л ей сказанное. По его словам, он знавал вас в то время, когда вы были лакеем у Арсении, а Эстрелья под именем Лауры служила у нее же в Мадриде. Моя жена, обрадованная этим открытием, уведомит обо всем маркиза де Мариальва, который должен сегодня вечером быть в театре. Примите это к сведению, и если вы на самом деле не брат Эстрельи, то советую вам по дружбе, а также в память нашего старинного знакомства, позаботиться о своей безопасности. Нарсиса, которая требует только одной жертвы, позволила мне уведомить вас об этом, дабы вы успели поспешным бегством предупредить могущие произойти роковые события. Ему не к чему было распространяться далее на эту тему. Я поблагодарил за предупреждение гистриона, легко догадавшегося по моему испуганному виду, что я не стану уличать во лжи подсчикателя. И, действительно, у меня не было ни малейшего желания нагло упорствовать. Я даже не подумал зайти на прощание к Лауре из опасения, как бы она не заставила меня разыграть нахала. Не могло быть сомнений, что такая прекрасная комедиантка, как моя сестрица, сумеет выпутаться из затруднительного положения, но для себя я предвидел неминуемую кару и не испытывал такой влюбленности, чтоб презреть опасность. Все мои помыслы были направлены только на то, чтоб убежать со своими пенатами, т.е. пожитками. Я исчез из гостиницы в мгновение ока и распорядился молниеносно вынести и переправить свой чемодан к погонщику мулов, который должен был в три часа поутру отправиться в Толедо. Мне хотелось тотчас же очутиться у графа Полана, дом которого казался мне единственным надежным убежищем. Но до него было еще далеко, и я с трепетом думал о том, что мне предстоит провести немало времени в этом городе, где, быть может, меня начнут разыскивать в ту же ночь. Тем не менее, я отправился ужинать в свой трактир, хотя испытывал не меньшее беспокойство, чем должник, знающий, что альгвасил гонится за ним по пятам. Не думаю, чтоб съеденная мной в этот вечер пища дала надлежащий питательный сок моему желудку. Став жалкой игрушкой страха, я вглядывался во всех входящих и дрожал от ужаса всякий раз, как обнаруживал какую-нибудь подозрительную физиономию, каковое не редкость в таких местах. Отужинав в непрестанной тревоге, я встал из-за стола и вернулся к погонщику, где улегся на свежей соломе в ожидании отъезда. Смею сказать, что в эту ночь терпение мое подверглось тяжелому испытанию. Меня осаждали тысячи неприятных мыслей. Всякий раз, как мне удавалось вздремнуть, я видел взбешенного маркиза, который полосовал прекрасное лицо Лауры и производил в ее жилище полный разгром или приказывал своим челядинцам бить меня палками до смерти. Тут я просыпался, и пробуждение, обычно столь приятное после кошмара, становилось для меня мучительнее, чем самый сон. К счастью, погонщик избавил меня от этого тягостного состояния, объявив, что мулы поданы. Я тотчас же вскочил на ноги и, благодарение богу, выехал, наконец, из города, навсегда излечившись от любви к Лауре и от хиромантии. По мере того как мы удалялись от Гренады, у меня становилось спокойнее на душе. Я вступил в беседу с погонщиком, хохотал по поводу нескольких забавных историй, которые он мне рассказал, и незаметно утерял всякий страх. В Убеде, где мы ночевали после первого перегона, я заснул мирным сном, а на четвертый день мы прибыли в Толедо. Первым делом я спросил, где живет граф Полан, и отправился к нему в полной уверенности, что он не позволит мне остановиться нигде, кроме как у него. Но счет сей сделан был без хозяина. В палатах оказался только привратник, сообщивший мне, что его господин выехал накануне в замок Лейва, так как оттуда пришло известие об опасной болезни Серафины. Я этого не ожидал. Отсутствие графа несколько омрачило мое пребывание в Толедо и побудило меня переменить свое намерение. До Мадрида было недалеко, а потому я решил отправиться туда. Мне казалось, что я сумею сделать карьеру при дворе, где для этого, как мне говорили, вовсе не требуется быть непременно гением. На следующий день я воспользовался лошадью, возвращавшейся порожняком, и таким способом добрался до столицы Испании. Меня влекла туда сама фортуна, предназначавшая мне более важные роли, чем те, которыми она до сих пор меня наделяла. ГЛАВА XII. Жиль Блас останавливается в меблированных комнатах и знакомится с капитаном Чинчилья. Что за человек был сей офицер и какое дело привело его в Мадрид По приезде своем в Мадрид, я тотчас же пристал в меблированных комнатах, где в числе прочих постояльцев жил один старый капитан, приехавший с окраин Новой Кастилии, чтоб хлопотать при дворе о пенсии, которую он, по его мнению, вполне заслужил. Его звали дон Анибал де Чинчилья. Увидав его впервые, я даже пришел в некоторое изумление. Это был человек лет шестидесяти, гигантского роста, но исключительной худобы. Он носил густые и закрученные вверх усы, которые доходили ему с обеих сторон до самых висков. У него не только не хватило руки и ноги, но, кроме того, широкая повязка из зеленой тафты прикрывала ему недостающий глаз, а лицо в нескольких местах казалось покрыто шрамами. В остальном же капитан ничем не отличался от прочих людей и мог сойти не только за рассудительного, но и за весьма серьезного человека. Он строго придерживался кодекса морали и был особенно щепетилен в вопросах чести. После двух-трех бесед Чинчилья почтил меня своим доверием. Вскоре я был в курсе всех его дел. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах потерял глаз в Неаполе, руку в Ломбардии и ногу в Нидерландах. Больше всего я дивился тому, что, повествуя о баталиях и осадах, он не позволял себе никакого фанфаронства, ни малейшего хвастовства, хотя, видит бог, я охотно простил бы ему, если б в возмещение за утерянную половину тела он стал восхвалять ту, которая ему осталась. Далеко не все офицеры, возвращающиеся с войны целыми и невредимыми, бывают такими скромниками. По его словам, он особенно тяготился тем, что во время походов прожил крупное состояние и принужден был существовать на доход в сто дукатов, едва хватавший на завивку усов, оплату квартиры и на переписку челобитных. - Ибо, сеньор кавальеро, - добавил он, пожимая плечами, - видит бог, я подаю их каждый день, но никто не обращает на них ни малейшего внимания. Можно подумать, что мы побились об заклад с первым министром, кому из нас скорее надоест: мне ли подавать или ему принимать мои челобитные. Я также имею честь зачастую вручать оные королю; но каков слуга, таков и барин, а тем временем мой замок Чинчилья превращается в развалины, так как мне не на что его чинить. - Никогда не надо отчаиваться, - отвечал я на это капитану. - Вы знаете, что обычно приходится немного повременить, когда добиваешься высочайших милостей. Возможно однако, что недалек час, когда вам сторицей воздается за все ваши труды и старания. - Не смею льстить себя такой надеждой, - возразил Анибал. - Не прошло еще трех дней, как я беседовал с одним из секретарей министра, и если его послушать, то мне необходимо запастись терпением. - А что он сказал вам, сеньор капитан? - спросил я. - Неужели вы, по его мнению, недостойны награды за понесенные вами увечья? - Рассудите сами, - отвечал Чинчилья. - Этот секретарь заявил мне без обиняков: "сеньор идальго, не старайтесь превозносить свое усердие и свою преданность; рискуя жизнью за родину, вы только исполнили свой долг. Слава, сопровождающая подвиги доблести, является сама по себе достойной наградой и должна доставлять удовлетворение, в особенности испанцу. А потому перестаньте заблуждаться и рассматривать, как чей-то долг, пенсию, о которой вы хлопочете. Если вам ее пожалуют, то вы будете обязаны этой милостью исключительно великодушию нашего короля, которому угодно почитать себя в долгу перед теми подданными, кто служил государству верой и правдой". Из сего, - добавил капитан, - можете усмотреть, что я, чего доброго, еще сам в долгу перед родиной и что мне придется уехать отсюда с тем, с чем я приехал. Невозможно равнодушно отнестись к порядочному человеку, когда видишь, что он в нужде. Я убеждал капитана не терять бодрости и предложил ему переписывать безвозмездно его челобитные. Не довольствуясь этим, я предоставил в его распоряжение свой кошелек и заклинал его взять оттуда, сколько ему потребуется. Но он был не из тех людей, которые в таких случаях хватаются за деньги, не дожидаясь вторичного приглашения. Напротив, выказав себя крайне щепетильным в этих делах, капитан гордо поблагодарил меня за мою предупредительность. Затем он поведал мне, что, не желая ни у кого одолжаться, он постепенно приучил себя довольствоваться столь малым, что даже самого ничтожного количества пищи было достаточно, чтоб его насытить. Это оказалось правдой: он питался исключительно чесноком и луком, а потому от него осталась только кожа да кости. Желая избежать свидетелей, он обычно запирался для этих скудных трапез в своей комнате. Все же мне удалось в конце концов упросить его, чтоб мы обедали и ужинали вместе, и, пустившись из сочувствия к нему на хитрость, я обманул его гордость, заказав гораздо больше мяса и вина, чем мне самому требовалось, и усиленно уговаривая его отведать и того и другого. Сперва он церемонился, но в конце концов уступил моим настояниям, после чего, постепенно осмелев, помог мне сам очистить блюдо и опорожнить бутылку. Выпив четыре-пять стаканов вина и ублажив свой желудок хорошей пищей, он сказал, повеселев: - Вы великий соблазнитель, сеньор Жиль Блас, и заставляете меня делать все, что вам угодно. У вас такие обходительные манеры, что я уже больше не боюсь злоупотребить вашим великодушием. Мой капитан, казалось, был в ту минуту настолько далек от своей щепетильности, что если б я пожелал воспользоваться моментом и снова предложить ему свой кошелек, то он, вероятно, не отказался бы. Но я не подверг его этому испытанию и удовольствовался тем, что сделал его своим сотрапезником и взялся не только переписывать, но и составлять вместе с ним его челобитные. Наловчившись в переписке проповедей, я научился гладко строить фразы, и сам стал чем-то вроде сочинителя. Старый служака, со своей стороны, мнил себя великим мастером по письменной части, так что, соревнуясь при совместной работе, мы составляли образчики витийства, достойные знаменитейших саламанкских профессоров. Но мы тщетно истощали свой дух, рассыпая по челобитным цветы красноречия: это было, как говорится, равносильно тому, чтоб сеять семя при дороге (*132). Как мы ни изловчались, выставляя в должном свете заслуги дона Анибала, двор не обращал на это никакого внимания, что отнюдь не поощряло старого инвалида отзываться с похвалой об офицерах, разоряющихся на военной службе. Под влиянием дурного настроения он проклинал свою судьбу и посылал ко всем чертям Неаполь, Ломбардию и Нидерланды. В довершение обиды случилось как-то, что поэт, представленный герцогом Альбой, прочитал в присутствии короля сонет на рождение инфанты и был пожалован, как бы на зло капитану, пенсией в пятьсот дукатов. Мой искалеченный капитан, пожалуй, сошел бы от этого с ума, если б я не постарался его успокоить. - Что с вами? - спросил я, видя, что он вне себя. - Тут нет ничего такого, что должно было бы вас возмущать. Разве поэты не владеют с незапамятных времен даром превращать государей в данников их музы? Нет такой коронованной особы, у которой не было бы нескольких таких пенсионеров. И, между нами говоря, такого рода пенсии, редко забываемые грядущими поколениями, увековечивают щедрость монархов, тогда как другие раздаваемые ими награждения зачастую ничего не прибавляют к их славе. Сколько наград роздал Август, сколько пенсий, о которых мы ничего не знаем! Но даже самые отдаленные потомки будут помнить так же твердо, как мы, что этот император пожаловал Виргилию свыше двухсот тысяч эскудо. Но как я ни убеждал его, плоды, пожатые стихоплетом от его сонета, легли свинцовым комом на желудок дона Анибала, и, не будучи в состоянии этого переварить, он решил бросить хлопоты. Все же ему хотелось перед отъездом сделать еще одну последнюю попытку, и он подал челобитную герцогу Лерме (*133). С этой целью мы вдвоем отправились к первому министру и встретили у него молодого человека, который, поклонившись капитану, сказал ему