе о моих судьях... А при ее уме и дивной силе убеждения, которой одарило ее небо, ей все поверят. Из-за нее я прослыву смешным тираном, который вскакивает по ночам и смотрит, нет ли под кроватью злоумышленников..." Применив ловкий маневр - как будто расхаживая в волнении по кабинету, чтобы успокоиться, - принц снова очутился перед дверью; в трех шагах от него, справа, стоял граф, бледный, подавленный, и дрожал так сильно, что вынужден был опереться на спинку кресла, в котором герцогиня сидела в начале аудиенции, - в порыве гнева, принц далеко отшвырнул его. Граф был влюблен. "Если герцогиня уедет, - думал он, - я последую за нею. Но пожелает ли она видеть меня? Вот в чем вопрос". Слева от принца стояла герцогиня и, скрестив на груди руки, смотрела на него с горделивым вызовом; восковая бледность сменила яркие краски, только что оживлявшие ее прекрасное лицо. В противоположность обоим посетителям принц весь покраснел и вид имел встревоженный; левой рукой он нервно дергал орденский крест на широкой ленте через плечо, которую он всегда носил под фраком, а правой поглаживал подбородок. - Что делать? - спросил он графа почти бессознательно, по привычке во всем советоваться с ним. - Право, не знаю, ваше высочество, - ответил граф с таким видом, как будто он вот-вот испустит последний вздох. Он выговорил эти слова с трудом и таким упавшим голосом, что гордость принца, претерпевшая столько унижений за время аудиенции, впервые воспрянула. Эта скромная радость подсказала ему реплику, спасительную для его самолюбия. - Ну что ж, оказывается, из нас троих я самый благоразумный. Я охотно готов позабыть о своем сане и буду говорить _как друг_. - Он добавил с милостивой улыбкой, искусно подражая благосклонной снисходительности счастливых времен Людовика XIV. - Я буду говорить _как друг со своими друзьями_. Герцогиня, что нужно сделать, чтобы вы позабыли о своем опрометчивом решении? - Откровенно говоря, я и сама не знаю, - с глубоким вздохом ответила герцогиня. - Не знаю. Парма внушает мне ужас. В этих словах не было намерения уязвить, чувствовалось, что сама искренность говорит ее устами. Граф резко повернулся к ней: душа придворного пришла в смятение; затем он обратил на принца умоляющий взгляд. С большим достоинством и хладнокровием принц выдержал паузу, а затем сказал графу: - Я вижу, что ваша очаровательная подруга совершенно потеряла голову, это вполне понятно: она _обожает_ своего племянника. - Повернувшись к герцогине, он поглядел на нее с галантной улыбкой и добавил в шутливом тоне, как будто цитировал тираду из комедии: - _Что нужно сделать, чтобы эти прекрасные глаза улыбнулись_? Герцогиня тем временем успела пораздумать; раздельно и внушительно, как будто диктуя ультиматум, она произнесла: - Ваше высочество, вы должны написать мне милостивое письмо и с обычной вашей благосклонностью заявить в нем, что вы нисколько не убеждены в виновности Фабрицио дель Донго, первого главного викария архиепископа Пармского, и поэтому не подпишете приговора, когда его представят вам на утверждение, и что это несправедливое судебное дело не будет иметь никаких последствий. - Что? _Несправедливое_?! - воскликнул принц, покраснев до корней волос, и вновь запылал гневом. - Это еще не все, - сказала герцогиня с величавой гордостью, достойной римлянки. - _Нынче же вечером_, - а сейчас уже четверть двенадцатого, - добавила она, взглянув на часы, - нынче же вечером вы, ваше высочество, прикажете сообщить маркизе Раверси, что вы советуете ей уехать в деревню отдохнуть от утомительных хлопот по известному ей процессу, о котором она сегодня говорила в своей гостиной в начале вечера. Принц в ярости расхаживал по кабинету. - Где это видано? - воскликнул он. - Что за женщина! Как она непочтительна со мной! Герцогиня ответила с милой непринужденностью: - Ваше высочество, никогда в жизни мне даже в голову не пришло бы оскорбить вас непочтительностью. Бы, ваше высочество, только что соблаговолили заметить, что говорите _как друг со своими друзьями_. Я, впрочем, не имею ни малейшего желания остаться в Парме, - добавила она, глядя на графа с глубоким презрением. Взгляд этот заставил принца согласиться; до той минуты он все еще колебался, хотя словами своими как будто связал себя, - слова для него мало значили. Затем обменялись еще несколькими фразами, и, наконец, граф Моска получил повеление написать милостивое письмо, которого требовала герцогиня. Он опустил слова "_Это несправедливое судебное дело не будет иметь никаких последствий_". "Достаточно того, - подумал граф, - что принц обещает не утверждать приговора". Принц взглядом поблагодарил его, подписав письмо. Граф совершил большую ошибку: принц был утомлен и подписал бы в эту минуту любое обязательство. Он находил, что прекрасно выпутался из неприятного положения, да и во всей этой истории важнее всего была для него одна мысль: "Если герцогиня уедет, через неделю при моем дворе будет смертельная скука". Граф заметил, что его повелитель изменил дату и пометил письмо завтрашним днем. Он взглянул на часы: стрелка приближалась к полуночи. Министр решил, что дата исправлена лишь из педантического стремления к точности, подобающей хорошему правителю. Что касается изгнания маркизы Раверси, оно не встретило никаких возражений, - принц с особым удовольствием отправлял людей в изгнание. - Генерал Фонтана! - крикнул он, отворяя дверь. Генерал явился; на лице его было такое забавное изумление и любопытство, что граф и герцогиня обменялись веселым взглядом, и этот взгляд примирил их. - Генерал Фонтана, - сказал принц, - садитесь в мою карету, которая ждет под колоннадой, поезжайте к маркизе Раверси; прикажите доложить о себе; если она уже в постели, добавьте, что вы явились от моего имени, войдите к ней в спальню и скажите ей такими словами (именно такими, а не иными): "Маркиза Раверси, его высочество повелевает вам завтра, до восьми часов утра, выехать в ваше поместье Веллейя. Его высочество уведомит вас, когда вам можно будет вернуться в Парму". Принц заглянул в глаза герцогине, но, вместо того чтобы поблагодарить его, как он ожидал, она сделала весьма почтительный, глубокий реверанс и быстро вышла. - Что за женщина! - воскликнул принц, повернувшись к графу. Граф, радуясь изгнанию маркизы Раверси, облегчавшему все его действия в качестве главы министерства, добрых полчаса беседовал с принцем; как искусный царедворец он сумел утешить монаршее самолюбие и откланялся, лишь когда убедил принца, что в собрании анекдотов из жизни Людовика XIV не найдется страницы прекраснее той, которую принц подготовил сегодня для будущих своих историков. Возвратившись домой, герцогиня заперлась у себя, приказав не принимать никого, даже графа. Ей хотелось побыть одной и поразмыслить над недавней сценой. Она действовала наугад, желая лишь потешить свою гордость, но к какому бы решению ее ни привел этот шаг, она выполнила бы его с твердостью. Даже и теперь, когда к ней вернулось хладнокровие, она вовсе не упрекала себя и нисколько не раскаивалась, - таков уж был ее характер; благодаря ему она и в тридцать шесть лет оставалась самой обаятельной женщиной при дворе. Она стала обдумывать, какие удовольствия может доставить ей Парма, словно вернулась из долгого путешествия: с девяти до одиннадцати часов вечера она была уверена, что навсегда покинет эту страну. "Бедняжка граф!.. Какой забавный у него был вид, когда он в присутствии принца узнал, что я уезжаю... Право, он человек очень приятный и с редкостным сердцем. Он бросил бы все свои министерские посты и помчался бы вслед за мной... Но и то сказать: целых пять лет он не мог упрекнуть меня в малейшей неверности. А много ли женщин, обвенчанных перед алтарем, могли бы заявить это своему господину и повелителю? Правда, мне вовсе и не хотелось его обманывать, - в нем нет ни важности, ни педантства, близ меня он всегда словно стыдится своего могущества... Какой он был смешной в присутствии своего властителя; будь он сейчас тут, я бы его расцеловала... Но ни за что на свете я не соглашусь развлекать отставного министра, лишившегося портфеля, - это неисцелимая болезнь: от нее умирают. Какое, верно, несчастье сделаться министром в молодые годы! Надо написать ему: пусть он твердо знает, что я об этом думаю, прежде чем поссориться с принцем. Но я позабыла о моих слугах. Добрые люди!.." Герцогиня позвонила. Горничные еще укладывали сундуки; карета стояла у подъезда, и ее нагружали; все слуги, не занятые работой, окружили карету, у всех были слезы на глазах. Эти подробности герцогине сообщила Чекина, которая в важных случаях одна имела к ней доступ. - Позови всех наверх, - сказала ей герцогиня. Через минуту она вышла в приемную. - Мне обещали, - сказала она, - что приговор, вынесенный моему племяннику, не будет подписан государем (так говорят в Италии). Я откладываю свой отъезд. Посмотрим, хватит ли у моих врагов влияния, чтобы изменить это новое решение. После краткого молчания слуги принялись кричать: "Да здравствует наша герцогиня!" - и неистово захлопали в ладоши. Герцогиня, уже удалившаяся в соседнюю комнату, снова появилась, как актриса, которая выходит на аплодисменты, и, мило поклонившись, сказала: - _Друзья мои, благодарю вас_! Скажи она в эту минуту только слово, все бросились бы ко дворцу на приступ. Герцогиня подала знак одному из своих форейторов, бывшему контрабандисту и человеку преданному. Он вышел вслед за нею. - Оденься зажиточным крестьянином и как-нибудь выберись из города; найми седиолу и мчись в Болонью. Войди в город пешком через Флорентийскую заставу, как будто возвращаешься с прогулки. Разыщи в гостинице "Пилигрим" Фабрицио и передай ему пакет, который принесет тебе сейчас Чекина. Фабрицио скрывается; в Болонье он живет под именем Джузеппе Босси; не выдай его по легкомыслию, не показывай вида, что знаешь его; мои враги, может быть, пустят шпионов по твоим следам. Фабрицио отошлет тебя сюда через несколько часов или через несколько дней; на обратном пути будь вдвое осторожнее, чтобы чем-нибудь не выдать его. - Ага! Остерегаться людей маркизы Раверси? - воскликнул форейтор. - Пусть только сунутся. Если пожелаете, мы с ними живо расправимся. - Сейчас не надо. Может быть, позднее... А без моего приказа не вздумайте выкинуть что-нибудь, если дорожите жизнью. Герцогиня хотела послать Фабрицио копию записки принца; она не могла отказать себе в удовольствии позабавить его и решила рассказать в нескольких словах о той сцене, которая завершилась этой запиской. "Несколько слов" превратились в письмо на десяти страницах. Наконец, она приказала позвать форейтора. - Из города тебе удастся выйти только часа в четыре утра, когда откроют ворота, - сказала она. - Я рассчитываю выбраться через главную водосточную канаву, воды там до самого подбородка, но пройти можно. - Нет, - возразила герцогиня. - Я не могу допустить, чтобы один из самых верных моих слуг схватил лихорадку. Знаешь ты кого-нибудь в доме монсиньора? - Помощник кучера - мой приятель. - Вот письмо к его преосвященству. Проберись незаметно к нему во дворец, попроси провести тебя к камердинеру. Только не надо будить монсиньора. Если он уже удалился в свою спальню, проведи ночь во дворце; обычно он встает на рассвете, и ты в четыре часа утра попроси, чтоб доложили о тебе; скажи, что ты пришел от меня, подойди под благословенье к его преосвященству, отдай ему вот этот пакет, а от него возьми письма, которые он, возможно, отправит с тобою