енством, и потерял из виду воспитанника. Тут началась революция; воспоминания о том, кого он сделал человеком, попрежнему жили в тайниках души Симурдэна, -- их не мог развеять даже вихрь великих событий. Прекрасно изваять статую и вдохнуть в нее жизнь, -- но куда прекраснее вылепить сознание и вдохнуть в него истину. Симурдэн был Пигмалионом, создавшим человеческую душу. Дух тоже может родить чадо. Итак, этот ученик, этот ребенок, этот сирота был единственным на земле существом, которого любил Симурдэн. Но, любя так нежно, стал ли он уязвим в своей привязанности? Это будет видно из дальнейшего. Книга вторая КАБАЧОК НА ПАВЛИНЬЕЙ УЛИЦЕ I Минос, Эак и Радамант Был на Павлиньей улице кабачок, который почему-то называли кафе. Имевшееся при кафе заднее помещение давно стало исторической достопримечательностью. Здесь время от времени встречались, почти тайком от всех, люди, наделенные таким могуществом власти, являвшиеся предметом такого тщательного надзора, что беседовать друг с другом публично они не решались. Здесь 23 октября 1792 года Гора и Жиронда обменялись знаменитым поцелуем. Сюда Тара, хотя он и оспаривает этот факт в своих "Мемуарах", явился за сведениями в ту зловещую ночь, когда, отвезя Клавьера в безопасное место на улицу Бон, он остановил карету на Королевском мосту, прислушиваясь к тревожному гулу набата. 28 июня 1793 года в этой знаменитой комнате вокруг стола сидели три человека. Они занимали три стороны стола, таким образом четвертая сторона пустовала. Было около восьми часов вечера; на улице еще не стемнело, но в комнате стоял полумрак, так как свисавший с потолка кенкет -- роскошь по тем временам -- освещал только стол. Первый из трех сидящих был бледен, молод, важен, губы у него были тонкие, а взгляд холодный. Щеку подергивал нервный тик, и улыбка поэтому получалась кривой. Он был в пудреных волосах, тщательно причесан, приглажен, застегнут на все пуговицы, в свежих перчатках. Светлоголубой кафтан сидел на нем как влитой. Он носил нанковые панталоны, белые чулки, высокий галстук, плиссированное жабо, туфли с серебряными пряжками. Второй, сидевший за столом, был почти гигант, а третий -- почти карлик. На высоком был небрежно надет яркокрасный суконный кафтан; развязавшийся галстук, с повисшими ниже жабо концами, открывал голую шею, на расстегнутом камзоле нехватало половины пуговиц, обут он был в высокие сапоги с отворотами, а волосы торчали во все стороны, хотя, видимо, их недавно расчесали и даже напомадили; гребень не брал эту львиную гриву. Лицо его было в рябинах, между бровями залегла гневная складка, но морщина в углу толстогубого рта с крупными зубами говорила о доброте, он сжимал огромные, как у грузчика, кулаки, и глаза его блестели. Третий, низкорослый желтолицый человек, в сидячем положении казался горбуном; голову с низким лбом он держал закинутой назад, вращая налитыми кровью глазами; лицо его безобразили синеватые пятна, жирные прямые волосы он повязал носовым платком, огромный рот был страшен в своем оскале. Он носил длинные панталоны со штрипками, большие, не по мерке, башмаки, жилет некогда белого атласа, поверх жилета какую-то кацавейку, под складками которой вырисовывались резкие и прямые очертания кинжала. Имя первого из сидящих было Робеспьер, второго -- Дантон, третьего -- Марат. Кроме них, в комнате никого не было. Перед Дантоном стояли запыленная бутылка вина и стакан, похожий на знаменитую кружку Лютера, перед Маратом -- чашка кофе, перед Робеспьером лежали бумаги. Рядом с бумагами виднелась тяжелая круглая свинцовая чернильница с волнистыми краями, вроде тех, какими еще на нашей памяти пользовались школьники. Возле валялось брошенное перо. Бумаги были придавлены большой медной печаткой, представлявшей собою точную копию Бастилии, сбоку была выгравирована надпись "Palloy fecit". [Работы Паллуа (лат.)] Середину стола занимала разостланная карта Франции. За дверью дежурил известный Лоран Басс -- сторожевой пес Марата, -- рассыльный из дома No 18 по улице Кордельер; именно ему 13 июля, приблизительно через две недели после описанного дня, суждено было оглушить ударом стула девицу, именовавшуюся Шарлотта Корде, которая в этот летний вечер находилась еще в Кане и лишь вынашивала свои замыслы. Тот же Лоран Басс разносил корректурные листы "Друга народа". Нынче вечером, проводив своего хозяина в кафе на Павлинью улицу, он получил строгий приказ охранять двери комнаты, где находились Марат, Дантон и Робеспьер, и не пропускать никого, за исключением некоторых членов Комитета общественного спасения, Коммуны или Епископата. Робеспьер не желал закрывать дверей от Сен-Жюста, Дантон не желал закрывать дверей от Паша, Марат не желал закрывать дверей от Гусмана. Совещание началось уже давно. Предметом обсуждения являлись лежавшие на столе бумаги, которые Робеспьер прочитал вслух. Голоса начали звучать громче. В них слышались теперь гневные ноты. Временами какое-нибудь восклицание доносилось даже на улицу. В ту пору все так привыкли слушать речи, произносимые с публичной трибуны, что каждый считал себя вправе прислушиваться к тому, что говорят. Ведь не случайно секретарь суда Фабриций Пари подглядывал в замочную скважину за тем, что делалось в Комитете общественного спасения. Заметим кстати, что это занятие оказалось небесполезным, ибо тот же Пари предупредил Дантона в ночь с 30 на 31 марта 1794 года. Лоран Басс приник ухом к двери комнаты, где сидели Дантон, Марат и Робеспьер. Басс честно служил Марату, но сам принадлежал к членам Епископата. II Magna testantur voce per umbras [Громогласно клянутся тенями (лат.)] Дантон вскочил с места, резко отодвинув стул. -- Послушайте меня, -- закричал он. -- Важно лишь одно -- Республика в опасности. Перед нами одна задача -- освободить Францию от врага. Для этого все средства хороши. Все, все и все! Когда я сталкиваюсь со смертельной опасностью, я прибегаю к любому средству, когда я боюсь всего, я иду на все. Моя мысль разъярена, как львица. Никаких полумер, революция не белоручка. Немезида не жеманница. Будем сеять спасительный страх. Разве слон смотрит, куда ступает? Раздавим врага. Робеспьер ответил кротким голосом: -- И я хочу того же. И добавил: -- Только надо узнать, где враг. -- Он за пределами Франции, и я изгнал его, -- сказал Дантон. -- Он в пределах Франции, и я слежу за ним, -- сказал Робеспьер. -- Я и его изгоню, -- воскликнул Дантон. -- Внутреннего врага не изгонишь. -- Что же с ним делать? -- Уничтожить. -- Согласен, -- сказал Дантон. И добавил: -- Повторяю, Робеспьер, враг за пределами страны. -- Повторяю, Дантон, враг внутри страны. -- Он на границе, Робеспьер. -- Он в Вандее, Дантон. -- Успокойтесь, -- раздался вдруг третий голос, -- враг повсюду, и вы погибли. Это заговорил Марат. Робеспьер взглянул на Марата и спокойно добавил: -- Общие места! Повторяю еще раз. Факты перед вами. -- Педант, -- проворчал Марат. Робеспьер положил руку на разбросанные по столу бумаги и продолжал: -- Я только что прочитал вам депешу, присланную Приером из Марны. Я только что сообщил вам сведения, доставленные Желамбром. Дантон, послушайте меня, война с чужеземными государствами -- ничто, гражданская война -- все. Война с чужеземными государствами -- пустяковая царапина на локте, гражданская война -- язва, разъедающая внутренности. Из всего, что я вам прочел, следует одно: силы Вандеи, до сего дня раздробленные под властью десятка вожаков, сейчас объединяются. Отныне у нее будет единый командир... -- Единый разбойник, -- буркнул Дантон. -- Этот человек, -- продолжал Робеспьер, -- высадился второго июня возле Понторсона. Из моих слов вы знаете, каков он. Заметьте, что высадка этого человека совпадает с арестом в Байэ наших представителей: Приера из Кот д'Ор и Ромма. Оба арестованы в один и тот же день -- второго июня. Предательский округ Кальвадос. -- И перевезли их в Канский замок, -- вставил Дантон. -- Итак, что же следует из депеши, -- продолжал Робеспьер. -- Лесная война готовится с широким размахом. Одновременно ожидается и высадка англичан. Вандейцы и англичане -- это уже Бретань плюс Британия. Финистерские дикари говорят на одном языке с корнуэльским сбродом. Я вам показывал перехваченное письмо Пюизэ, где черным по белому написано: "Распределите двадцать тысяч человек в красных мундирах среди инсургентов, и завтра подымется сто тысяч человек". Когда крестьянское восстание охватит всю Вандею, состоится высадка англичан. Вот их замысел. А теперь потрудитесь взглянуть на карту. Водя пальцем по карте, Робеспьер продолжал: -- У англичан богатый выбор мест для высадки от Канкаля до Пэмполя. По слухам, Крэг склоняется к бухте Сен-Бриек, Корнваллис -- к бухте Сен-Каст. Но это не столь существенно. Левый берег Луары удерживает армия вандейских мятежников, а что касается открытой местности от Ансениса до Понторсона, протяжением в двадцать восемь лье, то в случае надобности сорок нормандских приходов обещали свою помощь. Высадка состоится в трех пунктах: в Плерене, Ифиньяке и Пленефе; из Плерена они направятся на Сен-Бриек, а из Пленефа на Ламбаль; на второй же день они достигнут Динана, где содержится девятьсот пленных англичан, в то же время они захватят Сен-Жуан и Сен-Мэен и разместят там свою кавалерию; на третий день две колонны пойдут -- одна из Жуана на Бодэ, вторая из Динана на Бешерель; Бешерель, как известно, -- естественная цитадель, и там неприятель установит две батареи; на четвертый день он будет уже в Ренне. А Ренн -- это ключ ко всей Бретани. В чьих руках Ренн, у того победа. Если будет взят Ренн, падут Шатонеф и Сен-Мало. В Ренне у нас миллион патронов и пятьдесят полевых орудий. -- Которые они и зацапают, -- пробурчал Дантон. Робеспьер продолжал: -- Разрешите кончить. Из Ренна одна колонна пойдет на Фужер, вторая -- на Витре и третья -- на Редон. Мосты повсюду разрушены, но, как видно из этого донесения, неприятель сможет навести понтонные мосты и сбить плоты, кроме того, проводники укажут кавалерийским частям подходящее место для переправы вброд. Из Фужера они направятся на Авранш, из Редона -- на Ансенис, из Витре -- на Лаваль. Нант сдастся, Брест сдастся. Из Редона открывается дорога по всему течению Вилены, из Фужера на Нормандию, из Витре на Париж. Через две недели в рядах разбойничьей армии будет триста тысяч человек, и вся Бретань окажется в руках французского короля. -- То есть английского, -- уточнил Дантон. -- Нет, французского. И Робеспьер добавил: -- Французский король хуже английского. Прогнать иноземцев можно в две недели, а чтобы подорвать монархию, понадобилось восемнадцать столетий. Дантон тем временем уселся, положил локти на стол и, подперев подбородок кулаком, задумался. -- Вы сами теперь видите, как велика опасность, -- проговорил Робеспьер. -- Из Витре англичанам открыта дорога на Париж. Дантон поднял голову и хватил огромными кулаками по карте, словно по наковальне. -- Скажите, Робеспьер, а разве из Вердена пруссакам не открывалась дорога на Париж? -- Ну и что с того? -- Как ну и что? Прогнали пруссаков, прогоним и англичан. И Дантон вскочил со стула. Робеспьер положил холодную ладонь на пылавшую, как в лихорадке, руку Дантона. -- Поймите, Дантон, Шампань не стояла за пруссаков, а Бретань стоит за англичан. Отбить Верден -- значит вести обычную войну; взять Витре -- значит начать войну гражданскую. Понизив голос, Робеспьер сказал холодно и многозначительно: -- Разница огромная. И тут же добавил: -- Сядьте, Дантон, и поглядите лучше на карту, совершенно незачем молотить по ней кулаками. Но Дантон даже не слушал. -- Это уж чересчур! -- воскликнул он. -- Ждать катастрофы с запада, когда она грозит с востока! Я согласен с вами, Робеспьер, Англия может подняться из-за океана, но ведь из-за Пиренеев подымается Испания, но ведь из-за Альп подымается Италия, но ведь из-за Рейна подымается Германия. А там вдали -- могучий русский медведь. Робеспьер, опасность охватывает нас кольцом. Вне страны -- коалиция, внутри -- измена. На юге Серван пытается открыть врата Франции испанскому королю, на севере Дюмурье переходит на