приветливо: - Вас ли я вижу, мой дорогой барин? Какое дело привело вас к их светлости? Если вам нужен человек, пользующийся влиянием, то, прошу вас, не стесняйтесь: я весь к вашим услугам. - Как, Педрильо! - воскликнул офицер. - Судя по вашим словам, выходит, что вы важная шишка в этом доме? - Во всяком случае, - возразил молодой человек, - я достаточно влиятелен, чтоб оказать одолжение такому достойному идальго, как вы. - Коли так, - промолвил капитан улыбаясь, - то я прибегну к вашему покровительству. - Готов вам его оказать, - отвечал Педрильо. - Соблаговолите только сказать мне, о чем идет речь, и обещаю вам, что с моей помощью вы выжмете из министра все, что захотите. Не успели мы изложить этому услужливому малому обстоятельства нашего дела, как он осведомился, где живет дон Анибал, а затем, посулив завтра же дать нам ответ, исчез, не сообщив ни того, что именно он собирается предпринять, ни состоит ли вообще на службе у герцога Лермы. Я полюбопытствовал узнать, кто такой Педрильо, так как он показался мне человеком весьма смышленым. - Этот малый, - сказал капитан, - был моим слугой несколько лет тому назад, но, видя мою бедность, ушел от меня, чтоб найти более выгодное место. Я не сержусь на него за это, ибо естественно менять худшее на лучшее. Педрильо не лишен сметки и такой интриган, что заткнет за пояс любого черта. Но, несмотря на его оборотистость, я не очень рассчитываю на усердие, которое он мне только что выказал. - Возможно, - возразил я, - что он все же окажется вам полезен. Представьте себе, например, что он состоит при ком-нибудь из приближенных герцога. Как вы знаете, у великих людей мира сего все делается с помощью происков и интриг; у них имеются любимцы, которые ими управляют, а этими, в свою очередь, управляют их лакеи. На другой день поутру Педрильо явился в нашу гостиницу. - Господа, - сказал он, - если я вчера не объяснил вам, какими средствами располагаю, чтоб услужить капитану Чинчилья, то это потому, что мы были в месте, не подходящем для таких сообщений. Кроме того, мне хотелось до разговора с вами самому нащупать почву. Знайте же, что я - доверенный лакей сеньора дона Родриго Кальдерона (*134), первого секретаря герцога Лермы. Мой господин - великий ловец перед господом и ужинает почти каждый вечер у одной арагонской пташки, для которой завел клетку в дворцовом квартале. Это - прехорошенькая девица, родом из Альбарасина; она очень неглупа и отлично поет, а потому по заслугам зовется доньей Сиреной. Мне приходится носить ей каждое утро записочки, так что я сейчас иду от нее. Я предложил ей выдать сеньора дона Анибала за своего дядю и с помощью этой уловки заставить дона Родриго оказать ему свое покровительство. Она согласна взяться за это дело. Не говоря о маленькой награде, которую она чает получить, ей лестно прослыть за племянницу достойного идальго. Сеньор Чинчилья поморщился от такого предложения. Он с отвращением отказался стать соучастником этого плутовства, а тем более допустить, чтоб какая-то авантюристка опозорила его, сказавшись ему родственницей. Он не только обижался за самого себя, но усматривал в этом, задним числом, также бесчестье для своих предков. Такая щепетильность показалась Педрильо неуместной, и он, возмутившись, воскликнул: - Смеетесь вы, что ли? Что это за рассуждение? Все вы таковы, захудалые дворянчики! У вас смехотворная спесь! Сеньор кавальеро, - продолжал он, - обращаясь ко мне, - вас не поражает такая совестливость? Клянусь богом, при дворе люди не столь разборчивы. Они не упустят счастья, под какой бы гнусной оболочкой оно им ни подвернулось. Я одобрил доводы Педрильо, и мы вдвоем так напустились на капитана, что заставили его против воли превратиться в дядюшку Сирены. Одержав эту победу над его гордостью, - что далось нам отнюдь не легко, - мы принялись втроем составлять для министра новую челобитную, каковая подверглась просмотру, дополнениям и исправлениям. Затем я переписал ее начисто, а Педрильо отправился с ней к арагонке, которая в тот же вечер вручила ее сеньору дону Родриго и так настоятельно просила за дона Анибала, что секретарь, поверивший в ее родство с капитаном, обещал оказать свое содействие. Спустя несколько дней мы увидали результат этой военной хитрости. Педрильо снова пожаловал в нашу гостиницу и на этот раз с торжествующим видом. - Добрые вести, капитан! - сказал он Чинчилье. - Король собирается раздавать командорства (*135), бенефиции и пенсии. Вы также не будете забыты, о чем мне велено вам передать. Одновременно я получил распоряжение узнать, какой подарок вы собираетесь сделать Сирене. Что касается меня, то мне ничего не нужно: удовольствие улучшить судьбу своего бывшего барина мне милее всего золота на свете. Но наша альбарасинская нимфа не так бескорыстна: она рассуждает несколько по-жидовски, когда надо помочь ближнему. Есть за ней такой грешок: с родного отца деньги возьмет, не то что с подставного дяди. - Пусть скажет, сколько она хочет, - отвечал дон Анибал. - Если она согласится ежегодно получать треть моей пенсии, то я обещаю ее выплачивать. Полагаю, что моего обещания было бы достаточно, даже если б речь шла о всех доходах его католического величества. - Я бы, конечно, положился на ваше слово, - возразил Меркурий дона Родриго, - ибо знаю, что оно вернее верного. Но вы имеете дело с маленькой бестией, которая от природы весьма недоверчива. Она, пожалуй, предпочтет, чтоб вы дали ей сразу вперед две трети наличными деньгами. - А откуда мне их взять, черт подери? - резко прервал его офицер. - Что я, королевский казначей, по ее мнению? Разве вы не объяснили ей моего положения? - Простите, - возразил Педрильо, - ей отлично известно, что вы бедны, как Иов; она не может этого не знать после того, что я ей сказал. Но вы напрасно тревожитесь, ибо нет человека изворотливее меня. Я знаю одного старого аудитора; этот мошенник охотно ссужает деньги из десяти за сто. Вы переуступите ему нотариальным порядком вашу пенсию за первый год в той сумме, получение коей подтвердите, и эта сумма, действительно, будет вам выплачена за вычетом процентов вперед. Что касается обеспечения, то заимодавец удовлетворится вашим замком Чинчилья в его теперешнем виде; на этот счет у вас не будет никаких пререканий. Капитан объявил, что примет эти условия, если ему посчастливится не быть обойденным при раздаче милостей, назначенной на послезавтра. Все сошло благополучно: ему определили пенсию в триста пистолей из доходов одного командорства. По получении этого известия он выдал все гарантии, которые от него требовали, и, уладив свои делишки, возвратился в Новую Кастилию с несколькими оставшимися у него пистолями. ГЛАВА XIII. Жиль Блас встречается при дворе с любезным своим другом Фабрисио, к великой радости обеих сторон. Куда они оба отправились и какой любопытный разговор произошел между ними Я завел себе привычку заглядывать всякое утро во дворец, где проводил по два и по три часа, наблюдая, как входили и выходили гранды, являвшиеся туда без той помпы, которая окружает их в других местах. Как-то раз я спесиво прохаживался по покоям, представляя собой, подобно многим другим, довольно глупую фигуру, и вдруг увидал Фабрисио, с которым расстался в Вальядолиде, когда он находился в услужении у смотрителя богадельни. Особенно удивило меня то, что он запросто беседовал с герцогом Медина Сидония и с маркизом де Сен-Круа, причем оба эти сеньора, казалось, внимали ему с удовольствием. К тому же он был одет не хуже любого знатного кавалера. "Не померещилось ли мне? - подумал я. - Действительно ли это сын цирюльника Нуньеса? Или это какой-нибудь молодой придворный, похожий на него?" Но я недолго пребывал в недоумении. Сеньоры удалились, и я подошел к Фабрисио. Он сразу же узнал меня, взял за руки и, протискавшись сквозь толпу, вывел из апартаментов. - Очень рад тебя видеть, милейший Жиль Блас! - сказал он, обнимая меня. - Что ты делаешь в Мадриде? Служишь ли еще у господ или занимаешь какую-нибудь придворную должность? Как твои дела? Расскажи мне все, что случилось с тобой после твоего внезапного исчезновения из Вальядолида. - Ты задаешь мне сразу слишком много вопросов, - отвечал я. - К тому же это совсем неподходящее место, чтоб рассказывать о своих похождениях. - Ты прав, - заметил он, - нам будет удобнее у меня. Пойдем, я тебя поведу. Это недалеко. Я свободен, занимаю отличную, хорошо обставленную квартиру, живу припеваючи и вполне счастлив, поскольку считаю себя таковым. Я принял приглашение и послушно пошел за Фабрисио. Мы остановились подле великолепного дома, в котором, по словам моего приятеля, находилась его квартира. Затем мы пересекли двор, где по одну сторону помещалось парадное крыльцо, ведшее в роскошные хоромы, а по другую - маленькая, столь же темная, сколь и узкая лестница, по которой мы поднялись в хваленую квартиру Фабрисио. Она состояла из одной комнаты, которую мой изобретательный друг превратил в четыре с помощью сосновых перегородок. Первая конура служила прихожей для второй, в которой спал Фабрисио; третья именовалась кабинетом, а последняя - кухней. Спальня и передняя были увешены географическими картами и философскими тезисами, а мебель вполне соответствовала убранству стен. Она состояла из большой постели с совершенно потертым парчовым пологом, старых стульев, обитых желтой саржей и украшенных гренадской шелковой бахромой того же цвета, стола на золоченых ножках, покрытого некогда красной кожей и окаймленного мишурной, почерневшей от времени бахромой, и, наконец, из шкапа черного дерева с фигурами грубой резьбы. Маленький стол заменял ему в кабинете секретер, а библиотека насчитывала всего несколько книг и связок с рукописями, которые лежали на полках, расположенных вдоль стен друг над другом. В кухне, гармонировавшей со всем остальным, красовалась глиняная посуда и прочая необходимая утварь. Подождав, пока я вдосталь налюбуюсь на его жилище, Фабрисио спросил меня: - Ну, как тебе нравится мое хозяйство и моя квартира? Не правда ли, восхитительно? - Разумеется, - отвечал я, улыбаясь. - Видимо, дела твои в Мадриде идут удачно, раз ты так оперился. Ты, вероятно, пристроился на какую-нибудь должность. - Упаси господь! - воскликнул он. - Избранное мною занятие стоит выше всяких должностей. Вельможа, которому принадлежит этот дом, предоставил мне комнату, а я превратил ее в четыре, омеблировав так, как ты видишь. Я делаю только то, что мне нравится, и ни в чем не нуждаюсь. - Говори яснее! - прервал я его. - Ты разжигаешь во мне желание узнать, чем собственно ты занимаешься. - Ну, что ж, готов тебя удовлетворить, - сказал он. - Я сделался сочинителем, записался в остромыслы, пишу стихами и прозой, словом, мастер на все руки. - Как! Ты стал любимцем Аполлона? - вскричал я, расхохотавшись. - Ни за что бы не угадал! Всякое другое ремесло меня бы меньше удивило. Но что соблазнило тебя примкнуть к поэтам? Насколько я знаю, их презирают в обществе, и они не всякий день бывают сыты. - Фуй! - воскликнул он, в свою очередь. - Ты имеешь в виду тех жалких писак, сочинениями которых гнушаются книготорговцы и актеры. Нет ничего удивительного, что никто не уважает таких бумагомарателей. Но хорошие авторы занимают совсем другое положение в свете, и могу сказать не хвалясь, что я принадлежу к их числу. - Нисколько не сомневаюсь, - сказал я. - Ты умный малый и, наверно, недурно сочиняешь. Мне только хочется узнать, откуда взялся у тебя писательский зуд. Полагаю, что мое любопытство заслуживает оправдания. - Да, ты в праве удивляться, - возразил Фабрисио. - Я был так доволен своим положением у сеньора Мануэля Ордоньеса, что не мечтал о лучшем. Но дух мой, - подобно духу Плавта (*136), - возвысился постепенно над рабским своим состоянием, и я написал комедию, которую вальядолидские актеры сыграли в театре. Хотя она ни к черту не годилась, однако же имела огромный успех. Из этого я рассудил, что публика - добрая корова, которую нетрудно доить. Это соображение, а также бешеная страсть к сочинению новых пьес отвратили меня от богадельни. Любовь к поэзии охладила любовь к богатству. Чтоб усовершенствовать свой вкус, я решил отправиться в Мадрид, являющийся средоточием блестящих умов. Я просил смотрителя отпустить меня, на что