в Болонью. Герцогиня переслала монсиньору подлинник милостивой записки принца и, поскольку записка касалась главного викария архиепископа, просила сохранить этот документ в архивах епархии, выразив надежду, что господа старшие викарии и каноники, коллеги ее племянника, пожелают ознакомиться с содержанием бумаги, разумеется, под условием соблюдения строжайшей тайны. Письмо герцогини к монсиньору Ландриани было составлено в непринужденном тоне, что должно было очаровать этого доброго буржуа, зато подпись занимала целых три строки, - в конце ее дружеского послания стояло: Анджелина-Корнелия-Изотта Вальсерра дель Донго герцогиня Сансеверина. - Давно я не перечисляла всех своих имен, кажется, со дня свадьбы с покойным герцогом и брачного нашего контракта, - усмехаясь, сказала про себя герцогиня. - Но этим людям можно импонировать только такими побрякушками, - в глазах буржуа смешное кажется прекрасным. Чтобы достойно закончить этот вечер, герцогиня уступила соблазну написать еще письмо бедняге графу и сообщила ему "_для сведения и руководства в его отношениях с венценосцами_", как она выразилась, что совершенно не чувствует себя способной развлекать опального министра. "Принц внушает вам страх; когда же вы лишитесь счастья лицезреть его, очевидно, мне придется внушать вам трепет". Она приказала немедленно отнести письмо графу. Со своей стороны принц уже в семь часов утра вызвал к себе графа Дзурла, министра внутренних дел. - Еще раз разошлите всем подеста (*79), - сказал он, - строжайшее предписание изловить и арестовать дворянина Фабрицио дель Донго. Нам сообщают, что он, возможно, дерзнет появиться в наших владениях. Беглец этот находится в настоящее время в Болонье, где он будто издевается над нашим судом; возьмите сбиров, которые его знают в лицо, и расставьте их: во-первых, в деревнях вдоль всей дороги из Болоньи в Парму, во-вторых, вокруг замка герцогини в Сакка и вокруг ее дома в Кастельнуова, а в-третьих, вокруг усадьбы графа Моска. Я знаю вашу высокую мудрость и надеюсь, что, несмотря на проницательность графа Моска, у вас хватит уменья скрыть от него приказ вашего государя. Помните, Фабрицио дель Донго должен быть арестован, - это моя воля. Лишь только министр удалился, в кабинет через потайную дверь вошел главный фискал Расси, при каждом шаге раболепно кланяясь чуть не до земли. Физиономию этого подлеца следовало бы запечатлеть в красках, - она вполне соответствовала его гнусной роли: беспокойный взгляд бегающих, юрких глаз выдавал, что он не заблуждается относительно своей репутации, но губы его кривились дерзкой, самоуверенной усмешкой, показывавшей, что он умеет бороться с презрением. Поскольку этот сановник вскоре окажет довольно большое влияние на судьбу Фабрицио, надо посвятить ему несколько слов. Он был высокого роста, глаза имел красивые и весьма умные, но лицо его портили рябины от оспы. Что касается ума, то его было у Расси немало, и весьма тонкого; его признавали знатоком юриспруденции, однако в ней он больше всего блистал изворотливостью. В самом трудном судейском деле он с легкостью мгновенно находил подкрепленный законами способ добиться как осуждения, так и оправдания обвиняемого; особенно славился он как мастер прокурорских уловок. У этого человека, из-за которого принцу Пармскому могли бы позавидовать крупные державы, была только одна страсть: вести интимную беседу с вельможными особами и развлекать их клоунскими выходками. Для него безразлично было, смеется ли вельможа над его словами или над ним самим, или позволяет-себе наглые остроты по адресу его жены, лишь бы высокопоставленная особа смеялась и удостаивала его фамильярного обращения. Иной раз принц, не зная, как еще унизить достоинство своего главного судьи, угощал его пинками; если пинки были чувствительны, Расси принимался плакать. Но тяга к шутовству была в нем так сильна, что он ежедневно посещал гостиную министра, издевавшегося над ним, предпочитая ее своей собственной гостиной, где мог деспотически властвовать над черными судейскими мантиями всей страны. Однако Расси создал себе совсем особое положение: самому дерзкому аристократу невозможно было его унизить, ибо за оскорбления, преследовавшие его целый день, он мстил тем, что рассказывал о них принцу, пользуясь своей привилегией говорить ему все, что вздумается; правда, наградой за эти россказни нередко была крепкая оплеуха, но Расси на это нисколько не обижался. Общество главного судьи развлекало принца даже в минуты самого дурного расположения духа, - он тогда для забавы издевался над фискалом. Как видите, Расси был почти безупречным царедворцем: ни чувства чести, ни обидчивости. - Прежде всего блюсти тайну! - крикнул принц, не ответив на поклоны Расси и обращаясь с ним до крайности бесцеремонно, хотя обычно бывал весьма учтив со всеми. - Какой датой помечен приговор? - Вчерашним числом, ваше высочество. - Сколько судей подписалось? - Все пятеро. - А какое наказанье? - Двадцать лет заключения в крепости, - как вы мне повелели, ваше высочество. - Смертная казнь вызвала бы у всех возмущение, - сказал принц, как будто разговаривая сам с собой. - Жаль! Надо бы проучить эту гордячку. Но ведь он - дель Донго, а это имя почитают в Парме из-за трех архиепископов дель Донго, чуть ли не наследовавших один другому. Так вы говорите - на двадцать лет в крепость? - Да, ваше высочество, - ответил Расси, сгибаясь в три погибели. - А предварительно - публичное изъявление раскаяния перед портретом вашего высочества и, кроме того, каждую пятницу и в канун больших праздников строгий пост: только хлеб и вода, ибо преступник известен своим нечестием. Это внесено в приговор, чтобы помешать в будущем его карьере. - Пишите, - сказал принц: - "Его высочество, милостиво снизойдя к смиренному ходатайству маркизы дель Донго, матери преступника, и герцогини Сансеверина, его тетки, каковые указывают, что в момент совершения преступления их сын и племянник был еще очень молод годами, к тому же ослеплен безумной страстью к жене несчастного Джилетти, соизволил, невзирая на ужас, внушаемый ему таким злодеянием, уменьшить до двенадцати лет срок заключения в крепости, к которому был приговорен Фабрицио дель Донго". Дайте я подпишу. Принц подписался, пометив указ вчерашним числом, и, отдавая его Расси, сказал: - Ниже моей подписи добавьте: "Так как герцогиня Сансеверина, узнав о сем приговоре, вновь припала к стопам его высочества, принц соизволил разрешить преступнику еженедельно, по четвергам, часовую прогулку на площадке четырехугольной крепостной башни, в просторечии называемой башней Фарнезе". Подпишите, - сказал принц, - да помните: держать язык за зубами, какие бы толки вы ни услышали в городе? Скажите советнику дель Капитани, который предлагал два года заключения в крепости и даже разглагольствовал в защиту своего нелепого предложения, что я советую ему перечитать законы и регламенты. Итак, извольте молчать. Прощайте. Расси медленно отвесил три глубоких поклона, но принц даже не взглянул на него. Это произошло в семь часов утра. Через несколько часов по городу и во всех кофейнях распространилась весть об изгнании маркизы Раверси. Все наперебой говорили об этом великом событии. Опала маркизы прогнала на некоторое время скуку - неумолимого врага маленьких городов и маленьких дворов. Генерал Фабио Конти, уже почитавший себя министром, несколько дней не выезжал из крепости, ссылаясь на подагру. Буржуа, а за ними и простой народ, заключили, что принц, несомненно, решил сделать монсиньора дель Донго архиепископом Пармским. В кофейнях хитроумные политики даже утверждали, что нынешнему архиепископу, отцу Ландриани, ведено подать в отставку под предлогом болезни, а в награду за это ему, очевидно, назначат солидную пенсию из доходов от табачной монополии; такие слухи, дойдя до архиепископа, очень его встревожили, и на несколько дней его ревностные заботы о нашем герое значительно ослабели. Через два месяца эта важная новость появилась в парижских газетах с маленьким изменением: архиепископом собирались, оказывается, назначить "графа Моска, племянника герцогини Сансеверина". Маркиза Раверси пылала злобой в своем поместье Веллейя. Она не принадлежала к числу бесхарактерных женщин, которые мстят врагам лишь оскорбительными речами. Кавалер Рискара и трое других друзей сразу же после опалы маркизы явились по ее приказу к принцу просить дозволения навестить изгнанницу. Принц принял просителей весьма милостиво, а их приезд в Веллейю был для маркизы великим утешением. К концу второй недели в ее замке уже было тридцать гостей - все люди, чаявшие получить местечко при либеральном министерстве. Ежевечерне маркиза держала по всем правилам совет с наиболее осведомленными лицами из своих приверженцев. Однажды она получила много писем из Пармы и Болоньи и вечером рано удалилась в опочивальню; любимая камеристка сначала привела к ней туда ее признанного любовника, графа Бальди, писаного красавца, но весьма незначительного молодого человека, а несколько позднее - его предшественника, кавалера Рискара, черномазого вьюна с черной душой; начав свою карьеру репетитором по геометрии в дворянской коллегии Пармы, он теперь был уже государственным советником и кавалером многих орденов. - У меня хорошая привычка, - сказала маркиза двум своим посетителям, - никогда не уничтожать никаких бумаг, и это оказалось весьма полезным. Вот девять писем, которые Сансеверина написала мне по разным поводам. Поезжайте в Геную, разыщите там среди каторжников бывшего нотариуса, - фамилия его, кажется, Бурати, как у великого венецианского поэта, или Дурати. Граф Бальди, садитесь за письменный стол и пишите под мою диктовку: "Мне пришла в голову хорошая мысль, спешу поделиться ею с тобой. Я еду в свою хижину около Кастельнуово. Буду очень рада, если ты пожелаешь приехать туда и провести денек со мною; думается, в этом уже нет большой опасности: после всего, что произошло, тучи рассеиваются! Однако не приезжай сразу в Кастельнуово - остановись на дороге; тебя будет ждать один из моих слуг, все они горячо тебя любят. Для этого маленького путешествия сохрани, разумеется, фамилию Босси. Говорят, ты отрастил себе огромную бороду, как у старого капуцина, а в Парме тебя видели лишь в пристойном облике главного викария". Понял, Рискара? - Прекрасно понял. Но поездка в Геную, по-моему, лишняя роскошь. Я знаю в Парме одного человека, который, правда, пока еще не на каторге, но, вероятно, скоро туда попадет. Он превосходно подделает почерк Сансеверина. При этих словах граф Бальди широко раскрыл свои прекрасные глаза: только сейчас он все понял. - Но если ты знаком с этим достойным жителем Пармы, подающим такие блестящие надежды, то, очевидно, и он с тобой знаком. А Сансеверина может подкупить его любовницу, его духовника, его друга. Нет, лучше отсрочить мою невинную шутку на несколько дней, чем подвергать себя какой-нибудь опасной случайности. Будьте паиньками, отправляйтесь через два часа, никому не показывайтесь в Генуе и поскорее возвращайтесь. Кавалер Рискара засмеялся и выбежал из комнаты, шутовски подпрыгивая и гнусавя, как Полишинель (*80): "_Пойдем укладываться_". Он хотел оставить Бальди наедине с его дамой. Через пять дней Рискара доставил маркизе ее любимчика графа Бальди всего исцарапанного: для сокращения пути на шесть лье его заставили проехать через горы верхом на муле; он клялся, что ни за какие блага не поедет больше в _далекое_ путешествие. Бальди передал маркизе