е стала гадать, не ангел ли ей явился, или, может быть, переодетый принц. Потрясенная, растерянная, вся во власти и восхищения и страха, она сама улыбнулась в ответ. Тогда он поднял соскользнувшую ей на плечо тяжелую прядь черных волос и поднес ее к своим губам. Тут страх взял верх. Мила снова чуть не крикнула. Незнакомец посмотрел так грозно, что голос изменил ей. Он задул ночник, вернулся в комнату брата, задвинул засов и снова заложил дверь тюфяком. Затем кинулся в постель, укрылся с головой и, когда Микеле вернулся, притворился крепко спящим. Все это заняло меньше времени, чем наш рассказ. Однако, быть может, впервые в жизни, Пиччинино не удавалось заглушить свои мысли и позабыться сном. Он издавна, словно с диким скакуном, боролся со своим воображением и думал, что навеки наложил на него узду. И вот узда была разорвана и могучая воля, исчерпанная в пустяковых схватках, не в силах была одолеть столь долго подавляемое неистовство желаний. Пиччинино оказался между двух соблазнов, которые явились ему в образе двух женщин, почти равно желанных и обладание которыми подлый Нинфо почти предлагал разделить с ним. Микеле был заложником в руках Пиччинино, и он мог в виде выкупа все потребовать за него и, быть может, все получить. Правда, он больше не верил в любовь Агаты к этому юноше, однако видел, какое равнодушие выказала она к богатству, когда речь зашла о спасении друзей от грозящей опасности. Но чтобы выкупить своего милого художника, захочет ли она поступиться чем-то поценнее богатства? Вероятно, нет, поэтому разбойнику оставалось только полагаться на свои чары и на свое умение обольщать. Он видел в художнике лишь удобный предлог для встреч с Агатой ради сближения с ней. Что до молоденькой сестры художника, победа над такой наивной девочкой представлялась ему гораздо более легкой не только потому, что она наверняка беззаветно любила брата, но также из-за ее неопытности и чистоты помыслов, в чем он отчасти уже мог убедиться. Юностью и красотой Мила превосходила Агату. Но Агата была княжной, а в незаконном отпрыске Кастро Реале горело чувство тщеславия. Считалось, что у нее никогда не было возлюбленного, что она тверда и благоразумна. Уже лет двадцать, наверное, ей приходилось жить настороже и не один раз выдерживать натиск страсти, которую она внушала многим. Ведь ей было около тридцати, а под пламенным солнцем Сицилии плоды вызревают, когда у нас на деревьях появляется весенний цвет, и девочка в десять лет здесь уже почти женщина. Это была бы самая славная победа, о какой он только мог мечтать, и потому-то она и влекла его более других. Но и боязнь неудачи тоже не оставляла Кармело, и ему казалось, что он умер бы тогда от стыда и ярости. Никогда не знавал он душевной муки. До сих пор это слово ничего для него не значило. Теперь он начинал понимать, что мучить может не только скука или гнев. Уже не надеясь уснуть, он незаметно для Микеле наблюдал за ним. С постели ему видно было, что юноша в полном унынии сидит за столом, подперев голову руками. Микеле был глубоко опечален. Все его мечты разлетелись прахом. После разговора с разбойником на обратном пути с виллы положение как будто окончательно выяснилось. Чтобы испытать Микеле, Пиччинино рассказал ему о грязных измышлениях Нинфо, причем сделал вид, что верит им и думает так же, как аббат. Честная и открытая душа молодого художника была возмущена подозрением, порочащим честь княжны: его горячие опровержения и рассказ о первой встрече в бальной зале настолько совпадали с ее собственным рассказом об этом же, что разбойник, который вел свой допрос тоньше и подробней любого инквизитора, уже не мог подозревать княжну в связи с художником. Все же, почуяв тайную печаль под скромностью и благородством Микеле, Пиччинино решил, что если художник и не был возлюбленным княжны, однако, влюбившись в Агату с первого взгляда, хотел бы стать им. Пиччинино припомнил сухой ответ и ироническое замечание Микеле на балу и с жестокой радостью намекнул юноше, что тому никогда не добиться любви такой женщины. Он даже признался, что вел свои расспросы с единственной целью - испытать его деликатность. Наконец он слово в слово пересказал, что говорила Агата, оставшись перед окном будуара и указывая на Микеле: "Посмотрите на этого мальчика и скажите, неужели при разнице в наших годах и положении в свете между нами могли бы возникнуть нечистые отношения?" Когда они уже входили в пригород, разбойник сказал Микеле, пожимая ему руку: - Вы нравитесь мне, мой мальчик, ведь всякий другой в вашем возрасте постарался бы выставить себя героем тайного романа с этой прелестной женщиной. Я вижу теперь - вы настоящий мужчина, и могу вам признаться, что на меня самого она произвела неизгладимое впечатление; и, верно, не знать мне покоя, пока я снова не свижусь с нею. Торжественный тон этого, так сказать, признания Пиччинино, вместе с воспоминанием о ликующем и уверенном выражении его лица, когда он входил в будуар с Агатой, повергли Микеле в полное смятение. Он, по совести, не считал себя обязанным сообщать разбойнику о своих былых надеждах, о том, что ему мерещилось подчас во взоре княжны, и еще менее о том, что почудилось ему в гроте наиды. Заподозри что-нибудь его соперник, Микеле счел бы своим священным долгом яростно отрицать все это. Но его горделивые мечты о счастье разлетелись как дым, когда Пиччинино сухо и резко пересказал ему холодные слова Агаты. Одно лишь оставалось неясным в его судьбе - особая привязанность княжны к его отцу и сестре. Но чему мог он приписать честь такой дружбы? Она объяснялась либо старыми политическими связями, либо чувством благодарности за какую-нибудь давнюю услугу, оказанную княжне самим Пьетранджело. Сын его претерпел лишения вместе с ним, ему теперь и делить награду. Когда будет оплачен этот долг сердца, Микеле уже не будет представлять никакого особого интереса для щедрой покровительницы его семьи. Манившие его загадки переместились в царство реальной действительности, и вместо сладостной борьбы с прельщавшими его иллюзиями ему оставалось лишь унизительное сознание того, что он плохо боролся с ними, да горестное сознание, что больше их не воскресить. "Зачем же я завидую наглой радости, которой горели глаза этого бандита? - с тоской спрашивал он сам себя. - Только мне и дела, что гадать, приятно или неприятно будет княжне его дерзкое поведение! Что общего между ней и мною? Что я для нее? Сын Пьетранджело! А тот дерзкий авантюрист - он ей опора и спаситель. Скоро он получит право на ее признательность, быть может на ее уважение и любовь. От него самого зависит, приобретет ли он их: он любит ее, и если он не безумец, найдет способ заставить ее полюбить себя. А я, чем мне заслужить ее внимание? Чего стоят жалкие успехи моего искусства рядом с той деятельной помощью, которая ей требуется? Она, кажется, считает меня мальчиком - ведь она не только не пожелала призвать меня на помощь и не дала мне никакого поручения, важного для ее дела и для ее личной защиты, она даже не верит, что я способен оборонять самого себя. Она считает меня столь слабым и робким, что в наши общие затруднения впутывает чужого человека, союзника, быть может, скорей опасного, чем полезного. О боже мой! Право, ей и в голову не приходит смотреть на меня как на мужчину! Зачем не сказать мне просто: "Твоему отцу и мне самой угрожает враг; возьми кинжал, оставь свои кисти - защити отца и отомсти за меня?"? Фра Анджело попрекал меня равнодушием; но вместо того, чтобы помочь мне преодолеть его, со мной обращаются как с ребенком, которого жалеют, которому спасают жизнь, ничуть не заботясь о его душе!" Предаваясь таким грустным размышлениям и чувствуя, что сердце его обливается кровью, Микеланджело уронил горячую слезу на стоявший перед ним в бокале венецианского стекла еще сохранивший свою свежесть цветок цикламена. XXX ЛЖЕМОНАХ Появление Пиччинино так встревожило Милу, что она уже не могла уснуть. Особенно пугало ее то, что в комнате рядом было тихо и она не могла проверить, там ли брат. Ей не хотелось лежать; чем больше она раздумывала, тем ей становилось страшней, и через несколько минут она поднялась и отворила дверь, ведущую на закрытую галерею, или, вернее, в обветшалый проход под навесом, который выходил на лестницу, общую и для их жилья и для других обитателей дома. Ночью Мила никогда не открывала эту дверь: на этот раз она вышла на галерею, решив укрыться у отца и дождаться рассвета в кресле в его комнате. Но не ступила она и трех шагов, как страх снова обуял ее. Какой-то человек неподвижно стоял на галерее, прислонясь к стене, словно грабитель в засаде. Она хотела повернуть назад, но услыхала осторожный шепот: - Это вы, Мила? Человек двинулся ей навстречу, и она узнала Маньяни. - Не пугайтесь, - сказал он, - я стою здесь на страже по приказанию дорогой вам особы. Вы, наверное, знаете, зачем я здесь, ведь вы сами передали мне ее записку. - Я знаю, какая-то опасность грозит моему брату, - отвечала молодая девушка, - но, кажется, наша любимая княжна не вам одному поручила оборонять его. У него в комнате сейчас еще другой, неизвестный мне молодой человек. - Я это знаю, Мила. Но этого-то молодого человека как раз и приходится опасаться, и мне поручено стоять на страже как можно ближе к комнате, где он спит, и не уходить, пока он оттуда не выйдет. - Но вы же так далеко от них, - ужаснулась Мила. - Брата могут убить, а вы и не услышите отсюда. - А что делать? - возразил Маньяни. - Ближе мне к ним не подобраться. Он старательно запер дверь, что выходит на другую лестницу. Я стою здесь, но слушаю во все уши и гляжу во все глаза - уж будьте покойны! - Я тоже стану сторожить, - решительно заявила девушка, - а вы, Маньяни, будете около меня. Идем в мою комнату. Пусть обо мне наговорят худого, если кто заметит, пусть меня бранят отец с братом - мне все равно. Я боюсь только человека, который заперся с Микеле. Да, может быть, он и один в комнате: они заложили дверь тюфяком, и не понять, там ли Микеле. Я боюсь за Микеле, боюсь сама за себя. И она рассказала, как разбойник входил к ней, а Микеле, очевидно, и не было поблизости, чтобы ему помешать. Не умея найти объяснения такому странному происшествию, Маньяни не стал раздумывать долго над предложением Милы. Он вошел с ней в комнату и оставил дверь на галерею растворенной, чтобы, если понадобится, незаметно уйти, а дверь в комнату художника решил взломать при малейшей тревоге. Он постоял у этой двери, хладнокровно и осторожно послушал, припав к ней ухом, поглядел в замочную скважину, затем отошел в глубь комнаты и тихонько сказал Миле: - Не беспокойтесь, они не так уж хорошо забаррикадировались, и я разглядел, что Микеле сидит за столом, как будто глубоко задумавшись. Того, другого, мне не было видно, но, поверьте мне, шелохнись они там, и я их услышу, а этим засовам моего кулака и секунды не выдержать. Я вооружен, так что вам, дорогая Мила, тревожиться нечего. - Нет, нет, я не тревожусь больше, - отвечала она. - Теперь, раз вы здесь, я моту рассуждать спокойно. А то я чуть с ума не сошла - все видела и слышала, как в тумане. Так значит, сегодня с вами ничего не случилось, Маньяни? Вам самому ничего не угрожает? - Ничего. Но что вы там ищете, Мила? Потише, вас могут услышать. - Да нет, - отвечала она. - Я только хочу и для себя найти какое-нибудь оружие. Рядом с вами я тоже расхрабрилась. И она показала отделанное серебром резное веретено черного дерева, заостренный и крепкий конец, которого мог в случае нужды заменить стилет. - Когда милая княжна дарила мне сегодня эту вещицу, - объяснила она, - она, наверное, не подозревала, что веретено может мне послужить для защиты брата. Но расскажите мне, Маньяни, как приняла вас княжна и как она объяснила таинственные происшествия, что творятся вокруг нас и которых мне никак не понять? Мы можем отлично поговорить шепотком у той двери; никто нас не услышит, за разговором и время не будет тянуться так долго и скучно. Она уселась на порожке двери, выходившей на галерею. Маньяни сел рядом, готовый скрыться при появлении какого-нибудь