сказал, что по одежде он в нем различает священника, а в этом честном малом предполагает его лакея. - Да, сэр, - ответил Адамс, - я, к вашим услугам, священник, но этот молодой человек, которого вы справедливо назвали честным, сейчас не состоит ни у кого на службе; он не жил никогда ни в одном доме, кроме дома леди Буби, откуда уволен, уверяю вас, совершенно безвинно. Джозеф же сказал, что его ничуть не удивляет, если джентльмену кажется странным, когда такой человек, как мистер Адамс, в своей доброте нисходит до бедняка. - Дитя, - сказал Адамс, - плохим я был бы священником, если бы почитал честного бедняка недостойным моего внимания или дружбы. Я не знаю, как люди, мыслящие иначе, могут называть себя последователями и слугами того, кто не делал различия между людьми, а если делал, то разве лишь отдавая предпочтение бедным перед богатыми. Сэр, - продолжал он, обратившись к джентльмену, - эти двое молодых людей - мои прихожане, и я люблю их и смотрю на них, как на своих детей. В их истории есть кое-что не совсем обычное, но сейчас будет слишком долго ее рассказывать. Несмотря на простодушие, сквозившее во всем облике Адамса, хозяин дома, слишком хорошо зная свет, не спешил дать веру его заявлениям. Он не был вполне убежден, что Адамс и впрямь священник, хоть и видел на нем рясу. И вот, чтоб испытать его несколько, он спросил, не выпустил ли мистер Поп за последнее время чего-нибудь нового. Адамс ответил, что слышал высокие хвалы этому поэту, но что сам он не читал и ничего не знает из его произведений. "Хо-хо! - сказал про себя джентльмен. - Не поймал ли я тебя, голубчика?" - Как, - молвил он вслух, - вы не знакомы с его Гомером? Адамс ответил, что никогда не читает классиков в переводе. - Ив самом деле, - ответил джентльмен, - в греческой речи есть такая величавость, какой, мне думается, не достигает ни один из современных языков. - А вы, сэр, знаете греческий? - сказал с оживлением Адамс. - Немножко, сэр, - ответил джентльмен. - Вы не укажете мне, сэр, - воскликнул Адамс, - где я мог бы купить Эсхила? Моего постигло недавно несчастие. Эсхил был не под силу джентльмену, хоть он и отлично знал это имя; возвращаясь поэтому к Гомеру, он спросил, какую часть "Илиады" пастор считает превосходнейшей? Адамс на это ответил, что правильней было бы спросить, какой род красоты он полагает главным в поэзии, - потому что Гомер равно превосходен во всех. - В самом деле, - продолжал он, - сказанное Цицероном о совершенном ораторе отлично можно применить и к великому поэту: "Он должен владеть всеми совершенствами". Гомер ими всеми владел в наивысшей степени; так что не без основания философ в двадцать второй главе своей "Поэтики" иначе его не называет, как только словом "поэт". Он был отцом не только эпоса, но и драмы, и не только трагедии, но так же и комедии, ибо его "Маргит", к прискорбию утраченный, стоял, по словам Аристотеля, в таком же отношении к комедии, как его "Илиада" и "Одиссея" к трагедии. Следовательно, ему мы обязаны также и Аристофаном, а не только Еврипидом, Софоклом и бедным моим Эсхилом. Но если вам угодно, мы ограничимся (по крайней мере сейчас) "Илиадой", его благороднейшим творением; хотя, насколько я помню, ни Аристотель, ни Гораций не отдают ей предпочтения перед "Одиссеей". Прежде всего, в отношении ее сюжета: что может быть проще и в то же время благородней? Первый из этих двух рассудительных критиков справедливо хвалит нашего поэта за то, что он избрал своим предметом не всю войну, которая, хоть и имела, как мы от него узнаем, свое ясное начало и конец, была слишком обширна для того, чтоб ее охватить и уразуметь с одного взгляда. Меня поэтому часто удивляло, почему такой точный автор, как Гораций, в своем послании к Лоллию, называет Гомера "Trojani Belli Scriptorem" {Автором, описавшим Троянскую войну (лат.) (Гораций. Послания, I, П. 1).}. Во-вторых, возьмем его развитие действия, по Аристотелю - pragmaton systasis: {Состав событий (греч.) (Аристотель. Об искусстве поэзии, VI, 12).} возможно ли для ума человеческого вообразить столь совершенное единство и в то же время такое величие? И здесь я должен сделать указание на нечто, что никем, насколько я помню, до сих пор не отмечалось: эта harmotton {Соответствие (греч.).}, эта согласованность действия и сюжета! Ибо, если сюжетом является гнев Ахиллеса, сколь соответствует ему действие, каковым является война, из которой и возникает каждое новое событие и с которою связан каждый эпизод?! В-третьих, его нравы - то, что Аристотель помещает на втором месте в своем описании различных частей трагедии и что, по его словам, заключено в действии; я теряюсь и не знаю, чем больше восхищаться, точностью ли его суждения, открывающейся в тончайших подробностях, или необъятностью его воображения, проявившейся в их разнообразии? Если говорить о первой из них - как тонко проводится различие между гордым, уязвленным чувством Ахиллеса и оскорбительной горячностью Агамемнона! Как глубоко грубая храбрость Аякса отлична от милой удали Диомеда или мудрость Нестора, плод долгого размышления и опыта, от Улиссова ума, вскормленного только изощренностью и хитростью! В рассуждении же их разнообразия мы можем воскликнуть вместе с Аристотелем (в двадцать четвертой его главе), что ни одна часть божественной Гомеровой поэмы не лишена характеров. Поистине, я мог бы сказать, что едва ли в человеческой природе найдется такая черта, какая не была бы затронута где-либо в этой поэме. И как нет такой страсти, какую он не мог бы описать, так нет и такой, какую он не мог бы разбудить в читателе; если в чем-либо он, может быть, превосходнее, чем во всем другом, то скорее всего, склонен я думать, в патетике. Уверяю вас, я никогда не мог читать без слез двух эпизодов, где выведена Андромаха, сетующая в первом о грозящей Гектору опасности и во втором - о его смерти. Образы в них так необычайно трогательны, что поэт, по моему убеждению, должен был обладать исключительно благородным и добрым сердцем. И я позволю себе заметить, что Софокл далеко уступает красотам своего образца, когда в уста Текмессы он вкладывает подражание нежным уговорам Андромахи. А ведь Софокл был величайшим гением из всех, кто писал трагедии, и никто из его преемников в этом искусстве, то есть ни Еврипид, ни трагик Сенека, не может идти в сравнение с ним. Что до суждений его и слога, то о них мне не нужно ничего говорить: первые особливо замечательны чрезвычайным совершенством в самом главном, - а именно своею правильностью; о последнем же пространно говорит Аристотель, которого вы, несомненно, читали и перечитывали. Я упомяну только еще одну вещь - то, что великий критик в своем разборе трагедии называет opsis'ом, или обстановкой, и что эпосу присуще так же, как и драме, с одною лишь разницей: в эпосе ее создание падает на долю поэта, а в драме на долю художника. Но случалось ли когда художнику вообразить такую сцену, какую дают нам тринадцатая и четырнадцатая песни "Илиады", где читатель одновременно видит пред собой Трою с выстроившимся пред нею илионским войском; греческое войско, лагерь и флот; Зевса, восседающего на вершине Иды и, с головой, окутанной облаками, с молнией в деснице, взирающего на Фракию; Посейдона, шествующего по морю, которое расступается, чтоб дать ему проход, и затем садящегося на гору Самос; и раскрывается небо, и все боги сидят на престолах! Это ль не возвышенно? Это ль не поэзия? Адамс прочитал затем на память около ста греческих стихов таким голосом и так выразительно и страстно, что чуть не напугал обеих женщин, а джентльмен, оставив прежние свои сомнения касательно Адамса, склонен был теперь подозревать, что в его лице он принимает у себя епископа. Он пустился в безудержные хвалы учености Адамса и по доброте сердца перенес свое благоволение и на его спутников. Он сказал, что очень сострадает молодой женщине, которая так бледна и слаба от долгого пути (по правде говоря, она ему представлялась более высокой персоной, чем была на деле). Затем он выразил сожаление, что не может с удобством устроить их всех троих, но если они удовольствуются местом у очага, то он охотно посидит с мужчинами, а молодая женщина может, если ей угодно, разделить постель с его женой, - что он ей весьма советует, потому что до ближайшего постоялого двора идти еще не меньше мили, да и тот не очень-то хорош. Адамс, которому полюбились и кресло, и эль, и табак, да и сам хозяин, уговорил Фанни принять любезное предложение, и в этих уговорах его поддержал Джозеф. Впрочем, склонить ее было нетрудно, потому что она мало спала в последнюю ночь и вовсе не спала в предыдущую, так что даже любви едва ли было под силу помешать ее векам сомкнуться. Когда предложение было, таким образом, с благодарностью принято, добрая хозяйка выставила на стол все, что нашлось в доме съестного, и гости, по радушному приглашению, усердно принялись за еду, особенно пастор Адамс. Молодые же люди скорее подтверждали справедливость мнения врачей, гласящего, что любовь, как и прочие сладости, не служит к возбуждению аппетита. Как только кончился ужин, Фанни по собственному почину удалилась на покой, и добрая хозяйка составила ей компанию. Хозяин дома, Адамс и Джозеф (который по скромности своей ушел бы из комнаты, если б джентльмен не настоял на обратном) подтянулись поближе к камину, где Адамс (по его собственному выражению) "вновь начинил" трубку, а джентльмен достал бутылку превосходного пива - лучшего напитка в его доме. Скромное поведение Джозефа, его изящная внешность, добрый отзыв о нем Адамса и явно дружественные их отношения - все это стало оказывать свое воздействие на чувства джентльмена и пробудило в нем желание узнать его историю, о необычности которой ранее упоминал пастор. Только он высказал это свое желание Адамсу, как тот с соизволения Джозефа поспешил удовлетворить его любопытство и рассказал все, что знал, но по возможности щадя доброе имя леди Буби; и в заключение поведал о давней, верной и взаимной любви юноши к Фанни, не скрывая, что девушка она незнатная и неученая. Это последнее обстоятельство окончательно успокоило мнительность джентльмена, заподозрившего было, что Фанни - дочь какого-нибудь важного лица и что Джозеф с нею сбежал, посвятив в свой заговор Адамса. Теперь он был прямо-таки влюблен в своих гостей, весело пил за их здоровье и горячо благодарил Адамса за труд, когда тот закончил свой долгий рассказ, - потому что рассказывать он любил обстоятельно. Адамс указал джентльмену в ответ, что в его власти теперь отплатить тем же, ибо необычайное его радушие и проявленные им большие познания в словесности {Кое-кто поставил автору на вид, что здесь он допустил ошибку, ибо Адамс в самом деле выказал некоторые познания - возможно, все, какими обладает сам автор; джентльмен же не выказал никаких, если не счесть за признак учености его одобрение Адамсу, что было бы явной нелепицей. Однако же, невзирая на такую критику, исходившую, как мне сказали, из уст одного великого оратора в общественной кофейне, я оставил эту ошибку неисправленной, как было в первом издании. Меня, надеюсь, не почтут тщеславным, если я применю к чему-либо в этом труде замечание, которое делает г-жа Дасье в предисловии к своему "Аристофану": "Je tiens pour une maxime constante, qu'une beaute mediocre plait plus generalement qu'une beaute sans defaut" (Я считаю непреходящей истиной, что посредственная красота людям больше нравится, чем красота безупречная). Мистер Конгрив допускает такого же рода промах в своей "Любви за любовь", где Татл говорит мисс Пру, что за его похвалы ее красоте она должна восхищаться им так же, как если бы он сам обладал этой красотой. (Примеч. автора.)