адо сообщить ей нечто очень важное. - Вы уверены, что важное? - сказала с улыбкой Леонора. - Надеюсь, и вам оно покажется таким, - ответил он, - коль скоро все будущее счастье моей жизни зависит только от этого. Леонора, подозревавшая, что сейчас произойдет, была не прочь отложить объяснение до другого случая, но Горацио, почти преодолев смущение, поначалу мешавшее ему говорить, сделался теперь так настойчив, что она наконец уступила; и, покинув остальное общество, они свернули в сторону, на безлюдную дорожку. Сохраняя некоторое время строгое молчание, они отошли довольно далеко от остальных. Наконец Горацио остановился и, мягко взяв за руку Леонору, которая, дрожа и бледнея, стояла перед ним, глубоко вздохнул, потом со всею вообразимой нежностью заглянул ей в глаза и прерывающимся голосом воскликнул: - О Леонора! Неужели я должен объяснять вам, на чем зиждется будущее счастье моей жизни! Позволено ли мне будет сказать, что есть нечто, принадлежащее вам, что служит помехой моему счастью и с чем вы должны расстаться, если не хотите сделать меня горестным несчастливцем? - Что же это такое? - спросила Леонора. - Разумеется, - сказал он, - вас удивляет, как мне может не нравиться что-либо принадлежащее вам; но, конечно, вы легко угадаете, о чем я говорю, если это - то единственное, за что я отдал бы взамен все богатства мира, будь они моими... О, это то, с чем вы должны расстаться, чтобы тем самым подарить мне все на свете! Неужели Леонора все еще не может - вернее, все еще не хочет догадаться? Тогда позвольте мне шепнуть ей на ушко разгадку: это ваше имя, сударыня. Расстаться с ним, снизойти к моей просьбе стать навек моею - вот чем вы спасете меня от самой жалкой участи, чем превратите меня в счастливейшего из смертных. Леонора, зардевшись румянцем и напустив на себя самый гневный вид, сказала ему, что, если бы она могла заподозрить, какое он ей готовит объяснение, ему не удалось бы заманить ее сюда; он ее до того удивил и напугал, что теперь она просит как можно скорее отвести ее обратно к остальным гостям, - что он и выполнил, дрожа почти так же сильно, как она. - Ну и дурак, - вскричала Слипслоп, - сразу видно, что ничего не смыслит в женском поле! - Верно, сударыня, - сказал Адамс, - мне кажется, вы правы; я бы, если б уже зашел так далеко, добился бы от нее ответа. А миссис Грэйв-Эрс попросила леди опускать в своем рассказе все грубые подробности, потому что ее от них коробит. - Хорошо, сударыня, - сказала леди. - Коротко говоря, не прошло и месяца после этого свидания, как Леонора и Горацио пришли, что называется, к полному взаимному согласию. Все церемонии, кроме последней, были уже свершены, выправлены все нужные бумаги, и через самое короткое время Горацио предстояло вступить во владение предметом всех своих желаний. Я могу, если угодно, прочитать вам по одному письму от каждого из них. Письма эти запали мне в память от слова до слова; они дадут вам достаточное представление об их обоюдной страсти. Миссис Грэйв-Эрс не пожелала слушать письма; но вопрос этот, будучи поставлен на обсуждение, был решен против нее голосами всех остальных пассажиров, причем пастор Адамс проявил большую горячность. Горацио к Леоноре О, какою тщетной, мое обожаемое создание, становится погоня за удовольствиями в отсутствие предмета, которому ты предан всей душой, если только они не имеют некоторого отношения к этому предмету! Прошедший вечер я был осужден провести в обществе мужей ученых и умных, которое, как ни бывало оно мне приятно раньше, теперь лишь внушало мне опасения, что они припишут мою рассеянность истинной ее причине. Вот почему, если ваши занятия лишают меня восхитительного счастья видеть вас, я всегда стремлюсь уединиться; ибо чувства мои к Леоноре слишком нежны, - и мне невыносима мысль, что другие грубой рукой коснутся тех сладостных утех, которыми горячее воображение влюбленного радует его иногда и которые, как я подозреваю, выдают тогда мои глаза. Боязнь этого обнажения наших помыслов может показаться смешною и мелочною людям, не способным постичь всю нежность этой утонченной страсти. А постичь ее могут лишь немногие, и это мы ясно поймем, когда помыслим, что требуется вся совокупность человеческих добродетелей для того, чтобы испытать эту страсть во всей ее полноте. Ведь возлюбленная, чье счастие любовь ставит себе целью, может нам предоставить пленительные возможности быть храбрыми в ее защите, щедрыми к ее нуждам, сострадательными к ее горестям, благодарными за ее доброту - и проявить равным образом все свои другие качества; и кто не проявит их в любой степени и с самым высоким восторгом, тот не вправе будет именоваться влюбленным. Потому, взирая лишь на нежную скромность вашей души, я так целомудренно питаю эту любовь в моей собственной; и потому вы поймете, как тягостно мне переносить вольности, которые мужчины, даже те, которые в обществе слывут вполне воспитанными, иногда позволяют себе в этих случаях. Могу ли я вам сказать, как страстно жду я того блаженного дня, когда познаю ложность обычного утверждения, будто величайшее счастье человеческое заключается в надежде; хотя ни у кого в мире не было больших оснований верить истине этого положения, чем сейчас у меня, - поскольку никто никогда не вкушал такого блаженства, какое зажигает в груди моей помысел о том, что в будущем все дни мои должны проходить в обществе такой спутницы жизни и что все мои деяния будут мне дарить высокое удовлетворение, ибо направлены будут лишь к вашему счастию. От Леоноры к Горацио {*} {* Письмо это написано некою девицей по прочтении предыдущего. (Примеч. автора.)} Утонченность вашего духа с такою очевидностью доказывалась каждым вашим словом и поступком с тех пор, как я впервые имела удовольствие узнать вас, что я считала невозможным, чтобы доброе мнение мое о Горацио могло бы возрасти от какого-либо дополнительного доказательства его заслуг. Этой самой мыслью я тешилась в тот час, когда получила ваше последнее письмо. Но, распечатав его, сознаюсь, я с удивлением убедилась, что нежные чувства, выраженные в нем, так далеко превосходят даже то, чего я могла ожидать от вас (хотя и знала, что все благородные побуждения, на какие способна человеческая природа, сосредоточены в вашей груди), что никакими словами не обрисовать мне чувств, которые во мне пробудились при мысли, что мое счастье будет последней целью всех ваших поступков. О Горацио! Какою же прекрасной представляется мне жизнь, в которой малейшая домашняя забота услаждена приятным сознанием, что достойнейший человек на земле, тот, кому ты наиболее склонна дарить свою любовь, должен получать пользу или удовольствие от всего, что ты делаешь! В такой жизни всякий труд должен будет превращаться в развлечение, и ничто, кроме неизбежных неурядиц жизни, не заставит нас вспомнить, что мы смертны. Если ваша наклонность к раздумью наедине и желание скрыть свои помыслы от любопытных делают докучными для вас беседу мужей ученых и умных, то какие же томительные часы должна проводить я, обреченная обычаем на беседу с женщинами, чье природное любопытство побуждает их рыться во всех моих помыслах и чья зависть никак не может примириться с тем, что сердцем Горацио завладела другая, - что понуждает их к злым козням против счастливицы, завладевшей им! Но поистине, если когда-либо можно оправдать зависть или хоть отчасти извинить ее, то именно в этом случае, где благо так велико и где так естественно, чтобы каждая желала его для себя! О, я не стыжусь признать это; и вашим достоинствам, Горацио, обязана я тем, что защищена от опасности попасть в самое тягостное положение, какое только могу вообразить: положение, когда склонность побуждает тебя любить человека, который в собственных твоих глазах достоин презрения. Дело настолько продвинулось у нежной четы, что был уже назначен день свадьбы и оставалось до нее две недели, когда в городе, отстоявшем миль на двадцать от того, где разыгрывалась наша история, открылась сессия суда. Нужно сказать, что у молодых юристов есть обычай являться на эти сессии не столько из корысти, сколько для того, чтобы показать свое рвение и поучиться у мировых судей судебному искусству; и в этих целях кто-либо из самых умудренных и видных судей назначается спикером, или, как они его скромно называют, председателем, и он им читает лекцию и направляет их в истинном знании закона. - Здесь вы повинны в маленькой ошибке, - говорит Адамс, - которую я с вашего дозволения поправлю; я присутствовал раз на одной из таких квартальных сессий, где наблюдал, как адвокат поучал судей, а не учился у них. - Это несущественно, - сказала леди. - Горацио отправился туда, так как он, стремясь (ради дорогой своей Леоноры) адвокатской практикой увеличить свое состояние, в то время еще не очень большое, решил не щадить трудов и не упускать ни одного случая для своего усовершенствования и продвижения. В тот самый день, когда Горацио оставил город, Леонора сидела у окна и, обратив внимание на проезжавшую мимо карету шестерней, заявила, что это самый очаровательный, изящный, благородный выезд, какой она видела в жизни; и она добавила примечательные слова, которые ее подруга Флорелла в то время не оценила по достоинству, но после припомнила: "О, я влюблена в этот выезд!" В тот вечер состоялся бал, который Леонора решила почтить своим присутствием, - намереваясь, однако, ради своего дорогого Горацио отказаться от танцев. Ах, почему женщины, столь часто обладая доброй наклонностью давать обеты, так редко обладают стойкостью в их соблюдании! Владелец кареты шестерней тоже явился на бал. Одежда его была столь же удивительно изящна, как и его выезд. Он вскоре приковал к себе взоры присутствующих; все щегольские наряды, все шелковые жилеты с серебряной и золотой оторочкой мгновенно померкли. - Сударыня, - сказал Адамс, - не сочтите мой вопрос неуместным, но я был бы рад послушать, как джентльмен был одет? - Сэр, - ответила леди, - мне рассказывали, что на нем был бархатный камзол горчичного цвета, подбитый розовым атласом и сплошь расшитый золотом; золотом же был расшит и его жилет из серебряной ткани. Не могу сообщить подробностей об остальной его одежде, но она была вся французского кроя, потому что Беллармин (так он звался) только что прибыл из Парижа. Как этот изящный господин привлек взоры всего собрания, так его взор в равной мере приковала к себе Леонора. Едва увидев ее, Беллармин застыл без движения, как истукан, - или, вернее, застыл бы, если бы это позволила ему благовоспитанность. Все же, пока он нашел в себе силы исправить оплошность, каждый в зале успел без труда угадать предмет его восхищения. Дамы стали вновь отличать прежних своих кавалеров, так как все поняли, на ком остановит выбор Беллармин, - чему, однако же, они старались воспрепятствовать всеми доступными способами: многие из них подходили к Леоноре со словами: "О сударыня, боюсь, мы сегодня не будем иметь счастья видеть, как вы танцуете", и затем восклицали так, чтоб услышал Беллармин: "Ну, Леонора танцевать не будет, уверяю вас; здесь нет ее жениха". А одна коварно попыталась помешать ей, подослав к ней неприятного кавалера, чтобы тем обязать ее либо пойти танцевать с ним, либо просидеть все танцы; но заговор не увенчался успехом. Леонора увидела, что вызывает восхищение великолепного незнакомца и зависть всех присутствующих женщин. Сердечко ее трепетало, а голова подергивалась, точно в судороге; казалось, будто девица хочет заговорить то с тем, то с другим из знакомых, но сказать ей было нечего: нельзя было заговорить о своем торжестве, а она не могла ни на миг оторваться мыслью от любования им; никогда не испытывала она ничего подобного этому счастью. Она знавала до сих пор, что значит мучить одну соперницу, но вызвать ненависть и тайные проклятия целого собрания - то была радость, уготованная лишь для этого блаженного часа. И так как исступленный восторг смутил ее рассудок, она держалась как нельзя более глупо: она разыгрывала тысячи ребяческих фокусов, ломалась без нужды всем телом так и этак, и лицо искажала так и этак беспричинным смехом. Словом, ее поведение было столь же нелепо, как была нелепа его цель: притвориться