сторону врага. Впрочем, он всегда угрожал не столько Голландии, сколько Парижу. Нервинд зачеркивает Жемап и Вальми. Философ Рабо Сент-Этьен -- изменник, да и чего еще ждать от протестанта. Он переписывается с царедворцем Монтескью. Ряды армии редеют. В любом батальоне сейчас насчитывается не более четырехсот человек; от доблестного Депонского полка осталось всего-навсего пятьсот человек; Памарский лагерь сдан; в Живэ имеется лишь пятьсот мешков муки; мы отступаем на Ландау; Вюрмсер теснит Клебера; Майнц пал, но защищался он доблестно, а Конде подло сдался, равно как и Валансьен. Однакож это не помешало Шанселю, защитнику Валансьена, и старику Феро, защитнику Конде, прослыть героями наравне с Менье -- защитником Майнца. Но все прочие просто изменники. Дарвиль изменяет в Экс-ла-Шапель, Мутон изменяет в Брюсселе, Валанс изменяет в Бреда, Нэйи изменяет в Лимбурге, Миранда изменяет в Мейстрихте; Стенжель -- изменник, Лану -- изменник, Лигонье -- изменник, Мену -- изменник, Диллон -- изменник; все они паршивые овцы, расплодившиеся с легкой руки Дюмурье. Не угодно ли еще примеров? Мне подозрительны манеры Кюстина, я считаю, что Кюстин предпочитает взять, выгоды ради, Франкфурт, нежели, ради пользы дела, Кобленц. Франкфурт, видите ли, может выложить четыре миллиона контрибуции. Но ведь это же ничто по сравнению с той пользой, которую принесет разгром эмигрантского гнезда, Утверждаю -- это измена. Менье умер тринадцатого июня. Клебер, таким образом, остался один. А пока что герцог Брауншвейгский накапливает силы, переходит в наступление и водружает немецкий флаг во всех взятых им французских городах. Маркграф Бранденбургский ныне вершит делами во всей Европе, он прикарманивает наши провинции; вот посмотрите, он еще приберет к рукам Бельгию, похоже, что мы стараемся для Берлина. Если так будет продолжаться и впредь, если мы немедленно же не наведем порядок, французская революция пойдет на пользу Потсдаму, ибо единственным ее результатом будет то, что Фридрих Второй округлит свои скромные владения, и получится, что мы убили французского короля ради чего... ради выгоды короля прусского. И Дантон, грозный Дантон, расхохотался. Марат улыбнулся, услышав смех Дантона. -- У каждого из вас свой конек, у вас, Дантон, -- Пруссия, у вас, Робеспьер -- Вандея. Разрешите же и мне высказаться. Вы оба не видите подлинной опасности, а она здесь, в этих кафе и в этих притонах. Кафе Шуазель -- сборище якобинцев, кафе Патэн -- сборище роялистов, в кафе Свиданий нападают на национальную гвардию, а в кафе Порт-Сен-Мартен ее защищают, кафе Регентство против Бриссо, кафе Корацца -- за него; в кафе Прокоп клянутся Дидро, в кафе Французского театра клянутся Вольтером, в кафе Ротонда рвут на клочья ассигнаты, в кафе Сен-Марсо негодуют по этому поводу, кафе Манури раздувает вопрос о муке, в кафе Фуа идут драки и кутежи, в кафе Перрон слетаются трутни, то бишь господа финансисты. Вот это серьезная опасность. Дантон больше не смеялся. Зато Марат продолжал улыбаться. Улыбка карлика страшнее смеха великана. -- Вы что же это насмехаетесь, Марат? -- проворчал Дантон. По ляжке Марата прошла нервическая дрожь -- его знаменитая судорога. Улыбка сбежала с его губ. -- Узнаю вас, гражданин Дантон. Ведь, если не ошибаюсь, именно вы назвали меня перед всем Конвентом "субъект, именуемый Маратом". Так слушайте же. Я прощаю вас. Мы переживаем сейчас нелепейший момент. Так, по-вашему, я насмехаюсь! Еще бы, кто я такой? Это я обличил Шазо, я обличил Петиона, я обличил Керсэна, я обличил Мортона, я обличил Дюфриш-Валазе, я обличил Лигонье, я обличил Мену, я обличил Банвиля, я обличил Жансоннэ, я обличил Бирона, я обличил Лидона и Шамбона. Прав я был или нет? Я издали чую в изменнике измену, и, на мой взгляд, куда полезнее изобличить преступника, пока он еще не совершил преступления. Я имею привычку говорить накануне то, что вы все скажете еще только завтра. Не угодно ли вспомнить, что уже совершено мною? Не кто иной, как я, предложил Собранию подробно разработанный проект уголовного законодательства. Что я сделал до сих пор? Я потребовал, чтобы секции были достаточно просвещены и тем самым лучше служили революции, я велел снять печати с тридцати двух папок тайных документов, я приказал изъять хранившиеся у Ролана бриллианты, я доказал, что бриссотинцы выдавали Комитету общественной безопасности пустые бланки на аресты, я первый указал на пробелы в докладе Лендэ о преступлениях Капета, я голосовал за казнь тирана и потребовал исполнения приговора в двадцать четыре часа, я защищал батальон Моконсейль и батальон Республики, я воспрепятствовал оглашению письма Нарбонна и Малуэ; я первый заговорил о помощи раненым солдатам, я добился упразднения Комиссии Шести; я первый почувствовал в поражении под Монсом измену Дюмурье; я потребовал, чтобы взяли сто тысяч родственников эмигрантов в качестве заложников за наших комиссаров, выданных врагу; я предложил объявить изменником каждого представителя, который осмелится выйти за заставу, я увидел руку Ролана в марсельских беспорядках, я настоял, чтобы назначили награду за голову сына принца Эгалитэ; я защищал Бушотта, я потребовал открытого голосования, дабы сбросить Инара с председательского кресла; благодаря мне было объявлено о выдающихся заслугах парижан перед отечеством. И вот поэтому-то Лувье обозвал меня паяцем, департамент Финистер требует, чтобы меня исключили из состава депутатов, город Луден желает, чтобы меня изгнали из Франции, город Амьен хочет, чтобы мне заткнули рот. Кобур г мечтает, чтобы меня арестовали, а Лекуант-Пюираво предлагает Конвенту объявить меня сумасшедшим. А вы, гражданин Дантон, разве вы не за тем позвали меня на ваше тайное свидание, чтобы выслушать мое мнение? Разве я напрашивался? Отнюдь нет! У меня нет ни малейшей охоты беседовать по душам с контрреволюционерами, я имею в виду Робеспьера и вас. Как и следовало ожидать, ни вы, ни Робеспьер меня не поняли. Где же здесь государственные мужи? Вам еще надо зубрить да зубрить азбуку революции, вам надо все разжевывать и в рот класть. Короче, я вот что хочу сказать: вы оба ошибаетесь. Опасность не в Лондоне, как полагает Робеспьер, и не в Берлине, как полагает Дантон; опасность в самом Париже. И опасность эта в отсутствии единства, в том, что каждый, начиная с вас двоих, оставляет за собой право тянуть в свою сторону, опасность в разброде умов и в анархии воли... -- Анархии? -- прервал его Дантон. -- А откуда идет анархия, как не от вас? Марат даже не взглянул на него. -- Робеспьер, Дантон, опасность в другом -- в этих расплодившихся без счета кафе, игорных домах, клубах. Судите сами -- клуб Черных, клуб Федераций, Дамский клуб, клуб Беспристрастных, который обязан своим возникновением Клермон-Тоннеру и который в тысяча семьсот девяностом году был просто-напросто клубом монархистов... Затем "Социальный кружок" -- изобретение попа Клода Фоше, клуб "Шерстяных Колпаков", основанный газетчиком Прюдомом, et caetera [И так далее (лат.)], не говоря уже о вашем Якобинском клубе, Робеспьер, и о вашем клубе Кордельеров, Дантон. Опасность в голоде, из-за которого грузчик Блэн вздернул на фонаре около ратуши булочника Франсуа Дени, торговавшего на рынке Палю, и опасность в нашем правосудии, которое повесило грузчика Блэна за то, что он повесил булочника Дени. Опасность в бумажных деньгах, которые обесцениваются с каждым днем. На улице Тампль кто-то обронил ассигнацию в сто франков, и прохожий, человек из народа, сказал: "За ней и нагибаться не стоит". Спекуляция и скупка ассигнатов -- вот где опасность. На ратуше вы водрузили черный флаг -- ну и что из того? Вы арестовали барона де Тренка, да разве этого достаточно? Нет, вы сверните шею этому старому тюремному интригану. Вы воображаете, что все сложные вопросы решены, раз председатель Конвента увенчал венком за гражданские доблести чело Лабертеша, получившего под Жемапом сорок один сабельный удар, а теперь с этим Лабертешем носится Шенье. Все это комедия и фиглярство! Да, вы не видите Парижа! Вы ищете опасность где-то далеко, а она тут, совсем рядом. Ну скажите, Робеспьер, на что годна ваша полиция? Ведь я знаю, у вас имеются свои шпионы: Пайан -- в Коммуне, Кофингаль--в Революционном трибунале, Давид -- в Комитете общественной безопасности, Кутон -- в Комитете общественного спасения. Как видите, я достаточно хорошо осведомлен. Так вот запомните, опасность повсюду -- над вашей головой и под вашими ногами, кругом заговоры, заговоры, заговоры! Прохожие читают на улицах вслух газеты и многозначительно покачивают головой. Шесть тысяч человек, не имеющих свидетельства о благонадежности, возвратившиеся эмигранты, мюскадены и шпионы укрылись в погребах, на чердаках и в галереях Пале-Рояля; у булочных -- очереди; у каждого порога бедные женщины молитвенно складывают руки и спрашивают: "Когда же нам дадут покой?" И зря вы запираетесь в залах Исполнительного совета в надежде, что вас никто не услышит, -- каждое ваше слово известно всем. И вот доказательство -- не далее как вчера, вы, Робеспьер, сказали Сен-Жюсту: "Барбару отрастил себе брюшко, а при побеге оно обременительно". Да, опасность повсюду, и в первую очередь она здесь -- в сердце страны, в самом Париже. Бывшие люди затевают заговоры, добрые патриоты ходят босиком, аристократы, арестованные девятого марта, уже разгуливают на свободе; великолепные лошади, которых давно пора перегнать к границе и запрячь в пушки, обрызгивают нас на парижских улицах грязью; четырехфунтовый каравай хлеба стоит три франка двенадцать су; в театрах играют похабные пьесы... И скоро Робеспьер пошлет Дантона на гильотину. -- Как бы не так! -- сказал Дантон. Робеспьер внимательно разглядывал разостланную на столе карту. -- Спасение только в одном, -- вдруг воскликнул Марат, -- спасение в диктаторе. Вы знаете, Робеспьер, что я требую диктатора. Робеспьер поднял голову. -- Знаю, Марат, им должен быть вы или я. -- Я или вы, -- сказал Марат. А Дантон буркнул сквозь зубы: -- Диктатура? Только попробуйте! Марат заметил, как гневно насупились брови Дантона. -- Что ж, -- сказал он. -- Попытаемся в последний раз. Может быть, удастся прийти к соглашению. Положение таково, что стоит постараться. Ведь удалось же нам достичь согласия тридцать первого мая. А теперь речь идет о главном вопросе, который куда серьезнее, чем жирондизм, являющийся по сути дела вопросом частным. В том, что вы говорите, есть доля истины; но вся истина, настоящая, подлинная истина, в моих словах. На юге -- федерализм, на западе -- роялизм, в Париже--поединок между Конвентом и Коммуной; на границах -- отступление Кюстина и измена Дюмурье. Что все это означает? Разлад. А что нам требуется? Единство. Ибо спасение в нем одном. Но надо спешить. Необходимо иметь в Париже революционное правительство. Ежели мы упустим хотя бы один час, вандейцы завтра же войдут в Орлеан, а пруссаки -- в Париж. Я согласен в этом с вами, Дантон, я присоединяюсь к вашему мнению, Робеспьер. Будь по-вашему. Итак, единственный выход -- диктатура. Значит -- пусть будет диктатура. Мы трое представляем революцию. Мы подобны трем головам Цербера. Одна говорит, -- это вы, Робеспьер; другая рычит, -- это вы, Дантон... -- А третья кусается, -- прервал Дантон, -- и это вы, Марат. -- Все три кусаются, -- уточнил Робеспьер. Воцарилось молчание. Потом снова началась беседа, полная грозных подземных толчков. -- Послушайте, Марат, прежде чем вступить в брачный союз, нареченным не мешает поближе познакомиться. Откуда вы узнали, что я вчера говорил Сен-Жюсту? -- Это уж мое дело, Робеспьер. -- Марат! -- Моя обязанность все знать, а как я получаю сведения -- это уж никого не касается. -- Марат! -- Я люблю все знать. -- Марат! -- Да, Робеспьер, я знаю то, что вы сказали Сен-Жюсту, знаю также, что Дантон говорил Лакруа, я знаю, что творится на набережной Театэн, в особняке де Лабрифа, в притоне, где встречаются сирены эмиграции; я знаю также, что происходит в доме Тилле, в доме, принадлежавшем Вальмеранжу, бывшему начальнику почт,-- там раньше бывали Мори и Казалес, затем Сийес и