}, каких он не ожидал встретить под такою кровлей, пробудили в нем поистине небывалое любопытство. - Так что, - сказал он, - если это не слишком будет затруднительно, сэр, пожалуйста - вашу историю! Джентльмен ответил, что не может отказать гостю в том, чего он вправе требовать; и после некоторых обычных извинений, какие часто служат предисловием к истории, он начал следующим образом. Глава III, в которой джентльмен рассказывает историю своей жизни Сэр, я происхожу из хорошей семьи и по рождению - дворянин. Я получил светское воспитание, учился в закрытой школе, где настолько преуспел, что овладел латинским и довольно прилично греческим языком. Когда мне было шестнадцать лет, умер мой отец и оставил меня хозяином над самим собой. Он мне завещал скромное состояние, которое я, по его желанию, не мог получить, пока мне не исполнится двадцать пять лет: ибо он всегда утверждал, что раньше этого возраста нельзя предоставлять человеку поступать по собственному усмотрению. Однако это его намерение было так туманно выражено в его завещании, что юристы посоветовали мне вступить по этому пункту в тяжбу с моими опекунами. Признаться, я отнесся неуважительно к желанию покойного отца, достаточно мне известному, принял их совет и вскоре добился успеха, ибо опекуны мои не проявили в этом деле большого упорства. - Сэр, - перебил Адамс, - могу я просить соизволения узнать ваше имя? Джентльмен ответил, что его зовут Уилсоном, и продолжал: - После смерти отца я очень недолго оставался в школе; рано развившись в юношу, я с крайним нетерпением рвался вступить в свет, считая себя для этого достаточно возмужалым, образованным и одаренным. Этому слишком раннему вступлению в жизнь без должного руководства я приписываю все мои последующие несчастья, так как, помимо очевидных зол, связанных с ним, тут кроется кое-что еще, не всеми замечаемое: первое впечатление, произведенное вами на людей, очень трудно потом искоренить. Каким же несчастьем должно быть для вас, если ваша репутация в обществе установилась раньше, чем вы могли узнать ей цену или взвесить последствия тех поступков, от которых зависит в будущем ваше доброе имя? Без малого семнадцати лет я бросил школу и отправился в Лондон всего лишь с шестью фунтами в кармане, - с крупной суммой, воображал я тогда, а потом удивился, увидев, как быстро она растаяла. В своем тщеславии я стремился стяжать славу утонченного джентльмена и полагал, что для начала мне помогут в этом портной, парикмахер и еще кое-кто из ремесленного люда, промышляющего облачением человеческого тела. Как ни тощ был мой кошелек, я получил у них кредит легче, чем ожидал, и вскоре был обряжен так, как мне хотелось. Это, признаюсь, приятно меня удивило; но впоследствии я узнал, что в аристократической части столицы многие поставщики придерживаются правила оказывать заказчикам кредит как можно шире, назначать цены как можно выше и налагать затем арест как можно скорее. Я подумывал о совершенствах второстепенных - о танцах, фехтовании, важных манерах и музыке; но так как на них требовались и время и затраты, то я успокоился по отношению к танцам на том, что немного учился им в детстве и умел довольно мило пройтись в менуэте; что до фехтования, так я решил, что мой покладистый нрав убережет меня от ссор; что касается важных манер, то я рассчитывал как-нибудь обойтись без них; а в музыке я рассчитывал легко прослыть знатоком, так как помнил, что многие мои школьные товарищи позволяли себе судить об операх, хотя не умели ни петь, ни играть на скрипке. Необходимым казалось также знание города: его, я думал, даст мне посещение общественных мест. Поэтому я стал уделять им все мое внимание и таким путем вскоре овладел модными словечками, выучился превозносить модные развлечения и знал по имени и в лицо большинство бывших тогда в моде мужчин и женщин. Теперь как будто оставалось только позаботиться о любовных интригах, - и я решил завести их немедленно: то есть, я хочу сказать, немедленно стяжать соответствующую славу. И в самом деле, я так в этом преуспел, что в самое короткое время завязал пять-шесть связей - и с самыми блистательными женщинами Лондона. При этих его словах Адамс испустил глубокий вздох и, призвав на себя благословение господне, воскликнул: - Боже милостивый! Какие дурные времена! - Не такие дурные, как вы думаете, - продолжал джентльмен, - ибо, уверяю вас, все эти дамы были целомудренны, как весталки, насколько мог я это знать. К чему я стремился и чего достиг - была лишь молва о моей связи с ними; и, может быть, даже в этом я только обольщался: все те, кому я показывал их записочки, знали, вероятно, не хуже меня самого, что записочки эти подложны и что я написал их сам. - Писать письма самому себе! - сказал Адамс, широко раскрыв глаза. - О сэр, - ответил джентльмен, - в наше время это самый обычный грешок. В половине современных пьес выводятся такие лица. Вы не поверите, сколько я положил труда, к каким нелепым прибегал уловкам, чтоб очернить доброе имя порядочных женщин. Когда кто-нибудь с восторгом отзывался о той или иной из них, я отвечал: "Ах, боже, вы о ней! Мы ее скоро увидим у матушки Хейвуд". И если тот отвечал, что считал ее добродетельной, то я, бывало, возражал: "О, женщина всегда кажется добродетельной, покуда не попала на улицу, но вам и мне, Джеку и Тому (тут я оглядываюсь на кого-нибудь другого из собеседников), нам это лучше известно". И при этом я выну из кармана бумажку - скажем, счет от портного - и, поцеловав ее, воскликну: "А ведь я, ей-богу, был когда-то в нее влюблен". - Продолжайте, пожалуйста, - молвил Адамс, - но больше не божитесь. - Сэр, - сказал джентльмен, - прошу вас меня извинить. Так вот, сэр, три года провел я, занимаясь такими делами. - Какими делами? - перебил Адамс. - Не помню я, чтоб вы упомянули хоть о каком-нибудь деле. - Ваше замечание справедливо, - сказал с улыбкой джентльмен, - правильней было бы сказать, что я прожил три года, ничего не делая. Помню, позже я попробовал как-то вести дневник и занес в него запись за один день, которая годилась бы и для всякого другого дня в течение всего того времени. Попробую привести на память эту запись: "Утром я встал, взял трость и вышел прогуляться в своем зеленом камзоле и в папильотках (новый вздох Адамса), прослонялся так часов до десяти. Был на аукционе; сказал леди***, что у нее нечистое лицо; очень смеялся чему-то, сказанному капитаном ***, - не помню чему, потому что недослышал; пошептался с лордом ***; поклонился герцогу ***скому; хотел было приторговать табакерку, но не стал - побоялся, что придется ее купить. С 2-х до 4-х - одевался. (Вздох.) С 4-х до 6-ти - обедал. (Вздох.) С 6 до 8 - в кофейне. С 8 до 9 - в театре Друри-Лейн. С 9 до 10 - Линкольнс-Инн-Филдс. С 10 до 12 - гостиная. (Глубокий вздох!) Во всех этих местах не случилось ничего, достойного упоминания". Адамс на это с некоторой горячностью сказал: - Сэр, это ниже, чем жизнь животного, и едва ли выше прозябания; я в недоумении, что могло привести к этому человека вашего ума. - То, что нас приводит к большим безумствам, чем вы себе представляете, доктор, - ответил джентльмен, - тщеславие! Сколь ни презренен я был тогда - а, смею вас уверить, даже вы не можете сильнее презирать то жалкое создание, каким я был, чем сам я теперь презираю его, - в те годы я восхищался самим собой и отнесся бы свысока к человеку, одетому подобно вам (извините меня), - хотя бы он и обладал всей вашей ученостью и превосходными качествами, которые я в вас наблюдаю. Адамс поклонился и попросил его продолжать рассказ. - Когда я прожил такою жизнью три года, - сказал Джентльмен, - произошел случай, принудивший меня переменить обстановку. Однажды, когда я в кофейне у Сент-Джеймса слишком вольно отозвался об одной знатной и юной леди, некий офицер-гвардеец, присутствовавший при этом, счел нужным обвинить меня во лжи. Я ответил, что я, возможно, ошибаюсь, но что в мои намеренья входило говорить только правду. Он ответил лишь презрительной усмешкой. А я после этого стал замечать странное охлаждение ко мне всех моих знакомых: ни один из них теперь не заговаривал со мною первый, и очень немногие, хотя бы просто из вежливости, отвечали мне на поклон. Те, в чьем обществе я обычно обедал, исключили меня из своего круга, и к концу недели я оказался в Сент-Джеймсе одинок, как в пустыне. Один почтенный пожилой господин в широкополой шляпе и при длинной шпаге сказал мне наконец, что моя молодость внушает ему жалость и поэтому он мне советует доказать свету, что я не такой негодяй, каким меня считают. Я сперва не понял его, но он все разъяснил мне и в заключение сказал, что если я напишу вызов, то сам он, из чистого милосердия, согласен вручить его капитану. - Поистине милосердный господин! - воскликнул Адамс. - Я испросил позволения подумать до утра, - продолжал джентльмен, - и, удалившись к себе на квартиру, постарался возможно более честно взвесить все последствия в обоих случаях. В одном из них я подвергался риску либо самому поплатиться жизнью, либо обагрить руки кровью человека, к которому не питал ни малейшей злобы. И я скоро пришел к выводу, что блага, какие получил бы я в другом случае, стоили того, чтобы отказаться от этого риска. Поэтому я решил удалиться со сцены и немедленно переехал в Темпль, где снял себе квартиру. Там я вскоре завел новый круг знакомых, из которых никто не знал о том, что случилось со мной. Правда, они мне были не очень по вкусу, ибо щеголи Темпля - только бледная тень щеголей Сент-Джеймса. Они лишь пародия на пародию. В своем тщеславии они, если это возможно, еще смешнее тех. Здесь я встречал фатов, выпивавших с лордами, которых они даже не знали, и состоявших в связи с дамами, которых не видели в глаза. Теперь мои подвиги ограничивались Ковент-Гарденом, где я показывался на балконах театров, посещал непотребных женщин, волочился за продавщицами апельсинов и поругивал пьесы. Этим похождениям вскоре положил конец мой врач, убедивший меня в необходимости безвыходно просидеть месяц в моей комнате. К концу месяца, поразмыслив на досуге, я решил отказаться в дальнейшем от общения с фатами и модниками всех родов и по возможности избегать тех случайностей, которые могли бы вновь подвергнуть меня вынужденному уединению. - Я полагаю, - сказал Адамс, - этот совет уединиться на месяц для размышления был очень хорош, но я скорей ожидал бы его не от врача, а от духовного лица. Джентльмен улыбнулся простодушию Адамса и, не вдаваясь в разъяснения по столь неприятному предмету, продолжал так: - Когда здоровье мое восстановилось, я убедился, что тяготение к женщинам, которое я теперь опасался удовлетворять так, как делал это раньше, причиняет мне изрядное беспокойство; поэтому я решил завести любовницу. Без долгих проволочек я остановил свой выбор на молодой женщине, которая раньше была на содержании у двух джентльменов и с которой меня познакомила некая знаменитая сводня. Я взял ее к себе и на время нашего сожительства назначил ей содержание. Возможно, что оно выплачивалось бы очень плохо, но она постаралась о том, чтобы я не тревожился на этот счет, ибо еще до дня расплаты за первые три месяца я застал ее у себя на квартире в слишком интимной беседе с одним молодым человеком, который носил офицерский кафтан, но на самом деле состоял в учении у какого-то ремесленника в Сити. Чем бы принести мне извинения за свое непостоянство, она принялась крепко браниться и, выразив мне свое презрение, поклялась, что и для первого человека в Англии не стала бы себя ограничивать. Мы после этого расстались, и та же сводня вскоре устроила ее на содержание к другому. Разлука меня не очень огорчила, но через два-три дня я убедился, что следует пожалеть о нашей встрече, ибо я вынужден был опять наведаться к своему врачу. Теперь мне пришлось нести покаяние несколько недель, и за это время я завел знакомство с прелестной молодой девицей, дочерью дворянина, который, прослужив сорок лет в армии и проделав все кампании с герцогам Мальборо, умер поручиком в отставке и оставил жену с единственной дочерью в крайне бедственном положении: они получали скудную пенсию от правительства, и дочь к этим крохам прирабатывала кое-что иглой: она была превосходной вышивальщицей. Когда мы впервые познакомились, руки этой девицы домогался один молодой человек с приличными средствами к жизни. Он был в учении у купца, торговавшего полотном, и располагал небольшими деньгами, достаточными, однако, чтобы основать собственную торговлю. Мать очень хотела этого брака, имея к тому все основания. Но я вскоре воспрепятствовал ему. Я так очернил этого человека, в глазах его возлюбленной и так ловко пустил в ход лесть, обещания и подарки, что, - скажу вам, не задерживаясь на этом предмете, - добился победы над бедной девушкой и увел ее от матери. Словом сказать, я ее совратил. (Адамс при этих словах