нескромного свидетеля или броситься на помощь Микеле, если гость поведет себя враждебно. Молодая пара беседовала осторожно, их тихий шепот терялся в открытой галерее, но оба они не забывали по временам прерывать свою речь и внимательно прислушиваться к любому шороху, возникавшему в ночной тьме. Маньяни рассказан Миле то немногое, что знал сам. Мила терялась в догадках, кто такой этот молодой человек, такой красивый, с таким нежным и в то же время грозным лицом, назвавшийся другом всей семьи, человек, о котором княжна сказала в разговоре с Маньяни - "это либо наш спаситель, либо наш враг". Когда же Маньяни стал уговаривать Милу оставить попытки разгадать тайну, которую княжна и семья Лаворатори, видимо, считала нужным скрывать от нее, девушка сказала: - Не думайте, будто меня мучит просто глупое ребяческое любопытство! Нет, я этим гадким недостатком не страдаю; только я весь день дрожала от страха, а ведь я тоже не трусиха. Вокруг меня творится что-то непонятное, и я чувствую, что мне тоже угрожают эти неведомые враги. Я не решаюсь заговорить об этом ни с отцом, ни с княжной. Я боюсь, как бы, занявшись мною, они не упустили чего-нибудь такого, чего требует их собственная безопасность. Но в конце концов, ведь и мне тоже надо подумать о себе. Завтра, когда вы отправитесь работать и уйдут брат с отцом, я опять буду тревожиться за них, за вас и за себя самое. - Завтра я не пойду на работу, Мила, - сказал Маньяни. - Княжна приказала мне не оставлять вашего брата ни на минуту - пойдет ли он куда, или останется дома. Она ничего не сказала о вас, а значит, я почти уверен, вам не грозят те тайные козни, которых она опасается. Но что бы ни случилось, я не двинусь отсюда, не удостоверясь сначала, что никто не может прийти и напугать вас. - Послушайте, - заговорила она, - я хочу вам рассказать - вам одному, - что случилось со мною сегодня. Вы знаете, как часто заходят к нам во двор монахи за подаянием; они ведь пристают ко всем, даже к беднякам, и от них не отделаешься, пока не подашь чего-нибудь. Едва ушли отец с Микеле, явился один такой, и мне еще не приходилось видеть монаха назойливей, наглей и нахальней. Представьте себе, приметив, что я работаю у окна, он стал внизу и не уходит, и смотрит на меня так, что мне стало неловко, хоть я сама старалась не глядеть в его сторону. Я кинула ему краюшку хлеба, чтобы от него избавиться, а он даже не соизволил ее поднять. "Девушка, - говорит он мне, - так не делают приношения братьям моего ордена. Надо потрудиться сойти вниз, надо подойти поближе и попросить помолиться о своей душе, а не швырять ломоть хлеба, словно собаке. Нет в вас набожности, и плохо воспитали вас ваши родители. Об заклад побьюсь - вы не здешняя!" Тут я сделала оплошность и ответила ему. Меня рассердили его поучения, и он был такой уродливый, такой грязный и наглый, что мне захотелось сказать ему, до чего он мне гадок. Мне показалось, что я видела его ранним утром во дворце Пальмароза. Брата тогда чем-то встревожило его лицо, и он стал расспрашивать о нем дядю, фра Анджело. Дядя напоследок пообещал разузнать, кто бы это мог быть и говорил, что монах вовсе не из капуцинов, а отец сказал, будто он похож на одного аббата по имени Нинфо, который, кажется, наш враг. Уж не знаю, был ли то кто другой, или он нарочно переоделся, только когда он приходил сюда, то был одет как босоногий кармелит, и борода была не черная, большая и кудрявая, а рыжая, короткая, торчком, словно кабанья щетина. В таком виде он был еще гаже, и если это не был тот же самый человек, то могу сказать по чести, что сегодня мне попались два самых мерзких монаха, какие только есть в Вальдемоне. - Вы, значит, имели неосторожность разговаривать с ним? - спросил Маньяни. - Какое там разговаривать - просто я ему посоветовала идти читать свои проповеди куда-нибудь в другое место. Сказала, что мне недосуг, и я не хочу ни спускаться к нему, ни слушать его выговоры, и если мое подаяние ему не подходит, пусть он его подберет и отдаст первому встречному нищему. И, наконец, ежели ои с рождения такой гордый, незачем было ему идти в нищенствующие монахи. - Он, разумеется, рассердился на такие речи? - Ничуть. Если бы я видела, что он обиделся либо разгневался, у меня хватило бы ума из жалости не говорить ему всего этого. Только он больше не стал меня бранить и заулыбался, правда, очень противно, но безо всякой злобы и обиды. "Вы забавная девочка, - говорит он мне, - прощаю вам неучтивость за смышленость и черные глаза". Как вы думаете, ведь не годится же монаху разбирать, какие у меня глаза? Я ему ответила, что стой он под моим окошком хоть целый год, я и не подумаю рассматривать, какие у него глаза. Он меня обозвал кокеткой - странное слово, не правда ли, для человека, которому его и знать-то не следует? Я заперла окошко, но когда через четверть часа открыла снова, - ведь выдержать нельзя, какая духота и жара в комнате, если солнце стоит высоко; вижу - он все смотрит на меня. Я не хотела больше разговаривать с ним. Он мне заявил, что будет стоять, пока не получит что-нибудь получше краюшки хлеба, он-де прекрасно понимает, что я девушка не бедная, вот у меня в волосах красивая чеканная золотая шпилька, и он охотно примет ее, если я только не захочу подарить ему прядь волос взамен. И тут он пустился сыпать любезностями, да такими глупыми и раздутыми, что я их иначе как просто за насмешку и посчитать не могла, да и сейчас считаю, - либо уж он так нагло и непристойно решил выразить свою досаду. Так как в доме были люди - ваш отец и один из братьев работали у себя, мне их видно было, и они услышали бы меня, - странные речи и наглые взгляды противного монаха ничуть меня не испугали. Я все насмехалась над ним и, чтобы отделаться, пообещала подарить какую-нибудь мелочь, только если после этого он сразу уйдет прочь. Он заявил, что вправе принять или не принять мой подарок и что если я предоставлю ему выбор, он будет очень скромен и не разорит меня. "Что же вы хотите, - говорю я, - моток шелка, чтоб заштопать вашу рваную рясу?" "Нет, - говорит он, - шелк ваш плохо пряден". "Тогда ножницы, чтобы подстричь вам бороду, а то она торчком торчит?" "Ну, я лучше подстригу кончик одного дерзкого розового язычка". "Значит, иголку - зашить вам рот, что не знает, что болтает?" "Нет, я боюсь, никакая иголка не уколет так, как ваши колкости". Так мы перебранивались некоторое время, потому что хоть он и бесил меня, а заставлял смеяться. И мне уже стало казаться, что он бранится по-отечески и не так злобно и что он настоящий монах, один из тех назойливых балагуров, что умеют шуткой добыть такое, что другому не вырвать молитвой. Словом, я заметила, что он неглуп, и так эти дурачества и тянулись, а мне их давно пора было прекратить. Он увидел маленькое грошовое зеркальце, с ладонь величиной, что блестело у моего окна, и спрашивает, сколько часов в день я перед ним верчусь. Я это зеркальце сняла, спустила к нему на шелковой нитке и сказала, что ему, наверное, куда приятней будет любоваться в него на себя, чем мне - терпеть его лицо так долго перед своими глазами. Он жадно схватил зеркальце, поцеловал его и воскликнул с таким выражением, что мне стало страшно: "Сохранилось ли в нем твое отражение, о роковая красавица? Одно отражение - этого очень мало, но знаешь, уж если мне удастся поймать его, то ввек не оторву я от него свои губы". "Фу! - сказала я и отскочила от окна. - Такие слова позорят одежду, которую вы носите, да и все эти шуточки вовсе не пристали вашему сану". Я опять заперла окошко, пошла к двери, у которой мы сейчас сидим, и открыла ее, чтоб было чем дышать, когда работаешь. Не просидела я на пороге и пяти минут, как капуцин очутился передо мной. Не знаю, как посмел он войти в дом: нашу-то входную дверь я заперла, и ему, поди, пришлось пробираться через жилье соседей, либо уж очень хорошо знал он все ходы-выходы в доме. "Убирайтесь, - говорю я ему, - так в чужие дома не входят, и если бы только попробуете подойти поближе к моей двери, я кликну отца и брата: они работают в соседней комнате". "Я отлично знаю, что их там вовсе нет, - отвечал он с мерзкой усмешкой, - а ваших соседей и звать не стоит: пока они придут, я буду далеко. Что во мне страшного, девочка? Мне захотелось только получше рассмотреть твои милые глазки и розовый рот. Мадонна Рафаэля рядом с тобой простая служанка. Ну, не бойся же меня!" (Он говорил это и все время крепко держал дверь, которую я хотела захлопнуть у него перед носом.) "Я жизнь отдам за твой поцелуй, а если не хочешь, так подари хоть розу, что благоухает у тебя на груди. Я умру от счастья, представляя себе..." Я дальше не слушала, потому что тут он выпустил створку двери и потянулся обнять меня. Несмотря на мой страх, у меня сохранилось гораздо больше присутствия духа, чем он мог ожидать: резким движением сбоку я потянула дверь, и створка ударила его по лицу. Воспользовавшись тем, что он не сразу опомнился от удара, я опрометью пробежала через комнату Микеле, бегом спустилась по лестнице и так как, на мою беду, никого из соседей не оказалось поблизости, не останавливаясь, выскочила на улицу. Очутившись среди прохожих, я уже не боялась того монаха, но ни за что на свете не вернулась бы домой. Я отправилась на виллу Пальмароза и опомнилась лишь в комнате у княжны. Там и провела остаток дня и возвратилась только вместе с отцом. Но я ничего не посмела рассказать ему, я вам говорила почему... А уж если говорить начистоту, я понимала, что по легкомыслию пустилась в шуточки с тем противным монахом и заслужила выговор. Если б отец стал корить меня, мне было бы ужасно тяжело, но один упрек от княжны Агаты... Да лучше мне быть сразу проклятой на веки веков! - Милая моя девочка, - сказал ей Маньяни, - раз вы так боитесь укоров, я никому не выдам вашей тайны и не позволю себе промолвить ни слова в упрек. - Напротив, прошу вас, побраните меня построже, Маньяни. От вас мне слушать упреки вовсе не обидно. Я ведь не надеюсь вам понравиться и знаю - вы не станете огорчаться из-за моих ребячеств и провинностей. Я ведь знаю, как меня любят отец и княжна Агата, и оттого так боюсь их огорчить. А вы только посмеетесь над моим легкомыслием и поэтому можете говорить что угодно. - Вы, стало быть, думаете, что вы мне совсем безразличны, - возразил Маньяни, которого вся эта история с монахом чрезвычайно встревожила и взволновала. И, сам дивясь словам, которые вдруг вырвались у него, он поднялся, на цыпочках подошел к двери Микеле и прислушался. Ему показалось, что он слышит ровное дыхание спящего. Пиччинино и впрямь удалось справиться со своим волнением, да и сломленный усталостью Микеле дремал, опустив голову на руки. Маньяни вернулся к Миле, но теперь он уже не решился сесть рядом с него. "Я тоже, - думал он, стыдясь и пугаясь самого себя, - я тоже монах, которого терзает воображение и мучит воздержание. Эта девочка слишком красива, слишком чиста, слишком доверчива, чтобы жить свободной и распущенной жизнью девушек нашего сословия. Никто не может смотреть на нее без волнения - ни монах, обреченный на безбрачие, ни человек, безнадежно влюбленный в другую женщину. Хотел бы я изловить этого мерзкого монаха и проломить ему голову. А между тем я и сам трепещу при мысли, что эта юная девушка без всякой опаски сидит здесь наедине со мною в ночной тиши и готова при малейшей тревоге искать спасения в моих объятиях!" XXXI НАВАЖДЕНИЕ Стараясь уйти от этих мыслей, Маньяни заговорил с Милой о княжне. Простодушная девушка сама навела его на эту тему, и он рад был повороту разговора. Как мы уже знаем, в душе молодого человека последние два дня происходили большие перемены, - ведь теперь он готов был смотреть на свою любовь к Агате как на некий долг или, как сказали бы врачи, как на своего рода отвлекающее средство. Будь Маньяни уверен, что княжна любит Микеле - а это он порой настойчиво внушал себе, - он, вероятно, совсем исцелился бы от своей безумной любви. Ведь в его представлении Агата стояла так высоко, что раз ему не на что было надеяться, ему почти нечего было и желать. Его страсть