лся на войне и убивал людей только в бою. Он человек неглупый, и, принимая такие предосторожности, сам видит, как они смехотворны; огромное влияние графа Моска зиждется на том, что благодаря его дипломатической ловкости принцу не Приходится при нем краснеть за свою трусость. В качестве главы полиции Моска настаивает на необходимости заглянуть под кровати, диваны, столы, кресла и, как говорят в Парме, даже в футляры контрабасов. А принц противится этому и высмеивает своего министра за такое чрезмерное усердие. "Это вопрос нашего престижа, - отвечает ему граф Моска. - Подумайте, какими язвительными сатирическими сонетами разразятся якобинцы, если мы допустим, чтоб вас убили. Мы защищаем не только вашу жизнь, но и свою честь". Правда, принц, видимо, лишь наполовину верит этому; если на другой день в городе кто-нибудь осмелится сказать, что во дворце опять провели бессонную ночь, главный фискал Расси отправляет дерзкого шутника в крепость; а уж если человек попадет в эту высокую обитель, _на сквознячок_, как говорят в Парме, - поминай, как звали: только чудом он оттуда выйдет. Граф Моска был военным; в Испании он раз двадцать с пистолетом в руке защищался от внезапных нападений, оттого-то принц и предпочитает его Расси, существу гораздо более угодливому и низкому. Несчастных узников крепости держат в одиночках, в строжайшем заточении, и о них рассказывают страшные истории. Либералы утверждают, например, что, по приказанию Расси, тюремщики и духовники приблизительно раз в месяц говорят заключенным, что одного из них в такой-то день поведут на казнь. В этот день им разрешают подняться на верхнюю площадку башни, устроенную на высоте ста восьмидесяти футов, и оттуда они видят процессию, в которой какой-нибудь шпион играет роль смертника. Эти рассказы и двадцать других в том же духе и не менее достоверных возбудили в г-же Пьетранера живейший интерес; на Следующий день она приступила с расспросами к графу Моска и, подшучивая над ним, весело доказывала, что он настоящий изверг, хотя и не дает себе в этом отчета. Однажды, возвратившись к себе в гостиницу, граф подумал: "Графиня не только очаровательная женщина, но, когда я провожу вечер в ее ложе, мне удается забыть кое-какие пармские дела, о которых мне больно вспоминать". Этот министр, вопреки его легкомысленному виду и галантному обхождению, не был наделен душой _французского склада_: он не умел _забывать_ горести. "Если в изголовье его ложа оказывались колючие шипы, ему необходимо было сломать их или затупить острия, изранив о них свои трепещущие руки". Прошу извинить меня за эту тираду, переведенную с итальянского. На следующий день после своего открытия граф нашел, что, несмотря на важные дела, которые привели его в Милан, время тянется бесконечно; он не мог усидеть на месте и загонял лошадей, разъезжая по городу в карете. Около шести часов вечера он сел в седло и отправился на Корсо, питая некоторую надежду встретить графиню Пьетранера; не найдя ее там, он вспомнил, что театр Ла Скала открывается в восемь часов; войдя в огромную залу, он увидел в ней человек десять, не больше. Ему стало немного стыдно, что он явился так рано. "Возможно ли? - думал он. - Мне сорок пять лет, а я делаю такие глупости, что их устыдился бы даже молоденький суб-лейтенант. К счастью, никто о них не подозревает". Он убежал и, чтобы убить время, стал бродить до красивым улицам, примыкающим к театру. На каждом шагу там попадаются кофейни, где в этот час всегда полно народу; на тротуаре перед кофейнями сидят за столиками любопытные, едят мороженое и критикуют прохожих. Граф был прохожим весьма примечательный и поэтому имел удовольствие попасть в плен к знакомым. Трое-четверо докучливых особ из числа тех, кого неудобно прогнать, воспользовались случаем получить аудиенцию у всесильного министра. Двое из них всучили ему прошения, а третий ограничился весьма пространными советами относительно его политической деятельности. "Ум человеку спать не дает, власть - прогуляться не позволяет", - сказал себе граф и вернулся в театр. Ему пришла мысль взять ложу в третьем ярусе: никто его там не заметит и можно будет без помехи смотреть на ту ложу второго яруса, где он надеялся увидеть, наконец, графиню Пьетранера. Ждать пришлось целых два часа, но они не показались влюбленному министру слишком долгими; уверенный, что никто его не видит, он наслаждался своим безрассудством. "Старость, - говорил он себе мысленно, - прежде всего сказывается в том, что человек уже не способен на такие восхитительные ребячества". Наконец, появилась графиня. Вооружившись зрительной трубкой, он с восторгом рассматривал ее. "Молода, блистательна, легка, как птица; ей не дашь больше двадцати пяти лет, - думал он. - И красота - не главное ее очарование: у кого еще встретишь такую душу?! Это сама искренность, никогда она не думает о _благоразумии_, вся отдается впечатлению минуты, всегда ее влечет новизна! Понимаю теперь все безумства графа Нани". Граф находил прекрасные оправдания своему безрассудству, когда думал лишь о том, как завоевать счастье, образ которого был у него перед глазами. Но он гораздо менее был уверен в своей правоте, когда вспоминал о своем возрасте и заботах, порою весьма тягостных, наполнявших его жизнь. "Хитрый правитель, от страха потерявший голову, дает мне много денег и возможность жить широко за то, что я состою при нем министром. Но если завтра он прогонит меня, я буду только нищим стариком, то есть самим жалким в мире существом. Нечего сказать, приятный спутник жизни для графини!" Такие мысли были слишком мучительны; он снова стал смотреть на графиню и, чтобы думать о ней без помехи, все не шел в ее ложу. "Как мне говорили, она взяла в любовники Нани лишь для того, чтобы отомстить дураку Лимеркати, не пожелавшему расправиться с убийцей ее мужа ударом шпаги или хотя бы с помощью наемного кинжала. А я ради нее двадцать раз дрался бы на дуэли!" - восторженно думал граф. То и дело он смотрел на театральные часы, где светящиеся цифры, сменявшиеся на черном фоне каждые пять минут, уже указывали зрителям то время, когда полагалось навестить в ложе друзей. Граф говорил себе: "Мне можно пробыть у ней в ложе полчаса, не больше, - я так еще мало знаком с нею. Если останусь дольше, я выдам себя; а при моем возрасте и этих проклятых пудреных волосах у меня будет вид не лучше, чем у Кассандра" (*51). Но вдруг одно соображение заставило его решиться: "А что, если она сейчас уйдет в другую ложу, чтобы нанести кому-нибудь визит! Хорошо же я буду вознагражден за то, что так скупо отмеряю себе величайшее удовольствие!" Он спустился во второй ярус, и вдруг у него почти пропало желание идти в ту ложу, где он видел графиню. "Вот чудеса! - подсмеиваясь над собою, думал он, остановившись на лестнице. - Я робею, право робею! А уже лет двадцать пять со мною этого не случалось". Сделав над собою усилие, он все-таки вошел в ложу и, как умный человек, сумел воспользоваться своим смущением: он вовсе не пытался держать себя непринужденно и блеснуть остроумием в каком-нибудь забавном рассказе, - напротив, он имел мужество быть робким и употребил свой тонкий ум на то, чтобы его волнение стало заметным, но отнюдь не смешным. "Если ей это не понравится, - думал граф, - для меня все потеряно. Какая нелепость! Робкий вздыхатель с пудреными волосами, в которых без пудры видна была бы седина! Но ведь волнение мое искренне и, следовательно, может показаться смешным лишь в том случае, если я стану подчеркивать его или кичиться им". Но графиня уже не обращала никакого внимания на прическу своего нового поклонника, хотя ей так надоело видеть в Грианте за столом против себя пудреные головы брата, племянника и каких-нибудь скучных благонамеренных соседей. У нее был щит, ограждавший ее от желания рассмеяться при появлении графа в ложе: она с нетерпением ждала новостей о Франции, которые Моска всегда сообщал ей наедине, - разумеется, он выдумывал их. Обсуждая с ним в тот вечер очередные новости, она заметила, что глаза у него сияют добротой. - Мне думается, - сказала она, - что в Парме, среди ваших рабов, у вас не бывает такого приятного взгляда, - ведь он все испортит: у этих несчастных появится надежда, что их не повесят. Полное отсутствие чопорности в человеке, который слыл лучшим дипломатом Италии, приятно удивляло графиню, она даже нашла в нем какое-то обаяние. Наконец, говорил он хорошо и с жаром, поэтому ее совсем не оскорбило, что на один вечер он вздумал выступить в роли влюбленного, - она полагала, что это не будет иметь последствий. Однако это был большой и очень опасный шаг; к счастью для министра, не встречавшего в Парме отпора у дам, графиня только что приехала из Грианты, где ум ее как будто закоченел от скуки деревенской жизни. Она там позабыла, что такое шутка, а все атрибуты изысканной легкой жизни приняли теперь в ее глазах оттенок священной новизны; она не склонна была смеяться над чем бы то ни было, даже над застенчивым влюбленным сорока пяти лет. Неделей позже дерзкие притязания графа могли бы встретить совсем иной прием. В театре Ла Скала визиты, которые наносят знакомым в их ложах, принято не затягивать больше двадцати минут. Граф провел весь вечер в той ложе, где имел счастье встретить г-жу Пьетранера. "Эта женщина, - думал он, - вернула мне все безумства молодости!" Но он чувствовал, что это опасно. "Может быть, ради моего положения всесильного паши, властвующего в сорока лье отсюда, мне простится эта глупость. Ведь я так скучаю в Парме!" Однако он каждые четверть часа давал себе слово немедленно уйти. - Надо признаться, синьора, - говорил он, смеясь, графине, - что в Парме я умираю от скуки и, право, мне простительно упиваться радостью, когда она встретится на моем пути. Итак, разрешите мне на один лишь вечер, который не будет иметь никаких последствий, выступить перед вами в роли влюбленного. Увы! Через неделю я буду так далеко от этой ложи, где я забываю все горести и даже, как вы справедливо можете сказать, все приличия. Через неделю после этого недопустимо долгого визита в ложе театра Ла Скала и после многих мелких событий, рассказ о которых показался бы, пожалуй, слишком пространным, граф Моска влюбился без памяти, а графиня Пьетранера уже думала, что возраст не может составить препятствия, если во всем другом человек тебе по душе. В таком расположении мыслей они и расстались, когда Моска вызвали в Парму через курьера. Без министра принца, видимо, одолевал страх. Графиня вернулась в Грианту; чудесный этот уголок показался ей теперь пустыней, ибо воображение уже не украшало его. "Неужели я привязалась к этому человеку?" - думала она. Моска написал ей, совершенно непритворно уверяя, что разлука отняла у него предмет всех его помыслов; письма его приносили развлечение и были приняты неплохо. Чтобы не прогневить маркиза дель Донго, не любившего платить за доставку в Грианту писем, граф применил маленькую хитрость: он отправлял письма с курьером, который сдавал их на почту в Комо, Лекко, Варезе или каком-нибудь другом красивом городке на берегах озера. Он надеялся получать ответы с тем же курьером и добился своего. Вскоре дни приезда курьера стали событием для графини; курьер привозил цветы, фрукты, маленькие подарки, не имевшие ценности, но занимавшие и ее и невестку. К воспоминаниям о графе примешивалась мысль о большой его власти; графиня с любопытством прислушивалась ко всему, что говорили о нем; даже либералы воздавали должное его талантам. Основной причиной дурной репутации графа было то, что его считали вожаком партии крайних роялистов при пармском дворе, тогда как партию либералов возглавляла маркиза Раверси, богачка и интриганка, способная на все, даже на успех. Принц всячески старался не лишать надежд партию, отстраненную от власти: он знал, что всегда останется повелителем, даже если составит министерство из завсегдатаев салона г-жи Раверси. В Грианте рассказывали множество подробностей об этих интригах; отсутствие графа Моска, которого все рисовали как человека даровитого и деятельного, позволяло забыть о его пудреных волосах - символе всего косного и унылого; это была мелочь, сущий пустяк, одна из придворных обязанностей, тогда как сам Моска играл при дворе такую важную роль. - Двор - это нечто нелепое, но забавное, - говорила