Верньо, а нынче раз в неделю туда заглядывает еще кое-кто. При слове "кое-кто" Марат взглянул на Дантона. -- Будь у меня власти хоть на два гроша, я бы показал! -- воскликнул Дантон. -- Я знаю, -- продолжал Марат, -- что сказали вы, Робеспьер, так же, как я знаю, что происходило в тюрьме Тампль, знаю, как там откармливали, словно на убой, Людовика Шестнадцатого, знаю, что за один сентябрь месяц волк, волчица и волчата сожрали восемьдесят шесть корзин персиков, а народ тем временем голодал. Я знаю также, что Ролан прятался в укромном флигеле на заднем дворе по улице Ла-Гарп; я знаю также, что шестьсот пик, пущенных в дело четырнадцатого июля, были изготовлены Фором, слесарем герцога Орлеанского; я знаю также, что происходит у госпожи Сент-Илер, любовницы Силлери; в дни балов старик Силлери сам натирает паркет в желтом салоне на улице Нев-де-Матюрен; Бюзо и Керсэн там обедали. Двадцать седьмого августа там обедал Саладэн и с кем же? С вашим другом Ласурсом, Робеспьер! -- Вздор, -- пробормотал Робеспьер, -- Ласурс мни вовсе не друг. И задумчиво добавил: -- А пока что в Лондоне восемнадцать фабрик выпускают фальшивые ассигнаты. Марат продолжал все также спокойно, но с легкой дрожью в голосе, от которой кровь застывала в жилах. -- Все привилегированные связаны круговой порукой, и вы тоже. Да, я знаю все, знаю и то, что Сен-Жюст именует государственной тайной. Последние слова Марат произнес с расстановкой и, кинув на Робеспьера быстрый взгляд, продолжал: -- Я знаю все, что говорится за вашим столом в те дни, когда Леба приглашает Давида отведать пирогов, которые печет Элизабет Дюпле, ваша будущая свояченица, Робеспьер. Я око народа и вижу все из своего подвала. Да, я вижу, да, я слышу, да, я знаю. Вы довольствуетесь малым. Вы восхищаетесь сами собой и друг другом. Робеспьер щеголяет перед своей мадам де Шалабр, дочерью того самого маркиза де Шалабра, который играл в вист с Людовиком Пятнадцатым в день казни Дамьена. О, вы научились задирать голову. Сен-Жюста из-за галстука и не видно. Лежандр всегда одет с иголочки -- новый сюртук, белый жилет, а жабо-то, жабо! Молодчик из кожи лезет вон, чтобы забыли те времена, когда он разгуливал в фартуке. Робеспьер воображает, что история отметит оливковый камзол, в котором его видело Учредительное собрание, и небесно-голубой фрак, которым он пленяет Конвент. Да у него по всей спальне развешаны его собственные портреты... -- Зато ваши портреты, Марат, валяются во всех сточных канавах, -- сказал Робеспьер, и голос его звучал еще спокойнее и ровнее, чем голос Марата. Их беседа со стороны могла показаться безобидным пререканием, если бы не медлительность речей, подчеркивавшая ярость реплик, намеков и окрашивавшая иронией взаимные угрозы. -- Если не ошибаюсь, Робеспьер, вы, кажется, называли тех, кто хотел свергнуть монархию, "дон Кихотами рода человеческого". -- А вы, Марат, после четвертого августа в номере пятьсот пятьдесят девятом вашего "Друга народа", -- да, да, представьте, я запомнил номер, всегда может пригодиться,-- так вот вы требовали, чтобы дворянам вернули титулы. Помните, вы тогда заявляли: "Герцог всегда останется герцогом". -- А вы, Робеспьер, на заседании седьмого декабря защищали госпожу Ролан против Виара. -- Точно так же, как вас, Марат, защищал мой родной брат, когда на вас обрушились в клубе Якобинцев, Что это доказывает? Ровно ничего. -- Робеспьер, известно даже, в каком из кабинетов Тюильри вы сказали Гара: "Я устал от революции". -- А вы, Марат, здесь, в этом самом кафе, двадцать девятого октября облобызали Барбару. -- А вы, Робеспьер, сказали Бюзо: "Республика? Что это такое?" -- А вы, Марат, в этом самом кабачке угощали завтраком марсельцев, по три человека от каждой роты. -- А вы, Робеспьер, взяли себе в телохранители рыночного силача, вооруженного дубиной. -- А вы, Марат, накануне десятого августа умоляли Бюзо помочь вам бежать в Марсель и даже собирались для этого случая нарядиться жокеем. -- Во время сентябрьских событий вы просто спрятались, Робеспьер. -- А вы, Марат, слишком уж старались быть на виду. -- Робеспьер, вы швырнули на пол красный колпак. -- Швырнул, когда его надел изменник. То, что украшает Дюмурье, марает Робеспьера. -- Робеспьер, вы запретили накрыть покрывалом голову Людовика Шестнадцатого, когда мимо проходили солдаты Шатовье. -- Зато я сделал нечто более важное, я ее отрубил. Дантон счел нужным вмешаться в разговор, но только подлил масла в огонь. -- Робеспьер, Марат, -- сказал он, -- да успокойтесь вы! Марат не терпел, когда его имя произносилось вторым. Он резко повернулся к Дантону. -- При чем тут Дантон? -- спросил он. Дантон вскочил со стула. -- При чем? Вот при чем. При том, что не должно быть братоубийства, не должно быть борьбы между двумя людьми, которые оба служат народу. Довольно с нас войны с иностранными державами, довольно с нас гражданской войны, недостает нам еще домашних войн. Я делал революцию и не позволю с нею разделаться. Вот почему я вмешиваюсь. Марат ответил ему, даже не повысив голоса: -- Представьте лучше отчеты о своих действиях, тогда и вмешивайтесь. -- Отчеты? -- завопил Дантон. -- Идите спрашивайте их у Аргонских ущелий, у освобожденной Шампани, у покоренной Бельгии, у армий, где я четырежды подставлял грудь под пули, идите спрашивайте их у площади Революции, у эшафота, воздвигнутого двадцать первого января, у повергнутого трона, у гильотины, у этой вдовы... Марат прервал Дантона: -- Гильотина не вдова, а девица; на нее ложатся, но ее не оплодотворяют. -- Вам-то откуда знать? -- отрезал Дантон. -- Я вот ее оплодотворю. -- Что ж, посмотрим, -- ответил Марат. И улыбнулся. Дантон заметил эту улыбку. -- Марат, -- вскричал он, -- вы человек подвалов, а я живу под открытым небом и при свете дня. Ненавижу гадючью жизнь. Быть мокрицей -- покорно благодарю! Вы живете в подвале. Я живу на улице. Вы не общаетесь ни с кем, а меня видит любой, и любой может обратиться ко мне. -- Еще бы!.. "Мальчик, пойдем?.." -- буркнул Марат. И, стерев с лица следы улыбки, он заговорил властным тоном:--Дантон, потрудитесь дать отчет в истраченной вами сумме в тридцать три тысячи экю звонкой монетой, каковую вам вручил Монморен от имени короля якобы за то, что вы исполняли в Шатле должность прокурора. -- За меня отчитывается четырнадцатое июля, -- высокомерно ответил Дантон. -- А дворцовые кладовые? А бриллианты короны? -- За меня отчитывается шестое октября. -- А хищения в Бельгии вашего неразлучного Лакруа? -- За меня отчитывается двадцатое июня. -- А ссуды, выданные вами госпоже Монтанзье? -- Я подымал народ в день возвращения короля из Варенна. -- А не на ваши ли средства построен зал в Опере? -- Я вооружил парижские секции. -- А сто тысяч ливров из секретных фондов министерства юстиции? -- Я осуществил десятое августа. -- А два миллиона, негласно израсходованные Собранием, из которых вы присвоили себе четверть? -- Я остановил наступление врага и преградил путь коалиции королей. -- Продажная тварь! -- бросил Марат. Дантон вскочил со стула, он был страшен. -- Да, -- закричал он, -- я публичная девка, я продавался, но я спас мир. Робеспьер молча грыз ногти. Он не умел хохотать, не умел улыбаться. Он не знал ни смеха, которым, как громом, разил Дантон, ни улыбки, которой жалил Марат. А Дантон продолжал греметь: -- Я подобен океану, и у меня тоже есть свои приливы и отливы. Когда море отступает, всем видно дно моей души, а в час прибоя валами вздымаются мои деяния. -- Вернее, пеной, -- сказал Марат. -- Нет, штормом, -- сказал Дантон. Но и Марат теперь поднялся со стула. Он тоже вспылил. Уж внезапно превратился в дракона. -- Эй! -- закричал он. -- Эй, Робеспьер, эй, Дантон! Вы не хотите меня слушать! Так смею заверить вас -- оба вы пропали. Ваша политика зашла в тупик, перед ней нет пути, у вас обоих нет выхода, и своими собственными действиями вы захлопываете перед собой все двери, кроме дверей склепа. -- В этом-то наше величие, -- ответил Дантон. И он презрительно пожал плечами. А Марат продолжал: -- Берегись, Дантон. У Верньо тоже был огромный губастый рот, и в гневе он тоже хмурил чело. Верньо тоже был рябой, как ты и Мирабо, однако тридцать первое мая совершилось. Не пожимай плечами, Дантон, как бы голова не отвалилась. Твой громовой голос, твой небрежно повязанный галстук, твои мягкие сапожки, твои слишком тонкие ужины и слишком широкие карманы -- все это прямой дорогой ведет к Луизетте. Луизеттой Марат в приливе нежности прозвал гильотину. -- А ты, Робеспьер, -- продолжал он, -- ты хоть и умеренный, но это тебя не спасет. Что ж, пудрись, взбивай букли, счищай пылинки, щеголяй, меняй каждый день сорочки, тешься, франти, рядись -- все равно тебе не миновать Гревской площади; прочти-ка декларацию: в глазах герцога Брауншвейгского ты -- второй Дамьен и цареубийца; одевайся с иголочки, все равно тебе отрубят голову топором. -- Эхо Кобленца, -- процедил сквозь зубы Робеспьер. -- Нет, Робеспьер, я не эхо, я голос народа. Вы оба еще молоды. Сколько тебе лет, Дантон? Тридцать четыре? Сколько тебе лет, Робеспьер? Тридцать три? Ну, а я жил вечно, я -- извечное страдание человеческое, мне шесть тысяч лет. -- Верно сказано, -- подхватил Дантон, -- шесть тысяч лет Каин, нетленный в своей злобе, просидел жив и невредим, как жаба под камнем, и вдруг разверзлась земля, Каин выскочил на свет божий и Каин этот -- Марат. -- Дантон! -- крикнул Марат. И в его глазах зажглось тусклое пламя. -- Что прикажете? -- ответил Дантон. Так беседовали три великих и грозных человека. Так в небесах сшибаются грозовые тучи. III Содрогаются тайные струны Разговор умолк; каждый из трех титанов погрузился в свои думы. Львы отступают перед змеей. Робеспьер побледнел, а Дантон весь побагровел. Оба задрожали. Злобный блеск вдруг погас в зрачках Марата; спокойствие, властное спокойствие сковало лицо этого человека, грозного даже для грозных. Дантон почувствовал, что потерпел поражение, но не желал сдаваться. Он первым нарушил молчание. -- Марат весьма громогласно вещает о диктатуре и единстве, но силен лишь в одном искусстве -- всех разъединять. Нехотя разжав тонкие губы, Робеспьер добавил: -- Я лично придерживаюсь мнения Анахарсиса Клотца и повторю вслед за ним: ни Ролан, ни Марат. -- А я, -- ответил Марат, -- повторяю: ни Дантон, ни Робеспьер. И, пристально поглядев на обоих своих собеседников, произнес: -- Разрешите дать вам один совет, Дантон. Вы влюблены, вы намереваетесь сочетаться законным браком, так не вмешивайтесь же в политику, храните благоразумие. Сделав два шага к двери, он поклонился и зловеще сказал: -- Прощайте, господа. Дантон и Робеспьер вздрогнули. Вдруг чей-то голос прозвучал из глубины комнаты: -- Ты неправ, Марат. Все трое оглянулись. Во время гневной вспышки Марата кто-то незаметно проник в комнату через заднюю дверь. -- А, это ты, гражданин Симурдэн,-- сказал Марат. -- Ну, здравствуй. Действительно, вошедший оказался Симурдэном. -- Я говорю, что ты неправ, Марат, -- повторил он. Марат позеленел. В тех случаях, когда другие бледнеют, он зеленел. А Симурдэн продолжал: -- Ты принес много пользы, но и без Робеспьера и Дантона тоже не обойтись. Зачем же им грозить? Единение, единение, народ требует единения. Приход Симурдэна произвел на присутствующих действие холодного душа, и, подобно тому как присутствие постороннего лица кладет конец семейной ссоры, распря утихла если не в подспудных своих глубинах, то во всяком случае на поверхности. Симурдэн подошел к столу. Дантон и Робеспьер тоже знали его в лицо. Они не раз замечали в Конвенте на скамьях для публики рослого незнакомца, которого приветствовал народ. Однако законник Робеспьер не удержался и спросил: -- Каким образом, гражданин, вы сюда попали? -- Он из Епископата, -- ответил Марат, и голос его прозвучал даже как-то робко. Марат бросал вызов Конвенту, вел за собой Коммуну и боялся Епископата. Это своего рода закон. На определенной глубине Мирабо начинает чувствовать, как колеблет почву подымающийся Робеспьер,-- Робеспьер так же чувствует подымающегося Марата, Марат чувствует подымающегося