, прямо сверхъестественный сводник, одетый самым доподлинным дворянином, с полдюжиной языков за пазухой, и стал беседовать с нами на нашем родном наречии, блистая пышностью и изысканностью оборотов. Опередив своих собратьев, он втерся к нам в знакомцы и, усиленно наседая на нас, со всей любезностью уговаривал посетить некое место, куда он нас поведет. Звали его Пьетро де Кампор Фрего, и был он прославленный сводник. Он повел нас в пагубный дом куртизанки по имени Табита Соблазнительница; эта девка умела напустить на себя самый благоприятный вид - ни дать ни взять добродетельная Лукреция, ставшая безвинной жертвой. У нее можно было увидеть все священные предметы, какие встречаются в келье подвижника. Книги, образа, четки, распятия, - каждая комната - что тебе церковная лавка. Могу вам поручиться, что ни один из ее шейных платков не был надет наизнанку или криво, каждый волосок на голове был тщательно приглажен. На ее одеялах не виднелось ни морщинки, и постели не были измяты, ее тугие гладкие подушки походили на живот беременной женщины, и тем не менее она была турчанкой и неверной, и за ней водилось больше темных дел, чем за всеми ее соседками, вместе взятыми. Получив денежки, она ублажала нас, точно королей. Как вы уже знаете, я играл роль господина, а граф изображал лишь моего старшего слугу и наперсника. И вот что произошло (ибо порок рано или поздно неизбежно выходит наружу): убедившись, что ей из меня больше ничего не высосать, Табита столковалась с моим мнимым слугой, чуть ли не пообещала ему выйти за него замуж, если он согласится вместе с ней отделаться от меня, чтобы им вдвоем завладеть моими драгоценностями и деньгами. Она растолковала ему, что все это весьма просто осуществить: под ее домом имеется подвал, куда добрых двести лет никто из посторонних не заглядывал. Ни один из ее посетителей даже не подозревал о существовании этого подземелья. Слуг его господина, знающих о его местопребывании, следует, мол, всех разослать с различными поручениями и в разные концы города, якобы по его повелению, а когда они возвратятся, сообщить им, что его здесь больше нет, - после их ухода он-де, отбыл в Падую, и им надлежит отправиться туда вслед за ним. - Так вот, - сказала она, - если ты согласен расправиться с ним в их отсутствие, мой дом будет в твоем распоряжении. Заколи, отрави или застрели его из пистолета - как тебе угодно; когда дело будет сделано, мы сбросим его в подвал. Даю вам честное, благородное слово, это была хитрая бабенка, и она ловко все обстряпала: будь он и впрямь моим слугой, состоявшим при мне и удовлетворявшим все мои нужды, то после убийства она свалила бы на него вину и завладела бы всем имуществом, что было при мне (ибо я постоянно носил на себе все ценности моего господина - деньги, брильянты, кольца и банковские билеты). Затаив лукавство, он сразу же вошел с ней в заговор; да, он убьет меня, сам господь не может этому помешать, и он избрал в качестве смертоносного орудия пистолет, дабы уложить меня на месте. Видит бог, я был юным, желторотым оруженосцем, и мой господин, изображавший коварного слугу, поведал мне обо всем, что они с Табитой замыслили против меня. Итак, я не в силах был предотвратить это покушение, но как мужчина должен был постоять за себя. Наступил роковой день; поздно вечером в мою спальню вошел мой достойный служитель с заряженным пистолетом под мышкой и с весьма зловещим, угрюмым видом; синьора Табита и Пьетро де Кампо Фрего - сводник, ее приятель - следовали за ним по пятам. При их появлении я весьма дружественно и весело приветствовал их и тут же начал им рассказывать, какие ужасные сны мучили меня прошлой ночью. - Мне снилось, - сказал я, - что вот этот мой слуга Брунквел (лучшего имени у меня не нашлось для него) вошел ко мне в спальню с заряженным пистолетом под мышкой, намереваясь меня убить, и что его подбили к этому вы, синьора Табита, и мой лучший друг Пьетро де Кампо Фрего. Дай бог, чтобы этот сон не был в руку, - он до смерти меня напугал. Они начали было с невинным видом изрекать общепризнанные истины - о лживости и обманчивости снов, меж тем как мой преданный слуга Брунквел стоял, дрожа с головы до пят, и вдруг, как было между нами условлено, он выронил пистолет. Я мигом вскочил с постели, обнажил шпагу и закричал: - На помощь! Убивают! - да так зычно, что добрейшая Табита чуть не обмочилась со страху. Я схватил за шиворот своего слугу или своего господина (это уж как вам будет угодно) и пригрозил, что тотчас же проколю его насквозь, ежели он не сознается во всех своих злоумышлениях. Делая вид, что его терзают угрызения совести, он (прости его господи, граф умел замечательно притворяться) упал на колени, стал молить меня о прощении и обвинил Табиту и Пьетро де Кампо Фрего в подстрекательстве. Я выслушал его весьма спокойно, с большим достоинством; когда он кончил свой рассказ, я не стал их бранить, но заявил, что предам их в руки правосудия. По обычаю их страны, совместное злоумышление на жизнь каралось смертной казнью, и они знали, какое наказание им грозит. - Я мог бы, - молвил я, - расквитаться с вами по-другому, но иноземцу не подобает действовать по своему произволу. Ни слова больше, Табита умрет и предстанет пред богом, или ее заберет дьявол! Тут она грохнулась в обморок, потом ожила, снова грохнулась и когда вновь ожила, то принялась тяжело вздыхать и заговорила слабым голосом, да так жалостно, уж так жалостно, что если б мы не знали проделок этой шлюхи, то невольно растаяли бы и прониклись состраданием. Но все эти слезы, вздохи и проникнутые скорбью слова я выслушал с каменным лицом. Я алкал и жаждал получить от нее сверкающие кроны, и она, ломая руки в притворном раскаянии, решилась мне их предложить, - я же соблаговолил их принять в уплату за молчание. И вот, на мое счастье (будь оно проклято, такое злосчастное счастье!), эта потаскуха, эта подстилка, эта куртизанка, с которой кто только не спал, подкупая меня, чтобы я не выдал ее, отвалила мне кучу поддельных золотых, из числа тех, кои незадолго перед тем ей вручил фальшивомонетчик с просьбой их сплавить. И я, глупый молокосос, не лодозревая обмана, принял за чистую монету все и даже на решку не взглянул, отчего (ловко прикрытое коварство!) мы с моим господином едва не отправились за решетку. Странствующий рыцарь, имевший немало дела со знатными и благородными дамами, нередко рассыпает денежки в таких местах, где дьявол щедро рассыпает свои соблазны. На улице Святого Марка у Ювелира жила утонченная куртизанка по имени Флавия Эмилия, которую мне захотелось подвергнуть великому испытанию, убедиться, сведуща ли она в алхимии. Увы мне! Она оказалась фальшивой монетой, ибо не только ускользнула от меня, но из-за нее я чуть было не скользнул в петлю. Я послал ей золотой со стыдливой просьбой уделить мне часок. Ах, бесстыдная блудница! Оказалось, что она и моя хозяйка - сообщницы, и, получив от меня фальшивый золотой, они стали придумывать, каким бы способом спровадить меня к праотцам. С досады, что меня так провели, я напился вдрызг, даже голова затрещала. Да что там, выложу, пожалуй, всю правду! Меня отправили в тюрьму как главного виновника, а моего господина - как соучастника. Точнее сказать, мы не сразу попали в тюрьму, а сперва к начальнику монетного двора; в некотором роде он был нашим судьей, воплощением сурового, неподкупного правосудия, и, казалось, сочувствовал нам, считая нас жертвами обмана, и, без всякого сомнения, вскоре отпустил бы нас на свободу, когда бы несколько наших соотечественников, услыхав, что ангельский граф арестован как фальшивомонетчик, не явились на нас полюбоваться. Злосчастная недобрая звезда привела их сюда, ибо с первого же взгляда они распознали в моем доверенном слуге не кого иного, как графа Суррея, а во мне (меня они даже не удостоили назвать по имени!) его презренного дворецкого. С тех пор-то и начались наши бедствия! Начальник монетного двора, сперва так нас ободривший и успокоивший, теперь ополчился против нас; он вообразил, что мы чеканим злокозненные замыслы против их государства. Зову в свидетели небеса, что мы были далеки от этого! (Правда, небеса не всегда выручают нас своим свидетельством, как бы к ним ни взывали.) Нас заключили под стражу: за возведенное на нас преступление нам надлежало понести расплату. О, достойные язычника коварные проделки и прирожденная ловкость рук нашего хваленого милейшего сводника Пьетро де Кампо Фрего! Хотя он ежедневно вкушал из одного блюда с нами, как будто весьма действовал в нашу пользу, и с самого начала был нашим толмачом в сношениях с должностными лицами, он оказался сущим предателем, под стать этим братцам Трулиям, и весьма искусно подстроил нам пакости. Желая нам отомстить, все наши показания он переводил нам во вред; хотя мы упорно стояли на своем, утверждая, что нас арестовали по ошибке и все дело в коварных кознях развратницы Табиты, нашей бывшей хозяйки, он так ловко подтасовывал факты и извращал сказанное нами, что получалось, будто мы сознались в преступлении и вопили "Miserere!" {Помилуй! (лат.).}, даже не взглянув в псалтырь. О, мерзость, мерзость! Плоть и дьявол орудуют совместно через своих слуг. Я положительно утверждаю, что сводники все до единого ударились в язычество. Сводник перещеголял самого дьявола, поскольку дьявол может добросовестно выполнять свои обязанности. У сводника должна быть ослиная спина, слоновый хобот, лисья хитрость и волчьи зубы. Он должен вилять хвостом, как спаниель, пресмыкаться, как змея, ухмыляться, как продувной плут. Ежели он с одного боку пуританин и умеет сыпать текстами, то он вдвойне преуспевает. Уверяю вас, это ремесло быстро выводит в люди, и никому не добиться высокого чина при иноземном дворе и не вкрасться в доверие к какому-нибудь блистательному лорду, ежели он не владеет этим искусством. О, это тончайшее из искусств, и сводник в тысячу раз превосходит шпиона! На это способен только степенный, серьезный и воспитанный человек. Он должен обладать отменной обходительностью, - он не какой-нибудь ничтожный старикашка и за столом требует себе самого почетного места. Спаси господи нашего сводника (да и кто мог его спасти, кроме господа?), он был сведущ во всех семи нечестивых пагубных искусствах и во всех грехах такого же совершенства, как сам сатана. Почище сатаны он обвел нас вокруг пальца. Смею вас уверить, он первый дал нам постичь итальянский дух. Покамест мы сидели взаперти и набирались здоровья в сем замке, уготованном для размышлений, туда поместили роскошную женщину из порядочной семьи, которая и составила нам компанию. Супруга ее звали Кастальдо, а она именовалась Диамантой. Причиной ее ареста была ни на чем не основанная ревность выжившего из ума супруга, усомнившегося в ее целомудрии. Он почитал сущим извергом некоего Исаака Лекаря, уроженца Бергамо, который, состоя при дворе, весьма часто посещал его дом, не из любви к нему или к его супруге, но единственно из желания занять у него денег под залог воска и пергамента; однако, убедившись, что Кастальдо слишком скуп, чтобы пойти ему навстречу, обманутый в своих ожиданиях, он решил отомстить и шепнул на ухо своим приятелям, что он посещал дом Кастальдо с единственной целью наставить ему рога, и глухо намекал, что ему якобы удалось достигнуть своей цели. Кольца, кои он позаимствовал у одной особы легкого поведения и носил сам, он якобы получил из рук Диаманты; в общем, он так повернул дело, что под конец Кастальдо возопил: - Прочь! Шлюха, потаскуха, уличная девка! В тюрьму ее! Когда судьба послала нам столь сладостную подругу по заключению, мы обрадовались, как если бы нас выпустили на свободу. Это была красивая круглолицая женщина с черными бровями, высоким челом, маленьким ротиком и тонким носом, вся пухленькая и кругленькая, как булочка; кожа у нее была гладкая, нежнее лебяжьего пуха, у меня становится отрадно на душе, как вспомню ее. Она не ходила, а порхала, словно птичка, и величавой осанкой напоминала страуса. Потупив быстрые, затаившие страсть глаза или же сердито отвернувшись в сторону, она всем существом своим выказывала недовольство и презрение; точь-в-точь как государь, который задыхается от гнева и мечет гром и молнии, узнав об измене могучего вельможи, только что бежавшего из его пределов. Ее лицо, выражавшее гнев и обиду и все же ясное, без единой морщинки, доказало бы чистоту ее совести самому строгому судье на свете. Лишь одно можно было бы вменить ей в вину, она была просто прискорбно целомудренна и оберегала свою красоту столь же ревностно, как ее супруг - свои сундуки. Многие только потому честны, что не умеют быть бесчестными: она думала, что украденный хлеб не сладок, ибо не ведала сладости на ложе старика. Совершенно невозможно, чтобы женщина выдающегося ума ни во что не ставила свою красоту. В наш век и в нашей стране еще можно допустить такое чудесное исключение, но история былых времен доказывает, что люди, обладающие подвижным умом, обнаруживают решительно во всем подвижность. Когда куют железо, многократно по нему бьют; женщину с железным нравом можно покорить лишь после долгой любовной осады; золотой лист легко гнется; чем утонченней ум, тем легче на него воздействовать. "Ingenium nobis molle Thalia dedit" {Мягкий нрав Талия нам даровала (лат.).