безразличной к восхищению незнакомца и при том наслаждаться мыслью, что это восхищение дало ей победу над всеми женщинами в зале. В таком состоянии духа была Леонора, когда Беллармин, справившись, кто она такая, подошел к ней и с низким поклоном попросил оказать ему честь пройтись с ним в танце, на что она с глубоким реверансом немедленно согласилась. Она танцевала с ним всю ночь и упивалась высшим наслаждением, какое способна была чувствовать. Адамс при этих словах испустил страшный стон, и дамы в испуге стали спрашивать, не болен ли он. Но он ответил, что "стенает лишь о неразумии Леоноры". - Леонора, - продолжала леди, - удалилась к себе около шести часов утра, но не для покоя. Она ворочалась и металась в постели, лишь изредка забываясь сном, а чуть засыпала - ей снились карета и великолепные одежды, которые видела она накануне, или балы, оперы, ридотто, составлявшие предмет ее разговора с Беллармином. Днем Беллармин в своей бесценной карете шестерней нанес Леоноре визит. Он был поистине очарован ее особой и, наведя справки, оказался настолько же прельщен состоянием ее отца (ибо сам он, при всем своем великолепии, был несколько менее богат, чем Крез или Аттал...). - Аттал, - поправил мистер Адамс, - но простите, откуда вам знакомы эти имена? Леди улыбнулась такому вопросу и продолжала: - Он был столь прельщен, говорю я, что решил сразу же просить ее руки, и сделал это так живо и так пылко, что быстро сломил ее слабое сопротивление и получил разрешение поговорить с ее отцом, который, как она полагала, должен был сразу склониться в пользу выезда о шести лошадях. Итак, тем, чего так долго вздохами и слезами, любовью и нежностью добивался Горацио, тем в одно мгновение овладел веселый и обходительный англо-француз Беллармин. Другими словами: что скромность возводила целый год, то наглость разрушила в одни сутки. Здесь Адамс застонал вторично; но дамы, начав пересмеиваться, не обратили внимания на этот стон. - С первой минуты бала и до конца визита Бедлармина Леонора едва ли хоть раз подумала о Горацио; но теперь, хоть и непрошеным гостем, он стал навещать ее мысли. Она жалела, что не увидела очаровательного Беллармина и его очаровательный выезд до того, как дело между ней и Горацио зашло так далеко. "Но почему, - думала она, - я должна жалеть, что не увидела Беллармина раньше; и чем же плохо, что я его увидела теперь? Ведь Горацио - мой возлюбленный, почти мой муж! И разве он не так же красив... нет, красивей даже Беллармина. Да, но Беллармин элегантней, изящней его; в этом ему не откажешь. Да, да, конечно, он элегантнее. Но совсем недавно, вчера только, разве не любила я Горацио больше всех на свете? Да, но вчера я еще не видела Беллармина. Но разве Горацио не любит меня без ума и не разобьет ли ему сердце отчаянье, если я его покину? Хорошо: а у Беллармина нет разве сердца, которое также может быть разбито? Да, но Горацио я дала обещание первому; но в этом несчастье Беллармина! Если бы его я увидела первого, я, несомненно, предпочла бы его. Разве он, милое создание, не предпочел меня всем женщинам на балу, когда каждая была у его ног? Было ли когда во власти Горацио дать мне такое доказательство своей приверженности? Может ли он дать мне выезд или что-либо другое из тех вещей, обладательницей которых сделает меня Беллармин? Какая неизмеримая разница - быть женою бедного адвоката или женою человека с состоянием - Беллармина! Если я выйду замуж за Горацио, я восторжествую не более как над одной соперницей; выйдя же за Беллармина, я стану предметом зависти всех моих знакомых. Какое блаженство!.. Но как могу я допустить, чтобы Горацио умер? Ведь он поклялся, что не переживет утраты; но, может быть, он не умрет, а если ему суждено умереть, могу ли я предотвратить эту смерть? Разве я должна жертвовать собой для него? Да к тому же Беллармин может стать равно несчастным из-за меня". Так она спорила сама с собой, когда несколько юных леди пригласили ее на прогулку и тем облегчили ее тревогу. На другое утро Беллармин завтракал с Леонорой в присутствии ее тетки, которую он успел достаточно осведомить о своей страсти; едва он удалился, как старая леди принялась давать племяннице наставления. - Ты видишь, дитя, - говорит она, - что кидает тебе под ноги Фортуна; и я надеюсь, ты не станешь противиться собственному возвеличению. Леонора, вздыхая, попросила ее "не упоминать даже о таких вещах, раз ей известно о ее обязательствах перед Горацио". - Обязательства? Пустяки! - вскричала тетка. - Благодари бога на коленях, что еще в твоей власти их нарушить. Какая женщина станет хоть минуту колебаться, ездить ли ей в карете или всю жизнь ходить пешком? У Беллармина выезд шестерней, а у Горацио нет и пары. - Да, сударыня, но что же скажет свет? - возразила Леонора. - Не осудит ли он меня? - Свет всегда на стороне благоразумия, - провозгласила тетка, - и, конечно, осудит тебя, если ты поступишься своею выгодой из каких бы то ни было побуждений. О, я отлично знаю свет, а ты, моя дорогая, такими возражениями только доказываешь свое неведенье. Верь моему слову, свет куда умней! Я дольше жила в нем, чем ты; и смею тебя уверить, мы ничего не должны уважать, кроме денег; я не знала ни одной женщины, которая вышла бы замуж по другим соображениям и после не раскаялась бы в том от всего сердца. К тому же, если сопоставить этих двух мужчин, неужели ты предпочтешь какого-то ничтожного человечка, получившего воспитание в университете, истинному джентльмену, только что вернувшемуся из путешествия?! Весь мир признает, что Беллармин истинный джентльмен, положительно истинный джентльмен и красивый мужчина... - Возможно, сударыня, я не стала бы колебаться, если бы знала, как мне приличней разделаться с другим. - О, предоставь это мне, - говорит тетка. - Ты же знаешь, что твоему отцу еще ничего не сообщалось о помолвке. Правда, я, со своей стороны, считала партию подходящей, так как мне и не грезилось такое предложение; но теперь я тебя освобожу от этого человека; предоставь мне самой объясниться с ним. Ручаюсь, что больше у тебя не будет никаких хлопот. Доводы тетки убедили наконец Леонору; и в тот же вечер, за ужином, на который к ним опять явился Беллармин, она договорилась с ним, что на следующее утро он отправится к ее отцу и сделает предложение, а как только вернется из поездки, вступит с Леонорой в брак. Тетка вскоре после ужина удалилась, и, оставшись наедине со своей избранницей, Беллармин начал так: - Да, сударыня, этот камзол, заверяю вас, сделан в Париже, и пусть лучший английский портной попробует хотя бы скопировать его! Ни один из них не умеет кроить, сударыня, - не умеет, да и только! Вы обратите внимание, как отвернута эта пола; а этот рукав - разве пентюху англичанину сделать что-либо подобное?.. Скажите, пожалуйста, как вам нравятся ливреи моих слуг? Леонора отвечала, что находит их очень красивыми. - Все французское, - говорит он, - все, кроме верхних кафтанов; я ничего, кроме верхнего кафтана, не доверю никогда англичанину; вы знаете, надо все-таки, чем только можно, поощрять свой народ; тем более что я, пока не получил должности, держался взглядов партии страны, хе-хе-хе! Но сам я... да пусть лучше этот грязный остров сгниет на дне морском, чем надеть мне на себя хоть одну тряпку английской работы; и я уверен, если бы вы хоть раз побывали в Париже, вы пришли бы к тому же взгляду в отношении вашей собственной одежды. Вы не можете себе представить, как выиграла бы ваша красота от французского туалета; положительно вас уверяю, когда я первый раз по приезде отправился в оперу, я принимал наших английских леди за горничных, хе-хе-хе! Такого рода учтивым разговором веселый Беллармин занимал свою любезную Леонору, когда дверь внезапно отворилась и в комнату вошел Горацио. Невозможно передать смущение Леоноры. - Бедняжка! - говорит миссис Слипслоп. - В какой она должна была прийти конфуз! - Нисколько! - говорит миссис Грэйв-Эрс. - Таких наглых девчонок ничем не смутишь. - Значит, нахальства у нее было побольше, чем у коринфян, - сказал Адамс, - да, побольше, чем у самой Лайды. - Долгое время, - продолжала леди, - все трое пребывали в молчании: бесцеремонный приход Горацио поверг в изумление Беллармина, но и столь нежданное присутствие Беллармина не менее поразило Горацио. Наконец Леонора, собравшись с духом, обратилась к последнему и с напускным удивлением спросила, чем вызван столь поздний его визит. - В самом деле, - ответил он, - я должен был бы принести извинения, потревожив вас в этот час, если бы не убедился, застав вас в обществе, что я не нарушаю вашего покоя. Беллармин поднялся с кресла и прошелся менуэтом по комнате, мурлыча какой-то оперный мотив, между тем как Горацио, подойдя к Леоноре, спросил у нее шепотом, не родственник ли ей этот джентльмен, - на что она с улыбкою или скорее с презрительной усмешкой ответила: - Нет, пока что не родственник, - и добавила, что ей непонятно значение его вопроса. - Он подсказан не ревностью, - тихо сказал Горацио. - Ревностью! - воскликнула она. - Право, странно было бы простому знакомому становиться в позу ревнивца. Эти слова несколько удивили Горацио; но он не успел еще ответить, как Беллармин подошел, пританцовывая, к даме и сказал ей, что боится, не мешает ли он какому-то делу между нею и джентльменом. - Ни с этим джентльменом, - сказала она, - ни с кем-либо другим у меня не может быть дела, которое я должна была бы держать от вас в тайне. - Вы мне простите, - сказал Горацио, - если я спрошу, кто этот джентльмен, которому вы должны поверять все наши тайны? - Вы это узнаете довольно скоро, - заявляет Леонора, - но я не понимаю, какие тайны могут быть между нами и почему вы говорите о них так многозначительно? - О сударыня! - восклицает Горацио. - Неужели вы хотите, чтобы я принял ваши слова всерьез? - Мне безразлично, - говорит она, - как вы их примете; но, мне думается, ваше посещение в столь неурочный час вовсе необъяснимо - особенно когда вы видите, что хозяйка занята; если слуги и пускают вас в дом, от воспитанного человека все же можно ждать, что он быстро поймет намек. - Сударыня, - сказал Горацио, - я не воображал, что если вы заняты с посторонним человеком, каким мне представляется этот джентльмен, то мой визит может оказаться назойливым или что в нашем положении люди должны соблюдать подобные правила. - В самом деле, вы точно во сне, - говорит она, - или хотите меня убедить, что я сама во сне. Не знаю, под каким предлогом простые знакомые могут отбрасывать все правила приличного поведения. - Да, конечно, - говорит он, - мне снится сон: иначе как объяснить, что Леонора почитает меня простым знакомым после всего, что произошло между нами! - "Что произошло между нами"! Вы хотите оскорбить меня перед этим джентльменом? - Черт возьми! Оскорблять даму! - говорит Беллармин, сдвинув шляпу набекрень и важно подступая к Горацио. - Ни один мужчина не посмеет в моем присутствии оскорбить эту даму, черт возьми! - Послушайте, сэр, - говорит Горацио, - я посоветовал бы вам умерить свою свирепость, ибо если я не обманываюсь, то даме очень желательно, чтобы вашей милости задали хорошую трепку. - Сэр, - проговорил Беллармин, - я имею честь быть ее покровителем, и черт меня побери, если я понимаю, что вы хотите сказать? - Сэр, - отвечал Горацио, - скорее она ваша покровительница; но бросьте-ка важничать, потому что я, как видите, приготовил про вас что следует... (И тут он замахнулся на него хлыстом.) - О! serviteur tres humble, - говорит Беллармин. - Je vous entends parfaitement bien {Покорнейший ваш слуга! Я превосходно вас понимаю (фр.).