он-согласился лишь с сожалением, так как питал ко мне привязанность. "Фабрисио, - сказал он, - почему ты меня покидаешь? Не подал ли я тебе неумышленно какого-либо повода к неудовольствию?" - "Нет, сеньор, - отвечал я ему, - лучшего господина не сыскать во всем мире, и я в умилении от вашей доброты, но вы знаете, что против судьбы не устоишь. Я чувствую себя рожденным для того, чтоб увековечить свое имя литературными произведениями". - "Что за сумасбродство! - возразил этот добрый человек. - Ты уже пустил корни в богадельне, а из людей твоей складки выходят экономы и даже иной раз смотрители. А ты хочешь менять надежное дело на вздорное. Будешь каяться, дитя мое". Смотритель, отчаявшись переубедить меня, выплатил мне жалованье и подарил пятьдесят дукатов в награду за мою усердную службу. Эти деньги вместе с теми, которые мне удалось сколотить при исполнении мелких поручений, доверенных моему бескорыстию, позволяли мне прилично одеться, что я не преминул выполнить, хотя наши писатели обычно не гонятся за чистоплотностью. Я вскоре познакомился с Лопе де Вега Карпио, с Мигелем Сервантес де Сааведра и другими прославленными сочинителями; но предпочтительно перед этими великими людьми я выбрал в наставники молодого бакалавра, несравненного дона Луиса де Гонгора (*137), величайшего гения, когда-либо порожденного Испанией. Он не желает печатать своих творений при жизни и довольствуется тем, что читает их друзьям. Самое удивительное - это то, что благодаря редкостному природному таланту он преуспевает во всех областях поэзии. Особенно удаются ему сатирические произведения: это его конек. Он не какой-нибудь Луцилий (*138), которого можно сравнить с мутной речкой, уносящей множество ила; нет, Гонгора подобен Таго, катящему прозрачные волны по золотистому песку. - Судя по твоему лестному описанию, бакалавр этот весьма талантлив, - сказал я, - а потому надо думать, что он нажил себе немало завистников. Все сочинители, как хорошие, так и плохие, - отвечал Фабрисио, - обрушились на него. Одни говорят, что он любит напыщенность, парадоксы, метафоры и инверсии, другие - что его стихи туманны, как гимны, которые салии (*139) распевали во время своих процессий и которых никто не понимал. Иные даже упрекают его в той, что он бросается от сонетов к романсам, от комедий к децимам и летрилиям (*140), точно ему взбрела на ум сумасшедшая мысль затмить лучших писателей во всех жанрах. Но эти стрелы зависти только ломают свое острие о его музу, чарующую как вельмож, так и толпу. Как видишь, мое ученичество проходит под руководством опытного наставника, и смею сказать не хвалясь, что плоды - налицо. Я так освоился с его духом, что уже сочиняю глубокомысленные произведения, которые он сам почел бы достойными своего пера. Следуя его примеру, я сбываю свой товар в аристократических домах, где меня отлично принимают и где люди не очень привередливы. Правда, я превосходно декламирую, что, разумеется, способствует успеху моих сочинений. Наконец, я пользуюсь расположением некоторых знатных сеньоров и живу на такой же ноге с герцогом Медина Седония, как Гораций жил с Меценатом. Вот каким образом, - закончил Фабрисио, - я превратился в сочинителя. Больше мне нечего рассказывать. Теперь твоя очередь, Жиль Блас, воспеть свои геройства. Тогда я принялся за повествование и, опуская несущественные обстоятельства, рассказал ему то, о чем он меня просил. Затем наступило время позаботиться об обеде. Фабрисио извлек из шкапа черного дерева салфетки, хлеб, остаток жареной бараньей ноги, а также бутылку превосходного вина, и мы уселись за стол в том веселом настроении, которое испытывают друзья, встретившиеся после продолжительной разлуки. - Как видишь, - сказал Фабрисио, - я веду свободный и независимый образ жизни. Пожелай я следовать примеру своих собратьев, то ходил бы всякий день обедать к знатным особам. Но меня нередко задерживает дома любовь к моим занятиям, а к тому же я в своем роде маленький Аристипп, ибо чувствую себя довольным как в великосветском обществе, так и в уединении, как за обильной, так и за скудной трапезой. Вино показалось нам таким вкусным, что пришлось достать из шкапа еще бутылку. За десертом я выразил Фабрисио желание ознакомиться с его творчеством. Он тотчас же разыскал между бумагами сонет, который прочел самым выспренним тоном. Несмотря на отличное чтение, стихи показались мне столь туманными, что я решительно ничего не понял. Это не ускользнуло от Фабрисио, и он спросил меня: - Ты, кажется, находишь мой сонет не особенно ясным, не правда ли? Я сознался, что предпочел бы несколько больше вразумительности. Фабрисио осыпал меня насмешками: - Если этот сонет, - продолжал он, - действительно непонятен, то тем лучше, друг мой. Сонеты, оды и прочие произведения, требующие выспренности, не терпят простоты и естественности. Туманность - вот их главное достоинство! Вполне достаточно, если сам поэт думает, что он их понимает. - Ты, по-видимому, издеваешься надо мной! - прервал я его. - В стихах должен быть здравый смысл и ясность, к какому бы роду поэзии они ни принадлежали, и если твой несравненный Гонгора пишет так же невразумительно, как ты, то, признаться, я за него недорого дам. Такой стихотворец обманет разве только современников. Посмотрим теперь на твою прозу. Нуньес показал, мне предисловие, которое, по его словам, собирался предпослать сборнику своих комедий, находившемуся тогда в печати. Затем он спросил, что я о нем думаю. - По-моему, - сказал я, - твоя проза не лучше твоих стихов. Сонет не что иное, как напыщенная галиматья, а в предисловии встречаются слишком изысканные выражения, слова, никем не употребляемые, и фразы, так сказать, закрученные винтом. Словом, у тебя чудной стиль. Книги наших добрых старых сочинителей написаны совсем не так. - Жалкий невежда! - воскликнул Фабрисио, - ты, по-видимому, не знаешь, что всякий прозаик, рассчитывающий на репутацию изящного писателя, пользуется этим своеобразным стилем и этими иносказательными выражениями, на которые ты досадуешь. Нас пять или шесть смелых новаторов, вознамерившихся переделать испанский язык самым коренным образом, и если богу будет угодно, то мы доведем это дело до конца, невзирая ни на Лопе де Вега, ни на Сервантеса, ни на прочих прославленных гениев, придирающихся к нам за новые обороты. Нас поддерживает целый ряд достойных сторонников, и в нашей клике имеются даже богословы. Как бы там ни было, - продолжал он, - но наше намерение достойно похвалы, и, откинув предрассудки, надо сказать, что мы стоим выше тех безыскусственных сочинителей, которые говорят, как рядовые обыватели. Не понимаю, почему столько порядочных людей относятся к ним с уважением. Это было уместно в Афинах и в Риме, где в обществе не было таких резких различий, и вот почему Сократ сказал Алкивиаду, что лучший учитель языка - это народ. Но в Мадриде существует как изысканная, так и простая речь, и наши придворные изъясняются иначе, чем мещане. Могу тебя в этом заверить. Наконец, наш новый стиль превосходит стиль наших антагонистов. Одной черточкой я дам тебе почувствовать разницу между прелестью нашей манеры выражаться и их безвкусицей. Так, например, они сказали бы просто: "интермедия украшает комедию", а мы говорим гораздо изящнее: "интермедия доставляет красоту комедии". Заметь себе это выражение "составляет красоту". Чувствуешь ли ты весь его блеск, всю его изысканность и прелесть? Я громким хохотом прервал речь моего новатора. - Чудак ты, Фабрисио, со своим жеманным слогом, - сказал я. - А ты со своим естественным стилем просто олух! Ступайте, - продолжал он, применяя ко мне слова гренадского архиепископа, - ступайте к моему казначею, пусть отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам немножко больше вкуса. Я снова расхохотался на эту шутку, а Фабрисио, простив мне непочтительный отзыв об его писаниях, нисколько не утратил своего прекрасного расположения духа. Мы допили вторую бутылку, после чего встали из-за стола несколько навеселе и вышли из дому с намерением прогуляться по Прадо, но, проходя мимо дверей одного лимонадчика, вздумали туда заглянуть. В этом заведении обычно собиралась чистая публика. Там было два отдельных зала, причем в каждом из них я заметил кавалеров, развлекавшихся по-своему. В одном играли в приму и в шахматы, в другом человек десять - двенадцать внимательно слушали спор двух записных любомудров. Даже не подходя к ним, нам нетрудно было догадаться, что предметом их дискуссий служила метафизическая задача, ибо они ораторствовали с таким жаром и задором, что их можно было принять за бесноватых. Полагаю, что если б им поднести к носу перстень Елеазара (*141), то у них из ноздрей повыскочили бы демоны. - Ну и темперамент, черт подери! - сказал я своему приятелю. - Какие здоровые легкие! Эти спорщики родились, чтоб быть публичными глашатаями. Большинство людей занимается не тем, чем им надо. - Ты прав, - возразил он. - Эти люди, видимо, из породы Новия (*142), того римского банкира, который заглушал голосом грохот повозок. Но в их споре мне всего противнее то, - добавил он, - что они жужжат тебе в уши без всякого толку. Мы удалились от этих шумливых метафизиков, и благодаря этому я избежал мигрени, которая было начала меня одолевать. Затем мы выбрали местечко в углу другой залы, откуда, распивая прохладительные напитки, могли наблюдать за входившими и выходившими посетителями. Нуньес знал их почти всех. - Клянусь богом! - воскликнул он, - спор наших философов кончится не так скоро: вот идет новое подкрепление! Те трое, что сейчас вошли, тоже ввяжутся в разговор. Обрати внимание на двух чудаков, которые собираются удалиться. Того смуглого, сухопарого коротышку, прямые длинные волосы которого свисают одинаково как спереди, так и сзади, зовут доном Хулианом де Вильянуно. Это молодой аудитор, корчащий из себя петиметра. На днях я зашел к нему пообедать с одним приятелем, и мы застали его за довольно странным занятием. Он развлекался в своем кабинете тем, что кидал большой борзой сумки с тяжебными делами, по которым он является докладчиком, а затем заставлял ее приносить их обратно, причем собака разрывала документы в клочки. Сопровождающего его лиценциата с махровой рожей зовут Керубин Тонто. Это - каноник толедского собора, самый глупый человек на свете. Между тем, судя по его веселому и остроумному лицу, можно подумать, что он большой умник. Глаза у него блестят, а смех тонкий и лукавый. Иному, пожалуй, покажется, что каноник обладает проницательностью. Когда в его присутствии читают какое-нибудь изящное произведение, то он слушает его со вниманием, точно вникает в смысл, а на самом деле не понимает решительно ничего. Он обедал с нами у аудитора. Там говорилось множество забавных вещей и всяких острот. Дон Керубин не проронил ни звука, но зато он одобрял все такими ужимками и жестами, которые казались остроумнее отпускаемых нами шуток. - Знаешь ли ты, - спросил я Нуньеса, - тех двух взлохмаченных молодцов, которые, опершись локтями на стол, шепчутся там в углу и дышат друг другу в лицо? - Нет, - возразил он, - их лица мне не знакомы. Но по всем данным, это - кофейные политики (*143), поносящие правительство. Взгляни на прелестного кавалера, который, посвистывая, прогуливается по залу и переваливается с ноги на ногу. Это дон Аугустин Морето, молодой, не лишенный таланта стихотворец, которого льстецы и невежды превратили в полусумасшедшего. Сейчас подходит к нему один из его собратьев, который пишет рифмованной прозой и тоже навлек на себя гнев Дианы (*144). - А вот и еще сочинители! - воскликнул он, указывая на двух вошедших офицеров. - Они точно все сговорились прийти сюда для того, чтоб ты устроил им смотр. Ты видишь перед собой дона Бернальдо Десленгуадо и дона Себастьяна де Вилья Висиоса. Первый из них - человек желчный, автор, родившийся под созвездием Сатурна (*145), злокозненный писака, ненавидящий всех и не любимый никем. Что касается дона Себастьяна, то это добродушный малый и писатель, не желающий отягчать своей совести. Он недавно поставил в театре пьесу, имевшую исключительный успех, и теперь печатает ее, не желая дальше злоупотреблять одобрением публики. Милосердный ученик Гонгоры собрался было продолжать свои