}, - говорит Сафо Фаону. Я утверждаю, что если ваша возлюбленная не отличается ни добротой, ни кротостью, значит, у нее нет ни капли ума, и вы избрали предметом любви существо грубое, скучное и холодное, сущую куклу. Эта прекрасная женщина обладала любящим сердцем и пылким характером и могла бы блистать умом, не живи она постоянно под крылышком матери и мужа, по сей причине ум ее не развился и не сформировался должным образом. Беспочвенные подозрения могут толкнуть на измену простодушную женщину. Ставлю на кон честь пажа, - за нее полагается два очка, - что до встречи с нами в тюрьме она была безупречно чиста. Так вот, представь себе, какому искушению она подверглась, когда огонь приблизился в воску, но не осуждайте строго моего господина. Увы, он был чересчур добродетелен, чтобы ее развратить; и религия и совесть внушали ему, что он совершит преступления, ежели нарушит заповедь господню. Он позволял, себе по отношению к ней лишь такую вольность: порой в меланхолическом состоянии духа он воображал, что она и есть его Джеральдина, и весьма утонченно ухаживал за ней. Да, он готов был поклясться, что это его Джеральдина; он брал ее белую ручку и отирал ею свои слезы, как будто одно ее прикосновение могло утолить его тоску. Иной раз он преклонял колени и целовал грязный тюремный пол, который она благоволила освятить своими стопами. Человек, пожелавший в совершенстве научиться писать любовные стихи, стал бы превосходным лирическим поэтом, если бы в своих элегиях хоть отчасти достиг его пылкости. Одно любовное послание догоняло другое, он превозносил ее выше месяца и звезд в самых сладостных, чарующих стихах, и я убежден, что он был влюблен скорее в образ, созданный его пылкой фантазией, нежели в ее лицо; и в самом деле, многие страстно влюбляются лишь затем, чтобы покрасоваться перед самим собой. Он превозносил ее, упрашивал, он жаждал ее и молил сжалиться над ним, ибо он якобы погибал из-за нее. Никому не было бы под силу вырвать его из состояния этого нарочитого, добровольного экстаза. Тому, кто погряз в своем чувстве, повсюду мерещится предмет его любви. От прозы он переходил к поэзии и атаковал ее такого рода стихами: Какая смерть меня, страдальца, ждет? Пусть дух исторгнут мой твои лобзанья! Средь персей мраморных пускай замрет Мой вздох последний - под твои стенанья! Из кубка уст твоих отраву пью. Хочу, чтоб ты язык с моим сплетала. Обняв, из тела вырви жизнь мою! Когда поешь, язвит мне сердце жало. Мне выжги очи пламенем очей И удуши власами, не жалея! Стать боровом мне повели скорей, Чтоб жить во взоре мне твоем, Цирцея! Лишь тот испытывает радость рая, Кто помышляет о тебе, вздыхая. Если мой господин говорил правду, то, будь я девицей, как это ни печально, я наверняка отправил бы к праотцам немало мужчин. Что стоит, ну, что стоит, в самом деле, хорошенькой свеженькой девушке подарить несколько ласковых слов голодному возлюбленному? Мой господин расставлял силки и приманивал птичку, играя на дудочке, а я ее поймал. Невинное чистосердечное признание настроит женщину на возвышенный лад, а она ускользнет от нас. Богу угодно было, чтобы он разыграл роль Пьетро Десперато, меж тем как я приступил к ней без всяких церемоний и заключил выгодную сделку. Пусть вкушают вечное блаженство простаки, кои полагают, будто можно покорить женщину, задавая ей загадки. Вы, разумеется, догадываетесь, что у меня родился хитроумный замысел, каковой я и решил привести в исполнение. Супруг Диаманты жестоко ее оскорбил, и ей надобно было отомстить за себя. Лишь в редких случаях человек, несправедливо наказанный, безропотно покоряется своей участи; обычно он жаждет любой ценой расквитаться с обидчиком. Этой злосчастной Цецилии, безвинно заключенной в тюрьму, оставалось лишь одним способом покарать за ревность своего мужа, этого безмозглого старикашку, - а именно: украсить его голову тяжелым грузом позора. Она решила избавить его от нелепого заблуждения, в коем он погряз, дав ему основания к справедливым обвинениям. Вам нетрудно будет, любезный читатель, догадаться, как я обошелся с ней, принимая во внимание, что я находился в темнице, а она была моим простодушным тюремщиком. Месяца через два мистер Джон Рассел, камергер короля Генриха Восьмого, в ту пору посланник Англии в Венеции, предпринял известные меры, дабы дело было решено в нашу пользу. Тогда же сеньор Пьетро Аретино докладывал королю о самых разнообразных предметах, главным образом потому, что незадолго перед тем английский король назначил ему пожизненную пенсию в размере четырехсот крон в год, каковую и отвез ему упомянутый Джон Рассел. Аретино приложил все усилия, пустил в ход все свое влияние, дабы освободить нас из темницы. Мы домогались лишь одного: чтобы он настоял на тщательном расследовании дела и обыске у куртизанки. Он действовал с таким необычайным усердием и ревностью, что спустя несколько дней миссис Табита и ее сводник завопили: "Peccavi, confiteor!" {Грешен, каюсь! (лат.).} - мы были тотчас же освобождены, а их казнили, дабы другим не было повадно. Выпустив нас на волю, представители власти обошлись с нами весьма почтительно, и мы были вознаграждены за все перенесенные нами обиды и страдания. Прежде чем продолжать свое повествование, дозвольте мне сказать несколько слов об этом Аретино. То был один из самых больших умников, созданных богом. Ежели из такого обыденного вещества, как чернила, можно извлекать духи, то он орудовал не чем иным, как духом чернил, и его стиль отличался одухотворенностью истинного художества, меж тем как остальные писатели его эпохи были только вульгарными борзописцами. И в самом деле, они писали всего лишь на злобу дня. Его перо было отточено, как кинжал; каждая исписанная им страница воспламеняла его читателей, подобно зажигательному стеклу. Обрушиваясь на врагов, он заряжал свое перо, и оно становилось смертоноснее мушкета. Ежечасно он посылал легион бесов на тех, кто носил образ свиньи. Если к Марциалу, по его словам, слетались десятки муз, стоило ему пригубить вино из кубка, - то к Аретино слеталось их десять дюжин, когда он принимал решение расправиться с врагами; можно было опьянеть от восторга, прочитав всего лишь строчку его писаний. Подобно молнии, взор его проникал в самые недра злодеяний. Должен сказать, что он набрался учености, главным образом, слушая лекции во Флоренции. Но превыше всякой учености он обладал даром схватывать сущность любого предмета, о котором заходила речь. Он не выказывал робости и никогда не раболепствовал и не льстил правителям стран, в коих он обитал. Речь его всегда отличалась обдуманностью; он уверенно и откровенно высказывал все свои мысли. Он не щадил государей, грешивших лицемерием. И так ценил свободу слова, что ради нее готов был пожертвовать жизнью. Меж тем как иные безмозглые недоброжелатели обвиняют его в том, что он написал трактат "De tribus impostoribus mundi" {"О трех всемирных обманщиках" (лат.).}, произведение, вдохновленное целым сонмом дьяволов, - лично я глубоко убежден, что оно не принадлежит его перу, и мое мнение разделяют многие высокоавторитетные итальянцы. Можно привести следующие доводы в пользу этого мнения: трактат был опубликован через сорок лет после его кончины, вдобавок Аретино за всю свою жизнь не написал ни одного произведения на латинском языке. Уверяю вас, я слышал, что один из последователей и учеников Макиавелли был автором сей книги и, спасая свою честь, пустил ее в свет под именем Аретино через много лет после того, как тот навеки сомкнул свои красноречивые уста. Чересчур много желчи растворил в своих чернилах исполненный полынной горечи, проникнутый духом гибеллинов рифмоплет, который начертал тошнотворную эпитафию на надгробье сего превосходного поэта. От этого писаки отступился ангел-хранитель, и он даже не скрывал своей зависти. Четыре университета почтили Аретино следующими лестными наименованиями: "Il flagelle dei principi, il veritorio, il divino e l' unico Aretino" {Бич государей, правдивый, божественный и единственный Аретино (итал.).}. Он внушал такой страх французскому королю Франциску Первому, что тот, дабы обуздать язык, прислал ему огромную золотую цепь, составленную из звеньев в форме языков. Аретино замечательными доводами доказал человеческую природу Христа. Далее, подобно тому как Моисей создал Книгу Бытия, он создал свое Бытие, где изложил все содержание Библии. Он составил замечательный сборник, озаглавленный "I sette psalmi penetenziarii" {"Семь покаянных псалмов" (искаж. итал.).}. Все почитатели Фомы Аквината не без основания любят Аретино, ибо он дал превосходное жизнеописание святого Фомы. Его перу принадлежит хорошая книга "La vita delia vergine Maria" {"Жизнь девы Марии" (итал.).}, правда несколько окрашенная суеверием, а также целый ряд других, упоминать о которых я не стану, дабы не утомлять читателей. Если его обвиняют в непристойностях, то он может ответить вместе с Овидием: "Vita veracunda est' musa iocosa mea est" - "Я в жизни скромен, хоть игрив мой стих". Коль скоро вы сведущи в истории, то назовите мне хоть одного крупного поэта, который в жизни своей хоть немного не ударился бы в игривость. С вашего разрешения, этим грешил даже сам Беза. Доколе существует мир, ты будешь жить, Аретино! Цицерон, Вергилий, Овидий, Сенека не были таким украшением Италии, как ты. Я стал почитать Италию даже выше Англии с тех пор, как услышал про тебя. Мир духу твоему, хотя мне думается, что столь всеобъемлющий дух и в ином мире не почил от трудов, но создает гимны в честь архангелов. Пуритане, извергните из себя и отбросьте прочь отраву своих скудоумных измышлений! Жаба раздувается от зловредного яда, а вы раздуваетесь от зловредных брожений, в ненависти вашей ни на одну драхму подлинного религиозного вдохновения. Но моя основная тема подталкивает меня в бок. После моего освобождения обнаружилось, что Диаманта, красавица жена Кастальдо, ожидает ребенка; в это время в Венеции разразился ужасный голод, и то ли Кастальдо погубила его скупость, то ли его до смерти заела ревность, но - свидетельница тому святая Анна! - он весьма благочестиво испустил дух. Вслед за тем я обратился весьма учтиво к достопочтенному Аретино, прося его оказать мне одолжение и ссылаясь на уже оказанные им благодеяния. Без всякого шума и промедления он, не смотря на противодействие родни супруга Диаманты, добился для нее "Nunc dimittis" {Ныне отпущаеши (лат.).