}. К этому времени тетка, услышав о приходе Горацио, вошла в комнату и быстро рассеяла все его сомнения. Она убедила его, что он отнюдь не грезит и что за три дня его отсутствия не случилось ничего необычайного, кроме лишь небольшой перемены в чувствах ее племянницы; Леонора же разразилась слезами и вопрошала, какой она дала ему повод обращаться с нею так варварски. Горацио предложил Беллармину выйти вместе с ним, но дамы этому воспротивились, удерживая англо-француза чуть не силой. Тогда Горацио простился без больших церемоний и ушел, предоставляя сопернику посовещаться с дамами о том, как ему уберечься от опасности, которую нескромность Леоноры, как им казалось, навлекла на него; но тетка утешила девицу увереньями, что Горацио не отважится выступить против такого совершенного рыцаря, как Беллармин: будучи юристом, он станет искать отмщения на путях закона; и самое большее, чего здесь можно опасаться, это судебного процесса. Итак, они согласились наконец разрешить Беллармину удалиться на свою квартиру, предварительно уладив с ним все мелочи касательно путешествия, в которое он должен был отправиться наутро, и свадебных приготовлений к его приезду. Но, увы! Доблесть, как это сказано мудрецами, пребывает не во внешнем обличий; и не раз бывало, что простой и степенный человек, будучи на то вызван, прибегал к этому коварному металлу - к холодной стали, тогда как более горячие головы - и порой украшенные даже эмблемой храбрости, кокардой, - благоразумно от сего уклонялись. Утром Леонору пробудила от ее сновидений о карете шестерней печальная весть, что Беллармин пронзен клинком Горацио, что он лежит, изнывая, на заезжем дворе и лекари объявили рану его смертельной. Она немедленно вскочила с постели, заметалась, как безумная, по комнате, рвала на себе волосы и била себя в грудь со всем неистовством отчаянья, - в каковом состоянии и застала ее тетка, тоже поднятая от сна печальной вестью. Добрая старая леди изощряла все свое искусство, чтоб утешить племянницу. Она ей говорила, что покуда есть жизнь, есть и надежда; но если Беллармину суждено умереть, то ее скорбь не послужит ему на пользу, а только бросит тень на нее самое и, возможно, на некоторое время отвратит от нее новые предложения; что раз уж так повернулось дело, то лучше всего не думать больше о Беллармине и постараться вновь завоевать приверженность Горацио. - О, не уговаривайте меня, - кричала безутешная Леонора, - разве не из-за меня бедный Беллармин лишился жизни?! Разве не эти проклятые чары (тут она загляделась на себя в зеркало) стали гибелью самого обаятельного человека нашего времени? Отныне посмею ли я вновь когда-нибудь взглянуть на собственное свое лицо (она все еще не отводила глаз от зеркала)? Не убийца ли я самого утонченного джентльмена? Ни одна другая женщина в городе не могла произвести на него впечатления! - Нечего думать о том, что прошло, - крикнула тетка, - думай о том, как тебе вернуть приверженность Горацио. - Разве могу я, - сказала племянница, - надеяться на его прощение? Нет, я потеряла как того, так и другого, и всему причиной ваш злой совет: это вы, вопреки моей наклонности, совратили меня и побудили бросить бедного Горацио! - И на этом слове она разразилась слезами. - Вы меня убедили, хотела я того или нет, отступиться от моей любви к нему; если бы не вы, никогда бы я и не помыслила о Беллармине; не поддержи вы его искания вашими уговорами, им бы никогда не оказать на меня действия, я бы отвергла все богатства и всю роскошь в мире; но вы, вы воспользовались моей молодостью и простотой, и теперь я навеки потеряла моего Горацио. Тетка была почти повержена этим потоком слов; однако ж она собрала всю свою силу и, обиженно поджав губы, начала: - Я не удивляюсь такой неблагодарности, племянница: кто дает советы молодым девицам им на благо, тот всегда должен ожидать такого воздаяния. Брат мой, я уверена, будет мне благодарен за то, что я расстроила твой брак с Горацио! - Это вам, может быть, еще и не удастся, - ответила Леонора, - и с вашей стороны крайняя неблагодарность, что вы об этом так хлопочете, - после всех тех подарков, какие вы приняли от него. (Старушке и правда перепало от Горацио немало подарков, и были среди них довольно ценные; но правда и то, что Беллармин, когда завтракал с нею и ее племянницей, преподнес ей бриллиант со своего пальца, превосходивший ценою все полученное от Горацио.) У тетки уже накипела желчь для ответа, но тут в комнату вошел слуга с письмом, и Леонора, услышав, что письмо от Беллармина, нетерпеливо его вскрыла и прочитала следующее: "Божественнейшее создание! Рана, которую мне, как вы, я боюсь, уже слышали, нанес мой соперник, по-видимому, не столь фатальна, как те раны, что горят в моем сердце от выстрелов из ваших глаз, tout brillant {Блистательного (фр.); грамматически не согласовано.}. Лишь этой артиллерии суждено было меня сразить, ибо мой врач подает мне надежду, что скоро я буду в состоянии вновь навестить вашу ruelle {Уличку (фр.).}, а до той поры, если только вы не окажете мне честь, о которой я едва имею hardiesse {Смелость (фр.).} помыслить, ваше отсутствие будет самой тяжелой мукой, какую может чувствовать, сударыня, avec toute le respecte {Со всем уважением (фр.); не совсем грамотно.} в мире, ваш покорнейший, беспредельно devote {Преданный (фр.).} Беллармин". Как только Леонора увидела, что есть надежда на выздоровление Беллармина и что кумушка Молва, по своему обычаю, сильно преувеличила опасность, она тотчас отбросила всякую мысль о Горацио и вскоре помирилась с теткой, которая вернула ей свою благосклонность с таким христианским всепрощением, какое не часто мы встречаем в людях. Правда, ее, быть может, несколько встревожили брошенные племянницей слова о подарках. Старая леди, возможно, опасалась, что такие слухи, если они распространятся, могут повредить репутации, которую она утвердила за собой, неизменно дважды в день посещая церковь и годами сохраняя на лице и в осанке крайнюю суровость и строгость. Страсть Леоноры к Беллармину после кратковременного охлаждения вспыхнула с возросшею силой. Девица заявила тетке, что хочет его навестить в заточении, от чего старая леди с похвальною предусмотрительностью советовала ей воздержаться. "Потому что, - говорила она, - если какая-нибудь случайность помешает вашему браку, то слишком смелое поведение с таким женихом может повредить тебе в глазах людей. Женщина, пока не вышла замуж, всегда должна считаться с возможностью, что дело сорвется, и предотвращать подобную возможность". Леонора объявила, что ей в таком случае будет все безразлично, что бы ни произошло, - потому что она теперь бесповоротно отдала свою любовь этому бесценному человеку (так она о нем сказала), и если ей выпадет на долю потерять его, то она навсегда оставит всякую мысль о мужчинах. Поэтому она решила его навестить, вопреки разумным уговорам тетки, - и в тот же день исполнила свое решение. Дама еще вела свой рассказ, когда карета подъехала к гостинице, где пассажиры собирались пообедать, - к великой досаде мистера Адамса, чьи уши были самой голодной частью его существа, ибо он, как читатель, может быть, уже разгадал, отличался ненасытным любопытством и всей душой жаждал услышать окончание этой любовной истории, хоть и уверял, что едва ли мог бы пожелать успеха молодой девице такого непостоянного нрава. Глава V Страшная ссора, происшедшая в гостинице, где обедало общество, и кровавые ее последствия для мистера Адамса Как только путешественники вышли из кареты, мистер Адамс, по своему обычаю, направился прямо в кухню и застал там Джозефа, который сидел у окна, между тем как хозяйка растирала ему ногу: дело в том, что конь, взятый мистером Адамсом у причетника, имел сильное пристрастие к коленопреклонению; можно даже думать, что это у него было профессией, как у его владельца; он, однако, не всегда предупреждал о своем намеренье и часто падал на колени, когда всадник того меньше всего ожидал. Пастору эта слабость не доставляла большого беспокойства, так как он к ней приноровился, а ноги его, когда он садился в седло, касались земли, так что падать ему приходилось с небольшой высоты, и он в таких случаях очень ловко соскакивал вперед, не причиняя себе особого вреда: его конь и сам он прокатятся, бывало, несколько шагов по земле, потом оба встанут и встретятся снова такими же добрыми друзьями, как всегда. Бедный Джозеф, не привыкший к такого рода скакунам, хоть и был превосходным наездником, не отделался так счастливо: когда он упал, лошадь примяла ему ногу, которую, как мы сказали, сердобольная женщина в тот час, когда пастор зашел на кухню, не жалея рук растирала камфарным спиртом. Адамс едва успел выразить Джозефу свое соболезнование, как в кухню вошел хозяин. В отличие от мистера Тау-Вауза, он отнюдь не славился мягкостью нрава и был поистине хозяином дома и всего, что в нем находилось, за исключением постояльцев. Этот угрюмый человек, всегда соразмерявший свою почтительность с обличием путешественника - от "Благослови господь вашу милость!" до простого "Захаживай!", - узрев жену свою на коленях перед лакеем, не посчитался с состоянием юноши и закричал: - Чума на эту бабу! Вот выдумала себе работу! Ты почему не позаботишься о гостях, что прибыли с каретой? Ступай и спроси, чего им будет угодно на обед. - Дорогой мой, - говорит она, - ты же знаешь, получить им у нас нечего, кроме того, что стоит на огне, и это все будет скоро готово; а у молодого человека смотри какой синяк на ноге! И с этими словами она принялась растирать ногу еще усердней. Но тут, как нарочно, зазвонил колокольчик, и хозяин, помянув черта, велел жене идти к гостям, а не стоять тут и тереть до вечера; он-де не верит, что с ногой у молодчика так скверно, как тот уверяет; а ежели очень скверно, так в двадцати милях отсюда он найдет лекаря, который может ее отрезать. Услышав это, Адамс в два шага очутился перед хозяином и, прищелкнув пальцами над головой, пробормотал довольно громко, что он такого подлеца с легким сердцем отлучил бы от церкви, потому что сам дьявол, кажется, человечней его. Эти слова повели к диалогу между Адамсом и хозяином, уснащенному резкими репликами и длившемуся до тех пор, пока Джозеф наконец не предложил хозяину приличней держаться с людьми, которые выше его. На это хозяин (сперва внимательно смерив Адамса взглядом) повторил презрительно слово "выше", затем, рассвирепев, сказал Джозефу, что раз он мог войти в его дом, то может и выйти обратно, и захотел помочь ему рукоприкладством. Увидев это, Адамс так крепко угостил хозяина кулаком в лицо, что у того ручьем хлынула из носу кровь. Хозяин, никому не желая уступать в учтивости, а особенно человеку в скромном обличье Адамса, преподнес в ответ такую благодарность, что ноздри у пастора стали чуть красней обычного. Тогда Адамс двинулся опять на противника, и тот от второго тумака растянулся на полу. Хозяйка, будучи лучшей женою, чем того заслуживал такой грубый муж, бросилась было ему помочь или, скорей, отомстить за удар, который, по всей видимости, был последним, сужденным ему на веку, когда, увы, кастрюля, полная свиной крови, стоявшая на столе, как нарочно первой подвернулась ей под руку. Она схватила ее в ярости и, не раздумывая, выплеснула в пастора ее содержимое - да так метко, что большая часть угодила ему в лицо и затем потекла широким потоком по его бороде и по одежде, создавая самое страшное зрелище, какое только можно увидеть или вообразить. Все это узрела миссис Слипслоп, зашедшая в это мгновение на кухню. Эта благородная дама, не отличаясь тем крайним хладнокровием и выдержкой, какие, может быть, требовались, чтобы задать по этому случаю несколько вопросов, стремительно подлетела к кабатчице и мигом сорвала чепец с ее головы вместе с некоторым количеством волос, одновременно влепив две-три увесистые оплеухи, какие она, благодаря частой практике над подчиненными служанками, наловчилась отпускать с отменной грацией. Бедный Джозеф едва мог подняться со стула; пастор был занят отиранием свиной крови с глаз, совершенно его ослепившей, а хозяин дома только начал подавать признаки жизни, когда миссис Слипслоп, придерживая голову хозяйки левой своей рукой, принялась так сноровисто действовать правой, что бедная женщина подняла визг на самой высокой ноте и всполошила всех гостей. В гостинице о ту пору, кроме дам, прибывших с почтовой каретой, случилось быть еще двум джентльменам - тем, что стояли у мистера Тау-Вауза, когда Джозеф был задержан из-за кошта коня, а потом, как было нами упомянуто, останавливались вместе с Адамсом в кабаке; был там также один джентльмен, только что возвратившийся из путешествия в Италию. Страшный вопль о спасении привлек их всех на кухню, где участники битвы были найдены в описанных нами позах. Теперь нетрудно было прекратить побоище, так как победители уже насытили свою жажду мести, побежденные же не чувствовали охоты возобновлять сражение. Прежде других приковал к себе все взоры Адамс, сплошь залитый кровью, которую все общество приняло за его собственную, вообразив, следовательно, что он уже не жилец на белом свете. Но хозяин, успевший оправиться от удара и встать на ноги, вскоре избавил их от этих опасений, принявшись честить свою жену за то, что она загубила даром столько свиных пудингов; он говорил, что все уладилось бы наилучшим образом, не впутайся она, как последняя с..