разъяснения по поводу фигур мелькавшей перед нами живой картины, но его прервал дворянин из свиты герцога Медина Сидония: - Я разыскиваю вас, сеньор дон Фабрисио, по поручению господина герцога, который желает с вами поговорить. Он ждет вас у себя. Нуньес, знавший, что желания знатного вельможи надлежит исполнять немедленно, поспешно покинул меня, чтоб пойти к своему меценату, а я остался, недоумевая над тем, что его величают "доном" и что он столь неожиданно превратился в дворянина, хотя его отец, почтенный Хрисостом, был всего-навсего брадобреем. ГЛАВА XIV. Фабрисио определяет Жиль Бласа на должность к сицилийскому вельможе, графу Галиано Мне так хотелось снова повидаться с Фабрисио, что я отправился к нему на другой день с раннего утра. - Приветствую сеньора дона Фабрисио, цветок или, точнее говоря, грибок астурийского дворянства! - сказал я, входя к нему. Он расхохотался в ответ на мои слова и воскликнул! - Так ты заметил, что меня величают доном? - Как же, сеньор идальго, - возразил я, - и позвольте мне указать, что, рассказывая вчера про свою метаморфозу, вы забыли самое главное. - Твоя правда, - отвечал Фабрисио, - но если я присвоил себе это почетное звание, то не столько в угоду своему тщеславию, сколько для того, чтоб приспособиться к тщеславию других. Ведь ты знаешь испанцев: они ни во что не ставят порядочного человека, если, на его несчастье, у него нет состояния и благородных предков. Скажу тебе еще, что мне приходится встречать множество людей, - и одному богу известно, какого сорта людей, - которые заставляют называть себя доном Франсиско, доном Габриэль, доном Педро и какими хочешь донами, а потому приходится признать, что дворянское звание стало вещью довольно обыкновенной и что приличный разночинец, пожалуй, еще оказывает ему честь, когда соглашается к нему примкнуть. - Но поговорим о другом, - добавил он. - Вчера вечером за ужином у герцога Медина Седония, где присутствовал в числе прочих гостей знатный сицилийский вельможа, граф Галиано, зашла речь о смехотворных последствиях самолюбия. Обрадовавшись тому, что у меня есть чем позабавить общество, я угостил их историей с проповедями. Можешь себе представить, как они хохотали и как досталось на орехи твоему архиепископу. Это, однако, тебе ничуть не повредило. Напротив, тебя жалели, а граф Галиано, расспросив обстоятельно о тебе, - на что, как ты понимаешь, я отвечал ему надлежащим образом, - поручил мне привести тебя к нему. Я как раз собирался зайти за тобой. Он, видимо, намерен принять тебя в число своих секретарей. Советую не отказываться от такого места. Ты отлично устроишься у этого сеньора: он богат и тратится в Мадриде с размахом посланника. Говорят, что он прибыл ко двору, чтоб совещаться с герцогом Лермой относительно королевских латифундий в Сицилии, которые этот министр намеревается отчуждить. Наконец, граф Галиано хотя и сицилиец, однако же похож на человека щедрого, прямодушного и откровенного. Ты поступишь весьма разумно, если пристроишься к этому сеньору. Вероятно, ему-то и суждено тебя обогатить, согласно предсказанию, сделанному тебе в Гренаде. - Собственно говоря, я собирался еще некоторое время бить баклуши и развлекаться, прежде чем снова поступить на службу, - сказал я. - Но ты так разлакомил меня своим рассказом о сицилийском графе, что это побудило меня переменить мое намерение. Мне уже не терпится состоять при нем. - Либо я сильно ошибаюсь, либо оно вскоре так и будет, - ответил Фабрисио. Затем мы оба вышли из дому, чтоб направиться к графу, который жил в палатах дона Санчо д'Авила, находившегося в то время в своем загородном доме. Мы застали во дворе множество пажей и лакеев в столь же богатых, сколь и изящных ливреях, а в прихожей толпу эскудеро, дворян и других приближенных. Все они были в роскошных одеждах, но отличались при этом такими несусветными рожами, что я принял их за стаю обезьян, переодетых испанцами. Приходится признать, что как у мужчин, так и у женщин встречаются такие физиономии, которым никакое искусство не поможет. Лакей доложил о доне Фабрисио, которого тотчас же пригласили в покои, куда и я последовал за ним. Граф сидел в шлафроке на софе и пил шоколад. Мы поклонились ему с изъявлением глубочайшего почтения, а он, со своей стороны, кивнул нам головой, сопровождая этот жест таким милостивым взглядом, что сразу же пленил мое сердце. Это - поразительное и в то же время обычное явление, что благосклонный прием знатных персон оказывает на нас неотразимое влияние. Только самое дурное отношение с их стороны может побудить нас к тому, чтоб мы их невзлюбили. Откушав шоколаду, граф забавлялся некоторое время, играя с большой обезьяной, которую называл Купидоном. Не сумею сказать, почему именно окрестили обезьяну именем этого бога. Разве только потому, что она не уступала ему в лукавстве; во всех же остальных отношениях она нисколько на него не походила. Но какая она там ни была, а обезьяна доставляла немалое удовольствие своему барину, который так восторгался ее ужимками, что не спускал ее с рук. Хотя ни я, ни Нуньес нисколько не интересовались прыжками обезьяны, однако же, притворились, что мы очарованы. Это понравилось сицилийцу, который прекратил забавлявшую его игру, чтоб сказать мне: - Друг мой, от вас зависит стать моим секретарем. Если должность вам подходит, то я назначу вам двести пистолей в год. С меня достаточно того, что вы рекомендованы доном Фабрисио и что он за вас ручается. - Да, сеньор, - воскликнул Нуньес, - я смелее Платона, убоявшегося поручиться за одного своего друга, которого он послал к тирану Дионисию. Я не опасаюсь навлечь на себя упреки. Я отблагодарил поклоном астурийского пиита за его учтивую смелость, а затем, обращаясь к графу Галиано, заверил его в своей преданности и старательности. Убедившись, что я с радостью принял его предложение, этот сеньор тотчас же послал за своим управителем, с которым о чем-то пошептался, после чего сказал мне: - Жиль Блас, я скажу вам потом, как именно собираюсь вас использовать. Покамест ступайте с моим управителем; он получил от меня касающиеся вас распоряжения. Я повиновался, оставив Фабрисио в обществе графа и Купидона. Управитель, оказавшийся прехитрым мессинцем, повел меня на свою половину, причем так и сыпал любезностями. Он послал за портным, который обшивал весь штат, и приказал ему поживее сшить мне такое же роскошное одеяние, какое носили важнейшие лица графской свиты. Портной снял с меня мерку и удалился. - Что касается помещения, - сказал мессинец, - то я отведу вам подходящую комнату. Скажите, вы уже завтракали? - добавил он. Я отвечал, что нет. - Что же вы мне раньше этого не сказали, мой бедный сеньор! - воскликнул управитель. - Вы находитесь здесь в таких палатах, где стоит только пожелать - и все исполнится. Я сейчас отведу вас в одно место, в котором, слава богу, нет ни в чем недостатка. С этими словами он повел меня вниз, в людскую, где мы застали неаполитанца-дворецкого, ни в чем не уступавшего мессинцу. Про эту парочку можно было сказать, что Жан пляшет лучше Пьера, а Пьер лучше Жана. Этот почтенный дворецкий находился в обществе пяти или шести друзей, которые набивали себе брюхо окороками, копчеными языками и солониной, что побуждало их утолять жажду усиленными возлияниями. Мы присоединились к этим объедалам и помогли им вылакать лучшие вина его сиятельства. Но пока в людской горнице шел пир горой, на кухне творились не лучшие дела. Повар также потчевал трех-четырех знакомых мещан, которые щадили господское вино не больше нас и лопали до отвала паштеты из кроликов и куропаток. Не было никого, включая и поварят, кто бы не ублажал своей утробы всем, что попадалось ему под руку. Мне казалось, будто я нахожусь в доме, отданном на поток и разграбление. Но это было далеко не все. Я видел лишь самые пустяки по сравнению с тем, что мне предстояло лицезреть. ГЛАВА XV. Об обязанностях, которые граф Галиано возложил в своем доме на Жиль Бласа Я отправился за своими пожитками и приказал отнести их на новую квартиру. Вернувшись, я застал графа за столом в обществе нескольких сеньоров и поэта Нуньеса, который весьма непринужденно вмешивался в разговор и позволял лакеям себе прислуживать. Я даже заметил, что каждое его слово доставляло собеседникам немалое удовольствие. Да здравствует ум! Кто им обладает, может корчить из себя какую хочет персону. Что касается меня, то я отправился кушать, со служителями, которых потчевали почти так же, как самого патрона. После обеда я удалился к себе в комнату, где принялся обдумывать свое положение. "Итак, Жиль Блас, - сказал я сам себе, - ты состоишь при сицилийском графе, характер коего тебе не известен. Судя по внешним данным, ты будешь чувствовать себя в этом доме, как рыба в воде. Но нельзя ни на что полагаться и не следует доверять судьбе, коварство которой ты не раз испытал. К тому же ты еще не знаешь, к каким обязанностям граф собирается тебя приставить. У него есть секретари и управитель. Каких же услуг он ждет от тебя? Вероятно, он хочет, чтоб ты носил кадуцей (*146). Тем лучше! Кто состоит при знатном барине для таких надобностей, тот делает карьеру, как на курьерских. Оказывая честные услуги, идешь вперед шажком, да и то не всегда достигаешь цели". В то время как я предавался этим прекрасным рассуждениям, пришел ко мне лакей и объявил, что обедавшие у нас кавалеры разошлись по домам и что граф требует меня к себе. Я поспешил на графскую половину и застал своего господина лежащим на софе и собирающимся провести досуг в обществе обезьяны, которая находилась подле него. - Подойдите поближе, Жиль Блас, - сказал он, - возьмите стул и слушайте, что я вам скажу. Я повиновался, а он обратился ко мне со следующей речью: - Дон Фабрисио сказал, что, помимо прочих качеств, вы отличаетесь преданностью своим господам и исключительной честностью. Эти два достоинства побудили меня взять вас к себе. Мне нужен верный слуга, который принимал бы к сердцу мои интересы и тщательно присматривал за моим добром. Правда, я богат, но мои расходы каждый год значительно превышают доходы. А почему? Потому что меня обкрадывают, меня грабят. Я живу в своем доме, как в лесу, кишащем разбойниками. У меня есть подозрение, что дворецкий и управитель снюхались между собой, а этого, если не ошибаюсь, более чем достаточно, чтоб разорить меня дотла. Вы, разумеется, скажете, что мне ничего не стоит прогнать их со двора, если я считаю и того и другого мошенниками. Но где сыскать таких, которые были бы выпечены из лучшего теста? А потому мне остается только поручить наблюдение за ними человеку, облеченному правом надзора, и я выбрал вас для выполнения этой миссии. Если вам удастся справиться с ней, то будьте уверены, что вы не испытаете неблагодарности за свою услугу. Я позабочусь о том, чтоб доставить вам в Сицилии выгодную должность. После этих слов граф отпустил меня, и в тот же вечер в присутствии всей челяди я был объявлен главным управителем всего дома. Мессинец и неаполитанец сперва не очень обиделись, так как считали меня сговорчивым малым и надеялись, поделив со мной пирог, вести дело по-прежнему. Но на следующий день они сильно разочаровались, когда я заявил им, что не допущу никаких злоупотреблений. Я потребовал у дворецкого отчета относительно съестных припасов, проверил погреб и приказал показать себе все, что хранилось в людской, то есть серебряную посуду и столовое белье. Затем я предложил дворецкому и управителю беречь господское добро и не сорить деньгами и закончил свое увещевание предупреждением, что осведомлю его сиятельство обо всех недобросовестных поступках, какие будут мною замечены. Но я не остановился на этом, а решил завести шпиона, чтоб выведать, нет ли между мессинцем и неаполитанцем тайного согласия. Я наметил одного поваренка, который, польстившись на мои обещания, заявил, что мне трудно было бы сыскать более подходящего человека, чтобы знать обо всем, происходящем в нашем доме, что дворецкий и управитель спелись между собой и жгут свечу с обоих концов, что они ежедневно присваивают себе половину продуктов, покупаемых для кухни, что неаполитанец опекает дамочку, живущую напротив училища св.