вскочил, сделал несколько шагов по комнате и снова сел в свое кресло.) Этой частью моей истории я и сам возмущен не меньше, чем вы: уверяю вас, сколько бы я ни каялся, всего будет мало в моем собственном мнении. Но если вы и теперь уже возмущены, то насколько же возрастет ваше негодование, когда вы услышите о пагубных последствиях этого варварского, этого низкого поступка. Если вам угодно, я на этом прерву. - Ни в коем случае! - воскликнул Адамс. - Продолжайте, умоляю вас, и дай бог, чтобы вы искренне раскаялись в этом и во многом другом, о чем вы мне сейчас рассказали. - Итак, я стал счастливым обладателем прелестной молодой особы, хорошо воспитанной и наделенной многими приятными качествами. Мы прожили вместе несколько месяцев в горячей взаимной любви, не ища иного общества и развлечения, чем то, какое доставляли мы друг другу. Но это не могло тянуться вечно; и хотя я все еще питал к ней самые хорошие чувства, я начал все чаще и чаще искать другого общества и, значит, оставлять ее одну - сперва ненадолго, а потом и на целые дни. Она в этих случаях не скрывала своего недовольства и жаловалась, что ведет унылую жизнь; чтобы помочь беде, я познакомил ее с другими содержанками, с которыми она могла играть в карты, ходить в театр и предаваться разным иным развлечениям. Недолго вращалась она в этом кругу, как я стал наблюдать значительную перемену в ее поведении: скромность и невинность постепенно исчезали в ней, и скоро душа ее оказалась вконец развращенной. Она полюбила общество повес, усвоила всю повадку модниц, чувствовала себя хорошо только в гостях или когда принимала гостей у меня в комнатах. Она стала жадна на деньги, чрезвычайно расточительна, распущенна на язык, и когда мне случалось в чем-либо ей отказать, немедленным следствием были проклятия, слезы и припадки. Так как первые восторги любви давно миновали, такое поведение вскоре совсем охладило мои чувства к ней; я с приятностью думал теперь о том, что она мне не жена, и у меня зарождалось намеренье расстаться с нею; но когда я дал ей это понять, она благосклонно избавила меня от труда выставить ее за дверь и удалилась сама, предварительно взломав мое бюро и прихватив с собою все, что могла, - около двухсот фунтов. В первом пылу досады я решил было преследовать ее со всею строгостью закона. Но вначале ей посчастливилось ускользнуть от меня, а дальше моя горячность улеглась: я помыслил, что сам был первым обидчиком и нанес ей невозместимый ущерб, лишив ее душевной невинности; а когда до меня еще дошло, что бедную старую мать побег дочери свел в могилу, я, почитая себя ее убийцей ("И с полным основанием!" - провозгласил со вздохом Адамс), был даже рад, что всемогущий бог избрал такой способ покарать меня; и я решил спокойно помириться с потерей. Лучше бы мне было больше никогда и не услышать о бедной девице, которая под конец совсем погрязла в разврате: несколько лет она была просто непотребной женщиной и кончила свою жалкую жизнь в Ньюгете. Здесь джентльмен испустил глубокий вздох, а мистер Адамс отозвался еще более громким вздохом; и оба молча несколько минут смотрели друг на друга. Наконец джентльмен вернулся к своему рассказу: - Я был неизменно верен своей любовнице все время, пока содержал ее. Но едва она сбежала от меня, как я обнаружил, помимо пропажи денег, еще и другие признаки ее непостоянства. Коротко сказать, я был вынужден в третий раз обратиться к врачу, и тот не скоро выпустил меня из своих рук. Я теперь зарекся иметь дело с женщинами, жаловался во всеуслышание, что удовольствие не вознаграждает за муки, и ругал прекрасный пол в таких же крепких выражениях, в каких некогда его честил Ювенал. Я смотрел на всех столичных блудниц с невообразимым отвращением: они представлялись мне расписными дворцами, где обитают Болезнь и Смерть, и самая их красота не больше придавала им приятности в моих глазах, чем позолота - пилюле или гробу - накладное золото. Но хотя я уже не был покорным рабом любви, я все же должен был себе признаться, что я по-прежнему ее верноподданный. Моя ненависть к женщинам с каждым днем убывала, и я не уверен, что со временем не стал бы снова жертвой какой-нибудь заурядной шлюхи, если бы от этого меня не спасло мое чувство к очаровательной Сапфире, которое, получив однажды доступ в мое сердце, все полнее им завладевало. Сапфира была женою светского и галантного человека, казавшегося, должен я признаться, во всех отношениях достойным ее любви, хотя, по слухам, не пользовался таковой. Она была поистине une coquette achevee {Законченной кокеткой (фр.).}. - Простите, сэр, - говорит Адамс, - что такое une coquette? Я встречал это слово у французских авторов, но никогда не мог связать с ним никакого представления. Мне думается, что это то же, что и une sotte, или, по-нашему, - дура. - Сэр, - ответил джентльмен, - вы, пожалуй, не слишком ошибаетесь; но так как это совсем особенный вид дурости, то я попробую его описать. Если все живые существа расположить в порядке их полезности, то я не много назвал бы животных, которые заняли бы место ниже кокетки; и, надо сказать, это создание не наделено почти ничем, кроме как инстинктом; правда, иногда нам может показаться, что им движет тщеславие; но по большей части его действия стоят ниже даже этого низменного побуждения, - так, например, иные нелепые ужимки его и повадки куда нелепее, чем то, что можно наблюдать в самых смешных птицах и зверьках, и наводят наблюдателя на мысль, что глупая тварь нарочно добивается нашего презрения. Самое характерное в ней - притворство, а им управляет только каприз: ибо, если иногда это создание тщится представить красоту, ум, остроумие, добродушие, учтивость или здоровье, то равным образом оно примеряет на себя и обратное - безобразие, глупость, злобу, невоспитанность и болезнь. Жизнь кокетки - сплошная ложь; и единственное правило, по которому вы можете составить о ней суждение, состоит в том, что она никогда не бывает тем, чем кажется. Если бы кокетка могла полюбить (а это для нее невозможно, ибо где начинается чувство, там кончается кокетка), то ее любовь носила бы маску безразличия или даже ненависти к предмету любви; следовательно, когда она старается убедить вас в своей склонности, вы можете не сомневаться, что она к вам в лучшем случае равнодушна. Так и было с моею Сапфирой, которая, едва увидев меня в числе своих поклонников, сразу же стала оказывать мне то, что обычно зовется поощрением: она часто обращала на меня свой взор, а когда глаза наши встречались, тотчас, бывало, отводила свои, притворяясь удивленной и взволнованной. Эти уловки увенчались успехом; и по мере того как я становился к ней все приверженней, превосходя в этом всех прочих ее вздыхателей, она все более поощряла меня - прямее, чем других. Она понижала голос, прибегала к шепоту, лепету, вздохам, вздрагиванию, смеху - словом, проявляла все признаки страсти, какими ежедневно обманываются тысячи мужчин. Играя со мной в вист, она, бывало, остановит на мне глубокий взгляд и в это время забудет сделать сброс или ренонс, а потом разразится бессмысленным смехом и воскликнет: "Ах! Просто не знаю, о чем это я задумалась!" Но не буду долго на этом задерживаться. Проделав достаточный, как мне казалось, курс галантного обхождения и вполне уверившись, что пробудил в своей даме бурную страсть, я стал искать случая объясниться с нею. Она всячески этого избегала; однако я был очень упорен, и случай в конце концов представился. Не стану описывать все подробности того свидания, довольно будет сказать, что когда Сапфира больше не могла уже притворяться, что не замечает, куда я гну, она изобразила сперва сильнейшее изумление и тотчас вслед сильнейшее негодование: ей будто бы непонятно, что в ее поведении дало мне повод оскорблять ее подобным образом! И как только ей удалось от меня вырваться, она заявила, что у меня нет иного способа избежать последствий ее гнева, как больше никогда ее не видеть или по крайней мере не разговаривать с нею. Такой ответ меня не успокоил. Я продолжал преследовать ее, но безуспешно, и пришел наконец к убеждению, что ее супруг был единственным обладателем ее особы, но что и он, как и никто другой, никогда не владел ее сердцем. От дальнейшей погони за этим ignis fatuus {Блуждающим огоньком (лат.).} меня отвлекло поощрение, оказанное мне женою одного купца, женщиной не первой молодости и не очень красивой, но настолько все же приятной, что я при влюбчивой моей натуре не мог ее отвергнуть. Итак, я скоро ей доказал, что ее намеки не упали на каменистую или бесплодную почву, напротив того - они тотчас доставили ей пылкого и жадного любовника. Она тоже не дала мне оснований жаловаться и на зажженный ею огонь отвечала равным жаром. Теперь предо мною была уже не кокетка, а женщина, слишком разумная, чтобы из жалкого тщеславия разменивать по мелочам благородную страсть любви. Мы сразу поняли друг друга; и так как радости, к которым мы стремились, заключались во взаимном удовлетворении, то мы вскоре их снискали и насладились ими. Сперва я чувствовал себя очень счастливым, обладая этой новой любовницей, чья нежность пресытила бы вскоре и более привередливый аппетит, на мой же действовала совсем иначе: она разжигала мою страсть сильней, чем могли бы ее разжечь красота и молодость. Но счастье мое не могло долго длиться. Опасности, грозившие нам из-за ревности ее супруга, причиняли мне сильное беспокойство. - Бедняга! Мне жаль его! - воскликнул Адамс. - Да, он в самом деле заслуживал жалости, - сказал джентльмен, - потому что он искренне любил свою жену, и, право, меня радует сознание, что я не был первым, кто отвратил от него ее привязанность. Наши опасения оправдались, и даже с лихвой: он в конце концов поймал нас, и у него оказались свидетели наших свиданий. Он стал тогда преследовать меня по закону, и ему присудили с меня в возмещение ущерба три тысячи фунтов, выплата которых сильно расстроила мое состояние, и, что еще того хуже, на руках у меня оказалась его разведенная жена. Я вел с нею мало приятную жизнь: страсть моя к ней теперь поостыла, а ее чрезмерная ревность была до крайности утомительна. Наконец ее смерть освободила меня от обузы, которую я иначе не мог бы скинуть никаким путем, так как считал себя виновником всех несчастий этой женщины. Теперь я распростился с любовью и решил искать других, не столь опасных и разорительных удовольствий. Я завел круг достойных приятелей, спавших с утра до вечера и пивших с вечера до утра: людей, о которых можно бы сказать, что они скорее пожирают время, нежели живут. Их беседы были только шумом; пение, крики, вздорные споры, тосты, питье, блев, курение - вот к чему главным образом сводились наши утехи. Но, будучи плохи сами по себе, они были все же приемлемей, чем наше более степенное времяпровождение, когда велись между нами бесконечно нудные рассказы о скучных, обыденных делах или жаркие споры о пустяках, обычно кончавшиеся заключением пари. Этому образу жизни положило конец первое же серьезное размышление, и я стал членом клуба, посещавшегося высокоодаренной молодежью. Здесь бутылка призывалась только в помощь к беседе, вращавшейся вокруг сложнейших вопросов философии. Эти джентльмены были заняты поисками истины, причем, отбрасывая прочь все предрассудки воспитания, подчинялись только непогрешимому руководству человеческого разума. Сей великий руководитель, доказав им сперва ложность весьма древней, но нехитрой догмы, что в мире есть такое существо, как бог, помог им затем утвердить на его месте некий Принцип Истины, придерживаясь которого каждый достигал абсолютной нравственной чистоты. Раздумие научило меня ценить это общество, как научило оно меня презирать и ненавидеть прежнее. Теперь я начал почитать себя существом высшего порядка, каким не мнил себя раньше; и Принцип Истины тем более меня привлекал, что в собствен- ной своей природе я не находил ничего, восстававшего против него. Я с крайним презрением смотрел на тех, кто следовал по пути добродетели, побуждаемый чем-либо иным, нежели присущей ей красотою и совершенством; а о нравственности теперешних моих товарищей я был такого высокого мнения, что доверил бы им все самое дорогое и близкое. Пока я упивался этим сладостным сном, произошли один за другим два или три случая, которые