три экземпляра того письма, которое она продиктовала ему, и еще с полдюжины писем, написанных тем же почерком и сочиненных Рискара, - впоследствии они тоже могли пригодиться. В одном из этих писем очень забавно высмеивались ночные страхи, терзавшие принца, и плачевная худоба его любовницы, маркизы Бальди, которая своими костями в одну минуту могла продырявить подушку любого кресла. Нельзя было усомниться, что все эти письма написаны рукой герцогини Сансеверина. - Теперь мне достоверно известно, - сказала маркиза, - что друг ее сердца, Фабрицио, живет в Болонье или в окрестностях... - Я совсем расхворался! - воскликнул граф Бальди, прерывая ее. - Ради бога, избавьте меня от второго путешествия или позвольте по крайней мере отдохнуть несколько дней и полечиться. - Я сейчас заступлюсь за вас, - сказал Рискара и, встав с места, тихо сказал маркизе несколько слов. - Ну хорошо, - отвечала маркиза улыбаясь. - Успокойтесь, вы совсем не поедете, - сказала она Бальди и взглянула на него довольно презрительно. - Благодарю! - воскликнул он, радуясь от всего сердца. Действительно, Рискара один отправился в почтовой карете. Прожив в Болонье каких-нибудь два дня, он уже встретил Фабрицио, ехавшего в коляске с Мариеттой. "Черт побери! - сказал про себя Рискара. - Будущий наш архиепископ, очевидно, нисколько не стесняется. Надо довести об этом до сведения герцогини, - то-то она обрадуется!" Рискара поехал вслед за Фабрицио и без труда узнал, где он живет; на следующее утро Фабрицио получил по почте письмо, изготовленное в Генуе, - оно показалось ему несколько коротким, но не вызвало никаких подозрений. Мысль увидеться с герцогиней и графом привела его в восторг, и невзирая на все уговоры Лодовико, он нанял на почтовой станции лошадь и помчался галопом. Ему и в голову не приходило, что за ним на некотором расстоянии едет кавалер Рискара, который, прибыв на ближайшую к Кастельнуово станцию, в шести лье от Пармы, с удовольствием увидел большую толпу перед тюрьмой: туда только что привели нашего героя, так как на почтовой станции, где он менял лошадь, его опознали два отборных сбира, посланные графом Дзурла. Маленькие глазки Рискара загорелись; он с примерным усердием разведал все, что произошло в этом селении, и отправил гонца к маркизе Раверси. Затем пустился рыскать по улицам, как будто желал осмотреть весьма любопытную местную церковь и разыскать картину Пармиджанино (*81), якобы находившуюся где-то здесь, и встретил, наконец, подеста, поспешившего изъявить свое почтение государственному советнику. Рискара выразил удивление, что подеста, которому посчастливилось поймать заговорщика, не отправил его немедленно в Пармскую крепость. - Можно опасаться, - добавил Рискара холодным тоном, - что жандармам придется столкнуться с целой шайкой его друзей: они позавчера искали этого злодея, чтобы помочь ему пробраться через владения его высочества, - мятежников было человек двенадцать - пятнадцать, и все верхами. - Intelligenti pauca! [умный человек понимает с полуслова (лат.)] - воскликнул подеста с лукавым видом. 15 Через два часа беднягу Фабрицио, закованного в ручные кандалы, посадили в седиолу, привязали к ней длинной цепью и отправили в Пармскую крепость под конвоем восьми жандармов. Конвоирам приказано было захватить с собою всех жандармов, размещенных в деревнях, через которые должен был следовать весь этот караван; сам подеста сопровождал столь важного преступника. К семи часам вечера седиола, эскортируемая всеми пармскими мальчишками и тридцатью жандармами, пересекла красивый бульвар, проехала мимо особняка, где несколько месяцев назад жила Фауста, и, наконец, достигла внешних ворот крепости как раз в ту минуту, когда из нее выезжал генерал Фабио Конти с дочерью. Карета коменданта остановилась у подъемного моста, чтобы пропустить седиолу, к которой был привязан Фабрицио. Генерал крикнул, чтобы заперли крепостные ворота, и, выйдя из кареты, поспешил в канцелярию спросить, кого привезли; он изрядно был удивлен, узнав арестанта, привязанного к седиоле и совсем одеревеневшего от пут за долгую дорогу: четыре жандарма сняли его и на руках внесли в тюремную канцелярию. "Итак, знаменитый Фабрицио дель Донго в моей власти, - подумал тщеславный комендант, - тот самый Фабрицио дель Донго, которым целый год, можно сказать, только и занято было высшее общество Пармы!" Генерал раз двадцать встречался с Фабрицио при дворе, в гостиной герцогини и в других домах, но теперь, разумеется, и виду не показал, что знаком с ним: он боялся скомпрометировать себя. - Составьте обстоятельный протокол, - крикнул он тюремному писарю, - о передаче мне этого заключенного многоуважаемым подеста селения Кастельнуово. Писарь Барбоне - личность устрашающая, бородатая и воинственная - принял еще более важный вид: ни дать ни взять немецкий тюремщик. Считая, что главным образом по вине герцогини Сансеверина его начальник не стал военным министром, он проявил в обращении с арестантом еще больше наглости, чем обычно, и говорил ему voi (*82), что допускается в Италии только в разговоре со слугами. - Я - прелат святой римской церкви и главный викарий вашей епархии, - с твердостью сказал ему Фабрицио. - Да и одно уж мое имя обязывает вас обращаться со мной почтительно. - Ничего не знаю! - дерзко возразил писарь. - Предъявите документы и грамоты, подтверждающие ваше право на столь высокие титулы. У Фабрицио не было документов, и он промолчал. Генерал Конти, стоя возле писаря, смотрел, как тот составляет протокол, и не поднимал глаз на арестанта, желая уклониться от необходимости подтвердить, что это действительно Фабрицио дель Донго. Клелия Конти, поджидавшая отца в карете, услышала вдруг страшный шум в кордегардии. Писарь Барбоне, составляя наглое и весьма подробное описание внешности арестанта, приказал ему расстегнуть платье, намереваясь установить наличие и состояние шрамов от ран, полученных им в поединке с Джилетти. - Я не могу выполнить ваши приказания, господин писарь, - ответил Фабрицио с горькой усмешкой, - кандалы мешают. - Как?! - с простодушным видом воскликнул генерал. - Арестованный все еще в кандалах? Внутри крепости? Это против устава, - для этого нужно особое постановление. Снимите с него кандалы. Фабрицио взглянул на него. "Забавный иезуит, - подумал он. - Битый час видит, что на мне кандалы, что они ужасно мешают мне, а притворяется удивленным". Жандармы сняли с него кандалы. Узнав, что Фабрицио племянник герцогини Сансеверина, они спешили теперь выказать ему слащавую любезность, представлявшую резкий контраст с грубостью писаря; это, видимо, разозлило Барбоне, и он крикнул неподвижно стоявшему Фабрицио: - Ну что ж вы! Пошевеливайтесь! Покажите нам, какие царапины вы получили от несчастного Джилетти во время убийства. Одним прыжком Фабрицио очутился возле писаря и закатил ему такую пощечину, что тот упал со стула под ноги генералу. Жандармы схватили Фабрицио за руки, он не оказал сопротивления; сам генерал и два жандарма, охранявшие его, поспешили поднять писаря, у которого лилась кровь из носа. Два жандарма, стоявшие у входа, бросились запирать двери, вообразив, что арестованный пытался убежать. Бригадир, начальник конвоя, понимал, что молодой дель Донго не мог серьезно помышлять о бегстве, находясь во внутренней ограде крепости; все же он подошел к окну, "для порядка", следуя жандармской своей натуре. В двух шагах от этого открытого окна стояла карета генерала; Клелия забилась в угол, чтобы не быть свидетельницей печальной сцены, происходившей в канцелярии; услыхав шум, она выглянула. - Что там такое? - спросила она бригадира. - Да вот, синьорина, молодой Фабрицио дель Донго влепил хорошую оплеуху наглецу Барбоне. - Что? Так это господина дель Донго привезли в тюрьму? - Ну да, его самого, - отвечал бригадир. - И сколько возни с этим несчастным молодым человеком из-за того, что он знатного рода. Я думал, вы знаете, синьорина... Клелия теперь уже не отводила глаз от окна, и, когда жандармы, окружавшие стол, отстранились немного, она увидела узника. "Мы встретились с ним на дороге близ озера Комо, - думала она. - Кто бы мог тогда предположить, что впервые после этого я увижу его тут, в таком печальном положении... Он подал мне руку и помог взобраться в коляску его матушки. С ним была герцогиня... Может быть, уже в то время началась их любовь?" Надо сообщить читателю, что в лагере либералов, руководимом маркизой Раверси и генералом Конти, нарочито не допускали сомнений в любовной связи Фабрицио с герцогиней. И граф Моска, которого либералы ненавидели, служил мишенью постоянных их насмешек как рогоносец. "Итак, - думала Клелия, - он теперь пленник и к тому же - пленник своих врагов; ведь граф Моска, будь он даже ангелом, втайне должен радоваться его заключению в крепость". В кордегардии раздался взрыв грубого смеха. - Джакопо, - взволнованно спросила она бригадира, - что там происходит? - Генерал спросил арестованного, за что он ударил Барбоне; монсиньор Фабрицио спокойно ответил: "Он назвал меня убийцей, пусть предъявит документы и грамоты, дающие ему право именовать меня таким титулом". Ну, все и засмеялись. Один из тюремщиков, умевший писать, заменил Барбоне; Клелия увидела, как писарь вышел, отирая кровь со своей отвратительной физиономии; он безбожно ругался. "Я этого сукина сына Фабрицио, - рычал он, - собственными своими руками прикончу. Я его не уступлю палачу" и т.д. и т.д. Он остановился под окном канцелярии, чтобы посмотреть на Фабрицио, и стал ругаться еще крепче. - Проходите, проходите, - сказал ему бригадир, - нельзя так ругаться при синьорине. Барбоне поднял голову и заглянул в карету; глаза его встретились с глазами Клелии, и она вскрикнула от ужаса: такого свирепого лица ей еще не доводилось видеть вблизи. "Он убьет Фабрицио! - подумала она. - Надо предупредить дона Чезаре". Дон Чезаре был ее дядя, один из самых уважаемых в городе священников. Генерал Конти, его брат, исхлопотал ему должность главного тюремного духовника и эконома. Генерал сел в карету. - Не хочешь ли остаться дома? - спросил он дочь. - Тебе, пожалуй, долго придется ждать меня у дворцового подъезда. Я обязан доложить обо всем этом государю. В эту минуту из канцелярии вышел Фабрицио под конвоем трех жандармов, - его повели в назначенную ему камеру; Клелия смотрела на него и, когда он поровнялся с каретой, ответила отцу: - Я поеду с вами. Фабрицио, услышав эти слова, прозвучавшие возле него, поднял глаза и встретил взгляд Клелии. Больше всего его поразило грустное выражение ее лица. "Как она похорошела со времени нашей встречи около Комо, - думал он. - Какую глубокую мысль отражают ее черты!.. Совершенно правильно сравнивают ее с герцогиней. Что за ангельское лицо!.." Окровавленный писарь Барбоне недаром вертелся около кареты; он остановил жестом конвоиров Фабрицио и, обогнув сзади карету, подбежал к той дверце, около которой сидел генерал. - Арестованный позволил себе акт насилия, находясь в стенах крепости, - сказал он. - Не следует ли на основании сто пятьдесят седьмого параграфа устава заковать его на три дня в кандалы? - Убирайтесь к дьяволу! - крикнул генерал: его и без того смущал этот арест. Зачем доводить до крайности герцогиню и графа Моска? Как-то граф еще взглянет на это дело? В сущности убийство какого-то Джилетти - пустяк, и раздули его только с помощью интриг. Во время этого краткого диалога Фабрицио стоял посреди конвойных как воплощение гордости и благородства; тонкие