а; и он очень рад, добавил он, что благородная дама уплатила ей, - хоть и много меньше, чем ей причиталось. А бедной хозяйке в самом деле пришлось очень худо, так как вдобавок к полученным ею немилосердным затрещинам она еще лишилась изрядной пряди волос, которую миссис Слипслоп победоносно сжимала в левой руке. Путешественник, обратившись к миссис Грэйв-Эрс, попросил ее не пугаться: здесь произошел только небольшой кулачный бой, к которому англичане, на свою disgracia {Бесчестье (ит.).}, весьма accustomata {Привычны (ит.).}, - но это зрелище, добавил он, кажется диким тому, кто только что вернулся из Италии, потому что итальянцы привержены не к cuffardo {Кулачному бою (ит.).}, а к bastonza {Драке на палках (ит.).}. Затем он подошел к Адамсу и, сказав ему, что он напоминает видом призрак Отелло, попросил его "не трясти на него своими окровавленными власами, потому что, право же, он тут ни при чем". - Сэр, - ответил простодушно Адамс, - я далек от того, чтобы вас обвинять. Тогда путешественник вернулся к даме и провозгласил: - По-моему, окровавленный джентльмен - uno insipido del nullo senso. Dammato di me, если я за всю дорогу от Витербо видел подобное spectaculo {Болван, лишенный разумения. Будь я проклят... зрелище (все эти итальянские слова весьма близки соответственным английским).}. Один из джентльменов, вызнав у хозяина причину побоища и заверенный им, что первый удар нанесен был Адамсом, шепнул ему на ухо: - Ручаюсь, что вам это будет на пользу. - На пользу, сударь? - сказал с улыбкой хозяин. - Я, конечно, не помру от двух-трех тумаков, не такой я цыпленок. Но где же тут польза? - Я хотел сказать, - объяснил джентльмен, - что суд, куда вы, несомненно, обратитесь, присудит вам компенсацию и вы получите свое, как только придет из Лондона исполнительный лист; вы, как я погляжу, умный и храбрый человек и никому не позволите бить себя, не возбудив против обидчика тяжбы: это истинный позор для человека - мириться с тем, что его колотят, когда закон позволяет ему получить возмещение; к тому же он пустил вам кровь и тем испортил ваш кафтан; за это присяжные тоже присудят вам возмещение убытков. Превосходный новый кафтан, честное слово, а теперь он и шиллинга не стоит! Я не люблю, - продолжал он, - мешаться в такие дела, но вы вправе привлечь меня свидетелем; и, дав присягу, я обязан буду говорить правду. Я видел, как вы лежали на полу, как у вас хлестала из носу кровь. Вы можете поступать по собственному усмотрению, но я, на вашем месте, за каждую каплю своей пролитой крови положил бы в карман унцию золота. Помните: я не даю вам совет подавать в суд, но если судьи у вас добрые христиане, они должны будут вам присудить изрядное возмещение за ущерб. Вот и все. - Сударь, - сказал хозяин, почесав затылок, - благодарю вас, но что-то не по нутру мне суды. Я много такого насмотрелся у себя в приходе; там у нас два моих соседа завели тяжбу из-за дома и дотягались оба до тюрьмы. - С этим словом он отвернулся и опять завел речь о свиных пудингах; и едва ли бы его жене послужило достаточным оправданием то, что она загубила их ради его же защиты, если бы ярость его не сдержало уважение к обществу, особенно к итальянскому путешественнику, человеку внушительной осанки. Покуда один джентльмен хлопотал, как мы видели, в пользу хозяина гостиницы, другой столь же истово ревновал о мистере Адамсе, советуя ему вчинить немедленно иск. Нападение жены, говорил он, по закону равносильно нападению мужа, так как они представляют собой одно юридическое лицо; и муж обязан будет выплатить возмещение убытков, и притом весьма изрядное, раз проявлены были столь кровожадные наклонности. Адамс ответил, что если они вправду одно лицо, то, значит, он совершил нападение на супругу, ибо он с прискорбием должен признаться, что сам нанес мужу первый удар. - Мне также прискорбно, что вы признаетесь в этом, - восклицает джентльмен, - на суде это могло бы и не выявиться, так как не было других свидетелей, кроме хромого человека в кресле, но он, видимо, ваш друг и, следовательно, будет показывать только в вашу пользу. - Как, сэр, - говорит Адамс, - вы принимаете меня за негодяя, который станет хладнокровно искать возмещения через суд и прибегнет для этого к недопустимому беззаконию? Если бы вы знали меня и мой орден, то я подумал бы, что вы оскорбляете и меня и его. При слове "орден" джентльмен широко раскрыл глаза (ибо вид у Адамса был слишком кровавый для рыцаря какого-либо из современных орденов) и поспешил отойти, сказав, что "каждый сам знает, что ему выгодней". Поскольку дело уладилось, постояльцы стали расходиться по своим комнатам, и два джентльмена поздравили друг друга с успехом, увенчавшим их хлопоты по примирению враждующих сторон; а путешественник отправился вкушать свою трапезу, воскликнув: - Как сказал итальянский поэт Je voi {Я вижу (фр.).} превосходно, что lutta e расе {*}. {{Мир водворен (ит.).}} Неси же обед мне, мой друг Бонифаче. Кучер начал теперь не совсем вежливо поторапливать пассажиров, посадка которых в карету задерживалась, так как миссис Грэйв-Эрс твердила, наперекор уговорам всех остальных, что она не допустит лакея в карету; а бедный Джозеф так охромел, что не мог ехать верхом. Одна юная леди, оказавшаяся внучкой графа, молила чуть ли не со слезами на глазах; мистер Адамс убеждал; миссис Слипслоп бранилась, - но все было напрасно. Леди заявила, что не унизится до езды в одной карете с лакеем; что на дороге есть телеги; что если владельцу кареты угодно, то она заплатит за два места, но с таким попутчиком не сядет. - Сударыня, - говорит Слипслоп, - уверяю вас, никто не вправе запретить другому ехать в почтовой карете. - Не знаю, сударыня, - говорит леди, - я не слишком знакома с обычаями почтовых карет, я редко в них езжу. - В них могут ездить, сударыня, - ответила Слипслоп, - очень порядочные люди, порядочнее некоторых, насколько мне известно. Миссис Грэйв-Эрс на это сказала, что "иные прочие дают излишнюю волю своему языку в отношении некоторых лиц, стоящих выше их, что им никак не подобало бы; она же лично не привыкла вступать в разговоры со слугами". Слипслоп возразила, что "некоторые не держат слуг, так что и разговаривать им не с кем; она же лично, слава богу, живет в семье, где слуг очень много, и под ее началом было их больше, чем у любой ничтожной мелкой дворяночки в королевстве". Миссис Грэйв-Эрс вскричала, что едва ли ее госпожа склонна поощрять такую дерзость в отношении высших. - Высших! - говорит Слипслоп. - Кто же это здесь стоит выше меня? - Я выше вас, - ответила миссис Грэйв-Эрс, - и я сообщу вашей госпоже. На это миссис Слипслоп громко рассмеялась и сказала, что ее миледи принадлежит к высокой знати, и "такой мелкой, ничтожной дворяночке, как иные, которые путешествуют в почтовых каретах, не так-то просто до нее дойти. Этот изящный диалог между некоторыми и иными прочими еще велся перед дверцей кареты, когда во двор прискакал важного вида человек и, увидев миссис Грэйв-Эрс, тотчас к ней подъехал, говоря: - Дорогое дитя, как ты поживаешь? Она отозвалась: - Ох, папа, я так рада, что вы меня догнали! - Я и сам рад, - ответил он, - потому что одна из наших карет сейчас будет здесь и там есть для тебя место, так что тебе ни к чему ехать дальше в почтовой, - разве что сама захочешь. - Как вы могли подумать, что я этого захочу? - воскликнула девица, и, предложив миссис Слипслоп ехать, если ей угодно, с ее молодым человеком, она взяла под руку отца, который уже спешился, и прошла с ним в дом. Адамс не преминул шепотом спросить у кучера, знает ли он, кто этот джентльмен. Кучер ответил, что теперь-то он джентльмен, держит лошадь и слугу. - Но времена меняются, сударь, - сказал он, - я помню, как он был мне ровня. - Да ну? - говорит Адамс. - Мой отец был кучером у нашего сквайра, - продолжал тот, - когда этот самый человек ездил почтарем; а теперь он у сквайра за управляющего, стал важным господином. Адамс прищелкнул пальцами и вскричал: - Так я и думал, что девчонка из таких! Он поспешил поделиться с миссис Слипслоп этим добрым, как ему думалось, известием, - но оно встретило иной прием, чем он ожидал. Благоразумная домоправительница, презиравшая злобу миссис Грэйв-Эрс, покуда видела в ней дочку какого-нибудь небогатого дворянина, услышав теперь о ее родственной связи с высшей челядью знатных соседей, начала опасаться ее влияния на свою госпожу. Она пожалела, что зашла так далеко в споре, и стала думать, не попробовать ли ей помириться с этой молодою леди, пока та не уехала из гостиницы, - когда, по счастью, ей вспомнилась сцена в Лондоне, которую читатель едва ли мог забыть, и так ее утешила, что она, уверенная в своей власти над миледи, перестала опасаться каких-либо вражеских происков. Теперь, когда все уладилось, пассажиры сели в карету, и уже она тронулась было, когда одна из дам спохватилась, что забыла в комнате свой веер, другая - перчатки, третья - табакерку, четвертая - флакончик с нюхательной солью, и розыски всех этих предметов вызвали некоторую задержку, а с ней и ругань со стороны кучера. Как только карета отъехала от гостиницы, женщины стали хором обсуждать личность миссис Грэйв-Эрс: одна заявила, что с самого начала пути подозревала в ней особу низкого звания; другая уверяла, что она и с виду-то вовсе не похожа на дворянку; третья утверждала, что она - то самое, что она есть, и ничуть не лучше, - и, обратившись к леди, которая вела в карете рассказ, спросила: - Вы когда-нибудь слышали, сударыня, что-нибудь лицемернее ее замечаний? Ох, избави меня боже от суда таких святош! - О сударыня, - добавила четвертая, - такие особы всегда судят очень строго. Но меня удивляет другое: где эта несчастная девица воспитывалась? Правда, должна признаться, мне редко доводилось общаться с этим мелким людом, так что, может быть, меня это поразило больше, чем других; но отклонить всеобщее пожелание - это до того странно, что лично я, признаюсь, вряд ли бы даже поверила, что такое возможно, если б не свидетельство моих собственных ушей. - Да, и такой красивый молодой человек! - вскричала Слипслоп. - Эта женщина, видно, лишена всех добрых симфоний, она, по-моему, не из христиан, а из турков. Если бы в ее жилах текло хоть две капли крови доброй христианки, вид этого молодого человека должен был бы их распалить. Бывают, правда, такие несчастные, жалкие, старые субъекты, что и смотреть на них тошно; и я б не подивилась, когда бы она отказалась от такого: я такая же приличная дама, как она, и мне так же, как и ей, не понравилось бы общество смердящих стариков. Но выше голову, Джозеф, - ты не из них! И та, в ком нет симфонии к тебе, та мыслиманка, говорю вам и не отступлюсь! От этой речи Джозефу стало не по себе, как и всем дамам, которые, решив, что миссис Слипслоп кое-чем подкрепилась в гостинице (а она и впрямь не отказала себе в лишней чарочке), стали побаиваться последствий; поэтому одна из них обратилась к леди с просьбой довести до конца свой рассказ. - Да, сударыня, - подхватила Слипслоп, - я тоже прошу вашу милость досказать нам конец той истории, которую вы начали утром. И благовоспитанная дама не замедлила согласиться на их просьбу. Глава VI Окончание рассказа о несчастной прелестнице Леонора, порвав однажды узы, налагаемые обычаем и скромностью на ее пол, вскоре дала полную волю своей страсти. Она стала посещать Беллармина чаще и проводить у него больше времени, чем его врач; словом, она совсем превратилась в сиделку при нем, готовила ему отвары, подавала лекарства и, наперекор благоразумному совету тетки, чуть ли не вселилась в комнаты своего раненого поклонника. Дамы из местного общества не преминули обратить внимание на ее поведение, оно сделалось главной темой разговоров за чайным столом; и почти все сурово осуждали Леонору, в особенности Линдамира - дама, о чью чопорную, сдержанную осанку и неизменное посещение церкви по три раза в день разбились все злобные нападки на ее собственную репутацию, ибо добродетель Линдамиры вызывала к себе столько зависти, что эта леди, невзирая на строгое свое поведение и строгий суд о жизни других, не могла и сама не сделаться мишенью для кое-каких стрел, которые, однако же, не причиняли ей вреда; последним она, возможно, была обязана тому обстоятельству, что большинство знакомых ей мужчин были из духовного звания, хотя и это не помешало ей два или три раза стать предметом ядовитой и незаслуженной клеветы. - А может быть, не такой уж незаслуженной, - говорит Слипслоп, - священники тоже мужчины, такие же, как и все. Крайняя щепетильность добродетельной Линдамиры была жестоко оскорблена теми вольностями, какие позволяла себе Леонора: она говорила, что это поношение ее пола, что ни одна женщина не почтет сообразным со своею честью разговаривать с такой особой или появляться в ее обществе и что она никогда не будет танцевать на одном с нею балу из страха схватить заразу, коснувшись ее руки. Но вернусь к моей истории. Как только Беллармин поправился, то есть приблизительно через месяц со дня, когда был он ранен, он поехал, как было условлено, к отцу Леоноры - просить у него руки его дочери и уладить с ним все насчет приданого, дарственных записей и прочего. Незадолго до его прибытия старого джентльмена осведомили о положении дел следующим письмом, которое я могу повторить verbatim {Дословно (лат.).