графиня своей невестке. - Это как увлекательная карточная игра, в которой надо, однако, подчиняться установленным правилам. Разве кто-нибудь вздумает возмущаться правилами игры в вист? А когда привыкнешь к ним, все-таки приятно объявить противнику большой шлем. Графиня часто думала об авторе многочисленных любезных посланий, и тот день, когда приходило письмо, был для нее праздничным; она садилась в лодку и отправлялась читать письмо в каком-нибудь прелестном уголке на берегу озера: в Плиньяну, в Белано или в рощу Сфондрата. Эти письма как будто немного утешали ее в разлуке с Фабрицио. Не подлежало сомнению, что граф очень влюблен, и не прошло месяца, как она уже думала о нем с чувством нежной дружбы. Со своей стороны граф Моска почти искренне уверял в письмах, что готов подать в отставку, бросить министерский пост и провести вместе с нею жизнь до конца дней в Милане или где-нибудь в другом месте. "Состояние мое - четыреста тысяч франков, - добавлял он, - значит, у нас все же будет пятнадцать тысяч ливров ренты". "Опять ложа, собственный выезд и прочее!" - думала графиня. Это были приятные мечты. Чудесные виды на озере Комо вновь начали пленять ее своей красотой. На берегах его она мечтала теперь о возвращении к блестящей и незаурядной жизни, которая, вопреки всем вероятиям, вновь становилась возможной для нее. Она представляла себя на Корсо в Милане - счастливой и веселой, как во времена вице-короля. "Вновь вернется ко мне молодость или хотя бы деятельная жизнь!" Иной раз пылкое воображение скрывало от ее глаз действительность, но никогда не бывало у нее добровольного самообольщения, свойственного трусливым душам. Она была женщиной прежде всего искренней перед собой. "В моем возрасте уже немного поздно предаваться безумствам, а зависть, слепая во многом, как и любовь, может отравить мне жизнь в Милане. После смерти мужа моя благородная бедность и отказ от двух больших состояний внушали уважение ко мне. У милого моего графа Моска нет и двадцатой доли тех богатств, которые положили к моим ногам два дурака - Лимеркати и Нани. Маленькая вдовья пенсия, полученная с таким трудом, никаких слуг (сколько об этом говорили!), две комнатки в пятом этаже, а перед подъездом двадцать карет - все это когда-то представляло зрелище необычайное. Но если я вернусь в Милан, по-прежнему располагая всего лишь вдовьей пенсией, а жить буду с буржуазным достатком на пятнадцать тысяч дохода, который сохранится у графа Моска после отставки, то, как бы умело я ни вела себя, мне придется претерпеть много неприятных минут. У моих завистников будет в руках грозное оружие: граф женат, хотя и давно уже разошелся с женой. В Парме об этом все знают, но в Милане этот разрыв окажется новостью, и его припишут мне. Итак, прощай прекрасный театр Ла Скала, прощай дивное озеро Комо!.." Будь у графини хотя бы самое маленькое состояние, она, невзирая на все ожидавшие ее неприятности, приняла бы предложение Моска подать в отставку. Она считала себя пожилой женщиной, и двор внушал ей страх. Но вот что покажется невероятным по эту сторону Альп: граф действительно с радостью ушел бы ради нее в отставку, - по крайней мере ему удалось убедить в этом любимую женщину. Во всех своих письмах он с безумным, все возраставшим жаром умолял ее о вторичной встрече в Милане и получил согласие. "Я не хочу лгать и не буду клясться, что питаю к вам безумную страсть, - однажды сказала ему графиня в Милане. - Я была бы счастлива полюбить так, как любила в двадцать два года, но мне уже за тридцать. Я видела, как рушилось многое, что я считала вечным! Но я чувствую к вам нежную дружбу, беспредельное доверие и предпочитаю вас всем мужчинам". Графиня полагала, что говорит совершенно искренне, и все же в конце своих заверений она немного покривила душой. Фабрицио, если б он того пожелал, может быть, взял бы верх надо всеми в ее сердце. Но в глазах Моска Фабрицио был всего лишь ребенок, и, прибыв в Милан, через три дня после отъезда юного сумасброда в Новару, он поспешил нанести визит барону Биндеру, чтобы похлопотать за него. Граф считал изгнание непоправимым несчастьем. В Милан Моска приехал не один: он привез в своей карете герцога Сансеверина-Таксис, благообразного старичка шестидесяти восьми лет, седенького, весьма учтивого, весьма опрятного, очень богатого, но не очень родовитого. Его дед был главным откупщиком налогов Пармского государства и нажил миллионы. Отец достиг назначения посланником принца Пармского при *** дворе, приведя для этого следующие доводы: "Ваше высочество, вы отпускаете своему послу при *** дворе тридцать тысяч франков в год, и он там кажется довольно жалкой фигурой. Если бы вы удостоили назначить меня на этот пост, я попросил бы всего шесть тысяч франков жалованья, расходы же мои при *** дворе никогда не будут ниже ста тысяч франков в год; а кроме того, мой управитель ежегодно будет вносить в кассу министерства иностранных дел в Парме двадцать тысяч франков. На такие деньги можно содержать при мне любого секретаря посольства, и я нисколько не стану интересоваться дипломатическими тайнами, если таковые у него окажутся. Я желаю только придать блеск своему дворянству, еще недавнему, и возвысить его, получив один из важнейших постов в нашей стране". Герцог Сансеверина, сын этого посланника, имел неосторожность показать себя полулибералом, и вот уже два года пребывал в отчаянии. При Наполеоне он потерял два-три миллиона, упорно не желая возвращаться из-за границы, и все же после восстановления порядка в Европе никак не мог добиться орденской ленты, украшавшей грудь его отца, - он исчах от тоски по этому отличию. В Италии вслед за любовью приходит душевная близость, и между двумя нашими любовниками уже не было преград тщеславия. Поэтому граф Моска с полнейшей простотой сказал обожаемой женщине: - Я хочу предложить вам два-три плана устройства нашей с вами жизни; все они прекрасно разработаны, - три месяца я только и думаю об этом. Первый план: я подам в отставку, и мы с вами станем жить, как почтенные буржуа, в Милане или во Флоренции, в Неаполе, - словом, где вы пожелаете. У нас будет пятнадцать тысяч ливров дохода, не считая благодеяний принца, которые прекратятся не сразу. Второй план: вы соблаговолите приехать в ту страну, где я пользуюсь некоторой властью, вы приобретете какое-нибудь поместье - например Сакка: там очаровательный дом на лесистой возвышенности у берега По; купчую на это поместье вы можете получить через неделю. Принц приблизит вас ко двору. Но тут возникает серьезное препятствие. При дворе вас примут прекрасно, никто и бровью не поведет, опасаясь меня; к тому же принцесса почитает себя несчастной, а я, имея в виду вас, оказал ей недавно кое-какие услуги. Но я должен сообщить вам об одном очень важном препятствии: принц - настоящий ханжа, а, как вам известно, я по воле рока все еще состою в законном браке. Отсюда - миллион мелких неприятностей для вас. Однако вы вдова, и это достойное звание следует заменить другим, что и будет предметом моего третьего предложения. Можно подыскать для вас нового мужа, - конечно, совершенно безобидного. Но, во-первых, надо, чтобы он был человеком весьма преклонных лет, - ведь вы не пожелаете лишить меня надежды когда-нибудь занять его место. Так вот, я заключил эту своеобразную сделку с герцогом Сансеверина-Таксис, хотя он, разумеется, не знает имени будущей своей супруги. Он знает только, что его назначат посланником и дадут ему ленту через плечо, как его отцу, и он уже не будет тогда несчастнейшим из смертных. Если не считать этой мании, герцог не так уж глуп, - костюмы и парики он выписывает себе из Парижа. От него ни в коем случае нельзя ожидать зловредных замыслов; он искренне считает, что получить ленту - величайшая честь, и стыдится своего богатства. В прошлом году он предложил мне основать на его средства больницу, чтобы удостоиться ленты; я посмеялся над ним. Но он не стал смеяться надо мною, когда я предложил ему этот брак; конечно, первым условием я поставил, чтобы никогда ноги его не бывало в Парме. - А вы понимаете, что предложили мне совершить безнравственный поступок? - сказала графиня. - Не более безнравственный, чем все то, что творится при нашем дворе и двадцати других августейших дворах. Самодержавная власть удобна тем, что она все освящает в глазах народов, а раз смешного не замечают, значит его и нет. Так же как теперь, нашей политикой на целых двадцать лет вперед будет страх перед якобинцами. Да еще какой страх! Каждый год мы будем считать себя накануне повторения девяносто третьего года (*52). Надеюсь, вы услышите, какие речи я произношу по этому поводу на приемах. Великолепные речи! Все, что хоть сколько-нибудь может уменьшить этот страх, будет _высокоморальным_ в глазах аристократов и ханжей. А в Парме всякий, кто не является аристократом и ханжой, сидит в тюрьме или готовит себе узелок с пожитками, ожидая, что скоро отправится туда. Будьте уверены, что ваш брак покажется странным только в тот день, когда я попаду в опалу. В этой сделке никто никого не надувает, а это, думается мне, самое важное. Принц, милостями которого мы торгуем и живем, дает свое согласие лишь при одном условии: будущая герцогиня Сансеверина должна быть благородного происхождения. В прошлом году я на министерском посту, по моим подсчетам, израсходовал сто семь тысяч (франков, общий же доход мой - сто двадцать две тысячи; двадцать тысяч я поместил в лионский банк. Так вот, выбирайте: широкий образ жизни, возможность расходовать ежегодно сто двадцать две тысячи, - а в Парме на такие средства можно жить не хуже, чем в Милане на четыреста тысяч, - но при этом брак с довольно приличным человеком, которого вы увидите только один раз - под венцом, или скромная, мещанская жизнь на пятнадцать тысяч ренты во Флоренции или в Неаполе. Я согласен с вами: в Милане слишком вами восхищались, здесь будут нас травить завистники, и, может быть, им удастся испортить нам расположение духа. Пышная жизнь в Парме, надеюсь, будет иметь некоторый оттенок новизны даже в ваших глазах, хотя вы видели двор принца Евгения; было бы разумно познакомиться с этой жизнью, прежде чем закрыть себе доступ к ней. Не думайте, что я хочу повлиять на ваше решение. Мой выбор уже сделан. Во сто раз лучше жить с вами на пятом этаже, чем по прежнему томиться одиночеством в роскоши. Каждый день любовники обсуждали возможность этого странного брака. Графиня увидела на балу в Ла Скала герцога Сансеверина, и он показался ей довольно представительным. В одной из последних бесед с нею граф подвел итог своим предложениям: - Надо, наконец, принять определенное решение, если мы хотим радостно прожить остаток дней и не состариться безвременно. Принц дал свое согласие. Сансеверина скорее хорошая, чем плохая партия; у него прекрасный дворец в Парме и огромное состояние; ему шестьдесят восемь лет, и его мучит безумная жажда получить ленту через плечо. Но важный проступок мешает этому и отравляет его жизнь: когда-то он купил за десять тысяч бюст Наполеона, изваянный Кановой (*53). Есть еще второй грех, который сведет его в могилу, если вы не придете бедняге на помощь: однажды он дал взаймы двадцать пять наполеондоров Ферранте Палла - поэту нашей страны, безумцу, в котором есть, однако, искра гениальности; а вскоре после этой ссуды Ферранте приговорили у нас к смертной казни, к счастью, заочно. Ферранте за свою жизнь написал двести стихов, бесподобных стихов, - я когда-нибудь прочту их вам, - это так же прекрасно, как Данте. Итак, принц назначит Сансеверина послом при *** дворе; в день своего отъезда герцог повенчается с вами; на второй год его изгнания, именуемого посольством, ему дадут орденскую ленту, без которой он не может жить. Для вас он будет братом и не доставит вам никаких неприятностей; он готов заранее подписать какие угодно бумаги; к тому же вы будете видеть его очень редко, а если пожелаете, не увидите никогда. Ему и самому не хочется показываться в Парме, где все помнят о его деде-откупщике и его собственном мнимом либерализме. Расси, наш палач, уверяет, что герцог втайне, через поэта Ферранте Палла, состоял подписчиком "Конститюсьонеля", и такая клевета довольно долго служила серьезной помехой к согласию принца на этот брак. Можно ли считать преступлением, если историк