изящные черты его лица, презрительная улыбка, блуждавшая на губах, представляли чудесный контраст с грубыми физиономиями жандармов, обступивших его. Но все это было, так сказать, внешней стороной его облика, взгляд же его выражал восторженное изумление перед чистой красотой Клелии. В глубокой задумчивости она все еще смотрела из окна кареты; он поклонился ей с почтительной полуулыбкой и через мгновение сказал: - Кажется, синьорина, я когда-то имел честь встретиться с вами около одного озера и тоже в окружении жандармов. Клелия покраснела и от смущения не могла ответить ни слова. "Сколько благородства в его лице, а вокруг него такие грубые люди", - думала она в ту минуту, когда Фабрицио заговорил с нею. Глубокое сострадание и, можно сказать, почти нежность охватили ее, лишив находчивости, необходимой для ответа. Но тут с грохотом отодвинули засов главных крепостных ворот, - карета его превосходительства ждала уже больше минуты. Под каменным сводом шум отдавался так гулко, что Фабрицио все равно не услыхал бы, если б Клелия даже нашла для ответа хоть слово. Лишь только проехали подъемный мост, лошади взяли крупной рысью, и, сидя в карете, Клелия мысленно говорила себе: "Наверное, я показалась ему очень глупой, - и вдруг добавила: - Нет, не только глупой. Он, несомненно, подумал, что у меня низкая душа и не ответила я из-за того, что он арестант, а я дочь коменданта крепости". Эта мысль была нестерпима для Клелии, девушки с возвышенной душой. "Ах, как я гадко поступила, - продолжала она корить себя. - А ведь, когда мы впервые встретились _тоже в окружении жандармов_, как он сказал, я была под арестом, я он оказал мне услугу, избавил от очень большой неприятности. Да, надо сознаться, я поступила просто ужасно: тут были и грубость и неблагодарность. Бедный юноша? Теперь он в несчастье и ото всех будет видеть только неблагодарность. А он еще сказал мне тогда: "Удостойте запомнить мое имя!" Как он должен презирать меня сейчас. Почему было не ответить хоть каким-нибудь учтивым словом! Да, надо признаться, я поступила жестоко. Если б его матушка не предложила мне тогда сесть к ним в коляску, я вынуждена была бы идти пешком по пыльной дороге под конвоем жандармов, и даже еще хуже: сесть на лошадь одного из конвойных, позади него; тогда мой отец был тоже арестован, и я была беззащитна. Да, я поступила гадко. И такой человек, как он, должен очень больно это почувствовать. Какой контраст между его благородством и моим низким поступком. Сколько в нем достоинства! Какое спокойствие! Облик героя, окруженного подлыми врагами. Теперь мне понятна страсть герцогини. Если он таков среди злоключений, грозящих ужасными последствиями, каким же он должен быть, когда душа его полна счастья!.." Карета коменданта крепости часа полтора стояла у дворцового подъезда, и все же, когда генерал, наконец, вышел, ожидание совсем не показалось долгим его дочери. - Что решил государь? - спросила Клелия. - Слова его говорят: "тюрьма", а взгляд: "смерть"! - Смерть! Боже мой! - воскликнула Клелия. - Ну замолчи! - сердито буркнул генерал. - Как я глуп, что отвечаю ребенку. А в это время Фабрицио подымался по лестнице в триста восемьдесят ступеней, которые вели к башне Фарнезе - новой тюрьме, построенной на верхней площадке главной башни. Ни разу он не подумал - по крайней мере отчетливо не подумал - о великой перемене в своей судьбе. "Какой взгляд! - мысленно говорил он себе. - Сколько в нем чувства! Какое глубокое сострадание! Она словно хотела сказать мне: "Вся жизнь - череда несчастий. Не огорчайтесь тем, что случилось с вами! Все мы живем на земле для того, чтобы страдать!" И как пристально смотрели на меня ее прекрасные глаза, даже в ту минуту, когда лошади с таким шумом уже въехали под своды ворот!" Фабрицио совсем позабыл о своей беде. Клелия вместе с отцом побывала в нескольких гостиных; в начале вечера еще никто не знал новости о поимке важного преступника, как два часа спустя называли неосторожного и несчастного юношу все придворные. В этот вечер все замечали, что у Клелии непривычно оживленный вид, а этой прелестной девушке как раз и недоставало оживления, интереса к тому, что ее окружает. Когда ее красоту сравнивали с красотой герцогини, то именно эта мнимая безучастность Клелии, как будто парившей где-то высоко над всеми, склоняла чашу весов в пользу ее соперницы. В чопорной Англии и тщеславной Франции, вероятно, держались бы совершенно противоположного мнения. Девичий стан Клелии Конти был еще слишком тонок, а лицо напоминало прекрасные образы Гвидо (*83); не скроем, что в сравнении с образцами греческой античной красоты черты ее были несколько крупны, а губы, пленявшие каким-то трогательным складом, были по-детски пухлыми. Очарованием этого лица, сиявшего чистой прелестью и дивным отблеском благороднейшей души, было то, что при всей его необычайной, редкостной красоте оно нисколько не напоминало греческие статуи. А в чертах герцогини все видели слишком знакомый идеал чисто ломбардской красоты; ее лицо приводило на память сладострастную улыбку и томную грусть прекрасных "Иродиад" Леонардо да Винчи. Насколько герцогиня отличалась живостью, блистала лукавым остроумием и, так сказать, со страстью предавалась всему, что в увлекательной беседе вставало перед взором ее души, настолько Клелия казалась спокойной, недоступной волнениям, - то ли от презрения к окружающим, то ли от тоски по какой-то несуществующей химере. Долгое время думали, что она уйдет в монастырь. В двадцать лет она проявляла отвращение к балам и бывала на них с отцом лишь из послушания, не желая нанести ущерб интересам его честолюбия. Генерал, человек грубой души, говорил себе: "Небо послало мне в дочери первую красавицу во владениях нашего государя, девицу самую добродетельную, а какая мне польза от этого? Видно, мне не добиться с ее помощью возвышения. Я одинок, у меня никого нет, кроме нее, а мне необходима родня, которая окажет мне поддержку в обществе, будет мне опорой во влиятельных салонах, где мои достоинства и, главное, моя способность управлять министерством будут признаны бесспорным основанием для политической моей карьеры. И что же! Моя дочь, красивая, умная, благочестивая девушка, хмурится, едва лишь какой-нибудь молодой человек, хорошо принятый при дворе, начнет почтительно ухаживать за нею; когда же она спровадит претендента на ее руку, лицо у нее проясняется, и она бывает даже весела, до тех пор пока не появится новый искатель. Она отказала графу Бальди, первому красавцу при дворе; на смену ему явился маркиз Крешенци, самый богатый человек во владениях его высочества, а она заявляет, что будет несчастна с ним". "Положительно, - говорил себе генерал иной раз, - у моей дочери глаза красивее, чем у герцогини, особенно если в них появляется выражение глубокого чувства. Но когда и кто видит это чудесное выражение? Никогда его не видят в свете, где оно могло бы составить ее торжество, а только на прогулке, наедине со мной, когда она, например, растрогается при виде нищеты какого-нибудь грязного мужлана. Сохрани же хоть отблеск этого божественного взгляда для гостиных, где мы появимся сегодня вечером, говорю я ей иной раз. Напрасные слова! Если она соблаговолит поехать со мною в свет, на ее благородном, чистом лице всегда бывает высокомерное и отпугивающее выражение холодной покорности". Как видите, генерал не щадил усилий, чтобы найти приличного зятя, но он говорил правду. Придворным нечего видеть в своей душе, зато они с особым любопытством следят за другими: они заметили, что герцогиня охотнее всего останавливается возле Клелии и старается вовлечь ее в разговор именно в те дни, когда девушка, видимо, не могла оторваться от дорогих ей мечтаний и проявить к чему-либо притворный интерес. У Клелии были пепельно-русые волосы, изящно оттенявшие очень нежный цвет лица, пожалуй несколько бледного обычно. Но по одним лишь очертаниям ее лба внимательный наблюдатель угадал бы, что благородство ее осанки и манер, не сравнимых с вульгарным жеманством, исходило из глубокого пренебрежения ко всему вульгарному. Это было безучастие к окружающему, но не безучастность натуры. С тех пор как генерала Конти назначили комендантом крепости, Клелия чувствовала себя в своих покоях, построенных на такой высоте, счастливой или по крайней мере огражденной от многих огорчений. Ужасающее количество ступеней, по которым нужно было добираться до комендантского дворца, находившегося на верхней площадке огромной башни, отпугивало докучливых посетителей, и по этой чисто внешней причине Клелия наслаждалась монастырским уединением, - она почти достигла того идеала счастья, о котором одно время мечтала, думая найти его в монашестве. Ее приводила в ужас мысль подчинить отраду своего уединения и свои заветные мысли прихотям какого-нибудь молодого человека, который на правах мужа будет вторгаться в ее внутреннюю жизнь. Если одиночество и не давало ей счастья, все же оно избавляло ее от тяжелых впечатлений. В тот день, когда Фабрицио привезли в крепость, герцогиня и Клелия встретились на вечере у графа Дзурла, министра внутренних дел; все теснились вокруг них; в тот вечер Клелия красотой затмевала герцогиню. В глазах ее было какое-то необычайно глубокое выражение, почти нескромное в своей откровенности: взор их выражал и жалость, и негодование, и гнев. Порой казалось, что веселость и блестящее остроумие герцогини вызывают у Клелии скорбь и почти ужас. "Как будет рыдать и стонать эта женщина, - думала Клелия, - когда узнает, что ее возлюбленный, человек такой высокой души и такой благородной наружности, заточен в тюрьму! А этот взгляд государя, обрекающий его на смерть!.. О самодержавие! Когда же Италия сбросит твой гнет? О продажные, низкие души! А я сама? Дочь тюремщика!.. Я достойна этого высокого звания, я даже не соблаговолила ответить Фабрицио. А когда-то он оказал мне благодеяние. Что он думает сейчас обо мне, одиноко сидя перед маленькой лампочкой?" Взволнованная этой мыслью, Клелия с негодованием смотрела на ярко освещенные гостиные министра внутренних дел. А придворные, толпившиеся вокруг двух этих модных красавиц в надежде принять участие в их беседе, рассуждали между собой: - Никогда еще они не разговаривали так оживленно и так интимно. Может быть, герцогиня, неизменно стараясь ослабить ненависть к премьер-министру, подыскала для Клелии какую-нибудь блестящую партию. Эти догадки подтверждались обстоятельством, которого придворным еще не приходилось наблюдать: в глазах Клелии было больше огня и даже, если можно так сказать, больше страсти, чем у герцогини. Сама герцогиня тоже была удивлена и, к чести ее надо сказать, восхищена совершенно новой для всех прелестью, открывшейся в юной отшельнице. Целый час она смотрела на Клелию с удовольствием, которое довольно редко доставляет женщине красота соперницы. "Но что же случилось? - думала она. - Никогда еще Клелия не была так хороша и, можно сказать, так трогательна. Не пробудилось ли в ней сердце? Но в таком случае это, несомненно, несчастная любовь, - в ее непривычном оживлении сквозит мрачная скорбь... Однако несчастная любовь молчалива. Может быть, Клелия хочет успехами в свете вернуть чувство непостоянного вздыхателя?" И герцогиня внимательно оглядела молодых людей, стоявших вокруг. Ни у кого она не обнаружила необычного выражения, - как всегда, на лицах их было написано более или менее удовлетворенное тщеславие. "Что за чудеса! - думала герцогиня, досадуя, что