внимания на то, что происходило вокруг. Казалось, он о чем-то думал или молился. Как только лестница была прилажена, Тенардье крикнул: - Хозяйка, идем! И бросился к окошку. Но едва он занес ногу, как Гнус схватил его за шиворот. - Нет, шалишь, старый плут! После нас! - После нас! - зарычали бандиты. - Перестаньте дурачиться! - принялся увещевать их Тенардье. - Мы теряем время. Фараоны у нас за горбом. - Давайте тянуть жребий, кому первому вылезать, - предложил один из бандитов. - Да что вы, рехнулись? Спятили? - завопил Тенардье. - Видали олухов? Терять время! Тянуть жребий! Как прикажете, на мокрый палец? На соломинку? Или, может, напишем наши имена? Сложим записочки в шапку? - Не пригодится ли вам моя шляпа? - крикнул с порога чей-то голос. Все обернулись. Это был Жавер. Он, улыбаясь, протягивал свою шляпу бандитам. Глава двадцать первая. ВСЕГДА НАДО НАЧИНАТЬ С АРЕСТА ПОСТРАДАВШИХ Как только стемнело, Жавер расставил своих людей, а сам спрятался за деревьями на заставе Гобеленов, против дома Горбо, по ту сторону бульвара. Он хотел прежде всего "засунуть в мешок" обеих девушек, которым было поручено сторожить подступы к логову. Но ему удалось "упрятать" только Азельму. Эпонины на месте не оказалось, она исчезла, и он не успел ее задержать. Покончив с этим, Жавер уже не выходил из засады, прислушиваясь, не раздастся ли условный сигнал. Уезжавший и вновь вернувшийся фиакр его сильно встревожил. Наконец Жавер потерял терпение, он узнал кое-кого из вошедших в дом бандитов, заключил отсюда, что "напал на гнездо", что ему "повезло", и решил подняться наверх, не дожидаясь пистолетного выстрела. Читатель помнит, конечно, что Мариус отдал ему ключ от входной двери. Жавер подоспел как раз вовремя. Испуганные бандиты схватились за оружие, брошенное ими где попало при попытке бежать. Через минуту эти страшные люди, все семеро, уже стояли в оборонительной позиции, один с топором, другой с ключом, третий с палкой, остальные - кто со щипцами, кто с клещами, кто с молотом, а Тенардье - сжимая в руке нож. Жена его подняла большой камень, который валялся в углу у окна и служил скамейкой ее дочерям. Жавер снова надел на голову шляпу и, скрестив руки, засунув трость под мышку, не вынимая шпаги из ножен, сделал два шага вперед. - Стой, ни с места! - крикнул он. - Через окно не лазить. Выходить через дверь. Так оно будет лучше. Вас семеро, нас пятнадцать. Нечего зря затевать потасовку, давайте по-хорошему. Гнус вынул спрятанный за пазухой пистолет и вложил его в руку Тенардье, шепнув ему на ухо: - Это - Жавер. Ты как хочешь, а я в него стрелять не могу. - Плевать я на него хотел, - ответил Тенардье. - Ну что ж, стреляй. Тенардье взял пистолет и прицелился в Жавера. Жавер, находившийся в трех шагах от Тенардье, пристально взглянул на него и сказал: - Не стреляй. Все равно даст осечку. Тенардье спустил курок. Пистолет дал осечку. - Я ведь тебе говорил, - заметил Жавер. Гнус бросил к ногам Жавера палку. - Ты, видно, сам дьявол! Сдаюсь. - А вы? - обратился Жавер к остальным бандитам. - Мы тоже, - последовал ответ. - Вот это дело, вот это правильно. Ведь я же говорил - надо по-хорошему, - спокойно добавил Жавер. - Я прошу одного, - снова заговорил Гнус, - пусть не лишают меня курева, пока буду сидеть в одиночке. - Хорошо, - ответил Жавер. Тут он обернулся и крикнул в дверь: - Войдите! Постовые, с саблями наголо, и полицейские, вооруженные кастетами и короткими дубинками, ввалились в комнату на зов Жавера. Бандитов связали. От такого скопления людей в логове Тенардье, освещенном только свечой, стало совсем темно. - Всем наручники! - распорядился Жавер. - А ну, подойдите! - раздался вдруг чей-то, не мужской, но и не женский, голос. Это рычала тетка Тенардье, загородившаяся в углу у окна. Полицейские и постовые отступили. Она сбросила с себя шаль, но осталась в шляпе. Муж, скорчившись за ее спиной, почти исчезал под упавшей шалью, а жена прикрывала его своим телом и, подняв обеими руками над головой булыжник, раскачивала им, словно великанша, собирающаяся швырнуть утес. - Берегитесь! - крикнула она. Все попятились к выходу. Середина чердака сразу опустела. Тетка Тенардье взглянула на бандитов, давших себя связать, и хриплым, гортанным голосом пробормотала: - У-у, трусы! Жавер усмехнулся и пошел прямо в опустевшую часть комнаты, находившуюся под неусыпным наблюдением супруги Тенардье. - Не подходи! Не то расшибу! - завопила она. - Экий гренадер! - сказал Жавер. - Ну, мамаша, хоть у тебя борода, как у мужчины, зато у меня когти, как у женщины. И он продолжал идти вперед. Растрепанная, страшная тетка Тенардье расставила ноги, откинулась назад и с бешеной силой запустила камнем в голову Жавера. Жавер пригнулся. Камень перелетел через него, ударился в заднюю стену, отбив от нее громадный кусок штукатурки, затем рикошетом, от угла к углу, пересек все, к счастью, теперь почти пустое, помещение и упал, совсем уже на излете, к ногам Жавера. В одну минуту Жавер очутился возле четы Тенардье. Одна из огромных его ручищ опустилась на плечо супруги, другая на голову супруга. - Наручники! - крикнул он. Полицейские гурьбой бросились к нему, и приказание Жавера было исполнено. Это сломило тетку Тенардье. Взглянув на свои закованные руки и на руки мужа, она упала на пол и, рыдая, воскликнула: - Дочки, мои дочки! - Они за решеткой, - объявил Жавер. Тем временем полицейские заметили и растолкали спавшего за дверью пьяницу. - Уже успели управиться, Жондрет? - пробормотал он спросонья. - Да, - ответил Жавер. Шестеро бандитов стояли теперь связанные; впрочем, они все еще походили на привидения, трое сохраняли свою черную размалевку, трое других - маски. - Масок не снимать, - распорядился Жавер. Он окинул всю компанию взглядом, точно Фридрих II, производящий смотр на потсдамском параде, и, обращаясь к трем "трубочистам", бросил: - Здорово, Гнус! Здорово, Башка! Здорово, Два Миллиарда! Затем, повернувшись к трем маскам, приветствовал человека с топором: - Здорово Живоглот! Человека с палкой: - Здорово, Бабет! А чревовещателя: - Здравия желаю, Звенигрош! Тут Жавер заметил пленника, который с момента прихода полицейских не проронил ни слова и стоял опустив голову. - Отвяжите господина, и не уходить! - приказал он. Потом он с важным видом сел за стол, на котором еще стояли свеча и чернильница, вынул из кармана лист гербовой бумаги и приступил к допросу. Написав первые строчки, состоящие из одних и тех же условных выражений, он поднял глаза. - Подведите господина, который был связан этими господами. Полицейские огляделись. - В чем дело? Где же он? - спросил Жавер. Но пленник бандитов, - г-н Белый, г-н Урбен Фабр, отец Урсулы или Жаворонка, - исчез. Дверь охранялась, а про окно забыли. Почувствовав себя свободным, он воспользовался шумом, суматохой, давкой, темнотой, минутой, когда внимание от него было отвлечено, и, пока Жавер возился с протоколом, выпрыгнул в окно. Один из полицейских подбежал и выглянул на улицу. Там никого не было видно. Веревочная лестница еще покачивалась. - Экая чертовщина! - процедил сквозь зубы Жавер. - Видно, этот был почище всех. Глава двадцать вторая. МАЛЫШ, ПЛАКАВШИЙ ВО ВТОРОЙ ЧАСТИ НАШЕЙ КНИГИ На другой день после описанных событий, происшедших в доме на Госпитальном бульваре, какой-то мальчик шел по правой боковой аллее бульвара, направляясь, по-видимому, от Аустерлицкого моста к заставе Фонтенебло. Уже совсем стемнело. Это был бледный, худой ребенок, в лохмотьях, одетый, несмотря на февраль, в холщовые панталоны; он шел, распевая во все горло. На углу Малой Банкирской улицы сгорбленная старуха при свете фонаря рылась в куче мусора. Проходя мимо, мальчик толкнул ее и тотчас же отскочил. - Вот тебе раз! - крикнул он. - А я-то думал, что это большущая-пребольшущая собака! Слово "пребольшущая" он произнес, как-то особенно насмешливо его отчеканивая, что довольно точно можно передать с помощью прописных букв: большущая, ПРЕБОЛЬШУЩАЯ собака! Взбешенная старуха выпрямилась. - У, висельник! - заворчала она. - Мне бы прежнюю силу, я бы такого пинка тебе дала! Но ребенок находился уже на почтительном от нее расстоянии. - Куси, куси! - поддразнил он. - Ну если так, то я, пожалуй, не ошибся. Задыхаясь от возмущения, старуха выпрямилась теперь уже во весь рост, и красноватый свет фонаря упал прямо на бесцветное, костлявое, морщинистое ее лицо с сетью гусиных лапок, спускавшихся до самых углов рта. Вся она тонула в темноте, видна была только голова. Можно было подумать, что, потревоженная лучом света, из ночного мрака выглянула страшная маска самой дряхлости. Вглядевшись в нее, мальчик заметил: - Красота ваша не в моем вкусе, сударыня. И пошел дальше, распевая: Король наш Стуконог, Взяв порох, дробь и пули, Пошел стрелять сорок. Пропев эти три стиха, он замолк. Он подошел к дому N 50/52 и, найдя дверь запертой, принялся колотить в нее ногами, причем раздававшиеся в воздухе мощные, гулкие удары свидетельствовали не столько о силе его детских ног, сколько о тяжести мужских сапог, в которые он был обут. Следом за ним, вопя и неистово жестикулируя, бежала та самая старуха, которую он встретил на углу Малой Банкирской улицы. - Что такое? Что такое? Боже милосердный! Разламывают двери! Разносят дом! - орала она. Удары не прекращались - Да разве нынешние постройки на это рассчитаны? - надрывалась старуха и вдруг неожиданно смолкла. Она узнала гамена. - Да ведь это же наш дьяволенок! - А! Да ведь это же наша бабка! - сказал мальчик. - Здравствуйте, Бюргончик. Я пришел повидать своих предков. Старуха скорчила гримасу, к сожалению, пропавшую даром из-за темноты, но отразившую разнородные чувства: то была великолепная импровизация злобы при поддержке уродства и дряхлости. - Никого нет, бесстыжая твоя рожа, - сказала старуха. - Вот тебе раз! - воскликнул мальчик. - А где же отец? - В тюрьме Форс. - Смотри-ка! А мать? - В Сен-Лазаре. - Так, так! А сестры? - В Мадлонет. Мальчик почесал за ухом, поглядел на мамашу Бюргон и вздохнул: - Э-эх! Затем повернулся на каблуках, и через минуту старуха, продолжавшая стоять на пороге, услыхала, как он запел чистым детским голосом, уходя куда-то все дальше и дальше под черные вязы, дрожавшие на зимнем ветру: Король наш Стуконог, Взяв порох, дробь и пули, Пошел стрелять сорок, Взобравшись на ходули. Кто проходил внизу, Платил ему два су.  * Часть 4 * ИДИЛЛИЯ УЛИЦЫ ПЛЮМЕ И ЭПОПЕЯ УЛИЦЫ СЕН-ДЕНИ  * Книга первая. НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ИСТОРИИ *  Глава первая. ХОРОШО СКРОЕНО Два года, 1831 и 1832, непосредственно примыкающие к Июльской революции, представляют собою одну из самых поразительных и своеобразных страниц истории. Эти два года среди предшествующих и последующих лет - как два горных кряжа. От них веет революционным величием. В них можно различить пропасти. Народные массы, самые основы цивилизации, мощный пласт наслоившихся один на другой и сросшихся интересов, вековые очертания старинной французской формации то проглядывают, то скрываются за грозовыми облаками систем, страстей и теорий. Эти возникновения и исчезновения были названы противодействием и возмущением. Время от времени они озаряются сиянием истины, этим светом человеческой души. Замечательная эта эпоха ограничена достаточно узкими пределами и достаточно от нас отдалена, чтобы сейчас уже мы могли уловить ее главные черты. Попытаемся это сделать. Реставрация была одним из тех промежуточных периодов, трудных для определения, где налицо - усталость, смутный гул, ропот, сон, смятение, иначе говоря, она была не чем иным, как остановкой великой нации на привале. Это эпохи совсем особые, и они обманывают политиков, которые хотят извлечь из них выгоду. Вначале нация требует только отдыха; все жаждут одного - мира; у всех одно притязание - умалиться. Это означает - жить спокойно. Великие события, великие случайности, великие начинания, великие люди, - нет, покорно благодарим, навидались мы их, сыты по горло. Люди променяли бы Цезаря на Прузия, Наполеона на короля Ивето: "Какой это был славный, скромный король!" Шли с самого рассвета, а теперь вечер долгого и трудного дня; первый перегон сделали с Мирабо, второй - с Робеспьером, третий - с Бонапартом; все выбились из сил, каждый требует постели. Нередко и сама власть является фракцией. Во всех революциях встречаются пловцы, которые плывут против течения, - это старые партии. По мнению старых партий, признающих лишь наследственную власть божией милостью, если революции возникают по праву на восстание, то по этому же праву можно восставать и против них. Заблуждение! Ибо во время революции бунтовщиком является не народ, а король. Именно революция и является противоположностью бунта. Каждая революция, будучи естественным свершением, заключает в самой себе свою законность, которую иногда бесчестят мнимые революционеры; но даже запятнанная ими, она держится стойко, и даже обагренная кровью, она выживает. Революция - не случайность, а необходимость. Революция - это возвращение от искусственного к естественному. Она происходит потому, что должна произойти. Тем не менее старые легитимистские партии нападали на революцию 1830 года со всей яростью, порожденной их ложными взглядами. Заблуждения - отличные метательные снаряды. Они умело поражали революцию там, где она была уязвима за отсутствием брони, - за недостатком логики; они нападали на революцию в ее королевском обличий. Они ей кричали: "Революция! А зачем же у тебя король?" Старые партии - это слепцы, которые хорошо целятся. Республиканцы кричали о том же. Но с их стороны это было последовательно. То, что являлось слепотой у легитимистов, было прозорливостью у демократов. 