нравов в точности передает подробности сообщенного ему повествования? Разве его вина, что действующие лица этого повествования, поддавшись страстям, которых он, к несчастью своему, совсем не разделяет, совершают поступки глубоко безнравственные? Правда, подобных поступков больше не увидишь в тех странах, где единственной страстью, пережившей все другие, является жажда денег - этого средства удовлетворять тщеславие. Через три месяца после событий, о которых мы рассказали, герцогиня Сансеверина-Таксис изумляла пармский двор приветливостью нрава и благородной ясностью ума; дом ее, бесспорно, был самым приятным в городе. Граф Моска как раз это и обещал своему повелителю. Царствующий принц, Ранунцио-Эрнесто IV, и принцесса, его супруга, которым герцогиню представили две самые знатные в стране дамы, оказали ей благосклонный прием. Герцогине любопытно было посмотреть на принца, являвшегося господином судьбы любимого ею человека; она решила понравиться ему и преуспела в этом даже больше, чем хотела. Она увидела человека высокого роста, но несколько тучного; белокурые его волосы, усы и огромные бакенбарды, по заверениям придворных, отличались удивительно красивым оттенком, - во всяком ином кругу эту растительность блеклого цвета окрестили бы противным словом: "пакля". На середине его широкого толстого лица робко возвышался маленький, почти женский носик. Но герцогиня сделала наблюдение, что уродливые черты во внешности принца заметны лишь, если к ним присматриваешься. В общем он имел вид человека умного и с твердым характером. Осанка его и манеры не лишены были величественности, но зачастую, когда ему хотелось произвести особо внушительное впечатление на собеседника, он вдруг приходил в замешательство и от смущения беспрестанно переминался с ноги на ногу. Впрочем, у Эрнесто IV был пронизывающий властный взгляд, благородные жесты, а речь его отличалась сдержанностью и точностью. Моска предупредил герцогиню, что принц всегда дает аудиенции в большом кабинете, где висел портрет Людовика XIV во весь рост и стоял очень красивый мозаичный столик работы флорентийских мастеров. Она нашла, что подражание слишком резко бросается в глаза: величавой речью и взглядом принц явно пытался походить на Людовика XIV, а на столик он опирался совершенно так же, как Иосиф II на портретах. После первых же слов приветствия, обращенных к герцогине, принц тотчас сел, чтобы дать ей возможность воспользоваться _правом табурета_ - привилегией высокопоставленных дам. При пармском дворе на приемах имели право сидеть только герцогини, княгини и супруги испанских грандов; прочие дамы могли сесть только по особому приглашению принца или принцессы, и, чтобы подчеркнуть различие в рангах, августейшие особы заставляли дам, не имевших герцогского титула, немного подождать этого приглашения. Герцогиня нашла, что в иные минуты принц чересчур старательно подражал Людовику XIV - например, когда он благосклонно улыбался, гордо откидывая голову. Эрнесто IV обычно носил фраки самого модного парижского покроя, - каждый месяц из Парижа, который он так ненавидел, ему присылали фрак, редингот и шляпу. Но в день аудиенции герцогини в его костюме весьма причудливо сочетались моды различных эпох: парижский фрак, короткие красные панталоны, шелковые чулки и закрытые туфли с пряжками, образец которых можно видеть на портретах Иосифа II. Он принял г-жу Сансеверина милостиво, беседовал с ней любезно и остроумно, но она прекрасно почувствовала, что особого благоволения в этом приеме не было. - А знаете почему? - спросил ее граф Моска, когда они вернулись с аудиенции. - Милан гораздо больше и красивее Пармы, и принц боялся, что, оказав вам иной прием, - какого я ожидал и на какой он сам подал мне надежду, - он будет похож на провинциала, очарованного изяществом столичной львицы. И несомненно его раздражает еще одно обстоятельство, - о нем я едва решаюсь сказать вам: принц видит, что ни одна из дам при его дворе не может соперничать с вами красотой. По крайней мере вчера вечером, перед сном, он только об этом и толковал в интимной беседе со своим старшим камердинером Перниче, который благосклонен ко мне. Я предвижу маленькую революцию в придворном этикете... Должен вам сказать, что злейшим моим врагом при дворе является некий глупец, именуемый генералом Фабио Конти. Вообразите себе чудака, который за всю свою жизнь был на войне один день и на этом основании подражает манерам Фридриха Великого. Мало того, он пытается также подражать благородной простоте генерала Лафайета (*54), потому что считается у нас главой либеральной партии (бог весть, что это за либералы!). - Я знаю этого Фабио Конти, - сказала герцогиня. - Мы недавно встретились с ним недалеко от Комо - он пререкался с жандармами. И она рассказала графу маленькое приключение, о котором читатель, вероятно, помнит. - Когда-нибудь, сударыня, вы узнаете, если только ваш ум постигнет глубокую премудрость нашего этикета, что у нас девицы представляются ко двору только после своей свадьбы. Но принц исполнен такого патриотического пыла, так стремится доказать превосходство города Пармы над всеми прочими городами, что он - держу пари! - найдет предлог допустить ко двору юную Клелию Конти, дочь нашего Лафайета. Она в самом деле очаровательна и неделю тому назад еще могла считаться первой красавицей во владениях принца. Не знаю, - продолжал граф, - доходили ли до Грианты страшные истории, которые рассказывают о нашем государе его враги: его изображают чудовищем, людоедом. А на самом деле у Эрнесто IV было когда-то множество мелких добродетелей, и, могу добавить, что, будь он неуязвим, как Ахилл, он а теперь оставался бы образцовым монархом. Но однажды, в минуту скуки и гнева, а также из подражания Людовику XIV, который повелел отрубить голову какому-то герою Фронды (*55), имевшему дерзость, спустя пятьдесят лет после Фронды, спокойно доживать свой век в родовом поместье около Версаля, Эрнесто IV приказал повесить двух либералов. Кажется, эти неосторожные люди в определенные дни приходили друг к другу в гости для того, чтобы ругать принца и воссылать к небу пламенные мольбы об избавлении их от тирана путем ниспослания на Парму чумы. Было установлено, что слово "тиран" произносилось. Расси назвал это заговором, вынес обоим смертный приговор, а казнь одного из них, графа Л., была ужасна. Все это произошло до меня. С того рокового дня, - добавил граф, понизив голос, - принц подвержен припадкам страха, совершенно _недостойным мужчины_, но они являются единственной причиной его благоволения ко мне. Не будь этого августейшего страха, меня считали бы слишком резким, слишком дерзким при этом дворе, где кишат глупцы. Подумайте только! Принц, прежде чем лечь спать, заглядывает под кровати в своих покоях и тратит миллион - а в Парме это равносильно четырем миллионам в Милане - на содержание грозной полиции. Вы видите перед собою, герцогиня, главу этой полиции. Благодаря ей, то есть благодаря страху его высочества, я стал министром военных дел и финансов; а так как полиция подчинена министру внутренних дел и он является моим номинальным начальником, я добился, чтобы этот портфель отдали графу Дзурла-Контарини, трудолюбивому болвану, которому доставляет удовольствие самолично писать по восьмидесяти отношений в день. Нынче утром я получил бумагу, на которой граф Дзурла-Контарини с удовлетворением поставил собственноручно исходящий номер - 20715. Герцогиня была представлена унылой принцессе Пармской, Кларе-Паолине, которая считала себя очень несчастной из-за того, что у ее мужа была любовница (довольно хорошенькая дама, маркиза Бальби), а потому стала очень скучной особой. Она оказалась высокий, сухопарой женщиной, на вид лет пятидесяти, хотя ей было только тридцать шесть. Ее можно было бы назвать красивой, если б гармонию благородных и правильных черт не нарушал растерянный взгляд крайне близоруких круглых глаз и если б она не забросила забот о своей внешности. Она держала себя с герцогиней так робко, что кое-кто из придворных, - враги графа Моска, - осмелились говорить, что принцесса походила на даму, которую представляют ко двору, а герцогиня - на владетельную особу. Герцогиня удивилась, даже смутилась, не находила нужных слов, чтобы как-нибудь исправить это странное положение и занять подобающее ей место. Желая немного ободрить бедняжку принцессу, в сущности неглупую женщину, герцогиня не придумала ничего лучшего, как завести разговор о ботанике, и он превратился в целую диссертацию. Принцесса обладала изрядными познаниями в этой науке, у нее были превосходные теплицы со множеством тропических растений. Герцогиня пыталась всего лишь выйти из затруднительного положения, а в результате навеки завоевала симпатию принцессы Клары-Паолины, которая мало-помалу освободилась от робости и смущения, мучивших ее в начале приема, почувствовала себя так хорошо и свободно, что, против всех правил этикета, эта первая аудиенция длилась больше часа. На следующий день герцогиня приказала купить всяких экзотических растений и стала уверять, что она большая любительница ботаники. Принцесса проводила немало времени в обществе монсиньора Ландриани, архиепископа Пармского, человека и ученого и даже умного, весьма честного, но представлявшего собою весьма странное зрелище, когда он сидел в кресле алого бархата (по праву своего сана) против кресла принцессы, окруженной фрейлинами и двумя компаньонками. Старик прелат с длинными седыми волосами был, пожалуй, еще застенчивей принцессы; они виделись каждый день, и всякий раз в начале аудиенции оба молчали добрых четверть часа. Одна из компаньонок, графиня Альвици, даже вошла в особую милость к принцессе за то, что умела заставить их нарушить это молчание и разговориться. Церемония представления герцогини ко двору закончилась приемом у его высочества наследного принца, который ростом был выше отца, а застенчивостью превосходил мать. Ему было шестнадцать лет, и он увлекался минералогией. Увидев герцогиню, он густо покраснел, совсем растерялся и никак не мог придумать, о чем говорить с такой красивой дамой. Он был очень хорош собою и проводил жизнь в лесах с геологическим молотком в руке. Когда герцогиня встала, чтобы положить конец этой безмолвной аудиенции, наследный принц воскликнул: - Боже мой, сударыня, какая вы красивая! И представленная ему дама не сочла это слишком большой бестактностью. Маркиза Бальби, молодая двадцатипятилетняя женщина, за два-три года до приезда в Парму герцогини Сансеверина еще считалась совершеннейшим образцом _итальянской красоты_. Даже и теперь у нее были дивные глаза и прелестные ужимки, но вблизи заметно было, что все ее лицо в мелких морщинках, и поэтому она казалась моложавой старушкой. Видя ее издали, например в ложе театра, люди еще называли ее красавицей, и посетители партера находили, что у принца хороший вкус. Принц все вечера проводил у маркизы Бальби, но зачастую во весь вечер не раскрывал рта, и от горя, что он скучает в ее обществе, бедняжка совсем истаяла. Она притязала на необыкновенную тонкость ума и всегда улыбалась, зная, что у нее превосходные зубы, и желая к тому же показать лукавой улыбкой, что в ее словах таится какой-то особый смысл. Граф Моска уверял, что именно от этих непрестанных улыбок, скрывавших внутреннюю зевоту, у нее и появилось столько морщин. Бальби вмешивалась во все финансовые дела, - казна не могла заключить договор даже на сумму в тысячу франков, без того чтобы маркиза не получила при этом _сувенир_ (деликатный термин, изобретенный в Парме). Общественная молва утверждала, что Бальби поместила в Англии шесть миллионов франков, но в действительности ее состояние, недавно сколоченное, пока доходило только до полутора миллионов. Чтобы оградить себя от ее хитростей и держать ее в зависимости, граф Моска стал министром финансов. Единственной страстью маркизы была противная скаредность, вызванная страхом. "Я умру на соломе", - говорила она иногда принцу, и его оскорбляли такие слова. Герцогиня заметила, что раззолоченная передняя во дворце Бальби освещена всего лишь одной сальной свечой, оплывавшей на драгоценный мраморный стол, а двери в салоне захватаны грязными пальцами лакеев. - Она приняла меня так, словно ждала при этом подачки в пятьдесят франков, - сказала герцогиня своему