} и которое, говорят, написано было не Леонорой и не ее теткой, но женской все же рукой. Письмо это гласило: "Сэр! С прискорбием вам сообщаю, что ваша дочь Леонора разыграла самую низкую и самую неумную шутку с одним молодым человеком, с которым связала себя словом и которому (извините за выражение) натянула нос ради другого, менее состоятельного, хотя он и строит из себя более важную персону. Вы можете принять по этому случаю те меры, какие вам покажутся уместными; я же настоящим исполняю то, что почитаю своим долгом, так как я, хоть вы меня и не знаете, отношусь с глубоким уважением к вашей семье". Старый джентльмен не стал утруждать себя ответом на это любезное послание, он и не вспомнил о нем, после того как прочел, - покуда не увидел самого Беллармина. Сказать по правде, это был один из тех отцов, которые видят в детях лишь несчастное последствие утех своей молодости, он предпочел бы никогда и не иметь этой обузы и тем более радовался всякой возможности сбыть ее с рук. Он слыл в свете превосходнейшим отцом, будучи столь жаден, что не только в меру своих сил обирал и грабил всех вокруг, но еще и отказывал себе во всех удобствах, вплоть до самого почти необходимого, - что его ближние приписывали желанию скопить огромное богатство для детей; но на деле это было не так: он копил деньги только ради самих денег, а на детей смотрел как на соперников, которые будут услаждаться с его возлюбленной, когда он сам уже не сможет ею обладать, - и он был бы счастлив, если б мог захватить ее с собой в могилу; у детей его не было даже уверенности в получении после него наследства, разве что закон и без завещания утвердит их в правах, поскольку отец ни к одному существу на земле не питает такой нежности, чтобы ради него утруждать себя составлением завещания. К этому-то джентльмену и является Беллармин по указанному мною делу. Его особа, его выезд, его родственные связи и его поместья - все это, как показалось старику, обещало выгодную партию для его дочери. Поэтому он с большой готовностью принял его предложение, но когда Беллармин вообразил, что с главным покончено, и приступил к второстепенному вопросу о приданом, тогда старый джентльмен переменил тон и сказал, что он решил "ни в коем случае не превращать брак своей дочери в торговую сделку: кто так ее любит, что готов на ней жениться, тот после его смерти найдет ее долю наследства в его сундуках; но он-де видел такие примеры нарушения дочернего долга в оплату за преждевременную щедрость родителей, что дал зарок никогда, покуда жив, не расставаться ни с единым шиллингом". Он похвалил изречение Соломона: "Кто жалеет розги своей, тот ненавидит дитя", - но присовокупил, что тот мог бы равно сказать: "Кто жалеет кошелек свой, тот спасает дитя". Потом он пустился в рассуждение о невоздержанности современной молодежи, затем повернул речь на лошадей и, наконец, стал расхваливать выезд Беллармина. Сей утонченный джентльмен в другое время был бы рад немного задержаться на этом предмете, но на сей раз он жаждал поскорей вернуться к вопросу о приданом. Он сказал, что необычайно высоко ценит молодую леди и взял бы ее с меньшим приданым, чем всякую другую, но что именно из любви к ней он вынужден проявлять некоторую заботу о мирских благах, ибо он, когда удостоится чести стать ее супругом, будет просто в отчаянии, если не сможет возить ее в карете, запряженной по меньшей мере шестью лошадьми. Старый джентльмен ответил: "Довольно и четырех, и четырех довольно!" - и перешел от лошадей к невоздержанности, от невоздержанности к лошадям, пока, завершив круг, не заговорил опять о выезде Беллармина; но не успел он коснуться этой темы, как Беллармин вернул его снова к вопросу о приданом, однако без успеха, - тот мгновенно ускользнул от неприятного предмета. Наконец влюбленный объявил, что при нынешнем состоянии своих дел, хоть он и любит Леонору превыше tout le monde {Всего на свете (фр.).}, ему невозможно жениться на ней без приданого. На это отец выразил свое сожаление, что дочь его должна потерять столь ценную партию; впрочем, добавил он, если б и было у него такое желание, сейчас он не в состоянии дать ей ни шиллинга: он потерпел крупные убытки и вложил крупные суммы в некоторые начинания, на которые он, правда, возлагает большие надежды, но пока что они не приносят ничего; может быть, позже - например, после рождения внука или иного какого-нибудь события; он, однако, не дает никаких обещаний и не заключит контракта, так как не нарушил бы своей клятвы ни для каких дочерей на свете. Словом, милые леди, чтобы долго вас не томить, скажу вам, что Беллармин, тщетно испробовав все доводы и убеждения, какие только мог придумать, в конце концов откланялся, но не затем, чтобы вернуться к Леоноре: он поехал прямо в свое собственное именьице, а затем, не прожив там и недели, направился снова в Париж - к великому восторгу французов и к чести для английской нации. Но из своего родового имения он сразу по приезде отправил к Леоноре посланца со следующим письмом: "Adorable et charmante! {Обожаемая и прелестная! (фр.).} С прискорбием имею честь сказать вам, что я не являюсь тем heureux {Счастливцем (фр.).}, которого судьба предназначила для ваших божественных объятий. Ваш papa {Папаша (фр.).} объяснил мне это с такою politesse {Учтивостью (фр.).}, какую не часто встретишь по сю сторону Ла-Манша. Вы, может быть, угадываете, каким образом он отказал мне... Ah, mon Dieu! {О боже! (фр.).} Вы, несомненно, поверите, сударыня, что я не в состоянии передать вам лично эту столь для меня печальную новость, последствия которой я попытаюсь излечить воздухом Франции... A jamais! Coeur! Ange!.. Au diable!.. {Навеки! Сердце! Ангел!.. К черту!.. (фр.).} Если ваш papa обяжет вас вступить в брак, мы, я надеюсь, увидимся с вами a Paris {В Париже (фр.).}, а до той поры ветер, веющий оттуда, будет самым жарким dans le monde {В мире (фр.).}, ибо он будет состоять почти сплошь из моих вздохов. Adieu, ma Princesse! Ah, l'amour! {Прощайте, моя принцесса! О любовь! (фр.).} Беллармин". Не буду пытаться, леди, описывать вам, в какое состояние привело Леонору это письмо. То была бы ужасная картина, которую мне так же неприятно было бы изображать, как вам видеть. Леонора тотчас покинула места, где стала предметом пересудов и насмешек, и удалилась в тот дом, который я вам показала, когда начала свой рассказ; там она с тех пор ведет свою безрадостную жизнь; и, может быть, мы больше должны жалеть ее в несчастье, чем осуждать за поведение, в котором, вероятно, не последнюю роль сыграли происки ее тетки и к какому в ранней своей молодости девушки часто бывают так склонны вследствие излишне легкомысленного воспитания. - За что я могла бы еще ее пожалеть, - сказала одна молодая девица в карете, - так это за утрату Горацио; а в том, что она упустила такого супруга, как Беллармин, я, право же, не вижу несчастья. - Да, я должна признать, - говорит Слипслоп, - джентльмен был не совсем чистосердечный. Но все же это жестоко: иметь двух женихов и не получить никакого мужа вовсе... Но скажите, пожалуйста, сударыня, а что сталось с этим Ворацием? - Он до сих пор не женат, - отвечала леди, - и с таким рвением предался своему делу, что составил себе, как я слышала, очень значительное состояние. И что всего замечательнее: он, говорят, не может не вздохнуть, когда слышит имя Леоноры, и никогда не проронил ни слова ей в упрек за ее дурное обращение с ним. Глава VII Совсем короткая глава, в которой пастор Адамс успевает уйти довольно далеко Леди кончила свой рассказ, и все стали ее благодарить, когда Джозеф, высунув голову в окно кареты, воскликнул: - Хоть верьте, хоть не верьте, а это не иначе как наш пастор Адамс идет по дороге, без своей лошади. - Право слово, он, - говорит Слипслоп, - и плачу вам два пенса, если он не позабыл лошадь в гостинице! И в самом деле, пастор явил новый образец рассеянности: на радостях, что удалось посадить Джозефа в карету, он и не подумал о стоявшей на конюшне лошади; и, чувствуя в ногах вполне достаточную резвость, он двинулся в путь, помахивая клюкою, и держался впереди кареты, то ускоряя, то замедляя шаг, так что их все время разделяло расстояние примерно в четверть мили. Миссис Слипслоп попросила кучера догнать его, и тот попытался, но безуспешно: чем шибче нахлестывал он лошадей, тем быстрее бежал пастор, выкрикивая временами: "Ну, ну, догоните меня, если можете", - пока наконец кучер не побожился, что скорей согласится догонять борзую; и, с сердцем отпустив пастору вслед два-три проклятья, он крикнул своим лошадям: "Потише, ребятки, потише!" И благовоспитанные животные немедленно подчинились. Но будем учтивее к нашему читателю, чем кучер к миссис Слипслоп, и, предоставив карете и ее пассажирам ехать своею дорогой, последуем с читателем за пастором Адамсом, который шагал и шагал, не оглядываясь, покуда, оставив карету в трех милях позади, не дошел до такого места, где если не взять крайней тропкой вправо, то едва ли возможно было сбиться с пути. Однако по этой-то тропке он и двинулся, так как обладал поистине удивительным уменьем находить такого рода единственные возможности. Отшагав по ней мили три отлогим подъемом, он вышел к вершине холма, откуда окинул взглядом пройденный путь и, нигде не обнаружив кареты, вынул своего Эсхила и решил дождаться здесь ее прибытия. Недолго он так просидел, когда нежданно его всполошил раздавшийся поблизости ружейный выстрел; пастор поднял глаза и в ста шагах от себя увидел джентльмена, который поднимал с земли только что подстреленную куропатку. Адамс встал и явил джентльмену зрелище, которое хоть у кого вызвало бы смех, ибо ряса у него опять спустилась из-под полукафтанья и, значит, достигала колен, тогда как полы кафтана не доходили и до середины ляжек. Но джентльмен не столько позабавился, сколько изумился, увидев в таком месте такую фигуру. Адамс, подойдя к джентльмену, спросил, много ли он настрелял. - Очень мало, - ответил тот. - Я вижу, сэр, - говорит Адамс, - вы сбили одну куропатку. На что стрелок ничего не ответил и принялся заряжать ружье. Пока ружье заряжалось, Адамс пребывал в молчании, которое он нарушил наконец, сказав, что вечер прекрасный. Джентльмен с первого взгляда составил себе крайне нелестное мнение о незнакомце, но, заметив в руке его книгу и разглядев, что на нем ряса, несколько изменил свое суждение и, со своей стороны, попытался завязать разговор, сказав: - Вы, сэр, полагаю, не из этих мест? Адамс с готовностью поведал ему, что совершает путешествие и, пленившись прелестью вечера и живописного места, присел немного отдохнуть и поразвлечься чтением. - Мне тоже не грех отдохнуть, - сказал стрелок, - я с полудня вышел из дому, и черт меня подери, если я видел хоть одну птицу, пока не пришел сюда. - Так, может быть, эти места и не изобилуют дичью? - спросил Адамс. - Да, сэр, - сказал джентльмен, - в округе стоят на постое солдаты, и они ее всю перебили. - Вполне правдоподобно, - воскликнул Адамс, - стрелять - их ремесло! - Да, стрелять по дичи, - ответил тот. - Но что-то я не замечал, чтоб они с тем же рвением стреляли по нашим врагам. Не нравится мне это дело под Картахеной; случись мне быть там - клянусь богом, я бы им показал, как надо действовать. Чего стоит жизнь человека, когда ее требует отечество! Человек, который не готов пожертвовать жизнью за отечество, заслуживает виселицы, клянусь богом! Эти слова он проговорил таким громовым голосом, таким грозным тоном и с таким свирепым лицом и красноречивыми жестами, что напугал бы капитана ополченцев во главе целой роты; но мистер Адамс был не из пугливых: он бестрепетно объявил собеседнику, что весьма одобряет его доблесть, но порицает его пристрастие к божбе, и посоветовал ему не предаваться этой дурной привычке, без которой он мог бы сражаться столь же храбро, как Ахилл. Тем не менее пастор был в восторге от речи своего собеседника. Он сказал, что с радостью прошел бы много миль нарочно для того, чтобы встретить человека столь благородного образа мыслей, что если джентльмену угодно будет присесть, то он с великим удовольствием побеседует с ним, ибо хоть он и священник, но и сам, будь он к тому призван, с готовностью отдал бы жизнь за родину. Джентльмен уселся, Адамс подле него; и затем последний, как будет показано в следующей главе, начал речь, которую мы помещаем особо, ибо она представляется нам самой любопытной не только в этой книге, но, может быть, и во всякой другой. Глава VIII Достопримечательная речь мистера Абраама Адамса, в которой сей джентльмен выступает перед нами в политическом свете Уверяю вас, сэр, - говорит он, взяв джентльмена за руку, - я искренне рад встрече с таким человеком, как вы: потому что сам я хоть и бедный пастор, но, смею сказать, честный человек и не сделал бы дурного дела даже ради того, чтобы стать епископом. Да хотя мне и не выпало на долю принести столь благородную жертву, я не был обойден возможностями пострадать за дело моей совести, и я благодарю за них небо, ибо среди моих родных, хоть и не мне бы это говорить, были люди, пользовавшиеся в обществе некоторым весом. Вот, например, один мой племянник был лавочником и членом сельского управления; он был добрый малый, с детства рос на моем попечении и, я думаю, до самой своей смерти выполнял бы мою волю. Правда, может показаться чрезмерным тщеславием с моей стороны, что я корчу из себя столь важную особу, - пользуюсь, мол, таким большим влиянием на члена сельского управления, - но так обо мне думали и другие, что убедительно выявилось, когда приходский священник, при котором я раньше был младшим пастором, незадолго до выборов прислал за мною и сказал мне, что если я не хочу расстаться со своею паствой, то я должен побудить моего племянника отдать свой голос за некоего полковника Кортли, джентльмена, о котором я до того часа никогда ничего не слышал. Я сказал, что я не властен над голосом моего племянника (прости мне, боже, это уклонение от правды!), что тот, я надеюсь, будет голосовать согласно своей совести и что я ни в коем случае не попытаюсь влиять на него в обратном смысле. Священник сказал мне тогда, что я напрасно увиливаю: ему известно, что я уже говорил с племянником в пользу сквайра Фикла, моего соседа; и это была правда, ибо наша церковь в то время находилась под угрозой и все добрые люди жили, опасаясь сами не зная чего. Тогда я смело ответил, что он оскорбляет меня, если, зная, что я уже дал обещание, предлагает мне его нарушить. Не вдаваясь в излишние подробности, скажу: я, а за мной и мой племянник упорно держали сторону сквайра, и тот был избран по сути дела благодаря поддержке; а я, таким образом, потерял свою должность. Но вы, может быть, думаете, сэр, что сквайр хоть раз обмолвился словечком о церкви? Ne verbum quidem, ut ita dicam {Ни одним словом, так сказать (лат.).}, а через два года он прошел в парламент и с тех пор живет в Лондоне, где, как мне передавали (но боже меня упаси поверить этому), он даже никогда и не ходит в церковь. Я, сэр, довольно долго оставался без должности и однажды прожил целый месяц с надгробного слова, которое сказал вместо одного священника, потому что тот захворал; но это между прочим. Наконец, когда мистер Фикл переехал в Лондон, снова стал баллотироваться полковник Кортли; и кто, подумали бы вы, поддержал его, как не мистер Фикл? Тот самый мистер Фикл, который раньше говорил мне, что полковник - враг церкви и государства, теперь имел смелость хлопотать за него перед моим племянником. А сам полковник предлагал мне место священника в своем полку, но я отказался в пользу сэра Оливера Харти, который говорил нам, что пожертвует всем для своего отечества; и я верю, что он и вправду пожертвовал бы всем, кроме разве охоты, к которой так был привержен, что за пять лет только два раза ездил в Лондон; и в одну из этих двух поездок, говорили мне, он даже и близко не подошел к зданию парламента. Все же это был достойный человек и лучший мой друг на свете: он выхлопотал мне у епископа восстановление в должности и дал мне восемь фунтов из своего кармана, чтобы я мог купить себе костюм и рясу и обставить свой дом. Мы стояли за него горой, покуда он был жив, но прожил он недолго. После его смерти ко мне обращались с новыми ходатайствами, потому что все на свете знали о моем влиянии на доброго моего племянника, который был теперь в управлении первым человеком; и сэр Томас Буби, купив поместье, которое принадлежало раньше сэру Оливеру, выставил свою кандидатуру. Тогда он был молодым человеком, только что вернулся из своих заморских странствий, и мне отрадно было слушать его речи о делах, о коих сам я ничего не знал. Будь у меня тысяча голосов, я бы все их отдал за него. Я расположил своего племянника в его пользу; его избрали, и он был превосходным членом парламента. Мне говорили, что он держал речи по часу и более - превосходные речи, но ему никогда не удавалось склонить парламент к своему мнению. Non omnia possumus omnes {Не все мы все можем (лат.).}. Он, бедный, обещал мне приход, и я не сомневаюсь, что получил бы его, если бы не одна случайная помеха, состоявшая в том, что миледи уже раньше пообещала этот приход другому - без ведома своего супруга. Правда, я узнал об этом много позже: мой племянник, умерший на месяц раньше, чем старый священник того прихода, всегда говорил мне, чтобы я ждал, ничего не опасаясь. А с того времени сэр Томас был всегда гак завален, бедный, делами, что никак не находил времени повидаться со мною. Я думаю, это происходило отчасти и по вине миледи, которая считала мою одежду недостаточно хорошей для знати, собиравшейся за ее столом. Однако же я должен отдать ему справедливость - в неблагодарности его нельзя обвинить: его кухня, равно как и погреб были всегда открыты для меня; не раз после воскресной службы, - а я проповедую в четырех церквах, - доводилось мне подкрепить свой дух стаканом его эля. По смерти моего племянника управление перешло в другие руки, и я уже не такой влиятельный человек, каким был раньше. И нет у меня больше таланта, чтоб отдать его на пользу родине. А кому ничего не дано, с того ничего и не спросится. Однако в урочную пору, как, например, перед выборами, мне случалось иногда бросать в своих проповедях кое-какие намеки, которые, как я имел удовольствие слышать, бывают не совсем неприятны сэру Томасу и другим честным джентльменам в нашей округе; и все они уже пять лет обещают мне исхлопотать посвящение в сан для одного из моих сыновей; ему сейчас около тридцати лет, он обладает бесконечным запасом знаний и ведет, благодарение небу, безукоризненную жизнь, - но епископ не согласен посвятить его в сан, так как он никогда не учился в университете. Да и то правда, никакая осмотрительность не может быть чрезмерной при допущении кого-либо к служению церкви, - хоть я и надеюсь, что сын мой никогда не посрамил бы своего сана: он все свои силы отдавал бы служению богу и родине, как до него старался это сделать я; и он бы отдал свою жизнь, когда бы это потребовалось от него. Я убежден, что воспитал его в должных правилах, - так что я исполнил свой долг и в этом отношении не страшусь держать ответ; в сыне я уверен: он хороший мальчик; и если провидение судило ему стать таким же влиятельным человеком в общественном смысле, каким был некогда его отец, то я могу за него отвечать: свой талант он употребит так же честно, как это делал я. Глава IX, в которой джентльмен витийствует о геройстве и доблести, покуда несчастный случай не обрывает его речь Джентльмен горячо похвалил мистера Адамса за его благие решения и высказал надежду, что и сын пойдет по его стопам, добавив, что, не будь он готов умереть за Англию, он был бы не достоин в ней жить. "Человека, который не пожертвовал бы жизнью за родину, я бы застрелил так же спокойно, как..." - Сэр, - продолжал он, - одного своего племянника, который служит в армии, я лишил наследства за то, что он не захотел перевестись в другой полк и отправиться в Вест-Индию. Я думаю, этот мерзавец - просто трус, хоть он и говорил в свое оправдание, будто он влюблен. Я таких бездельников, сэр, вешал бы всех подряд, всех подряд! Адамс возразил, что это было бы слишком сурово, что люди не сами себя создают; если страх имеет слишком большую власть над человеком, то такого человека следует скорее жалеть, чем гнушаться им; что разум и время, возможно, научат его подавлять страх. Он говорил, что человек может оказаться в одном случае трусом - и смелым в другом. - Гомер, - сказал он, - так хорошо понимавший природу и писавший с нее, показал нам это: Парис у него сражается, а Гектор бежит; и убедительный пример того же нам дает история более поздних веков: так, не далее как в семьсот пятом году от основания Рима великий Помпеи, который выиграл так много битв и был удостоен стольких триумфов, он, чьей доблести многие авторы, и в особенности Цицерон и Патеркул, возносили такие хвалы, - этот самый Помпей оставил Фарсальское поле, прежде нежели сражение было проиграно, и удалился в свой шатер, где сидел, как самый малодушный негодяй, в приступе отчаяния и уступил Цезарю победу, которою решалось владычество над миром. Я не так много странствовал по истории новых веков - скажем, последней тысячи лет, - но те, кто с ней лучше знакомы, могут, несомненно, привести вам подобные же примеры. Под конец он выразил надежду, что джентльмен, если и принял столь поспешные меры в отношении своего племянника, все же одумается и отменит их. Джентльмен стал отвечать с большим жаром и долго говорил о мужестве и родине, пока наконец, заметив, что смеркается, не спросил Адамса, где он думает ночевать. Тот сказал, что поджидает здесь почтовую карету. - Почтовую карету, сэр? - говорит джентльмен. - Они все давно проехали. Последнюю вы можете еще разглядеть вдали - она милях в трех впереди нас. - А ведь и правда - она! - воскликнул Адамс. - Значит, мне надо поспешить за каретой. Джентльмен объяснил ему, что едва ли он сможет нагнать карету, и если он не знает дороги, то ему грозит опасность заблудиться на взгорье, потому что скоро совсем стемнеет и он, может статься, проплутает всю ночь, а наутро окажется дальше, чем был, от цели своего путешествия. Поэтому он предложил пастору дойти с ним вместе до его дома; ему при этом почти не придется уклониться от своей дороги, а там, в приходе, найдется, конечно, какой-нибудь деревенский парень, который за шесть пенсов проводит его до того города, куда он направляется. Адамс принял предложение, и они двинулись в путь, причем джентльмен снова завел речь о мужестве и о том, какой это для нас позор, если мы не готовы в любой