}, и она смогла беспрепятственно соединиться со мной. Очутившись на свободе и вступив во владение всем имуществом своего мужа, она наделила меня монаршей властью. Ей предстояло вскоре разрешиться от бремени, и, не желая оставаться в Венеции из боязни опозорить себя, она решила отправиться со мной в путешествие, предоставив мне везти ее, куда я захочу. Мне хотелось во что бы то ни стало объездить всю Италию. Итак, мы отправились вдвоем, а средств было достаточно, чтобы облегчить ее участь. По настоянию Диаманты, щедро рассыпавшей деньги, я уехал, не простившись с моим господином: в свое время он возвел меня в сан графа, и теперь я не хотел отступаться от своего графства. Во всех городах, через какие мы проезжали, я выдавал себя за молодого графа Суррея. Я окружил себя такой пышностью, так роскошно одевался, держал столько слуг и пускался в такие расходы, что ни в чем не уступал своему господину: у меня был столь же величественный вид и я выражался столь же высокопарно. Поскольку главной целью моего господина было посетить Флоренцию - то, лишившись меня, он без промедления отправился туда. По дороге он услыхал о появлении еще одного графа Суррея; дивясь, откуда у меня взялись такие деньги, он поторопился разыскать меня, дабы отделить тень от тела. Настиг он меня во Флоренции; я восседал в царственном облачении со своей куртизанкой за ужином, подобно Антонию, осушавшему с Клеопатрой кубки вина, в коем был растворен жемчуг. Граф вошел незаметно, без приглашения, пожелал нам доброго здоровья и спросил, угодно ли нам принять гостя. Мне было бы более по душе, когда б он спросил, не хочу ли я повеселиться. Я знал, что он намеревается лишить меня титула, и у меня душа ушла в пятки. Мой дух, паривший столь высоко, вдруг поник долу; и, подобно тому как юные сабинянки, захваченные врасплох воинами Ромула, заливаясь краской, молили самого благородного из них о помощи, очутившись в не меньшей (а может, и большей) опасности, чем мы, моя кровь в испуге прихлынула к сердцу, вместилищу благородной графской крови, остро нуждавшейся в защите и поддержке. Мы с Диамантой тряслись, будто в приступе лихорадки, и право же, мне думается, что он, видя, в каком мы смертельном ужасе, сжалился и решил утешить и успокоить нас, а его собаки забрались под стол и обнюхивали наши дрожащие ноги. Вместо того чтобы разносить меня, устрашать гневным взором и обнажить шпагу, угрожая покарать за мою неслыханную дерзость, он от души расхохотался; его забавляло, что он так ловко застиг нас на месте преступления и что его неожиданное появление повергло нас в такой смертельный ужас. - О мой благородный лорд, - проговорил он сквозь затихающий смех, - как счастлив я, что могу столь неожиданно вас навестить! Уверен, вы будете радостно меня приветствовать, хотя бы потому, что мы носим одинаковое имя. Не диво ли, что два английских графа из одного рода одновременно очутились в Италии? Слыша его приветливую речь, я стал приходить в себя и, набравшись храбрости, ответил: - Добро пожаловать, сэр! Я ничем не опорочил имя, которое позаимствовал у вас. Я рассудил, что крупные деньги, предоставленные в мое распоряжение моей ненаглядной возлюбленной Диамантой, только послужат к славе моей родины, если я стану от вашего имени широко тратить их. Ведь тем самым вы более всех англичан прославитесь своей щедростью, я решил приписать вам все мои достойные деяния, осеняя их вашим величием. Не сочтите это наглостью, я хотел лишь приумножить вашу славу. Если бы я, взяв на себя столь высокую задачу, не сумел поддержать ваш царственный престиж и опозорил вас бесчестием, грязными поступками, то вы имели бы все основания почитать себя оскорбленным, и мне нечего было бы сказать в свое оправдание. Вполне могут подумать, что вы преднамеренно послали перед собой одного из своих приближенных, дабы он поднял на должную высоту достоинство графа и с честью его поддержал. Лично я знавал немало графов, кои и сами одевались весьма скромно, но находили удовольствие в том, чтобы перед ними стоял с непокрытой головой человек из их свиты в расшитой золотом одежде, осыпанный бриллиантами; при этом они полагали, что люди наверняка сочтут величайшим из великих того, кто повелевает столь роскошно одетым вельможей. Славу знатного лица ярче всего отражает роскошная одежда его свиты. Не заключается ли слава солнца в том, что месяц и многие миллионы звезд заимствуют у него блеск? Если вы можете поставить мне в упрек какой-либо неприглядный, безнравственный поступок, наносящий ущерб вашему имени, то осыпайте меня оскорблениями, я не стану молить о прощении и пощаде. Non veniunt in idem pudor et amor {Не уживаются стыд и любовь.}, - графу не хотелось порочить столь дорогого ему человека. Убедившись воочию, что я отнюдь не подсек крыльев его величия, но придал им размах, щедро рассыпая деньги, - он оказал мне почет, как если б я был посланником. Он пожал мне руку и поклялся, что сердится на меня лишь за одно, - впрочем, гнев его уже наполовину иссяк, - за то, что я так прославил его дотоле безвестное имя. - Одно, мой милый Джек, - сказал он, - я ставлю тебе в упрек (только одно!): хотя я и доволен, что ты сыграл роль моей обезьянки (у какого же высокородного человека нет своей обезьянки и своего шута?), но ты сорвался с привязи да в добавок таскаешь за собой свою возлюбленную. Я возразил ему, что ведь и король ничего не может сделать, если у него не будет казны. Моя возлюбленная - это мой казначей, моя покровительница и моя опора. - Охотнее откажусь, - молвил я, - от графского титула, чем от столь несравненной благодетельницы. Как бы то ни было, я отказываюсь от титула, поскольку подлинный его носитель обвиняет меня в том, что я присвоил себе его достояние. Так вот, я принимаю свое прежнее звание; я вновь становлюсь беднягой Джеком Уилтоном, вашим слугой, каким был раньше, и пребуду в этом звании до конца своих дней. Мы быстро оставили эту тему и заговорили о другом, о чем именно, я уже позабыл, но разговор был самый обыкновенный, разговор как разговор, и о нем даже не стоит вспоминать. Мы поужинали, легли спать и поутру, как всегда, встали; я прислуживал моему господину. Поднявшись с постели, он первым делом отправился осматривать дом, где родилась Джеральдина; при виде этого дома он пришел в такой экстаз, что не будь меня рядом, туг же на улице произнес бы в честь него хвалебную речь. Нас ввели в этот дом и показали все его покои. О, как граф вошел в покои, где лучезарный, как солнце, дух Джеральдины окутался облаком плоти и, обладая непорочностью ангелов, приблизился к смертному естеству, из уст его излились целые потоки словословий, он превозносил ее выше звезд и утверждал, что блеском своей красоты она затмила солнце и луну. Он называл Джеральдину душою небес, единственной дщерью и наследницей великого primus motor {Перводвигатель, то есть бог (лат.).}. В пылу красноречия он, как некий алхимик, извлекал из грубого вещества облаков и воздуха некую квинтэссенцию, дабы облечь Джеральдину совершенной красотой. В честь покоя, прославленного ее светоносным зачатием, он написал следующий сонет: Обитель красоты непокоренной! Средь стен твоих шар солнечный почил В день гибели возницы Фаэтона; Сюда Юпитер дождь златой излил. Склонившись долу, чту твою святыню. Часовней будь владычицы моей! Здесь стала смертною любви богиня, Весь мир испепелив огнем очей. Ничто пред славою твоей, чертог, Вся слава пламенного херувима! Здесь молний блеск померк и изнемог, Здесь всем сужден восторг неизъяснимый. Коль на земле Элизиум царит, Лишь здесь он всех отрадой одарит! Еще немало замечательных стихотворений и эпиграмм были начертаны им в сем безмолвном покое с алебастровыми стенами, каковой много лет назад озаряли кротким сиянием ее очи. Демонами, владыками мира могли бы почитать себя диаманты, алмазы, коим удалось вырезать ее имя на глади стекла; с их помощью он начертал следующие изречения, свидетельствующие о страдании плоти: "Dulce puella malum est. - Quod fugit ipse sequor. - Amor est mihi causa sequendi. - O, infelix ego! Cur vidi? Cur perii? - Non patienter amo. - Tantum patiatur amari" {Девица - сладостное зло. - Я следую за тем, что от меня бежит. - Меня подгоняет любовь. - О, я несчастный! Зачем я увидел? Зачем погиб? - Любовь моя нетерпелива. - О, лишь бы любить дозволяли (лат.).}. Насладившись лицезрением предметов, распаливших в нем сладостные чувства, он велел провозгласить при дворе герцога Флорентийского гордый вызов всем христианам, туркам, евреям и сарацинам, кои дерзнут оспаривать красоту Джеральдины. Вызов был принят сравнительно милостиво, ибо та, в чью защиту выступил граф, была уроженкой Флоренции; если бы не сие обстоятельство, гордые итальянцы не допустили бы графа до состязания. Все же герцог Флорентийский пригласил его к себе и спросил, кто он таков и что привело его в их город, и, получив исчерпывающие сведения, объявил, что до окончания этого беспримерного состязания он обеспечивает свободный доступ в его владения и беспрепятственный выезд из них всем чужеземцам, как врагам и изгнанникам, так и друзьям и союзникам. Высокочтимый и прославленный лорд Генри Говард, граф Суррей, мой несравненный повелитель и господин, выехал на арену в назначенный день. Его доспехи были увиты лилиями и розами и окаймлены листьями крапивы и терниями, говорившими о жгучих уколах, скорбях и тягостных препятствиях на пути его любви. Его круглый шлем имел вид сосуда, из которого садовники обрызгивают цветы, и из него словно бы истекали тоненькие струйки воды, напоминая струны цитры; струйки эти не только орошали лилии и розы, но питали крапиву и тернии, возросшие на пути их сеньора и повелителя. Все это означало, что слезы, истекавшие из его очей, подобно струйкам, истекающим из похожего на сосуд шлема, взращивали презрение его госпожи, уподобленное крапиве и терниям, а также увеличивали славу ее разящей красоты, уподобленной лилиям и розам. Ко всему этому относился девиз: "Ex lacrimis lacrimae" {Из слез рождаются слезы (лат.).}. Попона его коня была вся покрыта серебристыми перьями и в точности воспроизводила фигуру страуса. Грудь коня была как бы грудью этой прожорливой длинношеей птицы, чья голова тянулась к золотым бляхам уздечки, словно страус принимал их за железо и пытался схватить, а когда скакун взвивался на дыбы или делал курбеты, казалось страус заглатывал бляхи. Широко распростертые крылья страуса, помогающие ему лишь при беге, придавали могучему коню весьма гордый вид, уподобляя его Пегасу; эти широкие крылья, привязанные по бокам коня, слегка трепетали, и, когда граф еще до прибытия рыцарей величаво гарцевал по арене, казалось, они нежно овеивали его лицо, издавая прерывистый шелест, какой слышится, когда орел преследует в воздухе свою жертву. Известно, что у страуса имеется острое стрекало, или шип, коим он пришпоривает сам себя, когда бежит, помогая себе взмахами крыльев, посему у этого искусственного страуса на концах крыльев, во впадины на месте прикрепления перьев были вделаны выпуклые хрустальные глаза, по ободкам которых вставлены остроконечные брильянты, подобные лучам, исходящим из глаз; брильянты врезались, как колесики шпор, в бока коня, подзадоривая его в беге. Эти хрустальные глаза и окаймляющие их круглые брильянты сияли таким чудесным приглушенным светом сквозь пышные волны колеблющихся перьев, точь-в-точь как свеча сквозь стенки бумажного фонарика или светлячок, мерцающий ночью в кустах шиповника сквозь густую листву. Хвост страуса, короткий и толстый, был весьма искусно прилажен к хвосту коня и украшал его, подобно причудливому плюмажу. Девиз звучал так: "Aculeo alatus" - "Я простираю крылья, лишь пришпоренный лучами ее очей". Смысл сего таков: как пламенноокий страус (чья самка не высиживает птенцов, но согревает яйца лучами своих глаз) опережает самых проворных пернатых бегунов, подгоняемый острым, точно игла, стрекалом на своих крыльях, так пламенноокий граф, подстрекаемый сладостными лучами, исходящими из очей его госпожи, питает уверенность, что обгонит всех соперников в беге на пути к славе, ибо его воодушевляет и вдохновляет ее несравненная красота. И как страус ест железо и глотает куски любого тяжелого металла, так и граф готов на самые тяжелые испытания, на любые подвиги, лишь бы обрести благоволение столь прекрасной повелительницы. Его щит был устроен следующим образом: он представлял собою зажигательное стекло, обрамленное перьями цвета пламени; на внешнем поле помещался портрет его госпожи, чья прелесть была передана с величайшим мастерством; на внутреннем поле щита был изображен обнаженный меч, крепко привязанный узами истинной любви. Девиз гласил: "Militat omnis amans" {Всякий любовник воюет (лат.).