поначалу очень меня удивили. Один из наших виднейших философов, или поборников Принципа Истины, скрылся от нас, прихватив с собой жену своего лучшего друга. Потом другой покинул клуб, предоставив своим поручителям расплачиваться за него. Третий занял у меня некоторую сумму без расписки, а когда я попросил его вернуть мне долг, он от него начисто отрекся. Эти несколько поступков, столь несообразных с нашим золотым правилом, побудили меня взять под сомнение его непогрешимость; но когда я поделился своими мыслями с одним из членов клуба, он сказал, что ничто не бывает само по себе абсолютно хорошим или дурным; что действия именуются плохими или хорошими соответственно обстоятельствам действующего; что человек, сбежавший с женою друга, мог, обладая прекрасными наклонностями, поддаться силе необузданной страсти, а в прочих отношениях он, возможно, весьма достойный член общества; и если красота какой-либо женщины причиняет ему страдания, то он имеет естественное право облегчить их. Он наговорил еще немало вещей в этом роде и вызвал у меня такое отвращение, что я в тот же вечер покинул это общество и больше туда не возвращался. Оставшись в одиночестве, тяготившем меня, я сделался частым посетителем театров, тем более что театр всегда был моим любимым развлечением и редкий вечер не проводил я два-три часа за кулисами, где встречал многих поэтов, с которыми стал потом захаживать и в таверны. Кое-кто из актеров тоже примыкал к нам. На этих встречах поэты обычно занимали нас чтением своих пьес, актеры - декламацией из своих ролей. В этих случаях я замечал, что тот из джентльменов, кто доставлял развлечение, бывал больше всех доволен вечером, остальные же, хотя в лицо говорили ему любезности, редко когда упускали случай высмеять его за глаза. Здесь я сделал ряд наблюдений, настолько, пожалуй, обыденных, что не стоит их приводить. - Сэр, - молвит Адамс, - просим: ваши наблюдения. - Ну что ж, - говорит джентльмен, - во-первых, я пришел к выводу, что обычное утверждение, будто к тщеславию наиболее бывает склонен талант, неверно. Люди в не меньшей мере кичатся богатством, силой, красотой, почетом и так далее. Но эти качества сами представляются глазам наблюдателя, тогда как бедный талант вынужден изощряться перед публикой, чтобы она оценила его совершенство; и на его готовности к этому и основано упомянутое мною ходячее мнение. Но разве тот, кто расходуется на обстановку своего дома или на украшение своей особы, кто затрачивает много времени и труда на то, чтоб одеться, или кто рассчитывает в уплату за самоотверженность, старания, а то и за подлость получить титул или ленту, не отдает такую же дань тщеславию, как какой-нибудь автор, когда он рвется прочитать вам свою поэму или пьесу? Вторым моим наблюдением было то, что тщеславие - худшая из страстей и более всякой другой отравляет душу. Себялюбие куда более распространенный порок, чем мы обычно признаем, так что ненависть и зависть к тем, кто стоит между нами и желанным благом, очень естественны. Однако на путях любострастия и честолюбия таких препятствий немного, и даже когда мы одержимы скупостью, далеко не в каждом видим мы помеху нашим целям; а вот тщеславный всегда ищет превосходства над другими, и все, чем выделяется другой или за что другого хвалят, становится предметом его неприязни. Адамс начал тут шарить у себя по карманам и затем вскричал: - Увы! У меня ее нет при себе! И когда джентльмен спросил, что он ищет, он ответил, что ищет проповедь о тщеславии, которую считает наилучшей из своих речей. - Эх, как глупо! Как глупо! - промолвил он. - Мне бы нужно всегда носить эту проповедь в кармане. Была бы она хоть милях в пяти отсюда, я охотно сбегал бы за ней, чтобы вам ее прочитать. Джентльмен отвечал, что нет в том нужды, ибо он исцелился от этой страсти. - Вот потому-то, - ответил Адамс, - я и хотел прочитать вам мою проповедь; потому что вы, я уверен, оценили бы ее. В самом деле, ни к чему я не питаю большей вражды, чем к этой глупой страсти - тщеславию! Джентльмен улыбнулся и продолжал: - После этого я вскоре попал в общество игроков, где ничего примечательного не случилось, кроме только того, что иссякло мое состояние, с которым эти джентльмены помогли мне быстро расправиться. Это открыло предо мною картины жизни, мне до тех пор неизвестные: бедность и разорение со страшной свитой кредиторов, стряпчих, бейлифов преследовали меня день и ночь. Моя одежда износилась, кредит иссяк, друзья и знакомые все охладели ко мне. И тут мне взбрела в голову престранная мысль: я вздумал написать пьесу! У меня было довольно досуга - страх перед бейлифами заставлял меня изо дня в день сидеть дома; и так как у меня всегда была к тому некоторая наклонность и кое-какие способности, я сел за работу и через несколько месяцев произвел на свет пьесу в пяти актах, которую принял один театр. Я вспомнил, что когда-то я брал у поэтов билеты на их бенефисы задолго до появления их пьес на сцене; и, решив последовать обычаю, столь удобному для меня в нынешних моих обстоятельствах, я не замедлил запастись большим числом маленьких бумажек. В счастливом состоянии была бы наша поэзия, когда бы эти бумажки имели хождение в булочной, в пивной и в свечной лавке, - но, увы, это далеко не так! Ни один портной не возьмет их в уплату за холстину, китовый ус, тесьму; и ни один бейлиф не примет их как дань благодарности. На деле бумажки эти являются только грамотой на нищенство, удостоверением в том, что их владелец нуждается в пяти шиллингах, иными словами - призывом к христианской благотворительности. Я изведал то, что хуже бедности или, вернее, наихудшее последствие бедности, а именно - угодничество перед большими людьми и зависимость от них. Не раз с утра я дожидался часами в холодных приемных у знатных лиц, где, увидав сперва, как к хозяину пропускают подлейших мерзавцев в кружевах и вышивке, модных фигляров и сводников, я иногда выслушивал от лакея, что сегодня милорд никак не может меня принять: верный признак, что я никогда уже не получу доступа в этот дом. Иногда меня наконец пропускали; и великий человек считал тогда уместным сказать мне в свое извинение, что он уже не свободен. - Не свободен, - говорит Адамс, - простите, что это значит? - Сэр, - говорит джентльмен, - гонорар, выплачиваемый авторам книгопродавцами даже за лучшие произведения, бывал так ничтожно мал, что несколько лет тому назад иные родовитые и состоятельные люди, покровители таланта и учености, почитали нужным для дальнейшего их поощрения создавать путем добровольной подписки поощрительные фонды. Таким образом Прайор, Роу, Поп и некоторые другие одаренные поэты получали от публики большие суммы за свои труды. Это казалось столь легким способом заработать деньги, что многие жалкие писаки того времени отваживались печатать свои произведения тем же способом; а у иных хватало дерзости проводить подписку на ненаписанные сочинения или даже на такие, какие у них и в мыслях не было написать. Подписки таким образом множились до бесконечности и превратились в своего рода налог на общество; и некоторые лица, находя нелегкой для себя задачей отличать хороших авторов от плохих или распознавать, какой талант стоит поощрения, а какой нет, изобрели во избежание расхода на такое множество подписок прекрасный способ отклонения всех подписок вообще: они давали поэту вперед небольшую сумму, обязуясь дать больше, если когда-либо на что-либо подпишутся. Многие это делали, а иные только говорили, что сделали, чтобы отвадить всех просителей. Тот же способ стал затем применяться и в отношении театральных билетов, которые были не меньшей докукой для общества, и это называлось - не быть свободным для подписки. - Что и говорить, выражение довольно меткое и, пожалуй, многозначительное, - сказал Адамс, - ибо если человек с большим состоянием почитает себя "не свободным", как у вас это зовется, поощрять достойных людей, то он стоит того, чтоб его и вправду лишили свободы. - Итак, сэр, - говорит джентльмен, - возвращаюсь к моему рассказу. Иногда мне перепадала от знатного лица гинея, подаваемая столь же высокомерно, как подается обычно милостыня самому жалкому нищему, а чтоб ее добыть, мне приходилось терять на прислуживание столько времени, что разумней было бы потратить его на честный труд, в котором я нашел бы и выгоды больше, и куда больше удовлетворения. Я провел таким образом два тяжких месяца, подвергаясь бесконечным унижениям и возлагая все свои надежды на обильную жатву с моей пьесы; но когда я обратился наконец к суфлеру, чтоб узнать, скоро ли начнут ее репетировать, он мне сообщил, что ему дано распоряжение от хозяев вернуть мне пьесу. Потому что, сказал он, ее никак не могут сыграть в этом сезоне; но если я ее возьму и переработаю к еле-, дующему сезону, то они охотно снова посмотрят ее. Я с негодованием выхватил у него рукопись и удалился в свою комнату, где бросился на постель в приступе отчаяния. - Лучше бы вам было броситься на колени, - сказал Адамс, - ибо отчаянье греховно. - Когда миновал первый бурный порыв, - продолжал джентльмен, - я стал хладнокровно обдумывать, что мне теперь предпринять в таком моем положении - без друзей, без денег, без кредита и без репутации. Перебрав в уме много разных возможностей, я не нашел иного пути добывать себе хотя бы скудные средства к жизни, как, поселившись на чердаке близ Темпля, подвизаться переписчиком у стряпчих, к чему я был вполне пригоден, так как почерк был у меня превосходный. Я остановился на этом плане и сразу же попытался привести его в исполнение. Я вспомнил об одном своем знакомом адвокате, который когда-то вел для меня дела, и обратился к нему; однако он не только не дал мне работы, но еще и посмеялся над моей затеей и сказал мне, что боится, как бы я не обратил его документы в пьесы и как бы не пришлось ему увидеть их на сцене. Не стану докучать вам примерами того же рода шуток со стороны других и замечу только, что сам Платон не питал большего отвращения к поэтам, чем эти господа юристы. Когда мне случалось зайти в кофейню, что я позволял себе только по воскресным дням, по залу пробегал шепот, неизменно сопровождавшийся усмешкой: "Вот идет поэт Уилсон!" Не знаю, случалось ли вам это наблюдать, но человеческой природе свойственно коварное стремление, искореняемое изредка добрым воспитанием (а чаще лишь прикрываемое вежливостью), вызывать в ближнем чувство неловкости или недовольства собою. Это стремление широко проявляется во всяком обществе, кроме такого, где преобладают светские манеры; в особенности же среди молодых людей того и другого пола, чье рождение и состояние ставят их непосредственно за гранью этого высокого круга: я говорю о низшем слое дворянства и о высшем слое купеческого мира - самой, уверяю вас, невоспитанной части человечества. Так вот, сэр, когда я кое-как перебивался таким образом, едва получая достаточно работы, чтоб не умереть с голоду, причем слава поэта преследовала меня, как проклятие, я случайно свел знакомство с одним книгопродавцем, который сказал мне, что ему досадно видеть, что человек с моим образованием и талантом вынужден добывать свой хлеб таким жалким трудом, и он берется, сказал он, устроить меня наилучшим образом, если я соглашусь работать на него. Человеку в моих обстоятельствах, как он отлично знал, не оставалось выбора. Я, понятно, принял его предложение и его условия, далеко не выгодные, и усердно принялся за переводы. Теперь я не мог жаловаться на недостаток работы. Он ее доставлял мне столько, что за полгода я дописался чуть не до слепоты. Здоровье мое подрывал также и сидячий образ жизни, при котором упражнялась движением только правая рука, так что долгое время я совсем не мог писать. А это, на мое несчастье, задержало выпуск в свет одной из моих работ; и так как мое последнее произведение расходилось не бойко, книгопродавец не стал больше давать мне заказов и ославил меня среди своих собратьев как недобросовестного и ленивого работника. Однако за время службы у него, едва не уморив себя работой и недоеданием, я все же скопил несколько гиней; и вот я купил на них лотерейный билет, решив довериться Фортуне и попытать, не склонна ли она возместить мне тот ущерб, что нанесла мне за игорным столом. После этой покупки я остался