час отдать жизнь за родину. Ночь захватила их как раз в то время, когда они подходили к заросли кустов, откуда вдруг донесся до их слуха отчаянный женский крик. Адамс рванулся выхватить ружье из рук своего спутника. - Что вы затеваете? - молвил тот. - Что? - говорит Адамс. - Спешу на выручку несчастной, которую убивают негодяи. - Надеюсь, вы не такой сумасшедший, - говорит джентльмен, весь дрожа, - вы подумали о том, что это ружье заряжено только дробью, тогда как разбойники, вероятно, вооружены пистолетами с пулями? Здесь наше дело сторона; давайте-ка прибавим шагу да уберемтесь как можно скорей с дороги, не то мы и сами попадем им в руки. Так как крик усилился, Адамс не стал отвечать, а щелкнул пальцами и, размахивая клюкой, кинулся к месту, откуда слышался голос; меж тем как муж доблести с той же готовностью направился к своему дому, куда и поспешил укрыться, ни разу не оглянувшись. Там мы и оставим его любоваться собственной своею храбростью и осуждать недостаток ее у других и вернемся к доброму Адамсу, который, подошедши к месту, откуда доносился шум, увидел женщину в борьбе с мужчиной, повалившим ее наземь и почти совсем уже осилившим ее. Не было нужды в великих способностях мистера Адамса, чтобы с первого же взгляда составить правильное суждение о происходящем. Поэтому несчастной не пришлось его молить, чтобы он за нее вступился; подняв клюку, он тотчас нацелил удар в ту часть головы насильника, где, по мнению древних, у некоторых людей помещаются мозги, которые он, несомненно бы, вышиб оттуда, если бы природа (которая, как замечено мудрецами, снабжает всякую тварь тем, в чем она наиболее нуждается) предусмотрительно не позаботилась (как это она делает всегда по отношению к тем, кого предназначает для битв) сделать кость в этой части его головы втрое толще, чем у тех рядовых людей, коим предначертано проявлять способности, в просторечии именуемые умственными, и у которых, следовательно, поскольку им необходимы мозги, она должна оставить для таковых несколько больший простор в полости черепа; поскольку же эта принадлежность совершенно бесполезна лицам иного призвания, то у нее есть возможность уплотнить у них затылочную кость, делая ее, таким образом, не столь восприимчивой ко всякому воздействию и менее подверженной размозжению или пролому; и в самом деле, у некоторых лиц, которым предопределено возглавлять армии и империи, природа, как полагают, делает иногда эту часть головы совершенно несокрушимой. Подобно тому как боевой петух, занятый любовной утехой с курицей, если случится ему увидеть рядом другого петуха, тотчас бросает свою самку и выходит навстречу сопернику, - так и насильник, учуяв клюку, тотчас отпрянул от женщины, спеша напасть на мужчину. У него не было иного оружия, кроме того, каким снабдила его природа. Однако он сжал кулак и метнул его Адамсу в грудь, в ту ее часть, где помещается сердце. Адамс пошатнулся под мощным этим ударом, затем отшвырнул клюку, сжал пальцы в тот кулак, который нами уже упоминался ранее, и обрушил бы всю его мощь на грудь своего противника, если бы тот не перехватил его проворно левой рукою, в то же время устремив свою голову (этой частью тела некоторые современные герои из низшего сословия пользуются, как древние тараном, в качестве грозного оружия: лишнее основание для нас подивиться мудрости природы, соорудившей ее из таких прочных материалов), - боднув, говорю я, Адамса головой в живот, он повалил его навзничь и, пренебрегая законами единоборства, по которым он должен бы воздержаться от дальнейшего нападения на своего врага, покуда тот не встанет снова на ноги, набросился на него, придавил его к земле левой рукой и обрабатывал правой его тело, пока не устал и не пришел к заключению, что он (говоря языком драки) "сделал свое дело", или, на языке поэзии, "что он послал его в царство теней"; а на простом английском языке - "что тот мертв". Но Адамс, который не был цыпленком и умел сносить побои не хуже любого кулачного бойца, лежал неподвижно только потому, что ждал удобного случая, и теперь, видя, что противник потрудился до одышки, он пустил в ход сразу всю свою силу - и так успешно, что опрокинул того, а сам оказался наверху; и тут, упершись коленом ему в грудь, он возвестил с упоением в голосе: "Теперь мой черед!" - и после нескольких минут непрерывной работы нанес молодцу такой ловкий удар под нижнюю челюсть, что тот вытянулся и затих. Адамс стал опасаться, не перестарался ли он в своем усердии, ибо он не раз уверял, что скорбел бы, когда бы на него пала кровь человека, пусть даже и злодея. Адамс вскочил и громко окликнул молодую женщину. - Не унывай, милая девица, - сказал он, - тебе больше не грозит опасность от твоего обидчика, который, боюсь я, лежит мертвый у моих ног; но да простит мне бог сотворенное мною в защиту невинности! Бедная девушка сперва долго собиралась с силами, чтобы подняться, а потом, пока шла схватка, стояла вся дрожа и, скованная ужасом, не могла даже убежать; но теперь, увидев, что ее заступник одержал верх, она робко подошла к нему, побаиваясь несколько и своего избавителя; однако его учтивая повадка и ласковый разговор быстро победили ее страх. Они стояли вдвоем над телом, недвижно распростертым на земле, причем Адамс гораздо больше, чем женщина, жаждал уловить в нем признаки жизни; и тут он озабоченно попросил ее рассказать ему, "какое несчастье привело ее в эту позднюю ночную пору в такое безлюдное место". Она ему поведала, что Держала путь в Лондон и случайно встретилась с тем человеком, от которого он ее избавил; незнакомец сказал ей, что направляется туда же, и напросился, ей в попутчики; не заподозрив никакого зла, она пошла с ним вместе; потом он сказал ей, что неподалеку есть гостиница, где она может устроиться на ночлег, и что он ее туда проводит более близким путем, чем если идти по дороге. Отнесись она даже к нему с недоверием (а этого не было, он говорил так любезно), то все равно на этом пустынном взгорье, одна, в темноте, она никакими человеческими средствами не могла бы избавиться от него; и поэтому она положилась на волю провидения и шла, ожидая с минуты на минуту, что они подойдут к гостинице; вдруг около этих кустов спутник велел ей остановиться и после нескольких грубых поцелуев, которым она сопротивлялась, и недолгих уговоров, которые отвергла, он прибег к силе и попытался исполнить свой злой умысел, когда (благодарение богу!) явился он, ее заступник, и помешал этому. Адамс с одобрением выслушал слова девицы о том, как она положилась на провидение, и сказал ей, что, несомненно, только провидение послало его на выручку ей в награду за эту веру. Правда, он предпочел бы, чтобы тот злосчастный грешник не лишился жизни от его руки, но на все воля божья; он надеется, сказал Адамс, что чистота его намерения послужит ему оправданием перед судом вечным, а ее свидетельство обелит его перед судом земным. Тут он умолк и начал раздумывать, что будет правильнее: укрыться или же предать себя в руки правосудия? Чем окончились эти размышления, читатель увидит в следующей главе. Глава X, в которой повествуется о неожиданной развязке предыдущего приключения, вовлекшей Адамса в новые бедствия; и о том, кем была женщина, обязанная сохранением своей чистоты его победоносной руке Молчание Адамса в сочетании с ночной темнотою и безлюдьем вселило великий страх в душу молодой женщины: она уже готова была видеть в своем избавителе столь же опасного врага, как тот, от кого он ее избавил; и так как в сумеречном свете она не могла распознать ни возраст Адамса, ни доброту, отраженную в чертах его лица, то она заподозрила, что он обошелся с нею, как иные честнейшие люди обходятся со своею отчизной: спас ее от обидчика, чтобы самому обидеть. Такие подозрения возбудило в ней молчание пастора; но они были поистине напрасны. Он стоял над поверженным врагом, мудро взвешивая в уме своем доводы, какие можно было привести в пользу каждой из двух возможностей, указанных в последней главе, и склонялся то к одной, то к другой; потому что обе казались ему столь равно разумными и столь равно опасными, что он, вероятно, до скончания дней своих - или, скажем, до скончания двух или трех дней - простоял бы на месте, покуда принял бы решение. Наконец, он поднял глаза и узрел вдалеке свет, к которому тотчас обратился с возгласом: "Heus tu, путник, heus tu!" {Эй, ты! (лат.)} Затем он услышал голоса и увидел, что свет приближается. Люди, несшие фонарь, начали одни смеяться, другие петь, а иные орать; и тут женщина выказала некоторый страх (свои опасения касательно самого пастора она скрывала), но Адамс ей сказал: - Не унывай, девица, и вверь себя тому самому провидению, которое доселе ограждало тебя и никогда не оставит невинного. Оказалось, читатель, что к месту происшествия приближалась ватага парней, направлявшихся к этим кустам в поисках развлечения, которое зовется у них "хлопаньем птиц". Ежели ты в своем невежестве не знаешь, что это такое (как этого можно ждать, если ты никогда не забирался в своих странствиях далее Кенсингтона, Айлингтона, Хакни или Боро), то я могу тебя просветить: держат сеть перед фонарем и в то же время бьют по кустам; птицы, вспугнутые среди сна, кидаются на огонь и попадают таким образом в сеть. Адамс тотчас рассказал парням, что произошло, и попросил их поднести фонарь к лицу сраженного им противника, так как он, Адамс, опасается, не оказался ли его удар роковым. Но пастор напрасно льстил себе такими страхами: насильник, хоть и был оглушен последней доставшейся ему затрещиной, давно уже пришел в чувство и, поняв, что освободился от Адамса, стал прислушиваться к разговору между ним и молодою женщиной, терпеливо дожидаясь их ухода, чтобы и самому удалиться, поскольку он уже не надеялся добиться вожделенного, и к тому же мистер Адамс почти так же хорошо охладил его пыл, как то могла бы сделать сама молодая женщина, достигни он венца своих желаний. Этот человек, не терявший духа ни в каких невзгодах, решил, что может сыграть роль повеселее, чем роль мертвеца; и вот, в тот миг, когда поднесли к его лицу фонарь, он вскочил на ноги и, схватив Адамса, закричал: - Нет, негодяй, я не умер, хоть ты и твоя подлая шлюха свободно могли почесть меня мертвым после тех зверских жестокостей, какие вы надо мной учинили! Джентльмены, - сказал он, - вы вовремя подоспели на помощь бедному путнику, который иначе был бы ограблен и убит этими мерзавцами: они заманили меня сюда с большой дороги и, напав на меня вдвоем, обошлись со мною вот так, как вы видите. Адамс хотел ответить, когда один из парней крикнул: - Черт бы их побрал! Потащим обоих к судье. Бедная женщина затряслась от страха, а пастор возвысил было голос, но тщетно. Трое или четверо крепко держали его, кто-то поднес к его лицу фонарь, и все согласились в том, что никогда не видывали более злодейского лица, а один из них, некий адвокатский писец, объявил, что он, "несомненно, видел этого человека на скамье подсудимых". Что до женщины, то у нее растрепались волосы в борьбе и текла из носу кровь, так что не разобрать было - хороша она или безобразна; но они сказали, что ее страх явно выдает ее вину. Когда же у нее, как и у Адамса, обшарили карманы в поисках денег, якобы отнятых у пострадавшего, то при ней нашли кошелек и в нем немного золота, что их еще сильнее убедило, в особенности когда насильник выразил готовность присягнуть, что деньги эти его. При мистере Адамсе было обнаружено всего лишь полпенни. Это, сказал писец, сильно предрасполагало к догадке, что он - закоснелый преступник, судя по тому, как он хитро передал всю добычу женщине. Остальные охотно присоединились к его мнению. Предвкушая от этого больше развлечения, чем от ловли птиц, парни оставили свое первоначальное намерение и единодушно решили всем вместе отправиться с преступниками к судье. Уведомленные о том, какой отчаянной личностью был Адамс, они связали ему руки за спиной и, спрятав свои сети в кустах, фонарь же неся впереди, поместили двух своих пленников в авангарде и двинулись в поход, причем Адамс не только безропотно покорился судьбе, но еще утешал и подбадривал свою спутницу в ее страданиях. Дорогой писец сообщил остальным, что