не может разгадать тайны. - Где же граф Моска? Тут нужен его тонкий ум. Нет, я не ошиблась: Клелия смотрит на меня таким пристальным взглядом, словно я представляю для нее какой-то особый интерес. Неужели она выполняет приказание отца, подлого низкопоклонника. Вот уж не думала, что и она, эта юная, чистая душа, способна унижаться ради корыстных целей. Может быть, генерал Фабио Конти намерен обратиться к графу с какой-нибудь важной просьбой?" Около десяти часов вечера один из друзей герцогини подошел к ней, что-то сказал вполголоса; она вся побледнела. Клелия взяла ее руку и крепко пожала. - Благодарю. Теперь я все поняла... у вас прекрасная душа, - сказала герцогиня, с трудом овладев собой. Но она еле выговорила эти немногие слова. Зато она щедро расточала улыбки хозяйке дома, которая, встав с места, провожала ее до дверей гостиной, - такой почет обычно оказывали лишь принцессам, и он казался герцогине жестокой насмешкой в новом ее положении. Она расточала улыбки графине Дзурла, но, несмотря на все свои усилия, не могла сказать ей ни одного слова. Глаза Клелии наполнились слезами, когда она смотрела, как герцогиня проходит по многолюдным гостиным, где собралось самое блестящее общество. "Что будет с этой несчастной женщиной, когда она окажется одна в карете? - думала Клелия. - Предложить проводить ее? Нет, это будет навязчивостью. Я не смею... Но каким было бы утешением для несчастного узника в его тесной камере, освещенной тусклой лампочкой, узнать, как страстно его любят! Его обрекли на страшное одиночество. А мы-то здесь проводим время в роскошных гостиных. Какой ужас! Есть ли хоть малейшая возможность переслать ему записку! Боже мой! Ведь это значило бы предать отца; его положение между двумя партиями так сложно! Что с ним будет, если на него обратится страстная ненависть герцогини, а герцогиня направляет волю премьер-министра. Граф Моска всесилен в трех четвертях государственных дел. С другой стороны, принц непрестанно следит за тем, что происходит в крепости, он шутить не любит, от страха он стал жестоким... Но Фабрицио... его-то больше всех надо пожалеть!.. (Клелия уже не говорила "синьор дель Донго".) Ему грозит опасность страшнее, чем потеря доходного места!.. А герцогиня!.. Какое грозное чувство - любовь!.. Почему же все эти великосветские лжецы говорят о ней, как об источнике счастья? Все жалеют пожилых женщин, что они уже не могут испытывать и внушать любовь... Никогда мне не забыть того, что я увидела сейчас. Какая внезапная перемена! Взгляд прекрасных сияющих глаз герцогини вдруг померк и стал таким мрачным, когда маркиз Н*** принес ей роковую весть! Очевидно, Фабрицио достоин большой любви". Эти размышления захватили всю душу Клелии, и докучливые комплименты окружающих были ей еще неприятнее, чем обычно. Чтобы избавиться от них, она подошла к открытому окну, задрапированному шелковой занавеской. Она надеялась, что никто не дерзнет последовать за ней в этот уединенный уголок. Окно выходило в сад, где прямо в грунте росли апельсиновые деревья, - правда, зимой над ними приходилось устраивать навес. Клелия с наслаждением вдыхала запах померанцевых цветов, и понемногу спокойствие вливалось в ее душу. "У него, несомненно, очень благородная наружность, - думала она. - Но все же как мог он внушить столь глубокую страсть такой гордой женщине?.. Она с достоинством отвергла ухаживания принца, а ведь стоило ей принять их, она бы была королевой в его владениях... Отец говорит, что государь так был захвачен страстью, что думал даже жениться на ней, если бы стал когда-нибудь свободен... А Фабрицио она любит уже давно! Лет пять прошло с тех пор, как мы встретились около озера Комо... Да, пять лет, - подтвердила она, подумав немного. - Меня уже тогда это поразило, хотя я была еще девочкой и многого не замечала ребяческим взором. Но как явно и мать и она восторгались тогда Фабрицио!.." Клелия с радостью убедилась, что никто из молодых людей, усердно старавшихся занять ее беседой, не осмелился подойти к балкону. Один из них, маркиз Крешенци, сделал было несколько шагов в ее сторону, но остановился возле карточного стола. "Если б у меня, - думала Клелия, - под окошечком моей комнаты, единственной во всем комендантском дворце, где бывает тень, росли такие же красивые апельсиновые деревья, мои мысли не были бы так печальны. А у меня всегда перед глазами только огромные тесаные камни башни Фарнезе. Ах! - испуганно воскликнула она, - может быть, как раз его туда и заперли! Поскорее бы поговорить с доном Чезаре. Он не такой суровый, как отец. Когда мы будем возвращаться в крепость, отец, наверно, ничего мне не скажет, но я все узнаю от дона Чезаре... У меня есть деньги, я могла бы купить несколько апельсиновых деревьев в кадках; если поставить их под окном вольеры, они скроют от меня каменные глыбы башни Фарнезе. Отныне она будет мне еще ненавистнее, ведь я теперь знаю одного из тех, кого она лишает солнечного света!.. Я видела его три раза: один раз на придворном балу, в день рождения принцессы, потом сегодня, когда его вели жандармы, а этот гнусный Барбоне добивался, чтобы на него надели кандалы, и еще в тот раз, около Комо, пять лет назад. Каким он тогда казался сорви-головой, как дерзко смотрел на жандармов и как странно переглядывался со своей матушкой и теткой. Несомненно, в тот день с ними произошло что-то необычайное, у них была какая-то тайна; помнится, у меня явилась мысль, что он тоже боится жандармов... - Клелия вздрогнула. - Но какая я была глупая. Конечно, уже в то время герцогиня была увлечена им... А как он нас смешил, когда обе дамы, несмотря на явное свое беспокойство, немного освоились с незнакомой спутницей!.. И вот сегодня он заговорил со мною, а я ничего не ответила ему... Ах, неопытность и застенчивость... как часто вы бываете похожи на самую подлую трусость. Вот я какая, хотя мне уже двадцать первый год!.. Совершенно правильно я думала, что мне надо уйти в монастырь. Я гожусь только для жизни в четырех стенах... "Достойная дочь тюремщика!" - вот что он, наверно, думает обо мне. Он меня презирает, и лишь только ему удастся передать письмо герцогине, он ей расскажет, как я неуважительно обошлась с ним, и герцогиня будет считать меня лицемерной девчонкой и думать, что нынче вечером она напрасно поверила-моему сочувствию..." Клелия заметила, что кто-то приближается, очевидно намереваясь встать рядом с ней у кованых перил окошка; она была раздосадована, хотя и корила себя за это; мечтания, от которых ее хотели оторвать, не лишены были прелести. "Что за назойливость! - думала она. - Ну, погодите, хороший прием я окажу вам!" Она бросила высокомерный взгляд на приближающуюся фигуру и увидела архиепископа, - он робко, бочком приближался к окну. "У этого святого человека совсем нет такта, - подумала она. - Зачем докучать бедной девушке? Ведь покой - единственная моя отрада!" Она поклонилась архиепископу почтительно, но взглянула на него надменно, а прелат вдруг спросил: - Синьорина, вы знаете ужасную новость? Глаза Клелии сразу приняли иное выражение, но, следуя стократным наставлениям отца, она ответила с видом полного неведения, хотя взгляд ее говорил противоположное: - Нет, ничего не знаю, монсиньор. - Мой главный викарий, несчастный Фабрицио дель Донго, не более, чем я, повинный в смерти этого разбойника Джилетти, арестован в Болонье, где он жил под именем Джузеппе Босси; его заключили в вашу крепость, а доставили его туда прикованным цепью к тележке, на которой его везли. Некий тюремщик Барбоне, помилованный преступник, убивший своего родного брата, вздумал подвергнуть Фабрицио физическому насилию, но мой юный друг не из тех людей, кто позволяет оскорблять себя. Он поверг к своим ногам гнусного противника, и за это его посадили в подземный каземат, вырытый на глубине двадцати футов, да еще надели на него кандалы. - Кандалов не надели! - А-а! Вам кое-что известно! - воскликнул архиепископ, и с его старческого лица исчезло выражение глубокого отчаяния. - Но надо спешить, сюда могут подойти и прервать нашу беседу. Будьте милосердны, согласитесь лично передать дону Чезаре мой пасторский перстень. Девушка взяла перстень, но не знала, куда его спрятать, чтобы не потерять. - Наденьте его себе на руку, на большой палец, - сказал архиепископ и сам надел ей перстень. - Могу я надеяться, что вы передадите перстень? - Да, монсиньор. - Обещайте сохранить в тайне то, что я сейчас вам скажу, даже если вы не сочтете для себя возможным исполнить мою просьбу. - Даю слово, монсиньор, - ответила Клелия, но вся затрепетала, заметив, каким суровым и мрачным стало вдруг лицо архиепископа. - От нашего почтенного архиепископа я не могу ожидать приказаний, недостойных его или меня, - добавила она. - Скажите дону Чезаре, что я поручаю ему моего духовного сына. Мне известно, что сбиры, арестовавшие Фабрицио, не дали ему времени даже захватить с собою молитвенник, и я прошу дона Чезаре одолжить ему свой. И если ваш дядюшка пожелает послать завтра кого-нибудь ко мне, я заменю требник, который он вручит Фабрицио, другим. Я прошу также дона Чезаре передать монсиньору дель Донго перстень, который надет сейчас на этой прелестной руке. Речь архиепископа прервало появление генерала Конти, предложившего дочери собираться домой. Произошел краткий разговор, в котором прелат проявил себя неплохим дипломатом. Совсем не упоминая о новом узнике крепости, он повел беседу таким образом, что мог без всякой натяжки вставить в нее моральные и политические сентенции, - так, например, он заметил, что в придворной жизни бывают критические минуты, надолго определяющие карьеру самых видных особ, и тогда особенно опасно сводить к _личной ненависти_ политические разногласия, зачастую являющиеся лишь следствием разницы в положении. Разгорячившись от волнения, вызванного нежданным арестом Фабрицио, архиепископ даже сказал, что, конечно, всегда следует заботиться о своем служебном положении, но было бы большой неосторожностью навлечь на себя ярую ненависть потворством в таких делах, которые никогда не забываются... Когда генерал сел в карету рядом с дочерью, он сказал ей: - Он, кажется, вздумал мне грозить... Грозить такому человеку, как я!.. Фабио Конти умолк и в течение двадцати минут не произнес больше ни слова. Взяв у архиепископа его пасторский перстень, Клелия решила рассказать отцу, когда будет ехать с ним в карете, о той маленькой услуге, которой просил от нее монсиньор, но после слова "грозить", произнесенного очень гневным тоном, она уже не сомневалась, что отец отнимет у нее перстень; тогда она прикрыла перстень левой рукой и крепко сжала пальцы. Всю дорогу от министерства внутренних дел до крепости она размышляла, будет ли с ее стороны преступлением ничего не говорить отцу. Она была очень благочестива, очень робка, и сердце ее, обычно бившееся ровно, теперь неистово колотилось. Наконец, с бастиона над воротами крепости раздался оклик часового: "Кто идет?", а Клелия все еще не могла найти нужных слов, чтобы умилостивить отца, - настолько она боялась услышать отказ. Она не нашла таких слов и за то время, пока поднималась на триста шестьдесят ступеней, ведущих ко дворцу коменданта. Вернувшись домой, она поспешила переговорить со своим дядей, но он разбранил ее и отказался взять на себя какие-либо поручения. 