перешла в какое-то привычное благоговение, столь возвышенное, что в нем не оставалось уже ничего земного; раздели Агата его чувство - и оно, вероятно, было бы мгновенно убито. Если бы она полюбила кого-нибудь, даже человека, питавшего к ней такое восторженное обожание, она сделалась бы для него только женщиной, с очарованием которой он мог бы бороться. Вот к чему привели пять лет мучений без единого луча надежды и без единого взгляда в сторону. В этой столь сильной и чистой душе даже такая граничащая с безумием любовь подчинена была некоему суровому закону: в этом же таилась для Маньяни возможность спасения. Все усилия забыться только раздували бы его страсть, и после грубых наслаждений он возвращался бы к своим несбыточным мечтам, еще более слабым и унылым. И без страха, без сопротивления, без надежды на отдых и покой, предаваясь этой муке, которая могла бы затянуться навеки, он предоставлял пламени, сосредоточенному в глубине его души и лишенному новой пищи, гореть все слабее и слабее. На Маньяни в этот миг надвигался неизбежный перелом - ему предстояло либо умереть, либо выздороветь, другого исхода не было. Он не отдавал себе в этом ясного отчета, однако это было именно так; все его чувства пробуждались после долгой дремоты, и Агата не только не была повинна в этом пробуждении, но была для него единственной женщиной, о которой он постыдился бы подумать, когда его охватывало томление. Не желая пропустить ни единого слова молодой девушки, он понемногу наклонялся к ней все ниже и ниже и наконец снова сел рядом. Он спросил ее, почему она заговорила о нем с княжной Агатой. - Ничего мудреного тут нет, - ответила Мила, - княжна сама завела речь об этом. Она меня спросила, с кем из знакомых мне рабочих больше всего дружит Микеле с тех пор, как приехал в наши края. Я колебалась, кого назвать - вас или кого-нибудь из отцовских подмастерьев, помогавших Микеле, чьей работой он был доволен, и тут княжна сама сказала: "Видишь, Мила, ты-то, может быть, и не знаешь наверное, а я спорю: Микеле дружит с неким Маньяни; тот часто работает у меня, и я о нем очень хорошего мнения. Во время бала они сидели вдвоем в моем цветнике, и мне случилось оказаться рядом, позади вон того миртового куста. Я искала уединения, пряталась там от гостей, чтобы хоть на миг отдохнуть от мучительно долгого приема. Я слышала их беседу, и она до крайности меня удивила и заинтересовала. У твоего брата, Мила, благородная душа, но твой сосед Маньяни - человек великого сердца. Они говорили об искусстве и о своей работе, о честолюбии и долге, о счастье и доблести. Меня поразили рассуждения художника, но чувства рабочего меня растрогали. Ради блага твоего юного брата я бы хотела, чтобы Маньяни всегда оставался его лучшим другом, поверенным всех его мыслей и советчиком в деликатных обстоятельствах его жизни. Ты это вполне можешь посоветовать ему от моего имени, если он заговорит с тобой обо мне. И если ты передашь брату либо Маньяни, что я слышала их откровенные излияния, не забудь сказать, что я не была излишне нескромной. Когда Маньяни заговорил о чем-то глубоко личном, чего я совсем не хотела слышать, я при первых же его словах быстро удалилась". Все это так и было, Маньяни? - спросила девушка. - Вы помните, о чем вы говорили в цветнике у дворца? - Да, да, - со вздохом отвечал Маньяни, - все это так и было, и я даже заметил, как промелькнула княжна, хоть мне и в голову не пришло, что это была она и что она слышала наш разговор. - Ну, Маньяни, вы можете радоваться и гордиться: ведь, подслушав ваши речи, она прониклась к вам и дружбой и уважением. Мне даже показалось, что ваш образ мыслей ей особенно понравился и вас она считает умнее и лучше моего брата, хотя она и сказала, что с той минуты решила по-матерински заботиться о счастье вас обоих. Не можете ли вы пересказать мне все эти прекрасные речи, которые княжна слушала с таким удовольствием? Я бы так хотела, чтобы они пошли мне на пользу: я ведь еще простая, глупая девушка, и даже Микеле едва удостаивает меня настоящего разговора. - Моя дорогая Мила, - сказал Маньяни, беря ее за руку, - счастлив будет тот, кого вы сочтете достойным направлять ваше сердце и душу. Однако хоть я и помню все, что мы с Микеле говорили друг другу в том цветнике, не думаю, чтобы вам был какой-нибудь прок от этой беседы. Разве вы не лучше нас обоих? А что касается ума, то у кого его больше, чем у вас? - Ну, это уж просто насмешка! Синьора Агата умней нас троих, вместе взятых, да, пожалуй, и мой отец не умней княжны. Ах, Маньяни, если бы вы ее знали так, как я! Какая это умная и сердечная женщина! Сколько в ней тонкости! Сколько доброты! Я бы всю жизнь слушала ее, и если бы отец и она сама разрешили, я рада была бы стать ее служанкой, хоть послушание не из моих главных достоинств. Несколько минут Маньяни сидел молча. Он был так взволнован, что не мог собраться с мыслями. До сих пор Агата казалась ему настолько превыше всяких похвал, что его возмущало и заставляло страдать, если кто-нибудь при нем позволял себе называть ее прекрасной, доброй и милой. Пожалуй, ему лучше было слушать тех, кто, никогда не видев и не зная ее, объявлял, будто она некрасива и глупа. Эти по крайней мере не говорили о ней ничего, в чем был бы хоть какой-то смысл; те же, кто хвалил ее, хвалили слишком мало и сердили Маньяни своим неумением ее понять. Но в устах Милы образ Агаты не терял ничего по сравнению с образом, созданным им самим. Одна Мила, казалось ему, была достаточно чиста, чтобы произнести ее имя, не оскорбляя его; разделяя поклонение Маньяни, Мила сама словно становилась на один уровень с его идолом. - Моя добрая Мила, - заговорил он наконец, в забывчивости продолжая держать ее руку в своей, - любить и понимать, как вы, - для этого тоже нужен большой ум. Но вы-то сами, что вы сказали княжне обо мне? Или с моей стороны нескромно расспрашивать об этом? Мила возблагодарила темную ночь, скрывшую ее румянец, и ответила, набравшись смелости, словно робкая женщина, попавшая на маскарад, которую понемногу опьяняет безнаказанность, принятая на таком балу. - Я боюсь, как бы мне самой не оказаться нескромной, повторяя вам те свои слова, - сказала она, - вот и не решаюсь произнести их! - Значит, вы дурно говорили обо мне, злая девочка? - Вовсе нет. После того как синьора Агата сказала о вас столько хорошего, могло ли мне прийти в голову говорить о вас дурно? Я теперь на все смотрю ее глазами. Но я выдала ей один секрет, который Микеле доверил мне. - Вот как! Но я не пойму, о чем вы говорите? Мила заметила, как дрогнула рука Маньяни. Тут она отважилась нанести главный удар. - Ну, так вот, - заговорила она откровенно и почти развязно. - Я сказала княжне, что вы и в самом деле человек очень добрый, очень славный, очень сведущий, но что надо вас хорошо знать и понимать, чтобы все это заметить... - Почему же? - Потому что вы влюблены и оттого впали в такую печаль, что почти всегда держитесь особняком и только и заняты своими размышлениями. Маньяни затрепетал. - Это Микеле рассказал вам? - сказал он изменившимся голосом, от чего сердце Милы сильно сжалось. - И, вероятно, - прибавил он, - Микеле выдал мою тайну до конца и назвал имя... - О, Микеле не способен выдать ничьей тайны, - возразила девушка, собирая все свое мужество перед лицом опасности, которую сама же навлекла. - А я не способна подбивать своего брата на такой гадкий поступок, Маньяни. К тому же что тут может быть любопытного для меня, как вы полагаете? - Разумеется, вам это совершенно безразлично, - ответил сраженный ее словами Маньяни. - Безразличие тут ни при чем, - возразила она. - Я полна к вам и дружбы и уважения и молюсь о вашем счастье, Маньяни. Но о своем-то я тоже забочусь и не стану бездельничать да зря соваться в чужие секреты. - О своем счастье?.. В вашем возрасте, Мила, счастье - это любовь. Значит, вы тоже любите? - Тоже? А почему бы и нет? По-вашему, мне еще рано мечтать о любви? - Ах, милое дитя мое, в вашем возрасте только и мечтать о любви, а в моем любовь - это безнадежность. - Значит, вас не любят? Я не ошиблась, значит, подумав, что вы несчастливы? - Нет, меня не любят, - ответил он напрямик, - и не полюбят никогда. Я даже никогда не мечтал быть любимым. Женщина более романическая, более начитанная, чем Мила, сочла бы также признание за гибель всех своих надежд, но она принимала жизнь проще и естественней. "Если ему не на что больше надеяться, он исцелится от своей любви", - надумала она. - Мне очень жаль вас, - сказала она ему, - ведь такое великое счастье знать, что вы любимы, и, наверное, так ужасно любить без взаимности! - Вы никогда не повстречаетесь с такой бедой, - возразил Маньяни, - а тот, кого вы любите, должен быть переполнен гордостью и признательностью. - Мне незачем на него сетовать, - сказала она, с удовлетворением замечая, что в глубине взволнованной и смятенной души молодого человека зашевелилась ревность. - Однако прислушайтесь, Маньяни, - из комнаты брата доносится шорох! Маньяни бросился к другой двери, но пока он тщетно пытался сообразить, что за звуки уловил тонкий слух девушки, Миле почудились тихие шаги во дворе. Она поглядела сквозь щель в ставнях и, знаком подозвав Маньяни, указала ему на таинственного гостя, который уже выходил на улицу так проворно и легко, что если бы не чуткое ухо, не зоркий глаз, не знай они в чем дело и не держись начеку - им было бы не уследить его ухода. Даже Микеле, которого наконец одолела дремота, не слышал, как он поднялся. Маньяни старался убедить Милу прилечь и отдохнуть, обещая ей нести стражу во дворе или на галерее, чтобы Микеле не ушел без него. Девушка все-таки беспокоилась и едва Маньяни вышел, нарочно опрокинула стул и с грохотом передвинула стол, чтобы разбудить брата и заставить его встать. Молодой человек поднялся и, с изумлением окинув взглядом свою собственную постель, на которой легкое тело Пиччинино не оставило почти никакого отпечатка, словно на ней спал призрак, пошел, к сестре. Когда брат вошел, Мила не успела лечь, и он пожурил ее за добровольную бессонницу. Но она сослалась на свою тревогу и, не упоминая о Маньяни, так как княжна настоятельно просила ее не сообщать Микеле про содействие друга, рассказала брату о дерзком и странном появлении Пиччинино. Она рассказала ему также о монахе и взяла с Микеле слово не оставлять ее утром одну, а если его позовут к княжне - предупредить заранее, потому что она решила тогда искать себе пристанища у кого-либо из подруг и не оставаться одной в доме. Микеле охотно пообещал ей все это. Он ничем не мог объяснить странный поступок разбойника, но бесстыдство и наглость монаха, конечно, взволновали его чрезвычайно; и, желая защитить сестру от новых покушений с его стороны, он собственноручно заставил чем попало дверь на галерею. Вернувшись к себе, он не увидел цветка цикламена, на который с такою тоской глядел, засыпая ночью у стола. Пиччинино заметил, что (как и раньше, в день бала) княжна держала в руке либо поблизости от себя букетик таких цветов, что она как будто даже завела себе привычку играть таким букетиком вместо веера, неразлучного спутника любой южанки. Он заметил также, что Микеле бережно хранит один такой цветок, что накануне он много раз то подносил его к лицу, то быстро отстранял от себя. Коварный Пиччинино обо всем догадался и, уходя, вынул цветок из бокала, который Микеле все еще держал оцепеневшей рукой. Разбойник засунул цветок цикламена в ножны своего кинжала, сказав себе: "Если мне придется этим кинжалом сегодня нанести удар, то печать владычицы моих дум, быть может, останется в ране". Микеле постарался поступить так же, как Пиччинино, то есть на час-другой погрузиться в здоровый сон, чтобы вернуть себе ясность мыслей. Милу он тоже заставил лечь по-настоящему в постель и для пущей уверенности в ее безопасности оставил открытой дверь между их комнатами. Он спал крепко, как спят в ранней молодости, но и во сне его тревожили тягостные и спутанные видения, да это и не мудрено было в его положении. Проснувшись вскоре после рассвета, он попытался собрать свои