1830 год обанкротился в глазах народа. Негодующая демократия упрекала его в этом. Июльское установление отражало атаки прошлого и будущего. В нем как бы воплощалась минута, вступившая в бой и с монархическими веками и с вечным правом. Кроме того, перестав быть революцией и превратившись в монархию, 1830 год был обязан за пределами Франции идти в ногу с Европой. Сохранять мир - значило еще больше усложнить положение. Гармония, которой добиваются вопреки здравому смыслу, нередко более обременительна, чем война. Из этого глухого столкновения, всегда сдерживаемого намордником, но всегда рычащего, рождается вооруженный мир - разорительная политика цивилизации, самой себе внушающей недоверие. Какова бы ни была Июльская монархия, но она вставала на дыбы в запряжке европейских кабинетов. Меттерних охотно взял бы ее в повода. Подгоняемая во Франции прогрессом, она в свою очередь подгоняла европейские монархии, этих тихоходов. Взятая на буксир, она сама тащила на буксире. А в то же время внутри страны обнищание, пролетариат, заработная плата, воспитание, карательная система, проституция, положение женщины, богатство, бедность, производство, потребление, распределение, обмен, валюта, кредит, права капитала, права труда - все эти вопросы множились, нависая над обществом черной тучей. Вне политических партий в собственном смысле сотого слова обнаружилось и другое движение. Демократическому брожению соответствовало брожение философское. Избранные умы чувствовали себя встревоженными, как и толпа; по-другому, но в такой же степени. Мыслители размышляли, в то время как почва - то есть народ, - изрытая революционными течениями, дрожала под ними, словно в неярко выраженном эпилептическом припадке. Эти мечтатели, некоторые - в одиночестве, другие - объединившись в дружные семьи, почти в сообщества, исследовали социальные вопросы мирно, но глубоко; бесстрастные рудокопы, они тихонько прокладывали ходы в глубинах вулкана, мало обеспокоенные отдаленными толчками и вспышками пламени. Это спокойствие занимало не последнее место в ряду прекрасных зрелищ той бурной эпохи. Люди эти предоставили политическим партиям вопросы права, сами же занялись вопросом человеческого счастья. Человеческое благополучие - вот что хотели они добыть из недр общества. Они подняли вопросы материальные, вопросы земледелия, промышленности, торговли почти на высоту религии. В цивилизации, такой, какою она создается, - отчасти богом и, гораздо больше, людьми, - интересы переплетаются, соединяются и сплавляются так, что образуют настоящую скалу, по закону движения, терпеливо изучаемому экономистами, этими геологами политики. Люди эти, объединившиеся под разными названиями, но которых можно в целом определить их родовым наименованием - социалисты, пытались просверлить скалу, чтобы из нее забил живой родник человеческого счастья. Их труды охватывали все, от смертной казни до вопроса о войне. К правам человека, провозглашенным французской революцией, они прибавили права женщины и права ребенка. Пусть не удивляются, что мы, по разным соображениям, не исчерпываем здесь, с точки зрения теоретической, вопросы, затронутые социалистами. Мы ограничиваемся тем, что указываем на них. Все проблемы, выдвинутые социалистами, за исключением космогонических бредней, грез и мистицизма, могут быть сведены к двум основным проблемам. Первая проблема создать материальные богатства. Вторая проблема распределить их. Первая проблема включает вопрос о труде. Вторая - вопрос о плате за труд. В первой проблеме речь идет о применении производительных сил. Во второй - о распределении жизненных благ. Следствием правильного применения производительных сил является мощь общества. Следствием правильного распределения жизненных благ является счастье личности. Под правильным распределением следует понимать не равное распределение, а распределение справедливое. Основа равенства - справедливость. Из соединения этих двух начал - мощи общества вовне и личного благоденствия внутри - рождается социальное процветание. Социальное процветание означает - счастливый человек, свободный гражданин, великая нация. Англия разрешила первую из этих двух проблем. Она превосходно создает материальные богатства, но плохо распределяет их. Такое однобокое решение роковым образом приводит ее к двум крайностям чудовищному богатству и чудовищной нужде. Все жизненные блага - одним, все лишения - другим, то есть народу, причем привилегии, льготы, монополии, власть феодалов являются порождением самого труда. Положение ложное и опасное, ибо могущество общества зиждется тут на нищете частных лиц, а величие государства - на страданиях отдельной личности. Это - дурно созданное величие, где сочетаются все материальные его основы и куда не вошло ни одно нравственное начало. Коммунизм и аграрный закон предполагают разрешить вторую проблему. Они заблуждаются. Такое распределение убивает производство. Равный дележ уничтожает соревнование и, следовательно, труд. Так мясник убивает то, что он делит на части. Стало быть, невозможно остановиться на этих притязающих на правильности решениях. Уничтожить богатство - не значит его распределить. Чтобы хорошо разрешить обе проблемы, их нужно рассматривать совместно. Оба решения следует соединить, образовав из них одно. Решите только первую из этих двух проблем, и вы станете Венецией, вы станете Англией. Как Венеция, вы будете обладать мощью, созданной искусственно, или как Англия, - материальным могуществом; вы будете неправедным богачом. Вы погибнете или насильственным путем, как умерла Венеция, или обанкротившись, как падет Англия. И мир предоставит вам возможность погибнуть и пасть, потому что мир предоставляет возможность падать и погибать всякому себялюбию, всему, что не являет собой для человеческого рода какой-либо добродетели или идеи. Само собой разумеется, что под Венецией, Англией мы подразумеваем не народ, а определенный общественный строй -олигархии, стоящие над нациями, а не самые нации. Народы всегда пользуются нашим уважением и сочувствием. Венеция как народ возродится; Англия как аристократия падет, но Англия как народ - бессмертна. Отметив это, пойдем дальше. Разрешите обе проблемы: поощряйте богатого и покровительствуйте бедному, уничтожьте нищету, положите конец несправедливой эксплуатации слабого сильным, наложите узду на неправую зависть того, кто находится в пути, к тому, кто достиг цели, по-братски и точно установите оплату за труд соответственно работе, подарите бесплатное и обязательное обучение подрастающим детям, сделайте из знания основу зрелости; давая работу рукам, развивайте и ум, будьте одновременно могущественным народом и семьей счастливых людей, демократизируйте собственность, не отменив ее, но сделав общедоступной, чтобы каждый гражданин без исключения был собственником, а это легче, чем кажется, короче говоря, умейте создавать богатство и умейте его распределять; тогда вы будете обладать материальным величием и величием нравственным; тогда вы будете достойны называть себя Францией. Вот что, пренебрегая некоторыми заблуждающимися сектами и возвышаясь над ними, утверждал социализм; вот чего он искал в фактах, вот что он подготовлял в умах. Усилия, достойные восхищения! Святые порывы! Эти учения, эти теории, это сопротивление, неожиданная для государственного деятеля необходимость считаться с философами, только еще намечавшиеся новые истины, попытки создать новую политику, согласованную со старым строем и не слишком резко противоречащую революционным идеалам, положение вещей, при котором приходилось пользоваться услугами Лафайета для защиты Полиньяка, ощущение просвечивающего сквозь мятеж прогресса, палата депутатов и улица, необходимость уравновешивать разгоревшиеся вокруг него страсти, вера в революцию, быть может, некое предвидение отречения в будущем, рожденное неосознанной покорностью высшему, неоспоримому праву, личная честность, желание остаться верным своему роду, дух семейственности, искреннее уважение к народу - все это поглощало Луи-Филиппа почти мучительно и порой, при всей его стойкости и мужестве, угнетало его, давая чувствовать, как трудно быть королем. У него было тревожное ощущение, что почва под ним колышется, однако она еще была твердой, так как Франция оставалась Францией более чем когда-либо. Темные, сгрудившиеся тучи облегали горизонт. Странная тень, надвигавшаяся все ближе и ближе, мало-помалу распростерлась над людьми, над вещами, над идеями, - тень, отбрасываемая распрями и системами. Все, что было придушено, вновь оживало и начинало бродить. Иногда совесть честного человека задерживала дыхание - столько было нездорового в воздухе, где софизмы перемешивались с истинами. В атмосфере тревоги, овладевшей обществом, умы трепетали, как листья перед близящейся бурей. Вокруг было такое скопление электричества, что в иные мгновения первый встречный, никому дотоле неведомый, мог вызвать вспышку света. Затем снова спускалась тьма. Время от времени глухие отдаленные раскаты грома свидетельствовали о том, какой грозой чреваты облака. Едва прошло двадцать месяцев после Июльской революции, как в роковом и мрачном обличье явил себя 1832 год. Народ в нищете, труженики без хлеба, последний принц Конде, исчезнувший во мраке, Брюссель, изгнавший династию Нассау, как Париж - Бурбонов, Бельгия, предлагавшая себя французскому принцу и отданная английскому, ненависть русского императора Николая, позади нас два беса полуденных - Фердинанд Испанский и Мигель Португальский, землетрясение в Италии, Меттерних, протянувший руку к Болонье, Франция, оскорбившая Австрию в Анконе, на севере зловещий стук молотка, вновь заколачивающего в гроб Польшу, устремленные на Францию враждебные взгляды всей Европы, Англия - эта подозрительная союзница, готовая толкнуть то, что накренилось, и наброситься на то, что упадет, суд пэров, прикрывающийся Беккарией, чтобы спасти четыре головы от законного приговора, лилии, соскобленные с кареты короля, крест, сорванный с Собора Парижской Богоматери, униженный Лафайет, разоренный Лафит, умерший в бедности Бенжамен Констан, потерявший все свое влияние и скончавшийся Казимир Перье; болезнь политическая и болезнь социальная, вспыхнувшие сразу в обеих столицах королевства - одна в городе мысли, другая в городе труда; в Париже война гражданская, в Лионе - война рабочих; в обоих городах один и тот же отблеск бушующего пламени, багровый свет извергающегося вулкана на челе народа, пришедший в исступление юг, возбужденный