}. Это означало, что его меч привязан узами истинной любви и должен защищать и охранять красоту его госпожи. Вслед за графом на арене появился черный рыцарь, чье забрало было преднамеренно исцарапано и обрызгано кровью, как будто он только что сражался с медведем. Его шлем имел вид небольшой печи, где бушевало пламя, ибо сквозь щели забрала вырывались пары серы и удушливый дым. Его доспехи были обрамлены изображениями змей и гадюк, зародившихся из пролитой крови невинных жертв. Попона его коня была испещрена бесформенными пятнами, наподобие узоров. На щите изображалось во всем блеске заходящее солнце и стояла надпись: "Sufficit tandem" {Достаточно и этого (лат.).}. За ним следовал рыцарь совы, чьи доспехи походили на пень, увитый плющом, а шлем изображал сову, сидящую на ветвях плюща; доспехи были окаймлены изображениями разного рода птиц, как бы стоящих на земле и дивящихся на него. Девизом его было: "Ideo mirum, quia monstrum" {Потому удивительно, что необычно (лат.).}. Попона его коня изображала повозку со снопами пшеницы, которые подхватывали свиньи. Девиз гласил: "Liberalites liberalitate perit" {Щедрость губит самое себя (лат.).}. На щите виднелась пчела, запутавшаяся в шерсти овцы, и девиз: "Frontis nulla fides" {Не доверяй внешности (лат.).}. Появившийся на арене четвертый рыцарь был хорошо сложенный мужчина в нарочито заржавленных доспехах, чей шлем изображал тесный горшок, в котором росли цветы, но их корешки были сдавлены и венчики прижаты друг к другу. Доспехи были украшены каймой с изображением рук в железных перчатках, рассыпающих золото средь вооруженных копий; девиз: "Cura fiituri est" {Забота о будущем (лат.).}. На его коне вместо сбруи были свинцовые цепи, слегка позолоченные или же натертые шафраном, - это означало, что жадность выступает в благородном обличье, как бы позолотив свои намерения. К этому относилось изречение: "Cani capilli mei compedes" {Седые волосы - мои оковы (лат.).}. На его щите виднелись изображения свившихся в клубок змей, висящих на крюке, и начертана надпись: "Speramus lucent" {Надеемся на свет (лат.).}. Пятый был разочарованный рыцарь, чей шлем украшали лишь гирлянды из ветвей кипариса и ивы. На его доспехи было наброшено брачное одеяние Гименея, окрашенное в грязно-желтый цвет, все измятое и в отвратительных пятнах. Сюда относилось загадочное изречение: "Nos quoque florimus" {Мы также цветем (лат.).}, что могло, пожалуй означать: "И мы некогда были щеголями". Попона его скакуна была испещрена изображениями желтовато-оранжевых глаз, вроде тех, какие бывают у страдающих желтухой, коим все вокруг кажется желтым; там стояла краткая надпись: "Qui invident egent" - "Завистник всегда голоден". Шестой рыцарь бурь, чей круглый шлем изображал луну, а доспехи - поверхность волнующейся реки, озаренную превосходно переданным серебристым лунным сиянием. Доспехи были окаймлены изображениями крутых берегов, которые ставят преграды потокам. Девизом было: "Frustra pius" {Тщетно ревностный (лат.).}, что означает: "Бесполезная служба". На щите виднелся лев, коего сидящий на навозной куче петух своим криком отгонял от добычи, и стояли слова: "Non vi, sed vose" - "Не силой, а голосом". Седьмой, подобно гигантам, замыслившим забраться на небо и свергнуть Юпитера, был как бы придавлен горой, закрывавшей голову и все тело; на мантии были изображены руки и ноги, выступавшие из-под горы. Это обозначало, что человек, возмечтавший подняться на небеса славы, удержан повелением своего государя (придавившем его, подобно горе), но руки и ноги его все же свободны. Девиз гласил: "Tu mini criminis austor" {Ты виновник моего преступления (лат.).}. Это имело отношение к повелению государя и означало: "Я обязан тебе своей вынужденной трусостью". Его конь был оплетен, словно канатами, древесными корнями, которые, хотя были подрублены внизу, все же не казались иссохшими и могли вновь ожить. Девизом было: "Spe alor" {Живу надеждой (лат.).} - "Надеюсь увидеть весну". На его щите виднелся мяч, прихлопнутый к земле человеческой рукой, который должен был вновь подпрыгнуть, и - слова: "Ferior ut efferar" {Терплю поношения, дабы подняться (лат.).} - "Я готов стерпеть презрение, ибо я поднимусь". У восьмого рыцаря доспехи были иззубрены по краям и имели вид усеянного шипами колючего куста боярышника, который, однако, в дни мая произвел на свет (как больной отец - здоровое дитя) целые купы чудесных цветов, разливавших, как всякое цветение в мае, упоительное благоухание. На верхушке этого белоснежного куста, похожего на кудрявую голову, сидел, запертый в клетке, одинокий соловей, с шипом в груди, из клюва коего тянулась лента с таким девизом: "Luctus monuments manebunt" {Пребудут памятником скорби (лат.).}. У подножия куста виднелись изображенные на стволе множество черных раздетых жаб, с разинутым ртом, хватающих воздух, а так же игривые кузнечики, жаждущие росы, и те и другие задыхались мнимой жаждой на солнцепеке. Там же стоял девиз: "Non sine vulnere viresco" {Я зеленею, израненный (лат.).} - "Я расцветаю не без труда", эти слова имели отношение к жабам и другим вредителям, которые раньше сосали влагу из корней куста, но потом были выброшены наружу и теперь задыхались от жажды. На коне рыцаря была попона цвета темной земли (из которой как бы вырастал куст), на ней торчали клочки сожженной солнцем травы и, подобно брызгам чернил, всюду виднелись муравьи, которые в летнюю ночь при свете полной луны (грубо намалеванной на лбу лошади) копошились, усердно собирая запасы пищи на зиму. Девизом было: "Victrix fortunae sapientia" - "Предусмотрительность предотвращает несчастье". На своем щите он изобразил смерть, подающую милостыню жалким бесприютным детишкам, и начертал: "Nemo alius explicate - "Больше никто нас не жалеет" {Никто по-иному не истолкует (лат.).}. Трудно добраться до смысла этого изречения, но, по-моему, его можно только так истолковать: смерть оказывает добрую услугу изображенному здесь мальчику и его братишкам, избавляя их от жестокого родителя или родственника, который иначе бы их погубил. Какое же другое благодеяние способна оказать детям смерть? Разве что она может внезапно лишить их жизни, дабы избавить от безысходной нужды. Но этого нельзя предположить, ибо дети были изображены живыми. Девятый был рыцарь-дитя; он велел написать яркими красками на своем щите несчастного ребенка, плывущего по морю на корабле, без снастей, мачт и ветрил. На мантии рыцаря темнел силуэт поверженного бурями, неуправляемого корабля, его изящные очертания повторяли фигуру дитяти. На попоне коня были изображены ударявшиеся о корабль бурные волны. Когда конь взвивался на дыбы или устремлялся вперед, мнилось, что волны вздымались и обрушивались на корабль, сверкая и потрясая серебряной гривой. Девизом было: "Inopem me copia fecit" {Бедным меня сделало изобилие (лат.).}, что означало: "На воровство добыча соблазняет". На своем щите рыцарь изобразил старого козла, который обгрыз молодое деревце, и оно завяло; надпись гласила: "Primo extinguor in aevo" - "Не успев расцвести, увядаю". Было бы утомительно перечислять все дышащие гневом или любовью девизы рыцарей, собравшихся на этот турнир. Для краткости опишу лишь несколько щитов. На одном из них глаза молодых ласточек, которые были вырваны, но снова водворились на место, и ту же надпись: "Et addit et adimil" {Дает и отнимает (лат.).} - "Ваша красота ослепляет меня и снова возвращает мне зрение". На другом щите красовалась сирена, с улыбкой взиравшая на разбушевавшееся море, где гибли корабли; это означало, что жестокая женщина хохочет, распевает и смотрит с презрением на слезы своего возлюбленного и на его бурное отчаяние; тут же был девиз: "Cuncta pereunt" {Все гибнет (лат.).} - "Тщетны мои старания". Третий рыцарь, пострадавший от сварливой, неверной и распутной жены, прибег к такой аллегории. На своем щите он велел изобразить, как приводится в исполнение закон Помпея, карающего отцеубийц: мастер изобразил человека, посаженного в мешок вместе с петухом, змеей и обезьяной; это означало, что жена рыцаря криклива, как петух, ядовита, как змея, и похотлива, как обезьяна; сии ее свойства вконец доконали несчастного, и он был ввержен в море скорбей. Девиз гласил: "Extremum malorum reulier" - "Женщина - худшая из бед". Четвертый рыцарь был заподозрен в ереси, и его непрестанно преследовали тайные соглядатаи и шпионы, вымогающие у него деньги, посему он решил, что лучше всего отделаться от них, избавившись от своего состояния. Намекая на это, он вздумал изобразить множество слепых мух, чьи глаза закрылись от холода; тут же стояли слова: "Aurum reddit acutissimum" {Золото возвращает зоркость (лат.).} - "Золото - лучшее лекарство для глаз". Пятый рыцарь, чья возлюбленная заболела чахоткой и не внимала любовным мольбам, символически изобразил свою горесть в виде виноградных гроздей, которые засыхали на лозе, ибо из них не выжимали сока. К этому относился девиз: "Quid regnum sine usu?" {Что за власть, от которой нет пользы? (лат.).} Больше я не буду описывать щитов, но там было их еще с добрую сотню. Довольно и приведенных примеров, дабы составить себе представление о сем великолепном параде, равного коему еще не было во Флоренции. Подробно рассказывать, как сражался каждый из рыцарей, значило бы дать описание всех приемов борьбы на турнирах. Иные из них припадали к шее коня и, признавая себя побежденным, ломали себе копье. Другие ударяли в пряжку, вместо того чтобы ударить в пуговицу, и, словно точа свои копья, медленно терли их о латы противника, не причиняя ему ни малейшего вреда. Третьи наносили удары крест-накрест по левому локтю противника и, изволите видеть, не желали покинуть арену, не получив раны, - такой обуял их пыл. Четвертые, опасаясь, что их выбьют ударом из седла, когда дело доходило до решительной схватки, клали копье на правое плечо и отступали, не осмеливаясь ринуться вперед. Один с чудовищной яростью нацелился на переднюю луку седла своего противника и метнул копье между его ног, но даже не задел его и поднял кверху не замаранное кровью копье, словно шест. Второй прижал копье к носу или нос к копью, словно собираясь стрелять из мушкета, и поразил правую ногу коня своего оруженосца. Лишь один граф Суррей, мой господин, не посрамил своей чести и заставил всех своих противников отчищать доспехи от пыли; в тот день он стяжал великую славу и навеки прославил Джеральдину. Еще никогда герольды не трубили в честь столь расточительного победителя (не то чтобы он обогатил соперников, по-царски одарив их деньгами, нет, он наносил им такие страшные удары, что их мантии, шляпы и доспехи были прямо искрошены, и он мигом расточил все доходы с их имений за последние десять лет). Что же еще вам поведать? Трубачи провозгласили графа победителем на турнире, трубачи провозгласили Джеральдину несравненной красавицей, прекраснейшей из женщин. Все наперебой восхваляли его. Герцог Флорентийский, чье имя было (если память мне не изменяет) Паскуале де Медичи, с невероятным пылом умолял графа остаться у него. Но граф отказался: ему было желательно посетить все знаменитые города Италии и там проделать то же самое. Ежели вы спросите меня, почему он не начал в Венеции, я отвечу, что он захотел получить боевое крещение во Флоренции, на родине своей дамы. Он положил себе вернуться в Венецию и совершить там подвиги, достойные анналов и восхищения потомства, но его намерениям не суждено было осуществиться, ибо когда он пировал и веселился с герцогом Флорентийским, к нему прибыл гонец от короля, его повелителя, с депешей, наказывающей ему как можно скорей возвратиться в Англию. Сие подсекало под корень его честолюбивые замыслы, и ему волей-неволей пришлось отбыть в Англию, а я с моей куртизанкой продолжал путешествие по Италии. Не ведаю, что приключилось с графом после нашей разлуки, но Флоренцию покинули мы оба, и, возгоревшись желанием увидеть Рим, столицу мира и первый из всех городов, я махнул туда со всеми своими пожитками. Прибыв в Рим, я остановился в доме некоего Джованни де Имола, знатного дворянина. Тот, будучи знаком с покойным мужем моей куртизанки, столь нежно ее любившим, в память его принял нас с чрезвычайным радушием. Он показал нам все римские достопримечательности, которых там великое множество, все они связаны с именами императоров, консулов, завоевателей, знаменитых художников и актеров. До сего дня ни один