мысли, и первое, что пришло ему в голову, было посмотреть - не снилось ли ему, что цветок цикламена похищен. Велико же было его удивление, когда, кинув взгляд на бокал, который, засыпая, помнил пустым, он обнаружил, что в нем снова стоят цикламены удивительной свежести. - Мила, - спросил он сестру, увидев, что она уже встала и оделась, - значит, среди всех наших треволнений и злоключений тебе все-таки приходят в голову всякие поэтические затеи? Эти цветы почти так же прекрасны, как ты, но им вовек не заменить тот пропавший цветок. - Ты воображаешь, будто после ухода твоего странного приятеля я взяла и выбросила цветок? - возразила она. - Ты бранишь меня, а не хочешь припомнить, что я даже и не входила в твою таинственную комнату. А сейчас ты меня винишь, что я подменила твой цветок другими, и это тоже странно, потому что где же мне было их взять? Ты ведь запер выход на галерею, а ключ положил к себе под голову. Разве что эти милые цветочки выросли под моей подушкой, что, конечно, случается... во сне. - Ты, Мила, готова насмешничать по любому поводу и в любое время. Этот букет мог быть у тебя с вечера. Ведь ты вчера полдня провела на вилле Пальмароза. - Так, значит, такие цветы растут только в будуаре синьоры Агаты? Теперь мне понятно, почему ты их так любишь. А где же ты вчера сорвал тот, что так долга искал на заре, вместо того чтобы поскорее лечь спать? - У себя в волосах, малютка, и, кажется, тут-то и вылетел у меня из головы всякий разум. - Ах так! Ну, тогда ясно, отчего теперь ты несешь такой вздор. Микеле терялся в догадках. Мила, проснувшись, была спокойна и весела и уже забыла о своих ночных страхах и тревогах. От нее он не добился ничего, кроме шаловливых намеков и полных милого ребячества шуточек, которые всегда были у нее наготове. Она потребовала обратно ключ от своей комнаты и, пока он раздумывал и одевался, с обычной быстротой и весельем занялась хозяйственными делами. Распевая словно утренний жаворонок, она носилась по коридорам и лестницам. Микеле, печальный, словно зимнее солнце над полярными льдами, слышал, как скрипели половицы под ее резвыми ножками, как весело смеялась она в нижнем этаже, обмениваясь с отцом утренним поцелуем, как пулей взлетала по ступенькам к себе в комнату, как бегала за водой к колодцу во дворе с прекрасными фаянсовыми кувшинами в старом мавританском стиле, что изготовляют в Скъякке и которые до сих пор в ходу у жителей края; как, ласково поддразнивая, она здоровалась с соседями и как препиралась с полуголыми ребятишками, уже затеявшими свою возню на вымощенном плитами дворике. Пьетранджело тоже одевался, и гораздо проворней и веселее, чем Микеле. Вытряхивая пыль из своей коричневой куртки на красной подкладке, он распевал, как и Мила, только голос его был сильней и мужественней. По временам на него еще наплывала сонливость, пение обрывалось, он запинался, с трудом выговаривая слова песни, но все же добирался до победоносного припева. Так он обычно поднимался по утрам, и никогда собственный голос не звучал лучше для слуха Пьетранджело, чем когда он изменял ему. "Счастливая беззаботность подлинно народных натур! - еще полуодетый, говорил себе Микеле, облокотясь на подоконник. - Иной сказал бы, что ничего странного не происходит в нашей семье, что вокруг нас нет врагов и нас не подстерегают их западни; что ночью сестра моя спала, как всегда, что ей неведома любовь без взаимности и она не знает, как беззащитны будут перед кознями злодеев красота и бедность, если хоть на какой-нибудь миг она останется без опоры близких. Мой отец, которому следовало бы все знать, ни о чем не подозревает. Все забывается, все меняется в мгновение ока в этих благословенных краях. Ни извержению вулкана, ни тирании, ни преследованиям - ничему не прервать этих песен, этих взрывов смеха... К полудню, сморенные зноем, они все улягутся и заснут мертвым сном. Вечерняя свежесть оживит их, и они поднимутся, словно живучие, крепкие травы. Страх и отвага, печаль и радость сменяются у них, точно волны у морского берега. Ослабеет одна из струн души - зазвучат двадцать других: так в стакане воды похищенный цветок уступает место целому букету. Один я, среди всех этих прихотливых изменений, веду жизнь напряженную, но грустную, и мысли мои ясны, но печальны. Ах, оставаться бы мне всегда отпрыском своего народа и сыном своей страны!" XXXII ПРИКЛЮЧЕНИЕ У ОКНА Дома, среди которых стоял и дом Микеле, были бедны и по сути некрасивы, но выглядели бесконечно живописно. Грубые строения, поставленные поверх лавы, а то и высеченные в ней, носили следы разрушавших их последних землетрясении. Фундаменты домов, лежащие на самом камне, явно сохранились с давних пор; наспех выстроенные после катастрофы или недавно пострадавшие от новых толчков верхние этажи уже еле держались, стены прорезали глубокие трещины, крыши угрожающе нависали, а перила отчаянно крутых лестниц отклонялись в сторону. Плети виноградных лоз прихотливо вились, цеплялись там и сям за выщербленные карнизы и навесы, колючие алоэ в старых, лопнувших горшках раскидывали свои жесткие отростки по терраскам, смело пристроенным на самом верху этих убогих жилищ, белые рубашки и разноцветные платья свисали из всех слуховых окошек и знаменами развевались на веревках, протянутых от дома к дому; все это составляло яркую и причудливую картину. Подчас где-то у самых облаков на узких балкончиках, осаждаемых голубями и ласточками и едва державшихся на черных источенных червями брусьях, которые, казалось, вот-вот обрушатся от первого порыва ветра, можно было видеть прыгавших ребятишек или женщин, занятых работой. Малейшее колебание вулканической почвы, малейшая судорога грозной и великолепной природы - и равнодушное и беззаботное население будет поглощено или сметено прочь, как листья, сорванные бурей. Но опасность пугает, лишь когда она далека от нас. Находясь в полной безопасности, мы представляем себе катастрофу в самых ужасных красках. Но когда родятся, дышат, существуют в ближайшем соседстве с опасностью, под непрестанной угрозой гибели - воображение гаснет, страх притупляется, и возникает странный покой души, в котором больше отупения, чем мужества. Хоть в этой картине, несмотря на всю бедность и беспорядок, и было много настоящей поэзии, Микеле еще не научился ценить ее красоту и менее чем когда-либо расположен был наслаждаться ее своеобразием. Детство он провел в Риме и жил в домах если не богатых, то все же более благоустроенных и бывших приличнее с виду, и всегда в мечтах своих тянулся к роскоши дворцов. Отцовский дом, лачуга, где добряк Пьетро жил с детских лет и куда вернулся, чтобы с такой радостью обосноваться опять, казалась молодому Микеле мерзкой конурой, и он был бы доволен, если бы она провалилась под ту самую лаву, на которой была поставлена. Напрасно Мила, не в пример соседям, старалась содержать их тесное жилище в почти изысканной чистоте, напрасно самые чудесные цветы украшали их лестницу и сияющее утреннее солнце прорезало широкими золотыми полосами тень, в которой тонули черноватая лава под домом и тяжелые своды его основания; молодому Микеле все мерещился грот наяды, мраморные фонтаны дворца Пальмароза и портик, где Агата явилась перед ним, словно богиня на пороге своего храма. Вдоволь нагоревавшись о недавних иллюзиях, он наконец устыдился своего ребяческого разочарования. "Я приехал в эти края, куда мой отец не звал меня, - говорил он себе, - а мой дядя-монах намекал, что мне надо примириться со всеми неудобствами моего положения и не уклоняться от обязательств, связанных с ним. Покидая Рим, отказавшись от надежды на славу, чтобы стать безвестным рабочим в Сицилии, я заранее обрекал себя на жестокое испытание. Испытание это оказалось бы слишком легким и слишком кратким, если с самого начала, с первой пробы кисти, мне, обласканному и признанному прекрасной и знатной дамой, приходилось бы лишь нагибаться, чтобы собирать под ногами лавры и пиастры. А мне нужно быть добрым сыном, хорошим братом и даже стойким товарищем, чтобы при случае вступиться за жизнь и честь моей семьи. Я отлично понимаю, что настоящего уважения синьоры и, может быть, своего собственного я добьюсь лишь этой ценой. Ну, что ж! Приму мою судьбу с улыбкой и научусь не сетуя переносить все, что столь мужественно переносят мои близкие. Стану зрелым мужчиной, не достигнув зрелого возраста, и откину замашки баловня, привычные для меня с отрочества. Если и надо мне стыдиться чего-либо, так только того, что я слишком долго оставался таким баловнем и пренебрегал своим долгом - помогать и защищать тех, кто так великодушно и преданно помогал мне". Такое решение вернуло мир его душе. Песни отца и маленькой Милы зазвучали ему теперь нежной мелодией. "Да, да, пойте же, - думал он, - счастливые пташки юга, чистые, как небеса, под которыми вы родились! Ваша веселость - признак вполне спокойной совести, и смех неразлучен с вами, ибо злые мысли вам никогда и в голову не приходят. Святые песни моего старого отца, вы тешили его среди каждодневных забот и облегчали тяготы труда - я должен внимать вам с уважением, а не посмеиваться над вашей наивностью. Взрывы шаловливого смеха моей сестренки, мне следует с нежностью прислушиваться к вам, ведь вы свидетельство ее мужества и чистоты! Прочь себялюбивые мечты, прочь холодное любопытство! С вами, моими близкими, я перенесу грозу, с вами порадуюсь любому солнечному лучу, проскользнувшему между туч. Мое омраченное чело - это оскорбление вашей чистосердечности, черная неблагодарность в ответ на вашу доброту. Я хочу быть вам опорой в беде, хочу делить с вами и труд и веселье!" "Нежные и печальные цветы, - продолжал он раздумывать, любовно склоняясь к букету цикламен, - чья бы рука ни собрала вас, каковы бы ни были чувства, залогом которых вы являетесь, никогда мое дыхание, разгоряченное дурными помыслами, не заставит вас поблекнуть. Если я подчас, подобно вам, замыкаюсь в себе самом, пусть сердце мое будет столь же чисто, как и ваши пурпуровые чашечки; и если оно зальется алой кровью - ведь вы тоже словно покрыты ею, - пусть источает моя рана лишь целомудрие, как вы источаете свой аромат". Приняв это благое решение, как бы осветившее все вокруг лучом поэзии, Микеле без всяких суетных мыслей закончил свой туалет и поспешил к отцу, который уже взялся за работу и растирал краски, собираясь идти подрисовывать в разных залах виллы Пальмароза росписи, поврежденные люстрами и гирляндами во время бала. - Вот, смотри, - сказал добряк, показывая увесистый кошелек из тунисского шелка, полный золота, - это плата за твой прекрасный плафон. - Тут вдвое больше, чем следует, - сказал Микеле, разглядывая искусно расшитый цветными шелками кошелек гораздо внимательнее, чем тяжелые червонцы, что были в нем. - Мы еще не рассчитались с княжной по нашему долгу, и мне бы хотелось погасить его сегодня же. - Он уже погашен, мой мальчик. - Значит, он погашен из вашего жалования, а не из моего? Ведь насколько я могу оценить содержимое кошелька, в нем больше, чем я намерен принять. Отец, я не хочу, чтобы вы работали на меня. Нет, клянусь вашими сединами, больше вы не будете работать на своего сына, пришел его черед работать на вас. И я не собираюсь принимать подачки от княжны Агаты, довольно с нас ее доброты и помощи! - Ты знаешь меня достаточно, - улыбаясь, возразил Пьетранджело, - чтобы думать, будто я стану идти наперекор твоей гордости и сыновним чувствам; здесь я бы только поощрял тебя. Но послушай меня - прими это золото. Оно твое. Я им не дорожу, а та, что посылает его тебе, вправе сама судить о достоинствах твоей работы. Вот разница, Микеле, которая всегда сохранится между твоим отцом и тобою. На работу художников нет установленной цены. Одного дня вдохновения им достанет, чтобы сделаться богатыми. А нам, простым мастеровым, и многих дней труда недостанет, чтобы выбраться из бедности. Но господь добр и возмещает нам. Художник в муках зачинает и рождает свои создания. Рабочий с песнями и смехом выполняет свой урок. Я привык к этому и не сменяю свое дело на твое! - Позволь же мне по крайней