Эбера, Эбер -- Бабефа. Пока подземные пласты находятся в состоянии покоя, политический деятель может шагать смело; но самый отважный революционер знает, что под ним существует подпочва, и даже наиболее храбрые останавливаются в тревоге, когда чувствуют под своими ногами движение, которое они сами родили себе на погибель. Уметь отличать подспудное движение, порожденное личными притязаниями, от движения, порожденного силою принципов, -- сломить одно и помочь другому -- в этом гений и добродетель великих революционеров. От Дантона не укрылось смущение Марата. -- Гражданин Симурдэн здесь отнюдь не лишний,-- сказал он. И добавил: -- Давайте же, чорт побери, объясним суть дела гражданину Симурдэну. Он пришел как нельзя более кстати. Я представляю Гору, Робеспьер представляет Комитет общественного спасения, Марат представляет Коммуну, а Симурдэн представляет Епископат. Пусть он нас и рассудит. -- Что ж, -- просто и серьезно ответил Симурдэн. -- О чем шла речь? -- О Вандее, -- ответил Робеспьер. -- О Вандее? -- повторил Симурдэн. И тут же сказал: -- Это серьезная угроза. Если революция погибнет, то погибнет она по вине Вандеи. Вандея страшнее, чем десять Германий. Для того чтобы осталась жива Франция, нужно убить Вандею. Этими немногими словами Симурдэн завоевал сердце Робеспьера. Тем не менее Робеспьер осведомился: -- Вы, если не ошибаюсь, бывший священник? Робеспьер безошибочно определял по внешнему виду людей, носивших духовный сан. Он замечал в других то, что было скрыто в нем самом. -- Да, гражданин, -- ответил Симурдэн. -- Ну и что тут такого? -- вскричал Дантон. -- Если священник хорош, так уж хорош по-настоящему, не в пример прочим. В годину революции священники, так сказать, переплавляются в граждан, подобно тому, как колокола переплавляют в монету и в пушки. Данжу -- священник, Дону -- священник, Тома Лендэ -- эврский епископ. Да вы сами, Робеспьер, сидите в Конвенте рядом с Масье, епископом из Бове. Главный викарий Вожуа десятого августа состоял в комитете, руководившем восстанием. Шабо-- монах-капуцин. Не кто иной, как преподобный отец Жерль, приводил к присяге в Зале для игры в мяч; не кто иной, как аббат Одран, потребовал, чтобы власть Национального собрания поставили выше власти короля, не кто иной, как аббат Гутт, настоял в Законодательном собрании, чтобы с кресел Людовика Шестнадцатого сняли балдахин; не кто иной, как аббат Грегуар, поднял вопрос об упразднении королевской власти. -- При поддержке этого шута горохового Колло д'Эрбуа, -- ядовито заметил Марат, -- они трудились сообща: священник опрокинул трон, а лицедей столкнул с него короля. -- Вернемся к вопросу о Вандее, -- предложил Робеспьер. -- В чем же дело? -- спросил Симурдэн. -- Что там такое случилось? Что она натворила, эта Вандея? На этот вопрос ответил Робеспьер: -- Дело вот в чем: отныне в Вандее есть вождь. И она становится грозной силой. -- Что же это за вождь, гражданин Робеспьер? -- Это бывший маркиз де Лантенак, который именует себя принцем бретонским. Симурдэн сделал невольное движение. -- Я знаю Лантенака, -- сказал он. -- Я был священником в его приходе. Он подумал с минуту и добавил: -- Прежде чем стать служителем Марса, он был поклонником Венеры. -- Как и Бирон, который не уступал Лозену, -- бросил Дантон. Симурдэн раздумчиво произнес: -- Да, этот Лантенак пожил в свое удовольствие. Сейчас он, должно быть, просто страшен. -- Скажите: ужасен, -- подхватил Робеспьер. -- Он жжет деревни, приканчивает раненых, убивает пленных, расстреливает женщин. -- Женщин? -- Да, представьте. Вместе со всеми прочими он приказал расстрелять одну женщину -- мать троих детей. Что сталось с детьми -- неизвестно. Кроме того, он военный. И умеет воевать. -- Умеет, -- согласился Симурдэн. -- В ганноверскую кампанию солдаты даже сложили поговорку: "Ришелье предполагает, а Лантенак располагает". Лантенак и был тогда настоящим командиром. Спросите-ка о нем у вашего коллеги Дюссо. Робеспьер, погруженный в свои думы, не ответил, потом снова обратился к Симурдэну: -- Так вот, гражданин Симурдэн, этот человек находится сейчас в Вандее. -- И давно? -- Уже три недели. -- Надо объявить его вне закона. -- Объявлен. -- Надо оценить его голову. -- Оценена. -- Надо пообещать за его поимку много денег. -- Обещано. -- И не в ассигнатах. -- Сделано. -- В золоте. -- Сделано. -- Надо его гильотинировать. -- Гильотинируем! -- А кто же? -- Вы! -- Я? -- Да, вы. Комитет общественного спасения направляет вас туда с самыми широкими полномочиями. -- Согласен, -- ответил Симурдэн. Робеспьер был скор в выборе людей, -- еще одно ценное качество для государственного деятеля. Он вытащил из папки, лежавшей на столе, листок чистой бумаги с отпечатанным вверху штампом: "Французская республика, единая и неделимая. Комитет общественного спасения". Симурдэн продолжал: -- Да, я согласен. Устрашение против устрашения. Лантенак жесток, что ж, и я буду жестоким. Объявим этому человеку войну не на жизнь, а на смерть. Я освобожу от него Республику, если на то будет воля божья. Он помолчал, затем заговорил снова: -- Я -- священник, и я верю в бога. -- Бог нынче устарел, -- заявил Дантон. -- Я верю в бога, -- невозмутимо повторил Симурдэн. Робеспьер мрачно и одобрительно кивнул головой. -- А к кому меня решено прикомандировать? -- К командиру экспедиционного отряда, направленного против Лантенака, -- ответил Робеспьер. -- Только предупреждаю вас, он аристократ. -- Ну и что такого? -- воскликнул Дантон. -- Подумаешь, беда какая. То, что мы сейчас говорили о священниках, применимо и к аристократам. Когда аристократ хорош, то уж лучше и не надо. Преклонение перед дворянством -- предрассудок, так же как предрассудок и уничтожение его, я против и того и другого. Робеспьер, да разве ваш Сен-Жюст не аристократ? Слава богу, Флорель де Сен-Жюст! Анахарсис Клотц --барон. Наш друг Карл Гесс, который не пропускает ни одного заседания в клубе Кордельеров, -- принц и брат ныне правящего ландграфа Гессен-Ротенбургского. Монто, ближайший друг Марата, на самом деле маркиз де Монто. Наконец, в числе присяжных Революционного трибунала имеется священник Вилат и аристократ Леруа, маркиз де Монфлабер. И оба люди вполне надежные. -- Вы забыли, --добавил Робеспьер, -- еще председателя Революционного трибунала. -- Антоннеля? -- Да, маркиза Антоннеля, -- уточнил Робеспьер. Дантон снова заговорил: -- Аристократ также и Дампьер, который недавно при Конде пал за республику смертью храбрых, и аристократ также Борепэр, который предпочел пустить себе пулю в лоб, но не открыл пруссакам ворота Вердена. -- Однакож, -- проворчал Марат, -- однакож, когда Кондорсе сказал: "Гракхи были аристократами", это не помешало тому же Дантону крикнуть с места: "Все аристократы -- изменники, начиная с Мирабо и кончая тобой". Раздался спокойный и важный голос Симурдэна: -- Гражданин Дантон, гражданин Робеспьер, может быть, вы оба и правы, доверяя аристократам, но народ им не доверяет и хорошо делает, что не доверяет. Когда священнику поручают следить за аристократом, то на плечи священника ложится двойная ответственность, и священник должен быть непреклонен. -- Совершенно справедливо, -- подтвердил Робеспьер. А Симурдэн добавил: -- И неумолим. -- Прекрасно сказано, гражданин Симурдэн, -- подхватил Робеспьер. -- Вам придется иметь дело с молодым человеком. Будучи старше его вдвое, вы можете оказать на него благотворное влияние. Его надо направлять, но надо его и щадить. Повидимому, он талантливый военачальник, во всяком случае все донесения свидетельствуют об этом. Его отряд входит в корпус, который выделили из Рейнской армии и перебросили в Вандею. Он прибыл с границы, где отличился и умом и отвагой. Он умело командует экспедиционным отрядом. Вот уже две недели он не дает передышки старому маркизу де Лантенаку. Теснит и гонит его. В конце концов он окончательно оттеснит маркиза и сбросит его в море. Лантенак обладает хитростью старого вояки, а он отвагой молодого полководца. У этого молодого человека уже есть враги и завистники. В частности, ему завидует и с ним соперничает генерал Лешель. -- Уж этот мне Лешель, -- прервал Дантон, -- вбил себе в голову, что должен быть генерал-аншефом. Недаром про него сложили каламбур: "Il faut Lchelle pour monter sur Charette" [Нужен Лешель (лестница), чтобы прыгнуть на Шаретта (повозка). Игра слов, основанная на созвучии фамилии Лешель со словом "лестница" и фамилии Шаретт со словом "повозка" -- имеется в виду "повозка палача"]. А пока что Шаретт его бьет. -- И Лешель желает, -- продолжал Робеспьер, -- чтобы честь победы над Лантенаком выпала только ему и никому другому. Все беды Вандейской войны в этом соперничестве. Если угодно знать, наши солдаты -- герои, но сражаются они под началом скверных командиров. Простой гусарский капитан Шамбон подходит к Сомюру под звуки фанфар и пение "a ira" и берет Сомюр; он мог бы развить операцию и взять Шоле, но, не получая ниоткуда приказов, не двигается с места. В Вандее необходимо сменить всех офицеров. Там зря дробят войска, зря распыляют силы, а ведь рассредоточенная армия -- это армия парализованная; была крепкая глыба, а ее превратили в пыль. В Парамейском лагере остались пустые палатки. Между Трегье и Динаном без всякой пользы для дела разбросаны сто мелких постов, а их следовало бы объединить в дивизион и прикрыть все побережье. Лешель, с благословения Парена, обнажил северное побережье под тем предлогом, что необходимо-де защищать южное, и таким образом открыл англичанам путь вглубь страны. План Лантенака сводится к следующему: полмиллиона восставших крестьян плюс высадка англичан на французскую землю. А наш молодой командир экспедиционного отряда гонится по пятам за Лантенаком, настигает и бьет его, не дожидаясь разрешения Лешеля, начальника Лешеля, вот Лешель и доносит на своего подчиненного. Относительно этого молодого человека мнения разделились. Лешель хочет его расстрелять. А Приер из Марны хочет произвести его в генерал-адъютанты. -- Поскольку могу судить, -- сказал Симурдэн, -- этот молодой человек обладает незаурядными достоинствами. -- Однако у него есть недостаток! Это замечание сделал Марат. -- Какой же? -- осведомился Симурдэн. -- Мягкосердечие, -- произнес Марат. И продолжал: -- В бою мы, видите ли, тверды, а вне его -- слабы. Милуем, прощаем, щадим, берем под покровительство благочестивых монахинь, спасаем жен и дочерей аристократов, освобождаем пленных, выпускаем на свободу священников. -- Серьезная ошибка, -- пробормотал Симурдэн. -- Нет, преступление, -- сказал Марат. -- Иной раз -- да, -- сказал Дантон. -- Часто, -- сказал Робеспьер. -- Почти всегда, -- заметил Марат. -- Если имеешь дело с врагами родины -- всегда, -- сказал Симурдэн. Марат повернулся к Симурдэну: -- А что ты сделаешь с республиканским вождем, который выпустит на свободу вожака монархистов? -- В данном случае я придерживаюсь мнения Лешеля, я бы его расстрелял. -- Или гильотинировал, -- сказал Марат. -- То или другое на выбор, -- подтвердил Симурдэн. Дантон расхохотался. -- По мне и то и другое хорошо, -- сказал он. -- Не беспокойся, тебе уготовано не одно, так другое, -- буркнул Марат. И, отведя взгляд от Дантона, он обратился к Симурдэну: -- Значит, гражданин Симурдэн, если республиканский вождь совершит ошибку, ты велишь отрубить ему голову? -- В двадцать четыре часа. -- Что ж, -- продолжал Марат, -- я согласен с Робеспьером, пошлем гражданина Симурдэна в качестве комиссара Комитета общественного спасения при командующем экспедиционным отрядом береговой армии. А как он зовется, этот командир? Робеспьер ответил: -- Он из бывших, аристократ. И стал рыться в бумагах. -- Пошлем священника следить за аристократом,-- воскликнул Дантон. -- Я лично не очень-то доверяю священнику, действующему в одиночку, так же как и аристократу в подобных обстоятельствах, но когда они действуют совместно, -- я спокоен: один следит за другим, и все идет прекрасно. Гневная складка, залегшая между бровями Симурдэна, стала еще резче, но, очевидно, он счел замечание справедливым, ибо даже не оглянулся