Фомы, а мессинец содержит другую у Пуэрта дель Соль, что сии господа посылают своим нимфам всякого рода провизию, что повар, со своей стороны, снабжает вкусными блюдами знакомую вдовушку, квартирующую по соседству, и что в награду за услуги, оказываемые им дворецкому и управителю, он пользуется наравне с ними графским погребом, и, наконец, что эти трое служителей являются виновниками бешеных расходов, уходящих на хозяйство его сиятельства. - Если вы не доверяете моим словам, - добавил поваренок, - то соблаговолите подойти завтра поутру около семи часов к училищу св.Фомы, и вы увидите меня нагруженным такой корзиной, что ваши сомнения превратятся в уверенность. - Так ты, значит, состоишь на посылках у этих галантных поставщиков? - спросил я. - Да, меня посылает дворецкий, - отвечал он, - а один из моих товарищей исполняет поручения управителя. Донесение, как мне показалось, стоило того, чтоб его проверить, и я полюбопытствовал на следующий день отправиться в указанный час к училищу св.Фомы. Мне недолго пришлось дожидаться своего шпиона. Вскоре он явился с огромной корзиной на спине, наполненной доверху убоиной, птицей и дичью. Я произвел подсчет припасов и составил на своих табличках маленький протокол, который отнес графу, сказав предварительно ложкомою, чтоб он выполнил, как обычно, свое поручение. Сицилийский вельможа, будучи весьма вспыльчив от природы, хотел было под горячую руку уволить и неаполитанца и мессинца, но, пораздумав, удовлетворился тем, что отделался от последнего, назначив меня на его место. Таким образом, должность главного управителя была упразднена вскоре после ее учреждения, и скажу откровенно, что я нисколько о ней не сожалел. В сущности это была должность почетного шпиона, не имевшая под собой солидной почвы, тогда как, став господином управителем, я получил в свое распоряжение денежную шкатулку, а это - главное. Такой служитель всегда является первым человеком в знатном доме, и с его должностью связано столько мелких барышей, что он неизбежно должен разбогатеть, хотя бы и был честным человеком. Мой неаполитанец, далеко не исчерпавший запаса своих хитростей, приметил мою звериную бдительность и, видя, что я всякое утро проверяю купленные припасы и веду им счет, перестал их присваивать, но продолжал ежедневно закупать точно такое же количество. Благодаря этой уловке он увеличил свои барыши от кухонных остатков, принадлежавших ему по праву, и получил возможность посылать своей крошке хотя бы вареную пищу, поскольку не мог снабжать ее сырой. Бес тешился по-прежнему, а граф не выгадал ничего от того, что обзавелся таким фениксом среди управителей. Я все же не преминул обнаружить эту новую плутню, обратив внимание на чрезмерное изобилие, царившее за нашим столом, и тут же восстановил порядок, урезав излишки каждой перемены блюд, что произвел, однако, с большой осторожностью, так, чтоб это не походило на скупость. Всякий сказал бы, что господствует прежняя расточительность, а между тем я благодаря своей экономии значительно сократил расходы. Граф именно этого и требовал: он хотел бережливости, но и не имел желания уменьшать великолепие. Тщеславие побеждало в нем скопидомство. Но я не удовлетворился этим и устранил еще и другое злоупотребление. Найдя, что расходуется слишком много вина, я заподозрил и здесь какую-то плутню. Действительно, когда за столом у графа собиралось, например, двенадцать персон, то выпивалось пятьдесят, а иной раз и шестьдесят бутылок. Это меня удивляло, и я обратился к своему оракулу, т.е. поваренку, с которым происходили у нас тайные собеседования и который доносил мне в точности все, что говорилось и делалось на кухне, где на него не имели ни малейшего подозрения. Так, он сообщил, что причиной обеспокоившего меня бедствия была новая лига, образованная дворецким, поваром и лакеями, разливавшими напитки, и что эти последние уносили на кухню наполовину опорожненные бутылки, каковые затем распределялись между конфедератами. Я отчитал лакеев и пригрозил вышвырнуть их из дому, если что-либо подобное повторится. Этого было достаточно, чтоб вернуть их на стезю долга. Мой барин, которого я тщательно оповещал о мельчайших мероприятиях, предпринимаемых мною в его интересах, осыпал меня похвалами, а расположение его ко мне возрастало с каждым днем. Желая, со своей стороны, вознаградить ложкомоя, оказавшего мне столь важные услуги, я произвел его в младшие повара. Вот какими способами честный слуга пробивает себе дорогу в богатых домах. Неаполитанец бесился оттого, что я всюду ставлю ему палки в колеса, но пуще всего досадовал на меня за выговоры, которыми я награждал его всякий раз, как он отчитывался в расходах. Ибо, желая окончательно обкорнать ему когти, я не ленился посещать рынки и узнавать цены на продукты, а когда он являлся ко мне после этого со своими раздутыми счетами, то натыкался на здоровую головомойку. Я не сомневаюсь, что он проклинал меня по сто раз в день, но причина этих проклятий была столь неблаговидна, что я нисколько не опасался, чтобы небо их услышало. Не знаю, что побуждало его выносить мои преследования и не бросать своего места у сицилийского вельможи. Вероятно, несмотря ни на что, он все-таки ухитрялся набивать себе карман. Фабрисио, с которым я изредка виделся и которому рассказывал о своих дотоле неслыханных подвигах на управительском поприще, был скорее склонен порицать, нежели одобрять мое поведение. - Дай бог, - сказал он мне однажды, - чтобы твое бескорыстие в конце концов получило должную награду. Но, говоря между нами, я думаю, что тебе ничего бы не сделалось, если бы ты обходился с дворецким менее круто. - Как? - отвечал я, - этот мошенник нагло ставит мне в счет десять пистолей за рыбу, которая обошлась ему не дороже четырех, и ты хочешь, чтобы я спускал ему эту плутню? - А почему бы и нет, - спокойно возразил он. - Пусть даст тебе половину излишка, и вы будете в расчете. Честное слово, любезный друг, - продолжал он, покачивая головой, - не ожидал я, чтобы такой умный человек столь глупо взялся за дело. Вы язва всякого порядочного дома и имеете много шансов долго остаться на месте, раз вы не обдираете угря, пока он у вас в руках. Знайте, что судьба похожа на бойких и ветреных кокеток, ускользающих от тех поклонников, которые не умеют взять их с нахрапа. Я только расхохотался на эту речь Нуньеса, после чего и он последовал моему примеру, желая меня убедить, что все это было сказано в шутку. Он стыдился того, что зря подал мне дурной совет. Я же твердо решил быть всегда верным и ревностным слугой, и могу похвастаться, что не отступил от своего намерения, а благодаря своей бережливости сэкономил графу в течение четырех месяцев, по крайней мере, три тысячи дукатов. ГЛАВА XVI. О несчастье, приключившемся с обезьяной графа Галиано, и о печали, которую его сиятельство испытало по этому поводу. Отчего Жиль Блас занемог и каковы были последствия его болезни К этому времени покой, царивший в наших палатах, был неожиданно нарушен происшествием, которое, пожалуй, покажется читателю незначительным, но которое наделало немало хлопот служителям и в особенности мне. Уже упомянутая мною обезьяна Купидон, столь любезная сердцу нашего господина, вздумала однажды перепрыгнуть с одного окна на другое, но сделала это так неудачно, что упала во двор и вывихнула себе лапу. Не успел граф узнать об этом несчастье, как принялся вопить, точно женщина. В порыве отчаяния он срывал сердце на всех служителях без разбора и чуть было не уволил их поголовно, ограничив, впрочем, свой гнев тем, что проклял нашу небрежность и обругал нас, не стесняясь в выражениях. Он немедленно послал за лекарями, славившимися в Мадриде по части переломов и вывихов костей. Лекари осмотрели лапу пациентки, вправили и забинтовали ее. Но хотя все они уверяли, что нет никакой опасности, граф тем не менее удержал одного из них для того, чтобы он неотлучно пребывал при обезьяне впредь до полного ее выздоровления. Я был бы неправ, если бы умолчал о муках и тревогах, пережитых сицилийским вельможей за это время. Поверите ли вы, что он весь день не расставался со своим милым Купидоном, что он неизменно присутствовал при перевязках и вставал два-три раза в ночь, чтобы на него взглянуть. Но хуже всего было то, что все слуги - а в особенности я - должны были непрестанно дежурить, будучи наготове бежать, куда прикажут, чтобы услужить обезьяне. Словом, никто не имел покоя в доме, пока проклятое животное не оправилось окончательно от своего падения и не принялось снова за свои обычные прыжки и кувыркания. Можно ли после этого сомневаться в сообщении Светония (*147), повествующего нам о Калигуле, который так любил своего коня, что отвел ему богато отделанный дом, приставил к нему служителей и собирался даже провозгласить его консулом? Мой барин питал к своей обезьяне неменьшую любовь и охотно пожаловал бы ее в коррехидоры. Мое несчастье заключалось в том, что, желая угодить своему господину, я старался больше прочих слуг и, намучившись с этим Купидоном, сам занемог. У меня объявилась жестокая горячка, и болезнь моя так усилилась, что я впал в обморочное состояние. Не ведаю, что происходило со мной в те две недели, пока я находился между жизнью и смертью. Во всяком случае молодость моя так удачно боролась с горячкой, а может быть, и с лекарствами, которые мне давали, что я, наконец, пришел в сознание. При первых же его проблесках я заметил, что нахожусь не в своей комнате, а в какой-то другой. Мне захотелось узнать причину этого переселения, и я наведался у старухи, которая за мною ходила, но она отвечала, что мне вредно говорить и что врач запретил это самым строжайшим образом. Здоровый человек обычно смеется над лекарями, но больной покорно повинуется их предписаниям. Я решился поэтому молчать, хотя мне и очень хотелось побеседовать со своей сиделкой. В то время как я размышлял об этом, в комнату вошли две весьма вертлявых личности, смахивавшие на петиметров. На них были роскошные бархатные кафтаны и тончайшее белье, отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи, приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить. Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь. Врач подошел к моей постели, пощупал мне пульс и посмотрел в лицо. Обнаружив все признаки скорого выздоровления, он принял такой победоносный вид, точно был тому причиной, и заявил, что для завершения его трудов остается только прописать мне одно лекарство, после чего он сможет хвастаться весьма успешным случаем исцеления. Затем он приказал аптекарю написать рецепт, который он продиктовал ему, любуясь на себя в зеркало, поправляя прическу и проделывая такие ужимки, что, несмотря на свое состояние, я не мог удержаться от хохота. Затем, свысока кивнув мне головой, он вышел, более занятый своею внешностью, нежели прописанными лекарствами. По его уходе аптекарь, заявившийся ко мне не без цели, приготовился к совершению акта, о котором нетрудно догадаться. Опасался ли он, что старуха не выполнит его с надлежащим проворством, или хотел товар лицом показать, но он взялся за дело самолично. Однако не успел он закончить процедуры, как, бог его ведает почему, я, несмотря на всю его ловкость, вернул аптекарю все, что он мне вкатил, и привел его бархатный кафтан в плачевное состояние. Он взглянул на это происшествие, как на несчастье, связанное с аптекарским ремеслом, взял салфетку, вытерся, не говоря ни слова, и удалился, твердо решив, что заставит меня заплатить пятновыводчику, которому он, без сомнения, принужден был послать свой костюм. На следующий день он явился одетый более скромно, хотя ему не грозило никакой опасности, так как он пришел только принести лекарство, накануне прописанное доктором. Но, помимо того, что мне с каждым мгновением становилось лучше, я испытывал после вчерашнего такое отвращение к лекарям и аптекарям, что проклинал их всех вплоть до университетов, где сии господа получают право безнаказанно отправлять людей на тот свет. Будучи в таком расположении духа, я объявил ему с проклятиями, что не стану принимать его снадобий, и послал ко всем чертям Гиппократа и его присных. Аптекарь, коему было совершенно безразлично, что я сделаю с его микстурой, лишь бы за нее заплатили, оставил ее на столе и вышел, не сказав мне ни слова. Я приказал тотчас же вышвырнуть за окно