мере получить от моего дела ту радость, которую оно мне может дать, - отвечал Микеле. - Возьмите этот кошелек, отец, и пусть ни гроша из него не пойдет на меня. Это приданое моей сестры, это проценты с денег, что она ссудила мне, когда я был в Риме. И если мне не заработать столько, чтобы сделать ее богатой, пусть по крайней мере ей принесет пользу день моей удачи. - И видя, что Пьетранджело все не хочет принять его жертвы, он с полными слез глазами воскликнул: - Ах, отец! Не отказывайтесь, вы разрываете мне сердце! Ваша слепая любовь чуть не развратила меня. Помогите мне перестать быть себялюбцем, ведь из-за вас я чуть не примирился с этим положением. Поддержите мои добрые порывы, не отнимайте у меня того, что они могут принести мне. Они и без того запоздали. - Правда, мой мальчик, мне следует сделать по-твоему, - сказал растроганный Пьетранджело. - Но пойми, это будет с твоей стороны не просто денежная жертва. Если бы дело касалось каких-нибудь развлечений, которыми ты поступаешься, - это был бы пустяк, и я ничуть не колебался бы. Но ведь твое будущее художника, твое духовное развитие, все, чем ты живешь, заключено в этом шелковом мешочке! Это целый год учения в Риме! И кто знает, когда еще тебе удастся заработать столько? Может статься, княжна не будет больше давать балов. Среди остальной знати нет никого, кто так богат и щедр, как она. Такая удача приходит не часто и может не повториться дважды. Я старею, завтра я могу свалиться с лестницы и сделаться калекой. Как вернешься ты к жизни художника? Тебя не пугает мысль, что ради удовольствия дать приданое сестре ты рискуешь стать ремесленником и остаться им на всю жизнь? - Пусть так! - воскликнул Микеле. - Меня это теперь ничуть не страшит, отец. Я все обдумал и вижу, что быть рабочим так же почетно и приятно, как быть богатым и знатным. Ведь я люблю Сицилию! Разве она не родина мне? Я не хочу оставлять сестру. Ей нужен защитник, пока она не замужем, а мне хочется, чтобы она могла не спешить с выбором. Вы говорите - вы стары и завтра можете стать калекой? Так кто же будет ходить за вами, кто будет кормить и поддерживать вас, если меня не будет здесь? Справится ли со всем этим сестра, став уже матерью семейства? Зять? Но зачем мне передавать другому исполнение своего долга? Позволить ему украсть мою честь и славу? Ибо в этом отныне я полагаю мою честь и славу. Мои мечты уступили место действительности. Погляди на меня, мой добрый отец, видишь, как я весел сегодня? Хочешь, я подхвачу песенку, что ты только что пел? Разве у меня безутешный вид человека, приносящего себя в жертву? Значит, ты меня не любишь, раз отказываешься взять меня под свое начало! - Ну ладно! - ответил Пьетранджело, глядя на Микеле ясным взором, хотя дрожащие руки выдавали его сильное волнение. - Вы человек мужественный! И мне не придется жалеть о том, что я для вас сделал! С этими словами Пьетранджело снял шапку, обнажил свою лысую голову и вытянулся почтительно и вместе с тем гордо - как старый солдат вытягивается перед своим молодым офицером. Первый раз в жизни он сказал Микеле "вы", и это обращение, которое у другого отца могло бы свидетельствовать о холодности и недовольстве, в его устах прозвучало со странным оттенком нежности и величия. Молодому художнику, к которому отец обратился сейчас как к взрослому, это "вы", эта обнаженная голова и эти слова, сказанные спокойно и важно, показались почетной наградой, какой не почувствовал бы он в красноречивейшей хвалебной и ученой речи. Они вдвоем взялись за работу, а Мила тем временем занималась приготовлением завтрака. Она все носилась туда-сюда, но чаще обычного пробегала галереей, о которой мы уже говорили. Для того были у нее тайные причины. Комната Маньяни - по правде говоря, просто жалкий чулан с окном без стекол, которые в жарком климате являются излишней раскошью для здоровых людей, - находилась в глубине, за углом дома, и галерея почти примыкала к ней. Став у балюстрады и слегка перегнувшись, можно было разговаривать с тем, кто подошел бы к окошку скромной каморки. Маньяни обычно не сидел дома, он проводил там только ночь и с раннего утра уходил со двора либо работал на галерее против той, где Мила часто тоже располагалась с каким-нибудь занятием. Отсюда она целыми часами следила за ним и, не подавая вида, что глядит в его сторону, и будто бы не отрывая глаз от своего рукоделия, не пропускала ни единого его движения. Но в то утро она напрасно бегала взад и вперед - его не было на галерее, хотя он обещал и ей и княжне, что никуда не уйдет. Может быть, его сморил сон после двух бессонных ночей? Это было на него непохоже, при его стоической силе воли и испытанной выдержке. Наверное, думала она, он завтракает со своими родными. Однако сколько она ни задерживалась, чтобы прислушаться к голосам шумной семьи Маньяни, она не различала среди них низкого и мужественного голоса, так хорошо знакомого ей. Она поглядела на окошко чуланчика. Оно было пусто и темно, как обычно. У Маньяни не было привычки к жизненным удобствам, как у Микеле, и он раз навсегда отказался от стремления к комфорту. В предвидении смерти кардинала и приезда молодого художника Пьетранджело с дочерью заранее приготовили для своего любимца чистую мансарду, выбеленную, прохладную и обставленную всем лучшим, что они могли ему уделить из своей собственной обстановки. Маньяни же спал просто на циновке пол окошком, чтобы дышать воздухом, скудно проникавшим в эту щель, пробитую в толстой стене. Единственное, чем он разрешил себе украсить свое жилье, был узкий ящичек, который он поставил на подоконник с наружной стороны и в котором росли прекрасные белые вьюнки, свежей гирляндой окружавшие оконный проем. Он каждый день поливал их, но последние двое суток был так занят, что совсем забросил свои цветы: красивые белые чашечки закрылись и томно свисали среди полузавядшей листвы. Легко неся на голове один из своих глиняных кувшинов, для которого подушечкой служила короной уложенная длинная коса, трижды обвивавшая ее голову, Мила, проходя мимо, заметила умиравшие от жажды вьюнки соседа. Это было бы поводом заговорить с Маньяни, окажись он где-нибудь поблизости, но никого не было видно в этом укромном и уединенном уголке. Мила попыталась просунуть руку под перила, чтобы хоть каплей воды напоить бедные цветы. Но рука ее была слишком коротка, и ей было не дотянуться кувшином до ящика. Дети не любят невозможного и, затеяв что-нибудь, стараются выполнить это даже с опасностью для жизни. Сколько раз мы сами карабкались вверх по стене, чтобы дотянуться до гнезда ласточки и пересчитать кончиками пальцев теплые яички на пуховой подстилке? Молодая девушка заметила толстую длинную виноградную лозу, которая веревкой шла вдоль стены и цеплялась за перила галереи. Перелезть через перила и пройти по этой лозе вовсе не показалось трудным для Милы. Так и добралась она до окошка чуланчика. Но когда она подняла своей красивый обнаженный локоток, собираясь полить вьюнки, чья-то крепкая рука схватила ее за тонкую кисть, прямо над ней появилось загорелое лицо, и крупные белые зубы блеснули в улыбке. Маньяни не спал, но он не хотел, чтобы видели, как он наблюдает по приказу Агаты за всем происходившим в доме. Он лег на свою циновку, чтобы немного отдохнуть, но был начеку и, не долго думая, схватил проворную ручку, тень которой упала ему на лицо. - Пустите, Маньяни! - воскликнула молодая девушка, взволнованная его появлением больше, нежели опасностью, которая могла угрожать ей. - Я упаду, и вы будете виноваты. Лоза гнется подо мною. - Я буду виноват, если вы упадете? - возразил юноша, крепкой рукой обхватывая ее стан. - Милая девочка, этого никогда не случится, разве что мне отрежут эту руку, да и другую вдобавок! - Никогда, это сильно сказано: ведь я люблю лазать, а вы не всегда будете рядом. - Счастлив будет тот, кто всегда и везде будет рядом с тобой, моя прекрасная Мила! Но что вы тут делаете вместе с пташками? - Я увидела из своего окна, что эти чудные цветочки котят пить. Смотрите, их прелестные головки опустились, а листики повисли. Я думала, вас нет здесь, и хотела дать напиться бедным цветочкам. Вот вам кувшин. Принесите мне его сразу же. А мне пора вернуться к своим занятиям. - Уже пора, Мила? - Ну конечно, да и висеть тут пренеудобно. Мне уж надоело. Отпустите меня, и я уйду, как пришла. - Нет, нет, это слишком опасно. Лоза прогибается все больше, а у меня не такие длинные руки, чтобы переправить вас на галерею. Лучше я перетяну вас сюда, Мила, и вы пройдете через мою комнату. - Нельзя, нельзя, Маньяни. Соседи начнут дурно говорить обо мне, если увидят, что я вхожу в вашу комнату, все равно - через дверь или окно. - Ну ладно! Тогда держитесь там покрепче; я выскочу через окно и помогу вам спуститься. Но было слишком поздно: лоза вдруг прогнулась. Мила вскрикнула, и если бы Маньяни не схватил ее обеими руками и не посадил бы на край окна, переломав свои любимые вьюнки, она упала бы вниз с десятифутовой высоты. - Теперь, отчаянная девчонка, - сказал он ей, - вам уже не вернуться к себе иначе, как через мою комнату. Влезайте поскорее сюда, я слышу внизу, под галереей, шаги - влезайте, пока вас никто не увидел. Он быстро втянул ее в свое жалкое обиталище, и она бросилась к двери с той же быстротой, с какой очутилась в комнате. Однако, выглянув из его клетушки, Мила увидела, что дверь из комнаты соседа-сапожника настежь распахнута на лестницу, и сам сапожник, славившийся по дому своим злоречием, сидит у себя, распевая, за работой. Таким образом, проходя мимо него, ей было не избежать его неприятных шуток. XXXIII КОЛЬЦО - Ну вот! - сказала девушка, с досадой захлопывая дверь. - Не везет мне! Вздумала я всего-навсего полить бедные цветочки, а теперь злые языки будут судачить на мой счет! И отец разбранит меня! А Микеле и того больше, он и так мне проходу не дает! - Милая моя девочка, - сказал Маньяни, - о вас никто не посмеет говорить того, что говорят о других: вы так не похожи на остальных девушек нашего предместья! Вас любят и уважают, как ни одну из них. Кроме того, раз это из-за меня... верней - только из-за моих цветов с вами это случилось... будьте покойны - пусть кто-нибудь посмеет сказать хоть слове! - Ах, я все равно не решусь пройти мимо этого проклятого сапожника. - И не надо. Ему пора обедать. Жена уже дважды звала его. Он сейчас уйдет. Подождите здесь немножко, всего минутку, наверное. Тем более что мне надо сказать вам кое-что. - Что же такое вам надо сказать мне? - спросила она, усаживаясь на единственном в его комнате стуле, который он ей придвинул. Она вся трепетала от страшного скрытого волнения, но старалась выглядеть спокойной и равнодушной, как, казалось ей, того требовало положение. У нее не было страха перед Маньяни. Она слишком хорошо знала его и не боялась, что он злоупотребит таким свиданием наедине. Но сейчас она больше чем когда-либо боялась, как бы он не разгадал тайны ее сердца. - Я и сам не знаю, что мне говорить, - отвечал, слегка смутившись, Маньяни. - Кажется, это вы хотели сказать мне что-то. - Я! - гордо воскликнула Мила и вскочила с места. Клянусь, мне нечего сказать вам, синьор Маньяни! И она бросилась к двери, предпочитая соседские толки обидной догадливости того, кого она любила. Удивленный ее порывом и заметив, как она вдруг зарделась, Маньяни начал понимать, в чем дело. - Дорогая Мила, - сказал он, загораживая ей выход, - чуточку терпения, умоляю вас. Не показывайтесь соседям и не сердитесь на меня, если я задержу вас на минутку. Пустая случайность может принудить к важным действиям человека, который ради чести женщины не побоится убить или быть убитым. - Тогда не говорите так громко, - сказала Мила, изумленная его словами. - Ведь этот зловредный сапожник может услышать нас. Я отлично знаю, - продолжала она, разрешая ему отвести себя на прежнее место, - что вы смелы и отважны и что для меня вы сделаете то, что сделали бы для любой из своих сестер. Но я вовсе не хочу, чтобы это случилось: ведь вы мне не брат и, вступившись за меня, не поможете мне обелиться. Обо мне станут