римлянин, если только он чистокровный римлянин, не убьет крысы, не записав это свое деяние на память потомству. В бытность мою в Риме там проживал один бедный малый, который изобрел новый способ травить скнипов и скорпионов, в честь него был вывешен на высоком столбе стяг с хвалебной надписью длиннее лестницы во дворце испанского короля. Мне подумалось, что сии скнипы, подобно кимврам, были каким-то иноземным народом, который он покорил, а на деле они оказались лишь разновидностью вшей, которые обладают чрезвычайно ядовитым жалом, а когда их раздавишь, нестерпимо воняют. Святой Августин сравнивает с ними еретиков. Наибольшее восхищение вызвала у меня церковь Семи сивилл, где собрано немало чудес; там на свитках начертаны все их пророчества и оракулы, а так же перечисленные языческие боги и описаны религиозные обряды. Там находится немало гробниц и статуй императоров и вдобавок несколько идолов, которые должны возбуждать в нас ненависть. Я посетил дом Понтия Пилата и помочился у его стены. Не могу вспомнить название этой улицы, но она ведет к церкви святого Павла и проходит близ площади Святого Иакова. Там еще стоит теперь уже заброшенная, старая, полуразвалившаяся тюрьма, где сидел один узник, приговоренный к смерти; ему никто не мог принести еды, ибо всех приходящих обыскивали, но он жил долгое время, высасывая молоко из грудей своей дочери. Но все это лишь жалкие крохи виденных мною диковин, да, по правде сказать, я не осматривал Рим так уж тщательно, чтобы описывать впоследствии, но на минуту услаждал свое зрение и проходил дальше. Если бы я рассказал здесь хоть половину чудес, совершившихся, по рассказам римлян, на могилах мучеников, или поведал о том, какое действие оказывает земля с гроба господня и другие реликвии, привезенные из Иерусалима, то меня сочли бы самым чудовищным лжецом из всех, кто когда-либо печатал свои записки. О развалинах театра Помпеи, почитавшегося одним из девяти чудес света, о гробнице папы Григория Шестого, о решетке Прискиллы и о тысячах колонн, выкопанных из глубины земли, где были заложены основания древнего Рима, было бы неуместно подробно рассказывать, ибо о них распространяется всякий, кому случалось выпивать с путешественником. Позвольте мне быть историографом бесконечных достопримечательностей столь древнего и славного города. Когда я впервые прибыл в Рим, то, на английский манер, носил длинные волосы и ходил в светлой одежде, подражая в своем наряде сразу четырем или пяти чужеземным народам; это было сразу же замечено, и все мальчишки Рима толпами ходили за мной. Не успел я пройти и нескольких шагов, как мне преградили путь какие-то стражники и потребовали, чтобы я показал им свою рапиру, обнаружив, что она, а так же и мой кинжал не затуплены, они собирались было потащить меня в застенок, но я ублаготворил их деньгами; мой поступок тем более заслуживает извинения, что я был чужеземцем, не осведомленным о римских обычаях. Замечу мимоходом, что все до одного мужчины в Риме имеют обыкновение носить коротко подстриженные волосы, они делают это не столько из скромности или из религиозных соображений, но главным образом потому, что здесь бывает ужасающая жара, и если б они не стригли волос, то у них не осталось бы на голове ни волоска и нечему было бы вставать дыбом от ужаса при виде призрака. Здесь не почитают джентльменом того, кто не ходит в черном; у них в яркие цвета одеваются лишь фокусники да шуты; они уверяют, что разноцветная одежда свидетельствует о легкомыслии и непостоянстве в любви. А вот по какой причине им ведено носить затупленное оружие: на пути между Римом и Неаполем засели разбойники, так называемые "бандетто", они нападают решительно на всех проезжих и грабят их. Время от времени их тайком призывают в Рим; получив несколько крон, они совершают убийство и удирают из города. Они являются в город переодетыми, и их невозможно отличить от чужестранцев; порой они облачаются в дорогую одежду и имеют вид самых добропорядочных горожан. По сему ни один горожанин или чужеземец, будь он дворянином, рыцарем или даже маркизом, не имеет права носить отточенного оружия, и нарушители попадают в застенок. Мне пришлось заплатить за незнание этого закона; пусть же мой опыт послужит на пользу другим и избавит их от излишних расходов. Повествовать о роскошных, полных отрады римских садах, банях, виноградниках и галереях - значило бы написать вторую часть "Сокровищницы чудес". Войдите в дом любого знатного человека - и вы увидите на его плоской кровле бассейн с рыбами и небольшой садик. Если эти бассейны после дождей переполняются водой и необходимо ее спустить, то римляне даже из этого извлекают удовольствие, ибо у них вместо свинцовых водосточных труб установлены мощные духовые инструменты, которые издают гармонические звуки, когда стремительно падает вода. Я посетил виллу, предназначенную для летних увеселений, принадлежащую одному богатому торговцу, то было подлинное чудо света, с коим ничто не могло сравниться, разве что бог создал бы новый рай. То было круглое здание из зеленоватого мрамора, походившее на театр; войдя туда, вы могли созерцать под его кровлей и небо и землю. Над головой простиралось небо, то бишь прозрачный хрустальный свод, где сияли и двигались солнце, луна и целый сонм звезд, коих невозможно было отличить от настоящих, и уж не знаю, какой скрытый хитрый механизм заставлял эти светила вращаться и совершать круговое движение в орбитах, причем сие вращение сопровождалось мелодичной, точно журчание ручейка, поистине небесной музыкой; такова музыка небесных сфер, о которой повествуют мудрецы, добавляя, что наши грубые чувства не способны ее уловить. А земля здесь была подобна той, над коей владычествовал Адам до своего падения, что именно в таком зале король Артур ежегодно в день пятидесятницы пировал со своими рыцарями за круглым столом. На полу яркими красками были изображены великолепнейшие в мире цветы; они были выписаны столь тщательно, что если смотреть на них с известного расстояния и не так уж к ним приглядываться, то, ей-ей, они и впрямь казались живыми. Стены были опоясаны кольцом маслин, пальм и разных благоухающих фруктовых деревьев, в дни празднеств от них веяло ароматами мирры и ладана. Другие деревья, не приносившие плодов, были посажены длинными рядами, образуя множество тенистых аллей; стволы сосен столь тесно примыкали друг к другу, что казалось, будто это одна сосна с широко раскинувшимися ветвями. На покрытых густой хвоей ветвях сих сросшихся вместе сосен сидело множество звонкоголосых птиц, самых различных пород, какие только услаждают нас летом своим пением в лесных капеллах. Хотя то были неодушевленные фигурки, принявшее прелестную форму вещество, лишенное дыхания жизни, но благодаря хитроумному приспособлению - длинным серебряным трубкам, вставленным внутрь сучьев, на коих сидели птички, и незаметно проведенным сквозь их тельце в горлышко, они свистели и распевали, как крылатые обитательницы лесов и полей. Серебряные, состоявшие из множества колец трубки отнюдь не были прямыми, но многократно изгибались, не разрываясь при этом, извивались в разные стороны, следуя за изгибами ветвей, и проникали в горлышко птичек. Ежели кто-нибудь спросит, каким образом вдувался воздух в эти серебряные трубки и циркулировал в них, то я отвечу вам по всей правде, что трубки проникали в отверстия ручных раздувальных мехов, к коим они были накрепко припаяны и так плотно охвачены железными кольцами, что оставались неподвижными и воздух не мог просочиться в мехи. По мере того как поднимались и опускались свинцовые полосы, намотанные на колесо, мехи раздувались, наполняясь воздухом, который проникал сразу во все извилистые трубки, пронизывающие сучья дерева, и двигался в них взад и вперед. Но эти механические приспособления были так ловко спрятаны в толстых стволах деревьев, что все присутствующие, не подозревая о хитроумном устройстве, помышляли о действии некоего волшебства. На одном из деревьев вместо плодов висели на цепочках щебечущие птички; в их тесное горлышко были вставлены узенькие трубочки, куда проникала подсахаренная вода; ее загоняло небольшое колесо, работавшее на сей раз на манер насоса, оно непрерывно доставляло воду, которая производила звук, подобный щебету, булькая в зазубренных углублениях закрытого клюва. Под сенью уже упомянутых мною деревьев, стоявших тесным строем вдоль стен, на густой траве, мирно почивали дикие звери; иные из них лежали по двое: собака спала, уткнувшись носом в шею оленя, а волк с радостью позволял ягненку лежать на нем и согревать его; осел закинул свои копыта на спину льва, но тот, как видно, предпочитал честного, хоть и бесцеремонного друга куче пресмыкающихся перед ним прихвостней. Здесь не было ядовитых тварей (ведь до грехопадения Адама не существовало яда). Не было тут пантер со зловонным дыханьем, что коварно нападают из засады; не было и воющих человеческим голосом гиен, что жаждут крови и могут изменять свой пол. Мы знаем, что голодные волки едят землю, так вот, здесь волки питались исключительно землей, не трогая невинных тварей. Единорог, приходя на водопой, не погружал сперва в поток свой рог, выпуская в воду яд, ибо ни в воде, ни на земле никто не творил зла. Змеи не причиняли человеку ни малейшего вреда, подобно тому как у нас на земле они не вредят друг другу; на лепестках розы не было червей, на листьях - гусениц, в море не водилось сирен, а на земле - ростовщиков. Там стригли козлов и употребляли их шерсть, как, по рассказам, это и ныне делают в Сицилии. И тропинки были обитаемы. Только сороки воровали золотые и серебряные вещи, употребляя их на постройку гнезд, нельзя было встретить ненасытных лизоблюдов, и никого не тянуло сбежать в Индии. Подобно тому как слон понимает язык страны, в которой он живет, здесь все животные понимали человеческую речь. Муравьи не собирались к зиме в муравейник, ибо здесь не было зимы, но царила вечная весна, воспетая Овидием. Мороз не грозил миндалю, который расцветает раньше всех деревьев, как бы проявляя опрометчивость и неосмотрительность, а тутовое дерево, что поздно цветет, но плодоносит раньше других, там никто бы не упрекнул в хитрости. Персиковое дерево сразу же после посадки приносило полезные для здоровья плоды, меж тем как у нас, сколько его ни пересаживай, на нем созревают лишь отвратительные ядовитые плоды. Стволы молодых растений были налиты не соком, а бальзамом, вместо капель желтой смолы на них сверкали янтарные слезы. По вечерам на цветах вместо росы выступали капли меда. Так золотой век, прекрасный и благородный век, царил на сей вилле, предназначенной для увеселений. О Рим, если в твоих пределах заключены столь возвышающие душу предметы, то разве может сравниться с тобой небо? Подобием его скорее можно назвать глобус Меркатора, чем тебя. И все же я должен сказать, к стыду нас, протестантов: если за добрые дела попадают на небо, то здесь, часто их совершают, и я поведаю о них. Суеверие ли или что-либо иное побуждает здесь людей отдаваться безвозмездному служению, сие пусть решают проповедники на кафедрах; но здесь вы увидите, как самые достойные дамы в платьях из золотой парчи омывают ноги пилигримам и бедным солдатам и круглый год только и делают вместе со своими служанками, что шьют для них рубахи и кроят бинты, дабы помочь им, когда они попадут в беду. Здесь госпитали весьма напоминают дома знатных людей; они столь богато обставлены, столь чисто содержатся, такое там тепло и благоухание, что раненый солдат, очутившись в этой божественной обители отдыха, почитает себя вознагражденным за все тяжелые походы и раны. Я не буду вести речь о папе и о его окружении, но поведаю вам о том, что случилось со мною в бытность мою в Риме. Так вот, когда я там проживал, выпало на редкость знойное лето и разразилась чума неслыханной ярости. Истину говорю, налетела она, как вихрь, и не успели мы воскликнуть: "Господи помилуй!", как она обрушилась на нас. За восемь месяцев в одном этом городе от нее погибла добрая сотня тысяч человек. Загляните в хронику Ланкета - и вы прочтете там о ней. Втянуть в нос воздух близ зараженного чумой дома было столь же губительно, как понюхать букет цветов. Подобно