Другу. Успехи герцогини были несколько омрачены приемом, который ей оказала самая ловкая при дворе особа, знаменитая маркиза Раверси, заядлая интриганка, возглавлявшая партию, враждебную партии графа Моска. Она хотела сбросить его, и это желание особенно возросло за последние месяцы: маркиза Раверси приходилась племянницей герцогу Сансеверина и боялась, что чары новой герцогини Сансеверина уменьшат ее виды на наследство. - Такую женщину, как Раверси, приходится побаиваться, - говорил граф своей подруге. - Я считаю ее способной на все и даже с женой разошелся только из-за того, что ей вздумалось взять себе в любовники кавалера Бентивольо, одного из приятелей Раверси. Эта черноволосая, рослая и мужеподобная особа, густо нарумяненная и всегда с самого утра сверкавшая бриллиантами, заранее объявила себя врагом герцогини и, принимая ее в своем доме, сразу же постаралась начать войну. По письмам, приходившим из *** от герцога Сансеверина, ясно было, что он совершенно опьянен своим положением посла, а главное, надеждой получить, наконец, ленту через плечо, и его родня опасалась, как бы он в благодарность не оставил часть своего состояния жене, тем более что он уже теперь осыпал ее подарками. У Раверси, несмотря на ее уродливость, состоял в любовниках граф Бальди, первый красавец при дворе: ей вообще удавалось все, что она затевала. Дом герцогини блистал роскошью. Дворец Сансеверина и раньше был одним из самых великолепных в Парме, а ввиду своего назначения на пост посланника и надежды на орденскую ленту герцог тратил большие деньги на его отделку; герцогиня руководила работами. Граф угадал: через несколько дней после представления ко двору герцогини там появилась и юная Клелия Конти; ее сделали канониссой. Чтобы отпарировать удар, который эта внезапная милость, казалось, нанесла влиянию графа, герцогиня дала бал, якобы желая показать обществу свой новый сад, и с присущей ей утонченной любезностью сделала царицей праздника Клелию, которую она называла своей юной подругой с озера Комо. Инициалы Клелии как будто случайно светились на главных транспарантах. Юная Клелия была на празднике несколько задумчива, но очень мило вспоминала о маленьком приключении близ озера и выразила горячую признательность герцогине. Говорили, что она очень набожна и любит уединение. "Держу пари, что она просто стыдится своего отца, - утверждал граф, - видно, что она умница". Герцогиня подружилась с этой девушкой. Она чувствовала к ней симпатию, не хотела показаться завистливой, а потому вовлекала ее во все свои развлечения; вообще она поставила своей целью смягчить ненависть, окружавшую графа. Все улыбалось герцогине; придворный мирок, в котором всегда надо опасаться внезапной бури, забавлял ее, она как будто заново начинала жить. К графу она чувствовала нежную привязанность, и он был просто без ума от счастья. Благодаря такому приятному состоянию он проявлял полнейшее хладнокровие во всем, что касалось вопросов честолюбия, а поэтому не прошло и двух месяцев со дня приезда герцогини, как он занял пост премьер-министра, с которым связаны почести, весьма близкие к тем, какие воздают государю. Граф имел непререкаемое влияние на своего повелителя; одно из доказательств этого поразило все умы в Парме. На расстоянии десяти минут езды от города, к юго-востоку, вздымается пресловутая, столь известная в Италии, крепость - ее огромная башня высотой в сто восемьдесят футов видна издалека. Объем этой башни, воздвигнутой в начале XVI века герцогами Фарнезе, внуками Павла III (*56), по образцу мавзолея Адриана (*57) в Риме, так велик, что на верхней ее площадке даже построили дворец для коменданта крепости и новую тюрьму, названную башней Фарнезе. Тюрьма эта была сооружена для старшего сына Ранунцио-Эрнесто II, вступившего в любовную связь со своей мачехой, и славилась по всей стране своеобразной красотой. Герцогине захотелось осмотреть ее. В день ее посещения крепости стояла палящая жара, но на верхушке башни, высоко над землей, веяло прохладой, и это так восхитило герцогиню, что она провела там несколько часов. Для нее с готовностью отперли все залы в башне Фарнезе. На верхней площадке башни герцогиня встретила заключенного - беднягу либерала, которого вывели туда на получасовую прогулку, разрешавшуюся ему раз в три дня. По возвращении в Парму герцогиня, еще не научившись скрытности, необходимой при дворе самодержца, рассказала об этом заключенном, который поведал ей свою историю. Партия маркизы Раверси подхватила неосторожные речи герцогини и усердно разглашала их, надеясь, что они вызовут недовольство принца. Эрнесто IV часто повторял, что главная цель наказания - потрясти страхом воображение подданных. - "Навеки" - это грозное слово, - говорил он, - а в Италии оно пугает еще больше, чем в других странах. Потому-то сам он ни разу в жизни не даровал помилования. Однако через неделю после осмотра башни герцогиня получила, указ о смягчении наказания, подписанный принцем и министром, но имя осужденного не было в нем проставлено. Узнику, имя которого она пожелала бы вписать, возвращалось все его имущество и дозволялось уехать в Америку, где он мог жить на свободе до конца своих дней. Герцогиня вписала в указ имя того либерала, который говорил с нею. К несчастью, он был полуподлецом, человеком слабодушным: как раз на основании его признаний приговорили к смертной казни знаменитого Ферранте Палла. Столь необычайное помилование безмерно возвысило престиж герцогини Сансеверина. Граф Моска не помнил себя от счастья; это была прекрасная пора в его жизни, имевшая решающее влияние на судьбу Фабрицио: он по-прежнему жил близ Новары, в Романьяно, бывал у исповеди, охотился, ничего не читал и согласно полученной инструкции ухаживал за дамой знатного рода. Эта последняя предосторожность немного раздражала герцогиню. Был и другой весьма неблагоприятный для графа признак: герцогиня, всегда и во всем откровенная со своим другом, даже высказывавшая при нем вслух свои мысли, никогда не говорила с ним о Фабрицио, не обдумав предварительно свои слова. - Если желаете, - сказал ей однажды граф, - я напишу вашему любезному братцу, проживающему на берегу Комо, и заставлю достойного маркиза дель Донго просить о помиловании вашего славного племянника, - мне и моим друзьям *** будет не очень трудно это устроить. Если Фабрицио - а я в том не сомневаюсь - головой выше молодых шалопаев, гарцующих на английских лошадях по улицам Милана, - что это за жизнь для восемнадцатилетнего юноши? Безделье, и впереди - тоже вечное безделье! Если небо даровало ему истинную страсть к чему-либо, - ну хотя бы к рыболовству, я готов уважать эту страсть. А что он будет делать в Милане, даже получив помилование? Выпишет из Англии лошадь, будет кататься верхом в определенные часы, а в другие часы безделье толкнет его к любовнице, которую он будет любить меньше, чем свою лошадь... Но, если вы прикажете, я постараюсь предоставить вашему племяннику возможность вести такую жизнь. - Мне хочется, чтоб он был офицером. - Кто же посоветовал бы монарху доверить пост, который в один прекрасный день может иметь известнее значение, человеку, во-первых, склонному к восторженным порывам, а во-вторых, уже проявившему восторженный энтузиазм в отношении Наполеона и сражавшемуся в его войсках под Ватерлоо? Подумайте, что стало бы со всеми нами, если б Наполеон одержал победу при Ватерлоо! Нам, правда, не пришлось бы бояться либералов, но монархи старых династий могли бы царствовать, только женившись на дочерях его маршалов. Итак, для Фабрицио военная карьера - это жизнь белки в колесе: много движения, никакого продвижения. Ему обидно будет видеть, как его опережают верноподданные плебеи. В наше время да еще, пожалуй, лет пятьдесят, пока монархи будут дрожать от страха и пока не восстановят религию, главное достоинство молодого человека - не знать восторженных порывов и не иметь ума. Я придумал один выход, но только он приведет вас на первых порах в негодование, а мне доставит множество хлопот, и не на один день!.. Это в сущности безумие, но я готов пойти на любое безумие ради одной вашей улыбки! - А что это такое? - Вот что. В Парме было три архиепископа из рода дель Донго: Асканьо дель Донго, рукоположенный в тысяча шестьсот... не помню точно когда; Фабрицио - в тысяча шестьсот девяносто девятом году и второй Асканьо - в тысяча семьсот сороковом году. Если Фабрицио пожелает стать прелатом и выделится высокими добродетелями, я сделаю его где-нибудь епископом, а затем архиепископом Пармским - разумеется, если не потеряю своего влияния. Главное препятствие вот в чем: останусь ли я министром достаточно времени для того, чтобы осуществить этот прекрасный план? Принц может умереть или по прихоти самодура отставит меня. Но в конце концов это единственная возможность сделать для Фабрицио что-нибудь достойное вас. Поднялся долгий спор: этот план совсем был не, по душе герцогине. - Докажите мне, что всякая иная карьера невозможна для Фабрицио, - говорила она. Граф доказал это. - Вам жаль блестящего мундира, - добавил он, - но тут уж я бессилен. Герцогиня попросила месяц на размышления, а затем, вздыхая, согласилась с разумными доводами министра. - Гарцевать с чванным видом на английской лошади в каком-нибудь большом городе, - повторял граф, - или занять то положение, которое я предлагаю, вполне достойное такого знатного имени. Другого выхода я не вижу. К несчастью, высокородный человек не может быть ни врачом, ни адвокатом, а наш век - это царство адвокатов. Если вам угодно, - твердил граф, - вы можете дать своему племяннику возможность вести в Милане такой образ жизни, который доступен только самым богатым из его сверстников. Добившись его помилования, вы назначите ему содержание в пятнадцать, двадцать, тридцать тысяч франков, - для вас это не имеет значения: ни вы, ни я не собираемся копить деньги. Герцогиня была чувствительна к славе и не хотела, чтобы Фабрицио был прожигателем жизни, - она вернулась к плану, предложенному ее возлюбленным. - Заметьте, пожалуйста, - говорил ей граф, - что я не намерен сделать из Фабрицио примерного и заурядного священнослужителя. Нет, он прежде всего должен быть вельможей. При желании он может оставаться полным невеждой и все-таки станет епископом и архиепископом, если только принц по-прежнему будет считать меня полезным для себя. Соблаговолите приказать, - ваша воля для меня непреложный закон. Но Парма не должна видеть нашего любимца в малых чинах. Его быстрое возвышение возмутит людей, если он сперва будет здесь простым священником. В Парме он должен появиться не иначе как в _фиолетовых чулках_ [в Италии молодых людей с протекцией или богословским образованием величают прелатами и монсиньорами (что еще не значит - епископ) и они носят фиолетовые чулки; чтобы стать монсиньором, не нужно принимать церковный сан, фиолетовые чулки можно скинуть и вступить в брак (прим.