говорить только еще хуже, либо нам придется пожениться, что не доставит удовольствия ни вам, ни мне. Маньяни внимательно посмотрел в черные глаза Милы и, увидев, сколько в них гордости, сразу отказался от своей догадки, которая только что испугала и обрадовала его. - Я отлично понимаю, что вы не можете полюбить меня, моя добрая Мила, - сказал он с печальной улыбкой. - Во мне нет ничего привлекательного. И было бы и вовсе грустно, если бы только из-за того, что я бросил тень на ваше имя, вам пришлось бы провести всю жизнь с таким унылым человеком. - Я вовсе не это хотела сказать, - хитро возразила девушка. - Я полна к вам уважения и дружбы, и нет у меня причин скрывать это. Но я люблю другого. Вот почему меня мучит и пугает то, что я тут оказалась под замком вместе с вами. - Коли дело обстоит так, Мила, - задвигая засов двери, сказал Маньяни, и так стремительно захлопнул ставень окна, что чуть не обломал свои последние вьюнки, - коли так, мы сделаем все, что только возможно, чтобы никто не проведал о вашем посещении; клянусь вам, вы выйдете отсюда, и никто ничего не заподозрит, даже если мне силой придется убирать с дороги соседей или караулить до самого вечера. Казалось, Маньяни надо было бы обрадоваться и испытать облегчение, узнав, что ему не придется обороняться от любви Милы. А между тем, когда девушка объявила ему о своей любви к другому, его сердце внезапно пронзила острая печаль и помимо воли на его открытом лице все-таки выразилось горестное разочарование. Разве она не призналась ему в своем чувстве во время их ночного разговора и разве ее признание не налагало на него своего рода братских обязанностей? Он тогда решил достойно выполнить этот священный долг, но почему же он так затрепетал сейчас, приметив ее гнев? И почему его сердце, питавшееся горькой и безумной страстью, почуяло, что оживает и молодеет, когда эта девочка неожиданно появилась в окне, словно луч солнца? Мила тайком наблюдала за ним. Она видела, что удар попал в цель. "О непокорный, - охваченная тайным ликованием, подумала она, - я поймала тебя, теперь тебе не уйти". - Милый сосед, - начала плутовка, - не оскорбляйтесь тем, что я вам сейчас рассказала, здесь нет никакой обиды для вашего достоинства. Я знаю, в надежде стать вашей женой, любая на моем месте обрадовалась бы, оказавшись скомпрометированной вами. Но я-то не обманщица и не кокетка. Я люблю и раз вам доверяю, то прямо и говорю вам это. Я знаю, что это вас ничуть не огорчит: ведь вы чураетесь брака, и вам противны все женщины, кроме одной-единственной, а эта единственная - не я. Он ничего не отвечал. А сапожник все пел. "Мне, видно, суждено, - думал Маньяни, - не быть любимым, и мне не исцелиться вовек". Осененная особой догадливостью, которой любовь озаряет женщин, даже совсем неопытных и неначитанных, Мила рассудила, что Маньяни, чью страсть поддерживали страдание и безнадежность, будет испуган и возмущен, если любовь предстанет ему легко достижимой и идущей ему навстречу; поэтому она сделала вид, будто сердце ее неуязвимо, будто оно защищено от него другой привязанностью. Она хотела победить его, заставив страдать и, в самом деле, иначе победить его было нельзя. Заменяя одну муку другой, она готовила ему исцеление. - Мила, - наконец промолвил он, показывая ей тяжелое, чеканное золотое кольцо, которое было у него на пальце и которое она уже заметила, - не можете ли вы объяснить, откуда взялся этот дорогой подарок? - Вот это? - сказала она, с притворным удивлением разглядывая кольцо. - Я ничего не могу сказать о нем. Однако вашего соседа уже не слышно - прощайте! Знаете, Маньяни, у вас усталый вид. Вы ведь отдыхали, когда я появилась, вам хорошо бы полежать еще немножко. Сейчас никакая опасность не грозит никому: ни мне - потому что мой брат и отец уже встали, ни им - потому что среди бела дня дом полон народу. Ложитесь спать, милый сосед. Поспите хоть часок, это вернет вам силы, и вы станете и дальше охранять наше семейство. - Нет, нет, Мила, я не стану спать, да мне теперь и не хочется. Ведь что бы вы ни говорили, в доме все-таки творится что-то странное, необъяснимое. Признаюсь, когда стал заниматься день, на меня напало было какое-то сонное оцепенение. Вы спали, ваша дверь была закрыта, человек в плаще ушел. Я сидел под вашей галереей в полной уверенности, что если я позволю себе заснуть, первые же шаги наверху сразу разбудят меня. И сон и вправду сморил меня. Минут на пять, не больше, потому что за это время почти не стало светлее. Ну, так вот: когда я открыл глаза, мне почудилось, будто мимо промелькнул и мгновенно исчез край черного платья или покрывала. Моя рука свисала со скамьи, я сделал неопределенное и довольно бесполезное движение, пытаясь ухватить этот призрак. Но в моей руке - или рядом с ней, уж не знаю, - оказался какой-то предмет, который я уронил на пол и тут же поднял; то было это кольцо. Не знаете ли вы, кому оно может принадлежать? - Такое красивое кольцо не может принадлежать никому в нашем доме, - отвечала Мила, - но мне кажется, я узнаю его. - И я, я тоже узнал, - сказал Маньяни. - Это кольцо княжны Агаты. Все пять лет я всегда видел его на ее руке, и оно было на ее пальце, когда она приходила к моей матери. - Это кольцо перешло к ней от ее собственной матери, она сама мне это говорила! Но как очутилось оно на вашей руке сегодня? - Я как раз рассчитывал, что вы объясните мне это чудо, Мила. Вот это-то я и собирался спросить у вас! - Я объясню вам? Почему же я? - Только вы одна здесь настолько близки с княжной, чтобы получить от нее такой ценный подарок. - А вы думаете, что, получив его, - сказала она с высокомерной насмешкой, - я могла бы с ним расстаться ради вас, сударь? - Разумеется, нет, вы не должны были так поступить и не поступили бы. Но вы могли уронить его, проходя по галерее, а я сидел как раз под вашими перилами. - Ничего подобного! И потом, вы ведь видели, как около вас мелькнуло черное платье. Разве я ношу черное? - И все-таки я думаю, что вы выходили в ту минуту, когда сон одолел меня, и, чтобы меня наказать или подразнить, вы сыграли со мной эту шутку. Если это так, посудите сами, Мила, это слишком мягкое наказание, вам следовало бы плеснуть мне водой в лицо, а не беречь ваш кувшин для моих вьюнков. Возьмите же ваше кольцо, я не хочу, чтобы оно было у меня. Мне не годится его носить, да я боялся бы потерять его. - Клянусь вам, мне этого кольца никто не дарил, я не выходила на галерею, пока вы спали! И я не возьму того, что принадлежит вам. - Ведь невозможно же, чтобы синьора Агата приходила сюда этим утром... - Ох, разумеется, невозможно! - сказала Мила с важной миной, за которой таилось лукавство. - А все-таки она приходила сюда! - воскликнул Маньяни, который, казалось, прочел правду в ее сияющих глазах. - Да, да, Мила, она приходила сюда утром! Ваше платье пахнет духами, которыми пахнет ее одежда; вы или касались ее мантильи, или обнимали ее, и с тех пор прошло не больше часа. "Боже мой! - подумала молодая девушка. - Как он знает все, что касается княжны Агаты! Как он угадывает, что тут замешана она! А если это в нее он так влюблен? Ну что ж! Дал бы бог, чтобы это так и было, она поможет мне избавить его от этой страсти, она ведь так любит меня!" - Вы не отвечаете, Мила? - говорил между тем Маньяни. - Значит, я угадал, признавайтесь же. - Я даже не слышала, о чем вы говорите, - отвечала она, - я думала о другом... о том, как мне уйти! - Я помогу вам, но сначала, прошу вас, наденьте это кольцо на пальчик и передайте его княжне Агате; ведь дело ясно, это она потеряла его, проходя мимо меня. - Уж если предположить, что она приходила сюда, что вовсе странно, почему бы ей не сделать вам такой подарок, милый сосед? - Потому что она меня достаточно знает и понимает, что я его не приму. - Какая гордость! - Вы хорошо сказали, именно гордость, дорогая Мила! Никому не определить цены той радостной преданности, которой полна моя душа. Я понимаю, что вельможа дарит золотую цепь или алмаз художнику, талантом которого он упивается целый час. Но мне никак не понять, как можно платить золотом человеку из народа, в расчете на его преданность. Впрочем, здесь совсем не то. Предупредив меня об опасности, угрожающей вашему брату, княжна лишь указала мне на мой долг, который я выполнил бы с тем же рвением, предупреди меня об этом кто-нибудь совсем чужой. Мне кажется, я достаточно друг вашему брату и отцу и, осмелюсь сказать, вам самой, чтобы с готовностью стоять на страже, драться, даже позволить засадить себя в тюрьму ради одного из вас, и никто на свете не может тут мне ничего указывать. Вы думаете иначе, Мила? - Я думаю то же самое, друг мой, - отвечала она. - Но я думаю также, что вы плохо судите об этом подарке, если это и в самом деле подарок. Княжна Агата лучше нас с вами знает, что за дружбу не платят ни деньгами, на драгоценностями. Но, как и мы с вами, она, наверное, понимает, что когда дружеские сердца соединяются для взаимной поддержки, уважение и привязанность между ними увеличиваются соразмерно рвению каждого из них. Кольцо часто служит залогом дружбы, а не средством платы за услугу. Вы оказали княжне услугу, поднявшись на нашу защиту, это ясно. Не знаю, как и отчего, но ее судьба связана с нашей, и наш враг - ее враг. Если вы подумаете над моими словами, вы сами согласитесь, что для княжны это кольцо дорого как память и не представляет для нее материальной ценности, как считаете вы. Ведь эта безделушка сама по себе стоит немного. - Вы говорите, что это кольцо ее матери? - спросил Маньяни смягчаясь. - Вы же сами заметили, что она всегда носила его! На вашем месте, будь я уверена, что кольцо мне подарено, я не рассталась бы с ним никогда. Я не надевала бы его - оно привлекало бы взгляды завистников, я носила бы его у своего сердца, и оно стало бы моим талисманом и реликвией. - Тогда, дорогая Мила, - сказал Маньяни, растроганный нежной заботой, которую проявила молодая девушка, стараясь смягчить боль его души и заставить его с радостью принять дар соперницы, - тогда снесите княжне кольцо и если она и в самом деле пожелала подарить его мне, если она будет настаивать, чтобы я оставил его у себя, я так и сделаю. - И будете его носить у самого сердца, как я советовала вам? - спросила Мила, беспокойно и отважно устремляя на него свой взгляд. - Подумайте только, - горячо прибавила она, - ведь это дар святой покровительницы! Женщина, в которую вы влюблены, кто бы она ни была, ничем не может заслужить, чтобы вы пожертвовали им ради нее, и лучше закинуть этот дар в море, чем осквернить его неблагодарностью! Маньяни поразил огонь, горевший в больших черных глазах Милы. Угадала ли она истину? Может статься! Но если она и не зашла дальше предположения, что Маньяни поклоняется женщине, спасшей жизнь его матери, от этого она не оказывалась менее великодушной и прекрасной в своем стремлении сообщить ему веру в сладость дружбы этой доброй феи. Он начинал чувствовать очарование чистого и глубокого пламени, который она хранила в своем сердце, и это гордое и страстное сердце наперекор ей самой раскрывалось ему в самых этих усилиях победить его или принудить к молчанию. В порыве признательности и нежности Маньяни преклонил колени перед молодой девушкой. - Я знаю, Мила, - сказал он, - что княжна Агата - святая, но не знаю, достойно ли мое сердце хранить на себе ее священный дар. Однако я уверен, что есть на свете еще одно сердце, которому я хотел бы доверить этот дар. И потому вы можете быть покойны: кроме вас, нет для меня на свете женщины достаточно чистой, которая могла бы носить это кольцо. Наденьте его сейчас же на свой пальчик и отдайте ей либо сохраните его для меня. Мила вернулась к себе потрясенная, почти без чувств. Растерянность и упоение, страх и безумная радость - все вместе заставляло бурно вздыматься ее грудь. Наконец она услышала голос отца, нетерпеливо напоминавшего о завтраке. - Эй, малютка! - кричал он. - Мы голодны, да и пить так хочется! Ведь уже стало жарко, а от красок першит в горле! Мила бросилась подавать им. Но, ставя кувшин на скамью, на которой