почти без гроша; и тут, в довершение всех бед, в комнату ко мне проник бейлиф, переодетый женщиной и направленный ко мне книгопродавцем. Он меня арестовал по иску моего портного на тридцать пять фунтов, - и так как я не мог представить поручителя на эту сумму, меня отвели к нему в дом и заперли в каморке на чердаке. Теперь у меня не было ни здоровья (я едва только оправился от своего недуга), ни свободы, ни денег, ни друзей; и я расстался со всеми надеждами, даже с желанием жить. - Но это же не могло долго длиться, - сказал Адамс, - портной, конечно, тотчас разрешил отпустить вас, когда познакомился с состоянием ваших дел и узнал, что только обстоятельства ваши не позволили вам уплатить ему. - О сэр, - ответил джентльмен, - это он знал и до того, как подверг меня аресту; да, он знал, что только крайняя нужда помешала мне расплатиться с долгами, потому что я был его заказчиком много лет, тратил с его помощью большие деньги и в дни своего процветания платил всегда очень аккуратно. Но когда я напомнил ему об этом, заверяя, что, если он сам не помешает моему усердию, я буду выплачивать ему все деньги, какие смогу заработать усиленным трудом и прилежанием, оставляя себе лишь самое необходимое для поддержания жизни, - он на это ответил, что его терпение иссякло; что я уже не раз брал у него отсрочку; что ему нужны деньги; что он передал дело в руки адвоката; и что если я не расплачусь с ним немедленно или не найду поручителя, то сяду в тюрьму - и пусть я не жду тогда милосердия. - Пусть же сам он, - вскричал Адамс, - ждет милосердия там, где ему не будет отпущения! Как может такой человек повторять молитву господню, в которой слово, обычно переводимое, не знаю почему, словом "прегрешения", означает в подлиннике "долги"! И как мы сами не прощаем должникам, когда они неплатежеспособны, - так и нам, несомненно, не будет прощения; когда у нас уже не останется возможности платить. Он умолк, и джентльмен продолжал: - Когда я пребывал в таком плачевном положении, один мой прежний знакомый, которому я показывал свой лотерейный билет, разыскал меня, явился ко мне и с сияющим лицом, сжимая мне руку, пожелал мне счастья в моей великой удаче. "На ваш билет, - сказал он, - пал выигрыш в три тысячи фунтов". Адамс при этих словах прищелкнул пальцами в порыве радости, которая, однако, продлилась недолго, ибо джентльмен продолжал так: - Увы, сэр! Фортуна сыграла злую шутку, чтобы тем ниже низвергнуть меня: этот лотерейный билет я за два дня перед тем отдал одному своему родственнику, который отказался иначе одолжить мне один шиллинг на хлеб. Когда друг узнал об этой злосчастной продаже, он стал меня бранить и попрекать меня всеми проступками и ошибками моей жизни. Он сказал, что я из тех, кого судьба не может спасти, даже если бы захотела; что теперь я погиб безвозвратно и не вправе рассчитывать на сострадание друзей; что было бы непростительной слабостью сочувствовать в несчастьях человеку, который сам очертя голову кидается навстречу гибели. Затем он в самых живых красках нарисовал мне счастье, каким бы я наслаждался теперь, не распорядись я так безумно билетом. Я сослался на крайность, до которой дошел. Но он на это не ответил и снова принялся меня бранить. Я, наконец, не выдержал и попросил его удалиться. Скоро я сменил дом бейлифа на тюрьму, где, не имея денег на оплату отдельного помещения, я попал в общую камеру с толпой несчастных, с которыми жил наравне, лишенный всех жизненных удобств, - даже того, каким пользуется скотина: живительного воздуха. В этих страшных обстоятельствах я пробовал обращаться с письмами о помощи ко многим старым своим знакомым, в том числе и к тем, кого я раньше сам ссужал деньгами без особой надежды на возврат, но безуспешно. В лучшем случае мне отвечали отговорками вместо отказа. Когда я томился в этих условиях, таких отвратительных, что лучше их не описывать, и, казалось бы, в гуманной стране, а тем более в христианской стране являющихся непомерной карой за некоторую нерачительность и нескромность, - когда я пребывал, говорю я, в этих условиях, в тюрьму явился какой-то человек и, вызвав меня, вручил мне следующее письмо: "Сэр! Мой отец, которому вы продали ваш билет на последнюю лотерею, умер в тот самый день, когда на билет пал выигрыш, о чем вы, может быть, слышали, и оставил меня единственной наследницей всего своего состояния. Я так огорчена вашими нынешними обстоятельствами и той неприятностью, какую должно причинять вам сознание упущенной вами возможности счастья, что вынуждена обратиться к вам с просьбой принять то, что вложено в этот конверт, и остаюсь преданная вам и готовая к услугам Харриет Харти". И как вы думаете, что было вложено в конверт? - Не знаю, - сказал Адамс. - Надеюсь, не меньше гинеи. - Сэр, это был банковый билет на двести фунтов. - Двести фунтов! - воскликнул Адамс в восторге. - Ни больше и ни меньше, - сказал джентльмен. - Но не так меня обрадовали деньги, как подпись великодушной девушки, пославшей мне их, - девушки, которая была не только добрейшим, но и прелестнейшим созданием в мире и к которой я издавна питал страстные чувства, не отваживаясь в них открыться. Я тысячу раз целовал ее подпись и, роняя из глаз слезы нежности и благодарности, повторял... Но не стану вас задерживать этими излияниями. Я немедленно вернул себе свободу и, уплатив все долги, отправился, имея в кармане еще свыше пятидесяти фунтов, благодарить свою любезную избавительницу. Ее в тот день не случилось в городе, чему я, поразмыслив немного, даже порадовался: потому что мне, таким образом, представилась возможность явиться к ней в более приличной одежде. Через два-три дня, когда она вернулась в город, я бросился к ее ногам с самыми пламенными изъявлениями благодарности, которые она отклонила с непритворным великодушием, говоря мне, что я ничем так не отблагодарю ее, как ежели не стану никогда упоминать, а еще лучше - и думать об этом обстоятельстве, потому что оно должно напоминать мне несчастную случайность, о которой вряд ли я могу думать без досады, - Мне кажется, - продолжала она, - что я сделала очень мало и, может быть, неизмеримо меньше, чем подобало бы мне. И если вы помышляете вступить в какое-либо предприятие, для которого вам понадобилась бы сумма более крупная, то я не буду слишком строга ни по части поручительства, ни по части процентов. Я постарался, насколько это было в моей власти, выразить ей свою благодарность за этот избыток доброты, хотя, быть может, он не радовал меня, а терзал мою душу более жестоко, чем все перенесенные мною лишения; он наводил меня на такие горькие помыслы, каких не могли мне внушить нищета, отчаянье и тюрьма. Ибо, сэр, эти благодеяния и слова, которые должны возбудить в добром сердце самое пламенное чувство дружбы к существу того же пола или к старому и некрасивому существу другого пола, исходили от женщины, от молодой и -прелестной девушки, чьи совершенства были мной давно замечены, и я давно пылал к ней сильной страстью, хотя, не питая надежды, должен был скорее обуздывать и скрывать свои чувства, чем лелеять их и признаваться в них пред нею. Доброта здесь сочеталась с красотою, кротостью, нежностью и такой обворожительной улыбкой... О мистер Адамс, я в тот час был сам не свой, и, забыв разницу в нашем положении, не думая о том, как худо я плачу ей за ее добро, если желаю, чтоб она, так много давшая мне, отдала бы мне все, что было в ее власти, я нежно завладел ее рукой и, припав к ней губами, пожал ее с невообразимым жаром; потом, подняв полные слез глаза, я увидел, что ее лицо и шею залил румянец; она хотела отнять у меня свою руку, но все же не выдернула ее из моей, хоть я ее удерживал лишь очень слабо. Мы оба стояли, охваченные трепетом: она - потупив глаза, я - неотрывно глядя на нее. Боже милостивый, что творилось тогда с моей душой! Она пылала любовью, желаньем, восхищением, благодарностью и нежной страстью, и все эти чувства устремлялись к единственному и чарующему предмету. Страсть наконец взяла верх над рассудком и почтением, и, отпустив руку девушки, я уже хотел схватить ее в объятия, когда она, овладев собой, отпрянула от меня и в негодовании спросила, дала ли она мне право на такое обращение. Тогда я упал к ее ногам и сказал, что если я оскорбил ее, то жизнь моя в ее полной власти, и я был бы рад это доказать ей каким угодно образом. - Да, сударыня, - сказал я, - вы не могли бы с той же радостью наказать меня, с какою я перенесу наказание. Я признаю свою вину. Мне стыдно подумать, что я хотел просить вас принести ваше счастье в жертву моему. Поверьте мне, я искренне раскаиваюсь в своей неблагодарности; но поверьте также - только моя страсть, неудержимая страсть моя к вам завела меня так далеко! Я вас люблю давно и нежно; и доброта, проявленная вами, помимо воли вашей раздавила несчастного, над которым и так уже висела гибель. Не вините меня ни в каких низких, корыстных расчетах; и, перед тем как я с вами прощусь навсегда (а я намерен сделать это незамедлительно), примите мои уверения, что на какую бы высоту ни вознесла меня судьба, на такую же пожелал бы я поднять и вас. О, будь она проклята, судьба!.. - Не кляните, - говорит она, перебивая меня, самым сладостным голосом, - не кляните судьбу, когда она сделала меня счастливой; и раз она отдает ваше счастье в мою власть, то, как я уже говорила, вы можете попросить у меня, что угодно, в пределах разумного, и я вам не откажу. - Сударыня, - ответил я, - вы во мне ошиблись, ежели и впрямь воображаете, что судьба еще властна дать мне счастье. Вы и так слишком многим меня обязали; у меня остается лишь одно желание: чтобы мне представился благословенный случай отдать жизнь мою за ничтожное хотя бы прибавление к вашему благополучию. А что до меня, единственное для меня возможное счастие - это услышать о вашем; если судьба отпустит вам его в полной мере, я прощу ей все обиды, нанесенные мне. - И это будет правильно, конечно, - ответила она с улыбкой, - потому что мое счастье включает в себя и ваше. Я давно знаю ваши достоинства; и должна сознаться, - добавила она, краснея, - что чувство, которое вы мне сейчас изъявляете, я заметила в вас давно, несмотря на все ваши усилия скрыть его, - непритворные, как я убеждена; и если недостаточно всего, что я могла бы дать вам в пределах разумного... отбросьте разум... и теперь, я полагаю, вы не можете спросить у меня ничего такого, в чем я вам откажу... Эти слова она проговорила с невообразимой нежностью. Я встрепенулся; кровь моя, которая, словно заледенев, остановилась у сердца, бурно побежала по жилам. Я стоял молча, потом, кинувшись к ней, схватил ее, уже покорную, в объятия и сказал ей, что она в таком случае должна мне отдать себя самое... О сэр!.. Могу ли я описать вам ее? Несколько минут она смотрела на меня без слов, почти без движения. Наконец, совладав с собою, она потребовала, чтобы я ее оставил, и таким тоном, что я немедленно повиновался. Однако же, как вы догадываетесь, я скоро увиделся с нею вновь... Но извините - боюсь, я и так слишком долго задержался на подробностях этого первого свидания. - Напротив, - сказал Адамс, проводя языком по губам, - я бы охотно даже прослушал их вторично. - Итак, сэр, - продолжал джентльмен, - буду по возможности краток. Через неделю она дала согласие сделать меня счастливейшим из смертных. Вскоре после того мы поженились, и когда я выяснил, каково имущественное положение моей жены (для чего, уверяю вас, у меня не сразу нашлось время), оказалось, что капитал ее составляет около шести тысяч фунтов и большая часть его вложена в дело; отец Харриет занимался ввозом вина, и она, по-видимому, была не прочь, чтобы я, если мне этого хочется, продолжал ту же торговлю. Я взялся за дело охотно и слишком неосмотрительно, ибо, не будучи подготовлен воспитанием к тайнам коммерции и стараясь вести дело с безупречной честностью и прямотой, я вскоре увидел, что состояние наше идет на убыль и мое предприятие понемногу хиреет, - потому что мои вина я ничем не разбавлял и пускал в продажу такими же чистыми, какими ввозил их из-за моря, а виноторговцы повсеместно их хулили, оттого что я не мог отдавать их так же дешево, как другие, получавшие двойную прибыль при более низкой цене. Вскоре я потерял надежду увеличить таким путем