авт.)] и прибыть в подобающем экипаже. Тогда все догадаются, что вашему племяннику предстоит получить сан епископа, и никто не будет возмущаться. Послушайтесь меня, пошлите Фабрицио на три года в Неаполь изучать богословие; во время каникул в духовной академии пусть он, если захочет, съездит посмотреть Париж и Лондон, но в Парме ему пока нельзя появляться. От этих слов герцогиня вся похолодела. Она немедленно послала курьера к племяннику и назначила ему свиданье в Пьяченце. Излишне говорить, что курьер повез с собой внушительную сумму денег и необходимые разрешения. Приехав в Пьяченцу первым, Фабрицио помчался навстречу герцогине. Он обнял ее с такой восторженной нежностью, что она залилась слезами. Она радовалась, что графа не было при этой встрече, - впервые за все время их любви у нее явилось такое чувство. Фабрицио был глубоко тронут, но затем и огорчен, узнав о планах герцогини относительно его будущего: он все еще надеялся стать военным, когда история с его бегством в Ватерлоо уладится. Одно обстоятельство обрадовало герцогиню и упрочило ее романтическое представление о племяннике: он решительно отказался вести обычную жизнь завсегдатаев кофеен в каком-нибудь большом городе Италии. - Ну представь себе, как ты катаешься на Корсо во Флоренции или в Неаполе, - говорила ему герцогиня. - Под седлом чистокровная английская лошадь, а по вечерам - карета, выезды в свет; красиво убранная квартира и прочее и прочее... Она восторженно описывала это пошлое счастье, видя, что Фабрицио с презрением отвергает его. "Он - настоящий герой", - думала она. - А через десять лет такой беспечной жизни, чего я достигну, кем я стану? - говорил Фабрицио. - _Перезрелым молодым человеком_ и вынужден буду уступить первенство любому красивому юноше, дебютирующему в свете, который тоже будет гарцевать на английской лошади. Сперва Фабрицио с негодованием отверг и духовную карьеру, заявив, что уедет в Нью-Йорк, станет гражданином Америки, республиканским солдатом. - Ах, какую ты совершишь ошибку! Воевать тебе там тоже не придется, и тебя ждет опять-таки жизнь завсегдатаев кофеен, только не будет в ней ни изящества, ни музыки, ни любви, - возразила герцогиня. - Поверь мне, и ты и я умерли бы с тоски в Америке. Она объяснила ему, что в Америке царит культ одного божества - доллара и, кроме того, там надо ухаживать за уличными торговцами и ремесленниками, которые своим голосованием решают все. Затем разговор вернулся к церковной карьере. - Прежде чем возмущаться, - сказала герцогиня, - пойми хорошенько, чего требует от тебя граф. Вовсе тебе не надо быть каким-то бедным священником, более или менее примерным и добродетельным, как аббат Бланес. Вспомни, что твои предки были архиепископами Пармскими, - перечти-ка записки о их жизни в приложении к нашей родословной. Носителю славного имени прежде всего надо быть вельможей, благородным, великодушным защитником справедливости, заранее предназначенным стать одним из предводителей-своего сословия. За всю твою жизнь тебе придется сплутовать только один раз и то ради весьма важной цели. - Итак, рухнули все мои мечты, - сказал Фабрицио; и глубоко вздохнул. - Жестокая жертва! Признаюсь, я прежде не думал, что энтузиазм и ум отныне внушают самодержавным монархам беспредельный ужас, даже когда эти качества могут быть направлены к их собственной пользе. - Вспомни, что какое-нибудь воззвание или же порыв сердца могут увлечь человека восторженного, и он пойдет против тех, кому служил всю жизнь. - Восторженного? - переспросил Фабрицио. - А я разве восторженный? Странное обвинение! Я даже не могу влюбиться. - Неужели? - воскликнула герцогиня. - Ну да. Если я имею честь ухаживать за какой-нибудь высокородной и благочестивой красавицей, я думаю о ней тогда лишь, когда вижу ее. Такое признание произвело на герцогиню впечатление необычайное. - Дай мне месяц сроку, - сказал Фабрицио, - мне надо проститься - в Новарес госпожой С*** и, - что еще труднее, - с моими воздушными замками, с надеждой всей моей жизни. Я напишу матушке, попрошу ее приехать повидаться со мною в Бельджирате, на пьемонтском берегу Лаго Маджоре, а ровно через месяц после нашего сегодняшнего разговора я приеду инкогнито в Парму. - Ни в коем случае! - воскликнула герцогиня: она не хотела, чтобы граф Моска присутствовал при ее свидании с Фабрицио. Они вторично встретились в Пьяченце. На этот раз герцогиня была в большом волнении: при дворе поднялась буря, и партия маркизы Раверси почти уже восторжествовала; возможно было, что графа Моска сменит генерал Фабио Конти, глава той партии, которую в Парме называли _либеральной_; генерал все больше входил в фавор у принца. Герцогиня все рассказала Фабрицио, утаив только имя соперника графа. Они вновь обсудили различные виды на будущее для Фабрицио, предусмотрев при этом даже утрату могущественной поддержки графа. - Итак, три года в Неаполитанской духовной академии! - воскликнул Фабрицио. - Но раз мне прежде всего надо быть молодым вельможей и ты не принуждаешь меня вести постную жизнь добродетельного семинариста, это не так уж страшно, - это не хуже, чем жизнь в Романьяно, - местное "хорошее общество" уже начинает считать меня якобинцем. И, представь, в изгнании я сделал открытие: оказывается, я ровно ничего не знаю, даже латыни, даже орфографии. Я уже строил планы пополнить свое образование в Новаре. Право, я охотно стану изучать в Неаполе богословие - это сложная наука. Герцогиня пришла в восторг от его слов. - Если нас с графом прогонят, - сказала она, - мы приедем в Неаполь повидаться с тобою. Но поскольку, впредь до возможных перемен, ты согласен носить фиолетовые чулки, граф, - а он хорошо знает нынешнюю Италию, - просил меня передать тебе вот что: можешь верить или не верить тому, чему будут тебя учить, но _никогда не выдвигай никаких возражений_. Вообрази, что ты учишься играть в вист, - разве ты станешь возражать против правил этой игры? Я сказала графу, что ты верующий, он порадовался за тебя, - это полезно и в земной жизни и в загробной. Но если даже ты верующий, не впадай в пошлые крайности: не говори с ужасом о Вольтере, Дидро, Ренале (*58) и прочих сумасбродах-французах, предвестниках двух палат. Пореже упоминай их имена, а если уж придется, говори об этих господах со спокойной иронией, - доктрины их давно опровергнуты, и все нападки их уже не имеют никакого значения. Слепо верь всему, что будут тебе говорить в академии. Помни, что там найдутся люди, которые в точности запишут всякое твое возражение; тебе простят любовную интрижку, если ты умно поведешь ее, но сомнений не простят, - с возрастом любовный пыл угасает, а сомнения веры растут. Помни об этом даже на исповеди. Тебе дадут рекомендательное письмо к епископу, доверенному лицу кардинала, архиепископа Неаполитанского; только ему одному ты можешь рассказать о своей прогулке во Францию и о том, что восемнадцатого июня ты был под Ватерлоо. Но даже ему говори обо всем очень кратко, постарайся преуменьшить это приключение, признайся в нем лишь настолько, чтобы тебя не корили, что ты его скрыл. Ведь ты был тогда так молод! Кроме того, граф просил передать тебе следующее: если придет тебе на ум неотразимый довод, сокрушительная реплика, которая может изменить весь ход беседы, ни в коем случае не поддавайся искушению блеснуть - молчи! Люди догадливые и по глазам твоим увидят, что ты умен. Ты еще успеешь показать свой ум, когда будешь епископом. Фабрицио приехал в Неаполь в скромном экипаже, с четырьмя слугами, славными уроженцами Милана, которых прислала ему тетушка. После первого года обучения в академии никто не считал его большим умником - на него смотрели как на юношу знатного рода, прилежного, очень щедрого, но несколько ветреного. Этот год, довольно веселый для Фабрицио, для герцогини был ужасным годом. Раза три-четыре граф был на краю гибели; принц часто хворал, стал поэтому еще трусливее, чем прежде, и весьма не прочь был уволить графа и на него свалить вину в гнусных казнях, совершенных, однако, до вступления его в министерство. Настоящим любимцем принца, с которым он ни за что бы не расстался, был Расси. Опасность, угрожавшая графу, пробудила в герцогине горячую к нему привязанность; она больше не думала о Фабрицио. Чтобы придать приличный вид возможной отставке графа, она вдруг нашла, что пармский климат, действительно несколько сырой, как и во всей Ломбардии, вреден для ее здоровья. Наконец, после нескольких вспышек немилости, доходившей до того, что граф, премьер-министр, по три недели не получал от принца аудиенции, Моска взял верх и добился назначения генерала Фабио Конти, так называемого либерала, комендантом крепости, куда заключали либералов, осужденных Расси. - Если Конти проявит снисходительность к заключенным, - говорил граф своей подруге, - он попадет в опалу как якобинец, позабывший долг коменданта ради своих политических взглядов. А если он покажет себя суровым, безжалостным, - к чему, думается мне, у него большая склонность, - ему уже не быть главой партии либералов, и он навлечет на себя ненависть всех семей, у которых кто-нибудь из близких заключен в крепость. Этот жалкий человек умеет подойти к принцу с благоговейным видом, готов по четыре раза в день переодеваться в соответствующие случаю костюмы, очень сведущ в вопросах этикета, но с его ли умом лавировать на трудном пути и не сломать себе шеи. Во всяком случае со мной ему не справиться. На следующий день после назначения генерала Конти (события, которым закончился министерский кризис) стало известно, что в Парме будет издаваться газета ультрамонархического направления. - Сколько раздоров породит такая газета! - сказала герцогиня. - Ну что ж! Мысль об ее издании, пожалуй, верх моей изобретательности, - смеясь, ответил граф. - Мало-помалу руководство газетой у меня отнимут самые ярые монархисты, - разумеется, против моей воли. Я уже распорядился назначить хорошее жалованье редакторам. Со всех сторон будут добиваться этих должностей. Дело это займет нас месяца на два, а тем временем все позабудут, какая опасность мне грозила. Две важные особы, П. и Д., уже выставили свои кандидатуры. - Но в вашей газете будут печатать возмутительные нелепости! - Я на это и рассчитываю, - возразил граф. - Принц будет читать ее каждое утро и восхищаться моими взглядами, - ведь я ее основатель. Отдельные мелочи он станет одобрять или порицать, и так пройдут два часа из тех, которые он посвящает работе. Газета вызовет, конечно, нарекания, но к тому времени, когда поступят серьезные жалобы, - то есть месяцев через восемь - десять, - она уже полностью будет в руках махровых монархистов. Отвечать придется им. Эта партия мне мешает, и я выступлю против ее газеты. Но в конце концов лучше писать самые дикие нелепости, чем отправить на виселицу хоть одного человека. Кто помнит нелепость, напечатанную в официозной газете, через два года после выхода номера? А вот сыновья и родственники повешенного будут питать ко мне ненависть, которая переживет меня и, пожалуй, сократит мою жизнь. Герцогиня всегда чем-нибудь была увлечена, всегда чувствовала потребность в деятельности, не выносила праздности, ума у нее было больше, чем у всего пармского двора, но для успеха в интригах ей недоставало терпения и хладнокровия. Все же она со страстным вниманием следила теперь за борьбой различных придворных партий и даже начала приобретать влияние на принца. Царствующая принцесса Клара-Паолина, окруженная почестями, но скованная правилами самого старозаветного этикета, считала себя несчастнейшей женщиной. Герцогиня Сансеверина принялась ухаживать за Ней и решила убедить ее, что она не так уж несчастна, как ей кажется. Надо заметать, что принц виделся с женой только полчаса в день, за обедом, и случалось, по целым неделям не обращался к ней ни с единым словом. "Г-жа Сансеверина попыталась все это изменить; она развлекала принца, и это ей тем более удавалось, что она умела сохранять полную независимость. Даже если бы герцогиня и старалась, она не могла бы не задевать самолюбия глупцов, которыми кишел пармский двор. Она же совершенно не умела щадить их и вызвала ненависть придворных лизоблюдов, захудалых графов и маркизов, обычно имевших не больше пяти тысяч дохода. С первых же дней она заметила это обстоятельство и старалась угодить только принцу и его жене, имевшей беспредельное влияние на своего сына, наследного принца. Герцогиня умела занять Эрнесто IV остроумной беседой и, пользуясь тем, что он внимательно прислушивается к каждому ее слову, искусно высмеивала своих врагов при дворе. С тех пор как принц, по наущению Расси, наделал глупостей, - а кровавые глупости непоправимы, - он нередко трепетал от страха, а еще чаще томился скукой, унынием и завистью: ему жилось невесело, и он становился угрюмым, когда замечал, что другие веселятся; вид чужого счастья приводил его в бешенство. "Надо скрывать нашу любовь", - сказала герцогиня своему другу. И она дала понять принцу, что уже сильно охладела к графу, хотя по-прежнему считает его человеком весьма достойным. Это открытие осчастливило его высочество на целый день. Время от времени герцогиня вскользь упоминала о своем намерении ежегодно "брать на несколько месяцев отпуск", чтобы поездить по Италии, которую она в сущности совсем не знает; посмотреть Неаполь, Флоренцию, Рим. А ничто в мире не могло бы огорчить принца больше, чем такое стремление к бегству, - это была одна из самых явных его слабостей: всякий поступок, который могли бы истолковать, как презрение к столице его государства, терзал ему сердце. Он понимал, что не в его власти удержать г-жу Сансеверина, между тем г-жа Сансеверина бесспорно была самой блестящей женщиной