это похождение будет для них очень доходным, так как каждый из их компании вправе получить соответственную долю из восьмидесяти фунтов стерлингов за поимку разбойников. Это вызвало спор о степени участия каждого в поимке: один настаивал, что должен получить самую большую часть, так как он первый схватил Адамса; другой требовал двойной доли за то, что первым поднес фонарь к лицу лежавшего на земле, - а через это, сказал он, все и открылось. Писец притязал на четыре пятых награды, потому что это он предложил обыскать преступников, равно как и повести их к судье; причем, сказал он, по строгой законности, награда причитается ему вся целиком. Наконец договорились разобрать это притязание после, пока же все, по-видимому, соглашались, что писец вправе получить половину. Потом заспорили о том, сколько денег можно уделить пареньку, который занят был только тем, что держал сети. Он скромно объяснил, что не расчитывает на крупную долю, но все же надеется, что кое-что перепадет и ему: он просит принять в соображение, что они поручили ему заботу о своих сетях и только это помешало ему наравне с другими проявить свое рвение в захвате разбойников (ибо так они именовали этих безвинных людей); а не будь он занят сетями, их должен был бы держать кто-нибудь еще; в заключение, однако, он добавил, что удовольствуется "самой что ни на есть маленькой долей и примет ее как доброе даяние, а не в уплату за свою заслугу". Но его единодушно исключили вовсе из дележа, а писец еще поклялся, что "если наглецу дадут хоть один шиллинг, то с остальным пусть управляются, как им угодно, потому что он в таком случае устранится от дела". Спор этот велся так горячо и так безраздельно завладел вниманием всей компании, что ловкий и проворный вор, попади он в положение Адамса, позаботился бы о том, чтоб избавить на этот вечер судью от беспокойства. В самом деле, для побега не требовалось ловкости какого-нибудь Шеппарда, тем более что и ночная тьма благоприятствовала бы ему; но Адамс больше полагался на свою невинность, чем на пятки, и, не помышляя ни о побеге, который был легок, ни о сопротивлении (которое было невозможно, так как тут было шесть дюжих молодцов, да еще в придачу сам доподлинный преступник), он шел в полном смирении туда, куда его считали нужным вести. В пути Адамс то и дело разражался восклицаниями, и, наконец, когда ему вспомнился бедный Джозеф Эндрус, он не сдержался и произнес со вздохом его имя; услышав это, его подруга по несчастью взволнованно проговорила: - Этот голос мне, право, знаком; сэр, неужели вы мистер Абраам Адамс? - Да, милая девица, - говорит он, - так меня зовут; и твой голос тоже звучит для меня так знакомо, что я, несомненно, слышал его раньше. - Ах, сэр, - говорит она, - вы не помните ли бедную Фанни? - Как, Фанни?! - молвил Адамс. - Я тебя отлично помню. Что могло привести тебя сюда? - Я говорила вам, сэр, - отвечала она, - что я держала путь в Лондон. Но мне послышалось, что вы назвали Джозефа Эндруса; скажите, пожалуйста, что с ним сейчас? - Я с ним расстался, дитя мое, сегодня после обеда, - сказал Адамс, - он едет в почтовой карете в наш приход, где рассчитывает повидать тебя. - Повидать меня! Ах, сэр, - отвечает Фанни, - вы, конечно, смеетесь надо мной, с чего он вдруг пожелает меня повидать? - И ты это спрашиваешь? - возражает Адамс. - Надеюсь, Фанни, ты не грешишь непостоянством? Поверь мне, Джозеф заслуживает лучшего. - Ах, мистер Адамс! - молвила она. - Что мне мистер Джозеф? Право, если я с ним когда и разговаривала, так только как слуга со слугою. - Мне прискорбно это слышать, - сказал Адамс, - целомудренной любви к молодому человеку женщина стыдиться не должна. Либо ты говоришь мне неправду, либо ты не верна достойнейшему юноше. Адамс рассказал ей затем, что произошло в гостинице, и она слушала очень внимательно; и часто у нее вырывался вздох, сколько ни старалась она подавить его; не могла воздержаться и от тысячи вопросов, - что открыло бы ее тщательно скрываемую любовь кому угодно, кроме Адамса, который никогда не заглядывал в человека глубже, чем тот сам допускал. На деле же Фанни услышала о несчастье с Джозефом от одного из слуг при той карете, которая, как мы упоминали, останавливалась в гостинице, когда бедный юноша был прикован к постели; и, недодоив корову, она взяла под мышку узелок с одеждой, положила в кошелек все деньги, какие у нее нашлись, и, ни с кем не посоветовавшись, тотчас отправилась в путь, устремляясь к тому, кого, несмотря на робость, выказанную в разговоре с пастором, любила с невыразимой силой и притом чистой и самой нежной любовью. А эту робость мы даже не дадим себе труда оправдывать, полагая, что она лишь расположит в пользу девушки любую из наших читательниц и не слишком удивит тех из читателей, кто хорошо знаком с юными представительницами слабого пола. Глава XI Что с ними произошло у судьи. Глава, преисполненная учености Спутники их были так увлечены горячим спором о разделе награды за поимку неповинных людей, что совсем не прислушивались к их разговору. Но вот они подошли к дому судьи и послали одного из слуг известить его честь, что они поймали двух разбойников и привели их к нему. Судья, только что воротившийся с лисьей травли и еще не отобедавший, велел свести пойманных на конюшню, куда за ними повалили толпой все слуги в доме и народ, сбежавшийся со всей округи поглядеть на вора, будто это было необычайное зрелище или будто вор отличается с виду от прочих людей. Судья, изрядно выпив и повеселев, вспомнил о пойманных и, сказав своим сотрапезникам, что будет, пожалуй, забавно полюбоваться на них, приказал привести их пред свое лицо. Не успели они вступить в зал, как он принялся распекать их, говоря, что случаи разбоя на большой дороге до того участились, что люди не могут спокойно спать по ночам, и заверил их, что они будут осуждены, для острастки другим, на ближайшей сессии. Судья довольно долго изливался в этом духе, пока его секретарь не напомнил ему наконец, что не лишним было бы снять свидетельские показания. Судья велел ему заняться этим, добавив, что сам он тем часом раскурит трубку. Покуда секретарь усердно записывал показания молодца, выдававшего себя за ограбленного, судья столь же усердно подтрунивал над бедной Фанни, в чем от него не отставали все его застольные друзья. Один спросил: неужели ей предстоит быть осужденной ради какого-то рыцаря с большой дороги? Другой шепнул ей на ухо, что если она еще не обзавелась животом, то он к ее услугам. Третий сказал, что она, несомненно, в родстве с Турпином. На это один из сотрапезников, великий остроумец, тряся головой и сам трясясь от смеха, возразил, что, по его мнению, она скорее в близкой связи с Турписом, - что вызвало общий хохот. Так они долго изощрялись в шутках над бедной девушкой, когда кто-то из гостей углядел высунувшуюся у Адамся из-под его полукафтанья рясу и вскричал: - Что такое! Пастор? - Как, любезный, - говорит судья, - вы выходите грабить в облачении священника? Позвольте мне вам сказать, что ваша одежда не даст вам права рассчитывать на неподсудность светскому суду. - Да, - сказал остроумец, - из высоких прав ему предоставлено будет одно: быть вздернутым высоко над головами людей, - на что последовал новый взрыв хохота. И тогда остроумец, видя, что его шутки имеют успех, взыграл духом и, обратившись к Адамсу, вызвал его на фехтование стихами, а чтоб его раззадорить, сам сделал первый выпад и произнес: Molle meum levibusque cord est vilebile telis {*}. {* Нежно сердце мое и, легкой стрелой уязвимо (лат.) (Овидий. Героиды, XV, 79). В передаче этого человека стихи здесь, как и дальше, сильно искажены.} Адамс, бросив на него неизъяснимо презрительный взгляд, сказал, что он заслуживает плетки за свое произношение. - А вы чего заслуживаете, доктор, - возразил остроумец, - если не умеете ответить с первого раза? Хорошо, я подам за тебя строку, тупая голова, - на "S": Si licet, ut fulvum spectatur in ignibus haurum {*}. {* Так же как мы на огне проверяем желтое злато (лат.) (Овидий. Скорбные элегии, I, V, 25).} - Как, и на "M" он не может? Хорош пастор! Что же ты не догадался украсть заодно с рясой немного пасторской латыни? - Если б он и догадался, - сказал тогда другой из сотрапезников, - вы все равно пришлись бы ему не по зубам; я помню, в колледже вы были сущим дьяволом в этой игре. Как вы, бывало, ловили свежего человека! Из тех же, кто вас знал, никто не смел с вами состязаться. - Теперь-то я все это перезабыл, - вскричал остроумец, - а раньше, верно, справлялся не худо... Позвольте, на чем же я кончил? На "М"... так... м-да... Mars, Bacchus, Apollo, virorum... {*} {* Марс, Вакх, Аполлон, так же у людей... (лат.)} Да, в былое время я умел это делать неплохо... - Э! Шут вас унеси, вы и сейчас отлично справляетесь, - сказал его приятель, - во всей Англии вас никто не перешибет. Больше Адамс не мог стерпеть. - Друг, - сказал он, - у меня есть восьмилетний сын, который подсказал бы тебе, что последний стих звучит так: Ut surit Divorum {*}, Mars, Bacchus, Apollo, virorum. {* Как у богов (лат.).} - Спорю с тобой на гинею, - сказал остроумец, бросая монету на стол. - И я с вами вполовину! - воскликнул второй. - Идет! - ответил Адамс, но, сунув руку в карман, вынужден был пойти на попятный и сознаться, что у него нет при себе денег, что вызвало общий смех и утвердило торжество его противника, столь же неумеренное, как и хвалы, которыми венчало его все общество, утверждая, что Адамсу следовало походить подольше в школу, перед тем как идти на состязание в латыни с этим джентльменом. Секретарь между тем снял показания как с того молодца, так и с тех, кто захватил обвиняемых, и положил записи пред судьей, который привел всех свидетелей к присяге и, не прочитав ни строчки, приказал секретарю написать приказ об аресте. Тогда Адамс высказал надежду, что его не осудят, не выслушав. - Нет, нет, - воскликнул судья, - когда вы явитесь в суд, вас спросят, что вы можете сказать в свою защиту, а сейчас мы вас еще не судим, я только отправляю вас в тюрьму; если вы на сессии докажете вашу невиновность, вас оправдают за отсутствием улик и отпустят, не причинив вам вреда. - Разве же это не наказание, сэр, безвинно просидеть несколько месяцев в тюрьме? - вскричал Адамс. - Я прошу вас хотя бы выслушать меня перед тем, как вы подпишете приказ. - Что путного можете вы сказать, - говорит судья, - разве тут не все черным по белому против вас? Должен вам заметить, что вы очень назойливый человек, если позволяете себе отнимать у меня столько времени. А ну-ка, поторапливайтесь с приказом! Но тут секретарь сообщил судье, что среди прочих подозрительных предметов, найденных в кармане у Адамса (перочинный нож и прочее), при нем обнаружена книга, написанная, как он подозревает, шифром, ибо никто не смог прочесть в ней ни слова. - Эге, - говорит судья, - молодец-то может еще оказаться не просто грабителем, он, чего доброго, в заговоре против правительства! Давай-ка сюда книгу. И тут явилась на сцену бедная рукопись Эсхила, собственноручно переписанная Адамсом. Поглядев на нее, судья покачал головой и, обернувшись к арестованному, спросил, что означают эти шифры. - Шифры? - ответил Адамс. - Да это же Эсхил в рукописи. - Кто? Кто? - сказал судья. - Эсхил, - повторил Адамс. - Иностранное имя! - вскричал секретарь. - Скорей, сдается мне, вымышленное, - сказал судья. Кто-то из гостей заметил, что письмо сильно походит на греческое. - Греческое? - сказал судья. - Что же тут написано? - Да нет, - говорит тот, - я не утверждаю безусловно, что это так: уж очень я давно не имел дела с греческим... Вот кто, - добавил он, обратясь к случившемуся за столом приходскому пастору, - скажет нам сразу. Пастор взял книгу, надел очки, напустил на себя важность и, пробормотав сперва несколько слов про себя, произнес вслух: - Да, это в самом деле греческая рукопись, очень древняя и ценная. Не сомневаюсь, что она украдена у того же священника, у которого негодяй взял рясу. - А что он, мерзавец, разумеет под своим Эсхилом? - говорит судья. - Э-э, - сказал доктор с презрительной усмешкой, - вы думаете, он что-нибудь смыслит в этой книге? Эсхил! Хо-хо-хо!..