запад, герцогиня Беррийская в Вандее, заговоры, злоумышления, восстания, холера - все это прибавляло к слитному гулу идей сумятицу событий. Глава вторая. ДУРНО СШИТО Но работа людей мудрых - это одно, а работа людей ловких - другое. Революция 1830 года быстро закончилась. Как только революция терпит крушение, ловкие люди растаскивают по частям корабль, севший на мель. Ловкие люди нашего времени присваивают себе название государственных мужей; в конце концов это наименование "государственный муж" стало почти арготическим выражением. В самом деле, не следует забывать, что там, где нет ничего, кроме ловкости, всегда налицо посредственность. Сказать "человек ловкий" - все равно что сказать "человек заурядный". Точно так же сказать: "государственный муж" - иногда значит то же, что сказать "изменник". Итак, если верить ловким, то революции, подобные Июльской, - не что иное, как перерезанные артерии; нужно немедленно перевязать их. Право, слишком громко провозглашенное, вызывает смятение. Поэтому, коль скоро право утверждено, следует укрепить государство. Коль скоро свобода обеспечена, следует подумать о власти. Пока еще мудрые не отделяют себя от ловких, но уже начинают испытывать недоверие. Власть - пусть так. Но, во-первых, что такое власть? Во-вторых, - откуда она? Ловкие как будто не слышат произнесенных шепотом возражений и продолжают свое дело. По мнению этих политиков, хитроумно прикрывающих выгодную для них ложь маской необходимости, первая потребность народа после революции, - если этот народ составляет часть монархической Европы, - это раздобыть себе династию. Таким способом, говорят они, можно обрести после революции мир, то есть время для того, чтобы залечить свои раны и починить свой дом. Династия прикрывает строительные леса, заслоняет госпиталь. Однако не всегда легко добыть себе династию. В сущности, первый одаренный человек или даже первый удачливый встречный может сойти за короля. В одном случае это Бонапарт, в другом - Итурбиде. Но первая попавшаяся фамилия не может создать династию. Необходима известная древность рода, а отметина веков не создается внезапно. Если стать на точку зрения "государственных мужей", со всеми подразумеваемыми оговорками, то каковы же должны быть качества появляющегося после революции нового короля? Он может - и это даже полезно - быть революционером, иначе говоря, быть лично причастным к революции, приложившим к ней руку, независимо от того, набросил ли он тень на себя при этом, или прославился, брался ли за ее топор, или действовал с помощью шпаги. Какими качествами должна обладать династия? Она должна быть приемлемой для нации, то есть казаться на расстоянии революционной - не по своим поступкам, но по воспринятым ею идеям. Она должна иметь прошлое и быть исторической, иметь будущее и пользоваться расположением народа. Все это объясняет, почему первые революции довольствуются тем, что находят человека - Кромвеля или Наполеона, и почему вторые во что бы то ни стало стремятся найти имя - династию Брауншвейгскую или Орлеанскую. Королевские дома похожи на фиговые деревья в Индии, каждая ветвь которых, нагибаясь до самой земли, пускает корень и сама становится деревом. Любая ветвь королевского дома может стать династией, но при условии, что она склонится к народу. Такова теория ловких. Итак, вот в чем величайшее искусство: добиться, чтобы в фанфарах успеха зазвучала нота катастрофы, чтобы те, кто пользуется его плодами, в то же время трепетали перед ним; пробудить страх перед свершившимся событием, увеличить кривую перехода до степени замедления прогресса, обесцветить эту зарю, обличить и отбросить крайности энтузиазма, срезать острые углы и когти, обложить торжество победы ватой, плотно закутать право, завернуть народ-гигант во фланель и немедленно уложить его в постель, посадить на диету этот избыток здоровья, прописать Геркулесу режим выздоравливающего, растворить важное событие в мелких повседневных делах, предложить этот разбавленный лекарственной настойкой нектар умам, жаждущим идеала, принять предосторожности против слишком большого успеха, надеть на революцию абажур. 1830 год воспользовался этой теорией, уже примененной в Англии в 1688 году. 1830 год - это революция, остановившаяся на полдороге. Половина прогресса, подобие права! Но логика не признает половинчатости точно так же, как солнце не признает огонька свечи. Кто останавливает революции на полдороге? Буржуазия. Почему? Потому что буржуазия - это удовлетворенное вожделение. Вчера было желание поесть, сегодня это сытость, завтра настанет пресыщение. То, что случилось в 1814 году после Наполеона, повторилось в 1830 году после Карла X. Напрасно хотели сделать буржуазию классом. Буржуазия - это просто-напросто удовлетворенная часть народа. Буржуа - это человек, у которого теперь есть время посидеть. Кресло - это вовсе не каста. Но, желая усесться слишком рано, можно остановить движение человечества вперед. Это часто бывало ошибкой буржуазии. Однако допустить ошибку не значит стать классом. Эгоизм не является одним из подразделений общественного порядка. В конце концов, - следует быть справедливым даже к эгоизму, - состояние, на которое уповала после потрясения 1830 года часть народа, именуемая буржуазией, нельзя назвать бездействием, слагающимся из равнодушия и лени и затаившим в себе крупицу стыда; это не было и дремотой, предполагающей мимолетное забытье, доступное сну; это был привал. Привал - слово, имеющее двойной, особый и почти противоречивый смысл: отряд в походе, то есть движение; остановка отряда, то есть покой. Привал - это восстановление сил, это покой, настороженный или бодрствующий; это совершившийся факт, который выставил часовых и держится настороже. Привал обозначает сражение вчера и сражение завтра. Это и есть промежуток между 1830 и 1848 годом. То, что мы называем здесь сражением, может также называться прогрессом. Таким образом, для буржуазии, как и для государственных мужей, нужен был человек, олицетворявший это понятие - привал. Человек, который мог бы называться Хотя-Ибо. Сложная индивидуальность, означающая революцию и означающая устойчивость, другими словами, утверждающая настоящее, являя собой наглядный пример совместимости прошлого с будущим. Этот человек оказался под рукой. Звали его Луи-Филипп Орлеанский. Голоса двухсот двадцати одного сделали Луи-Филиппа королем. Лафайет взял на себя труд миропомазания. Он назвал Луи-Филиппа "лучшей из республик". Парижская ратуша заменила собор в Реймсе. Эта замена целого трона полутроном и была "делом 1830 года". Когда ловкие люди достигли своей цели, обнаружилась глубочайшая порочность найденного ими решения. Все это было совершенно, вне абсолютного права. Абсолютное право вскричало: "Я протестую!" Затем - грозное знамение! - оно снова скрылось в тени. Глава третья. ЛУИ-ФИЛИПП У революций тяжелая рука и верное чутье; они бьют крепко и метко. Даже у такой неполной революции, захудалой, подвергшейся осуждению и сведенной к положению младшей, как революция 1830 года, почти всегда остается достаточно пророческой зоркости, чтобы не оказаться несвоевременной. Затмение революций никогда не бывает отречением. Однако не будем слишком самоуверенными; даже революции заблуждаются, и тогда видны крупные промахи. Вернемся к 1830 году. Отклонившись от своего пути, 1830 год оказался удачливым. При том положении вещей, которое после куцей революции было названо порядком, монарх стоил больше, чем монархия. Луи-Филипп был редким человеком. Сын того, за кем история, конечно, признает смягчающие обстоятельства, но в такой же мере достойный уважения, как отец - порицания, он обладал всеми достоинствами частного лица и некоторыми достоинствами общественного деятеля; заботился о своем здоровье, о своем состоянии, о своей особе, о своих делах, знал цену минуты и не всегда цену года; воздержанный, спокойный, миролюбивый, терпеливый; добряк и добрый государь, был верен жене и держал в своем дворце лакеев, обязанных показывать буржуа его супружеское ложе, - хвастовство добропорядочной брачной жизнью стало полезным после выставлявшихся напоказ незаконных связей старшей ветви; знал все европейские языки и, что еще реже, язык всех интересов и умел говорить на нем; был восхитительным представителем "среднего сословия", но превосходил его, будучи во всех отношениях более значительным, чем оно; отличаясь незаурядным умом и отдавая должное своей родословной, он прежде всего ценил свои внутренние качества и даже в вопросе о своем происхождении занимал весьма своеобразную позицию, объявляя себя Орлеаном, а не Бурбоном; когда он был только "светлейшим", он держался как первый принц крови, а в тот день, когда стал "величеством", превратился в настоящего буржуа; многоречивый на людях, но скупой на слова в тесном кругу близких; по общему мнению - скряга, но не уличенный; в сущности это был один из тех бережливых людей, которые становятся расточительными, когда дело идет об их прихотях или выполнении долга; начитанный, но не разбиравшийся в литературе; дворянин, но не рыцарь; простой, спокойный и сильный; обожаемый своей семьей и слугами; обворожительный собеседник, трезвый государственный деятель, внутренне холодный, всегда поглощенный только насущной необходимостью, всегда учитывавший только сегодняшний день, не способный ни на злопамятство, ни на благодарность, он безжалостно пользовался лицами выдающимися, оставляя в покое посредственность, и умел при помощи парламентского большинства перекладывать вину на тайные объединения, которые глухо рокочут где-то под тронами; откровенный, порой неосторожный в своей откровенности, но в этой неосторожности удивительно ловкий; неистощимый в выборе средств, личин и масок; он пугал Францию Европой, а Европу Францией; бесспорно любил свою родину, но преимущественно свою семью; предпочитал власть авторитету, а авторитет достоинству - склонность, пагубная в том смысле, что, ставя все на службу успеху, она допускает хитрость и не всегда отрицает низость, но зато в ней есть то преимущество, что она предохраняет политику от резких толчков, государство от ломки, общество от катастроф; это был человек мелочный, вежливый, бдительный, внимательный, проницательный, неутомимый, иногда противоречивший самому себе и бравший свое слово обратно; смелый по отношению к Австрии в Анконе, упрямый по отношению к Англии в Испании, он бомбардирует Антверпен и платит Притчарду; убежденно поет марсельезу; недоступен унынию, усталости, увлечению красотой и идеалом, безрассудному великодушию, утопиям, химерам, гневу, тщеславию, боязни; он обладал всеми формами неустрашимости, генерал - при Вальми, солдат - при Жемапе; восемь раз его покушались убить, но он всегда улыбался; смелый, как гренадер, неустрашимый, как мыслитель, он испытывал тревогу лишь пред возможностью потрясения основ европейских государств и был не способен на крупные политические авантюры; всегда готовый подвергнуть опасности свою жизнь и никогда - свое дело; проявлял свою волю в форме влияния, предпочитая, чтобы ему повиновались как умному человеку, а не как королю; был одарен наблюдательностью, но не прозорливостью; мало интересовался духами, но был отличным знатоком людей, иначе говоря, мог судить только о том, что видел; обладал здравым смыслом, живым и проницательным практическим умом, даром слова, огромной памятью; всегда черпал из запаса этой памяти, - единственная черта сходства с Цезарем, Александром и Наполеоном; зная факты, подробности, даты, собственные имена, он не знал устремлений, страстей, духовной многоликости толпы, тайных упований, сокровенных и темных порывов душ - одним словом, всего того, что можно назвать подводными течениями сознания; признанный верхними слоями Франции, но имевший мало общего с ее низами, он выходил из затруднений с помощью хитрости; слишком много управлял и недостаточно царствовал; был своим собственным первым министром; неподражаемо умел создавать из мелких фактов препятствия для великих идей; соединял с подлинным умением способствовать прогрессу, порядку и организации дух