16 - Ну вот! - воскликнул генерал, встретившись со своим братом, доном Чезаре. - Теперь герцогиня не пожалеет ста тысяч, чтобы устроить заключенному побег и оставить меня в дураках. Но мы должны ненадолго покинуть Фабрицио в его тюрьме, устроенной на вышке Пармской крепости; его стерегут крепко, и, возвратившись к нему позднее, мы все еще найдем его там, хотя, может быть, несколько изменившимся. А сейчас нам прежде всего нужно заняться двором, где судьбу его должны решить хитросплетения сложных интриг и страстная любовь несчастной заступницы. Поднимаясь На триста девяносто ступеней башни Фарнезе, в темницу, находившуюся пред глазами коменданта, Фабрицио, который так страшился этой минуты, заметил, что он не успел даже и подумать о своем несчастье. А герцогиня, возвратившись с вечера у графа Дзурла, жестом отпустила горничных и, не раздеваясь, бросилась на постель. - Фабрицио! - громко воскликнула она. - _Фабрицио в руках наших врагов, и, может быть, из-за меня его отравят_. Как описать отчаяние, в которое впала, подведя такой итог, эта безрассудная женщина, раба своих непосредственных впечатлений, неведомо для себя до безумия любившая юного узника. Тут были и бессвязные крики, и порывы исступленной ярости, и судорожные движения, но ни единой слезы. Она отослала горничных, чтобы скрыть от них свои слезы, она думала, что разразится рыданиями, лишь только останется одна, но слезы - первое облегчение в великих горестях - как будто иссякли у нее. Эта гордая душа вся была во власти гнева и унизительного чувства бессилия перед принцем. "Как я унижена, оскорблена! - ежеминутно восклицала она. - И мало того, жизнь Фабрицио в опасности, а я не могу отомстить! Нет, постойте, принц. Вы убиваете меня. Хорошо. Это в вашей власти. Но подождите, я тоже отниму у вас жизнь. Ах, Фабрицио!.. бедный мой Фабрицио, разве это поможет тебе? Какая разница с тем днем, когда я хотела покинуть Парму, а ведь и тогда я считала себя несчастной... Какая слепота! Я тогда намеревалась всего лишь нарушить привычную, приятную жизнь и не видела, что близится событие, которое навсегда решит мою судьбу. А ведь если бы граф не поддался привычной низкой угодливости царедворца и не опустил бы слова _несправедливый приговор_ в этой роковой записке, которую принц соизволил подписать из тщеславия, мы были бы спасены. Надо признаться, скорее удача, чем ловкость, помогла мне подействовать на самолюбие принца угрозой покинуть его драгоценную Парму. Но тогда я могла это сделать, - я была свободна! А теперь? Боже мой, это ли не рабство? Теперь я связана и не в силах вырваться из этой гнусной клоаки. Ведь Фабрицио заточен в крепость, которая для множества благородных людей была преддверием смерти, а я больше не могу держать этого зверя в повиновении: он уже не боится, что я покину его берлогу! Он достаточно умен и понимает, что я никогда не решусь жить вдалеке от этой гнусной башни, к которой приковано мое сердце. Уязвленное самолюбие подскажет этому деспоту самые чудовищные замыслы, и нелепая их жестокость будет тешить его тщеславие. А вдруг он снова обратится к пошлому ухаживанию и скажет мне: "Удостойте милостями вашего покорного раба или же Фабрицио погибнет". Ну что ж, старая история Юдифи!.. Да, но для меня она кончится только самоубийством, а для Фабрицио - казнью Дуралей наследник, будущий самодержец, и подлый палач Расси повесят Фабрицио как моего сообщника". Герцогиня не могла сдержать громких стонов: сознание, что нет никакого выхода, терзало ее измученное сердце. Помутившийся ум не видел впереди ни малейшего просвета. Минут десять она металась, как безумная. На конец, это ужасное душевное состояние изнурило ее, истощив все жизненные силы, и она забылась коротким сном. Вдруг она вздрогнула и приподнялась на постели: ей приснилось, что принц приказал в ее присутствии отрубить голову Фабрицио. Каким диким, блуждающим взглядом озиралась она вокруг! Когда же убедилась, наконец, что около нее нет ни принца, ни Фабрицио, она снова упала навзничь и едва не лишилась чувств. Физическая ее слабость была так велика, что она не могла даже повернуться "Боже мой! Хоть бы умереть! - шептала она. - Нет, нет Какая трусость! Покинуть Фабрицио в несчастье! У меня бред. Надо опомниться, вернуться к действительности Рассмотрим хладнокровно положение, в которое я будто нарочно поставила себя. Ах, какая роковая опрометчивость! Решиться жить при дворе самодержавного государя, тирана, который знает в лицо каждую из своих жертв! Любой их взгляд кажется ему вызовом, оскорблением его власти. К несчастью, ни я, ни граф не подумали об этом, когда переселились сюда из Милана. Я видела впереди утехи любезного двора, - что-то напоминающее прекрасные дни принца Евгения, хотя и менее блистательное. Издали мы совсем не представляем себе, что такое власть деспота, знающего в лицо всех своих подданных. Внешняя форма деспотии как будто такая же, как и при ином строе: есть, например, судьи. Но все эти судьи похожи на Расси. А Расси - чудовище! По приказу принца он не постеснялся бы повесить родного отца и счел бы это вполне естественным. Он назвал бы это "своим долгом". Подкупить Расси? У меня нет на это средств. Что я, несчастная, могу ему предложить? Сто тысяч франков. Но, говорят, после неудачного покушения, когда небо, немилосердное к злосчастной Италии, отвратило от него удар кинжала, принц послал ему в шкатулке десять тысяч цехинов. Да и разве подкупишь его деньгами? До сих пор эта грязная душа видела лишь презрение в глазах людей, а теперь он наслаждается, видя в них страх и даже почтение. Он может сделаться министром полиции. Почему бы и нет? А тогда три четверти населения этой страны будет ему льстить, раболепствовать перед ним, трепетать, как он сам трепещет перед государем. Раз я не могу бежать из этой ненавистной Пармы, я должна хоть чем-нибудь помочь Фабрицио. Но если жить в одиночестве, запереться, предаться отчаянью, - что я тогда могу сделать для Фабрицио? Итак, терпи, _несчастная женщина_! Выполни свой долг, выезжай в свет, притворись, что больше не думаешь о Фабрицио. Притвориться, что я забыла тебя!.. Дорогой мой, ангел мой!" При этих словах у герцогини полились слезы, - наконец-то она могла плакать. Час спустя, заплатив дань этой слабости человеческой, она несколько успокоилась, почувствовав, что мысли ее начинают проясняться. "Найти бы ковер-самолет, - мечтала она, - похитить Фабрицио из крепости и укрыться с ним в каком-нибудь благодатном краю, где нас не могли бы преследовать, - например, в Париже. Вначале мы жили бы там на тысячу двести франков пенсиона, которые доверенный его отца высылает мне с такой смешной аккуратностью. Распродав свое имущество, я могла бы собрать сто тысяч франков". В воображении герцогиня представляла себе все подробности той жизни, которую она вела бы в трехстах лье от Пармы, и это доставило ей несколько блаженных мгновений. "Там, - думала она, - он мог бы под вымышленным именем вступить на военную службу. В каком-нибудь полку храбрецов французов молодой синьор Вальсерра скоро заслужил бы добрую славу и наконец-то был бы счастлив". Эти радужные картины вновь вызвали у нее слезы, но слезы уже приятные. Значит, счастье где-то еще существовало! Такое состояние длилось Долго, - бедняжке страшно было думать об ужасной действительности. Но, наконец, когда занялась заря, обрисовав на посветлевшей полосе неба верхушки деревьев в саду, она пересилила себя. "Через несколько часов, - подумала она, - я буду на поле сражения, мне придется действовать, а если что-нибудь возмутит меня, если принц заговорит со мной о Фабрицио, я не уверена, что мне удастся сохранить самообладание. Значит, надо сейчас же, не откладывая, _принять решение_. Если меня объявят государственной преступницей, Расси прикажет "изъять" все, что находится в моем дворце. Первого числа этого месяца мы, с графом, как обычно, сожгли все бумаги, которыми могла бы злоупотребить, полиция... А ведь граф - министр полиции, - вот забавно!.. У меня есть три бриллианта, довольно ценных. Завтра же Фульдженцио, бывший мой гребец в Грианте, поедет в Женеву и передаст их в надежные руки. Если Фабрицио когда-нибудь удастся бежать (боже великий, помоги мне! - и она перекрестилась), маркиз дель Донго, по своей несказанной низости, сочтет, конечно, грехом посылать деньги на пропитание человеку, которого преследует законный монарх, но Фабрицио получит тогда эти бриллианты, и у него будет кусок хлеба. Надо порвать с графом. Встречаться с ним, видеться наедине после того, что случилось, просто немыслимо. Бедняга! Он совсем не злой, напротив; но он слабый человек. Это бескрылая душа, он не может подняться до нас. Фабрицио! Бедный мой! Если б ты мог хоть на минутку очутиться здесь, мы бы с тобою посоветовались, как предотвратить опасности, грозящие нам. Трусливая осторожность графа будет расстраивать все мои планы, да и зачем губить его вместе с собою?.. Ведь тщеславный тиран вполне способен бросить меня в тюрьму. Меня объявят заговорщицей. Ничего нет легче как придать этому правдоподобие. Если меня посадят в крепость и мне удастся благодаря золоту поговорить с Фабрицио хотя бы одно мгновение, мы с ним бестрепетно пойдем вместе на казнь. Но оставим эти безумные мысли! Расси посоветует принцу просто подсыпать мне яду: мое появление на улицах Пармы в телеге смертников, пожалуй, взволнует чувствительные сердца его дражайших подданных. Пустое! Опять роман! Что ж, нелепые мечтания простительны женщине, когда в действительности судьба ее так печальна. Во всем этом верно только то, что принц не пошлет меня на эшафот. Но ему очень легко бросить меня в тюрьму и держать там, - для этого он прикажем припрятать в каком-нибудь закоулке моего дворца подозрительные бумаги, как это было проделано с беднягой Л... А тогда достаточно будет трех судей, и даже не из самых подлых, ибо им представят "вещественные доказательства" и дюжину лжесвидетелей... Следовательно, мне могут вынести смертный приговор, а принц по бесконечному своему милосердию, принимая во внимание, что я когда-то имела честь состоять при его дворе, смягчит приговор и заменит смертную казнь десятью годами заключения в крепости. Я же, верная непокорному своему нраву, о котором столько глупостей говорили маркиза Раверси и другие мои враги, храбро приму яд. По крайней мере публика благосклонно поверит этому. Но бьюсь об заклад, что Расси явится ко мне в тюрьму и любезно преподнесет мне от имени принца флакончик стрихнина или перуджийского опиума. Да, надо совершенно открыто порвать с графом, я не хочу губить его вместе с собою - это было бы гадко, бедняга искренне любил меня. Только глупо было с моей стороны верить, что у истого придворного достанет души, чтобы любить по-настоящему. Принц, конечно, найдет какой-нибудь предлог запереть меня в тюрьму - он испугается, как бы я не склонила общественное мнение в пользу Фабрицио. Граф - человек чести и немедленно сделает то, что придворные тупицы в изумлении назовут безумием: он покинет двор. Я бросила вызов монаршей власти в тот вечер, когда потребовала от принца записку. Теперь я всего могу ждать от его уязвленного самолюбия. Разве прирожденный венценосец может когда-нибудь забыть те минуты, которые я заставила его пережить тогда? Итак, если я порву с графом, он окажется в наилучшем положении для помощи Фабрицио. А вдруг мое решение приведет его в отчаяние и он захочет отомстить? Нет, что я! Ему и в голову не придет такая мысль. Ему чужда глубокая низость нашего принца. Граф способен, скорбя душой, скрепить своей подписью гнусный декрет, но у него все же есть чувство чести. Да и за что