в сторону Дантона, и только суровый его голос прозвучал громче обычного: -- Если республиканский командир, который доверен моему наблюдению, сделает ложный шаг, его ждет смертная казнь. Робеспьер, не поднимая глаз от бумаг, произнес: -- Нашел, гражданин Симурдэн... Командир, в отношении которого вы облечены всей полнотой власти, -- бывший виконт. Зовут его Говэн. Симурдэн побледнел. -- Говэн! -- воскликнул он. От взора Марата не укрылась бледность Симурдэна. -- Виконт Говэн! --повторил Симурдэн. -- Да, -- подтвердил Робеспьер. -- Итак? -- спросил Марат, не спуская с Симурдэна глаз. Наступило молчание. Марат заговорил первым: -- Гражданин Симурдэн, вы согласились на условиях, которые только что указали сами, принять должность комиссара при командире Говэне. Решено? -- Решено, -- ответил Симурдэн. Он побледнел еще больше. Робеспьер взял перо, лежавшее рядом с бумагами, не спеша вывел четким почерком четыре строчки на бланке, в углу которого значилось: "Комитет общественного спасения", поставил свою подпись и протянул листок Дантону; Дантон подмахнул бумагу, и Марат, не спускавший глаз с мертвенно-бледного лица Симурдэна, подписался ниже подписи Дантона. Робеспьер снова взял листок, поставил число и протянул бумагу Симурдэну, который прочел следующее: "II год Республики. Сим даются неограниченные полномочия гражданину Симурдэну, специальному комиссару Комитета общественного спасения, прикомандированному к гражданину Говэну, командиру экспедиционного отряда береговой армии. Робеспьер. -- Дантон. -- Марат". И ниже подписей дата: "28 июня 1793 года". Революционный календарь, именуемый также гражданским календарем, не получил еще в ту пору официального распространения и был принят Конвентом по предложению Ромма лишь 5 октября 1793 года. Пока Симурдэн перечитывал бумагу, Марат пристально глядел на него. Потом он заговорил вполголоса, как бы обращаясь к самому себе: -- Необходимо принять соответствующий декрет в Конвенте или решение в Комитете общественного спасения. Кое-что придется добавить и уточнить. -- Гражданин Симурдэн, -- спросил Робеспьер, -- а где вы живете? -- На Торговом дворе. -- Значит, соседи, -- сказал Дантон, -- я тоже там живу. -- Нельзя терять ни минуты, -- продолжал Робеспьер. -- Завтра вы получите приказ о вашем назначении за подписью всех членов Комитета общественного спасения. Это и будет официальным подтверждением ваших полномочий для наших представителей: Филиппо, Приера из Марны, Лекуантра, Алькье и других. Мы вас знаем. Вам даются неограниченные полномочия. В вашей власти сделать Говэна генералом или послать его на плаху. Приказ будет у вас завтра в три часа. Когда вы намереваетесь выехать? -- В четыре часа, -- ответил Симурдэн. Собеседники разошлись по домам. Вернувшись к себе, Марат предупредил Симонну Эврар, что завтра он идет в Конвент. Книга третья КОНВЕНТ I Конвент Мы приближаемся к высочайшей из вершин. Перед нами Конвент. Такая вершина невольно приковывает взор. Еще впервые поднялась подобная громада на горизонте, доступном обозрению человека. Есть Конвент, как есть Гималаи. Быть может, Конвент -- кульминационный пункт истории. При жизни Конвента, -- ибо собрание людей это нечто живое, -- не отдавали себе отчета в его значении. От современников ускользнуло самое главное -- величие Конвента; как ни было оно блистательно, страх затуманивал взоры. Все, что слишком высоко, вызывает священный ужас. Восхищаться посредственностью и невысокими пригорками -- по плечу любому; но то, что слишком высоко, -- будь то человеческий гений или утес, собрание людей или совершеннейшее произведение искусства, -- всегда внушает страх, особенно на близком расстоянии. Любая вершина кажется тут неестественно огромной. А восхождение утомительно. Задыхаешься на крутых подъемах, скользишь на спусках, сбиваешь ноги о выступы утесов, а ведь в них и есть красота; водопад, ревущий в дымке пены, предвещает разверзшуюся пропасть, облака окутывают острые пики вершин; подъем пугает не менее, чем падение. Поэтому-то страх пересиливает восторги. И невольно проникаешься нелепым чувством -- отвращением к великому. Видишь бездны, но не замечаешь великолепия; видишь ужасы, но не замечаешь чудесного. Именно так судили поначалу о Конвенте. Конвент впору было созерцать орлам, а его мерили своей меркой близорукие люди. Ныне он виден нам в перспективе десятилетий, и на фоне бескрайних небес, в безоблачно-чистой и трагической дали вырисовывается гигантский очерк французской революции. II 14 июля -- освобождение. 10 августа -- гроза. 21 сентября -- заложение основ. 21 сентября -- равноденствие, равновесие. Libra [Знак Зодиака (лат.)] -- Весы. По меткому замечанию Ромма, французская революция была провозглашена под знаком Равенства и Правосудия. Ее пришествие было возвещено самим созвездием. Конвент -- первоплощение народа. С Конвентом была открыта новая великая страница, с него началась летопись будущего. Каждая идея нуждается во внешнем выражении, каждому принципу нужна зримая оболочка; церковь не что иное, как идея бога, заключенная в четырех стенах: каждый догмат требует храмины. Когда на свет появился Конвент, необходимо было прежде всего разрешить важнейшую задачу, найти Конвенту подходящее помещение. Сначала заняли здание Манежа, потом дворец Тюильри. Там, в Тюильри, установили раму, декорацию, огромную гризайль работы Давида, расположили симметрично скамьи, воздвигли квадратную трибуну, наставили в два ряда пилястры с цоколями, похожими на чурбаны, нагородили прямоугольных тесных клетушек и назвали их трибунами для публики, натянули матерчатый навес, как у римлян, повесили греческие драпировки и среди этих прямых углов, среди этих прямых линий поместила Конвент; в геометрическую фигуру втиснули ураган. Фригийский колпак на трибуне выкрасили в серый цвет. Роялисты поначалу насмехались над этим серым, то бишь красным колпаком, над этими театральными декорациями, над монументами из папье-маше, над этим картонным святилищем, над этим пантеоном в грязи и плевках. Нет, всей этой роскоши долго не продержаться! Колонны понаделали из бочарной клепки, своды из дранок, барельефы из глины, карнизы из еловых досок, статуи из гипса, стены из холста, а мрамор просто нарисовали, но в этой недолговечной оболочке Франция творила вечное. Все стены зала Манежа, когда там заседал Конвент, были увешаны афишами, которые красовались по всему Парижу в дни возвращения короля из Варенна. Одна из них гласила: "Король возвращается! Бейте дубинками того, кто ему рукоплещет, вешайте тех, кто его оскорбляет". Другая: "Смирно. Шапок не снимать. Сейчас он предстанет перед судьями". Еще одна: "Король долгое время держал на мушке всю французскую нацию. Слишком долго держал. Теперь пришел черед нации взяться за оружье". И еще следующая: "Закон! Закон!" В этих стенах Конвент судил Людовика XVI. С 10 мая 1793 года Конвент стал заседать в Тюильри, который называли тогда Национальным дворцом; зал заседаний занимал все пространство между бывшим павильоном Часов, переименованным в павильон Единства, и павильоном Марсан, переименованным в павильон Свободы. Павильон Флоры назвали павильоном Равенства. Сюда, в зал заседаний, подымались по главной лестнице работы Жана Бюллана. Весь второй этаж был занят Конвентом, а в первом этаже во всю длину дворца в огромных залах устроили караульное помещение, -- здесь стояли ружья в козлах, походные койки и толпились солдаты всех родов оружия, оберегавшие Конвент. Собрание охранялось специальным почетным караулом, носившим название "гренадеров Конвента". От сада, где свободно расхаживал народ, дворец отделяла лишь трехцветная лента. III Что еще сказать о зале заседаний Конвента? Все в этом грозном месте заслуживает нашего внимания. Первое, что бросалось в глаза каждому входящему, -- это большая статуя Свободы, помещавшаяся в простенке между двух высоких окон. Сорок два метра в длину, десять метров в ширину и одиннадцать метров в высоту -- таковы были размеры бывшего королевского театра, который стал театром революции. Изящная и пышная зала, построенная Вигарани для придворных развлечений, совсем исчезла под уродливым помостом, который в девяносто третьем году выносил на себе огромную тяжесть -- народные толпы. Любопытно отметить, что этот помост, где устроили трибуны для публики, имел в качестве опоры всего один-единственный столб. Столб этот вытесали из дерева, имевшего в обхвате десять метров. Не всякая кариатида могла потягаться с таким столбом; в течение нескольких лет он с честью выдерживал неистовый натиск революции. Он вынес все -- крики восторга, ликование, проклятия, шум, ропот, невообразимую бурю гнева и возмущения. И не погнулся. Вслед за Конвентом он видел Совет старейшин. 18 брюмера его убрали. Персье тогда заменил деревянный столб мраморными колоннами, но и они просуществовали недолго. Подчас идеал, к которому стремится зодчий, весьма своеобразен; зодчий, прокладывавший улицу Риволи, бесспорно взял себе за образец траекторию полета пушечного ядра; строитель Карлсруэ в качестве образца избрал развернутый веер; гигантский ящик комода -- вот каков, повидимому, был идеал зодчего, построившего залу, где начал заседать Конвент 10 мая 1793 года, -- это было нечто продолговатое, высокое и скучное. Одна из длинных сторон этого ящика примыкала к обширному полукругу; здесь для представителей народа стояли амфитеатром скамьи, -- ни столов, ни пюпитров не полагалось; Гаран-Кулон, любитель записывать речи ораторов, клал бумагу на собственное колено; напротив скамей -- трибуна, перед трибуной бюст Лепеллетье Сен-Фаржо; за трибуной кресло председателя. Мраморная голова Лепеллетье слегка выдавалась над краем трибуны; по этой причине бюст позже убрали. Амфитеатр состоял из девятнадцати рядов скамей, идущих полукругом один над другим; по обоим краям амфитеатра стояли еще скамьи покороче. Внизу амфитеатра, образующего как бы подкову, у подножия трибуны, стояли приставы. По одну сторону трибуны висела в черной деревянной раме доска вышиной в девять футов, разделенная посередине скипетром, и на ней в две колонки была начертана "Декларация прав человека"; по другую сторону на стене было пустое пространство, которое позже заняли такой же рамой с текстом Конституции II года, две колонки ее были разделены мечом. Над трибуной, а следовательно и над головой оратора, реяли почти горизонтально три огромных трехцветных знамени, которые выходили из глубокой и разгороженной на два отделения ложи, где вечно теснился народ; древки знамен опирались на алтарь с надписью "Закон". Позади этого алтаря возвышался -- на страже свободного слова -- ликторский пучок длиной с колонну. Гигантские статуи, вытянувшиеся вдоль стены, стояли как раз напротив мест, отведенных для представителей народа. Справа от председательского места красовался Ликург, слева Солон, над скамьями Горы была статуя Платона. Пьедесталом статуй служили простые каменные постаменты, и расставлены они были на длинной балюстраде, опоясывающей всю залу и отделяющей публику от членов Конвента. Зрители обычно опирались на эту балюстраду. Черная деревянная рама, окаймлявшая "Декларацию прав человека", доходила до балюстрады, перерезая рисунки на стене и нарушая прямоту линий, чем был весьма недоволен Шабо. "Ну и уродство", -- жаловался он Вадье. Чело статуй украшали венки из дубовых листьев и из лавра. От балюстрады спускалась длинными прямыми складками зеленая ткань, на которой зеленым же, но только более густого оттенка, были нарисованы такие же венки; эта драпировка огибала весь низ залы, отведенной для членов Конвента, а над нею холодно поблескивала пустая белая стена. Пробитые в этой толстой стене, шли в два яруса, без всяких архитектурных украшений, трибуны для публики: внизу -- квадратные, а в верхнем ярусе -- полукруглые. В те времена Витрувий еще царил в умах, и согласно его правилам архивольты должны были соответствовать архитравам. С каждой длинной стороны залы шли в ряд десять трибун, а в конце каждого ряда помещались по две огромных ложи -- всего, следовательно, двадцать четыре