формализма и крючкотворства; наделенный чем-то от Карла Великого и чем-то от ходатая по делам, он был основателем династии и ее стряпчим; в целом, личность значительная и своеобразная, государь, который сумел упрочить власть, вопреки тревоге Франции, и мощь, вопреки недоброжелательству Европы, Луи-Филипп будет причислен к выдающимся людям своего века; он занял бы в истории место среди самых прославленных правителей, если бы немного больше любил славу и если бы обладал чувством великого в той же степени, в какой обладал чувством полезного. Луи-Филипп был красив в молодости и остался привлекательным в старости; не всегда в милости у нации, он всегда пользовался расположением толпы. У него был дар нравиться. Ему недоставало величия; он не носил короны, хотя был королем, не отпускал седых волос, хотя был стариком. Манеры он усвоил при старом порядке, а привычки при новом: то была смесь дворянина и буржуа, подходящая для 1830 года, Луи-Филипп являлся, так сказать, царствующим переходным периодом; он сохранил старое произношение и старое правописание и применял их для выражения современных взглядов; он любил Польшу и Венгрию, однако писал: polonois и произносил: hongrais {В новом правописании: polonais (поляки) и hongrois (венгры)}. Он носил мундир национальной гвардии, как Карл X, и ленту Почетного легиона, как Наполеон. Он редко бывал у обедни, не ездил на охоту и никогда не появлялся в опере. Не питал слабости к попам, псарям и танцовщицам, что являлось одной из причин его популярности среди буржуа. У него совсем не было двора. Он выходил на улицу с дождевым зонтиком под мышкой, и этот зонтик надолго стал одним из слагаемых его славы. Он был немного масон, немного садовник, немного лекарь. Однажды он пустил кровь форейтору, упавшему с лошади; с тех пор Луи-Филипп не выходил без ланцета, как Генрих III без кинжала. Роялисты потешались над этим смешным королем, - первым королем, пролившим кровь в целях излечения. Что касается претензий истории к Луи-Филиппу, то кое-что следует отнести не к нему; одни обвинения касаются монархии, другие - царствования, а третьи - короля; три столбца, каждый со своим итогом. Отмена прав демократии, отодвинутый на задний план прогресс, жестоко подавленные выступления масс, расстрелы восставших, мятеж, укрощенный оружием, улица Транснонен, военные суды, поглощение страны, реально существующей, страной, юридически признанной, управление на компанейских началах с тремя стами тысяч привилегированных - за это должна отвечать монархия; отказ от Бельгии, с чересчур большим трудом покоренный Алжир, и, как Индия англичанами, - скорее варварами, чем носителями цивилизации, вероломство по отношению к Абд-Эль-Кадеру, Блей, подкупленный Дейц, оплаченный Притчард - за это должно отвечать время царствования Луи-Филиппа; политика, более семейная, нежели национальная, - за это отвечает король. Как видите, за вычетом этого, можно уменьшить вину короля. Его важнейшая ошибка такова: он был скромен во имя Франции. Где корни этой ошибки? Сейчас поясним. В короле Луи-Филиппе слишком громко говорило отцовское чувство; высиживание семьи, из которой должна вылупиться династия, связано с боязнью перед всем и нежеланием быть потревоженным, отсюда крайняя нерешительность, навязываемая народу, у которого в его гражданских традициях было 14 июля, а в традициях военных - Аустерлиц. Впрочем, если отвлечься от общественных обязанностей, которые должны быть на первом плане, то глубокая нежность Луи-Филиппа к своей семье была ею вполне заслужена. Его домашний круг был восхитителен. Там добродетели сочетались с дарованиями. Одна из дочерей Луи-Филиппа, Мария Орлеанская, прославила свой род среди художников так же, как Шарль Орлеанский - среди поэтов. Она воплотила свою душу в мрамор, названный ею Жанной д'Арк. Двое сыновей Луи-Филиппа исторгли у Меттерниха следующую демагогическую похвалу: "Таких молодых людей не встретишь, таких принцев не бывает". Вот, без всякого умаления, но и без преувеличения, правда о Луи-Филиппе. Быть "принцем Равенством", носить в себе противоречие между Реставрацией и Революцией, обладать внушающими тревогу склонностями революционера, которые становятся успокоительными в правителе, - такова причина удачи Луи-Филиппа в 1830 году; никогда еще не было столь полного приспособления человека к событию; один вошел в другое, воплощение свершилось. Луи-Филипп - это 1830 год, ставший человеком. Вдобавок за него говорило и великое предназначение к престолу - изгнание. Он был осужден, беден, он скитался. Он жил своим трудом. В Швейцарии этот наследник самых богатых королевских поместий Франции продал свою старую лошадь, чтобы не умереть с голоду. В Рейхенау он давал уроки математики, а его сестра Аделаида занималась вязаньем и шитьем. Эти воспоминания, связанные с особой короля, приводили в восторг буржуа. Он разрушил собственными руками последнюю железную клетку в Мон-Сен-Мишеле, устроенную Людовиком XI и послужившую Людовику XV. Он был соратником Дюмурье, другом Лафайета, он был членом клуба якобинцев, Мирабо похлопывал его по плечу; Дантон обращался к нему со словами "молодой человек". В возрасте двадцати четырех лет, в 93 году, он, тогда еще г-н де Шартр, присутствовал, сидя в глубине маленькой темной ложи в зале Конвента, на процессе Людовика XVI, столь удачно названного "этот бедный тиран". Он видел все, он созерцал все эти головокружительные превращения - слепое ясновидение революции, которая сокрушила монархию в лице монарха и монарха вместе с монархией, почти не заметив человека во время этого неистовства идеи; он видел могучую бурю народного гнева в революционном трибунале, допрос Капета, не знающего, что ответить, ужасающее бессмысленное покачивание этой царственной головы под мрачным дыханием этой бури, относительную невиновность всех участников катастрофы - как тех, кто осуждал, так и того, кто был осужден; он видел века, представшие перед судом Конвента; он видел, как за спиной Людовика XVI, этого злополучного прохожего, на которого пало все бремя ответственности, вырисовывался во мраке главный обвиняемый - Монархия, и его душа исполнилась почтительного страха перед безграничным правосудием народа, почти столь же безличным, как правосудие бога. След, оставленный в нем революцией, был неизгладим. Его память стала как бы живым отпечатком каждой минуты этих великих годин. Однажды перед свидетелем, которому нельзя не доверять, он исправил по памяти весь список членов Учредительного собрания, фамилии которых начинались на букву "А". Луи-Филипп был королем, царствующим при ярком дневном свете. Во время его царствования печать была свободна, трибуна свободна, слово и совесть свободны. В сентябрьских законах есть просветы. Хотя он знал, что яркий свет подтачивает привилегии, тем не менее он оставил свой трон освещенным. История зачтет ему эту лояльность. Луи-Филипп, как все исторические деятели, сошедшие со сцены, сегодня подлежит суду человеческой совести. Его дело проходит теперь лишь первую инстанцию. Час, когда история вещает свободным и внушительным голосом, еще для него не пробил; не настало еще время, когда она произнесет об этом короле окончательное суждение; строгий, прославленный историк Луи Блан сам недавно смягчил прежний приговор, который вынес ему; Луи-Филипп был избран теми двумя недоносками, которые именуются большинством двухсот двадцати одного и 1830 годом, то есть полупарламентом и полуреволюцией; во всяком случае, с той нелицеприятной точки зрения, на которой должна стоять философия, мы могли судить его здесь, как это вытекает из сказанного нами выше, лишь с известными оговорками, во имя абсолютного демократического принципа. Пред лицом абсолютного всякое право, помимо права человека и права народа, есть незаконный захват. Но уже в настоящее время, сделав эти оговорки и взвесив все обстоятельства, мы можем сказать, что Луи-Филипп, как бы о нем ни судили, сам по себе, по своей человеческой доброте, останется, если пользоваться языком древней истории, одним из лучших государей, когда-либо занимавших престол. Что же свидетельствует против него? Именно этот престол. Отделите Луи-Филиппа от его королевского сана, он останется человеком. И человеком добрым. Порою добрым на удивление. Часто, среди самых тяжких забот, после дня, проведенного в борьбе против дипломатии Европы, он вечером возвращался в свои покои и там, изнемогая от усталости и желания уснуть, - чем он занимался? Он брал судебное дело и проводил всю ночь за пересмотром какого-нибудь процесса, полагая, что дать отпор Европе - это очень важно, но еще важнее - вырвать человека из рук палача. Он возражал своему министру юстиции, он оспаривал шаг за шагом владения, захваченные гильотиной, у прокуроров, этих "присяжных болтунов правосудия", как он их называл. Иногда груды судебных дел заваливали его стол; он просматривал их все; ему было мучительно тяжело предоставлять несчастные обреченные головы их участи. Однажды он сказал тому же свидетелю, на которого мы ссылались: "Сегодня ночью я отыграл семерых". В первые годы его царствования смертная казнь была как бы отменена, и вновь воздвигнутый эшафот был насилием над волей короля. Гревская площадь исчезла вместе со старшею ветвью, но вместо нее появилась застава Сен-Жак - Гревская площадь буржуазии; "люди деловые" чувствовали необходимость в какой-нибудь хоть с виду узаконенной гильотине; то была одна из побед Казимира Перье, представителя узко корыстных интересов буржуазии, над Луи-Филиппом, представителем ее либеральных сторон. Луи-Филипп собственноручно делал пометки на полях книги Беккарии. После взрыва адской машины Фиески он воскликнул: "Как жаль, что я не был ранен! Я мог бы его помиловать". В другой раз, намекая на сопротивление своих министров, он написал по поводу политического осужденного, который представлял собой одну из наиболее благородных личностей нашего времени: "Помилование ему даровано, мне остается только добиться его". Луи-Филипп был мягок, как Людовик IX, и добр, как Генрих IV. А для нас, знающих, что в истории доброта - редкая жемчужина, тот, кто добр, едва ли не стоит выше того, кто велик. Луи-Филипп был строго осужден одними и, быть может, слишком жестоко другими, поэтому вполне понятно, что человек, знавший этого короля и сам ставший призраком сегодня, предстательствует за него перед историей; это предстательство, каково бы оно ни было, несомненно и прежде всего бескорыстно; Эпитафия, написанная умершим, искренна; тени дозволено утешить другую тень; пребывание в одном и том же мраке дает право воздать хвалу; вряд ли нужно опасаться, что когда-нибудь скажут о двух могилах изгнанников: "Обитатель одной польстил другому". Глава четвертая. ТРЕЩИНЫ ПОД ОСНОВАНИЕМ Поскольку драма, о которой мы повествуем в этой книге, вот-вот взорвет толщу одной из мрачных туч, заволакивающих начало царствования Луи-Филиппа, мы решили, избегнув недомолвок, охарактеризовать личность короля. Луи-Филипп взошел на престол, не применяя насилия, без прямого воздействия со своей стороны, благодаря революционному повороту, несомненно очень далекому от действительной цели революции, но в котором он, герцог Орлеанский, лично не участвовал. Он родился принцем и считал себя избранным королем. Он не сам дал себе эти полномочия, он не присваивал их; они были ему предложены, и он их принял, пусть ошибочно, но глубоко убежденный, что предложение соответствовало его праву, а согласие принять - его долгу. Отсюда его уверенность в законности своей власти. Да, мы говорим это, положа руку на сердце: Луи-Филипп был уверен в законности своей власти, а демократия была уверена в законности своей борьбы с нею, поэтому вина за то страшное, что порождает социальные битвы, не падает ни на короля, ни на демократию. Столкновение принципов подобно столкновению стихий. Океан защищает воду, ураган защищает воздух; король защищает королевскую власть, демократия защищает народ; относительное, то есть монархия, сопротивляется абсолютному, то есть республике; общество истекает кровью в этой борьбе, но то, что сейчас является