он может мстить мне? За то, что я пять лет любила его, не омрачив ни малейшим оскорблением его любовь, а теперь говорю ему: "Дорогой граф, я имела счастье любить вас, но пламя это угасло. Я больше не люблю вас, однако сохраню к вам глубокое уважение, зная ваше сердце, и вы всегда будете лучшим моим другом". Что может порядочный человек ответить на такое искреннее заявление? Я возьму другого любовника - по крайней мере в свете будут так думать. И я скажу этому любовнику: "В сущности государь прав, что наказал Фабрицио за сумасбродную выходку, но в день своего тезоименитства он помилует его и вернет ему свободу". Так я выиграю полгода. Благоразумнее всего, пожалуй, взять в любовники этого продажного судью, этого подлого палача, Расси... такая честь откроет ему доступ в порядочное общество... Фабрицио, дорогой, прости, не могу... это свыше моих сил. Как! Изверг, еще весь покрытый кровью графа П. и Д.! Едва он приблизится ко мне, я лишусь чувств от ужаса... Нет, скорее я схвачу нож и всажу его в это гнусное сердце... Нет, не требуй от меня невозможного! Да, главное - позабыть Фабрицио. И ни тени гнева против принца. Казаться веселой, как прежде; веселость моя будет приятна этим грязным душам: во-первых, ее сочтут покорностью монаршей воле, а во-вторых, я воздержусь от насмешек над ними и стану превозносить их маленькие достоинства, - графу Дзурла, например, я расхвалю белое перо на его треуголке; он посылал за этим пером курьера в Лион и теперь так гордится им. Выбрать любовника в лагере Раверси?.. Если граф подаст в отставку, эта партия придет к власти; кого-нибудь из приятелей Раверси назначат комендантом крепости, а Фабио Конта сделается премьер-министром. Но как же принц, человек светский, человек неглупый и привыкший к превосходному советчику - графу, как будет он обсуждать дела с этим ослом, с этим болваном, который всю жизнь занят был разрешением важнейшего вопроса: сколько пуговиц, семь или девять, должно быть спереди на солдатском мундире в лейб-гвардии его высочества? Все эти грубые скоты завидуют мне - вот что опасно для тебя, милый мой Фабрицио! Ведь эти грубые скоты решат и твою и мою участь. Итак, не допускать, чтоб граф подал в отставку; пусть служит, хотя бы ему пришлось терпеть унижения! Он воображает, что подать в отставку - величайшая жертва, какую только может принести премьер-министр! И всякий раз, как зеркало говорит ему, что он стареет, он предлагает мне эту жертву. Следовательно, полный разрыв, а примирение лишь в том случае, если не будет иного средства удержать его на министерском посту. Конечно, я расстанусь с ним очень дружелюбно; но после того как он с раболепной угодливостью опустил слова _несправедливый приговор_, я несколько месяцев не в силах буду встречаться с ним, иначе я возненавижу его. Зачем мне был его ум в тот решающий вечер? Пусть бы он только писал под мою диктовку и написал именно те слова, _которых добилась я_ силою своего характера. Нет, привычка к низкопоклонству взяла верх На другой день он меня уверял, что просто не мог дать на подпись государю нелепую бумагу, что тут требовался "указ о помиловании". Боже мой, разве можно церемониться с такими людьми, как эти тщеславные и злопамятные изверги, которые зовутся Фарнезе?!." Мысль эта оживила в герцогине весь ее гнев. "Принц обманул меня, - думала она. - И так подло обманул!.. Этому человеку нет оправдания: при всей остроте его ума, сообразительности, здравом смысле у него низкие страсти. Двадцать раз мы с графом замечали, что он становится грубым и подлым, как только заподозрит, что его хотят оскорбить. Но ведь преступление Фабрицио не имеет отношения к политике, - это самое обыкновенное убийство, такие случаи сотнями насчитываются в счастливых владениях его высочества; вдобавок, граф мне поклялся, что он собрал точные сведения, подтверждающие невиновность Фабрицио. Джилетти не лишен был храбрости; оказавшись в двух шагах от границы, он вдруг поддался соблазну избавиться от счастливого соперника". Герцогиня долго размышляла, есть ли основания верить в виновность Фабрицио, - конечно, она не сочла бы очень тяжким грехом, если б такой знатный человек, как ее племянник, расправился с наглым гаером, но тут в отчаянии своем она смутно почувствовала, что ей придется бороться, доказывая невиновность Фабрицио. "Нет, - решила она, наконец, - вот неопровержимое доказательство: как и покойный Пьетранера, он всегда во всех карманах носит при себе оружие, а в тот день у него была только дрянная охотничья одностволка, да и ту он взял у кого-то из землекопов. Я ненавижу принца за то, что он обманул меня, гнусно обманул: написал записку о помиловании, а после этого приказал похитить несчастного мальчика в Болонье. Но он поплатится за это!" Около пяти часов утра герцогиня, совершенно разбитая долгим пароксизмом отчаяния, позвонила своим горничным; они подняли крик, увидев ее: она лежала на кровати одетая, в бриллиантах, бледная, как полотно, с закрытыми глазами, словно покойница на пышно убранном смертном ложе. Они подумали, что госпожа их в глубоком обмороке, но вспомнили, что она сама сейчас только позвонила им. Время от времени скупые слезы стекали по ее неподвижному лицу; она знаками приказала раздеть ее и уложить в постель. После вечера у министра Дзурла граф дважды приезжал к герцогине и не был принят; тогда он написал; что хочет попросить у нее совета, как ему поступить: неужели остаться на министерском посту, проглотив оскорбление, которое ему нанесли? Граф добавил: "Фабрицио невиновен, но, даже будь он виновен, как смели его арестовать, не предупредив меня, его признанного покровителя?" Герцогиня прочла письмо лишь на другой день. Граф не поклонялся добродетели. Можно добавить, что _добродетель, как ее понимают либералы (то есть стремление к счастью большинства), казалась ему лицемерием. Он считал себя обязанным прежде всего добиваться счастья для графа Моска делла Ровере, но он был преисполнен чувства чести и вполне искренне говорил об отставке. Ни разу в жизни он не солгал герцогине. Она, впрочем, не обратила ни малейшего внимания на его письмо. Она приняла решение, тяжкое решение _притворяться, будто забыла Фабрицио_, и после этого насилия над собой ей все было безразлично. На следующее утро граф раз десять приезжал во дворец Сансеверина, и около полудня герцогиня, наконец, приняла его. Увидев ее, он был потрясен. "Ей сорок лет, - подумал он, - а еще вчера она была так молода, так блистательна. Все говорят, что во время долгой беседы с Клелией Конти она казалась такой же юной, как эта девушка, но много пленительней". В звуке голоса герцогини, в тоне речей произошла такая же разительная перемена, как и в ее наружности. От этого тона, бесстрастного, без единой искорки гнева, равнодушного к делам человеческим, он побледнел: ему вспомнился один его покойный друг, который перед смертью, получив уже последнее напутствие, пожелал побеседовать с ним. Лишь через несколько минут герцогиня нашла в себе силы заговорить. Она подняла на него угасший взор. - Расстанемся, дорогой граф, - сказала она слабым голосом, но очень явственно и стараясь говорить как можно мягче. - Расстанемся. Так надо. Видит бог, вам не в чем упрекнуть меня за все пять лет нашей близости... Благодаря вам я вела блестящую жизнь, а не прозябала в Грианте, где скука и печаль были моим уделом. Без вас старость пришла бы ко мне на несколько лет раньше. Но и я со своей стороны стремилась дать вам счастье, Именно потому, что вы мне дороги, я хочу расстаться с вами "полюбовно", как говорят французы. Граф не понял; ей пришлось повторить это несколько раз. Он побледнел как смерть и, бросившись на колени возле ее изголовья, излил в словах все, что глубокое изумление, а затем жестокое отчаяние могли подсказать умному и страстно влюбленному человеку. То и дело он предлагал подать в отставку и последовать за своей подругой в какой-нибудь уединенный уголок, за тридевять земель от Пармы. - Вы осмеливаетесь предлагать мне уехать, покинуть Фабрицио? - воскликнула она, приподнимаясь с подушек. Но заметив, что имя Фабрицио произвело удручающее впечатление на графа, она после минутного молчания добавила, слабо сжимая ему руку: - Дорогой друг, я не стану уверять, что любила вас самозабвенно, с восторженной страстью, да "и возможна такая любовь, думается мне, только до тридцатилетнего возраста, а я уже давно перешла за эту грань. Вам, наверно, говорили, что я люблю Фабрицио, - я знаю, такие слухи распространяли при этом _злобном_ дворе (при слове "злобном" глаза ее блеснули, впервые с начала беседы). Клянусь вам перед богом, клянусь жизнью Фабрицио, никогда, между нами не было ничего такого, что хоть в малейшей степени недопустимо в присутствии третьего лица. Я не смею сказать, что люблю его как сестра, - я люблю его, если можно выразиться, по инстинкту. Я люблю в нем его мужество, такое благородное, такое естественное, что он, пожалуй, сам не замечает его. Помню, что мое восхищение им началось с тех пор, как он вернулся после Ватерлоо. Он был еще совсем ребенок, хотя ему минуло семнадцать лет; больше всего его беспокоила мысль: действительно ли он побывал в сражении, и если да, то может ли он говорить, что сражался, хотя и не участвовал ни в одной атаке на какую-нибудь батарею или колонну неприятеля. Мы подолгу обсуждали с ним эти важные вопросы, и тогда я начала различать в нем милое чистосердечие. Мне открылась его высокая душа. Какую искусную ложь преподнес бы на его месте благовоспитанный светский юноша! Помните, я не могу быть счастлива, если он несчастлив. Слова эти верно рисуют все, что чувствует мое сердце, по крайней мере я сама ничего иного в нем не вижу. Ободрившись от искреннего, задушевного тона этих речей, граф хотел поцеловать у нее руку, не герцогиня с содроганием отняла ее. - Все кончено, - сказала она, - мне тридцать семь лет, я на пороге старости, я уже чувствую всю ее безнадежность и, быть может, близка к могиле. Говорят, это грозная минута, а между тем мне она кажется желанной. Я испытываю худший признак старости: сердце мое охладело от этого ужасного несчастья, я больше не в силах любить. Для меня, дорогой граф, вы лишь тень того человека, который был когда-то мне дорог. Скажу больше: только из признательности я говорю с вами таким языком. - Что будет со мною? - твердил ей граф. - Я-то люблю вас еще более страстно, чем в первые дни, когда встретил вас в Ла Скала. - Признаюсь вам, дорогой граф, что говорить о любви кажется мне скучным и даже неприличным. Ну, - добавила она, тщетно пытаясь улыбнуться, - мужайтесь. Будьте самим собой: человеком умным, рассудительным, умеющим приноровиться к обстоятельствам; будьте со мною тем, кого справедливо видят в вас посторонние: самым тонким, искусным политиком из всех деятелей Италии за многие века. Граф поднялся и несколько мгновений молча шагал по комнате. - Это невозможно, дорогая, - сказал он, наконец. - Меня терзает страсть самая неистовая, а вы предлагаете мне внять голосу рассудка. Нет у меня больше рассудка. - Не надо говорить о страсти, прошу вас, - сухо сказала она, и в первый раз голос ее выразил какое-то чувство. Граф, невзирая на собственное горе, попытался утешить ее. - Принц обманул меня! - воскликнула она, не отвечая на доводы, которыми Моска хотел внушить ей надежду. - Он обманул меня самым недостойным образом! И мгновенно исчезла ее смертельная бледность. Но граф заметил, что даже в эту минуту исступленной ненависти у нее