скрягам, что сберегают зерно, покамест оно не потухнет и не покроется плесенью, облака сберегали в своих недрах заразу и своим зловонным дыханием отравили чуть ли не всех жителей Рима. Жадных до золота лекарей быстро настигал рок. Посетив пациентов, которых они бессильны были исцелить от недуга своим искусством, они возвращались домой и тут же умирали; они походили на чудака, который за хорошую плату согласился бы повеситься. Дни и ночи напролет по улицам разъезжали повозки, и возчики кричали: - Эй, у кого тут покойники, которых надо хоронить? И не раз случалось, что из дома выносили всех его обитателей; в одной могиле хоронили чуть ли не полтораста человек, одно ложе становилось алтарем, на коем приносилась в жертву целая семья. Стены были насквозь пропитаны горячими влажными парами, кои вырывались из уст больных при последнем издыхании. Подобно тому как перед выстрелом из дула ружья вылетает зловонный дым, как бы прокладывая путь пуле, так и смерть, прежде чем человек испускал дух, словно бы закупоривала ему ноздри и заполняла весь рот зловонным паром, так что стоявший с ним рядом невольно зажмуривался, зная, что ему надо готовиться к кончине. Иные умирали, сидя за столом, другие - спрашивали врача, как помочь их больным друзьям. В доме, где я квартировал, я видел, как служанка принесла хозяину горячий суп, чтобы его ублажить, но не успел он выхлебать и полтарелки, как она упала мертвой. Покамест свирепствовал этот бич, в Риме подвизался один испанец по имени Ездра из Гранады, известный "бандетто", коему покровительствовал сам папа, ибо он совершал убийства по велению последнего. Этот злодей вместе с неким Бартоло, головорезом-итальянцем, имел обыкновение вламываться по ночам в дома богатых людей, опустошенные чумой, и ежели там не оставалось в живых никого, кроме хозяйки и служанки, негодяи насиловали их и уносили все добро, какое только могли взвалить на спину. В доброй сотне домов знатных горожан они совершили такие преступления. Хотя подвергавшиеся насилию женщины вопили во всю мочь, никто не осмеливался войти в дом из боязни подцепить смертельную заразу, а иные полагали, что женщины больны и кричат, испытывая ужасные муки. В числе других подвергался нападению и дом, где я квартировал, там все погибли от чумы, кроме почтенной хозяйки, благородной целомудренной матроны, по имени Гераклида, ее прислужницы, меня и моей куртизанки: вломившись в дверь поздно ночью, Ездра бросился к матроне, а со мной и с моей возлюбленной предоставил расправиться своему товарищу. Застав меня в постели, тот устремился на меня с рапирой в руке, полагая, что я буду сопротивляться, но, к счастью, мне удалось от него увернуться, я бросился к окну и схватил лежавший там незаряженный пистолет. Опасаясь выстрела, он погрозил, что пронзит мою возлюбленную насквозь, ежели только я нацелюсь на него. Он поволок ее из комнаты, приставив острие рапиры к ее груди. - Отпусти ее! - крикнул я. - Лучше убей меня! Я дам тебе за нее выкуп - тысячу дукатов! Однако похоть взяла верх, и тщетны были все мольбы. Он запер меня в спальне и крикнул товарищам, чтобы они меня сторожили и зарубили алебардами, ежели я вздумаю спускаться по лестнице (он обманывал меня, сторожить было некому). Я упал на постель и долго лежал в мрачном раздумье. Потом стал призывать всех чертей, какие только есть в аду, крича, чтобы теперь, когда я остался один, они явились ко мне, и я стану драться с ними по очереди, ибо они допустили столь чудовищное насилие. Я бился об стену головой и обзывал их грязными сводниками за то, что они видели, как совершается преступление, и не обрушились на злодея. Но вернемся к находившейся внизу Гераклиде, на которую напал самый безобразный из всех кровопийц, Ездра из Гранады. Сперва он хотел силой взять ее и зарубил прислужницу, которая кинулась было защищать свою госпожу. Расправившись со служанкой, он приступил к Гераклиде с медовыми речами и посулил ей столько брильянтов и драгоценностей, сколько ей не награбить бы и за сто лет. Он поведал ей, как к нему благоволит и во всем поддерживает его папа и сколько ужасных убийств он безнаказанно совершал, избавляя папу от досадивших ему людей. - Я уже навел порядок во множестве домов, - заявил он, - твой дом будет сто шестнадцатым. Провалиться мне на этом месте, если я и на сей раз не добьюсь своего! - Ах, - воскликнула Гераклида с душераздирающим вздохом, - неужто тебе будет дано расправиться со мною беспощадней самой чумы? Неужто я избегла карающей десницы божьей, дабы впасть с руки человека? Услышь меня, Иегова, смилуйся и положи конец моим страданиям! Прикончи меня, гнусный, развратный человекоубийца,посланец смерти! Вот лежит мой супруг, холодный как камень, на ледяном полу. Ежели ты могущественней бога и можешь мгновенно меня убить, то порази меня в грудь, в самое сердце и отправь на небо, где я встречу своего супруга. Увы мне, ты хочешь обесчестить меня, а потом уж вырвать из тела мою потрясенную душу. Я знаю, ты дьявол и послан искушать меня. Прочь от меня, сатана, душа моя принадлежит спасителю моему! Ему я ее завещала, и никто из смертных не в силах похитить ее у него! Иисусе, Иисусе, сохрани неоскверненной меня, невесту твою! Иисусе, Иисусе, не оставь ту, которая всецело доверилась тебе!.. Тут она упала в обморок, веки ее сомкнулись, и мнилось, затворилась раковина, скрыв дивные, только что сотворенные жемчужины, каких еще не видел свет. Ездра принялся ее трясти, быстро привел в чувство и заявил, что у него имеется величайшее соизволение. Она должна ему сдаться, непременно должна, ибо никому не вырвать ее из его рук. На пороге смерти она отвечала слабым голосом: - Неужто ты думаешь, что над тобой нет никакой власти? Здесь незримо присутствует грозный судия, и он покарает тебя, если ты совершишь преступное деяние. Когда все кругом благополучно, каждый человек грешит, но когда смерть вручает одному из друзей грамоту с приказом подвергнуть другого казни посредством чумной заразы и раздает из своего колчана смертоносные стрелы сразу сотне тысяч человек, кто же не станет следить за собой? Когда у человека на одном волоске висит над головой камень и он знает, что не успеет прочесть "Отче наш", как камень упадет на него и раздавит, то не станет ли он поневоле скорбеть о своих проступках, воздерживаться от всяких безумных помыслов и очищать душу раскаянием и покаянием? Рука господня, подобно огромному камню, отяготела над твоей головой. Что есть чума, как не смерть, - наш палач, призванный подвергнуть казни всех, кому не суждено иным путем достигнуть небесной отчизны? Бездыханное тело моего дорогого повелителя - колчан, из которого уже извлечены стрелы смерти и незримо нацелены на тебя. Подобно тому как возраст козлов можно определить по числу утолщений на их изогнутых рогах, ты можешь узреть меру гнева божьего по изгибам моих гневно сдвинутых бровей. У меня на глазах скончалось не менее ста моих домашних, я хоронила их всех, и в моем дыхании таится стократная зараза. Вот я дохнула на тебя, и тебя постигнет сто смертей! Спеши покаяться, ведь если для тебя не существует неба, то существует ад. Вспомни об этом, ведь ты, конечно, испытал адские муки совести, если совершил даже вдвое меньше убийств, чем сказал мне, бесстыдно хвалясь. Меценат под конец жизни не спал целых семь лет, и я последние семь недель провела без сна, ибо непрестанно следила за своим врагом, дьяволом. Я называла смерть своим другом, но друзья всегда покидают нас в беде. Смерть, дьявол и все искушающие нас духи тьмы стоят на страже, следя за тобой, и, если ты меня обесчестишь, они завладеют твоей душой, и она навеки погибнет. Господь может пощадить твою душу лишь в том случае, если ты пощадишь мою честь. Смерть не коснется тебя, хотя ты и ворвался в дом, который она избрала своим обиталищем. Если ты рожден женщиной или уповал на то, что спасение твое в потомстве, которое даст тебе женщина, то сжалься над женщиной. Затравленная псами лань, ежели ей некуда скрыться, бросается к мужчине, ища у него защиты, - к кому же прибегнуть женщине в безутешном горе и в страшной беде, как не к мужчине, ища у него защиты и поддержки? Если ты мужчина, ты защитишь меня, но если ты пес и дикий зверь, ты меня осквернишь, надругаешься надо мной и растерзаешь меня. Итак, или откажись от образа божьего, или откажись от своего злодейского умысла! Эти слова, казалось, могли бы смягчить не только железное, но и алмазное сердце, однако они не тронули сердца Ездры. Покамест она его умоляла, он сидел, развалясь в парадном кресле, мрачно глядя из-под нависших бровей на рукоять своего обнаженного меча, и ни разу не поднял глаз и не произнес ни слова; но увидев, что она ждет от него ответа, который должен принести ей милость или гибель, он вскочил и грубо схватил ее за шею, спрашивая, долго ли она еще его задержит. - Ты говорила мне, - сказал он, - о чуме и о тяжкой руке божьей и дохнула на меня, угрожая стократной заразой, а я тебе скажу, что в Испании я сто раз бросал кости и в случае проигрыша должен был попасть на виселицу, но мне неизменно везло. У нас придерживаются такого обычая при игре в кости: когда какой-либо генерал или капитан вернется с войны, уплатит сполна солдатам и у него окажется на руках четыреста или пятьсот крон сверх королевского жалованья, то он заявляет во всеуслышание, что ежели найдутся двое смельчаков, которые готовы рискнуть ради выигрыша головой, он поставит эту сумму на кон, и пускай они приходят в такое-то место, где и состоится игра. И вот я отправляюсь туда и нахожу еще охотника, такого же обедневшего дворянина, как и я. Бросаем кости, я в выигрыше, а он пропал. Я выигрываю кучу крон, а его тащат на виселицу. Таков у нас обычай, и я больше ста раз загребал кроны, а этих бедняг загребал дьявол в ад, где им приходилось солоно и они были обречены вечно плясать под свист кнута. Так неужто и ты думаешь, что я, который несчетное число раз избегал адских опасностей, полагаясь лишь на удачный бросок костей, удеру, испугавшись чумы? Не испытал ли я на своей шкуре бед почище твоей чумы? Недуги, тюрьма, нищета, изгнание - через все это я прошел. Родной матери я дал затрещину, так что она полетела со второго этажа и сломала себе шею, а все оттого, что не захотела пойти к знатному господину, к которому я ее посылал. Свою сестру я продал старому своднику, который и пустил ее в оборот; всех моих родственниц, про которых я знал, что они не шлюхи, я сделал шлюхами. Ты и есть шлюха, ты будешь шлюхой, хоть и уповаешь на религию и всякие там обряды! Вслед за тем он устремился на нее, угрожая ей мечом, но вовсе не собираясь ее ранить. Он вцепился пальцами в ее белоснежную шею и принялся ее трясти, как мастиф встряхивает медвежонка, вцепившись зубами ему в шкуру, при этом он клялся, запугивая ее, что перережет ей глотку, если она ему откажет. Но и этой скотской грубости ему показалось мало, - отпустив ее лилейную шею, он запустил дерзкую руку в ее длинные серебристые волосы, рассыпавшиеся по плечам во время борьбы. Он пригнул ее голову к полу, как пригибают деревце ветвями к земле. Схватив ее за пушистые растрепавшиеся косы, он волоком потащил ее по полу, как изменника везут на санях на казнь. Наступив грубым сапожищем на ее обнаженную белоснежную грудь, он крикнул ей, чтобы она покорилась, а не то он насмерть затопчет ее. - Топчи меня! - вскричала она. - Задуши меня моими косами! Повесь меня на первом суку и прикончи меня, лишь бы мне не пойти на небо с сучком в глазу! - Нет, - заявил он, - я не растопчу тебя, не задушу, не повешу и не отправлю на небо, покамест не овладею тобой! Твои непокорные руки я свяжу вот этими шелковыми узами! Тут он скрутил ей руки за спиной, связав их ее же волосами. Она боролась с ним, отчаянно, но все было напрасно. Пока она боролась, защищая свою честь, драгоценные камни на ее перстнях как бы покрылись потом, доказывая, что ею овладевает смертельный яд. Он опрокинул ее на пол и коленом, как железным тараном, отверз врата ее стыдливости. Мертвое тело ее супруга послужило подушкой этому чудовищному насильнику. Что было дальше, вообразите сами. Слова мои обессилели и увязли в этой гнусной топи. О, зачем только я начал это трагическое повествование! Но