это поганое пойло, против которого был так предубежден, что счел бы себя отравленным, если бы его проглотил. К этому акту послушания я присовокупил другой, а именно: нарушил запрет молчания и сказал решительным тоном сиделке, что непременно желаю получить сведения о своем барине. Старуха, боявшаяся удовлетворить мою просьбу, чтобы не вызвать у меня опасного волнения, или, может статься, раздражавшая меня нарочно с целью ухудшить мою болезнь, долго отвечала полусловами, но я так настаивал, что она, наконец, заявила: - Сеньор кавальеро, у вас нет теперь другого барина, кроме вас самих. Граф Галиано возвратился в Сицилию. Я не мог поверить собственным ушам, а между тем это оказалось чистейшей правдой. На второй день моей болезни этот вельможа, убоявшись, как бы я не умер у него в доме, приказал по своей доброте перенести меня с моим скарбом в меблированную комнату, где без дальнейших околичностей поручил своего управителя воле провидения и заботам сиделки. Получив тем временем предписание от двора отправиться в Сицилию, он выехал с такой поспешностью, что забыл обо мне, потому ли, что считал меня уже покойником, или потому, что у высокопоставленных персон вообще короткая память. Я узнал об этих подробностях от своей сиделки, которая сообщила, что сама надумала послать за доктором и аптекарем, дабы я не преставился без их содействия. Услыхав эти приятные вести, я впал в глубокую задумчивость. Прощай, выгодная должность в Сицилии! прощайте, сладчайшие надежды! "Когда над вами стрясется какое-нибудь большое несчастье, - сказал один папа, - то покопайтесь хорошенько в самом себе, и вы всякий раз убедитесь, что вина падает на вас". Да простит мне сей святой отец, но я решительно не вижу, чем именно навлек на себя в данном случае постигшую меня невзгоду. Как только рассеялись заманчивые химеры, которыми тешилось мое сердце, я прежде всего вспомнил о своем чемодане и приказал принести его на постель. Увидав, что он открыт, я испустил тяжелый вздох. - Увы, любезный мой чемодан! - воскликнул я, - единственное мое утешение! Ты побывал, сколь я вижу, в чужих руках! - Нет, нет, сеньор Жиль Блас! Успокойтесь, у вас ничего не украли, - сказала мне тогда старуха. - Я берегла ваш чемодан, как собственную честь. Я нашел там платье, бывшее на мне при поступлении на графскую службу, но тщетно искал то, которое заказал мессинец. Моему барину не заблагорассудилось оставить мне эту одежду, или, быть может, кто-нибудь ее себе присвоил. Прочие же мои пожитки оказались налицо, и в том числе большой кожаный кошелек, в котором хранились деньги. Я дважды проверил его содержимое, ибо усомнился в своем первом подсчете, при котором обнаружил всего-навсего пятьдесят пистолей из двухсот шестидесяти, бывших там до моей болезни. - Что бы это значило, матушка? - спросил я сиделку. - Моя казна сильно поубавилась. - Могу вас заверить, - отвечала старуха, - что никто, кроме меня, до нее не касался, а я берегла ее, сколько могла. Но болезни стоят дорого, и деньги при этом так и плывут. Вот, сеньор, - добавила эта расчетливая хозяйка, вытаскивая из кармана пачку бумаг, - вот счет всех расходов. Он точнее точного. Вы усмотрите из него, что я ни гроша зря не истратила. Я пробежал глазами памятную записку, состоявшую по меньшей мере из пятнадцати или двадцати страниц. Господи, сколько было накуплено всякой домашней птицы, пока я лежал без сознания! На одни только крепительные похлебки ушло не меньше двенадцати пистолей. Прочие статьи счета соответствовали этой. Трудно поверить, сколько старушка израсходовала на дрова, свечи, воду, метелки и т.п. Но хотя счет и был сильно раздут, все же итог еле составлял тридцать пистолей и, следовательно, не хватало еще ста восьмидесяти. Я поставил это старухе на вид, но она с наивнейшим лицом принялась клясться всеми святыми, что в кошельке было всего восемьдесят пистолей, когда графский дворецкий передал ей мой чемодан. - Как, любезнейшая? - прервал я ее поспешно, - вы, значит, получили мои пожитки из рук дворецкого? - Да, от него, - подтвердила сиделка, - и в доказательство могу привести его собственные слова, которые он сказал мне при этом: "Нате, голубушка; когда сеньор Жиль Блас сыграет в ящик, то не забудьте почтить его хорошими похоронами: в чемодане хватит денег на все расходы". - Ах, проклятый неаполитанец! - воскликнул я. - Теперь ясно, куда делись недостающие деньги. Ты стащил их, чтобы вознаградить себя за кражи, в которых я тебе помешал. После этого риторического обращения я возблагодарил небо за то, что мошенник не унес всех денег. Несмотря на имевшиеся у меня основания обвинять в этом хищении дворецкого, я все же не оставлял мысли о том, что меня могла обворовать и сиделка. Мои подозрения падали то на него, то на нее, однако толку от этого не было никакого. Я ничего не сказал старухе и даже не попрекнул ее за сногсшибательный счет. Мне бы это не принесло никакой пользы, да к тому же у всякого свое ремесло. А потому я ограничил свою месть тем, что спустя три дня расплатился с ней и отпустил ее. Вероятно, старуха прямо от меня отправилась уведомить аптекаря о своем уходе, а также о том, что я уже достаточно здоров, чтобы улепетнуть, не расплатившись с ним, ибо спустя несколько минут он прибежал запыхавшись и подал мне счет. Там перечислялись мнимые лекарства, которыми он якобы снабжал меня, пока я находился без чувств, и названия которых оказались мне не известны, хотя я сам был доктором. Этот счет по всей справедливости можно было назвать аптекарским, а потому при расплате дело не обошлось без ссоры. Я настаивал, чтоб он скинул половину указанной суммы, а он клялся, что не уступит ни обола. Рассудив, однако, что имеет дело с молодым человеком, который мог в тот же день улетучиться из Мадрида, он побоялся потерять все и; предпочел удовольствоваться предложенной суммой, превышавшей к тому же втрое стоимость его лекарств. Я с величайшим огорчением отдал ему деньги, и он удалился, считая себя вполне отомщенным за маленькую неприятность, которую я ему причинил, когда он ставил мне клистир. Лекарь явился почти вслед за ним, ибо эти животные обычно ходят гуськом. Я произвел с ним расчет за визиты, оказавшиеся весьма частыми, и отпустил его удовлетворенным. Перед тем как уйти, он пожелал доказать мне, что недаром получил деньги, и расписал мне подробно смертельные опасности, от которых избавил меня во время моей болезни. Он изложил это в весьма изящных выражениях и с самым обходительным видом, но тем не менее я решительно ничего не понял. Распростившись с лекарем, я думал, что избавился от всех пособников Парки. Но я ошибся, ибо вскоре ко мне заявился фельдшер, которого я отродясь не видал. Он отвесил мне низкий поклон и выразил свою радость по поводу моего избавления от грозившей мне опасности, что, судя по его словам, он приписывал двум произведенным им обильным кровопусканиям, а также банкам, которые он имел честь мне поставить. Словом, новое перо из моего хвоста. Пришлось кое-что выложить и фельдшеру. После стольких слабительных кошелек мой сильно отощал и походил на высохшее тело - так мало оставалось в нем жизненного сока. Видя себя в столь жалком положении, я начал терять мужество. У своих последних господ я слишком привык к удобствам жизни и не мог уже, как прежде, смотреть в глаза нужде с невозмутимостью философа-циника. Признаюсь, однако, что я был неправ, предаваясь грусти, ибо судьба, столько раз меня опрокидывавшая, сейчас же снова ставила на ноги. Мне следовало почитать прискорбное свое состояние за один из этапов, после которого должно наступить благополучие. КНИГА ВОСЬМАЯ ГЛАВА I. Жиль Блас заводит хорошее знакомство и находит должность, которая позволяет ему забыть неблагодарность графа Галиано. Похождения Валерио де Луна Меня весьма удивляло, что за все это время о Нуньесе не было ни слуху, ни духу. Я предположил поэтому, что он уехал куда-нибудь за город. Оправившись от болезни, я пошел к нему и, действительно, узнал, что он уже три недели как находился в Андалузии вместе с герцогом Медина Седония. Однажды утром по моем пробуждении я подумал о Мелькиоре де ла Ронда и, вспомнив данное ему в Гренаде обещание навестить его племянника, если когда-либо вернусь в Мадрид, решил сдержать слово в тот же день. Узнав, где находятся палаты дона Балтасара де Суньига, я отправился туда и спросил сеньора Хосе Наварро, который тотчас же вышел ко мне. На мое приветствие он ответил вежливо, но холодно, несмотря на то, что я назвал свое имя. Такое нелюбезное обхождение не вязалось с тем, что говорил мне про своего племянника старый камер-лакей. Я было хотел удалиться с намерением не повторять своего визита, когда вдруг лицо его приняло любезное и открытое выражение и он сказал мне с величайшим радушием: - Простите, ради бога, сеньор Жиль Блас, за прием, который я вам оказал. Моя дурная память виной тому, что я не выразил вам своего расположения. Ваше имя выскочило у меня из головы, и я не думал больше о кавалере, о котором упоминалось в письме, полученном мною из Гренады более четырех месяцев тому назад. - Разрешите обнять вас, - добавил он, с восторгом бросаясь мне на шею. - Дядя Мелькиор, которого я люблю и почитаю, как родного отца, заклинает меня в письме, чтобы я принял вас, как его собственного сына, если мне выпадет честь повидаться с вами, и чтобы в случае надобности использовал в ваших интересах свое влияние, а также влияние моих друзей. Он отзывается о вашем уме и сердце в столь лестных выражениях, что я не преминул бы услужить вам, даже если бы он меня о том не просил. А потому благоволите смотреть на меня, как на человека, проникшегося к вам, благодаря дядиному письму, такими же чувствами, какие он сам питает. Примите мою дружбу и не откажите мне в своей. Я ответил на учтивость Хосе с той благодарностью, какую он заслуживал, и даже не постеснялся изложить ему положение своих дел. Не успел я это сделать, как он сказал мне: - Я постараюсь вас пристроить, а в ожидании этого приходите к нам кушать каждый день. У вас будет здесь лучший стол, чем на вашем постоялом дворе. Для выздоравливающего человека, ощущавшего недостаток в деньгах и привыкшего к вкусной пище, такое предложение было слишком лестным, чтобы от него отказаться. Я согласился и так раздобрел в этом доме, что по прошествии двух недель стал походить лицом на бернардинца (*148). Мне показалось, что племянник Мелькиора не кладет охулки на руку. Да и как ему было класть? Ведь он сразу играл на трех струнах, будучи одновременно ключником, тафельдекером и дворецким. Кроме того, невзирая на нашу дружбу, я позволю себе предположить, что он был заодно с домоуправителем. Здоровье мое окончательно поправилось, когда однажды, зайдя в палаты дона Суньиги, чтобы пообедать там по своему обыкновению, я повстречал своего друга Хосе, который радостно объявил мне: - Сеньор Жиль Блас, я могу предложить вам довольно хорошую должность. Вы, быть может, знаете, что герцог Лерма, первый министр испанского королевства, желая всецело посвятить себя государственным делам, возложил бремя своих собственных на двух вельмож. Доходы собирает дон Диего де Монтесер, а расходами ведает дон Родриго Кальдерон. Эти два доверенных лица отправляют каждый свою должность полновластно и независимо друг от друга. При доне Диего обычно состоят два управителя для сбора доходов, и так как я узнал сегодня утром, что он прогнал одного из них, то попросил его предоставить вам это место. Сеньор де Монтесер знает меня и, смею похвастаться, питает ко мне расположение, а потому охотно снизошел к моей просьбе, выслушав лестные отзывы, которые я дал ему о вашем характере и способностях. Пойдемте к нему сегодня после полудня. Так мы и поступили. Я был принят весьма любезно и назначен на место уволенного управителя. Должность эта заключалась в том, чтобы посещать мызы, распоряжаться починками, собирать деньги с арендаторов. Словом, я ведал герцогскими маетностями и ежемесячно представлял отчет дону Диего, который, несмотря на лестные обо мне отзывы моего приятеля, проверял их с сугубой тщательностью. Этого я и желал. Хотя мой последний барин дурно вознаградил меня за бескорыстие, однако же я решил соблюдать его и впредь. Однажды нас известили, что в замке Лерма произошел пожар и что большая его половина обращена в пепел. Я не медля отправился на место происшествия, чтобы установить убытки. Расследовав старательно все обстоятельства пожара, я составил подробное донесение, которое Монтесер показал герцогу Лерме. Несмотря на то, что министр был весьма расстроен этим неприятным известием, однако же обратил внимание на донесение и даже спросил, кто его написал. Дон Диего не ограничился тем, что назвал автора, но отозвался обо мне с такой похвалой, что его светлость вспомнил об этом полгода спустя в связи с происшествием, о котором я сейчас расскажу и без которого я, быть может, никогда не попал бы ко двору. Вот, что произошло. Жила в то время на улице Инфант одна старая дама, которую звали Инесильей де Кантарилья. Никто достоверно не знал, какого она происхождения. Одни говорили, что она дочь лютенщика, другие, - что ее отец был командором ордена св.