они завтракали, она вдруг заметила, что он пуст. Микеле посмеялся над ее оплошностью и вызвался сходить за водой. Привыкнув гордиться тем, что она одна управляется с хозяйством своего старого отца, Мила, задетая упреком брата, вырвала у него кувшин и вприпрыжку легко побежала к источнику. Они брали воду из прекрасного ключа, который бил из нижних слоев лавы в глубокой расщелине позади их дома. Такие удивительные ключи, закрытые потоком лавы и через несколько лет снова пробившиеся наружу, часто встречаются в вулканической почве. Жители ищут и раскапывают старое русло. Иногда оно оказывается лишь прикрытым сверху, другой раз отходит немного в сторону. Вода пробивает себе дорогу под остывшим вулканическим потоком, и когда ей дают выход, она выбивается на поверхность, чистая и светлая, как прежде. Ручей, омывавший основание дома Пьетранджело, проходил по дну глубокой выемки, которую пробили в скале и куда спускались по живописной лестнице. Для прачек был устроен небольшой водоем: чистое белье, развешанное повсюду вокруг, давало свежесть и тень. Красавица Мила с кувшином на голове спускалась и поднималась по крутой лестнице раз десять в день - прекраснейший образец для тех классических фигур, которыми художники прошлого века неизменно населяли свои итальянские пейзажи. И в самом деле, какая другая более естественная подробность может придать пленительный местный колорит картине, чем фигура, платье и ловкая и все же величественная осанка такой смуглой и горделивой нимфы? XXXIV У ИСТОЧНИКА Сбежав по лестнице, вырубленной в скале, Мила увидела, что на краю водоема сидит какой-то человек, но нисколько не была этим встревожена. Душа ее была переполнена любовью и надеждой, и вчерашние ее страхи не вспоминались ей. Когда она подошла ближе к воде, этот человек, сидевший к ней спиной и с головой завернувшийся в обычную у простолюдинов длинную одежду с капюшоном*, тоже не вызвал у нее беспокойства. Но когда он повернулся к ней и тихо попросил позволения напиться из ее кувшина, она вздрогнула. Ей показался знакомым его голос, и сейчас она заметила, что в расщелине, ни ниже, ни выше источника, никого нет, что дети, против обыкновения, не играют на лестнице, словом - что она совсем одна здесь с этим чужим человеком, голос которого внушал ей страх. ______________ * Суконная верхняя одежда двойного тканья, так что цвет шерсти с каждой стороны разный. Ее носят и в зной и в непогоду. (Прим. автора.) Притворившись, будто не слышит его просьбы, она поспешно наполнила кувшин и повернулась к лестнице. Но то ли для того, чтобы заградить ей проход, то ли просто желая расположиться поудобнее, незнакомец разлегся на камнях и сказал ей так же мягко и вкрадчиво: - Неужто, Ревекка, ты откажешь в капле воды Иакову, другу и слуге твоей семьи? - Я вас не знаю, - ответила Мила, стараясь говорить ровно и спокойно. - Разве не можете вы просто наклониться к бегущей струе? Так вы напьетесь гораздо лучше, чем из кувшина. Незнакомец преспокойно охватил руками колени Милы, и, чтобы не упасть, ей пришлось опереться на его плечо. - Пустите меня, - сказала она испуганно и рассерженно, - не то я кликну на помощь. Мне некогда любезничать с вами, и я не из тех, что балуются с первым встречным. Пустите меня, говорят вам, не то я закричу. - Мила, - сказал незнакомец, откидывая капюшон, - я для вас не "первый встречный", хотя наше знакомство не из давних. Нас связывают отношения, которые разорвать не в вашей власти и признать которые - ваш долг. Жизнь, состояние и честь тех, кто вам дороже всего на свете, зависят от моего рвения и моей преданности. Мне надо поговорить с вами. Подайте мне кувшин, чтобы никто, случайно увидев нас, не нашел бы ничего странного в том, что вы задержались здесь со мной ненадолго. Мила узнала таинственного ночного гостя, и ее невольно охватил страх, к которому примешивалась и некоторая доля преклонения. Скажем прямо: Мила была женщиной, и при ее вкусе ко всему изысканному, при ее мечтательности красота, молодость, смелый взгляд и вкрадчивый голос Пиччинино оказывали на нее свое тайное влияние. - Синьор, - заговорила девушка (она невольно принимала его за человека знатного, лишь переряженного в чужую одежду), - синьор, я сделаю как вы хотите, но не задерживайте меня силой и говорите скорее, потому что это небезопасно и для вас и для меня. Она подала ему кувшин, и разбойник не спеша стал пить. Не отпуская обнаженной руки девушки и любуясь ее красотой, он нажимал на эту руку и по мере того, как утолял свою притворную или настоящую жажду, заставлял Милу постепенно наклонять к нему кувшин. - А теперь, Мила, - сказал он, прикрывая лицо, на которое дал ей вдоволь наглядеться, - теперь слушайте! Тот монах, что напугал вас вчера, явится сюда, едва ваш брат и отец уйдут из дома. Они сегодня должны обедать у маркиза Ла-Серра. Не старайтесь удерживать их, наоборот, если они останутся дома, если увидят этого монаха, если они захотят прогнать его, это поведет к большой беде, и я буду не в силах помешать этому. Если же вы будете благоразумны и захотите помочь вашей семье, вы постараетесь избежать опасности и не позволите монаху показаться у вас в доме. Приходите сюда будто бы со стиркой: я уверен, перед тем как пойти к вам, он будет долго слоняться вокруг и попытается подстеречь вас здесь, потому что во дворе побоится наткнуться на ваших соседей. Будьте покойны - он трус и среди бела дня не посмеет применить силу из страха огласки. Он снова начнет твердить о своей низкой страсти. Оборвите его сразу, но притворитесь, будто переменили свое мнение о нем. Велите ему отойти, потому-де что за вами следят, и назначьте ему свидание на двадцать часов*. Место я вам укажу, вы придете туда одна и часом раньше срока. Я там буду. Так что в этом для вас не будет ничего опасного. Я разделаюсь с монахом, и вы никогда о нем больше не услышите. Вы будете избавлены от гнусного преследователя, над княжной Агатой перестанет висеть угроза бесчестия от подлой клеветы и вашему отцу не придется больше постоянно опасаться тюрьмы, а вашему брату - кинжала убийцы. ______________ * То есть за четыре часа до заката. (Прим. автора.) - Боже мой! Боже мой! - воскликнула Мила, задыхаясь от волнений и ужаса. - Значит, этот человек так ненавидит нас и может причинить нам столько зла? Значит, этот человек сам аббат Нинфо? - Говорите тише, девушка, и пусть никто из окружающих вас не услышит сегодня этого проклятого имени, держитесь спокойно и делайте вид, будто ничего не знаете и ничего не собираетесь предпринимать. Если вы промолвите об этом хоть полслова кому бы то ни было, вам помешают спасти ваших близких. Вам скажут, чтобы вы не верили мне, потому что они сами не верят в ваше благоразумие и решимость. Кто знает, а вдруг меня посчитают вашим врагом? За себя я не боюсь, но я боюсь, как бы мои друзья не погубили себя по своей нерешительности. Вы одна можете спасти их, Мила; хотите ли вы сделать это? - Да, хочу, - отвечала она, - но что будет со мной, если вы обманете меня? Если вы не придете на условное место? - Ты, значит, не знаешь, кто я? - Нет, не знаю. Никто не хотел рассказывать мне этого. - Тогда посмотри на меня еще раз, попробуй хорошенько вглядеться в мое лицо, и ты поймешь меня лучше, чем все те, кто стал бы говорить тебе обо мне. Пиччинино откинул капюшон и сумел придать своему красивому лицу такое успокоительное выражение, выражение такой сердечности и мягкости, что Мила в своей невинности сразу подчинилась страшному обаянию этого человека. - Мне кажется, - вспыхнув, сказала она, - вы добры и справедливы, и если в вас и сидит дьявол, то, вероятно, он обрядился ангелом. Пиччинино опустил капюшон, чтобы скрыть удовольствие, которое доставило ему это простодушное признание из прекраснейших в мире уст. - Ну вот, и следуй этому чувству, - сказал он, - подчиняйся только тому, что велит твое сердце. Надо тебе знать к тому же, что твой дядя из монастыря Бель-Пассо воспитал меня как своего сына, а любимая тобою княжна Агата доверила мне и свое состояние и свою честь. Не будь она женщиной, так сказать, слишком щепетильной, она сама бы назначила аббату Нинфо это свидание, без которого нам не обойтись. - Но ведь я тоже женщина, - сказала Мила, - и мне страшно. Почему нельзя обойтись без этого свидания? - Разве ты не знаешь, что мне надо похитить аббата Нинфо? Как мне захватить его посреди Катании или у ворот виллы Фикарацци? Не лучше ли заставить его выйти из своего логова и заманить в ловушку? Его злая судьба сама захотела, чтобы он загорелся к тебе безумной любовью. - Ах, не произносите слово "любовь", говоря об этом человеке! Мне омерзительно слушать. И вы хотите, чтобы я притворилась, будто он мне приятен! Я умру от стыда и отвращения. - Прощай, Мила! - сказал разбойник, делая вид, что собирается уйти. - Я вижу, ты в самом деле женщина, как и все прочие, существо слабое и пустое. Я вижу, ты думаешь только о себе, и тебе нет никакого дела до того, что самые близкие и священные для тебя люди будут опозорены и погублены. - Ну нет, я не такова! - гордо возразила она. - Я отдам жизнь за них, а что до моей чести, то я сумею умереть, прежде чем посягнут на нее. - В добрый час, храбрая девушка! Вот речи, достойные племянницы фра Анджело. Впрочем, сама видишь, я совершенно спокоен за тебя. Я знаю, что тебе никакая опасность не грозит. - Значит, она угрожает вам, синьор? Если вы погибнете, кто защитит меня от монаха? - Удар кинжала! И вовсе не в твою прекрасную грудь, как ты грозишься, мой ангел, но в горло той поганой скотине, что недостойна погибнуть от руки женщины. Впрочем, до этого не дойдет. - Где мне надо назначить свидание? - В Николози, в доме Кармело Томабене, садовника. Ты скажешь, что он тебе родня и друг; добавишь, что он в отъезде, но что у тебя есть ключи от дома. Там большой огороженный сад, и в него можно войти незаметно, если пройти через ущелье, где крест Дестаторе. Ты все запомнила? - Прекрасно запомнила. И он придет? - Он придет туда непременно, не подозревая, что этот Томабене накрепко связан с неким Пиччинино, которого считают главарем разбойничьей шайки и которому аббат вчера предлагал княжеское состояние, за то, чтобы похитить твоего брата и убить его в случае нужды. - Святая мадонна, помилуй меня! Пиччинино! Я слышала рассказы о нем, это страшный человек. Он придет с вами? Я умру со страха, увидев его. - И притом, - сказал разбойник, с радостью обнаружив, что Миле был совсем неведом настоящий ход событий, - и притом, бьюсь об заклад, тебе, как всем здешним девушкам, до смерти хочется увидеть его? - Мне было бы любопытно его увидеть - ведь говорят, он ужасно безобразный! Но я ни за что не хочу, чтобы он увидел меня. - Будь покойна, у этого садовника в Николози никого не будет, только я один. А меня ты тоже боишься, девочка? Очень я страшен с виду? Похож на злодея? - По правде сказать - вовсе нет. Но почему же мне надо идти на это свидание? Может быть, достаточно отправить туда аббата... то есть этого монаха? - Он недоверчив, как все преступники. Он не войдет в сад Кармело Томабене, если не увидит тебя там одну. Придя за час до назначенного срока, ты не рискуешь встретиться с ним на дороге. Впрочем, иди через Бель-Пассо, ты эту дорогу, наверное, знаешь лучше, чем ту, другую. Была ты когда-нибудь в Николози? - Никогда, синьор. А это далеко? - Слишком далеко для твоих маленьких ножек, Мила, но ты умеешь ездить на муле? - О да, разумеется. - Позади дверца Пальмароза тебя будет ждать надежная и смирная кобылка, тебе ее передаст мальчик с белой розой вместо пароля. Закинь уздечку на шею этой дебрей скотинке и спокойно пусти ее быстрым шагом. Получаса не прейдет, и она без ошибки доставит тебя к моей двери, ни разу не споткнувшись, как бы ни показалась страшна тебе самой та дорога, которую ей заблагорассудится выбрать. Ты не побоишься, Мила? - А если мне встретится аббат? - Подхлестни мою Бьянку - тебя никто не догонит, будь покойна. - Но раз это неподалеку от Бель-Пассо, разрешите мне попросить дядю проводить меня. - Нет, нет! Твой дядя занят в другом месте по тому же самому