наше состояние; и не совсем приятны были мне навязчивые визиты многих, кто вели со мной знакомство в дни моего процветания, потом же, когда узнал я превратность судьбы, избегали меня, отказывали в приеме, а теперь спешили возобновить знакомство. Словом, я окончательно убедился, что в мирских наслаждениях больше всего безумия, в делах - мошенничества; а то и другое не более как суета: приверженцы наслаждения рвут друг друга в клочья, соревнуясь в трате денег, а деловые люди в жажде их добыть. Все счастье заключалось для меня в моей жене, которую я любил с несказанной нежностью, и она отвечала мне тем же; и у меня не было иных видов, как только обеспечить свою возраставшую семью: жена моя была уже тяжела нашим вторым ребенком. Поэтому, когда представился случай, я ее спросил, как посмотрит она на то, чтобы нам зажить уединенной жизнью; и она, выслушав мои доводы и увидав мою к тому склонность, охотно согласилась. Мы вскоре обратили в наличность наше небольшое состояние, теперь сократившееся до трех тысяч фунтов, часть его вложили в покупку этой усадебки и, как только жена разрешилась от бремени, удалились сюда от мира, полного сутолоки, шума, зависти, ненависти и неблагодарности, к тишине, покою и любви. Мы прожили здесь без малого двадцать лет, почти не зная иного общения, как только друг с другом. Соседи почитают нас за очень странных людей: здешний сквайр считает меня сумасшедшим, а пастор - пресвитерианцем, потому что я не хожу на охоту с первым и не пью со вторым... - Сэр, - говорит Адамс, - Фортуна, думается мне, уплатила вам полностью свои долги в этом вашем сладостном уединении. - Сэр, - ответил джентльмен, - я благодарен великому создателю всего сущего за те радости, какими я здесь наслаждаюсь. У меня лучшая в мире жена и трое прелестных детей, к которым я питаю истинную родительскую нежность... Но нет в этом мире неомраченной радости: когда я прожил здесь три года, я потерял моего старшего сына. (И тут он горько вздохнул.) - Сэр, - говорит Адамс, - мы должны покориться провидению и помнить, что смерть неизбежна для каждого. - Да, мы должны покориться, это так, - отвечал джентльмен, - и если бы он умер, я бы мог снести утрату с должным смирением. Но увы! Сэр, его увели от моего порога дурные бродяги - из тех, кого зовут цыганами; и самые усердные розыски не вернули мне его. Бедный мальчик! Он был так хорош собой - точный портрет своей матери. - И тут невольные слезы полились из его глаз, как и из глаз Адамса, который всегда в таких случаях разделял чувства своих друзей. - Итак, сэр, - сказал джентльмен, - я кончил мой рассказ и прошу меня извинить, если вдался в излишние подробности. А теперь, ежели позволите, я принесу еще бутылочку! - Каковое предложение пастор с благодарностью принял. Глава IV Описание образа жизни мистера Уилсона. Трагическое происшествие с собакой и другие важные события Джентльмен вернулся с бутылкой; и некоторое время они с Адамсом сидели молча, пока тот наконец не вскочил со словами: - Нет, едва ли! Джентльмен спросил, что он имел в виду, и пастор ответил, что он соображал, не мог ли быть его украденным сыном недавно столь прославившийся король Теодор, но тут же добавил, что возраст его не соответствует этому предположению. - Как бы то ни было, - сказал он, - бог всегда располагает к лучшему; очень возможно, что ваш сын стал большим человеком или герцогом, и когда-нибудь он предстанет пред вами во всем своем величии. Джентльмен ответил, что узнал бы его из десяти тысяч: потому что слева на груди у него родимое пятно в виде земляники, полученное им от матери, которую тянуло на эту ягоду. Уже поднялась с постели юная красавица Заря и, сияя свежей молодостью и весельем, как мисс......... {Любое имя по желанию читателя. (Примеч. автора.)}, с нежными брызгами росы на пухлых губках, отправилась на раннюю свою прогулку по восточным холмам; и уже галантный кавалер Солнце украдкой вышел из супружеской опочивальни, чтоб отдать милой деве дань своего внимания, - когда джентльмен спросил у гостя, не хочет ли он пройтись и посмотреть его садик, на что тот охотно согласился, и Джозеф, пробудившись от сна, в который был погружен в течение двух часов, пошел вместе с ними. Ни цветники, ни фонтаны, ни статуи не оживляли этот маленький сад. Единственным его украшением была короткая аллея, обсаженная с двух сторон орешником и замыкавшаяся зеленой беседкой, где в жаркую погоду джентльмен и его жена любили посидеть в уединении, радуясь на своих детей, которые резвились на аллее перед ними. Но хотя тщеславие не заглядывало в этот укромный уголок, здесь можно было найти большое разнообразие плодов и все, что нужно для кухни; и этого было предостаточно, чтобы вызвать восхищение Адамса, который сказал, что у джентльмена, несомненно, хороший садовник. - Сэр, - ответил тот, - садовник перед вами; все, что вы тут видите, - дело моих собственных рук. Выращивая необходимое для нужд моего стола, я в то же время обеспечиваю себе добрый аппетит. В теплые месяцы года я обычно провожу здесь не меньше шести часов в сутки - и не трачу их праздно; это мне позволило после моего прибытия сюда сохранять свое здоровье, не прибегая к медицине. Сюда я обычно выхожу на заре освежиться и здесь тружусь, покуда жена одевает детей и готовит нам завтрак; а после завтрака и до конца дня мы редко уже бываем врозь; когда погода не позволяет им выйти ко мне, то я обычно сижу с ними дома, ибо я не стыжусь ни побеседовать с женой, ни поиграть с детьми: сказать по правде, я не замечаю, чтобы женщины уступали нам в умственном отношении, как нас старается в том уверить легкомыслие повес, тупость дельцов или суровость ученых. Что касается моей жены, то заявляю прямо: я не встречал среди лиц моего пола никого, кто умел бы делать более справедливые наблюдения или удачнее высказывать их; и не думаю, чтобы у кого-нибудь на свете был более преданный и верный друг. Притом эта дружба не только услаждена большой чуткостью и нежностью, но и скреплена к тому же более дорогими залогами, чем может представить самый тесный мужской союз, ибо какая же связь может быть крепче нашего общего интереса к плодам нашей любви? Может быть, сэр, вы сами не отец; если так, то, конечно, вам трудно себе представить, сколько радости я нахожу в своих малютках. И не стали бы вы презирать меня, когда б увидели, как я ползаю по полу, играя с моими детьми? - Это зрелище преисполнило бы меня уважением, - проговорил Адамс, - я сам сейчас отец шестерых детей, а было их у меня одиннадцать; и могу сказать, я если и сек когда своего ребенка, то только в качестве его школьного учителя, и тогда я ощущал каждый удар на своем собственном заду. А что касается ваших слов относительно женщин, то я часто скорбел, что моя жена не знает по-гречески. Джентльмен ответил с улыбкой, что и он не хотел бы быть понятым так, будто его жена знает что-нибудь помимо забот о семье; напротив, говорит он, моя Харриет, уверяю вас, замечательная хозяйка, и мало у кого из джентльменов найдется повариха, которая лучше знала бы толк в стряпне и в приготовлении сластей; правда, теперь ей не часто представляется случай показать себя в этих искусствах, однако вино, которое вы так хвалили вчера за ужином, было ее собственного изготовления, как и все напитки в нашем доме, - за исключением пива, потому что это уже по моей части. ("И уверяю вас, лучшего я не пивал", - вставил Адамс.) Раньше мы держали служанку, но с тех пор как мои девочки подросли, жена не считает нужным поощрять в них праздность: так как я смогу им дать лишь очень небольшое приданое, мы не желаем, чтобы воспитание ставило их выше той среды, в какую придется им попасть, и чтоб они потом презирали или разоряли небогатого мужа. Да, я желаю, чтоб им достался в удел человек моего склада и уединенное существование: я узнал по опыту, что безмятежное, ясное счастье и душевное удовлетворение несовместимы с суетой и сутолокой света. Так он говорил, когда малыши, только что встав, взапуски побежали к нему и попросили благословения. Они робели перед чужими, но старшая сообщила отцу, что мать и молодая гостья встали и завтрак готов. Все направились в дом, где джентльмена поразила красота Фанни, оправившейся от усталости и одетой теперь безупречно чисто: негодяи, забрав у нее кошелек, оставили при ней узелок с вещами. Но если хозяин был так сильно изумлен красотою юной девушки, то гости его были не менее очарованы нежностью, проявлявшейся в обращении мужа и жены друг с другом и с их детьми, а также почтительным и любовным отношением детей к родителям. Благорасположенный ум Адамса был равно умилен и тем радушием, с каким они старались услужить гостям и предлагали им все лучшее, что было в доме; но еще более восхитили его два-три примера их готовности помочь ближнему: покуда завтракали, хозяйку дома отозвали к захворавшему соседу, и она понесла ему лекарственной настойки, изготовленной ею для пользования больных; а хозяин тем временем вышел на улицу дать другому соседу что-то с огорода, в чем была у того нужда, - потому что все, что они имели, охотно предлагалось каждому, кто ни попросит. Добрые люди были в самом радостном расположении духа, когда вдруг услышали выстрел; и тотчас затем вприпрыжку, вся в крови, вбежала маленькая собачонка, любимица старшей их дочери, и легла у ног своей хозяйки. Увидев это, бедная девочка, которой было лет одиннадцать, разразилась слезами, и тут вошел один их сосед и рассказал, что молодой сквайр, сын лорда-владетеля, подстрелил собачку мимоходом и при том еще поклялся, что подаст в суд на ее хозяина за то, что он держит спаньеля: он-де предупреждал, что не потерпит ни единого в своем приходе. Собака, которую девочка взяла к себе на колени, стала лизать ей руки и через несколько минут околела. Девочка громко разрыдалась о своей утрате, остальные дети расплакались над несчастьем сестры, и Фанни тоже не удержалась от слез. Покуда отец и мать пытались утешить девочку, Адамс схватил свою клюку и вышел бы на сквайра, не удержи его Джозеф. Однако ж он не мог обуздать свой язык: слово "мерзавец" он произнес с большой силой; он сказал, что сквайр заслуживает виселицы больше, чем иной разбойник, и сожалел, что не может его высечь. Мать увела из комнаты свою девочку, плачущую, с мертвой любимицей на руках; и тогда джентльмен рассказал, что сквайр уже пытался раз застрелить собачку и сильно поранил ее, причем у него не могло быть иного побуждения, кроме злобы: ведь несчастная тварь была величиной едва с кулак и за все шесть лет, что его дочь владела ею, ни разу не удалилась от дому дальше, чем на двадцать шагов. Она ничем не заслужила подобного обращения; но у отца юноши слишком большое состояние, с ним не потягаешься. Он ведет себя, как истинный тиран, перебил в округе всех собак и отобрал у всех жителей ружья; мало того - он еще топчет все живые изгороди и скачет, не глядя, по посевам и садам, как по проезжей дороге. - Захватил бы я его в своем саду!.. - сказал Адамс. - Впрочем, я скорей простил бы его, когда бы он ворвался на коне в мой дом, чем примирился бы с таким злым поступком, как этот! Так как веселье их беседы нарушено было этим несчастьем, в котором гости ничем не могли помочь своему доброму хозяину, и так как мать ушла наверх утешать бедную девочку, слишком добрую, чтобы быстро забыть нежданную утрату своей любимицы, которая за несколько минут перед тем ластилась к ней, и так как Джозефу и Фанни не терпелось скорее добраться домой и приступить к тем предварительным обрядам, необходимым для их счастья, на коих настаивал Адамс, - гости собрались уходить. Джентльмен горячо уговаривал их остаться к обеду, но когда понял, как они рвутся в дорогу, он позвал жену, и, совершив, как полагалось, все церемонии поклонов и реверансов, которые приятнее видеть, чем описывать, они распростились, причем джентльмен с женой сердечно пожелали гостям счастливого пути, а те столь же сердечно поблагодарили за радушный прием. Наконец они вышли, и Адамс объявил, что это и есть тот образ жизни, какой люди вели в золотом веке. Глава V Спор о школах, происходивший между мистером Абраамом Адамсом и Джозефом в дороге, и неожиданное открытие, приятное для обоих Наши путешественники, неплохо подкрепившись в доме джентльмена - Джозеф и Фанни