все на свете имеет свой конец. Приходит конец и моему рассказу. Насытив свою скотскую похоть, утолив свое бешеное желание, он забрал все находившиеся в доме ценности, какие только можно было унести, взвалил себе на спину и был таков. Вы, что прочли сие горестное повествование, сию печальную историю, не давайте умолкнуть вашей скорби! Докажите, что вы горячо откликаетесь на чужое горе. Как по-вашему, не заслуживает ли названия величайшей страдалицы женщина, у коей на глазах приносят в жертву всех ее детей, убивают одного за другим, и которая, когда зарежут одного, вытирает своим фартуком меч, дабы следующий был сражен чистым лезвием, и делает так много-много раз, пока очередь не дойдет до семнадцатого ее отпрыска? А вот сия женщина, сия матрона, сия злосчастная Гераклида похоронила за пять дней четырнадцать своих детей, чьи глаза закрыла с громким стенаньем и отдала им прощальный поцелуй, причем у нее прорезалось немало морщин; а через день и супруг ее уже лежал недвижимый и бездыханный, стал глыбой разлагающейся плоти и уже не мог ни разделять с ней трапезу, ни беседовать с ней, ни оплакивать с ней своих чад. Не лучше ли было бы ей не родиться на свет? Глаза ее распухли от слез, изливавшихся бурным потоком, слова ее были бессвязны, как у злосчастной Гекубы, мысли путались у нее в голове, и она была близка к безумию. Представьте себе, что на ваших глазах в церкви из гроба вдруг встает мертвец, именно так выглядела Гераклида, вставая с ложа, где ее принудили нарушить супружескую верность. Взор ее померк, в лице не было ни кровинки, ее дыхание отдавало тлением, и она походила на привидение. Обесчещенная женщина поднялась на ноги; она испытывала отвращение к себе, подобно грешнику, встающему из могилы в день Страшного суда. Поднявшись, она взглянула на каменный пол и заметила, что у нее под головой находилось тело ее супруга. О, тут она принялась скорбеть, как Кефал, нечаянно убивший Прокриду, или как Эдип, который, сам того не ведая, умертвил отца и вступил в кровосмесительный брак с матерью. Вот в каких словах изливала она свое отчаяние: - Неужто для того я осталась в живых, чтобы тело моего супруга послужило носилками, на которых меня доставят в ад? Неужто, утоляя свою мерзкую похоть, он не мог найти иной подушки, кроме его распростертого на полу трупа? На твоей плоти будет начертана моя вина в день всеобщего воскресения. О красота, тебе суждено быть приманкой, вводящей в соблазн нечестивых! У богачей похищают деньги, у красивых женщин похищают честь. Нет, красота не благословение, а проклятье. Да будет проклят час, когда я была зачата! Да будет проклят час, когда мать произвела меня на свет, наделив вводящей в соблазн красотой! Ведь я совершила столь же тяжкое преступление, как змий, соблазнивший наших прародителей. Змий был в раю проклят во веки веков. Не должна ли и я почитать себя проклятой? Ведь, согласно учению о предопределении, я была предназначена совершить сие чудовищное преступление! Боров мгновенно умирает, ежели у него вырвут глаз; а я валялась с этим боровом в грязи, и око моего целомудрия было вырвано жестокой рукой бесстыдства. Мне остается только умереть! Да, я умру, ибо жизнь мне нежеланна. Я смогу искупить свое невольное падение и стяжать награду лишь в том случае, ежели добровольно лишу себя жизни. О мой супруг, я буду твоей женой на небесах! Да не отвергнет меня с презрением при встрече твой чистый, отошедший к богу дух, ведь я подверглась зверскому насилию. Дьявол, что клевещет на слабых смертных и готов обвинять всех людей на свете, при всем желании не сможет меня обвинить в том, что я поддалась без сопротивления. Ежели я в чем и провинилась, то лишь в том, что не изуродовала свое лицо - источник злого соблазна. После этих горьких сетований она бросилась к зеркалу и взглянула на свои черты, ей хотелось узнать, не написан ли на ее челе содеянный ею грех. Увидев себя, она покраснела от стыда, хотя на нее смотрело из зеркала лишь ее собственное изображение. Тут она снова принялась причитать: - Heu, quam difficile est crimen non prodere vultu! О, как легко прочесть по лицу преступленье! Вот я смотрю на себя и краснею, но не испытаю, ли я еще более ужасный стыд, когда господь будет взирать на меня? Ангелы предадут меня на поругание, святые и мученики отшатнутся от меня. Да, господь еще суровее осудит дьявола за то, что он дерзнул привести к нему столь порочное создание. Агамемнон, ты был язычником, но все же, отправляясь на Троянскую войну, ты оставил в своем доме музыканта, который должен был до самого твоего возвращения наигрывать все тот же мотив, состоявший всего из двух тактов, дабы оберегать целомудрие твоей жены. А мой супруг, отправляясь на борьбу с дьяволом и его приспешниками, на борьбу, в коей ему суждено было пасть, не оставил мне иного музыканта, кроме стонов и рыданий. Но если б даже меня охранял музыкант, то, подобно Эгисту, убившему музыканта, оставленного Агамемноном, и этот новый Эгист убил бы моего стража. О горестное сердце мое! Как потерявший рога олень в ужасе и отчаянии скрывается в лесной чаще, так и тебе остается лишь тосковать и скорбеть! Укройся же под сень крыл милосердия божия! Проси, моли, взывай к нему неустанно! Просящему никогда не будет отказано в милости. Нет, может быть отказано. Быть может, я нечистый сосуд, предназначенный к гибели. Единственное средство избегнуть грозной кары божьей - это покарать себя в этом мире. И я сделаю это! Я искуплю свой грех смертью и с радостью ее приму. Ударом кинжала я положу конец своим нестерпимым мукам. Прощай, жизнь, подарившая мне лишь одни страданья! Прощай, заряженная грехом плоть, более склонная ко злу, чем к добру, испытавшая больше мук, чем наслаждений! Порази, проколи, пронзи меня своим острием, кинжал! Я готова стать твоими ножницами. Вырви у меня душу и пошли ее к небесам! Иисусе, прости меня! Иисусе, прими меня! Пронзив себе грудь кинжалом, она упала на пол и ударилась головой о тело своего мужа. И внезапно он, пролежав без дыхания добрые сутки, очнулся от сна. Между тем из своей комнаты на верхнем этаже я наблюдал сквозь щелку эту печальную сцену. Пробудившись, он стал ощупывать себе голову и протирать глаза, потом огляделся по сторонам. Чувствуя, что у него на груди лежит что-то тяжелое, он сбросил с себя тело жены и, поднявшись на ноги, зажег свечу. Тут начинаются мои злоключения. Сей почтенный человек, войдя в комнату со свечой, увидел, что жена его лежит с распущенными волосами, оскверненная и зверски убитая, а рядом с нею распростерта ее служанка Капестрано, пронзенная шпагой. Тут он схватил алебарду и стал бегать по дому из комнаты в комнату, разыскивая убийцу. Под конец он ворвался ко мне; я лежал на кровати, дверь моей комнаты была заперта снаружи и обнаженная рапира брошена на подоконник. Он сразу же решил, что я и есть убийца. Тотчас же созвав соседей, он заявил, что я умышленно велел запереть свою комнату снаружи, отослал прочь куртизанку, которую называл своей женой, и начисто вытер рапиру, дабы устранить все подозрения. Меня тут же препроводили в тюрьму, приговорили к повешению и подвели к виселице. У меня уже была готова прощальная баллада, которую я наименовал: "Проделки Уилтона", и все же мне не пришлось поплясать в пеньковой петле. Человек, испытавший на своем веку немало опасностей и благополучно их избегший, охотно повествует о минувших злоключениях. Мне уже надели на шею петлю, все шло как по-писанному, палач держал в руках конец веревки, привязанной в перекладине виселицы, и, готовый меня вздернуть, наступил ногой мне на плечо, пригибая меня к земле, когда я во всеуслышание произнес свое последнее слово. Как на исповеди, я чистосердечно поведал об известных уже вам событиях; о том, как эти злодеи в ночное время вломились в дом, убили служанку, похитили мою возлюбленную и заперли меня в комнате, произвели насилие над Гераклидой и как она под конец покончила с собой. В толпе, собравшейся вокруг виселицы, находился английский граф, изгнанный из родной страны; услыхав, что его соотечественник приговорен к смерти за столь ужасное преступление, он пришел послушать его последнее слово и посмотреть, что это за человек и не знаком ли он ему. Не успел я окончить свой рассказ, как он попросил слова и потребовал приостановить казнь. - Почтенные господа, благородные римляне, - начал он, - два дня тому назад я зашел к цирюльнику, чтобы он пустил мне кровь, дабы уберечь от заразы; как вдруг с криком и гамом в цирюльню притащили итальянца по имени Бартоло, тяжело раненного и истекавшего кровью. Делая вид, что я сочувствую ему в его беде, я начал ласково его расспрашивать, почему он оказался в таком плачевном состоянии, попал ли он в руки разбойников, или же с ним приключилась какая иная напасть. "Ах, - отвечал он, - долгое время я водил дружбу и даже побратался с испанцем Ездрой из Гранады, и мы с ним утоляли свою ненасытную похоть: мы совершили вдвоем добрых пятьсот насилий и убийств. Но вот исполнилась мера долготерпения божьего, и, дабы нас покарать, господь положил конец нашей дружбе. Это случилось в день, когда мы ворвались в дом Джованни де Имола". Сие имя только что назвал молодой дворянин с веревкой на шее. Затем Бартоло поведал мне о злодеяниях, совершенных им и его сообщником в доме этого человека, и его рассказ слово в слово совпадает с рассказом, который вы слышали из уст приговоренного к смерти. Но сейчас я вам поведаю о событии, неизвестном ни ему, ни вам. Ездра из Гранады, обесчестив и ограбив матрону Гераклиду, пустился наутек. Когда он застал своего сообщника Бартоло в обществе куртизанки, то мигом заметил, что тот сияет от удовольствия; ненасытный Ездра стал требовать, чтобы Бартоло уступил ему красавицу, разгорелась ссора, и они кинулись друг на друга с ножами. Бартоло был смертельно ранен, Ездра удрал, а прекрасная дама очутилась на свободе. Вот что поведал нам Бартоло в цирюльне; цирюльник, его сподручный и все находившиеся там люди могут под присягой подтвердить его слова. Всех этих лиц привели к присяге, их показания возымели должное действие, я был оправдан и выпущен на волю. Первым делом я направился к графу-изгнаннику, дабы выразить ему свою благодарность. Внимательно посмотрев на меня, он принялся меня распекать. - Скажи мне, соотечественник, - начал он, - почему ты, покинул Англию, пустился в дальний путь и обретаешься среди чужого тебе народа? Ежели ты хотел изучить их язык, ты мог бы это сделать и у себя на родине. Здесь ты ничему не можешь обучиться, кроме как гнусному разврату. Быть может, ты предпринял это путешествие из тщеславия, желая блеснуть перед приятелями? Но такого рода безрассудные притязания можно уподобить скрепленным воском крыльям Икара, под действием солнечных лучей воск неизбежно растает - и ты будешь ввержен в пучину бедствий. Первым путешественником был Каин, обреченный весь свой век скитаться по лицу земли. Кузнец подковывает дикую лошадь лишь для того, чтобы, потеряв свободу, она пустилась в подневольный путь. Так и всякий, отправляющийся в странствия, неизбежно расстается со свободой и подпадает под чужеземное иго. Израильтяне испытали на себе всю силу божьего проклятия, когда им пришлось покинуть родину и жить в рабстве на чужбине. Но то, что было для них проклятием, мы, англичане, почитаем для себя высшим благом. У нас ни во что не ставят человека, который ни разу не путешествовал. Мы предпочитаем жить в чужой стране на положении рабов, гнуть спину и ломать шапку перед любым встречным, раболепствовать перед ревнивыми итальянцами и надменными испанцами, исполняя все их прихоти, - лишь бы не оставаться на родине, где все свободны и всякий себе господин. Путешественник должен обладать спиной осла, чтобы таскать тяжести, языком, который вилял бы, как собачий хвост, расточая лесть направо и налево, пастью борова, чтобы пожирать все, что перед ним поставят, и, подобно торговцу, молча сносить все оскорбления. И столь постыдное рабство вы именуете свободой! Ежели ты служишь лишь одному господину, твоя участь не так уж горька, но коли у тебя оказываются тысячи господ и любой мясник, медник или сапожник, пользующийся правами гражданства, помыкает тобой, как чужеземец, смотрит на тебя свысока и считает тебя своим слугой, ты в скором времени убедишься, что на чужбине попал в сущий ад, в самое жестокое рабство, покинув отчий дом, где тебе было предназначено обитать. Ежели ты бросишь хоть мельком взгляд на римлянку или вообще на итальянку, будь уверен, что тебя угостят крепко приправленной похлебкой, и ты живо отправишься к праотцам. Когда итальянец поднимет тебя на смех и ты дашь ему суровую отповедь или просто выкажешь неудовольствие, то поскорей ступай домой, устраивай богатое пиршество и угости обидчика, а не то можешь быть уверен, что на следующую ночь к тебе заявятся гости в масках, тихо и благородно перережут тебе глотку и ускользнут как ни в чем не бывало. Из всех животных у собаки самая хорошая память; так вот эти итальянцы сущие собаки, они всю жизнь помнят обиду. Я знаю случай, когда человек, получивший пощечину, отомстил за нее через тридцать лет. Но неаполитанцы - самые кровожадные из итальянцев, это отпетые головорезы, недаром говорит пословица: "Я подмигну ему по-неаполитански" - это означает, что кто-то намерен исподтишка подстроить другому пакость. Лишь одно можно посоветовать путешественнику, пусть он придерживается мудрого совета Эпихарха: "Vigila et memor sis ne quid credas" {Будь настороже и помни, что никому не следует доверять (лат.).