делу. Не если ты предупредишь его, он захочет сопровождать тебя; если он тебя увидит, то отправится с тобою, и все, что мы затеяли, пойдет прахом. Больше я ничего не могу сказать тебе - мне некогда. Кажется, тебя зовут. Ты колеблешься? Значит, ты отказываешься? - Я не колеблюсь, я пойду туда! Синьор, вы верите в бога? Наивный и неожиданный вопрос заставил Пиччинино побледнеть и в то же время вызвал у него улыбку. - Почему ты спрашиваешь меня об этом? - сказал он, закрывая лицо капюшоном. - Ах, вы сами отлично знаете почему, - сказала она. - Бог все слышит и видит, он наказывает лжецов и помогает невинным. Голос Пьетранджело, кликавшего дочь, раздался во второй раз. - Уходи, - сказал Пиччинино, поддерживая ее и помогая проворней подняться по лестнице. - Не смотри: одно твое слово - и мы погибли. - Вы тоже? - И я! "Это было б очень жаль", - подумала Мила, оборачиваясь наверху лестницы, чтобы еще раз взглянуть на прекрасного незнакомца. Он невольно представлялся ей героем и высоким покровителем, которого она в своем капризном воображении уже ставила рядом с Агатой. У него был такой ласковый голос, такая ласковая улыбка! Его речь была так благородна, властный вид покорял с первого взгляда. "Я буду осторожна и отважна, - говорила она себе, - и вот я, простая девушка, спасу всех!" Увы, воробушек всегда поддается ястребу! В этом разговоре Пиччинино уступал внутренней потребности усложнить и затруднить дело ради своей выгоды и просто для своей забавы. Правда, лучшее средство поймать аббата Нинфо было зазвать его к себе на приманку распутства. Но можно было бы выбрать какую-нибудь другую девушку на месте простодушной Милы и, пользуясь некоторым сходством или одинаковым нарядом, передать ей роль женщины, которая показалась бы в саду. Аббат подчас бывал чрезвычайно недоверчив, потому что был страшным трусом. Однако, ослепленный глупым самомнением и подгоняемый грубой похотью, он мог попасть в западню. Поставить за дверью здорового молодца, применить силу - и он оказался бы в руках Пиччинино. В запасе у разбойника имелись и другие уловки, которыми он привык пользоваться и которые отлично помогли бы ему, ибо Нинфо со всеми своими интригами, любопытством, постоянным шпионством, нахальным лганьем и бесстыдным упорством в действиях был самым низким подлецом и притом самым ограниченным и тупым человеком на свете. Вообще злодеев слишком боятся, не зная, что большинство их - люди глупые. Аббат затратил бы вполовину меньше усилий и наделал бы вдвое больше зла, будь он немножко сообразительней и проницательней. Мы видели, например, как часто он почти докапывался до истины. Он затевал тысячу переодеваний и изобретал тысячу образцовых козней, добиваясь узнать, что творится на вилле Пальмароза, и в конце концов уверился, что Микеле - любовник княжны. Он оказался за тысячу лье от догадки, что же на самом деле связывает их. Он мог легко использовать набожность доктора Рекуперати, которому при суровой честности не хватало предусмотрительности и глубоких познаний. И все же, задумав выкрасть у Рекуперати завещание, он откладывал дело со дня на день, никак не умея внушить доктору ни чуточки доверия. И так крепко держалась на его лице печать беспримесной и безграничной низости, что он и пяти минут не мог играть роль порядочного человека. Его пороки не давали ему покоя - это он и сам заявлял, - когда бывал пьян. Развратный, жадный, он плохо владел собой, терял голову в минуты, когда ему более всего нужна была ясность мысли, и тогда не доводил до конца ни одной из своих интриг. Кардинал много лет пользовался им в качестве ничем не брезговавшего полицейского агента, но считал его только одним из средств последнего разбора. В дни, когда прелат еще отличался своим остроумием и цинизмом, он сам заклеймил Нинфо позорным прозвищем, надолго к нему приставшим и не заслуживающий перевода. Поэтому ему никак не удавалось проникнуть в семейные тайны и в дела государственной важности, которым монсиньор Джеронимо посвятил всю свою жизнь. Презрение к аббату кардинал сохранил даже после того, как потерял память, и, почти впав в детстве, прелат нисколько не боялся Нинфо. И если кардинал находил силы говорить с аббатом, то неизменно употреблял позорную кличку, которой когда-то наградил его. Другим доказательством недомыслия аббата была питаемая им уверенность, будто он может соблазнить любую женщину, какую пожелает. - Немножко золота и побольше вранья, - говаривал он, - с добавкой угроз, обещаний и любезностей помогут добиться и самой гордой и самой скромной. Поэтому он льстил себя надеждой получить часть состояния Агаты, если по его приказу похитят того, кого он считал ее любовником. Из тщеславия или в минуту обманутой похоти он был только способен подставить Микеле под дуло карабина какого-нибудь бандита и закричать "пали!", но не решился бы сам убить его, как не осмелился бы покуситься на Милу, схватись она за ножницы в порядке защиты. Но как ни был гнусен этот человек, у него была власть совершать зло. Она не была ему присуща, ею наделяла его злоба других людей. Неаполитанская полиция оказывала ему свою низкую и отвратительную помощь, когда он обращался за ней. Многих невинных он подверг изгнанию и разорению, многие его жертвы томились в тюремных камерах, и он мог легко захватить Микеле, не обращаясь к помощи горных разбойников. Но аббат желал сохранить возможность выдать Микеле за солидный выкуп и поэтому хотел сговориться с отъявленными бандитами, которым не было смысла предавать его. Вся его роль здесь свелась бы к тому, чтобы найти bravi* и сказать им: "Я раскрыл одну любовную интрижку, которая может принести кучу денег. Устройте дельце, а барыш поделим пополам". ______________ * Наемных убийц (итал.). Однако и тут он остался в дураках. Его надул один отчаянный bravo, действовавший в городе под руководством Пиччинино и которому тот не разрешал ничего предпринимать без спроса. Он вызвал аббата на свидание, где тот встретился с двойником Пиччинино, а настоящий Пиччинино подсказывал ему, сидя в это время тут же, за перегородкой. Любому из двоих заговорщиков, кто сболтнет что-нибудь или шевельнет пальцем без его приказа (а они его знали за человека слова), он пригрозил на месте проломить голову. Впрочем, молодой авантюрист правил своей шайкой так ловко и так умел сочетать мягкость с крутыми мерами, что даже его отец (правда, орудуя более широко и занимаясь предприятиями большего масштаба) никогда не внушал к себе такой любви и такого страха. И поэтому Пиччинино мог не беспокоиться: его тайн не выдали бы и под пыткой, и в зтот раз он мог удовлетворить часто находившую на него прихоть - никому не доверяясь и не пользуясь ничьей подмогой, самому закончить дело, где требовалась не грубая сила, а только ловкость и хитрость. Вот почему Пиччинино, уверенному в успехе этого совсем не сложного предприятия, хотелось ради собственного удовольствия ввести в свой план какие-нибудь поэтические, необычайные, причудливые приключения, либо вполне реальные наслаждения. Его живое воображение и его хладнокровный расчет, сталкиваясь, постоянно заводили Пиччинино в противоречивые испытания, откуда он благодаря отличной сообразительности и самообладанию, всегда выходил с успехом. Он так умело вел свои дела, что, помимо его помощников и весьма ограниченного числа близких людей, никому не удалось бы доказать, что знаменитый разбойник Пиччинино, побочный сын Дестаторе, и мирный крестьянин Кармело Томабене - одно и то же лицо. Правда, последний тоже считался сыном Кастро-Реале, но в горах гуляло еще столько других молодцов, которые хвастались тем же опасным происхождением! XXXV ГЕРАЛЬДИКА Стало быть, Пиччинино, захоти он того, мог оказаться поистине опасным врагом семьи Лаворатори; но Мила вовсе не подозревала об этом, а фра Анджело полагался на склонность к героизму, которая, если можно так выразиться, составляла половину души его бывшего ученика. Добрый монах все-таки был не совсем спокоен. Он надеялся вновь повидаться с Пиччинино и убедиться в его намерениях, но напрасно поджидал он его и всюду разыскивал. Фра Анджело даже начинал надумывать - не пустил ли он волка в овчарню и не было ли опасной ошибкой перекладывать на других умелых людей то, что не хотелось делать самому. Во время сьесты он отправился на виллу Пальмароза и застал Агату, когда она уже собиралась насладиться этим блаженным часом ничегонеделания, столь необходимым для всех жителей юга. - Успокойтесь, добрый отец, - сказала она ему. - Мои тревоги рассеялись вместе с ночной тьмой. На рассвете я почувствовала, что мало надеюсь на вашего ученика, и мне захотелось самой проверить, не перерезал ли он горло Микеле ночью. Оказалось - мальчик мирно спит, а Пиччинино ушел еще до зари. - И вы, сударыня, решили убедиться в этом самолично? Как неосторожно! А что будут говорить в предместье о вашем поступке? - Никто ничего не узнает, я надеюсь. Я пошла одна, пешком, и закуталась в обыкновенный mazzaro*. Если мне навстречу и попался кто-нибудь из знакомых, наверное никто не признал меня. Кроме того, отец мой, у меня больше нет серьезных опасений: аббату не известно ничего. ______________ * Плащ из черного шелка, закрывающий став и голову. (Прим. автора.) - Вы в этом уверены? - Вполне, да и кардинал не способен ничего припомнить, это подтвердил мне доктор. Но аббат по-прежнему лелеет свои злые умыслы, разумеется. Вы знаете, что он считает Микеле моим любовником? - И Пиччинино верит этому? - испуганно спросил монах. - Теперь уже нет, - ответила Агата. - Я получила утром записку от него, он клятвенно уверяет, что мне нечего тревожиться. Он пишет, что сегодня Нинфо будет в его руках, а до тех пор он постарается отвлечь внимание аббата, и тому будет не до нас. Я вздохнула свободно, у меня теперь одна забота - как потом избавиться от дружбы Пиччинино, который может стать чересчур назойливым. Но это мы обдумаем попозже - довлеет дневи злоба его. А если в конце концов мне придется раскрыть ему правду... Вы ведь не считаете, что он способен злоупотребить ею? - Я знаю его за человека, который старается делать вид, будто готов воспользоваться и злоупотребить всем на свете, но если вы наберетесь духу и будете обходиться с ним как с героем, блистающим прямотой и великодушием, вы увидите, ему захочется и в самом деле быть таким героем, и он им будет назло самому дьяволу. Княжна и капуцин еще довольно долго беседовали, пересказывая друг другу все, что было им известно. Затем фра Анджело отправился в предместье, чтобы снять с поста Маньяни, назначить ему от лица Агаты новую встречу и самому проводить Микеле с отцом во дворец Ла-Серра, ибо все-таки доброму фра Анджело не хотелось, чтобы они одни шли по пустынной дороге, пока он сам не повидается с сыном Дестаторе. Отправимся же с тремя членами семьи Лаворатори к маркизу и предоставим Миле в тревоге дожидаться появления монаха. Маньяни работал в это время на галерее напротив, и ему и в голову не приходило, что, обратившись к нему за помощью, девушка выжидает теперь случая ускользнуть от его присмотра. Она обещала отцу пойти обедать к своей подружке Ненне, но сперва она хотела выстирать и выгладить шаль, без которой, как она заявила, ей невозможно было выйти на улицу. Все получилось так, как предсказывал неизвестный друг. Девушка увиделась с монахом у источника, и ей не пришлось притворяться, будто она заробела при неожиданной встрече, так как ее действительно мучил страх. И правда, что мог подумать о ней Маньяни, если после всего рассказанного Милой застал бы ее беседующей по своей охоте с этим негодяем? Чтобы избавить себя от разговора с ним и от необходимости глядеть на его отвратительное лицо, она бросила ему записку, которую он прочел с восторгом. Затем он удалился, посылая ей воздушные поцелуи, что заставило ее содрогнуться от омерзения и негодования. В эту самую минуту ее отец, брат и дядя, не подозревая об опасности, которой бедная девочка ради них собиралась подвергнуть себя, входили во дверец маркиза Ла-Серра. Богатое жилище внутри было устроено гораздо современнее, чем вилла Пальмароза, от кот