его страданием, станет позднее спасением. Во всяком случае, порицать борющихся не следует: одна из двух сторон явно заблуждается; право не стоит, подобно колоссу Родосскому, сразу на двух берегах - одной ногой опираясь на республику, другою - на монархию; оно неделимо и целиком находится на одной стороне; но заблуждающиеся заблуждаются искренне; слепой - не преступник, вандеец - не разбойник. Припишем же эти страшные столкновения роковому стечению обстоятельств. Каковы бы ни были эти бури, люди за них не отвечают. Закончим наше изложение событий. Правительству 1830 года тотчас же пришлось туго. Вчера родившись, оно должно было сегодня сражаться. Едва успев утвердиться, оно сразу почувствовало смутное воздействие сил, направленных отовсюду на июльскую систему правления, недавно созданную и непрочную. Сопротивление возникло на следующий же день; быть может даже, оно родилось накануне. С каждым месяцем возмущение росло и из тайного стало явным. Июльская революция, как мы отмечали, плохо встреченная королями вне Франции, была в самой Франции истолкована по-разному. Бог открывает людям свою волю в событиях - это темный текст, написанный на таинственном языке. Люди тотчас же делают переводы - переводы поспешные, неправильные, полные промахов, пропусков и искажений. Очень немногие понимают язык божества. Наиболее прозорливые, спокойные, проницательные расшифровывают его медленно, и когда они приходят со своим текстом, оказывается, что работа эта давно уже сделана - на площади выставлено двадцать переводов. Из каждого перевода рождается партия, из каждого искажения - фракция; каждая партия полагает, что только у нее правильный текст, каждая фракция полагает, что истина - лишь ее достояние. Нередко и сама власть является фракцией. Во всех революциях встречаются пловцы, которые плывут против течения, - это старые партии. По мнению старых партий, признающих лишь наследственную власть божией милостью, если революции возникают по праву на восстание, то по этому же праву можно восставать и против них. Заблуждение! Ибо во время революции бунтовщиком является не народ, а король. Именно революция и является противоположностью бунта. Каждая революция, будучи естественным свершением, заключает в самой себе свою законность, которую иногда бесчестят мнимые революционеры; но даже запятнанная ими, она держится стойко, и даже обагренная кровью, она выживает. Революция - не случайность, а необходимость. Революция - это возвращение от искусственного к естественному. Она происходит потому, что должна произойти. Тем не менее старые легитимистские партии нападали на революцию 1830 года со всей яростью, порожденной их ложными взглядами. Заблуждения - отличные метательные снаряды. Они умело поражали революцию там, где она была уязвима за отсутствием брони, - за недостатком логики; они нападали на революцию в ее королевском обличий. Они ей кричали: "Революция! А зачем же у тебя король?" Старые партии - это слепцы, которые хорошо целятся. Республиканцы кричали о том же. Но с их стороны это было последовательно. То, что являлось слепотой у легитимистов, было прозорливостью у демократов. 1830 год обанкротился в глазах народа. Негодующая демократия упрекала его в этом. Июльское установление отражало атаки прошлого и будущего. В нем как бы воплощалась минута, вступившая в бой и с монархическими веками и с вечным правом. Кроме того, перестав быть революцией и превратившись в монархию, 1830 год был обязан за пределами Франции идти в ногу с Европой. Сохранять мир - значило еще больше усложнить положение. Гармония, которой добиваются вопреки здравому смыслу, нередко более обременительна, чем война. Из этого глухого столкновения, всегда сдерживаемого намордником, но всегда рычащего, рождается вооруженный мир - разорительная политика цивилизации, самой себе внушающей недоверие. Какова бы ни была Июльская монархия, но она вставала на дыбы в запряжке европейских кабинетов. Меттерних охотно взял бы ее в повода. Подгоняемая во Франции прогрессом, она в свою очередь подгоняла европейские монархии, этих тихоходов. Взятая на буксир, она сама тащила на буксире. А в то же время внутри страны обнищание, пролетариат, заработная плата, воспитание, карательная система, проституция, положение женщины, богатство, бедность, производство, потребление, распределение, обмен, валюта, кредит, права капитала, права труда - все эти вопросы множились, нависая над обществом черной тучей. Вне политических партий в собственном смысле сотого слова обнаружилось и другое движение. Демократическому брожению соответствовало брожение философское. Избранные умы чувствовали себя встревоженными, как и толпа; по-другому, но в такой же степени. Мыслители размышляли, в то время как почва - то есть народ, - изрытая революционными течениями, дрожала под ними, словно в неярко выраженном эпилептическом припадке. Эти мечтатели, некоторые - в одиночестве, другие - объединившись в дружные семьи, почти в сообщества, исследовали социальные вопросы мирно, но глубоко; бесстрастные рудокопы, они тихонько прокладывали ходы в глубинах вулкана, мало обеспокоенные отдаленными толчками и вспышками пламени. Это спокойствие занимало не последнее место в ряду прекрасных зрелищ той бурной эпохи. Люди эти предоставили политическим партиям вопросы права, сами же занялись вопросом человеческого счастья. Человеческое благополучие - вот что хотели они добыть из недр общества. Они подняли вопросы материальные, вопросы земледелия, промышленности, торговли почти на высоту религии. В цивилизации, такой, какою она создается, - отчасти богом и, гораздо больше, людьми, - интересы переплетаются, соединяются и сплавляются так, что образуют настоящую скалу, по закону движения, терпеливо изучаемому экономистами, этими геологами политики. Люди эти, объединившиеся под разными названиями, но которых можно в целом определить их родовым наименованием - социалисты, пытались просверлить скалу, чтобы из нее забил живой родник человеческого счастья. Их труды охватывали все, от смертной казни до вопроса о войне. К правам человека, провозглашенным французской революцией, они прибавили права женщины и права ребенка. Пусть не удивляются, что мы, по разным соображениям, не исчерпываем здесь, с точки зрения теоретической, вопросы, затронутые социалистами. Мы ограничиваемся тем, что указываем на них. Все проблемы, выдвинутые социалистами, за исключением космогонических бредней, грез и мистицизма, могут быть сведены к двум основным проблемам. Первая проблема создать материальные богатства. Вторая проблема распределить их. Первая проблема включает вопрос о труде. Вторая - вопрос о плате за труд. В первой проблеме речь идет о применении производительных сил. Во второй - о распределении жизненных благ. Следствием правильного применения производительных сил является мощь общества. Следствием правильного распределения жизненных благ является счастье личности. Под правильным распределением следует понимать не равное распределение, а распределение справедливое. Основа равенства - справедливость. Из соединения этих двух начал - мощи общества вовне и личного благоденствия внутри - рождается социальное процветание. Социальное процветание означает - счастливый человек, свободный гражданин, великая нация. Англия разрешила первую из этих двух проблем. Она превосходно создает материальные богатства, но плохо распределяет их. Такое однобокое решение роковым образом приводит ее к двум крайностям чудовищному богатству и чудовищной нужде. Все жизненные блага - одним, все лишения - другим, то есть народу, причем привилегии, льготы, монополии, власть феодалов являются порождением самого труда. Положение ложное и опасное, ибо могущество общества зиждется тут на нищете частных лиц, а величие государства - на страданиях отдельной личности. Это - дурно созданное величие, где сочетаются все материальные его основы и куда не вошло ни одно нравственное начало. Коммунизм и аграрный закон предполагают разрешить вторую проблему. Они заблуждаются. Такое распределение убивает производство. Равный дележ уничтожает соревнование и, следовательно, труд. Так мясник убивает то, что он делит на части. Стало быть, невозможно остановиться на этих притязающих на правильности решениях. Уничтожить богатство - не значит его распределить. Чтобы хорошо разрешить обе проблемы, их нужно рассматривать совместно. Оба решения следует соединить, образовав из них одно. Решите только первую из этих двух проблем, и вы станете Венецией, вы станете Англией. Как Венеция, вы будете обладать мощью, созданной искусственно, или как Англия, - материальным могуществом; вы будете неправедным богачом. Вы погибнете или насильственным путем, как умерла Венеция, или обанкротившись, как падет Англия. И мир предоставит вам возможность погибнуть и пасть, потому что мир предоставляет возможность падать и погибать всякому себялюбию, всему, что не являет собой для человеческого рода какой-либо добродетели или идеи. Само собой разумеется, что под Венецией, Англией мы подразумеваем не народ, а определенный общественный строй - олигархии, стоящие над нациями, а не самые нации. Народы всегда пользуются нашим уважением и сочувствием. Венеция как народ возродится; Англия как аристократия падет, но Англия как народ - бессмертна. Отметив это, пойдем дальше. Разрешите обе проблемы: поощряйте богатого и покровительствуйте бедному, уничтожьте нищету, положите конец несправедливой эксплуатации слабого сильным, наложите узду на неправую зависть того, кто находится в пути, к тому, кто достиг цели, по-братски и точно установите оплату за труд соответственно работе, подарите бесплатное и обязательное обучение подрастающим детям, сделайте из знания основу зрелости; давая работу рукам, развивайте и ум, будьте одновременно могущественным народом и семьей счастливых людей, демократизируйте собственность, не отменив ее, но сделав общедоступной, чтобы каждый гражданин без исключения был собственником, а это легче, чем кажется, короче говоря, умейте создавать богатство и умейте его распределять; тогда вы будете обладать материальным величием и величием нравственным; тогда вы будете достойны называть себя Францией. Вот что, пренебрегая некоторыми заблуждающимися сектами и возвышаясь над ними, утверждал социализм; вот чего он искал в фактах, вот что он подготовлял в умах. Усилия, достойные восхищения! Святые порывы! Эти учения, эти теории, это сопротивление, неожиданная для государственного деятеля необходимость считаться с философами, только еще намечавшиеся новые истины, попытки создать новую политику, согласованную со старым строем и не слишком резко противоречащую революционным идеалам, положение вещей, при котором приходилось пользоваться услугами Лафайета для защиты Полиньяка, ощущение просвечивающего сквозь мятеж прогресса, палата депутатов и улица, необходимость уравновешивать разгоревшиеся вокруг него страсти, вера в революцию, быть может, некое предвидение отречения в будущем, рожденное неосознанной покорностью высшему, неоспоримому праву, личная честность, желание остаться верным своему роду, дух семейственности, искреннее уважение к народу - все это поглощало Луи-Филиппа почти мучительно и порой, при всей его стойкости и мужестве, угнетало его, давая чувствовать, как трудно быть королем. У него было тревожное ощущение, что почва под ним колышется, однако она еще была твердой, так как Франция оставалась Францией более чем когда-либо. Темные, сгрудившиеся тучи облегали горизонт. Странная тень, надвигавшаяся все ближе и ближе, мало-помалу распростерлась над людьми, над вещами, над идеями, - тень, отбрасываемая распрями и системами. Все, что было придушено, вновь оживало и начинало бродить. Иногда совесть честного человека задерживала дыхание - столько было нездорового в воздухе, где софизмы перемешивались с истинами. В атмосфере тревоги, овладевшей обществом, умы трепетали, как листья перед близящейся бурей. Вокруг было такое скопление электричества, что в иные мгновения первый встречный, никому дотоле неведомый, мог вызвать вспышку