Якова. Но так или иначе, а сеньора Кантарилья была необыкновенной особой. Природа наделила ее удивительным даром пленять мужчин на протяжении всей своей жизни, причем надо сказать, что ей уже минуло семьдесят пять лет. Она была кумиром прежнего двора и видела у своих ног весь нынешний. Время, не щадящее красоты, тщетно покушалось на ее прелести: они увядали, но не теряли своей обольстительности. Благодаря благородной осанке, чарующему уму и природной грации она и в старости не переставала покорять мужские сердца. Один из секретарей герцога Лермы, двадцатипятилетний кавалер дон Валерио де Луна, навещал Инесилью и увлекся ею. Он поведал ей об этом и, отдавшись бешеной страсти, принялся преследовать свою жертву с таким пылом, какой способны разжечь только молодость и любовь. Дама, у которой было достаточно оснований воспротивиться его желаниям, не знала, как их охладить. Наконец, ей показалось, что она нашла средство. Приказав однажды проводить молодого человека к себе в кабинет, она указала ему на куранты, стоявшие на столе, и промолвила: - Взгляните, сеньор, на часы. В этот самый час я увидела свет божий семьдесят пять лет тому назад. Подумайте, под стать ли мне заниматься в моем возрасте любовными делами. Образумьтесь, дитя мое, подавите в себе чувства, которые не пристали ни вам, ни мне. В ответ на эту рассудительную речь молодой человек, переставший внимать доводам рассудка, возразил даме со всей безудержностью человека, обуреваемого пламенными чувствами: - Жестокая Инесилья, к чему прибегаете вы к таким пустым отговоркам? Неужели вы думаете, что они заставят меня смотреть на вас иными главами? Не обольщайтесь ложной надеждой! Такая ли вы, какой мне представляетесь, или какие-либо чары околдовали мои взоры, но я никогда не перестану вас любить. - Итак, - сказала она, - раз вы продолжаете упорствовать и намерены докучать мне своими ухаживаниями, то дом мой будет впредь для вас закрыт. Я больше вас не приму и запрещаю вам когда-либо показываться мне на глаза. Вы, может быть, полагаете, что, обескураженный этой отповедью, дон Валерио ретировался с достоинством. Ничуть не бывало: он стал еще назойливее. Любовь производит на влюбленных такое же действие, как вино на пьяниц. Наш кавалер молил, вздыхал и, неожиданно перейдя от просьб к действиям, захотел взять силой то, чего не мог добиться иначе. Но дама, мужественно оттолкнув его от себя, воскликнула с раздражением: - Остановитесь, дерзновенный, я навсегда положу конец вашей безрассудной страсти! Знайте, что вы мой сын! Эти слова ошеломили дона Валерио, и он сдержал себя. Но, вообразив, что Инесилья сказала ему это только для того, чтобы уклониться от его посягательств, ответил ей: - Вы выдумали эту басню, чтобы не уступить моим желаниям. - Нет, нет, - прервала она его, - я сообщаю вам тайну, которую никогда бы не открыла, если бы вы не принудили меня к этому. Двадцать шесть лет тому назад я любила вашего отца, дона Педро де Луна, который был тогда сеговийским губернатором. Вы - плод этой любви. Он признал вас и позаботился о том, чтобы вы получили тщательное воспитание. Не имея других детей и побуждаемый к тому же вашими достоинствами, он решил отписать вам часть своего состояния. Я, со своей стороны, также не оставляла вас своими попечениями: как только вы начали выезжать в свет, я стала приглашать вас к себе, дабы вы усвоили те учтивые манеры, которые необходимы всякому галантному человеку и которые одни только женщины умеют привить молодому кавалеру. Помимо этого, я использовала свое влияние, чтобы устроить вас к первому министру. Словом, я сделала для вас все, что обязана была сделать для собственного сына. После этого признания поступайте по своему усмотрению. Если вы можете одухотворить свои чувства и смотреть на меня только, как на мать, то я не стану прогонять вас от себя и буду питать к вам прежнюю нежность. Но если вы не способны сделать над собой это усилие, которого требуют от вас природа и разум, то удалитесь сейчас же и избавьте меня от ужаса, который внушает мне ваше присутствие. Вот что сказала ему Инесилья (*149). В это время дон Валерио хранил мрачное молчание: казалось, что он взывает к своей добродетели и собирается себя побороть. Но он и не думал об этом. У него зародилось новое намерение, и он готовил матери совсем иное зрелище. Не будучи в состоянии примириться с препятствием, мешавшим его счастью, он безвольно поддался отчаянию. Обнажив шпагу, он пронзил свою грудь и наказал себя сам, подобно Эдипу (*150), с той лишь разницей, что фиванец ослепил себя, побуждаемый раскаянием в содеянном грехе, а кастилец, напротив, покончил с жизнью из-за того, что не смог его совершить. Несчастный дон Валерио умер не сразу от своей раны. Он успел еще прийти в себя и испросить у бога прощение за то, что лишил себя жизни. Так как с его смертью освободилась должность секретаря при герцоге Лерме, то этот министр, вспомнив мое донесение о пожаре, а также лестные отзывы, полученные им обо мне, назначил меня на место этого молодого человека. ГЛАВА II. Жиль Бласа представляют герцогу Лерме, который принимает его в число своих секретарей. Этот министр дает ему поручение и остается доволен его работой Эту приятную весть я получил от Монтесера, который сказал мне: - Хотя, друг Жиль Блас, я расстаюсь с вами не без сожаления, однако же слишком люблю вас, чтобы не радоваться вашему назначению на место дона Валерио. Вы не преминете сделать блестящую карьеру, если последуете двум советам, которые я собираюсь вам дать: во-первых, выкажите перед его светлостью такое рвение, чтобы он не сомневался в вашей беззаветной преданности; во-вторых, ходите на поклон к сеньору Родриго Кальдерону, ибо этот человек обращается с душой своего господина, как с воском. Если вам выпадет счастье снискать расположение любимого секретаря, то вы пойдете далеко в самое короткое время, в чем беру на себя смелость вам поручиться. - Сеньор, - спросил я дона Диего, поблагодарив его за советы, - не будете ли вы столь любезны сказать мне, какой характер у дона Родриго? Я слыхал несколько раз, как люди о нем судачили. Они отзывались о графском любимце, как о довольно дурном человеке. Но я не доверяю тому, что говорит народ о лицах, состоящих при дворе, хотя иной раз он судит вполне здраво. Не откажите сообщить, какого вы мнения о сеньоре Кальдероне. - Вы задали мне щепетильный вопрос, - возразил управитель с лукавой улыбкой. - Всякому другому я ответил бы, не колеблясь, что он достойнейший идальго и что о нем можно сказать одно только хорошее. Но с вами я буду откровенен. Во-первых, потому, что считаю вас молодым человеком, весьма сдержанным на язык, а во-вторых, полагаю, что обязан говорить с вами чистосердечно о доне Родриго, поскольку сам советовал вам снискать его благоволение; иначе выйдет, что я оказал вам услугу только наполовину. Узнайте же, - продолжал он, - что, будучи сперва простым слугой у его светлости, когда тот назывался еще только доном Франсиско де Сандоваль, он мало-помалу дошел до должности первого секретаря. Нет на свете человека более гордого, чем дон Родриго. Он отвечает на учтивости, которые ему оказывают, только тогда, когда у него имеются на это веские причины. Словом, он почитает себя как бы собратом герцога Лермы и в сущности разделяет с ним власть первого министра, так как раздает должности и губернаторства, как ему заблагорассудится. Народ нередко ропщет, но это его ничуть не беспокоит; лишь бы ему сорвать мзду со всякого дела, а на хулителей он плюет. Вы усмотрите из того, что я вам сказал, - добавил дон Диего, - какого поведения вам держаться со столь надменным смертным. - Разумеется, - отвечал я. - Было бы особенной невезухой, если бы я не сумел снискать расположение этого сеньора. Когда знаешь недостатки человека, которому хочешь понравиться, то надо быть редким растяпой, чтобы не добиться успеха. - Если так, - заметил Монтесер, - то я не замедлю представить вас герцогу Лерме. Мы, не откладывая, отправились к этому министру, которого застали в просторном зале, где он давал аудиенции. Просителей там толпилось больше, чем у самого короля. Я видел командоров и кавалеров орденов св.Якова и Калатравы, выхлопатывавших себе губернаторства и вице-королевства, епископов, которые хворали в своих епархиях и только ради перемены климата хотели стать архиепископами, а также тишайших отцов доминиканцев и францисканцев, смиренно просивших, чтобы их рукоположили в епископы. Были там и отставные офицеры, подвизавшиеся в такой же роли, как незадолго перед тем капитан Чинчилья, т.е. томившиеся в ожидании пенсии. Если герцог и не удовлетворял их желаний, то, по крайней мере, приветливо принимал от них челобитные, и я заметил, что он отвечал весьма учтиво тем, кто с ним разговаривал. Мы терпеливо дождались, пока он отпустил всех просителей. Тогда дон Диего сказал ему: - Дозвольте, ваша светлость, представить вам Жиль Бласа из Сантильяны. Это тот молодой человек, которого ваша светлость назначили на место дона Валерио. При этих словах министр взглянул на меня и любезно заметил, что я уже заслужил это назначение теми услугами, которые ему оказал. Затем он велел мне пройти в его кабинет, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, или, точнее, чтобы из личной беседы составить себе суждение о моих способностях. Прежде всего он пожелал узнать, кто я такой и какую жизнь вел до этого. Он даже потребовал, чтобы я ничего не скрыл от него. Исполнить такое приказание было нелегким делом. Не могло быть речи о том, чтобы солгать первому министру испанского королевства. С другой стороны, мне предстояло повествовать о стольких событиях, тягостных для моего самолюбия, что я был не в силах решиться на полную исповедь. Как выйти из такого затруднения? Я надумал слегка прикрыть истину в тех местах, где она могла испугать его своей наготой. Но он докопался до сути, несмотря на всю мою изворотливость. - Вижу, господин Сантильяна, что вы до известной степени пикаро (*151), - сказал он улыбаясь, когда я кончил свое повествование. Это замечание заставило меня покраснеть, и я отвечал ему: - Ваша светлость сами приказали мне быть искренним: я не смел ослушаться. - Благодарю тебя за это, дитя мое, - промолвил он. - В общем ты дешево отделался, и я удивляюсь тому, что дурные примеры не сгубили тебя вконец. Найдется немало честных людей, которые превратились бы в отчаянных плутов, если бы судьба послала им такие же испытания. Друг Сантильяна, - продолжал министр, - забудь свое прошлое: помни, что ты служишь теперь королю и будешь впредь трудиться для него. Ступай за мной; я покажу тебе, в чем будут состоять твои занятия. С этими словами герцог повел меня в маленький кабинет, который помещался рядом с его собственным и где на полках стояло штук двадцать толстенных фолиантов. - Ты будешь работать здесь, - сказал он. - Эти фолианты представляют собой роспись всех знатных родов (*152), имеющихся в королевствах и княжествах испанской монархии. Каждая книга содержит в алфавитном порядке краткую историю дворян данной области, причем там перечисляются услуги, оказанные ими и их предками государству, равно как и поединки, в которых они участвовали. Упоминается там также об их поместьях, об их нравах и вообще обо всех их хороших и дурных особенностях, так что когда они являются ко двору просить каких-либо