не было сил поднять руки. "Боже мой! Возможно, она просто больна... Но тогда это начало какого-то тяжкого недуга". И глубоко встревоженный, он предложил позвать знаменитого Радзори, лучшего врача в Парме и во всей Италии. - Вы, стало быть, хотите доставить чужому человеку удовольствие узнать, как велико мое отчаяние? Что это - совет предателя или друга? И она посмотрела на него каким-то странным взглядом. "Конец! - подумал он с ужасом. - Она разлюбила меня и даже не находит во мне самой обыкновенной порядочности". - Послушайте, - торопливо заговорил он, - я прежде всего хотел выяснить подробности этого ареста, повергшего нас в отчаяние. И странное дело! Я до сих пор ничего как следует не знаю. Я приказал опросить жандармов, находившихся на ближайшей почтовой станции; они видели, как из Кастельнуово привезли арестованного, и получили распоряжение конвоировать седиолу. После этого я тотчас послал Бруно, - а вам известно его рвение и преданность; ему приказано проехать от станции к станции и разузнать, где и как был арестован Фабрицио. Едва герцогиня услышала имя Фабрицио, лицо ее судорожно передернулось. - Простите, друг мой, - сказала она графу, как только была в силах заговорить. - Подробности эти очень интересуют меня. Расскажите все как можно обстоятельнее. - Так вот, синьора, - заговорил граф, пытаясь принять беспечный тон, чтобы хоть немного ободрить ее. - Я хочу послать надежного человека и через него прикажу Бруно доехать до Болоньи: может быть, как раз там и схватили нашего юного друга. Когда он писал вам в последний раз? - Во вторник, пять дней назад. - Было письмо вскрыто на почте? - Нет, не видно, чтобы его вскрывали. Письмо, надо вам сказать, было на дрянной бумаге, адрес написан женской рукой, и послано оно на имя старухи прачки, родственницы моей горничной. Прачка воображает, что это какая-то любовная интрига, - Чекина платит ей за до ставку писем, ничего не объясняя. Граф принял вполне деловой тон и стал обсуждать с герцогиней, в какой день могли схватить Фабрицио в Болонье. При всей своей тактичности он только тут додумался, что ему следовало держаться именно такого тона: подробности эти заинтересовали несчастную женщину и, казалось, немного отвлекали ее от горя. Не будь граф так влюблен, он бы понял это сразу же, как вошел в комнату. Вскоре герцогиня отослала его, для того чтобы он немедленно отправил верному Бруно новые распоряжения. В разговоре попутно встал вопрос, был ли уже вынесен приговор, когда принц подписал письмо к герцогине. Джина поспешила воспользоваться этим поводом. - Я не хочу упрекать вас, - сказала она графу, - за то, что в записке, которую вы представили принцу на подпись, слова "несправедливый приговор" отсутствовали, - в вас заговорил инстинкт придворного, интересы вашего повелителя вы безотчетно поставили выше интересов вашей подруги. Свои действия вы уже давно предоставили в мое распоряжение, но не в вашей власти изменить свою натуру. У вас не только большие таланты для роли министра, в вас сидит инстинкт царедворца. Опустив в письме слово _несправедливый_, вы погубили меня, но я далека от упреков; всему виною инстинкт, а не ваша воля. Запомните, - добавила она совсем иным тоном и приняла повелительный вид. - Запомните, что я совсем не удручена арестом Фабрицио, не имею ни малейшего желания покинуть Парму и полна почтения к принцу. Вот что вы должны говорить, а вот что я хочу сказать вам: я намерена впредь действовать по своему разумению и потому хочу расстаться с вами полюбовно, то есть как добрый, старый друг. Считайте, что мне шестьдесят лет, молодость умерла во мне, ничто в мире не может больше увлечь меня, я больше не могу любить. Но я буду еще несчастнее, чем теперь, если из-за меня пострадает ваша карьера. Для моих планов "мне, возможно, придется сделать вид, будто я взяла себе молодого любовника; пусть это не огорчает вас. Могу поклясться счастьем Фабрицио, - и она помолчала мгновение, произнеся это имя, - ни разу я не нарушила верности вам за все пять лет. Срок очень долгий! - сказала она, пытаясь улыбнуться; бледное лицо ее дрогнуло, но губы не могли раздвинуться. - Клянусь, никогда у меня не было ни такого желания, ни помысла. Ну, теперь все сказано. Оставьте меня. Граф вышел из дворца Сансеверина в отчаянии. Он видел, что герцогиня бесповоротно решила расстаться с ним, а никогда еще он не любил ее так страстно. Нам придется не раз подчеркивать подобные странности, ибо за пределами Италии они немыслимы. Возвратившись домой, граф разослал до шести нарочных с письмами по дорогам, ведущим в Кастельнуово и в Болонью. "Но это еще не все, - думал бедняга граф, - принцу может прийти фантазия казнить несчастного юношу, чтобы отомстить герцогине за дерзкий тон, который она позволила себе с ним в тот вечер, когда было написано роковое письмо. Я чувствовал, что она переступила тот последний предел, за который никогда нельзя выходить, и, пытаясь исправить ее промах, я сделал несказанную глупость: опустил слова "несправедливый приговор" - единственное, что связывало принца... Да нет, разве этих людей может что-нибудь связать? Несомненно, это была величайшая ошибка в моей жизни. Я отдал на волю случая все, чем жизнь мне дорога. Теперь нужно умелыми действиями исправить последствия такой опрометчивости. Но если я ничего не добьюсь, даже поступившись немного своим достоинством, я брошу этого деспота. Посмотрим, что он будет делать без меня при своих притязаниях на высокую политику и поползновениях стать конституционным королем Ломбардии. Фабио Крита - дурак набитый, а у Расси только один талант: с соблюдением законных формальностей вешать людей, не угодных власти". Приняв твердое решение отказаться от министерского поста, если расправа с Фабрицио не ограничится заключением в крепость, граф подумал: "Пусть даже безрассудный вызов, брошенный тщеславию этого человека, лишит меня счастья, по крайней мере я сохраню свою честь... На министерский портфель я махнул рукой, а значит, могу позволить себе сколько угодно таких поступков, которые нынче утром счел бы недопустимыми. Например, я попытаюсь сделать все, что доступно человеческим силам, чтобы устроить побег Фабрицио... Боже мой! - воскликнул про себя граф, прерывая свои размышления, и глаза его широко раскрылись, словно перед ним нежданно возникло видение счастья. - Герцогиня ни словом не намекнула о побеге. Неужели она впервые в жизни отступила от обычной своей искренности? Может быть, в этом разрыве таится желание, чтоб я изменил принцу. Господи! Да в любую минуту!" И взгляд графа вновь принял присущее ему тонкое, сардоническое выражение. "Милейший фискал Расси получает от государя плату за приговоры, которые бесчестят нас во мнении Европы, но такой человек не откажется получить плату и от меня, а за это выдаст мне секреты своего господина. У этого скота есть любовница и духовник, но любовница его особа самого низкого пошиба, я не могу вступать с ней в переговоры, - на другой же день она расскажет о нашей встрече всем соседним зеленщицам". Возродившись от проблеска надежды, граф направился к собору, сам удивляясь легкости своей поступи; он улыбнулся, несмотря на свою печаль: "Вот что значит не быть больше министром". Собор, как и многие итальянские церкви, служил проходом между двумя улицами. Граф издали увидел одного из старших викариев архиепископа, направлявшегося к клиросу. - Раз мне посчастливилось вас встретить, - сказал ему граф, - надеюсь, вы будете добры избавить подагрика от утомительного труда взбираться по лестнице к его преосвященству. Я буду бесконечно обязан ему, если он соблаговолит спуститься в ризницу. Архиепископ пришел в восторг от этой просьбы: ему многое надо было сказать министру относительно Фабрицио. Но министр, догадываясь, что это "многое" - лишь пустые фразы, не стал его слушать. - Скажите, что за человек аббат Дуньяни, викарий церкви Сан-Паоло? - Ограниченный ум и большое честолюбие, - ответил архиепископ, - очень мало щепетильности и крайняя бедность, так как все съедают страстишки. - Черт побери, монсиньор! - воскликнул министр. - Вы живописуете, как Тацит! - и, засмеявшись, простился с архиепископом. Возвратясь в министерство, он приказал немедленно послать за аббатом Дуньяни. - Вы духовник моего дражайшего друга, главного фискала Расси. Не желает ли он что-нибудь сообщить мне? - И граф без лишних слов и церемоний отослал Дуньяни. 17 Граф уже не считал себя министром. "Посмотрим, - сказал он мысленно, - сколько можем мы держать лошадей, когда попадем в опалу, - ведь так будут называть мою отставку". И он произвел точный подсчет своего состояния. Вступая в министерство, он имел 80.000 франков; теперь, подведя итог, он, к великому своему удивлению, обнаружил, что его состояние не достигает и 500.000 франков. "Значит, у меня будет не больше двадцати тысяч франков годового дохода, - подумал он. - Надо сознаться, что я весьма нерасчетливый человек! А ведь любой буржуа в Парме уверен, что у меня сто пятьдесят тысяч ливров доходу! Принц же в этом смысле не отстает от любого буржуа. Когда меня увидят в убожестве, все будут говорить, что я ловко умею скрывать свое богатство. Ну, не беда! - воскликнул он. - Я еще месяца три пробуду министром и удвою свое состояние". В этих соображениях граф увидел предлог написать герцогине и с жадностью ухватился за него, но в оправдание своей смелости при новых их отношениях заполнил письмо цифрами и подсчетами. "У нас будет только двадцать тысяч годового дохода, - писал он, - но на такие средства мы вполне можем прожить в Неаполе все трое: Фабрицио, вы и я. У нас с Фабрицио будет одна верховая лошадь на двоих..." Лишь только министр отослал письмо, доложили о генеральном фискале Расси. Граф оказал ему прием весьма пренебрежительный, граничивший с дерзостью. - Что это, сударь? - сказал он. - Вы приказали схватить в Болонье заговорщика, которому я покровительствую; мало того, вы собираетесь отрубить ему голову и ничего мне об этом не сообщаете! Знаете ли вы по крайней мере имя моего преемника? Кто он? Генерал Конти или вы сами? Расси растерялся. Он не имел привычки к большому свету и не мог понять, шутит граф или говорит серьезно; он сильно покраснел и пробормотал что-то невразумительное. Граф смотрел на него, наслаждаясь его замешательством. Вдруг Расси встрепенулся и с полной непринужденностью, улыбаясь будто Фигаро, пойманный с поличным графом Альмавива, воскликнул: - Ей-богу, граф, я не буду ходить вокруг да около. Что вы пожалуете мне, ваше сиятельство, если я на все ваши вопросы отвечу, как на духу? - Крест святого Павла (это пармский орден) или деньги, если вы изобретете предлог для денежной награды. - Лучше крест святого Павла, - этот орден дает дворянство. - Как, милейший фискал, вы еще придаете какое-то значение нашему жалкому дворянскому званию? - Будь я дворянином, - ответил Расси с циническим бесстыдством, достойным его ремесла, - будь я дворянином, родственники тех людей, которых я отправляю на виселицу, меня ненавидели бы, но не презирали. - Ну хорошо, - сказал граф. - Я вас спасу от презрения, а вы избавьте меня от неведения. Что вы намерены сделать с Фабрицио? - Честное слово, принц в большом замешательстве. Он боится, что, поддавшись чарам прекрасных очей Армиды (*84) (простите меня за нескромность, но это подлинные слова государя), - да, поддавшись чарам прекрасных очей, пленивших и его самого, вы, не задумываясь, бросите его, а ведь только вы и способны справиться