света. Затем снова спускалась тьма. Время от времени глухие отдаленные раскаты грома свидетельствовали о том, какой грозой чреваты облака. Едва прошло двадцать месяцев после Июльской революции, как в роковом и мрачном обличье явил себя 1832 год. Народ в нищете, труженики без хлеба, последний принц Конде, исчезнувший во мраке, Брюссель, изгнавший династию Нассау, как Париж - Бурбонов, Бельгия, предлагавшая себя французскому принцу и отданная английскому, ненависть русского императора Николая, позади нас два беса полуденных - Фердинанд Испанский и Мигель Португальский, землетрясение в Италии, Меттерних, протянувший руку к Болонье, Франция, оскорбившая Австрию в Анконе, на севере зловещий стук молотка, вновь заколачивающего в гроб Польшу, устремленные на Францию враждебные взгляды всей Европы, Англия - эта подозрительная союзница, готовая толкнуть то, что накренилось, и наброситься на то, что упадет, суд пэров, прикрывающийся Беккарией, чтобы спасти четыре головы от законного приговора, лилии, соскобленные с кареты короля, крест, сорванный с Собора Парижской Богоматери, униженный Лафайет, разоренный Лафит, умерший в бедности Бенжамен Констан, потерявший все свое влияние и скончавшийся Казимир Перье; болезнь политическая и болезнь социальная, вспыхнувшие сразу в обеих столицах королевства - одна в городе мысли, другая в городе труда; в Париже война гражданская, в Лионе - война рабочих; в обоих городах один и тот же отблеск бушующего пламени, багровый свет извергающегося вулкана на челе народа, пришедший в исступление юг, возбужденный запад, герцогиня Беррийская в Вандее, заговоры, злоумышления, восстания, холера - все это прибавляло к слитному гулу идей сумятицу событий. Глава пятая. ФАКТЫ, ПОРОЖДАЮЩИЕ ИСТОРИЮ, НО ЕЮ НЕ ПРИЗНАВАЕМЫЕ К концу апреля все усложнилось. Брожение переходило в кипение. После 1830 года там и сям вспыхивали бунты, быстро подавляемые, но возобновлявшиеся, - признак широко разлившегося, скрытого пожара. Назревало нечто страшное. Проступали еще недостаточно различимые и плохо освещенные очертания возможной революции. Франция смотрела на Париж; Париж смотрел на Сент-Антуанское предместье. Сент-Антуанское предместье, втайне подогреваемое, начинало бурлить. Кабачки на улице Шарон стали серьезными и грозными - как ни странно применение двух этих эпитетов к кабачкам. Там просто и открыто выражали недоверие правительству. Обсуждалось во всеуслышание: драться или сохранять спокойствие. Кое-где в комнатах за кабачком с рабочих брали клятву, что они выйдут на улицу при первой тревоге и "будут драться, невзирая на численность врага". Как только обязательство было принято, человек, сидевший в углу кабачка, "повышал голос" и говорил: Ты дал согласие! Ты поклялся! Иногда поднимались на второй этаж, и там, в запертой комнате, происходили сцены, напоминавшие масонские обряды. Посвященного приводили к присяге "служить делу так же, как дети служат отцу". Такова была ее формула. В общих залах читали "крамольные" брошюры. Они поносили правительство, как сообщает секретное донесение того времени. Там слышались такие слова: "Мне неизвестны имена вождей. Мы узнаем о назначенном дне только за два часа. Один рабочий сказал: Нас триста человек, дадим каждый по десять су - вот вам сто пятьдесят франков на порох и пули. Другой сказал: Мне не нужно шести месяцев, не нужно и двух. Не пройдет и двух недель, как мы сравняемся с правительством. Собрав двадцать пять тысяч человек, можно вступить в бой. Третий заявил: Я почти совсем не сплю, всю ночь делаю патроны. Время от времени появлялись люди "хорошо одетые, по виду буржуа", "сеяли смуту" и, держась "распорядителями", пожимали руки самым главным, потом уходили. Они никогда не оставались больше десяти минут. Понизив голос, они обменивались многозначительными словами: Заговор созрел. Все готово. "Об этом твердили все, кто был там", - как выразился один из присутствовавших. Возбуждение было таково, что однажды в переполненном кабачке кто-то из рабочих крикнул: У нас нет оружия! Его приятель, неумышленно пародируя обращение Бонапарта к Итальянской армии, ответил: Оружие есть у солдат! "Когда дело касалось какой-нибудь более важной тайны, - прибавляет один из рапортов, - то там они ее не сообщали друг другу". Непонятно, что еще они могли скрывать после того, что ими было сказано. Нередко такие собрания принимали регулярный характер. На иных никогда не бывало больше восьми или десяти человек, всегда одних и тех же. На другие ходили все, кто хотел и зал бывал так переполнен, что люди принуждены были стоять. Одни шли туда, потому что были охвачены энтузиазмом, другие - потому что это им было по пути на работу. Как и во время революции 1789 года, эти собрания посещали женщины-патриотки, встречавшие поцелуем вновь прибывших. Стали известны и другие красноречивые факты. Человек входил в кабачок, выпивал и уходил со словами: Должок мой, дядюшка, уплатит революция. У кабатчика, что напротив улицы Щарон, намечали революционных уполномоченных. Избирательные записки собирали в фуражки. Рабочие сходились на улице Котт, у фехтовальщика, который учил приемам нападения. Там был набор оружия, состоявший из деревянных эспадронов, тростей, палок и рапир. Настал день, когда пуговки с рапир сняли. Один рабочий сказал: Нас двадцать пять, но я не в счет, потому что меня считают рохлей. Этим "рохлей" впоследствии оказался не кто иной, как Кениссе. Некоторые замыслы мало-помалу становились каким-то непонятным образом известными. Одна женщина, подметавшая у своего дома, сказала другой: Уже давно вовсю делают патроны. На улицах открыто читали прокламации, обращенные к национальным гвардейцам департаментов. Одна из прокламаций была подписана: Борто, виноторговец. Однажды на рынке Ленуар, возле лавочки, торговавшей настойками, какой-то бородач, взобравшись на тумбу, громко читал с итальянским акцентом необычное рукописное послание, казалось исходившее от некой таинственной власти. Вокруг него собрались слушатели и рукоплескали ему. Отдельные выражения, особенно сильно возбуждавшие толпу, были записаны: "Нашему учению ставят препятствия, наши воззвания уничтожают, наших людей выслеживают и заточают в тюрьмы...". "Беспорядки, имевшие место на мануфактурах, привлекли на нашу сторону умеренных людей". "...Будущее народа создается в наших безвестных рядах". "Выбор возможен один: действие или противодействие, революция или контрреволюция. В наше время больше не верят ни бездеятельности, ни неподвижности. С народом или против народа - вот в чем вопрос. Другого не существует". "В тот день, когда мы окажемся для вас неподходящими, замените нас, но до тех пор помогайте нам идти вперед". Все это говорилось среди бела дня. Другие выступления, еще более дерзкие, были подозрительны народу именно своей дерзостью. 4 апреля 1832 года прохожий, вскочив на тумбу на углу улицы св. Маргариты, вскричал: Я бабувист! Но за именем Бабефа народ учуял Жиске. Этот человек говорил: - Долой собственность! Левая оппозиция - это трусы и предатели. Когда ей надо доказать, что она в здравом уме, она проповедует революцию. Она объявляет себя демократкой, чтобы не быть побитой, и роялисткой, чтобы не драться. Республиканцы - мокрые курицы. Не доверяйте республиканцам, граждане трудящиеся! - Молчать, гражданин шпик! - крикнул ему рабочий. Этот окрик положил конец его речи. Бывали и таинственные случаи. Как-то к вечеру один рабочий встретил возле канала "хорошо одетого господина", и тот его спросил: "Куда идешь, гражданин?" "Я не имею чести вас знать, сударь", - ответил рабочий. "Зато я тебя хорошо знаю, - сказал тот и прибавил: - Не бойся. Я уполномоченный комитета. Подозревают, что ты не очень надежен. Знай: если ты что-нибудь выболтаешь, то это будет известно, за тобой следят. - Он пожал рабочему руку и, сказав: - Мы скоро увидимся", - ушел. Полиция, подслушивая разговоры, отмечала уже не только в кабачках, но и на улицах странные диалоги. - Постарайся получить поскорей, - говорил ткач краснодеревцу. - Почему? - Да придется пострелять. Двое оборванцев обменялись следующими примечательными словами, отдававшими жакерией: - Кто нами правит? - Господин Филипп. - Нет, буржуазия. Те, кто подумает, что мы употребляем слово "жакерия" в дурном смысле, ошибутся. Жаки - это бедняки. Право на стороне тех, кто голоден. Слышали, как один прохожий говорил другому: "У нас отличный план наступления". Из конфиденциального разговора, происходившего между четырьмя мужчинами, сидевшими во рву на круглой площади возле Тронной заставы, удалось расслышать: "Будет сделано все возможное, чтобы он не разгуливал больше по Парижу". Кто это "он"? Неизвестность, исполненная угрозы. "Вожаки", как их называли в предместье, держались в стороне. Полагали, что они сходятся для согласования действий в кабачке возле церкви Сент- Эсташ. Некто, по прозвищу "Ог", председатель общества взаимопомощи портных на улице Мондетур, считался главным посредником между вожаками и Сент- Антуанским предместьем. Тем не менее вожаки всегда были в тени и ни одна самая неопровержимая улика не могла поколебать замечательной сдержанности следующего ответа, данного позже одним обвиняемым на суде пэров. - Кто ваш руководитель? - спросили его. - Я не знал да и не разузнавал, кто он. Впрочем, пока это были только слова, прозрачные по смыслу, но неопределенные; иногда пустые предположения, слухи, пересуды. Но появлялись и другие признаки. Плотник, обшивавший тесом забор вокруг строившегося дома на улице Рейи, нашел на этом участке клочок разорванного письма, где можно было разобрать такие строки: "...Необходимо, чтобы комитет принял меры с целью помешать набору людей в секции некоторых обществ..." И в приписке: "Мы узнали, что на улице Фобур-Пуасоньер N 5 (б) у оружейника во дворе имеются ружья в количестве пяти или шести тысяч. У секции совсем нет ружей". Это привело к тому, что плотник встревожился и показал свою находку соседям, тем более что намного дальше он подобрал другую бумажку, тоже разорванную и еще более многозначительную. Мы воспроизводим ее начертание, имея в виду исторический интерес этого странного документа: ________________________________________________________________________ |К|Ц|Д|Р|Выучите этот листок наизусть. Потом разорвите. Посвященные пусть | | | | | | сделают так же, после того как вы передадите им приказания. | | | | | Привет и братство. | | | | | | Л. | | | | | | ю ог а* фе | _______________________________________________________________________ Лица, знавшие тогда об этой таинственной находке, поняли только впоследствии скрытое значение четырех прописных букв - это были квинтурионы, центурионы, декурионы, разведчики, а буквы ю ог а* фе означали дату: 15 апреля 1832 года. Под каждой прописной буквой были написаны имена, сопровождавшиеся примечательными указаниями: "К - Банерель, 8 ружей, 83 патрона. Человек надежный. Ц - Бубьер. 1 пистолет, 40 патронов; Д - Роле. 1 рапира, 1 пистолет, 1 фунт пороха; Р - Тейсье. 