сном, а мистер Абраам Адамс табаком и элем, - пустились снова в путь с отменной бодростью и, следуя по указанной им дороге, отшагали много миль, прежде чем встретились с приключением, достойным упоминания. А мы, пользуясь этим временем, предложим нашим читателям очень любопытный, как нам кажется, разговор о закрытых школах, происходивший между мистером Джозефом Эндрусом и мистером Абраамом Адамсом. Они отошли не так далеко, когда Адамс, окликнув Джозефа, спросил его, слушал ли он историю джентльмена, и тот ответил, что слушал "всю первую часть". - И не думается тебе, что он был в молодости очень несчастным человеком? - Да, очень несчастным, - ответил юноша. - Джозеф, - вскричал Адамс и выпятил губы, - я открыл первопричину всех несчастий, выпавших ему на долю. Закрытая школа, Джозеф, была первопричиной всех бедствий, постигших его впоследствии! Закрытые школы - питомники порока и безнравственности. Помнится мне, все испорченные молодые люди, с которыми учился я в университете, были воспитанниками этих школ... Ах, боже мой! Я их помню так, как если бы это было вчера, - всю их банду; их называли - я забыл почему - "королевскими школярами"... дурные, очень дурные были ребята! Джозеф, тебе следует благодарить бога за то, что ты не учился в закрытой школе, а то бы ты никогда не сохранил добродетели, как тебе удалось ее сохранить. Я всегда забочусь прежде всего о нравственности мальчика; по мне, пусть он лучше будет болваном, чем атеистом или пресвитерианцем. Чего стоит вся ученость мира по сравнению с бессмертной душой? Что получит человек взамен, если отдаст он душу свою? Но в больших школах учителя не тревожатся о таких вещах. В университете учился со мною юноша восемнадцати лет, который совсем не знал катехизиса; я же, со своей стороны, всегда готов был скорее посечь мальчугана за нерадение к катехизису, чем за любой другой предмет. Поверь мне, дитя мое, все злоключения доброго джентльмена проистекли из того, что он воспитывался в закрытой школе. - Мне не подобает, - ответствовал Джозеф, - спорить с вами о чем бы то ни было, сэр, особливо ж о такого рода предмете, потому что поистине все на свете должны признать, что вы наилучший школьный учитель во всем нашем графстве. - Да, - говорит Адамс, - я и сам полагаю, что в этом мне нельзя отказать; это я могу заявить без всякого тщеславия... и, пожалуй, даже если прихватить нам и соседнее графство, то и там... Но - gloriari non est meum {Хвастаться не в моем обычае (лат.).}. - Однако, сэр, раз уж вы соизволили спросить, как я об этом посужу, - говорит Джозеф, - так ведь вам известно, что мой покойный господин, сэр Томас Буби, обучался в закрытой школе, а превосходнее его не было джентльмена во всей округе. И он часто говаривал, что, будь у него сто сыновей, он их всех послал бы учиться туда же. Он держался мнения и часто его высказывал, что, выходя из закрытой школы и попадая затем в свет, юноша за один год усваивает больше, чем усвоит за пять лет другой, получивший домашнее образование. Он говаривал, что и сама по себе школа посвятила его во многие тайны жизни (так, помню, он и выражался) потому-де, что "большая школа - это маленькое общество, где мальчик, не вовсе лишенный наблюдательности, может видеть в уменьшенном размере то, что позже открывается ему в широком мире". - Hinc illae lachrimae; {Вот откуда эти слезы (то есть - вот в чем подоплека) (лат.).} именно потому, - молвил Адамс, - я и отдаю предпочтение частной школе, где мальчики могут оставаться в неведении и целомудрии, ибо, согласно этим чудесным строкам из пьесы "Катон", единственной английской трагедии, какую читал я, - Когда творит мерзавцев знанье света, В неведенье пусть Юба проживет. Кто не пожелал бы своему дитяти лучше сохранить чистоту, чем усвоить весь курс искусств и наук, которым он, впрочем, может поучиться и в частной школе? Ибо я без излишнего тщеславия могу сказать, что в деле преподавания не поставлю себя вторым ни за кем, - так что и при частном обучении юноша может получить не меньше знаний, чем в закрытой школе. - Но, с вашего разрешения, - возразил Джозеф, - он и пороков может усвоить не меньше; доказательством тому многие джентльмены помещики, которые получили образование в пяти милях от собственного дома, а порочны так, как ежели бы с младенчества знали свет. Мне запомнилось еще с того времени, когда я состоял в конюхах: ежели лошадь норовиста по природе, ее, сколько ни объезжай, не исправишь; я полагаю, так точно оно и с людьми: если у мальчика злостные, дурные наклонности, никакая школа, хоть и самая расчастная, нипочем не сделает его хорошим; и наоборот, если он правильного нрава, можно отпустить его хоть в Лондон, хоть куда угодно, не опасаясь, что он испортится. К тому же, помнится мне, мой господин часто говорил, что в закрытых школах дисциплина не в пример лучше, чем в частных. - Ты говоришь, как обезьяна, - сказал Адамс, - и твой господин тоже пел с чужого голоса! Дисциплина - вот уж действительно! Если один человек сечет по утрам на двадцать или тридцать мальчишек больше, чем другой, неужели это значит, что он лучше умеет наводить дисциплину? Я, например, посмел бы соревноваться в этом со всяким, кто учительствовал со времен Хирона и по нынешний день; и если бы мне довелось быть учителем шестерых только мальчиков, я поддерживал бы среди них дисциплину не хуже, чем иной учитель в самой большой на свете школе. Я ничего не утверждаю, молодой человек, запомните: я не утверждаю ничего; но если бы сам сэр Томас получил образование где-нибудь поближе к дому и под чьим-либо надзором - запомните, я не называю никого по имени, - то это было бы лучше для него; но отец его решил во что бы то ни стало дать ему знание света. Nemo mortalium omnibus horis sapit {Никто из смертных не бывает всякий час благоразумен (лат.).}. Он, увлекшись, продолжал в том же духе, и Джозеф несколько раз просил извинения, заверяя, что не имел в мыслях оскорбить его. - Верю, дитя мое, - говорит пастор, - и я на тебя не сержусь; но чтобы в школе поддерживалась хорошая дисциплина, для этого... И пастор снова и снова пускался в рассуждения, приводил имена всех учителей древности и ставил себя выше их всех. В самом деле, если была у доброго этого человека какая-либо навязчивая идея - или, как говорится в просторечии, блажь, - то заключалась она вот в чем: он почитал школьного учителя величайшей фигурой в мире, а себя величайшим изо всех школьных учителей, и сам Александр Великий во главе своего войска не сбил бы его с этих позиций. Адамс все не оставлял своей темы, когда они подошли к одному из красивейших уголков земли. Это было нечто вроде природного амфитеатра, поднимавшегося над излучиной маленькой речушки и густо поросшего лесом; деревья высились одни над другими, как бы расставленные на ступенях естественной лестницы; и так как лестницу эту скрывали их ветви, то казалось, что их нарочно расположил в таком порядке замысел искуснейшего садовода. Земля же была устлана зеленью, какой не передала бы никакая живопись; а вся картина в целом могла бы пробудить романтические мечтания и в более зрелых умах, чем умы Джозефа и Фанни, и даже без содействия любви. Они подошли сюда около полудня, и Джозеф предложил Адамсу сделать привал в этом прелестном местечке и подкрепиться провиантом, которым их снабдила добросердечная миссис Уилсон. Адамс не стал возражать против этого предложения; и вот они уселись и, вытащив холодную курицу и бутылку вина, принялись за еду с таким весельем, что ему позавидовали бы, верно, и на блистательном пиру. Не премину рассказать, что среди провианта они нашли бумажку, в которую оказалась завернута золотая монета, и Адамс, подумав, что ее вложили туда по ошибке, хотел было повернуть назад и возвратить найденное владельцу; но Джозеф кое-как убедил его, что мистер Уилсон нарочно избрал такой деликатный способ дать им средства в дорогу, помня их рассказ о том, как они попали в беду и как их выручил великодушный коробейник. Адамс сказал, что, видя такое проявление доброты, он радуется всем сердцем, и не столько за себя, как за самого даятеля, которого ждет щедрая награда в небесах. Он успокоил себя также мыслью, что скоро получит возможность расплатиться и сам, так как джентльмену предстояла через неделю поездка в Сомерсетшир и он твердо обещал проехать через приход Адамса и навестить его: обстоятельство, казавшееся нам ранее слишком несущественным, чтоб о нем упоминать, но тех, кто питает к мистеру Уилсону ту же симпатию, что и мы, оно порадует, ибо сулит им надежду вновь с ним повидаться. Джозеф засим произнес речь о милосердии, которую читатель, если расположен, может найти в следующей главе, ибо мы почли бы неприличным, не предупредив, вовлечь его в такое чтение. Глава VI Нравственные рассуждения Джозефа Эндруса; и случай на охоте с чудесным избавлением пастора Адамса Меня часто удивляло, сэр, - сказал Джозеф, - почему так редки среди людей примеры милосердия; ведь если не склоняет человека облегчить страдания ближних доброта его сердца, то жажда почета, думается мне, должна была бы подвигнуть его на это. Что побуждает человека строить прекрасный дом, покупать прекрасную обстановку, картины, одежду и прочие вещи, если не честолюбивое стремление внушать людям больше уважения, чем другие? Так разве же одно большое милосердное деяние, один случай вызволения бедного семейства из нищеты, предоставления неудачливому ремесленнику некоторой суммы денег, чтоб он мог зарабатывать свой хлеб трудом, освобождение несостоятельного должника от его долга или из тюрьмы или любое другое доброе дело - не доставили бы человеку больше уважения и почета, чем могут дать ему самые великолепные на свете картины, дом, обстановка и одежда? Ведь не только сам человек, получивший помощь, но и каждый, кто слушал бы имя такого благодетеля, должен бы, мне представляется, почитать его бесконечно выше, чем владельца всех тех вещей, восхищаясь которыми мы славим скорее строителя, мастера, художника, кружевницу, портного и прочих, чье искусство создало эти вещи, нежели особу, присвоившую их себе с помощью денег. Я, со своей стороны, когда стоял, бывало, за стулом моей госпожи в комнате, увешанной картинами, и поглядывал на них, ни разу не подумал об их владельце; да и другие также, насколько я замечал, когда, бывало, спросят, чья эта картина, то никогда в ответ не называли хозяина дома, но говорили: Аммиконни, Поля Воронеза, Ганнибала Скрачи или Хогарти, а это все, я полагаю, имена художников. А спросили бы: кто выкупил такого-то из тюрьмы? кто ссудил деньгами разорившегося ремесленника, чтоб он мог стать на ноги? кто одел эту бедную многодетную семью? - вполне ясно, каков должен быть ответ. К тому же эти важные господа ошибаются, когда воображают, что они таким путем достигают хоть какого-нибудь почета; что-то я не помню, чтобы случалось мне побывать с миледи в гостях и чтоб она там похвалила бы обстановку или дом, а вернувшись к себе, не высмеивала бы и не хулила все, что только что хвалила у людей; и другие джентльмены в ливреях говорили мне то же о своих господах. А посмотрел бы я, как самый мудрый человек на свете посмел бы высмеять истинно доброе дело! Посмотрел бы я, да! Кто бы только попробовал, того бы самого подняли на смех, а не стали бы смеяться вместе с ним. Добрые дела творят немногие, однако же все в один голос превозносят тех, кто творит их. Право, странно даже, что люди наперебой прославляют доброту, а никто не старается заслужить эту славу; и наоборот: все поносят порок, и каждый рвется делать то, что сам же он хулит. Не знаю, какая тому причина, но что это так - ясно для всякого, кто вращался в свете, как довелось вращаться мне последние три года. - Неужели большие господа всегда бывают дурными? - говорит Фанни. - Встречаются, конечно, исключения, - отвечает Джозеф. - Некоторые джентльмены из лакейской говорили о делах милосердия, совершенных их господами, и я слышал, как сквайр Поп, знаменитый поэт, за столом миледи рассказывал истории о человеке из места, которое называется Росс, и о другом, из-Бата, о каком-то Ал... Ал... - не помню его имени, но оно имеется в книге стихов. Этот джентльмен, между прочим, построил себе славный дом, который очень нравится сквайру Попу; но добрые дела его видны