трибуны. В ложах всегда теснился народ. Зрители трибун нижнего яруса, не помещаясь на отведенных им местах, взлезали на все выступы, жались на карнизах, пользуясь любой возможностью, предоставленной архитектурой залы. Вдоль верхнего яруса трибун вместо несуществующих перил шел длинный и толстый железный брус, предохранявший зрителей от падения, если задние напирали уж чересчур сильно. Какой-то зритель все же ухитрился свалиться вниз; он рухнул прямо на Масье, бывшего епископа из Бове, и, к счастью, не убившись, воскликнул: "Смотри-ка, и поп на что-нибудь годится". Зала Конвента могла вместить две тысячи человек, а в дни народных волнений и три тысячи. В Конвенте происходило по два заседания в день -- утреннее и вечернее. Спинка председательского кресла была полукруглая, с золочеными гвоздиками. Стол поддерживали четыре крылатые одноногие чудовища; они будто сошли со страниц Апокалипсиса, дабы стать свидетелями революции. Казалось, их выпрягли из колесницы Езекииля, чтобы запрячь в повозку Сансона. На председательском столе стоял большой колокольчик, вернее колокол, огромная медная чернильница и переплетенный в кожу фолиант для протоколов. Случалось, что этот стол окропляла кровь, стекавшая с отрубленных голов, которые поддевали на пики и приносили в Конвент. На трибуну подымались по лестнице в девять ступеней. Ступени были высокие, крутые, и взбираться по ним было нелегко; однажды Жансоннэ, направлявшийся к трибуне, споткнулся. "Да это же настоящая лестница на эшафот!" -- проворчал он. "Что ж! Попрактикуйся пока!" -- крикнул ему с места Каррье. Там, где стены выглядели слишком голыми, зодчий, желая украсить их, поставил в углах ликторские пучки с торчавшей из них секирой. Справа и слева от трибуны возвышались на цоколях два канделябра, в двенадцать футов вышиной, несущие по четыре пары кенкетов. В ложах были такие же канделябры. Цоколи под канделябрами скульптор украсил венчиками, которые в народе называли "гильотинные ожерелья". Скамьи для членов Конвента подымались в амфитеатре почти к самым трибунам для публики; депутаты и народ могли обмениваться репликами. Из трибун попадали в путаный лабиринт коридоров, где временами стоял неистовый шум. Распространившись по всему дворцу, Конвент переплеснулся и в соседние особняки, в отель Лонгвиль, в отель Куаньи. Именно в отель Куаньи после 10 августа, если верить письму лорда Бредфорда, перенесли всю обстановку из королевских покоев. Потребовалось целых два месяца, чтобы очистить от нее Тюильри. Комитеты были расположены поблизости от залы заседания: в павильоне Равенства -- законодательный, земледельческий и торговли; в павильоне Свободы -- морской, колоний, финансов, ассигнатов, а также Комитет общественного спасения; в павильоне Единства -- военный комитет. Комитет общественной безопасности сообщался с Комитетом общественного спасения темным длинным коридором, где днем и ночью горел фонарь и где толклись шпионы всех партий. Говорили там полушепотом. Барьер в Конвенте несколько раз переносили с места на место. Обычно он помещался справа от председателя. Переборки, которые закрывали справа и слева полукружье амфитеатра, оставляли между скамьями и стеной два тесных, похожих на ущелье коридорчика, упиравшихся в две низенькие дверцы самого мрачного вида. Здесь был вход и выход для публики. Депутаты попадали прямо в зал через дверь, выходящую на террасу Фельянов. В этой зале, которую почти не освещали днем подслеповатые окна и плохо освещали в сумерках тусклые кенкеты, было что-то от царства ночи. Полумрак сливался с вечерней мглой, и заседания, проходившие при свете ламп, производили зловещее впечатление. Сосед не различал соседа; с одного конца залы до другого, слева направо, проступала неясная вереница голов, неслись в темноте оскорбительные выкрики. Даже сталкиваясь нос к носу, люди не узнавали друг друга. Однажды Леньело, взбегая на трибуну, толкнул какого-то человека, спускавшегося вниз... "Прости, Робеспьер", -- сказал Леньело. "За кого это ты меня принимаешь?" -- раздался хриплый голос. "Прости, Марат!" -- поправился Леньело. Внизу, слева и справа от председательского места, две ближние трибуны запрещалось занимать, ибо, как ни странно, но и в Конвенте имелись привилегированные зрители. Только эти две трибуны были украшены драпировками. Посреди архитрава драпировка подхватывалась витым шнуром с золотыми кистями. Трибуны для народа никаких украшений не имели. Все тут было исполнено ярости, дикарства и симметрии. Строгость и неистовство -- в этом, пожалуй, вся революция. Зал Конвента являл собой наиболее яркий образчик того стиля, который позже в среде художников стал именоваться "мессидорская архитектура". Все было одновременно и массивным и хрупким. Тогдашние строители основой прекрасного считали симметрию. Последнее слово в духе Возрождения было сказано в царствование Людовика XV, а затем началась реакция. Чрезмерная забота о благородстве и чистоте линий привела к пресному и сухому стилю, нагонявшему зевоту. И зодчество тоже подвержено недугу ложной стыдливости. После великолепных пиршеств формы и разгула красок, отметивших восемнадцатый век, искусство вдруг село на диету и разрешало себе лишь прямые линии. Но подобный прогресс приводит к уродству. Искусство превращается в скелет, таков парадокс. И такова же оборотная сторона благоразумной сдержанности,-- до того пекутся о строгости стиля, что в конце концов он чахнет. Не говоря уж о политических страстях, бушевавших в стенах этой залы, один ее вид, одна лишь ее архитектура приводила зрителя в невольный трепет. Еще вспоминали, как смутное видение, прежний театр: ложи, украшенные лепными гирляндами, плафон, расписанный лазурью и пурпуром, люстру с гранеными подвесками, жирандоли, отливавшие алмазным блеском, переливчатые, словно голубиная шейка, обои, изобилье амуров и нимф на занавесках и драпировках, -- вспоминали идиллию самодержавия и галантного века, запечатленную в красках, в скульптуре, в позолоте, некогда щедро заливавшую своей улыбкой эту суровую ныне залу, где взгляд повсюду натыкался на строгие прямые углы, на холодные и жесткие, словно сталь, линии; представьте себе нечто вроде Буше, гильотинированного Давидом. IV Кто следил за ходом заседаний Конвента, забывал о внешнем виде залы. Кто следил за драмой, не думал о театре. Невиданная дотоле смесь самого возвышенного с самым уродливым. Когорта героев, стадо трусов. Благородные хищники на вершине и пресмыкающиеся в болоте. Там кишели, толкались, подстрекали друг друга, грозили друг другу, сражались и жили борцы, ставшие ныне лишь тенями. Нескончаемо-огромный список. Справа Жиронда -- легион мыслителей, слева Гора -- отряд борцов. С одной стороны -- Бриссо, которому были вручены ключи от Бастилии; Барбару, которого не решались ослушаться марсельцы; Кервелеган, державший в боевой готовности Брестский батальон, расквартированный в предместье Сен-Марсо; Жансоннэ, который добился признания первенства депутатов перед военачальниками; роковой Гюадэ, которому в Тюильри королева показала однажды ночью спящего дофина; Гюадэ поцеловал в лобик спящего ребенка, но потребовал, чтобы отрубили голову его отцу; Салль, разоблачитель несуществующих заигрываний Горы с Австрией; Силлери, хромой калека с правых скамей, подобно тому как Кутон был безногим калекой -- левых скамей; Лоз-Дюперре, который, будучи оскорблен одним газетчиком, назвавшим его "негодяй", пригласил оскорбителя отобедать и заявил: "Я знаю, что "негодяй" означает просто "инакомыслящий"; Рабо-Сент-Этьен, открывший свой альманах 1790 года словами: "Революция окончена!"; Кинет, один из тех, кто низложил Людовика XVI; янсенист Камюс, составитель проекта гражданского устройства духовенства, человек, который свято верил в чудеса диакона Париса и все ночи напролет лежал, распростершись перед распятием саженной высоты, прибитым к стене его спальни; Фоше -- священник, вместе с Камиллом Демуленом руководивший восстанием 14 июля; Инар, который совершил преступление, сказав: "Париж будет разрушен", в тот самый момент, когда герцог Брауншвейгский заявил: "Париж будет сожжен"; Жакоб Дюпон, первым крикнувший: "Я атеист", на что Робеспьер ответил ему: "Атеизм -- забава аристократов"; Ланжюинэ, непреклонный, проницательный и доблестный бретонец; Дюкос -- Эвриал при Буайе-Фонфреде; Ребекки -- Пилад при Барбару, тот самый Ребекки, который сложил с себя депутатские полномочия, потому что еще не гильотинировали Робеспьера; Ришо, который боролся против несменяемости секций; Ласурс, автор злобного афоризма "Горе благодарным народам!", который у ступеней эшафота отверг свои же собственные слова, гордо бросив в лицо монтаньярам: "Мы умираем оттого, что народ спит, но вы умрете оттого, что народ проснется!"; Бирото, который на свою беду добился отмены неприкосновенности личности депутатов, ибо таким образом отточил нож гильотины и воздвиг плаху для самого себя; Шарль Виллет, который для очистки совести время от времени возглашал: "Не желаю голосовать под угрозой ножа"; Луве, автор "Фоблаза", в конце жизненного пути ставший книгопродавцем в Пале-Рояле, где за прилавком восседала Лодоиска; Мерсье, автор "Парижских картин", который писал: "Все короли на собственной шее почувствовали двадцать первое января"; Марек, который пекся об "охране бывших границ"; журналист Карра, который, взойдя на эшафот, сказал палачу: "До чего же досадно умирать! Так хотелось бы досмотреть продолжение"; Виже, который именовал себя "гренадером второго батальона Майенна и Луары" и который в ответ на угрозы публики крикнул: "Требую, чтобы при первом же ропоте трибун мы, депутаты, ушли отсюда все до одного и двинулись бы на Версаль с саблями наголо!"; Бюзо, которому суждено было умереть с голоду; Валазе, принявший смерть от собственной руки; Кондорсе, которому судьба уготовила кончину в Бург-ла-Рен, переименованном в Бург-Эгалитэ, причем убийственной уликой послужил обнаруженный в его кармане томик Горация; Петион, который в девяносто втором году был кумиром толпы, а в девяносто четвертом погиб, растерзанный волчьими клыками; и еще двадцать человек, среди коих: Понтекулан, Марбоз, Лидон, Сен-Мартен, Дюссо, переводчик Ювенала, проделавший ганноверскую кампанию; Буало, Бертран, Лестер-Бове, Лесаж, Гомэр, Гардьен, Мэнвьель, Дюплантье, Лаказ, Антибуль и во главе их второй Барнав, который звался Верньо. С другой стороны -- Антуан-Луи-Леон Флорель де Сен-Жюст, бледный, двадцатитрехлетний юноша, с безупречным профилем, загадочным взором, с печатью глубокой грусти на челе; Мерлен из Тионвиля, которого немцы прозвали "Feuer-Teufel", "огненный дьявол"; Мерлен из Дуэ, преступный автор закона о подозрительных; Субрани, которого народ Парижа 1 прериаля потребовал назначить своим полководцем; бывший кюре Лебон, чья рука, кропившая ранее прихожан святой водой, держала теперь саблю; Билло-Варенн, который предвидел магистратуру будущего, где место судей займут посредники; Фабр д'Эглантин, которого только однажды, подобно Руже де Лиллю, создавшему марсельезу, осенило вдохновение, и он создал тогда республиканский календарь, но, -- увы! -- вторично муза не посетила ни того, ни другого; Манюэль, прокурор Коммуны, который заявил: "Когда умирает король, это не значит, что стало одним человеком меньше"; Гужон, который взял Трипштадт, Нейштадт и Шпейер и обратил в бегство пруссаков; Лакруа, из адвоката превратившийся в генерала и пожалованный орденом Святого Людовика за неделю до 10 августа; Фрерон-Терсит, сын Фрерона-Зоила; Рюль, гроза банкирских железных сундуков, непреклонный республиканец, трагически покончивший с собой в день гибели республики; Фуше с душой демона и лицом трупа; друг отца Дюшена, Камбулас, который сказал Гильотену: "Сам ты из клуба Фельянов, а дочка твоя -- из Якобинского клуба"; Жаго, ответивший тому, кто жаловался, что узников держат полунагими: "Ничего, темница одела их камнем"; Жавог, зловещий осквернитель гробниц в усыпальнице Сен-Дени; Осселэн, изгонявший подозрительных и скрывавший у себя осужденную на изгнание госпожу Шарри; Бантаболь, который, председательствуя