милостей, то я сразу вижу, заслуживают ли они их или нет. Для получения точных и подробных сведений я держу везде лиц на жалованье, которые наводят справки и присылают мне свои донесения. Но поскольку эти донесения слишком многословны и полны провинциализмов, то необходимо их отделать и сгладить слог, так как король иногда приказывает, чтобы ему их читали. А потому я и хочу, чтобы ты тотчас же приступил к этой работе, требующей четкого и сжатого стиля. С этими словами герцог вынул из папки, наполненной бумагами, одно из донесений и вручил его мне. Затем он вышел из моего кабинета, предоставив своему новоиспеченному секретарю приняться без помехи за первый опыт. Я прочел докладную записку и обнаружил, что она была не только нашпигована варварскими выражениями, но к тому же написана с излишней страстностью. А между тем ее составил один сольсонский монах. Его преподобие, притворившись порядочным человеком, поносил в нем без малейшего милосердия один знатный каталонский род, и только богу известно, говорил ли он правду. Я испытывал такое ощущение, точно читаю гнусный пасквиль, и мне сперва показалось зазорным браться за эту работу, так как не хотелось стать соучастником клеветы. Но хотя я был еще новичком при дворе, однако справился со своей совестью, поставив на карту спасение души доброго монаха и отнеся за его счет все несправедливости, - если таковые были, - принялся бесчестить изысканным кастильским слогом два или три поколения, быть может, вполне порядочных людей. Я написал уже четыре или пять страниц, когда герцог, которому не терпелось узнать, как я справился с работой, вернулся в мой кабинет и сказал: - Покажи-ка, Сантильяна, что ты там написал; мне хочется взглянуть. При этом он посмотрел на мою работу и, прочтя начало с большим вниманием, остался так доволен ею, что даже удивил меня: - Сколь я ни был расположен в твою пользу, - промолвил он, - однако же признаюсь тебе, что ты превзошел мои ожидания. Ты не только пишешь со всей ясностью и четкостью, которые мне нужны, но я нахожу также, что у тебя легкий и живой стиль. Остановив свой выбор на тебе, я не ошибся в твоих литературных дарованиях, и это утешает меня в утрате твоего предшественника. Министр, вероятно, не ограничился бы этой похвалой, если бы не вошел граф Лемос, его племянник, и не помешал ему продолжать. Герцог обнял его несколько раз с большой сердечностью, из чего я заключил, что он питает к нему нежную привязанность. Они заперлись вдвоем, чтобы обсудить по секрету одно важное семейное дело, о котором я расскажу ниже и которое в ту пору занимало министра больше, чем все королевские дела. Пока они совещались, пробило двенадцать. Зная, что секретари и другие чиновники покидали в этот час присутствие и отправлялись обедать, куда им заблагорассудится, я отложил свой шедевр в сторону и вышел, но не для того, чтобы пойти к Монтесеру, который уплатил мне мое жалованье и с которым я уже простился, а для того, чтобы заглянуть к самому известному кухмистеру в дворцовом квартале. Простой трактир меня уже не удовлетворял. "Помни, что ты теперь служишь королю", - эти слова не выходили у меня из памяти и превращались в семена честолюбия, которые с каждой минутой пускали все больше и больше ростков в моей душе. ГЛАВА III. Жиль Блас узнает, что его должность не лишена неприятностей. О тревоге, в которую повергает его это известие, и о том, какого образа действий он решает держаться при таких обстоятельствах Войдя в кухмистерскую, я не преминул осведомить хозяина о том, что состою секретарем у первого министра, и, чувствуя себя такой важной персоной, даже затруднялся, какой обед себе заказать. Опасаясь потребовать блюда, которые бы отдавали скупостью, я предоставил ему самому выбрать то, что ему заблагорассудится. Он накормил меня отличным обедом, за которым мне прислуживали с превеликим почтением, отчего я получил даже больше удовольствия, нежели от самих кушаний. При расплате я бросил на стол пистоль, добрая четверть которого досталась прислуге, так как я не взял сдачи. Затем я вышел из кухмистерской, выпятив вперед грудь, с видом молодого человека, весьма довольного своей особой. В двадцати шагах оттуда находилась гостиница, где обычно останавливались иностранные вельможи. Я снял там помещение, состоявшее из пяти или шести меблированных комнат. Можно было подумать, что я уже располагаю доходом в две или три тысячи дукатов. Уплатив за месяц вперед, я вернулся на работу и продолжал весь день трудиться над тем, что начал с утра. В соседнем со мной кабинете сидели два других секретаря; но они только переписывали начисто те бумаги, которые герцог лично им передавал. Я познакомился с ними в тот же вечер, по окончании присутствия, и, чтоб сойтись поближе, затащил их к своему кухмистеру, где заказал лучшие сезонные блюда, а также самые тонкие вина. Мы уселись за стол и принялись за беседу, которая отличалась скорей веселостью, нежели остроумием, ибо надо сказать, что гости мои, как я вскоре убедился, получили свои должности отнюдь не за умственные способности. Правда, они изрядно писали рондо и полу английским шрифтом, но не имели ни малейшего представления о науках, изучающихся в университетах. Зато они отлично разбирались в своих собственных делишках и, как я заметил, не были настолько ослеплены честью состоять при первом министре, чтобы не жаловаться на свое положение. - Вот уже шесть месяцев, - сообщил один из них, - как мы живем на собственный счет. Нам не платят жалованья, и всего хуже то, что наш оклад еще не установлен. Мы не знаем, на каком свете находимся. - Что касается меня, - заявил его товарищ, - то я предпочел бы получить вместо жалованья сто ударов плетьми с тем, чтобы мне позволили сыскать себе другое место, ибо я боюсь не только уйти самовольно, по и просить об увольнении, так как переписывал секретные бумаги. Я легко мог бы угодить в сеговийскую башню или в аликантскую крепость. - На какие же средства вы живете? - спросил я тогда. - У вас, вероятно, есть какие-нибудь достатки? Они ответили мне, что богатство их очень невелико, но что, по счастью, они поселились у одной честной вдовы, которая отпускает им в долг и кормит их за сто пистолей в год. Это сообщение, из которого я не упустил ни слова, развеяло в один миг мое горделивое опьянение. Я решил, что со мной могут поступить не лучше, что у меня нет оснований приходить в восторг от своей должности, оказавшейся менее прочной, чем я себе представлял, и что мне не мешало бы обходиться бережливее со своим кошельком. Эти размышления исцелили меня от страсти к безумным тратам. Я начинал раскаиваться в том, что пригласил в кухмистерскую секретарей, и с нетерпением ждал окончания ужина, а когда дело дошло до расплаты, даже поругался с хозяином из-за счета. Мои сослуживцы расстались со мной в полночь, так как я не настаивал на продолжении попойки. Они отправились к вдове, а я удалился в свои роскошные покои, бесясь на то, что их снял, и давая себе обещания выбраться оттуда к концу месяца. Несмотря на то, что я улегся на превосходную постель, мое беспокойство не позволило мне сомкнуть глаз. Я провел остаток ночи, изыскивая средства не работать даром на его королевское величество. Решив последовать совету Монтесера, я встал с намерением сходить на поклон к дону Родриго. Я был в самом подходящем настроении, чтобы предстать перед этим гордым человеком, ибо чувствовал, что нуждаюсь в нем. Итак, я отправился к секретарю. Его покои примыкали к апартаментам герцога Лермы и не уступали им в великолепии. По убранству комнат трудно было отличить господина от слуги. Я приказал доложить о себе как о преемнике дона Валерио, невзирая на что меня заставили прождать в прихожей более часа. "Запаситесь терпением, господин новый секретарь, - говорил я сам себе в это время. - Вам придется долго подежурить в чужих передних, прежде чем другие начнут дежурить в вашей". Наконец, двери покоя раскрылись. Я вошел и направился к дону Родриго в то самое время, когда он, дописав любовную записку своей очаровательной сирене, передал ее Педрильо. Ни мадридскому архиепископу, ни графу Галиано, ни даже самому первому министру не представлялся я с таким почтительным видом, как сеньору Кальдерону. Поклонившись ему до земли, я попросил его покровительства в выражениях, исполненных такого раболепства, что до сих пор не могу вспомнить о них без стыда, так я перед ним пресмыкался. Такое подобострастие сыграло бы мне скверную службу в глазах всякого человека, менее ослепленного гордостью, чем дон Родриго. Но что касается его, то моя угодливость пришлась ему по вкусу, и он ответил, даже довольно учтиво, что не упустит случая оказать мне услугу. Поблагодарив его с величайшим усердием за проявленное ко мне благоволение, я поклялся ему в вечной преданности. Затем, опасаясь его обеспокоить, я удалился, прося извинить меня, если я помешал ему в его важных занятиях. После этого недостойного поступка я покинул апартаменты дона Родриго и, преисполненный смущения, пошел в свой кабинет, где довел до конца работу, порученную мне накануне. Герцог не преминул заглянуть туда поутру и, найдя, что я так же хорошо кончил, как начал, сказал мне: - Очень недурно, Сантильяна. Впиши теперь сам, и как можно чище, это сокращенное донесение в соответствующий том росписи. Затем ты возьмешь из папки другую докладную записку и исправишь ее точно таким же образом. Я довольно долго беседовал с герцогом, ласковое и обходительное обращение которого меня очаровало. Какая разница между ним и Кальдероном! Это были две натуры, во всем противоположные друг другу. В этот день я обедал в дешевом трактире и принял намерение ходить туда инкогнито каждый день, пока не выяснится, чего я добился своей угодливостью и подобострастием. Денег у меня хватало самое большое на три месяца. Я наметил этот срок, чтобы ублажить кого следует, и решил, что если по истечении этого времени мне не заплатят жалованья, то покину двор и его обманчивый блеск, ибо короткие безумства - самые лучшие. Таков был мой план. В течение двух месяцев я лез из кожи вон, чтобы понравиться Кальдерону, но он обращал так мало внимания на все мои потуги, что я потерял всякую надежду добиться какого-либо успеха. Тогда я переменил тактику и, перестав ходить к нему на поклон, старался использовать в своих интересах лишь те минуты, когда мне случалось беседовать с герцогом. ГЛАВА IV. Жиль Блас входит в милость к герцогу Лерме, который доверяет ему важную тайну Хотя герцог, - если так можно выразиться, - только мелькал передо мной ежедневно, однако же мне удалось постепенно расположить его к себе до такой степени, что он сказал как-то после полудня: - Послушай, Жиль Блас, мне нравится твой характер, и я питаю к тебе расположение. Ты старательный и преданный малый, к тому же умен и не болтлив. Полагаю, что не просчитаюсь, если облеку тебя своим доверием. Услыхав такие слова, я бросился герцогу в ноги и, почтительно облобызав руку, которую он мне протянул, воскликнул: - Возможно ли, чтобы ваша светлость почтили меня столь великой милостью? Сколько тайных врагов создаст мне эта благосклонность! Но есть только один человек, мести которого я боюсь: это дон Родриго Кальдерой. - С этой стороны тебе ничего не грозит, - возразил герцог. - Я знаю Кальдерона: он поступил ко мне еще мальчиком. Наши вкусы настолько сходятся, что он любит все, что я люблю, и ненавидит то, что я ненавижу. Не бойся поэтому, чтобы он отнесся к тебе с неприязнью; напротив, можешь рассчитывать на его дружбу. Из этого я заключил, что дон Родриго был ловкая шельма, всецело подчинившая герцога своему влиянию, и что мне надлежало соблюдать по отношению к нему величайшую осторожность. - Первым доказательством моего доверия, - продолжал герцог, - будет то, что я открою тебе свои намерения. Необходимо, чтобы ты знал о них, ибо это поможет тебе справиться с поручениями, которые я собираюсь на тебя возложить. Вот уже давно, как мой авторитет признан всеми, мои постановления слепо выполняются и я раздаю по своему усмотрению должности, места, губернаторства, вице-королевства и бенефиции. Смею сказать, что я царствую в Испании. Более высокого положения не существует, и мне дальше некуда стремиться. Но я хотел бы оградить его от бурь, которые