лучше, нежели виден дом, хоть он и стоит на горе, да и приносят ему больше почета. В книгу его поместили за добрые дела; и сквайр говорил, что он в нее помещает всех, кто этого заслуживает; а, конечно, раз он живет среди важных господ, когда бы среди них были такие, так уж он бы знал о них... Вот и все, что мог припомнить по моей просьбе мистер Джозеф Эндрус из той своей речи, и я передал ее по возможности его собственными словами с самыми небольшими исправлениями. Но, я полагаю, читателей моих несколько смущает долгое молчание пастора Адамса, - тем более что ему представлялось столько случаев проявить любопытство и вставить свои замечания. Истина заключается в том, что пастор крепко спал, и заснул он в самом начале вышеприведенной речи. И право же, если читатели припомнят, сколько часов не смыкал он глаз, то их не удивит этот отдых, от которого добрый пастор едва ли отказался бы, когда бы сам Хенли или иной столь же великий оратор (буде таковой возможен) витийствовал бы перед ним, стоя на трибуне или на церковной кафедре. Джозеф, который всю свою речь произнес, не меняя положения - склонив набок голову и уставив в землю взор, поднял наконец глаза и лишь теперь увидел, что Адамс лежит, растянувшись на спине и издавая храп чуть погромче обычного крика некоего долгоухого животного; тогда юноша повернулся к Фанни и, взяв ее руку, завел любовную игру, хоть и вполне совместную с чистейшей невинностью и благопристойностью, но все ж такую, какой при свидетелях он не решился бы начать и она не допустила бы. Предаваясь этим безобидным и приятным утехам, они вдруг услышали приближавшийся громкий лай своры гончих и вскоре затем увидали, как вынесся из лесу заяц и, перескочив ручей, очутился на лужке, в нескольких шагах от них. Едва ступив на берег, заяц сел на задние ноги и прислушался к шуму погони. Зверек показался Фанни очень милым, и ей от души хотелось взять его на руки и уберечь от опасности, как видно грозившей ему; но и разумные творения не всегда умеют отличить своих друзей от врагов: что ж тут удивительного, если глупый зайчик, едва взглянув, побежал от друга, желавшего дать ему защиту, и, пересекши лужок, вновь махнул через речку и очутился опять на том берегу. Но бедняга был так изнурен и слаб, что три раза падал на бегу. Это произвело впечатление на нежное сердце Фанни, и со слезами на глазах она заговорила о том, какое вар- варство - мучить до полусмерти бедное, ни в чем не повинное и беззащитное животное и, забавы ради, подвергать его жесточайшей пытке. Однако долго рассуждать об этом ей не пришлось: внезапно гончие промчались лесом, который огласился их лаем и улюлюканьем охотников, мчавшихся за ними верхами. Собаки, переплыв речку, побежали дальше заячьим следом; пять всадников попробовали перескочить речку - троим это удалось, двое же при этой попытке были выброшены из седла в воду; их спутники, как и собственные их лошади, продолжали погоню, предоставив своим товарищам и седокам взывать о милости к судьбе или обратиться для спасения к более действительным средствам - к ловкости и силе. Джозеф, однако, не проявил себя в этом случае столь безучастным: он на минуту оставил Фанни, подбежал к джентльменам, которые уже стояли на ногах, мотая головами, чтоб вылить воду из ушей, и с помощью Джозефа быстро вскарабкались на берег (ибо речка была совсем неглубока); не остановившись даже поблагодарить человека, любезно оказавшего им помощь, они кинулись, мокрые, через луг, призывая собратьев охотников придержать коней; но те их не слышали. Гончие теперь быстро нагоняли зайца. Петляя и спотыкаясь, слабея с каждым шагом, бедняга полз через лес, и когда он, сделав круг, оказался вновь у того места, где стойла Фанни, враги настигли его; изгнанный из укрытия, он был схвачен и разорван в клочья на глазах у Фанни, которая не могла подать ему более действенной помощи, чем сострадание; не удалось ей и уломать Джозефа, в юности своей любившего охоту, чтоб он предпринял что-нибудь противное охотничьим законам в пользу зайца, который, по его словам, "был убит правильно". Заяц схвачен был в двух-трех шагах от Адамса, который мирно спал немного поодаль от влюбленных; и гончие, пожирая зайца и таская его взад и вперед по земле, подтянулись так близко к пастору, что некоторые из них вцепились в подол его рясы (может быть, принимая ее за заячью шкуру), другие же тем временем, запустив зубы в парик, который пастор укрепил на голове носовым платком, начали его стягивать; и если бы толчки, доставшиеся его телу, не произвели на спящего больше впечатления, чем шум, то собаки, несомненно, отведали бы и пасторского мяса, приятный вкус которого мог бы стать для Адамса роковым; однако, растормошенный, он сразу проснулся и, одним рывком освободив голову от парика, с удивительным проворством вскочил на ноги, так как изо всех членов своего тела только им, казалось, мог он теперь вверить свою жизнь. Итак, расставшись также чуть не с третьей частью своей рясы, добровольно отданной им врагу в качестве exuviae, или трофеев, он побежал со всею скоростью, какую мог призвать себе на помощь. И да не послужит это на суде людском к умалению его храбрости: да будет принята во внимание численность противника и то, что нападение было совершено врасплох; и если есть среди наших современников такой неистовый храбрец, что не допускает и мысли о бегстве ни при каких обстоятельствах, то я говорю (но лишь тишайшим шепотом, и торжественно заявляю - без намерения оскорбить кого-либо из храбрых людей Англии), - я говорю или, скорей, шепчу, что он невежда, не читавший никогда ни Гомера, ни Вергилия, и ничего не знает о Гекторе или о Турне; скажу боле: он не знаком с биографией некоторых наших великих современников - тех, кто, храбростью не уступая ни львам, ни даже тиграм, пускались в бегство и бежали бог знает как далеко и бог знает почему, на удивление друзьям и в забаву врагам. Но если лиц такого героического склада несколько оскорбило поведение Адамса, то, несомненно, они будут в полной мере ублаготворены тем, что мы расскажем сейчас о Джозефе Эндрусе. Хозяин своры только что приблизился или, как говорится, выступил на сцену, когда Адамс, как мы упомянули выше, покинул ее. Этот джентльмен слыл большим любителем шуток; но лучше скажем прямо, - тем более что это не удалит нас от темы, - он был великим охотником на людей. Правда, до сей поры ему случалось охотиться только с собаками своей собственной породы, и он держал при себе для этой цели свору брехливых псов. Но сейчас, решив, что нашелся человек достаточно шустрый, он вздумал позабавиться другого рода охотой; и вот он с криком шмыгнул в сторонку, а сам пустил гончих вслед мистеру Адамсу, божась, что в жизни не видывал такого крупного зайца, и так при этом улюлюкал и гикал, точно бежал перед ним побежденный противник. А ему усердно вторили псы человеческой или, точнее сказать, двуногой породы, поспешавшие за ним верхами на конях, упомянутые нами выше. О ты, кто бы ты ни была - муза ли, или иным пожелаешь ты именем зваться! Ты, что ведаешь жизнеописаниями и вдохновляла всех биографов в наши времена; ты, что напитала чудесным юмором перо бессмертного Гулливера и заботливо направляла суждения своего Мэллита, вдохновляя его сжатый и мужественный слог; ты, что не приложила руки к тому посвящению и предисловию или к тем переводам, которые охотно вычеркнула бы из биографии Цицерона; ты, наконец, что без помощи какой бы то ни было литературной приправы и вопреки наклонностям самого автора заставила Колли Сиббера написать некоторые страницы его книги по-английски! О, помоги мне в том, что будет мне, вижу я, не по плечу! Выведи ты на поле юного, бодрого, смелого Джозефа Эндруса, дабы взирали на него мужи с изумлением и завистью, а нежные девы - с любовью и страстной тревогой за его судьбу! Как скоро увидел Джозеф Эндрус друга своего в беде, когда впервые чуткие собаки набросились на пастора, тотчас схватил он дубинку в правую руку свою - ту дубинку, что его отец получил от деда его, которому преподнес ее в дар один кентский силач, после того как всенародно проломил ею в тот день три головы. То была дубинка великой крепости и дивного искусства, сработанная лучшим мастером мистера Дерда, с коим не может равняться ни один другой ремесленник и коим сделаны все те трости, с которыми последнее время выходят щеголи на утреннюю прогулку в парк; но эта была воистину вершиной его мастерства; на ее набалдашнике были вырезаны нос и подбородок, каковые, пожалуй, можно бы принять за щипцы для орехов. Учеными высказывалось положение, что сие должно изображать Горгону; на деле же мастер здесь скопировал лицо некоего долговязого английского баронета, чрезвычайно остроумного и важного; он намеревался также запечатлеть на этой дубинке много разных историй: как, например, вечер первого представления пьесы капитана Б ***, где вы увидели бы критиков в расшитых камзолах пересаженными из лож в партер, прежнее население которого вознесено было на галерею и там занялось игрой на свистульках; намеревался он еще изобразить аукционный зал, где мистер Кок стоял бы на высоте своей трибуны, выхваляя достоинства фарфоровой чаши и недоумевая, "почему никто не предлагает больше за это прекрасное, за это великолепное...". И много других вещей хотел он запечатлеть, но вынужден был отступиться от своего замысла за недостатком места. Только Джозеф схватил в руки эту дубинку, как его глаза метнули молнию, и доблестный быстроногий юноша побежал со всею поспешностью на помощь другу. Он догнал его в тот самый миг, когда Дубняк ухватился уже за подол рясы, который волочился оторванный по земле. Мы, читатель, к этому случаю приурочили бы какое-нибудь сравнение, если бы не два препятствия: во-первых, это прервало бы наше повествование, которое сейчас должно развиваться быстро; но эта причина еще не столь веская, и таких перерывов встречается у писателей немало. Второе и более значительное препятствие состоит в том, что мы не подыскали бы сравнения, достойного нашей цели, ибо воистину: какой пример мог бы вызвать пред очами читателя образ дружбы и вместе с ней отваги, молодости и красоты, силы и стремительности - всего, чем пылал Джозеф Эндрус? Пусть же те, кто описывает львов и тигров, а также героев, более ярых, чем те и другие, возвышают свои поэмы и пьесы сравнениями с Джозефом Эндрусом, который сам превыше всех сравнений. Вот Дубняк крепко схватил пастора за подол и остановил его бег. Едва увидел это Джозеф, как он опустил свою дубинку на голову псу и уложил его на месте. Тогда Ельник и Охальник завладели полукафтаньем пастора и, несомненно, повалили бы несчастного на землю, когда бы Джозеф не собрал всю свою силу и не отмерил бы Охальнику такой удар по спине, что тот разжал зубы и с воем побежал прочь. Жестокая участь ждала тебя, о Ельник! Ельник, лучший пес, когда-либо преследовавший зайца! Тот, что ни разу не подал голоса иначе, как при бесспорно верном запахе; добрый на следу, надежный в травле, не пустобрех, не пустогон, пес, чтимый всей сворою гончих! Чуть подаст он, бывало, голос - знали они, что дичь близка. И он пал под ударом Джозефа! Громобой, Разбой, Чудной и Чумной - следующие жертвы его ярости - растянулись во всю длину на земле. Тут Красавица, сука, которую мистер Джон Темпл вырастил в своих комнатах и вскормил за своим столом, а незадолго перед тем прислал за пятьдесят миль в подарок сквайру, свирепо ринулась на Джозефа и впилась ему зубами в ногу. Искони не бывало пса свирепей ее, ибо она была амазонской породы и на родине своей рвала быков; но теперь она вступила в неравный спор и разделила бы судьбу названных выше, не вмешайся в тот час Диана (читатель пусть верит или нет, как будет угодно), которая, приняв образ выжлятника, заключила любимицу в свои объятья. Пастор теперь обратился лицом к противникам и своею клюкою поверг многих из них на землю, а прочих рассеял; но на него набросился Цезарь, который сбил его с ног. Тогда прилетел другу на выручку Джозеф и с такою мощью обрушился на победителя, что Цезарь, - о, вечное посрамление славному имени его! - с жалобным визгом пустился наутек. Битва кипела ярым неистовством, как вдруг выжлятник, человек степенный и в летах, поднял - о, чудо! - свой голос и отозвал гончих с поля боя, говоря