на заседаниях Конвента, знаками показывал трибунам, рукоплескать им или улюлюкать; журналист Робер, супруг мадмуазель Кералио, писавшей: "Ни Робеспьер, ни Марат ко мне не ходят; Робеспьер может явиться в мой дом, когда захочет, а Марат -- никогда"; Гаран-Кулон, который гордо сказал, когда Испания осмелилась вмешаться в ход процесса над Людовиком XVI, что Собрание не уронит себя чтением письма короля, предстательствующего за другого короля; Грегуар, по началу пастырь, достойный первых времен христианства, а при Империи добившийся титула графа Грегуар, дабы стереть даже воспоминание о Грегуаре-республиканце; Амар, сказавший: "Весь шар земной осудил Людовика XVI. К кому же апеллировать? К небесным светилам?"; Руйе, который 21 января протестовал против пушечной стрельбы с Нового Моста, ибо, как он заявил: "Голова короля при падении должна производить не больше шума, чем голова любого смертного"; Шенье, брат Андре Шенье; Вадье, один из тех ораторов, что, произнося речь, клали перед собой заряженный пистолет; Танис, который сказал Моморо: "Я хотел бы, чтобы Марат и Робеспьер дружески обнялись за моим столом". -- "А где ты живешь?" -- "В Шарантоне". -- "Оно и видно", -- ответил Моморо; Лежандр, который стал мясником французской революции, подобно тому как Прайд был мясником революции английской; "Подойди сюда, я тебя пришибу", -- закричал он Ланжюинэ, на что последний ответил: "Добейся сначала декрета, объявляющего меня быком"; Колло д'Эрбуа, зловещий лицедей, скрывший свое подлинное лицо под античной двуликой маской, одна половина которой говорила "да", а другая "нет", одна одобряла то, на что изрыгала хулу другая, бичевавший Каррье в Нанте и превозносивший Шалье в Лионе, пославший Робеспьера на эшафот, а Марата в Пантеон; Женисье, который требовал смертной казни для всякого, на ком будет обнаружен образок с надписью: "Мученик Людовик XVI"; Леонар Бурдон, школьный учитель, предложивший свой дом старцу Юрских гор; моряк Топсан, адвокат Гупильо, Лоран Лекуантр -- купец, Дюгем -- врач, Сержан -- скульптор, Давид -- художник, Жозеф Эгалитэ -- принц крови. И еще -- Лекуант-Пюираво, который требовал, чтобы Марата особым декретом объявили "находящимся в состоянии помешательства"; неугомонный Робер Лендэ, родитель некоего спрута, головой которого был Комитет общественной безопасности, а бесчисленные щупальцы, охватившие всю Францию, именовались революционными комитетами; Лебеф, которому Жире-Дюпре посвятил в своем "Пиршестве лжепатриотов" следующую строку: "Лебеф ["Лебеф" созвучно с франц. "le boeuf" -- бык.], увидев раз Лежандра, замычал". Томас Пэйн, американец и человек гуманный; Анахарсис Клотц, немец, барон, миллионер, безбожник, эбертист, существо весьма простодушное; неподкупный Леба, друг семьи Дюпле; Ровер, яркий экземпляр любителя зла ради зла, ибо искусство для искусства существует гораздо чаще, чем принято думать; Шарлье, требовавший, чтобы к аристократам непременно обращались на "вы"; Тальен, чувствительный и свирепый, которого любовь к женщине сделала термидорианцем; Камбасерес, прокурор, ставший впоследствии принцем; Каррье, прокурор, ставший впоследствии тигром; Лапланш, который в один прекрасный день воскликнул: "Я требую приоритета для пушки, дающей сигнал тревоги"; Тюрьо, который предложил открытое голосование для судей Революционного трибунала; Бурдон из Уазы, который вызвал на дуэль Шамбона, донес на Пэйна и сам был разоблачен Эбером; Фэйо, который предлагал послать в Вандею "армию поджигателей"; Таво, который 13 апреля был чем-то вроде посредника между Жирондой и Горой; Вернье, который считал необходимым, чтобы вожди жирондистов, равно как и вожди монтаньяров, пошли в армию простыми солдатами; Ревбель, который заперся в Майнце; Бурбот, под которым при взятии Сомюра убили коня; Гимберто, который командовал армией на Шербургском побережье; Жард-Панвилье, который командовал армией на побережье Ларошель; Лекарпантье, который командовал эскадрой в Канкале; Робержо, которого подстерегала в Роштадте ловушка; Приер Марнский, надевавший при инспекторской поездке по войскам свои старые эполеты командира эскадрона; Левассер Сартский, который одним-единственным словом обрек на гибель Серрана, командира батальона в Сент-Амане; Ревершон, Мор, Бернар де Сент, Шарль Ришар, Лекинио, и во главе этой группы -- новоявленный Мирабо, именуемый Дантоном. Вне этих двух лагерей стоял человек, державший оба эти лагеря в узде, и человек этот звался Робеспьер. V Внизу стлался ужас, который может быть благородным, и страх, который всегда низок. Вверху шумели бури страстей, героизма, самопожертвования, ярости, а ниже притаилась суетливая толпа безликих. Дно этого собрания именовалось "Равниной". Сюда скатывалось все шаткое, все колеблющееся, все маловеры, все выжидатели, все медлители, все соглядатаи, и каждый кого-нибудь да боялся. Гора была местом избранных, Жиронда была местом избранных; Равнина была толпой. Дух Равнины был воплощен и сосредоточен в Сийесе. Сийес был человеком глубокомысленным, чье глубокомыслие обернулось пустотой. Он застрял в третьем сословии и не сумел подняться до народа. Иные умы словно нарочно созданы для того, чтобы застревать на полпути. Сийес звал Робеспьера тигром, а тот величал его кротом. Этот метафизик пришел в конце концов не к разуму, а к благоразумию. Он был придворным революции, а не ее слугой. Он брал лопату и шел вместе с народом перекапывать Марсово поле, но шел в одной упряжке с Александром Богарне. На каждом шагу он проповедовал энергию, но не знал ее сам. Он говорил жирондистам: "Привлеките на вашу сторону пушки". Есть мыслители-ратоборцы; такие, подобно Кондорсе, шли за Верньо или, подобно Камиллу Демулену, шли за Дантоном. Но есть и такие мыслители, которые стремятся лишь к одному -- выжить любой ценой; такие шли за Сийесом. На дно бочки с самым добрым вином выпадает мутный осадок. Под "Равниной" помещалось "Болото". Сквозь мерзкий отстой явственно просвечивало себялюбие. Здесь молча выжидали, щелкая от страха зубами, немотствующие трусы. Нет зрелища гаже. Готовность принять любой позор и ни капли стыда; затаенная злоба; недовольство, скрытое личиной раболепства. Все они были напуганы и циничны; всеми двигала отвага, исходящая из безудержной трусости; предпочитали в душе Жиронду, а присоединялись к Горе; от их слова зависела развязка; они держали руку того, кого ждал успех; они предали Людовика XVI -- Верньо, Верньо -- Дантону, Дантона -- Робеспьеру, Робеспьера -- Тальену. При жизни они клеймили Марата, после смерти обожествляли его. Они поддерживали все вплоть до того дня, пока не опрокидывали все. Они чутьем угадывали, что зашаталось, и стремились нанести последний удар. В их глазах, -- ибо они брались служить любому, лишь бы тот сидел прочно, -- пошатнуться -- значило предать их. Они были числом, силой, страхом. Отсюда-то их смелость -- смелость подлецов. Отсюда 31 мая, 11 жерминаля, 9 термидора -- трагедии, завязка которых была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев. VI Бок о бок с людьми, одержимыми страстью, сидели люди, одержимые мечтой. Утопия была представлена здесь во всех своих разветвлениях: утопия воинствующая, признающая эшафот, и утопия наивная, отвергающая смертную казнь; грозный призрак для тронов и добрый гений для народа. В противовес умам ратоборствующим здесь имелись умы созидающие. Одни думали только о войне, другие думали только о мире; в мозгу Карно родилась вся организация четырнадцати армий, в мозгу Жана Дебри родилась мечта о всемирной демократической Федерации. Среди неукротимого красноречия, среди воя и рокота голосов таилось плодотворное молчание. Лаканаль молчал, но обдумывал проект народного просвещения; Лантенас молчал и создавал начальные школы; молчал и Ревельер-Лепо, но в мечтах старался придать философии значение религии. Прочие занимались второстепенными вопросами, пеклись о мелких, но существенных делах. Гюитон-Морво занимался вопросом улучшения больниц. Мэр хлопотал об уничтожении крепостных податей. Жан-Бон-Сент-Андре добивался отмены ареста за долги и упразднения долговых тюрем. Ромм отстаивал предложение Шаппа, Дюбоэ наводил порядок в архивах, Коран-Фюстье создал анатомический кабинет и музей естествознания, Гюйомар разработал план речного судоходства и постройки плотины на Шельде. Искусство также имело своих фанатиков и своих одержимых; 21 января, в тот самый час, когда на площади Революции скатилась голова монархии, Безар, депутат Уазы, пошел смотреть обнаруженную где-то на чердаке в доме по улице Сен-Лазар картину Рубенса. Художники, ораторы, пророки, люди-колоссы, как Дантон, и люди-дети, как Анахарсис Клотц, ратоборцы и философы -- все шли к единой цели, к прогрессу. Никогда они не опускали рук. В том-то и величье Конвента -- он находил зерно реального там, где люди видят только неосуществимое. На одном полюсе был Робеспьер, видевший лишь "право", на другом -- Кондорсе, видевший лишь "долг". Кондорсе был человеком мечты и света; Робеспьер был человеком свершений; а иногда в периоды агонии одряхлевшего общества свершение равносильно искоренению. У революции, как и у горы, есть свои подъемы и спуски, и на разных уровнях ее склонов можно видеть все разнообразие природы, от вечных льдов до весеннего цветка. Каждая зона творит людей себе на потребу, и таких, что живы солнцем, и таких, что живы громами. VII Посетители Конвента указывали друг другу на один из поворотов левого коридора, где Робеспьер шепнул Гара, приятелю Клавьера, грозные слова: "У Клавьера что разговор, то заговор". В том же углу, как будто нарочно созданном для сторонних бесед и заглушаемого гнева, Фабр д'Эглантин пенял Ромму, упрекая его за то, что тот посмел переименовать "фервидор" в "термидор" и тем испортил его календарь. Показывали угол залы, где сидели бок о бок семь представителей Верхней Гаронны, которым первым пришлось выносить приговор Людовику XVI и которые провозгласили один за другим -- Майль: "Смерть", Дельмас: "Смерть", Прожан: "Смерть", Калес: "Смерть", Эйраль: "Смерть", Жюльен: "Смерть", Дезаси: "Смерть". Извечная перекличка, ибо, с тех пор как существует человеческое правосудие, под сводами судилища гулко отдается эхо гробниц. В волнующемся море голов указывали на тех, чьи голоса слились в нестройный и трагический хор приговора; вот они: Паганель, сказавший: "Смерть. Король полезен только одним -- своей смертью"; Мийо, сказавший: "Если бы смерти не существовало, ныне ее нужно было бы изобрести"; старик Рафрон дю Труйе, сказавший; "Смерть, и немедля!"; Гупильо, который закричал: "Скорее на эшафот. Промедление усиливает эхо смерти!"; Сийес, который с мрачной краткостью произнес: "Смерть!"; Тюрьо, который отверг предложение Бюзо, советовавшего воззвать к народу: "Как! еще народные собрания? Как! еще сорок четыре тысячи трибуналов? Процесс никогда не окончится. Да голова Людовика XVI успеет поседеть, прежде чем скатится с плеч!"; Огюстен-Бон Робеспьер, который воскликнул вслед за братом: "Я не признаю человечности, которая уничтожает народы и мирволит деспотам. Смерть! Требовать отсрочки -- значит взывать не к народу, а к тиранам!"; Фусседуар, заместитель Бернардена де Сен-Пьера, сказавший: "Мне отвратительно пролитие человеческой крови, но кровь короля -- это не человеческая кровь. Смерть!"; Жан-Бон-Сент-Андре, который заявил: "Народ не может быть свободен, пока жив тиран"; Лавиконтри, который провозгласил как аксиому: "Пока дышит тиран, задыхается свобода. Смерть!"; Шатонеф-Рандон, который крикнул: "Смерть Людовику последнему!"; Гийярден, который высказал следующее пожелание: "Пусть казнят, раз барьер опрокинут", намекая на барьер вокруг трона; Телье, который сказал: "Пускай отольют пушку калибром с голову Людовика XVI и стреляют из нее по врагу". Указывали и на тех, что проявили милосердие. Среди них был Жантиль, сказавший: "Я голосую за пожизненное заключение. Вслед за Карлом I следует Кромвель"; Банкаль, который заявил: "Изгнание. Я хочу, чтобы впервые в мире король занялся каким-нибудь ремеслом и зарабатывал в поте лица хлеб