1 сабля, 1 патронташ. Точен; Террор, 8 ружей. Храбрец" и т. д. Наконец тот же плотник нашел внутри той же ограды третью бумагу, на которой карандашом, но вполне разборчиво, был начертан следующий загадочный список: Единство. Вланшар. Арбр-Сек, 6. Барра. Суаз. Счетная палата. Костюшко. Обри-Мясник? Ж. Ж. Р. Кай Гракх. Право осмотра. Дюфон. Фур. Падение жирондистов. Дербак. Мобюэ. Вашингтон. Зяблик, 1 пиет. 86 патр. Марсельеза. Главенст. народа. Мишель, Кенкампуа, Сабля. Гош. Марсо. Платон. Арбр-Сек. Варшава. Тилли, продавец газеты Попюлер. Почтенный буржуа, в чьих руках осталась записка, понял ее смысл. По-видимому, этот список был полным перечнем секций четвертого округа общества Прав человека с именами и адресами главарей секций. В настоящее время, когда все эти факты, оставшиеся неизвестными, принадлежат истории, можно их обнародовать. Нужно прибавить, что основание общества Прав человека как будто произошло после того, как эта бумага была найдена. Возможно, то был черновой набросок. Тем не менее за намеками, словами и письменными свидетельствами начали обнаруживаться дела. На улице Попенкур, при обыске у старьевщика, в ящике комода нашли семь листов оберточной бумаги, сложенных пополам и вчетверо; под этими листами были спрятаны двадцать шесть четвертушек такой же бумаги, свернутых для патронов, и карточка, на которой значилось: Селитра 12 унций Сера 2 унции Уголь 2 с половиной унции Вода 2 унции Протокол обыска гласил, что от ящика сильно пахло порохом. Один каменщик, возвращаясь после рабочего дня, забыл небольшой сверток на скамье возле Аустерлицкого моста. Этот сверток отнесли на караульный пост. Его развернули и обнаружили два напечатанных диалога, подписанных Лотьер, песню, озаглавленную Рабочие, соединяйтесь!, и жестяную коробку с патронами. Один рабочий, выпивая с приятелем, в доказательство того, что ему жарко, предложил себя пощупать: тот обнаружил у него под курткой пистолет. На бульваре, между Пер-Лашез и Тронной заставой, дети, игравшие в самом глухом его уголке, нашли в канаве, под кучей стружек и мусора, мешок, в котором была форма для отливки пуль, деревянная колодка для патронов, деревянная чашка с крупинками охотничьего пороха и чугунный котелок со следами расплавленного свинца внутри. Полицейские агенты, неожиданно явившись в пять часов утра к некоему Пардону, ставшему впоследствии членом секции Баррикада-Мерри и убитому во время восстания в апреле 1834 года, застали его стоявшим у постели; в руке у него были патроны, изготовлением которых он занимался. Во время обеденного перерыва на заводах и фабриках заметили двух человек, встретившихся между заставами Пикпюс и Шарантон на узкой дорожке дозорных, между двумя стенами, возле кабачка, у входа в который обычно играют в сиамские кегли. Один вытащил из-под блузы и передал другому пистолет. Вручая его, он заметил, что порох отсырел на потной груди. Он проверил пистолет и подсыпал пороху на полку. После этого они расстались. Некто, по имени Галле, впоследствии убитый на улице Бобур во время апрельских событий, хвастал, что у него есть семьсот патронов и двадцать четыре ружейных кремня. Однажды правительство было извещено, что в предместьях роздано оружие и двести тысяч патронов. Неделю спустя были роздано еще тридцать тысяч патронов. Замечательно, что ни один патрон не попал в руки полиции. Перехваченное письмо сообщало. "Недалек день, когда восемьдесят тысяч патриотов встанут под ружье, как только пробьет четыре часа утра". Брожение происходило открыто и, можно сказать, почти спокойно. Назревавшее восстание готовило бурю на глазах у правительства. Все приметы этого пока еще тайного, но уже ощутимого кризиса были налицо. Буржуа мирно беседовали с рабочими о том, что предстояло. Осведомлялись: "Ну как восстание?" тем же тоном, каким спросили бы: "Как поживает ваша супруга?" Мебельщик на улице Моро спрашивал: "Ну что ж, когда начнете?" Другой лавочник говорил: "Скоро начнется, я знаю. Месяц тому назад вас было пятнадцать тысяч, а теперь двадцать пять". Он предлагал свое ружье, а сосед - маленький пистолет, за который он хотел получить семь франков. Впрочем, революционная горячка усиливалась. Ни один уголок Парижа и Франции не составлял исключения. Всюду ощущалось биение ее пульса. Подобно оболочкам, которые образуются в человеческом теле вокруг тканей, пораженных воспалительным процессом, сеть тайных обществ начала распространяться по всей стране. Из общества Друзей народа, открытого и вместе с тем тайного, возникло общество Прав человека, датировавшее одно из своих распоряжений так Плювиоз, год 40-й республиканской эры, - общество, которому было суждено пережить даже постановление уголовного суда о своем роспуске и которое, не колеблясь, давало своим секциям многозначительные названия: Пики. Набат. Сигнальная пушка. Фригийский колпак. 21 января. Нищие. Бродяги. Робеспьер. Нивелир. Настанет день. Общество Прав человека породило общество Действия. Его образовали нетерпеливые, отколовшиеся от общества и забежавшие вперед. Другие союзы пополнялись за счет единомышленников из больших основных обществ. Члены секций жаловались, что их тянут в разные стороны. Так образовался Галльский союз и Организационный комитет городских самоуправлений. Так образовались союзы: Свобода печати, Свобода личности. Народное образование. Борьба с косвенными налогами. Затем Общество рабочих - поборников равенства, делившееся на три фракции: поборников равенства, коммунистов и реформистов. Затем Армия Бастилии, род когорты, организованной по-военному: каждой четверкой командовал капрал, десятью - сержант, двадцатью - младший лейтенант, четырьмя десятками - лейтенант; здесь знали друг друга не больше чем пять человек. Это выдумка, в которой осторожность сочеталась со смелостью, казалось, была отмечена гением Венеции. Стоявший во главе центральный комитет имел две руки - Общество действия и Армию Бастилии. Легитимистский Союз рыцарей верности ссорил эти республиканские объединения. Он был разоблачен и изгнан. Парижские общества разветвлялись в главных городах. В Лионе, Нанте, Лилле и Марселе были общества Прав человека. Карбонариев, Свободного человека. В Эксе было революционное общество под названием Кугурда. Мы уже упоминали о нем. В Париже предместье Сен-Марсо кипело не меньше, чем предместье Сент-Антуан, учебные заведения волновались не меньше, чем предместья. Кафе на улице Сент-Иасент и кабачок "Семь бильярдов" на улице Матюрен-Сен-Жак служили местом сборища студентов. Общество Друзей азбуки, тесно связанное с обществами взаимопомощи в Анжере и Кугурды - в Эксе, как известно, устраивало собрания в кафе "Мюзен". Те же молодые люди встречались, о чем мы уже упоминали, в кабачке "Коринф", близ улицы Мондетур. Эти собрания были тайными. Другие, насколько допускали обстоятельства, были открытыми; об их вызывающе смелом характере можно судить по отрывка допроса в одном из последующих процессов: "Где происходило собрание? - На улице Мира. - У кого? - На улице. - Какие секции были там? - Одна. - Какая? - Секция Манюэль. - Кто был ее руководителем? - Я. - Вы еще слишком молоды, чтобы самостоятельно принять опасное решение вступить в борьбу с правительством. Откуда вы получали указания? - Из центрального комитета". Армия была в такой же степени взбудоражена, как и народ, что подтвердилось позднее волнениями в Бельфоре, Люневиле и Эпинале. Мятежники рассчитывали на пятьдесят второй полк, пятый, восьмой, тридцать седьмой и двадцатый кавалерийский. В Бургундии и южных городах водружали дерево Свободы, то есть шест, увенчанный красным колпаком. Таково было положение дел. И это положение дел, как мы уже говорили в самом начале, особенно сильно и остро давало себя чувствовать в Сент-Антуанском предместье. Именно там был очаг возбуждения. Это старинное предместье, населенное, как муравейник, работящее, смелое и сердитое, как улей, трепетало в нетерпеливом ожидании взрыва. Там все волновалось, но работа из-за этого не останавливалась. Ничто не могло бы дать представления о его живом и сумрачном облике. В этом предместье под кровлями мансард таилась ужасающая нищета; там же можно было найти людей пылкого и редкого ума. А именно нищета и ум представляют собой особенно грозное сочетание крайностей. У предместья Сент-Антуан были и другие причины для волнений: на нем всегда отражаются торговые кризисы, банкротство, стачки, безработица, неотделимые от великих политических потрясений. Во время революции нужда - и причина и следствие. Удар ее разящей руки отзывается и на ней самой. Население этого предместья, исполненное неустрашимого мужества, способное таить в себе величайший душевный пыл, всегда готовое взяться за оружие, легко воспламеняющееся, раздраженное, непроницаемое, подготовленное к восстанию, казалось, только ожидало искры. Каждый раз, когда на горизонте реяли эти искры, гонимые ветром событий, нельзя было не подумать о Сент-Антуанском предместье и о грозной случайности, поместившей у ворот Парижа эту пороховницу страдания и мысли. Кабачки "предместья Антуан", уже не раз упомянутые в предшествующем очерке, известны в истории. Во времена смут здесь опьянялись словом больше, чем вином. Здесь чувствовалось воздействие некоего пророческого духа и веяний будущего, переполнявших сердца и возвышавших душу. Кабачки Антуанского предместья походят на таверны Авентинского холма, построенные над пещерой Сивиллы, откуда проникали в них идущие из ее глубин священные дуновения, - на те таверны, где столы были подобны треножникам и где пили тот напиток, который Энний называет сивиллиным вином. Сент-Антуанское предместье - это запасное хранилище народа. Революционное потрясение вызывает в нем трещины, сквозь которые пробивается верховная власть народа. Эта верховная власть может поступать дурно, у нее, как и у всякой другой, возможны ошибки; но, даже заблуждаясь, она остается великой. О ней можно сказать, как о слепом циклопе: Ingens {Могучий (лат).}. В 93-м году, в зависимости от того, хороша или дурна была идея, владевшая умами, говорил ли в них в этот день фанатизм или благородный энтузиазм, из Сент-Антуанского предместья выходили легионы дикарей или отряды героев. Дикарей... Поясним это выражение. Чего хотели эти озлобленные люди, которые в дни созидающего революционного хаоса, оборванные, рычащие, свирепые, с дубинами наготове, с поднятыми пиками бросались на старый потрясенный Париж? Они хотели положить конец угнетению, конец тирании, конец войнам; они хотели работы для взрослого, грамоты для ребенка, заботы общества для женщины, свободы, равенства, братства, хлеба для всех, превращения всего мира в рай земной, Прогресса. И доведенные до крайности, вне себя, страшные, полуголые, с дубинами в руках, с проклятиями на устах, они требовали этого святого, доброго и мирного прогресса. То были дикари, да; но дикари цивилизации. Они с остервенением утверждали право; пусть даже путем страха и ужаса, но они хотели принудить человеческий род жить в раю. Они казались варварами, а были спасителями. Скрытые под маской тьмы, они требовали света. Наряду с этими людьми, свирепыми и страшными, - мы это признаем, - но свирепыми и страшными во имя блага, есть и другие люди, улыбающиеся, в расшитой золотой одежде, в лентах и звездах, в шелковых чулках, белых перьях, желтых перчатках, лакированных туфлях; облокотившись на обитый бархатом столик возле мраморного камина, они с кротким видом высказываются за сохранение и поддержку прошлого, средневековья, священного права, фанатизма, невежества, рабства, смертной казни и войны, вполголоса и учтиво прославляя меч, костер и эшафот. Если бы мы были вынуждены сделать выбор между варварами, проповедующими цивилизацию, и людьми цивилизованными, проповедующими варварство, - мы выбрали бы первых. Но, благодарение небу, возможен другой выбор. Нет необходимости низвергаться в бездну ни ради прошлого, ни ради будущего. Ни деспотизма, ни террора. Мы хотим идти к прогрессу пологой тропой. Господь позаботится об этом. Сглаживание неровностей пути - в этом вся политика бога. Глава шестая. АНЖОЛЬРАС И ЕГО ПОМОЩНИКИ Незадолго до этого Анжольрас, предвидя возможные события, произвел нечто вроде скрытой проверки. Все были на тайном собрании в кафе "Мюзен". Введя в свою речь несколько полузагадочных, но многозначительных метафор, Анжольрас сказал: - Не мешает знать, чем мы располагаем и на кого можем рассчитывать. Кто хочет иметь бойцов, должен их подготовить. Должен иметь чем воевать. Повредить это не может. Когда на дороге быки, у прохожих больше вероятности попасть им на рога, чем тогда, когда их нет. Подсчитаем примерно, каково наше стадо. Сколько нас? Не стоит откладывать это на завтра. Революционеры всегда должны спешить; у прогресса мало времени. Не будем доверять неожиданному. Не дадим захватить себя врасплох. Нужно пройтись по всем швам, которые мы сделали, и посмотреть, прочны ли они. Доведем дело до конца, доведем сегодня же. Ты, Курфейрак, пойди взгляни на политехников. Сегодня среда - у них день отдыха. Фейи! Вы взглянете на тех, что в Гласьер, не так ли? Комбефер обещал мне побывать в Пикпюсе. Там все клокочет. Баорель посетит Эстрападу. Прувер! Масоны