в Парме. Неслыханное дело - невзирая на итальянскую лень, пармская знать съезжалась из всех окрестных поместий на ее _четверги_; ее приемные дни стали настоящими празднествами: почти всегда герцогиня придумывала для них что-нибудь новое и увлекательное. Принц горел желанием побывать на одном из ее "четвергов". Но как на это решиться? Посетить запросто дом частного лица! Подобного нарушения этикета никогда не допускал ни его отец, ни он сам. Однажды в четверг шел дождь, было холодно; вечером принц то и дело слышал стук колес по мостовой на дворцовой площади, - несомненно, кареты ехали ко дворцу Сансеверина. Принца передергивало от нетерпеливой досады: другие веселятся, а он, царствующий государь, самодержец, имеющий право веселиться больше, чем простые смертные, томится скукой! Он позвонил, вызвал дежурного флигель-адъютанта, - надо было спешно расставить дюжину надежных агентов на улице, которая вела от дворца его высочества ко дворцу Сансеверина. Пришлось ждать почти час, показавшийся принцу целым веком, и двадцать раз за это время его искушал соблазн выйти на улицу очертя голову, не думая о кинжалах, не принимая никаких предосторожностей; но, наконец, он появился в первой гостиной г-жи Сансеверина. Если б гром грянул в этой гостиной, он не вызвал бы такого переполоха. По мере того как принц проходил по ярко освещенным покоям, шум и веселье мгновенно сменялись растерянным молчаньем, все смотрели на него, широко раскрыв глаза. Придворные были в явном смятении, и только герцогиня нисколько не казалась удивленной. Когда, наконец, к гостям вернулся дар речи, первой их заботой было обсудить важный вопрос: предупредили ли герцогиню о высочайшем посещении, или оно явилось для нее такой же неожиданностью, как и для всех собравшихся? Принц провел время очень весело, а кончился этот вечер маленьким событием, которое покажет читателю всю непосредственность характера герцогини, а также беспредельную власть, которой она достигла, ловко намекая на возможный свой отъезд. Провожая принца, который на прощанье наговорил ей всяких любезностей, она вдруг дерзнула высказать ему внезапно возникшую у нее мысль и притом сделала это совсем просто, как нечто вполне обычное. - Ваше высочество, если бы вы пожелали порадовать принцессу такими приятными речами, какие вы милостиво говорите мне сейчас, вы осчастливили бы меня гораздо более, чем комплиментами моей красоте. Право, ни за что на свете я не хотела бы, чтобы принцесса косо посмотрела на лестный знак внимания, которым вы почтили меня сегодня. Принц пристально взглянул на нее и сухим тоном ответил: - Мне думается, я властен бывать везде, где пожелаю. Герцогиня покраснела. - Я только хотела, - тотчас сказала она, - избавить ваше высочество от лишнего беспокойства, так как этот четверг последний: я уезжаю на некоторое время в Болонью или во Флоренцию. Когда герцогиня вернулась в гостиные, все считали, что она достигла вершины августейших милостей, а на деле она дерзнула сделать то, на что, пожалуй, никто и никогда еще не отваживался в Парме. Она знаком подозвала графа, тот оставил партию в вист и последовал за нею в маленькую, ярко освещенную гостиную, где никого не было. - Вы поступили очень смело, - сказал он герцогине, - я бы вам не посоветовал этого. Но в горячо любящем сердце, - добавил он смеясь, - счастье усиливает любовь, и если вы уедете завтра утром, я уеду вслед за вами вечером. Маленькую эту задержку вызовет только необходимость передать министерство финансов - обузу, которую я имел глупость взять на себя; но за четыре часа умелой работы можно передать кассу любого казначейства. Вернемся к гостям, дорогой друг, и будем блистать лучами министерского тщеславия без малейшего стеснения, - ведь это, может быть, последний спектакль, который мы даем в Парме. Если наш самодур сочтет себя оскорбленным, он способен на все, - он называет это: _дать острастку_. Когда гости разъедутся, мы обсудим, как вам покрепче забаррикадироваться на эту ночь, но, пожалуй, лучше всего вам отправиться немедленно на берега По, в ваше поместье Сакка, - оттуда, по счастью, всего полчаса езды до австрийской границы. Для любви и гордости герцогини это была минута блаженства; она посмотрела на графа, и глаза ее увлажнились слезами. С какой легкостью этот человек готов был отказаться ради нее от власти всемогущего министра, окруженного льстецами, от почестей, почти равных тем, какие воздавали монарху. И она вышла в гостиные, сияя от радости. Все увивались вокруг нее. - Как счастье изменило герцогиню, - шептались меж собой придворные. - Ее не узнать. Наконец-то эта надменная особа, которая мнит себя выше всех, удостоила оценить непомерную милость, оказанную ей нынче государем. К концу вечера граф подошел к ней. - Мне нужно кое-что сообщить вам, - сказал он. Тотчас гости, теснившиеся вокруг нее, отошли в сторону. - Вернувшись во дворец, - продолжал граф, - принц приказал доложить о себе своей супруге. Вообразите ее изумление! "Я пришел рассказать вам, - заявил он принцессе, - какой приятный, весьма приятный вечер провел я сегодня у Сансеверина. Она просила меня подробно описать вам, как переделан теперь ее старый закопченный дворец". Затем принц уселся и принялся описывать все ваши гостиные. Он провел у жены больше двадцати пяти минут. Принцесса плакала от радости и при всем своем уме не могла найти ни одного слова, чтобы поддержать беседу в том легком тоне, какой его высочество пожелал придать ей. Что бы ни говорили о принце итальянские либералы, он не был таким уж злым человеком. Правда, он приказал бросить в тюрьмы довольно много либералов, но сделал он это из страха и нередко повторял, словно желая смягчить некоторые воспоминания: "Лучше самому убить дьявола, чем дожидаться, чтобы он тебя убил". На следующий день после упомянутого нами "четверга" принц был в прекрасном расположении духа, ибо совершил два похвальных поступка: побывал в гостях у герцогини и поговорил со своей женой. За обедом он опять удостоил побеседовать с принцессой, - словом, "четверги" г-жи Сансеверина произвели во дворце домашнюю революцию, о которой трубили по всей Парме. Раверси была потрясена, а герцогиня радовалась вдвойне: она оказалась полезной своему возлюбленному и убедилась, что он влюблен в нее еще больше, чем прежде. - И все это из-за одной неосторожной мысли, которая пришла мне в голову, - говорила она графу. - Разумеется, в Риме или в Неаполе я была бы более свободна, но разве я там найду такую занимательную игру? Нет, конечно, нет! А к тому же вы, дорогой граф, даете мне счастье. 7 Мелочи придворных интриг, подобные тем, о которых мы рассказали, занимают большое место и в истерии четырех последующих лет. Каждую весну в Парму приезжала маркиза дель Донго с обеими дочерьми и гостила два месяца во дворце Сансеверина и в поместье Сакка на берегу По; во время этих встреч было немало отрадных минут и много говорилось о Фабрицио; но за все эти годы граф ни разу не позволил ему побывать в Парме. Герцогине и министру, конечно, приходилось иногда заглаживать опрометчивые выходки Фабрицио, но в общем он вел себя довольно благоразумно, следовал полученным указаниям и действительно производил впечатление молодого вельможи, изучающего богословие, но не собирающегося стать образцом добродетелей. В Неаполе он страстно увлекся изучением античной древности и занялся раскопками, - это увлечение почти вытеснило у него страсть к лошадям. Он даже продал своих английских скакунов, чтобы продолжить раскопки в Мизене (*59), где нашел бюст Тиберия, изображавший императора еще молодым; эта находка, занявшая одно из первых мест среди памятников античности, доставила ему, пожалуй, самое большое удовольствие из всех, какие выпали на его долю в Неаполе. Душа у него была слишком возвышенная, для того чтобы он стремился подражать своим сверстникам, например придавать сколько-нибудь важное значение любовным интригам. Разумеется, у него не было недостатка в любовницах, но все они не играли никакой роли в его жизни, и, невзирая на молодость, он, можно сказать, совсем не знал любви; но из-за этого его любили еще сильнее. Ничто не мешало ему действовать с величайшим хладнокровием, - для него все молодые и-красивые женщины были равны, и каждый роман имел перед прежним лишь преимущество привлекательной новизны. В последний год его пребывания в Неаполе одна из самых прославленных в городе красавиц совершила ради него немало безумств; сначала это его забавляло, а потом страшно наскучило, я он рад был уехать из этого города, главным образом потому, что избавлялся тем самым от назойливого внимания очаровательной герцогини д'А***. В 1821 году он прилично выдержал экзамены; его "наставник", то есть руководитель занятий, получил крест и подарок, и Фабрицио уехал, горя нетерпением увидеть, наконец, Парму, о которой так много думал. Теперь он именовался "монсиньор" и ехал в карете, запряженной четверкой лошадей; однако на последней станции он приказал заложить только пару, а прибыв в город, велел остановиться перед церковью Сан-Джованни, - там находилась пышная гробница архиепископа Асканьо дель Донго, его прадеда и автора латинской "Родословной". Он помолился у гробницы и пешком отправился во дворец герцогини, которая ждала его только через несколько дней. У нее в гостиной было много народу, но вскоре их оставили одних. - Ну что, ты довольна мной? - спросил он, бросившись обнимать ее. - А я благодаря тебе счастливо прожил в Неаполе четыре года, вместо того чтобы скучать в Новаре с любовницей, одобренной полицией. Герцогиня не могла опомниться от изумления: она не узнала бы Фабрицио, встретив его на улице. Ей казалось, что он стал одним из красивейших молодых людей в Италии, и это было верно: во всем его облике появилось какое-то особое обаяние. Когда герцогиня отправляла его в Неаполь, у него были повадки молодого сорванца, и хлыст, с которым он никогда не расставался, казался неотъемлемой частью его существа; теперь же при посторонних манеры его отличались благородной сдержанностью, а в семейном кругу она вновь увидела в нем юношескую пылкость. Он, точно алмаз, только выиграл от шлифовки. Не прошло и часа после приезда Фабрицио, как явился граф Моска, пожалуй что преждевременно. Фабрицио в таких учтивых выражениях говорил с ним о Пармском кресте, пожалованном его наставнику, так горячо благодарил и за другие милости, о которых не решался говорить столь же открыто, проявил так много такта, что министр с первого же взгляда составил о нем благоприятное суждение. - Ваш племянник будет украшением всех высоких постов, которых вы в дальнейшем добьетесь для него, - шепнул он герцогине. Все шло прекрасно, пока министр, очень довольный молодым Фабрицио, обращал внимание только на его слова и манеры, но вдруг, взглянув на герцогиню, он заметил, что у нее какое-то странное выражение глаз. "Молодой человек произвел здесь большое впечатление", - подумал он. Это была горькая мысль; графу уже минуло пятьдесят, а все значение этих жестоких слов может почувствовать лишь безумно влюбленный мужчина. Конечно, граф был человек очень добрый и вполне достойный любви, если не считать его суровости на посту министра. Но теперь ему казалось, что роковые слова "пятьдесят лет" бросают черную тень на всю его жизнь, и это могло сделать его жестоким. В течение пяти лет, с тех пор как он убедил герцогиню переехать в Парму, его нередко терзала ревность, особенно первое время, но никогда для этого не было серьезных оснований. Он даже думал - и думал совершенно правильно, - что герцогиня, лишь для того чтобы упрочить свою власть над его сердцем, лишь для вида выказывает благосклонное внимание кому-нибудь из придворных красавцев. Он, например, был уверен, что она отвергла ухаживание самого принца, который по этому поводу произнес весьма поучительные слова. - Но если бы я откликнулась на лестное внимание вашего высочества, - смеясь, сказала герцогиня, - с какими же глазами появилась бы я перед графом? - Да... Я был бы почти так же смущен, как и вы. Милый граф! Ведь он друг мне! Но затруднение легко устранить, - я уже подумал об этом; граф будет сидеть в крепости до конца своих дней. Встреча с Фабрицио преисполнила герцогиню такой радостью, что она совсем не беспокоилась о том, какие мысли может вызвать у графа