}. Ничему не верь, никому не доверяй и при этом делай вид, что ты все пропускаешь мимо ушей, ничего не подозреваешь, и вообще разыгрывай из себя последнего простачка, коего ничего не стоит провести. Сенека говорит. "Multi fallere docuerunt dum liment feffi" {Букв.: Многие, опасаясь быть обманутыми, научили, как их обмануть (лат.).} - "Многие, проявляя подозрительность и высказывая опасения, как бы их не обманули, только побудили людей изощряться в обманах". Увы, мы, англичане, самые простодушные люди на свете. Мы гоняемся за новшествами, любим, чтобы потакали нашим прихотям, и с упоением внимаем лести. Известно, что Филемон, автор комедий, задохнулся насмерть от хохота при виде осла, пожиравшего фиги; так и итальянцы от души потешаются, глядя, как бедные ослы англичане преспокойно поглощают испанские фиги и жадно хватают любую приманку. Тот, кто не может, подобно критянам, водить дружбу со змеями и употреблять в пищу яды, не годится в путешественники. Крысы и мыши лижут друг друга, чтобы произвести на свет потомство; человек, коему желательно отличиться и добиться успеха при дворе или в чужой стране, должен подлизываться, пресмыкаться, плутовать, лгать и болтать всякий вздор. Каким бы он ни обладал характером, ежели у него хорошо подвешен язык, он живо приобретет друзей. "Non formosus erat, sed erat facundus Ulysses" {Не был красив Улисс, зато обладал красноречьем (лат.).} - "Улисс, долгое время странствовавший по свету, не был добродушен, но обладал красноречьем". Иные говорят, что надеются в путешествиях научиться уму-разуму, но я полагаю, что как невозможно изучить искусство запоминания (о чем писали Цицерон, Квинтилиан, Сенека и Герман Буш), не обладая от природы хорошей памятью, так невозможно научиться уму-разуму во время путешествий, не обладая врожденным здравым смыслом. Единственное, что человек обретает в путешествиях - это experientia longa malorum - долгий опыт несчастий. Он может узнать во время странствий, что одного погубил такой-то безумный поступок, а другого погубило иного рода безумие, что такого-то молодого щеголя разорила такая-то куртизанка, что венецианский купец таким-то путем отомстил феррарскому купцу и что такой-то герцог так-то покарал убийцу. Но разве обо всех этих событиях и о многом другом мы не можем узнать из книг, не выходя из нашего теплого кабинета? Овидий говорит в "Любовных элегиях": Vobis alii ventorum praelia narrent, Quasque Scilla infestat, quasque Charibdis aquas {*} - {* Как возмущается хлябь, меж Сциллой кипя и Харибдой, В бой как вступают ветра, пусть вам расскажет другой.} Пусть о Харибде речь ведут, о Сцилле, О бурях злых, что моряков сгубили, Vos quod quisque loquetur, credite {Верьте всему, что говорят (лат.).}. Внимайте всем, но не пускайтесь в путь! Итак, пусть рассказывают вам об удивительных происшествиях, об изменах и об отравлениях, случившихся во Франции, Испании и в Италии; слушайте себе на здоровье, но боже вас упаси туда соваться! Чему еще вы можете научиться во Франции сверх того, что вы знаете в Англии, как не коварству в дружбе, неряшеству и нечистоплотности? Пожалуй, еще научитесь использовать друзей для своего удовольствия и торжественно клясться: "Ah, par la mort de Dieu!" {Провалиться мне на месте! (франц.).} - когда у самого в кармане вошь на аркане. Я знал иных путешественников из числа бездельников (я не имею в виду солдат), кои прожили во Франции добрых шесть лет и, возвратившись на родину, прятали под широкополой французской шляпой тощую, истасканную физиономию, поднимали на улице вихри пыли, шествуя в длинных серых бумажных плащах, и скверно говорили по-английски. Только и было толку от путешествий, что они научились разбираться в бордоском вине и отличать натуральное гасконское от орлеанского и, пожалуй, еще считать дурную болезнь не стоящей внимания, словно прыщик, вскочивший на лице, закрывать нос бархатной повязкой и расхаживать с печальным видом, скрестив руки на груди. Что привозит путешественник из Испании? Круглую шляпу, похожую на старинную глубокую миску, невысокие брыжи, какие носят у нас олдермены, с короткими тесемками, что тянутся, как сопли из носа, облегающий талию камзол, который спускается сзади до самого крупа, а спереди едва доходит до середины груди, как воротник или шейный платок; широкие штаны по гасконской моде, смахивающие на женскую юбку для верховой езды, огромные ножны, куда можно запихнуть полкоровы, рапиру, которую в свое время носили с полдюжины грандов; плащ у него будет либо длинный, либо короткий, - ежели он длинный, то обязательно обшит по краям турецкой тесьмой из крученого шелка, ежели короткий, то непременно с узким капюшоном, похожим на телячий язык, который по своей длине уступает разве что стоячему капюшону на голландских плащах. Но это еще не все; в башмаки его напихана тафта, как у стариков; ежели хочешь, я открою тебе тайну: она не только предохраняет пальцы ног, но и служит в качестве стельки. Он вояка и хвастун (это твердо установлено). Он шествует, приплясывая, ступая на носки и подбоченясь. Стоит вам заговорить с ним, и он начнет превозносить Испанию и втаптывать в грязь родную страну, но ежели вы станете у него допытываться, в чем же состоит превосходство Испании, он только сможет сказать, что у испанцев хлеб попышнее нашего; а на деле-то эти голодные черти накрошат в воду хлеба полную тарелку, сделают тюрю и уписывают за обе щеки, ибо у них не достанешь ни кусочка порядочного мяса, и они круглый год довольствуются соленой треской (если же и едят мясо, то круглый год вместе с треской), а главное, испанцы бедны как церковные крысы и валяются по ночам на вонючей соломе. Италия, этот земной рай, где вкушают небесное блаженство, воспетое Эпикуром, - чему научится там молодой англичанин? Научится целовать себе руку, как обезьяна, изгибаться в поклонах, как нищий, выклянчивающий кусок хлеба, выделывать всевозможные па и размахивать шляпой вместо приветствия. Он постигнет там науку безбожия, привыкнет жить в роскоши и распутничать, обучится искусству отравления и противоестественной любви. Как ни достойна презрения эта страна, пожалуй, там можно усвоить нечто хорошее, а именно, науку раболепства и стать отменным придворным шаркуном; другими словами, изысканным подхалимом и непревзойденным лицемером. В настоящее время в кругу порядочных людей в ходу такое выражение; ежели они хотят поставить клеймо на каком-либо отменном негодяе, то говорят: "Он побывал в Италии". С датчанами и голландцами я не стал бы встречаться. Эти славные люди, подобно дочерям Даная, только и делают, что наполняют вином бездонные бочки, и уже за вторым блюдом пьяны вдрызг и начинают громко храпеть. Человек, посетивший эти страны, наносит ущерб своему кошельку, зато может надеяться на спасение души, ибо виноторговцы, пивовары, солодовники и продавщицы эля будут молиться на него. Плати сполна, плати скорей Молиться будут горячей! А не оплатишь счет, Тебя проклятье ждет! Впрочем, едва ли будет толк от их молитв, ведь они ужасные грешники, - большинство из них смешивают различные вина, особенно этим грешат виноторговцы. Ты спросишь: почему я позволяю себе эти шутки, ведь я веду такую серьезную, поучительную речь? Я подвергся изгнанию и должен был покинуть родину, хотя и связан узами крови с самыми знатными особами: я природный граф, но сейчас, как ты видишь, нищий. Много лет прожил я в Италии на положении изгнанника. Некоторое время я получал приличную пенсию от папы, но сие продолжалось недолго, ибо он скончался, а его преемнику не было дела ни до англичан, ни до своих соотечественников. Пришлось мне подбирать крохи, падающие со стола кардиналов, вымаливать помощь и милостыню у всех герцогов Италии; все эти годы я влачил жалкое существование и тысячу раз предпочел бы смерть подобной жизни. Cum patriam araisi, tune me perisse putato {Утрата отчизны гибелью представлялась мне (лат.).}. Утратив родину, я жизнь утратил. Вода - родная стихия для рыб; извлеки рыбу из воды, и ей уже ни дышать, ни жить - она тут же погибает. Так же бывает и с птицей, ежели ее вырвут из воздушной стихии, где ей предназначено жить, и с четвероногими, коли их оторвут от земли, - так случилось и со мной, когда я был выброшен из Англии. Насладится ли теленок молоком волчицы? Подобно злополучному теленку, питаюсь я волчьим молоком, или же меня можно сравнить с эфиопами, обитающими в окрестностях Мэроэ, кои питаются только скорпионами; привычка - вторая натура, однако вдесятеро был бы счастливей человек, ежели бы он сохранил свою коренную натуру. Поверь мне, ни воздух, ни хлеб, ни огонь, ни вода не идут на пользу вдали от родины. Растения северных стран, пересаженные на юг, не приносят плодов и погибают, гибнут и тропические растения, пересаженные на север. Жалок тот, кто ради суетных наслаждений откажется от счастья дышать воздухом в краю, где он рожден на свет. Возвращайся домой, милый юноша, и пусть твой прах мирно почиет в склепе предков твоих; живи до глубокой старости, управляя своим имением, и считай своим долгом закрыть глаза своим родным. И дьявол и я равно утратили надежду - он на возвращение на небеса, я на возвращение на родину. Тут он умолк и залился слезами. Обрадовавшись, что он наконец дошел до точки, я обещал ему принять к сведению его советы, добавив, что по мере сил постараюсь его отблагодарить. Сейчас меня призывают крайне важные и спешные дела, но я надеюсь еще с ним встретиться. Он не хотел со мной расставаться, но я столько наговорил ему о своих неотложных делах, что наконец он меня отпустил; он поведал мне, где его можно найти, настоятельно просил заходить к нему без церемоний как можно чаще. "Ну и морока! - подумал я, очутившись на свободе. - Это почище, чем получить здоровую порку". Ежели бы я, этакий шалопай, опамятовался, я, конечно, прочитал бы сотни раз "Ave Maria" за человека, который дал мне столь мудрые советы. Господь наказал меня за то, что я отверг его строгие, отеческие наставления и посмеялся над ним. Выслушайте же рассказ о самом ужасном из моих злоключений. Я рыскал по городу в поисках своей возлюбленной до поздней ночи, и вот что со мной стряслось. Облака, словно напившись за день допьяна, вдруг стали изливать потоки воды; спасаясь от ливня, как вор от стражника, очутился я возле дома некоего еврея Цадока и забился под навес, под коим находился вход в подвал. Дверь подвала оказалась открытой; не разглядев ее в темноте, я полетел вниз головой, как человек на корабле, не приметив открытого люка, падает в трюм, или подобно тому, как во время землетрясения разверзается земля и слепец, что бредет, нащупывая посохом дорогу, вдруг падает в бездну и оказывается в преисподней. Я здорово расшибся и принялся кататься по полу, пока не утихла боль, затем стал оглядываться по сторонам, желая определить, под каким континентом я нахожусь, и вдруг - о, злой рок! - я увидел свою куртизан