охладевают. Ты принесешь нам вести о ложе на улице Гренель-Сент-Оноре. Жоли пойдет в клинику Дюпюитрена и пощупает пульс у Медицинской школы. Боссюэ прогуляется до судебной палаты и поговорит с начинающими юристами. Я же займусь Кугурдой. - Значит, все в порядке, - сказал Курфейрак. - Нет. - Что же еще? - Очень важное дело. - Какое? - спросил Курфейрак. - Менская застава, - ответил Аижольрас. Он помедлил, как бы раздумывая, потом заговорил снова: - У Менской заставы живут мраморщики, художники, ученики ваятелей. Это ребята горячие, но склонные остывать. Я не знаю, что с ними происходит с некоторого времени. Они думают о чем-то другом. Их пыл угасает. Они тратят время на домино. Необходимо поговорить с ними немного, но твердо. Они собираются у Ришфе. Там их можно застать между двенадцатью и часом. Надо бы раздуть этот уголь под пеплом. Я рассчитывал на беспамятного Мариуса, малого, в общем, славного, но он не появляется. Мне бы нужен был кто-нибудь для Менской заставы. Но у меня нет людей. - А я? - сказал Грантер. - Я-то ведь здесь! - Ты? - Я. - Тебе поучать республиканцев! Тебе раздувать во имя принципов огонь в охладевших сердцах! - Почему же нет? - Да разве ты на что-нибудь годишься? - Но я некоторым образом стремлюсь к этому. - Ты ни во что не веришь. - Я верю в тебя. - Грантер! Хочешь оказать мне услугу? - Какую угодно! Могу даже почистить тебе сапоги. - Хорошо. В таком случае не вмешивайся в наши дела. Потягивай абсент. - Анжольрас! Ты неблагодарен. - И ты скажешь, что готов пойти к Менской заставе? Ты на это способен? - Я способен пойти по улице Гре, пересечь площадь Сен-Мишель, пройти улицей Принца до улицы Вожирар, потом миновать Кармелитов, свернуть на улицу Ассас, добраться до улицы Шерш-Миди, оставить за собой Военный совет, пробежать по Старому Тюильри, проскочить бульвар, наконец, идя по Менскому шоссе, пройти заставу и попасть прямо к Ришфе. Я на это способен. И мои сапоги тоже способны. - Знаешь ли ты хоть немного товарищей у Ришфе? - Не так чтобы очень. Однако я с ними на "ты". - Что же ты им скажешь? - Я поговорю с ними о Робеспьере, черт возьми! О Дантоне. О принципах. - Ты?! - Я. Меня не ценят. Но когда я берусь за дело, берегись! Я читал Прюдома, мне известен Общественный договор, я знаю назубок конституцию Второго года! "Свобода одного гражданина кончается там, где начинается свобода другого". И, по-твоему, я невежда? У меня в письменном столе хранится старая ассигнация. Права человека, верховная власть народа, черт меня побери! Я даже немного эбертист. Я могу с часами в руках толковать о самых изумительных вещах шесть часов подряд. - Будь посерьезнее, - сказал Анжольрас. - Уж куда серьезнее! - ответил Грантер. Анжольрас подумал немного и вскинул голову с видом человека, который принял решение: - Грантер! - сказал он значительно, - Я согласен испытать тебя. Отправляйся к Менской заставе. Грантер жил в меблированных комнатах рядом с кафе "Мюзен". Он ушел и вернулся через пять минут. Он побывал дома, чтобы надеть жилет во вкусе эпохи Робеспьера. - Красный, - сказал он, входя и пристально глядя на Анжольраса. Энергичным жестом он прижал обе руки к пунцовым отворотам жилета. Подойдя к Анжольрасу, он шепнул ему на ухо: - Не беспокойся. Затем решительно нахлобучил шляпу и удалился. Четверть часа спустя дальняя комната в кафе "Мюзен" была пуста. Все Друзья азбуки разошлись по своим делам. Анжольрас, взявший на себя Кугурду, вышел последним. Члены Кугурды из Экса, находившиеся в Париже, собирались тогда в долине Исси, в одной из заброшенных каменоломен, многочисленных по эту сторону Сены. Анжольрас, шагая к месту встречи, обдумывал положение вещей. Серьезность того, что происходило, была очевидна. Когда события, предвестники некоей скрытой общественной болезни, развиваются медленно, малейшее осложнение останавливает их и запутывает. Вот где причина развала и возрождения. Анжольрас прозревал блистательное восстание под темным покровом будущего. Кто знает? Быть может, эта минута приближается. Народ, снова завоевывающий свои права! Какое прекрасное зрелище! Революция снова величественно завладевает Францией, вещая миру: "Продолжение завтра". Анжольрас был доволен. Горнило дышало жаром. За Анжольрасом тянулась длинная пороховая дорожка - его друзья, рассеянные по всему Парижу. Мысленно он соединял философское проникновенное красноречие Комбефера с восторженностью Фейи - этого гражданина мира, с пылом Курфейрака, смехом Баореля, грустью Жана Прувера, ученостью Жоли, сарказмами Боссюэ, - все вместе производило что-то вроде потрескивания, всюду и одновременно сопровождающееся электрическими искрами. Все за работой. Результат, без сомнения, будет достоин затраченных усилий. Это хорошо. И тут он вспомнил о Грантере. "Собственно говоря, Менская застава мне почти по дороге, - сказал он себе. - Не пойти ли мне к Ришфе? Посмотрим, что делает Грантер и чего он успел добиться". На колокольне Вожирар пробило час, когда Анжольрас добрался до курильни Ришфе. Он с такой силой распахнул дверь, что она хлопнула его по спине, скрестил руки и окинул взглядом залу, заполненную столами, людьми и табачным дымом. Чей-то голос грохотал в этом тумане, нетерпеливо прерываемый другими. То был Грантер, споривший со своим противником. Грантер сидел с кем-то за столиком из крапчатого мрамора, посыпанным отрубями и усеянным созвездиями костяшек домино. Он стучал кулаком по этому мрамору. Вот что услышал Анжольрас: - Два раза шесть. - Четверка. - Свинья! У меня таких нет. - Ты пропал. Двойка. - Шесть. - Три. - Очко! - Мне ходить. - Четыре очка. - Неважно. - Тебе ходить. - Я здорово промазал. - Ты пошел правильно. - Пятнадцать. - И еще семь. - Теперь у меня двадцать два. (Задумчиво.) Двадцать два! - Ты не ожидал двойной шестерки. Если бы я ее поставил в самом начале, вся игра пошла бы иначе. - Та же двойка. - Очко! - Очко? Так вот тебе пятерка. - У меня нет. - Ты же ее как будто выставил? - Да. - Пустышка. - Ну и везет тебе! Да... Везет! (Длительное раздумье.) Двушка. - Очко! - Проехал. Не надоело еще? - Кончил! - Ну и черт с тобой!  * Книга вторая. ЭПОНИНА *  Глава первая. ЖАВОРОНКОВО ПОЛЕ Мариус присутствовал при неожиданной развязке событий в той западне, о которой он предупредил Жавера; но лишь только Жавер покинул лачугу, увозя с собой на трех фиакрах своих пленников, как Мариус тоже ускользнул из дома. Было девять часов вечера. Мариус отправился к Курфейраку. Курфейрак больше не был старожилом Латинского квартала: "по соображениям политическим", он жил теперь на Стекольной улице; этот квартал принадлежал к числу тех, где в описываемые времена охотно предоставляли убежище восстанию. Мариус сказал Курфейраку: "Я пришел к тебе ночевать". Курфейрак стащил с кровати один из двух тюфяков, разложил его на полу и ответил: "Готово". На следующий день в семь часов утра Мариус отправился в дом Горбо, заплатил за квартиру и все, что с него причиталось, тетушке Ворчунье, нагрузил на ручную тележку книги, постель, стол, комод и два стула и удалился, не оставив своего нового адреса, так что когда утром явился Жавер, чтобы допросить его о вчерашних событиях, то застал только тетушку Ворчунью, ответившую ему: "Съехал!" Тетушка Ворчунья была убеждена, что Мариус являлся сообщником воров, схваченных ночью. "Кто бы мог подумать! - восклицала она, болтая с соседними привратницами. - Такой скромный молодой человек, ну прямо красная девица!" У Мариуса было два основания для столь быстрой перемены жилья. Первое - испытываемый им теперь ужас при мысли об этом доме, где он видел так близко, во всем его расцвете, в самом отвратительном и свирепом обличий, социальное уродство, быть может, еще более страшное, чем злодей богач: он видел злодея бедняка. Второе - его нежелание участвовать в каком бы то ни было судебном процессе, который, по всей вероятности, был неизбежен, и выступать свидетелем против Тенардье. Жавер думал, что молодой человек, имени которого он не запомнил, испугался и убежал или, быть может, даже вовсе не вернулся домой к току времени, когда была поставлена засада; тем не менее он пытался разыскать его, но безуспешно. Прошел месяц, другой. Мариус все еще жил у Курфейрака. Через знакомого начинающего адвоката, завсегдатая суда, он узнал, что Тенардье в одиночном заключении. Каждый понедельник Мариус передавал для него в канцелярию тюрьмы Форс пять франков. У Мариуса денег больше не было, и он брал эти пять франков у Курфейрака. Впервые в жизни он занимал деньги. Эти регулярно занимаемые пять франков стали двойной загадкой: для Курфейрака, дававшего их, и для Тенардье, получавшего их. "Для кого бы это?" - раздумывал Курфейрак. "Откуда бы это?" - спрашивал себя Тенардье. Мариус глубоко страдал. Все снова как бы скрылось в подполье. Он ничего более не видел впереди; его жизнь опять погрузилась в тайну, где он бродил ощупью. Одно мгновение в этой тьме, совсем близко от него, вновь промелькнули молодая девушка, которую он любил, и старик, казавшийся ее отцом, - неведомые ему существа, составлявшие весь смысл его жизни, единственную надежду в этом мире; и в тот миг, когда он надеялся их обрести, какое-то дуновение унесло с собой эти тени. Ни проблеска истины, ни искры уверенности не вспыхнуло в нем даже при таком страшном ударе. Никакой догадки. Больше того, теперь он не знал даже имени, а прежде думал, что знает. Несомненно одно: она не Урсула - "Жаворонок" - прозвище. Что же думать о старике? Действительно ли он скрывался от полиции? Мариусу вспомнился седовласый рабочий, которого он встретил недалеко от Дома инвалидов. Теперь ему стало казаться вероятным, что этот рабочий и г-н Белый одно и то же лицо. Значит, он переодевался? В этом человеке было что-то героическое и что-то двусмысленное. Почему он не позвал на помощь? Почему он бежал? Был он или не был отцом девушки? Наконец, был ли он именно тем человеком, которого Тенардье якобы признал? Разве Тенардье не мог ошибиться? Сколько неразрешимых задач! Все это, правда, ничуть не умаляло ангельского очарования девушки из Люксембургского сада. Мариуса снедала мучительная тоска, страсть жгла его сердце, тьма стояла в глазах. Его отталкивало и влекло одновременно, и он не мог двинуться с места. Все исчезло, кроме любви. Но ему изменил самый инстинкт любви, исчезли ее внезапные озарения. Обычно пламя, которое сжигает нас, вместе с тем просветляет, отбрасывая мерцающий отблеск вовне и указуя нам путь. Но Мариус уже больше не слышал этих тайных советов страсти. Он не говорил себе: "Не пойти ли туда-то? Не испробовать ли это?" Та, которую он больше не мог называть Урсулой, очевидно, где-то жила, но ничто не возвещало Мариусу, где именно он должен искать. Вся его жизнь могла быть теперь обрисована несколькими словами полная неуверенность среди непроницаемого тумана. Увидеть, увидеть ее! Он жаждал этого непрестанно, но ни на что больше не надеялся. В довершение всего снова наступила нужда. Он чувствовал вблизи, за своей спиной, ее леденящее дыхание. Во время всех этих треволнений, и давно уже, он бросил работу, а нет ничего более опасного, чем прерванный труд; это исчезающая привычка. Привычка, которую легко оставить, но трудно восстановить. Мечтательность хороша, как наркотическое средство в умеренной дозе. Она успокаивает лихорадку деятельного ума, нередко жестокую, и порождает в нем легкий прохладный туман, смягчающий слишком резкие очертания ясной мысли, заполняет пробелы и пустоты, связывает отдельные группы идей и затушевывает их острые углы. Но одна лишь мечтательность все затопляет и поглощает. Горе труженику ума, позволившему себе, покинув высоты мысли, всецело отдаться мечте! Он думает, что легко воспрянет, и убеждает себя, что, в общем, это одно и то же. Заблуждение! Мышление - работа ума, мечтательность - его сладострастие. Заменить мысль мечтой - значит принять яд за пищу. Как помнит читатель, Мариус с этого и начал. Неожиданно овладевшая им страсть в конце концов низвергла его в мир химер, беспредметный и бездонный. Он выходил из дому только чтобы побродить и помечтать. Ленивые попыт