выражение ее глаз. Мысли эти оказались мучительными, а подозрения - неисцелимыми. Ровно через два часа после приезда Фабрицио был принят принцем. Предвидя, какой эффект произведет в свете эта немедленная аудиенция, герцогиня уже два месяца просила о ней. Такая милость сразу же поставила бы Фабрицио в особое положение; предлогом для нее послужило то, что он в Парме лишь проездом и спешит в Пьемонт повидаться с матерью. В ту минуту, когда герцогиня в очаровательной записочке известила принца, что Фабрицио приехал и ждет его повелений, Эрнесто IV скучал. "Ну, сейчас увидим дурачка и святошу, - подумал он. - Физиономия у него, вероятно, пошлая или угрюмая". Комендант города уже доложил ему, что Фабрицио первым делом посетил гробницу своего прадеда-архиепископа. Вошел Фабрицио. Принц увидел высокого молодого человека, которого можно было бы принять за офицера, не будь на нем фиолетовых чулок. Эта маленькая неожиданность прогнала скуку. "Ну, для такого молодца у меня будут просить бог весть каких милостей - всех, какими я могу одарить. Он только что приехал и, конечно, взволнован. Заговорю с ним о политике, покажу себя якобинцем. Послушаем, что он ответит". После первых милостивых слов принц спросил Фабрицио: - Ну как, монсиньор? Счастлив ли народ в Неаполе? Любит ли он короля? - Ваше высочество, - ответил Фабрицио не задумываясь, - когда я проходил по улицам, меня восхищала превосходная выправка солдат различных полков его королевского величества; хорошее общество, как и должно, почитает своего повелителя; но, признаюсь, я никогда в жизни не разговаривал с людьми низкого звания о чем-либо ином, кроме услуг, за которые я им платил. "Черт возьми! - подумал принц. - Вот так птица! Хорошо его вышколили! Узнаю искусницу Сансеверина". Увлекшись игрой, принц с большой ловкостью старался заставить Фабрицио высказаться на запретные темы. Молодой дипломат, возбужденный чувством опасности, находил великолепные ответы. - Открыто выказывать любовь к своему государю, - говорил он, - это почти дерзость. Наш долг - слепо повиноваться ему. Видя такую осторожность, принц даже рассердился. "Кажется, к нам из Неаполя приехал умник. Терпеть не могу эту породу! Умный человек, как ни старается добросовестно следовать благим принципам, всегда в чем-нибудь окажется сродни Вольтеру и Руссо". Принц усматривал какой-то вызов себе в безупречности манер и в полной неуязвимости ответов молодого человека, только что соскочившего со школьной скамьи, - его предположения не оправдались. Вмиг он переменил тактику и, сказав несколько слов о великих принципах устроения общества и государства, продекламировал, применительно к обстоятельствам, несколько изречений Фенелона, которые в детстве его заставляли твердить наизусть для будущих аудиенций. - Принципы эти, конечно, удивляют вас, молодой человек, - сказал он Фабрицио (в начале аудиенции он назвал его "монсиньор" и решил повторить это на прощанье, но в беседе считал более уместным, белее подходящим для патетических тирад прибегать к дружескому обращению), - да, эти принципы, конечно, удивляют вас, молодой человек. Признаюсь, они совсем не похожи на _осанну самодержавию_ (он так и сказал!), которую вы каждый день можете видеть в моей официозной газете. Но, боже мой, что я говорю! Наших газетных писак вы, конечно, не читаете! - Прошу прощения, ваше высочество, я не только читаю пармскую газету, но нахожу, что в ней пишут довольно хорошо, и так же, как эта газета, я полагаю, что все, произошедшее с тысяча семьсот пятнадцатого года, то есть со времени смерти Людовика Четырнадцатого, было и преступлением и глупостью. Величайшее счастье для человека - спасение души, об этом двух мнений быть не может, ибо блаженство это будет длиться вечно. Слова: _свобода, справедливость, счастье для большинства людей_ - гнусны и преступны: они порождают привычку к спорам и недоверие. Палата депутатов, например, имеет право _выразить недоверие_ тому, что эти люди именуют _кабинетом министров_. А лишь только появится роковая привычка к недоверию, по слабости человеческой ее распространяют на все; люди доходят до того, что теряют доверие к библии, предписаниям церкви, традициям и так далее, и тогда им уготована гибель. Допустим на мгновенье, что недоверие к власти государей, помазанников божьих, принесло бы счастье людям (мысль ложная и преступная, но допустим ее), однако каждый человек может рассчитывать на какие-нибудь двадцать - тридцать лет жизни, а что значит полвека и даже целое столетие счастья по сравнению с вечными муками, и так далее. Видно было, что Фабрицио старается выразить свои мысли как можно яснее и понятнее для собеседника, а вовсе не пересказывает заученный урок. Вскоре принц оставил всякую попытку состязаться с этим юношей, смущавшим его своими простыми, сдержанными манерами. - Прощайте, _монсиньор_, - внезапно сказал он. - Я вижу, что в Неаполитанской духовной академии дают прекрасное воспитание, и вполне естественно, что благие правила, когда их воспринимает столь тонкий ум, приводят к превосходным результатам. Прощайте. И он повернулся к "монсиньору" спиной. "Я не понравился этому скоту", - подумал Фабрицио. "Теперь остается только узнать, - подумал принц едва Фабрицио вышел, - водятся ли за этим молодым человеком какие-нибудь страсти. Если водятся, то его поведение - само совершенство. Как он умно повторяет уроки своей тетушки! Мне казалось, я слышу ее речи. Если когда-нибудь в моем государстве произойдет революция, герцогиня будет редактором "Монитора", как была им Сан-Феличе (*60) в Неаполе. Однако эту Сан-Феличе, невзирая на красоту и молодость, - ей всего было двадцать пять лет, - все-таки повесили. Предупреждение чересчур умным женщинам!.." Принц ошибался, полагая, что Фабрицио ученик своей тетушки; даже умные люди, рожденные на троне или близ него, скоро теряют наблюдательность и чутье, они не допускают, чтобы с ними говорили непринужденно, считая это грубостью; они хотят видеть вокруг себя только маски, а берутся судить о цвете лица. И забавно, что они уверены в своей проницательности. Вот, например, данный случай: Фабрицио действительно верил почти всему, что он наговорил принцу, хотя и двух раз в месяц не думал о "великих принципах". У него была жажда жизни, у него был ум, но он был верующим. Стремление к свободе, новые идеи и _культ счастья для большинства_, которые увлекали девятнадцатый век, являлись в его глазах модой, _ересью_, недолговечной, как и всякая ересь, и неизбежно должны были исчезнуть, погубив, однако, много человеческих душ, подобно тому, как губит человеческую плоть чума, на время воцарившаяся в каком-нибудь крае. Но, несмотря на все это, Фабрицио с наслаждением читал французские газеты и даже совершал неосторожные поступки, чтобы их раздобыть. Когда Фабрицио, весь взбудораженный, вернулся с аудиенции и рассказал своей тетушке об уловках принца, она воскликнула: - Тебе немедленно надо идти на поклон к нашему добрейшему архиепископу, отцу Ландриани. Ступай к нему пешком, поднимись по лестнице скромно, в приемной сиди терпеливо, и если тебя заставят подождать, тем лучше, в тысячу раз лучше. Словом, прояви _апостольское смирение_. - Понимаю! - сказал Фабрицио. - Наш епископ - Тартюф! - Вовсе нет, он - воплощенная добродетель. - Несмотря на его участие в казни графа Паланца? - изумленно спросил Фабрицио. - Да, друг мой, несмотря на это. Отец нашего архиепископа - чиновник министерства финансов, мелкий буржуа; вот чем все объясняется. У монсиньора Ландриани живой, широкий и глубокий ум, и он искренний человек, он любит добродетель; я убеждена, что, если б император Деций (*61) вернулся в мир, монсиньор Ландриани принял бы мученическую кончину, как Полиевкт в той опере, которую давали на прошлой неделе. Это казовая сторона медали, но есть и оборотная: в присутствии государя или хотя бы премьер-министра он сам не свой, он ослеплен их величием, он теряется, краснеет и даже физически не в силах сказать "нет". Вот и причина его поступка, из-за которого он прослыл по всей Италии жестоким человеком. Но никто не знает, что лишь только общественное мнение вскрыло подоплеку процесса графа Паланца, он наложил на себя епитимью и питался одним хлебом и водой двенадцать недель - то есть столько недель, сколько букв в имени _Давид Паланца_. Здесь при дворе орудует необыкновенно умный мерзавец по фамилии Расси, главный судья или главный фискал. Добиваясь смертного приговора графу Паланца, он как будто околдовал отца Ландриани. Во время двенадцатинедельного покаяния архиепископа граф Моска из жалости, а отчасти из лукавства, приглашал его к себе на обед - раз, а иногда и два раза в неделю. Добрый архиепископ, в угоду ему, ел за столом, как и все, - он счел бы себя бунтовщиком, якобинцем, если бы открыто выполнял епитимью, которой наказывал себя за поступок, одобренный монархом. Но все знали, что после каждого такого обеда, когда ему по обязанности верноподданного приходилось есть, как всем гостям, он прибавлял лишних два дня к строгому своему посту. Монсиньор Ландриани человек большого ума, первоклассный ученый, но у него одна слабость: _он хочет, чтоб его любили_; поэтому смотри на него умильным взглядом и уже при третьем посещении изъяснись в сердечных чувствах к нему. А ведь ты - отпрыск знатного рода, монсиньор тотчас воспылает к тебе любовью. Не проявляй удивления, если он проводит тебя до самой лестницы; сделай вид, что ты привык к такому обращению, - этот человек от рождения благоговеет перед знатью. Во всем остальном храни апостольскую простоту; не вздумай выказать ум, блеснуть находчивостью в ответах. Если ты его не испугаешь, ему будет приятно твое общество, - не забывай, что он по собственному своему почину должен сделать тебя главным викарием. Мы с графом будем удивлены и даже раздосадованы таким быстрым возвышением: это необходимая политика при нашем государе. Фабрицио поспешил во дворец архиепископа; там ему необыкновенно повезло: глуховатый камердинер доброго прелата не расслышал фамилию дель Донго и доложил о молодом священнике Фабрицио. У архиепископа находился на приеме каноник, вызванный для пастырского внушения за свою далеко не примерную нравственность. Строгие назидания были для архиепископа тягостной обязанностью, и, желая свалить с себя это бремя, он невольно заставил внучатого племянника великого архиепископа Асканьо дель Донго прождать в приемной три четверти часа. Проводив каноника до передней и возвращаясь в свои покои, архиепископ спросил мимоходом у молодого человека, ожидавшего в приемной, "чем может ему служить", но вдруг заметил на нем фиолетовые чулки, услышал его имя: "Фабрицио дель Донго", пришел в отчаяние и рассыпался в извинениях. Все это показалось нашему герою таким забавным, что он уже в первое свое посещение проникся умилением к его преосвященству и даже поцеловал у него руку. Надо было слышать, с какой горестью и ужасом архиепископ бормотал: - Дель Донго заставили ждать в моей приемной! В качестве извинения он счел необходимым рассказать всю историю каноника, его провинности, его оправдания и т.