свой"; Альбуис, который сказал: "Каторга. Пускай живой его призрак бродит вокруг тронов"; Занджиакоми сказал: "Лишение свободы. Сохраним Капета в качестве пугала"; Шайон сказал: "Пусть живет. Зачем нам мертвец, которого Рим превратит в святого?" Пока все эти слова срывались с суровых уст и одно за другим исчезали в далях истории, на трибунах разряженные, декольтированные дамы подсчитывали голоса, отмечая булавкой на листе каждый поданный голос. Там, где побывала трагедия, там надолго остаются ужас и сострадание. Видеть Конвент в любой час его властвования, значило видеть суд над последним Капетом; легенда 21 января примешивалась ко всем деяниям Конвента; от этого грозного Собрания неизменно подымался роковой вихрь, который, коснувшись древнего факела монархии, зажженного восемнадцать веков тому назад, потушил его; окончательный, не подлежащий обжалованию, приговор над всеми королями в лице одного стал как бы отправной точкой, откуда Конвент повел великую войну с прошлым; какому бы вопросу ни было посвящено заседание Конвента, в глубине незримо подымалась тень, отбрасываемая эшафотом Людовика XVI. Зрители рассказывали друг другу об отставке Керсэна, об отставке Ролана, о Дюшателе, депутате от Де-Севра, который, прикованный к постели недугом, велел принести себя в Конвент и, умирая, проголосовал за сохранение жизни, чем вызвал смех Марата; зрители искали взглядом депутата (история не сохранила его имени), который, утомившись заседанием, длившимся тридцать семь часов подряд, заснул на скамье, и, когда пристав разбудил его для подачи голоса, он с трудом приоткрыл глаза, крикнул: "Смерть!" -- и снова уснул. Когда Конвент выносил смертный приговор Людовику XVI, Робеспьеру оставалось жить восемнадцать месяцев, Дантону -- пятнадцать месяцев, Верньо -- девять месяцев, Марату -- пять месяцев и три недели, Лепеллетье Сен-Фаршо -- один день. Как коротко и страшно дыхание человеческих уст. VIII Народ глядел на Конвент через свое собственное открытое окно -- трибуны для публики, но когда это окно оказывалось слишком узким, он распахивал дверь, и в зал вливалась улица. Такие вторжения толпы в сенат -- одна из самых примечательных минут истории. Обычно народ врывался в Конвент с дружелюбными намерениями. Курульное кресло браталось с уличным перекрестком. Но дружелюбие народа, который в один прекрасный день в течение трех часов захватил: сорок тысяч карабинов и пушки, стоявшие у Дома инвалидов, -- дружелюбие такого народа чревато угрозами. Каждую минуту какое-нибудь шествие прерывало ход заседания -- являлись делегации с петициями, подношениями, адресами. То женщины Сент-Антуанского предместья подносили членам Конвента почетную пику. То англичане предлагали двадцать тысяч пар сапог, чтобы обуть наших босых солдат. "Гражданин Арну, -- писала газета "Монитер", -- обиньянский кюре, командир Дромского батальона, просит отправить его на границу, а также сохранить за ним его приход". То врывались делегаты секций и приносили на носилках церковную утварь: блюда, чаши, дискосы, ковчежцы, золото и серебро -- дар родине от толпы оборванцев, -- и в награду просили только одного -- разрешения сплясать карманьолу перед Конвентом. Шенар, Нарбонн и Вальер приходили сюда спеть свои куплеты в честь Горы. Секция Монблан торжественно вручала Конвенту бюст Лепеллетье; какая-то женщина надела красный колпак на голову председателя, который тут же расцеловал дарительницу; "гражданки секции Майль" забрасывали "законодателей" цветами; "воспитанницы родины" с оркестром во главе приходили поблагодарить Конвент за то, что он "подготовил благоденствие века"; женщины из секции Французской гвардии подносили депутатам розы; женщины из секции Елисейских полей подносили депутатам венки из дубовых листьев; женщины из секции Тампль давали клятву в том, что "каждая из них свяжет свою судьбу лишь с истинным республиканцем"; секция Мольера подарила Конвенту медаль с изображением Франклина, которую особым декретом решено было подвесить к венцу, украшавшему чело статуи Свободы; подкидыши, отныне именовавшиеся "детьми республики", дефилировали перед Конвентом в национальных мундирчиках; заглядывали в Конвент и молодые девушки из секции "Девяносто второго года", все в длинных белых одеяниях, и на следующий день "Монитер" в таких тонах описывал это событие: "Председатель получил букет из невинных ручек юной красавицы". Ораторы приветствовали толпу, а иногда и льстили ей; они говорили народу: "Ты безупречен, ты непогрешим, ты божество", а народ, как ребенок, любит сладкое. Иногда сам мятеж врывался в двери Конвента и выходил оттуда умиротворенный, -- так Рона вливает свои илистые воды в Женевское озеро и выливается оттуда лазурью. Впрочем, иной раз не все обходилось так мирно, и Анрио в таких случаях приказывал ставить у входа в Тюильрийский дворец жаровни, на которых накаливали пушечные ядра. IX Очищая революцию, Конвент одновременно выковывал цивилизацию. Да, очистительное горнило, но также и горн. В том самом котле, где кипел террор, сгущалось также бродило прогресса. Сквозь хаос мрака, сквозь стремительный бег туч пробивались мощные лучи света, равные силой извечным законам природы. Лучи, и поныне освещающие горизонт, сияли и будут сиять во веки веков на небосводе народов, и один такой луч зовется справедливостью, а другие -- терпимостью, добром, разумом, истиной, любовью. Конвент провозгласил аксиому: "Свобода одного гражданина кончается там, где начинается свобода другого"; в одной этой фразе заключены все условия совместного существования людей. Конвент объявил священной бедность; священным он объявил убожество, взяв на попечение государства слепца и глухонемого; он освятил материнство, поддерживая и утешая девушку-мать; он освятил детство, усыновляя сирот и дав им в матери родину; он освятил справедливость, оправдывая по суду и вознаграждая оклеветанного. Он бичевал торговлю неграми; он упразднил рабство. Он провозгласил гражданскую солидарность. Он декретировал бесплатное обучение. Он упорядочил национальное образование, учредив в Париже Нормальную школу, центральные школы в крупных провинциальных городах и начальные школы в сельских общинах. Он открывал консерватории и музеи. Он издал декрет, которым устанавливалось единство кодекса законов для всей страны, единство мер и весов и единое исчисление по десятичной системе. Он навел порядок в финансах государства, и на смену долгого банкротства монархии пришел общественный кредит. Он дал населению телеграфную связь, неимущей старости -- бесплатные богадельни, недужным -- больницы, очистив их от вековой заразы, учащимся -- Политехническую школу, науке -- Бюро долгот, человеческому разуму -- Академию. Не теряя своих национальных черт, он в то же время был межнационален. Из одиннадцати тысяч двухсот десяти декретов, изданных Конвентом, лишь одна треть касалась непосредственно вопросов политики, а две трети -- вопросов общего блага. Он провозгласил всеобщие правила нравственности основой общества и голос совести -- основой закона. И освобождая раба, провозглашая братство, поощряя человечность, врачуя искалеченное человеческое сознание, превращая тяжкий закон о труде в благодетельное право на труд, упрочивая национальное богатство, опекая и просвещая детство, развивая искусства и науки, неся свет на все вершины, помогая во всех бедах, распространяя свои принципы, предпринимая все эти труды, Конвент действовал, терзаемый изнутри страшной гидрой -- Вандеей и слыша над своим ухом грозное рычание тигров -- коалиции монархов. X Необозримое поле действия. Представители всех пород: человеческой, нечеловеческой и сверхчеловеческой. Невиданное в истории скопище противоположностей: Гильотен, сторонившийся Давида, Базир, оскорбляющий Шабо, Гюадэ, высмеивающий Сен-Жюста, Верньо, презирающий Дантона, Луве, нападающий на Робеспьера, Бюзо, разоблачающий Филиппа Эгалитэ, Шамбон, бичующий Паша, и все они ненавидели Марата. А сколько еще имен мы не назвали, хотя и следовало бы их назвать. Армонвиль, по прозвищу "Красный Колпак", ибо на каждом заседании он появлялся в фригийском колпаке, друг Робеспьера, требовавший, чтобы равновесия ради "вслед за Людовиком XVI гильотинировали Робеспьера"; Масье, приятель и двойник добряка Ламуретта, епископа, который прославил свое имя лишь тем, что оно так мило сердцу влюбленных; Легарди из Морбигана, клеймивший бретонских священников; Барер, сторонник любого большинства, председательствовавший в день суда над Людовиком XVI и ставший для Памелы тем, чем был Луве для Лодоиски; Дону, член Оратории, заявивший: "Главное -- выиграть время"; Дюбуа-Крансэ, доверенный Марата; маркиз де Шатонеф, Лакло, Эро де Сешель, отступивший перед Анрио, когда тот скомандовал: "Канониры, к пушкам"; Жюльен, сравнивавший Гору с Фермопилами; Гамон, который требовал, чтобы для женщин выделили особую трибуну; Лалуа, предложивший на заседании Конвента почтить епископа Гобеля, который, явившись в Конвент, скинул митру и надел красный колпак; Леконт, воскликнувший: "А ну, попы, торопитесь в расстриги"; Феро, перед отрубленной головой коего склонился Буасси д'Англа и тем задал историкам неразрешимый вопрос: склонился ли он, Буасси д'Англа, перед головой, то есть перед жертвой, или же перед пикой, то есть перед убийцами? Два брата Дюпра -- один монтаньяр, другой жирондист, ненавидевшие друг друга столь же яростно, как братья Шенье. С этой трибуны произносились кружившие голову бурные речи, и иной раз в них без ведома самого оратора звучал вещий глас революций, и не успевал он еще отзвучать, как вдруг события проникались людским недовольством и людскими страстями, будто их слух был оскорблен этими речами; все, что происходило, являлось как бы гневным откликом на то, что говорилось, и, точно их подстегнуло слово человека, разражались одна за другой страшные катастрофы. Так иной раз крик путника вызывает в горах обвал. Одно неосторожное слово может привести к бедствию. Если бы слово это не было произнесено, ничего бы не произошло. Кажется подчас, что можно рассердить события. Именно так, из-за случайно оброненного оратором и не понятого другими слова, скатилась на плахе голова принцессы Елизаветы. Невоздержанность на язык была в обычае Конвента. Во время жарких споров угрозы носились в воздухе, словно горящие головни на пожаре. Петион: "Робеспьер, ближе к делу". Робеспьер: "...Все дело в вас, Петион. Не беспокойтесь, я перейду к делу, и тогда вам несдобровать". Чей-то голос: "Смерть Марату!" Марат: "В тот день, когда умрет Марат, не станет более Парижа, а когда погибнет Париж, погибнет и Республика". Билло-Варенн (подымается с места): "Мы желаем..." Барер (прерывая его): "Уж слишком ты по-королевски заговорил..." Как-то на заседании Филиппо сказал: "...Один из депутатов обнажил против меня шпагу". Одуэн: "Председатель, призовите к порядку убийцу". Председатель: "Все в свое время". Панис: "Тогда, председатель, я призываю к порядку вас". Нередко стены Конвента сотрясал громовый смех. Лекуантр: "Кюре из Шан-де-Бу приносит жалобу на своего епископа Фоше, что тот запрещает ему жениться". Чей-то голос: "Никак не пойму, почему Фоше, у которого двадцать любовниц, не желает, чтобы у другого была одна-единственная жена". Второй голос: "Ничего, поп, не робей, бери себе жену". Публика с трибун вмешивалась во все споры и разговоры. Она обращалась к членам Собрания без чинов, на "ты". Как-то депутат Рюан выходит на трибуну. А славился он тем, что одна ягодица у него была заметно пухлее другой. Кто-то из публики крикнул: "Эй, повернись-ка толстой стороной к правым скамьям, потому что твоя, извините за выражение, "щека" совсем в духе Давида". Такие вольности усвоил народ в отношении Конвента. Впрочем, как-то во время чересчур бурного заседания 11 апреля 1793 года председатель велел арестовать одного из нарушителей порядка. Однажды, по свидетельству старика Буонаротти, Робеспьер взял слово и говорил два часа подряд, не отрывая глаз от Дантона, -- он то смотрел пристально, что не предвещало ничего доброго, то скользил по нему рассеянным взглядом, что было еще