д. "Возможно ли, - думал Фабрицио, возвращаясь во дворец Сансеверина, - возможно ли, что этот самый человек заставил ускорить казнь несчастного графа Паланца?" - Ну, что скажете, ваше преосвященство? - смеясь, спросил граф Моска, когда Фабрицио вошел в комнату герцогини. (Сам граф не позволял, чтобы Фабрицио называл его "ваше превосходительство".) - Я словно с неба свалился! Ничего не понимаю в характере человеческом! Не знай я имени этого старика, я бы побился об заклад, что для него нестерпимо видеть, как режут цыпленка. - И вы бы выиграли! - заметил граф. - Но в присутствии принца или хотя бы в моем присутствии он просто не в силах сказать "нет". Правда, для надлежащего воздействия на него мне приходится надевать мундир и оранжевую орденскую ленту через плечо. Будь я во фраке, он способен был бы противиться мне. Поэтому я всегда принимаю его в мундире и с орденами. Не нам разрушать престиж власти: французские газеты и без нас расправляются с ним довольно успешно, - едва ли _мания почтительности_ переживет нас; а уж вам, милый мой племянник, придется жить без нее и быть человеком покладистым. Фабрицио очень нравилось беседовать с графом: это был первый выдающийся человек, который говорил с ним откровенно, без всякого притворства, и к тому же у них был общий интерес к античным древностям и раскопкам. Граф, со своей стороны, был польщен, что юноша слушает его с большим вниманием. Но кое-что беспокоило его: Фабрицио жил во дворце Сансеверина, проводил много времени с герцогиней, простодушно показывал, как он счастлив этой близостью, и, кроме того, у Фабрицио были возмутительно красивые глаза и свежие краски! Ранунцио-Эрнесто IV почти не встречал отпора у женщин и уже давно таил обиду на герцогиню за то, что ее добродетель, хорошо известная всему двору, не пожелала сделать для него исключение. Мы видели, что с первой же встречи его раздосадовали ум и самообладание Фабрицио, он дурно истолковал тесную дружбу герцогини с ее племянником, которую оба они беспечно выставляли напоказ, и стал весьма внимательно прислушиваться к нескончаемым пересудам придворных. Приезд молодого прелата и особая аудиенция, дарованная ему, целый месяц изумляли и занимали пармский двор. И вот у принца явилась идея. В лейб-гвардии был простой солдат, который мог пить сколько угодно не пьянея; этот гвардеец проводил все свое время в кабаках и делал донесения о духе армии непосредственно самому государю. Карлоне был человек совсем необразованный, иначе он давно уж получил бы повышение. Ему приказано было являться во дворец ежедневно, когда на башенных часах било полдень. Однажды, незадолго до полудня, принц собственноручно опустил условленным образом жалюзи в одном из окон антресолей, примыкавших к его туалетной комнате. Вскоре после того как пробило двенадцать, он опять пришел на антресоли, где его уже дожидался Карлоне. Принц принес с собой листок бумаги, карманную чернильницу и продиктовал ему следующее письмо: "Ваше превосходительство! Вы бесспорно очень умны, и благодаря глубокой вашей мудрости управление нашим государством идет прекрасно. Но, дорогой граф, ваши блестящие успехи, конечно, должны вызывать некоторую зависть; и я очень боюсь, что вы станете посмешищем, если только ваша мудрость не поможет вам угадать, что некий молодой человек имел счастье внушить, возможно, против своей воли, весьма необычайную любовь одной даме. Этому счастливому смертному, говорят, всего двадцать три года, а мы с вами, дорогой граф, вдвое старше, что весьма для нас неприятно. Вечером и на некотором расстоянии вы, граф, обворожительны; в вас столько живости, ума, галантности. Но утром, в домашней обстановке, недавно прибывший друг, несомненно, кажется милее. Мы, женщины, так ценим юность и свежесть, особенно, когда нам уже за тридцать! Разве с вами не ведут речей о том, что надо удержать при дворе этого приятного юношу, предоставив ему какое-нибудь завидное место? А какая дама чаще всего говорит вам об этом, ваше превосходительство?" Принц взял письмо и дал солдату два экю. - Это сверх жалованья, - сказал он с угрюмым видом. - Но смотри: никому ни слова, а не то - крепость, самый сырой подземный каземат. В письменном столе у принца хранилась целая коллекция конвертов с адресами почти всех придворных, написанными рукой того же солдата, хотя он слыл неграмотным и даже никогда не писал сам своих шпионских донесений. Принц выбрал конверт с нужным ему адресом. Через несколько часов граф Моска получил по почте письмо. Было точно высчитано, когда его могут доставить, и лишь только увидели, что почтальон, который нес в руке небольшой пакет, вошел в подъезд министерства, а затем вышел, графа Моска вызвали к его высочеству. Никогда еще фаворит не был так удручен печалью, и, чтобы вдоволь насладиться его скорбным видом, принц воскликнул: - Сегодня мне нужен друг, а не министр. У меня безумная головная боль, меня одолевают мрачные мысли. Я хочу отдохнуть и поболтать с вами. Надо ли говорить, в каком невыносимом состоянии находился премьер-министр граф Моска делла Ровере, когда ему, наконец, было дозволено проститься со своим августейшим повелителем. Ранунцио-Эрнесто IV в совершенстве владел искусством терзать человеческое сердце, - в этом отношении он вполне заслуживал сравнения с тигром, играющим своей добычей. Граф приказал гнать лошадей вскачь; поднимаясь к себе, он крикнул, чтоб не пускали к нему ни одной живой души, велел передать дежурному _аудитору_, что тот может уйти (ему противно было чувствовать поблизости присутствие хоть одного человека), потом вбежал в картинную галерею и заперся там. Только тогда он мог, наконец, дать волю своему яростному гневу, и весь вечер, не зажигая огня, шагал по галерее взад и вперед, как потерянный. Он старался заглушить голос сердца и все свое внимание сосредоточить лишь на том, что и как ему делать дальше. Томясь смертной мукой, которая вызвала бы жалость даже у самого заклятого его врага, он думал: "Ненавистный мне человек живет у герцогини, проводит с нею все свое время. Не попытаться ли выведать все у одной из ее горничных? Нет. Это опаснейший шаг. Она так щедра, так добра к своим слугам, они обожают ее. (Да боже мой, кто же не обожает ее?) А главное, - с яростью твердил он про себя, - вот в чем вопрос: дать ей понять, что меня терзает ревность, или ничего не говорить? Если я промолчу, они не будут от меня скрываться. Я знаю Джину - она сама непосредственность, вся отдается порыву, ее поступки зачастую неожиданны для нее самой; стоит ей заранее наметить для себя план поведения, она тотчас запутается; когда нужно действовать, ей приходит в голову новая мысль, которая кажется ей самой лучшей в мире, она немедленно осуществляет ее и все этим портит. Не надо говорить ни слова о моих муках, тогда от меня не будут таиться, и я увижу все, что произойдет. Да, но если я выскажусь, может быть, мне удастся изменить ход событий; она поразмыслит, и, возможно, это предотвратит многое, предотвратит самое ужасное... Может быть, его удалят (граф глубоко вздохнул) - тогда партия будет почти выиграна... Если Джина будет вначале немного сердиться, я успокою ее... Конечно, она рассердится, но это вполне естественно! Она привязалась к нему за пятнадцать лет, любит его, как сына. Вот в чем вся моя надежда: _любит, как сына_. Но ведь она не виделась с ним со времени его бегства в Ватерлоо, а из Неаполя он возвратился совсем другим человеком - особенно в ее глазах. _Другим человеком_! - повторил он с бешенством, - обольстительным! Главное, у него такой простодушный, ласковый вид, и глаза его улыбаются, сулят столько счастья! Герцогиня не привыкла видеть при дворе такие глаза, - там у людей взгляд угрюмый или язвительно-насмешливый. Да вот я сам, например, - вечно я занят делами, держусь у власти только благодаря своему влиянию на человека, которому хочется обратить меня в посмешище, - какой же может быть у меня взгляд? Он, конечно, прежде всего выдает мою старость, как бы я ни старался скрыть ее. А моя веселость всегда граничит с иронией! Скажу больше, - тут уж надо быть искренним, - разве в этой веселости не сквозит власть, почти что самодержавная, и злоба?.. Разве я сам не говорю себе, особенно когда меня раздражают: "Я могу сделать все, что захочу!", и даже так глупо добавляю: "Я счастливее других, потому что у меня есть то, чего у них нет: неограниченная власть в трех четвертях государственных дел"... Ну, так вот, надо быть справедливым, - эти привычные мысли, несомненно, портят мою улыбку, несомненно, придают мне себялюбивый, самодовольный вид. А как очаровательна его улыбка! От нее веет легким, светлым счастьем юности, и она порождает счастье в других". К несчастью для графа, вечер был жаркий, душный, надвигалась гроза, - словом, стояла такая погода, которая в этих странах толкает людей на крайности. Как передать все рассуждения, все мысли о случившемся, три убийственных часа терзавшие этого человека страстной души? Наконец, благоразумие одержало верх, но лишь в силу следующих соображений: "Вероятно, я схожу с ума; мне кажется, что я рассуждаю, а на самом деле я совсем не рассуждаю, - я, как больной, переворачиваюсь с бока на бок, пытаясь найти менее мучительное для себя положение. Ведь есть же какой-нибудь выход? Несомненно, есть; просто я не вижу его, не могу найти, будто ослеп от жестокой боли. Значит, надо последовать мудрому правилу всех разумных людей, именуемому _осторожность_. Да, впрочем, стоит мне произнести роковое слово _ревность_, роль моя будет определена навсегда. А если сегодня ничего не говорить, завтра найдется возможность сказать, и во всяком случае я остаюсь хозяином положения". Кризис был так мучителен, что, если бы он затянулся, граф сошел бы с ума. Ка несколько мгновений ему стало легче: мысли его обратились к анонимному письму. Кто мог его прислать? Он перебирал имена. Догадки, предположения отвлекли его. Наконец, ему вспомнилось, каким злорадством блеснули глаза принца, когда он к концу аудиенции сказал: - Да, дорогой друг, сознаемся: утехи и заботы самого удовлетворенного честолюбия и даже неограниченная власть - ничто в сравнении с тем сокровенным счастьем, которое дают отношения нежной любви. Я прежде всего человек, а не монарх, и когда я имею счастье любить, моя возлюбленная видит во мне человека, а не монарха. Граф сопоставил эти лукаво самодовольные слова с одной фразой письма: "благодаря глубокой вашей мудрости управление нашим государством идет прекрасно". - Это мог написать только принц! - воскликнул он. - Со стороны придворного такая фраза, несомненно, была бы большой неосторожностью. Письмо послано его высочеством. Итак, он решил задачу, но легкое удовлетворение своей догадливостью тотчас же стерли жестокие воспоминания о красоте и обаянии Фабрицио. Они вернулись снова, и точно каменная глыба навалилась на сердце несчастного графа. - Не все ли равно, кто автор этого анонимного письма, - с яростью воскликнул он, - раз то, что написано в нем, бесспорная истина. А ведь этот каприз может перевернуть всю мою жизнь, - добавил он, как будто стараясь оправдаться в своем безумстве. - Если она любит его определенным образом, то кто ей помешает уехать с ним в Бельджирате, в Швейцарию, в любой уголок мира. Она богата, да, впрочем, если бы ей пришлось жить на несколько луидоров в год, это ее не испугало бы. Всего лишь неделю назад она призналась мне, что ее великолепный дворец и все его роскошное убранство, наскучили ей. Она так молода душой, ей необходима новизна. И как просто возникло перед ней это новое счастье. Она увлечется, прежде чем заметит опасность, и не вспомнит, что надо пожалеть меня. А я так несчастен! - воскликнул граф и горько заплакал. Он дал себе слово не ездить в этот вечер к герцогине, но не мог выдержать, - еще никогда он так не жаждал видеть ее. Около полуночи он явился к ней; она сидела вдвоем с племянником: в десять часов вечера она отослала всех и велела больше никого не принимать. Сразу бросилась ему в глаза нежная близость, установившаяся между двумя этими людьми, простодушная радость герцогини, и перед ним мгновенно предстало ужаснейшее и нежданное затруднение: за время долгих размышлений в картинной галерее он ни разу не подумал о том, как скрыть свою ревность. Не зная, к какому прибегнуть предлогу, он заявил, что принц в этот вечер весьма враждебно встретил его, противоречил всем его утверждениям и т.д. С глубокой грустью он видел, что герцогиня едва его слушает и совсем равнодушна к новости, которая еще позавчера послужила бы предметом нескончаемых обсуждений. Граф взглянул на Фабрицио, - еще никогда не видел он, сколько простоты и благородства в чисто ломбардской красоте этого юноши. И Фабрицио внимательнее, чем герцогиня, слушал рассказ графа о его неприятностях. "Право же, - думал граф, - лицо его выражает большую доброту и какую-то необычайно пленительную, простодушную радость жизни. Оно как будто говорит: "Всего важнее в мире любовь и счастье любви". Но едва разговор коснется даже какой-нибудь мелочи, где требуется ум, понимание, взгляд его оживляется, изумляет и смущает. Все просто в его глазах, потому что он на все смотрит свысока. Боже мой, как победить такого врага! А что для меня жизнь без любви Джины?! С каким явным восторгом слушает она милые, искрящиеся шутки этого юного ума, которому женщины, вероятно, не находят равного в мире". Жестокая мысль, как клещами, сдавила сердце графа: "Заколоть его тут же, перед нею, а потом покончить с собой". Он прошелся по комнате, едва